Времена не выбирают...

Эмилий Архитектор
Эмилий Архитектор – журналист, автор четырех книг – прозы и поэзии, которые существуют не только в бумажном исполнении, но и достаточно широко поданы в Интернете. 


С Эмилием Архитектором мы знакомы со времен нашей общей ранней молодости. Впервые были представлены друг другу в редакции областной газеты, что была в Чимкенте (ныне – Шымкент) – городе-оазисе, райских кущах, принадлежащих южному Казахстану. Я зашел в редакцию к своему другу еще по моему пребыванию в городе Кзыл-Орде, незаслуженно обделенном славой: дело в том, что в кзылординской области расположен Байконур, вернее, Тюратам, откуда взлетел в космос Гагарин. Не могу по случаю не сказать о своем друге-журналисте Эрике Сыздыкове, что тонко владел русским языком, который у него был разбавлен восточным лиризмом.  Через его посредство и состоялось наше знакомство.
 А Эмилий Архитектор зашел к Эрику попросту скоротать время, пока в близко расположенной к редакции типографии сверстают для него полосы многотиражки, где он тогда работал.
С первого знакомства мы прониклись симпатией друг к другу. Но общались считанные разы, о чем даже странно теперь говорить, поскольку казалось, будто мы давно и прочно знакомы. Это, по сути, недолгое знакомство можно объяснить и тем, что Эмилий вскоре уехал в Джамбул, где стал сотрудничать в областной газете, потому что в Чимкенте вход в таковую для него был закрыт. Почему? – об этом он сам расскажет, сославшись на нашу общую знакомую Жанну Тарасенко – в ту пору служившую в чимкентской газете.
Вернулся Эмилий  Архитектор в наш город, но ненадолго. Был корреспондентом областного радио. Но вскоре исчез, объявившись несколькими эпизодическими публикациями в «Комсомольской правде», и его знакомые узнали, что он обосновался в Москве. А там – новые мытарства, связанные с неудовлетворительными анкетными данными  плюс с принципиальным его отсутствием в рядах КПСС.
В Чимкенте внимательные читатели  местной газеты знали его лишь как журналиста, публиковавшего в ней, как я потом узнал, до неузнаваемости стилистически искаженные материалы, над которыми хорошо поработали бывшие рабселькоры, переродившиеся в штатных сотрудников, но по-прежнему не принимавших иного, кроме заштампованного, стиля.
Этот стиль, когда отпали анкетные проблемы с их пресловутым пятым пунктом, привел Архитектора в «Литературную газету», куда он был приглашен ее руководством. Оказалось, что у него «в рюкзаке» хранились и стихи, и юморески, и афоризмы, о чем  его знакомые по провинции и не подозревали. Причину этого он уже открыл для меня в интервью, которое я и представляю читателю. Жизнь Эмилия Архитектора, по моему убеждению, не будучи легкой и гладкой, для многих людей из его поколения – не просто типична, но - типична трагически.
                Макс КОЙФМАН


- Известное выражение: все мы родом из детства. Но детство – это прежде всего родители, которые еще не успели «поставить на крыло своих птенцов». Не могу не поинтересоваться, говоря «по-маяковски»: «…а ваши кто родители? Чем вы занимались до 17-го года?» Впрочем, второй вопрос, разумеется, не к тебе, а к твоим дедам. Но их уже нет, и потому вместо них жду ответа от тебя.
- Всегда с бессознательной гордостью отмечал, что родители мои – одесситы. А это – особая порода людей. Хотя у моих отца и матери не было тех внешних проявлений, по которым безошибочно узнаешь одессита. Возможно, это  оттого, что они рано вынуждены были расстаться со своим любимым городом, о котором я постоянно слышал от мамы. Она, к примеру, с восторгом говорила о том, что летом, когда во всех домах открыты окна, из них на улицу рвались мелодии, исполняемые не по радио, а «вживую» - на скрипке или фортепиано.
А причиной, из-за которой родители покинули свой город, считавшийся в России третьим по уровню культуры, что ныне никто уже и не помнит, послужило их «нечистое» происхождение. Оба они были «лишенцами».  То есть детьми бывших имущих родителей, за что и были лишены избирательного права. Да бог бы с ним, если бы для них было сохранено право на высшее образование. А это как раз и определяло судьбу их и им подобных. Беда моего отца была в том, что его родитель – купец второй гильдии, имел два двухэтажных дома, один я успел увидеть – невеликий по площади, невзрачный, но, тем не менее, дед считался домовладельцем со всеми исходящими последствиями.  Мой отец, будучи в расслабленном, лирическом настроении, что случалось не часто,  вспоминал, что ему на день рождения был подарен пони. Живой – не игрушечный! Могло бы такое иметь место, когда бы отец был пролетарского происхождения?! Со стороны матери дед спервоначалу был печатником, то есть передовым человеком. Даже собирался вступать в большевики. Но бабушка оказала упорное сопротивление. И не без причины. Власть в Одессе постоянно менялась: то красные, то белые, то какие-то атаманы, то немцы со Скоропадским. Нельзя было рисковать судьбой трех  несовершеннолетних детей. Эту высокую сознательность печатника дед сохранил, уже переквалифицировавшись в портного. К новой профессии его приобщила молодая жена – белошвейка, и дед оказался настолько способным к этому делу, что стал в Одессе модным портным, открыв  в центре свое ателье – с витриной, мраморной лестницей – то есть с буржуйскими излишествами. Я видел это здание, в котором  потом уместился, вероятно, невеликий, но кинотеатр, с сохранившейся с дедовых времен витриной.  Вся портняжная бригада состояла из двух человек, наемных не было. В стене примерочной было проделано незаметное отверстие, в которое подглядывала бабушка. И когда заказчик уходил, подсказывала деду увиденные ею огрехи. После революции дед вынужден был пойти работать в артель, и долго не мог понять, за что с него снимают налоги, когда до революции он содержал малоимущих евреев, отдавая им десять процентов от заработка, как то предписано иудейской религией. Впрочем, кто считал эти проценты… Да и вспомоществование среди евреев не прервалось с торжеством советской власти. Мама рассказывала эпизод из своих ранних девических  лет, когда все домашние уехали на дачу, а ей поручили встретить некоего бедного еврея и передать ему все, что ему причитается. Мама встретила его – прилично одетого, в котелке – и сочла, что с его стороны просто бессовестно выступать в роли несчастного человека. И объявила ему, что ничего для него не оставлено. По возвращении родителей был такой скандал, что мама о нем вспоминала через многие-многие годы.
А с дедом по отцовской линии всё разрешилось трагически просто: он не смог пережить, что  разом утратил всё, что нажил нелегким и, что называется, честным трудом – его хватил апоплексический удар, по-нынешнему говоря – инсульт со смертельным исходом.
Вот всё, что я походя, не очень-то  по молодости интересуясь своими предками, узнал о них. Интереса к ним у меня особого не было, ибо поистине прервалась связь времен, и их жизнь, сложившаяся еще до революции, – была далека от меня – порождения нового времени.  Далека – до снисхождения к ней. Думаю, что эта ущербность в восприятии дореволюционных лет, граничащая с организованным недомыслием, была характерной чертой моего поколения.
Что касается собственных родителей, то они были, конечно, понятнее, чем деды. Но и они «остались в прошлом… одной ногою». В моем рассказе под заголовком «Кугуты» ребенок, сын бывшего рабфаковца, окончившего институт, интересуется у малограмотной матери: «Мама, а ты какой институт кончала?» У меня такой вопрос не возникал, поскольку, как я уже говорил, мои родители были лишенцами. Потому отец смог окончить лишь курсы холодильщиков – по той поре профессии совершенно новой для России, проникшей в нее, вероятно, из Нового Света, благодаря одесскому порту, где «все флаги в гости были…» Потом на базе этих курсов возник Одесский холодильный институт. И когда Сталин объявил, что дети не отвечают за грехи родителей, отец успел покинуть свой город. Потом мечтал о Промышленной академии, готовясь к поступлению в это учебное заведение. Его, кстати сказать, окончили Светлана Аллилуева и Никита Хрущев, которого она и привела к Сталину. Но для отца Промакадемия не состоялась – грянула война.  После курсов он работал в портовых холодильниках Батуми (тогда еще – не Батума) и Поти, в других городах окраинных для России колоний – в Эривани (тогда еще не Еревана), Ашхабаде. И, наконец, вернулся в собственно Россию – в Свердловск (бывший и нынешний Екатеринбург), где я и родился, невзирая на недостославный 1938 год. Как-то Павел Хмара, талантливейший поэт-сатирик и один из наиболее достойных моих предшественников по служению в «Клубе 12 стульев» «Литературной газеты», поинтересовался: «Как это вы умудрились появиться на свет в этот смертельно-опасный год?»  А объяснение парадоксально-простое: отец успел попасть в отсидку до массовых репрессий. Об этом трагическом эпизоде из его биографии я ненароком не раз слышал, когда мама выговаривала уже опытному, но по-прежнему благодушествующему в своей начальнической роли отцу: «Сколько раз я тебе говорила, что нужно брать расписку у руководителя, о том, что ты выполняешь его рискованное распоряжение!..» Страшно далека была мама от народа: попробуй, спроси такую расписку с вышестоящего лица – со свету сживет! Но у мамы был резон так говорить. Еще в первые годы своей работы в портовом холодильнике отец выполнил просьбу своего начальника, уходящего в отпуск, и отгрузил его доброму знакомому какой-то груз из воинского запаса, который тут же, по словам начальника, будет восполнен. Ревизия (или доброжелатель) не заставили себя ждать: в холодильной камере отсутствовал стратегический товар. Отцу дали крайний срок, далее которого, как говорила мать, был лишь расстрел.  Практичный ее отец, мой дед, советовал ей развестись, не дожидаясь призрачного возвращения арестованного мужа, а воспитание ребенка (старшего моего брата, родившегося в Эривани) он брал на себя. Но мама оказалась из декабристок, и кинулась в Москву искать правду.  Когда говорю о тех временах, в моей памяти всегда всплывает фамилия Адамайтис – это был заместитель самого Вышинского, к которому мама умудрилась пробиться на прием.  И еще то время у меня накладывается на обращенное ко мне мамино наставление: «Свет не без добрых людей».  Адамайтис поспособствовал тому, что срок отцу был значительно сокращен. И он, участник строительства канала Москва-Волга (зэка – заключенный каналармеец) стал на правах вольнопоселенца  заниматься своим  холодильным делом там же, в колонии. И здесь его выручила его экзотическая для того времени профессия. Знаю, что когда пришло освобождение, ему предлагали остаться  жить  там же, на Икше, и продолжать работать по специальности. Но отец, вероятно, уже не мог там находиться – его можно понять.  Икша – это ближайшее Подмосковье, куда теперь быстро можно добраться по Савеловскому направлению Московской железной дороги. И если мне доводится проезжать мимо Икши, что-то торкается внутри меня. Отец никогда не рассказывал о своей отсидке. И когда я однажды, гуляя по вокзальному перрону, впервые увидел, как из вагонзака выводили заключенных – скрюченных, руки за спиной, в сопровождении овчарок, я вернувшись к ночи домой, поделился с родителями своими «яркими» впечатлениями. И лишь потом понял, насколько оказался бестактен. Я же не догадывался, какие воспоминания всколыхнул в отцовской памяти. С опозданием обратил внимание, как он  глазами ушел в себя, при этом не сказав мне ни слова.
Но отказавшись от вольного житья на «каналармейской» Икше, отец так и не ушел от судьбы: она привела его в город, куда ссылали во все времена – начиная с Достоевского и кончая «перемещенными» народами – чеченцами и немцами. Когда же в связи с «убийцами в белых халатах» через годы стало известно, что для переселения евреев уже были подготовлены теплушки, то я, задним числом, был спокоен – мы и так жили там, куда, вероятно, и следовало загнать евреев. Я речь веду о Семипалатинске, где, начиная с третьего класса, прошли мои школьные годы. Но никто из моей семьи не задумывался о том, что по собственной воле отец променял столицу Урала – Свердловск на, мало кому известный, Семипалатинск. Известным он стал, когда город испытал ужас, содрогнувшись от взрыва водородной бомбы. Да так, что заколебались стены капитальных домов и из окон повылетали стекла. Потом стекольщики бесплатно их вставляли – такой массовой работы прежде им не доводилось выполнять.  Я же принял взрыв, находясь в полудремоте, сорванный со своего ложа коечной тряской и жутким грохотом. Дремал, вернувшись из школы, поскольку страдал хронической бессонницей на почве неразделенной отроческой любви. И сразу увидел расширенные до ужаса мамины глаза, которая, как она потом сказала, решила, что началась война, и старшего брата (студента физмата, который был для меня – само мужество, тем более, что он тогда отрастил аккуратные усы): судя по его лицу, он был в полной растерянности, которую я прежде за ним не наблюдал. «Результаты превзошли все ожидания», - так не без восторга на следующий день информировал ТАСС. А я и через годы по-прежнему доволен тем, что был свидетелем этого исторического события – всё же не каждому могло повезти. …Потом последовали другие испытания  сверхбомбы, но, учитывая  связанные с нею непредвиденные последствия, перед вторым взрывом население было о нем официально предупреждено. По улицам ходили военные патрули, наставляя народ, что форточки следует держать открытыми, чтобы  взрывная волна не повыбила стекла.      
…Видимо, я, восполняя юное «нелюбопытство» к своим корням, перехватил инициативу у тебя, Макс, как у интервьюера, а ты из-за своей интеллигентности вовремя не «окоротил» меня. Итак, готов ответить на все вопросы, даже крамольные, благо у нас пока за них еще не сажают. По крайней мере, в открытую.
- Не прерывал тебя, потому что жизнь наших родителей в то сложное время всегда вызывает интерес. И мы, лишь отметившись в нем своим рождением, свободны были от их переживаний – и радостных, и печальных. А разве наше поколение, свободное от массовых репрессий, не знало своих унижений, живя в «нашей юной, прекрасной стране»?
- Я бы никогда не стал говорить о некой обделенности и лишениях, живя в самой богатой, но и самой бедной по отношению к своим гражданам стране. Когда бы уже в зрелом возрасте вплотную не столкнулся с «еврейским вопросом». В раннем детстве лишь осознавал, что евреем быть зазорно. И навсегда запомнил, как учительница в  третьем классе, заполняя сведения об учениках в классном журнале, вслух стала опрашивать нас. Я весь скукожился, и когда вопрос возник о моей национальности, как выстрелил – «еврей».  Это был почти самострел. А на перемене ко мне подошел красивый мальчишка по фамилии Фальковский и сказал сочувственно и раздумчиво: «Я ведь тоже еврей». Потом я узнал, что он был усыновлен, его сводный брат – Тырсин, вероятно, другой, не презренной национальности, и мой соклассник «приобщился» к ней.
Но потом никогда не приходилось думать о своей ущербности, благо фамилия – загадочная, внешность – интернациональная. И для меня был неразрешимый вопрос: почему мне нужно аж четыре с лишком года сидеть в многотиражке, когда я вроде бы не уступаю по своим способностям коллегам из областной газеты. Да и они сами иногда спрашивали у меня, отчего я засиделся в «нижнем звене». Интригу разрешила Жанна Тарасенко – бывшая актриса, а на ту пору – сотрудница отдела культуры областной редакции. «А я знаю, почему он тебя не берет», - однажды сказала она, когда мы задержались вдвоем после рабочего дня в ее отделе. Не ведаю, что за интуиция сработала во мне, до этого многие годы не дававшая о себе знать в связи с этой пресловутой проблемой. «Неужто ль она об этом?..» - подумал я, и буквально сердце у меня оборвалось. Так и есть! Редактор газеты – антисемит. Евреев называет «пятой колонной». И Жанна подтвердила  это неожиданное для меня открытие неизвестными мне фактами. И тогда же я узнал, что она «тоже чуточку» - по маме, при всей ее ярко-выраженной, нет не еврейской, а южнославянской внешности, - той,  о которой говорят «гарна дивчина»!
Но до селезенок я прочувствовал свое еврейство,  уже живя в Москве.  Корреспондент провинциального, но - областного радио, что тоже не шутка, я был приветливо встречен в довольно масштабной газете «Московский железнодорожник», освещающей жизнь стальных магистралей двенадцати российских областей, вплоть до Тихого океана. (В славный своей историей «Гудок» я, естественным образом комплексующий  провинциал, не решился обратиться.)  Но при первом же официальном знакомстве  заместитель редактора «Московского железнодорожника» Макс (по паспорту Моисей) Розенвассер, сидя рядом с шефом Филимоновым, поинтересовался, есть ли у меня родственники за границей. Я-то не заметил у себя «тряски нервное желе». «А чего у вас руки задрожали? – наши соплеменники нам хорошо подгадили», - сказал Макс. Это происходило, когда еще резонанс Шестидневной войны продолжал волновать советских людей, особенно их руководителей. Попробуй пережить такой позор русского оружия и советских военных советников на Ближнем Востоке! И от кого?  - от евреев. Тех самых, которые в Отечественную «воевали в Ташкенте».  Так я стал ответственным за наше русское поражение на арабских землях и бедственное положение людей с их придуманной (в недрах нашей идеологии) новой национальностью  - палестинцев.
Случалось, что было договорено о моем приеме в новую, более «резонансную» газету, но я, уже клеванный, опережал событие: «А вас не смущает мое происхождение?» - спрашивал я. И кадровик шел якобы в верха, и возвращался с «опущенным лицом».
Так было вплоть до перестройки, когда анекдот стал былью: прав оказался умирающий кавказец, завещавший родственникам беречь евреев. «С ними управятся – примутся за нас». И когда моя анкета перестала кого-либо волновать, я наконец был приглашен в «Литературную газету», о которой многие годы ее процветания мог только мечтать.
- Но ты же не с улицы в нее попал? Небось была протекция?
- Протекцией были мои публикации. Началось всё с юмора. Как писал Михаил Зощенко, «от хорошей жизни не запишешь». Он, надо полагать, прежде всего имел в виду свой жанр  Я ощущал душевный застой, непреходящую тоску от неудовлетворенности своей лишь частичной профессиональной востребованностью. Обращаться в крупные газеты по-прежнему не решался. И тогда свою грусть-тоску незаметно для себя «переплавил» в кратенькие юморески и афоризмы. Подталкиваемый своей лучшей половиной, не без волнения новообращенного, пришел в «храм печати» - «Литературную газету». И хотя она по-прежнему занимала солидное здание, но, как я потом понял, уже перестала быть тем храмом, в сторону которого я молился. Как и прежде, при входе встречала охрана, сообщившая мне, что все из «Клуба 12 стульев» уже покинули свои рабочие места. Предложили оставить мои опусы «на вахте», с тем чтобы их передать по адресу. Собравшись с духом, через неделю позвонил в отдел юмора, и мне ответил знакомый лишь по публикациям Павел Хмара: отобраны для печати два рассказика. С этого всё и началось. Кстати, один из них, как я с опозданием совершенно случайно узнал из уже существующего Интернета, тот, что под заголовком «Жертва демократии», был использован в телепрограмме «Где, что, когда?» А далее, кроме юмора, была работа на моего бывшего однокурсника Андрея Тарасова, возглавлявшего в той же газете отдел науки. До того я не встречался с ним в разбросанной по этажам редакции – не знал, как он отреагирует на коллегу-неудачника. «Пусть неудачник плачет»?
Вот, пожалуй, я штрих-пунктирно и изложил «мою жизнь в… журналистике». Три года в качестве преподавателя вуза, последовавшие после, не в счет. Кроме общения с нередко по-настоящему одаренными студентами сама нынешняя российская система образования кроме брезгливости никаких иных чувств не вызывает.
Догадываюсь, что я своим «моноложеством» достаточно утомил нашего читателя. Так, может быть, для разрядки перейдем к блиц-опросу?
- Охотно, а то я совсем застоялся, внимая тебе. Предлагаю перейти на личности. В частности, сфокусировав  внимание на твоей персоне. Итак, часто ли тебя посещает сомнение? Если да, то в чем?
- Часто. В себе.
- Что самому нравится в себе?
- Обязательность и, как ни странно, немецкая пунктуальность. Притом, что Оскар Уайльд заметил: «Пунктуальность – вор времени».
- Что не нравится в себе?
- Самоедство.
- Быстро заводишься?
- Медленно: заводная ручка не помогает.
- Ты человек щедрый?
- На доброту. На деньги? – не знаю, поскольку никогда не имел лишних. Правда, на пол-литра безоговорочно одалживал коллегам-пьяницам. Без отдачи. И мама говорила: «Если бы ты собрал все деньги, что безвозвратно раздавал, то мог бы построить собственный дом».
- Над чем ты больше задумываешься?
- Над смыслом своего появления в этом мире. «А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, такая пустая и глупая шутка» (Лермонтов).
- Какая живопись тебе нравится?
- Любая кроме «дегенеративной» (да простится мне это словцо, сказанное на ту же тему гитлеровским идеологом – доктором Геббельсом).
- К каким композиторам относишься с симпатией?
- Ко всем, творящим подлинную музыку, – тем, кто не от попсы, рока и бардовской, нередко, недопесни.
- Каких писателей ты читаешь?
- Описывающих «правду жизни» - не «сочинителей» таковой. С отрочества влюблен в Исаака Бабеля. В зрелые годы – в «Дневник» Жюля Ренара.
- Любишь преподносить сюрпизы?
- Занятие для кокеток, недостойное мужчины.
- Бывает ли у тебя чувство страха, как справляешься с ним?
- Бывает ночью,  когда, безоружный, один на один, отказываешь пьянице на его желание «раскошелить» тебя. Справляюсь, цепенея при этом, и ожидая последствия своего принципиального отказа. Потом осознаю себя фаталистом.
- Какой бы цветок ты хотел видеть на своем столе?
- Никакого. Восхищаюсь цветами, которые в своей почве. Те же, которым человек сокращает жизнь, после чего, они, застоявшись, через несколько дней издают мертвецкий запах, - не терплю.

          Цветы из оранжереи,
я искренне вас жалею.
Бутоны подъявши важно,
вздымаетесь гордо из вазы
в сиянье хрустальных граней.
Поди-ка, сыщи вам равных!
Но торжество ваше – раннее:
вы в душу самую ранены.
Что вы без почвы родимой?
Лишь с нею цвели на диво.
А впредь уж цвести не станете…
Поймете – и с горя увянете.

Мне больше по вкусу букеты
из скромных осенних листьев.
В них бесконечное лето
будет пожаром длиться.

-  Ты человек открытый?
- Как на ладони. А что закрывать и скрывать, если подлости не сотворяешь?
-  Ты человек веселый, сдержанный?
- «Для веселия планета наша  мало оборудована» (Маяковский). Согласен с классиком. Относительно второго: скорее – сдержанный,  пока уж не заставят меня издеваться  (посредством юмора) над человеческой недоразвитостью.
- Ты человек спокойный, энергичный, деловой?
- Спокойный, пока не раздразнят. Энергичный – когда дело делаю. Притом что – не деловой, тем более – не деляга.
- Ты человек упрямый, резкий, искренний?
- Строки из стихотворения, посвященного мне при расставании с одним из казахстанских покойных поэтов, что печатался в главном местном литературном журнале «Простор»: «Уезжаешь опять в дела – бородатый, упрямый, искренний…» Резкий – редко, но случается, когда встречаю тупое упрямство оппонента в житейском споре. Хотя при этом знаю, что в споре рождается не истина, а – ссора.
- Куришь?
- В семь лет попробовал – не понравилось: так же горько, как при вкушении кофе без сахара и водки без закуски, да еще и из граненого стакана.
- Всегда ли тебя понимают?
- Не во всем. Не понимают, в частности, почему я не спешил строить семью и плодиться.
- Что тебе больше всего нравится в людях?
- Искренность, открытость, доброжелательность. Разделяю  мнение Виктора Гюго: «Будущее принадлежит добрым».
- Что ты не любишь в людях?
- Приспособленчество. Рабью и рыбью (холодную) кровь.
- Когда ты почувствовал, что ты поэт?
- «Поэт» - громко заявлено. Но тяготение к рифме испытал, еще будучи в начальной школе. Писал о девочке, покидающей больницу: «Встала Тата. // Постель смята. // Встала, топнула ногой // и пошла домой». Чуть постарше уже обратился к стихам, связанным с политическим моментом: «И Сталин склонился над картой. // Зеленые ленты на ней. // Не будет бродить по-над Волгой // Колхозников враг – суховей». Особенно нравилось это «по-над Волгой». Речь шла о лесозащитных полосах, посадка которых тогда проводилась как очередная политическая кампания.
- Что для тебя поэзия?
- Что для летчика – фигуры высшего пилотажа.
- Что для тебя проза?
- Возможность выразить себя, выйдя за строгие и «позлащенные» рамки поэзии.
- Что для тебя счастье?
- Сошлюсь на Хемингуэя: «Счастье – это когда хорошо пишется».
- Ты самокритичен?
- Даже чрезмерно.
- Можешь простить обиду?
- Спустя непродолжительное время.
- Что для тебя страдания?
- Страдания близкого человека.
- Чего не хватает сегодня людям?
- Неравнодушия. «Если бы ты был холоден или горяч. Но ты – тепл» (Библия).
- Что убивает человека?
- Обыденщина. Отсутствие дела, которому увлеченно служишь.
- Твоя острая шутка, которую ты сам сочинил?
- Скромность украшает человека, но за отсутствием саморекламы об этом знает только он сам.
- Твоя слабость?
- Неприспособленность к быту.
- Что восхищает?
- Чужой талант.
- Что для тебя прошлое?
- Мысленно отсмотренный, запомнившийся фильм о моей собственной жизни, с героем которого у меня, нынешнего, мало сходства.
- Что раздражает тебя?
- Человеческая недоразвитость и нежелание осознать этот факт, который мог бы стать стимулом к саморазвитию.
- Ты человек корректный?
- Стараюсь быть таковым.
- В чем твоя страсть?
- В любви, в поэзии.
- Что ты любишь из еды?
- Не гурман. Из детства запомнилось лакомство с полулитературным названием – гоголь-моголь. Мама кормила им, отправляя меня во вторую смену в школу. Растирала его большой ложкой в стеклянной банке. Гоголь-моголь поедался, обильно намазанный на клеклый хлеб, нижняя корка которого пахла солидолом (им, вероятно, в пекарне смазывали противень). Это были недалеко отошедшие от войны годы. Иногда хочу вернуть детство: пытаюсь взбить гоголь-моголь. Не получается.
- В чем упрекаешь себя?
- В том, что умел дружить с женщиной, когда она требовала от меня ответной любви.
- Что бы ты хотел видеть в человеке?
- Интеллигентного человека – со всеми вытекающими положительными свойствами. 
-  Что тебе не нравится в людях?
- Отсутствие намека на интеллигентность.
- Когда ты вздыхаешь с облегчением?
- Когда, ненароком обойдясь с человеком неуклюже, обнаруживаю, что он не обиделся на меня.
- А что ты не можешь забыть?
- Выпадением памяти не страдаю: помню всё. Но – не злопамятен.
- Твое весомое слово?
- Вес взят!
- Что отталкивает тебя в поэзии?
- Отсутствие мысли, а равно – и заумь.
- Что настораживает в политике?
- Откровенная ложь и ухватистость тех, кто вцепился во власть.
- Как справляешься с одиночеством?
- Глушу себя работой. Делю одиночество с умной книгой, которая, как тампон, вбирает его, одиночество, в себя.
- Как ты относишься к себе?
- Как недоброжелательный критик – к начинающему поэту. (К слову, Твардовскому приписывают высказывание о том, что начинающих поэтов следует топить, как котят – пока еще не прозрели.)
- В чем для тебя музыка в поэзии?
- Кто-то заметил: поэзия – это музыка слова. То есть – музыка в слове, размере стиха, его ритме.
- В чем ты видишь свою радость?
- «Удачная строка – это ведь подарок судьбы» (Михаил Светлов). С радостью принимаю этот подарок.
- Что ты боишься потерять?
- Своего последнего читателя.
- В чем твоя слабость?
- В Женщине.
- Ты человек собранный?
- Собранный, но из разных частей, среди которых попадаются и дефектные.
-  О чем ты жалеешь?
- О том, что так и не научился играть на жалейке (есть такой народный музыкальный инструмент).
- В чем бы ты хотел исповедаться?
- Смотрите мой поэтический сборник «Тайну исповеди сохраните», который можно приобрести в магазине OZON или скачать в Интернете.
-  Сомневаешься ли в своем призвании?
-  Призвание – что деньги: есть – есть, нет – нет. (Шолом-Алейхем так говорил о таланте; я же считаю, что эта формула  относится и к призванию.) Если оно есть, то сомнения – нет.
- Что мешает тебе в работе?
- Посторонняя работа.
- Назови поговорку, которая поддерживает тебя?
- Бог терпел – и нам велел. Будучи атеистом, следую божественному долготерпению.
- Что для тебя бессонница?
- Проснувшиеся творческие потенции.
- Не было желания начать всё сначала?
- Не было, поскольку исходил из соображений: не было б хуже – в нашей-то нелепой действительности.
- Каким для тебя было признание в первой любви?
- Ответ в моем лапидарном стихотворном совете для неопытных влюбленных:
                Ни лирика, ни риторика
                увы, не помогут вам.
                Всё скажут губы – и только!
                Внемлите немым губам.

- Какой штрих характера подошел бы к твоему лицу?
- Штрих-пунктир. (Это мой штрих-код.)
- Что вызывает у тебя презрение?
- Властолюбие – свойство, характерное для людей, лишенных творческих начал.
- Какой путь в жизни для тебя приемлем?
- Еще в своей ранней молодости, словно предвидя этот вопрос, написал стихотворение, которое категорично озаглавил - «Моя декларация»:
               
                Жизнь свою я не стану
                катками укатывать –
                мне довольно асфальтовой глади дано.
                Будут ямы, ухабы.
                И будет укачивать.
                Но с таким дискомфортом
                я сжился давно.

И так далее – как говорил, прерывая чтение своих стихотворений, Велимир Хлебников.
- Есть ли в твоем характере нечто такое, чтобы ты из себя желал изъять, изгнать?
- Словно предвидя этот вопрос, в былой молодости писал:

                …Мне с ним постыло, муторно.
                В тоске неизбывной сник.
                Встать – и за дверь его вытурить!
                Да только – он мой двойник.
                Тогда я бросаюсь в спешке   
                из кельи своей комфортабельной.
                В потоке едущем, пешем
                меня завихрит моментально.
                Сверну я за угол квартала.
                Под землю уйду – в переход.
                Двойник растерялся. Отстал он.

                С ним спорю не первый год.

- Какой бы вопрос ты задал себе сам?
- Когда же ты – отьявленный полуинтеллигент, будешь, говоря словами Пушкина по другому поводу, «полным наконец»?
- А какой вопрос ты бы не хотел услышать?
- Любой, связанный с моей любовной жизнью. Ибо давно для себя установил: слово «любовь» – нужно хранить в НЗ (неприкосновенном запасе).
- Ты  застенчивый человек?
- Был. Беспардонная журналистская профессия повышибла это положительное человеческое качество – признак неуверенности в себе, осознание своего несовершенства в общении с другими людьми и стимул для дальнейшей работы над своим полуфабрикатом.
- В чем родители возражали в связи с твоим образом жизни?
- Отец – не возражал. Вовсе не по причине согласия с моими житейскими выкрутасами: поскольку, как он сам заметил, «итожа то, что прожил», что «всю жизнь проходил в начальниках», то ему попросту было не до меня. («Сталинское племя», индустриализировавшее страну, умело вкалывать!) Мать возражала против моей куриной слепоты в выборе подруг. «Если бы ты знал, что женщины умеют делать с мужчинами!» - в сердцах говорила она, видя мою очередную душевную травму, которую я еще не в силах был объяснить обычным разочарованием в предмете своих неземных восторгов. …Лишь многие годы спустя, когда мамы не стало, я, обратясь к Библии, узнал из Екклесиаста: «И нашел я, что горче смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце ее – силки, руки ее – оковы; добрый пред Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею». Как же мама сумела мне донести суть библейского наставления, когда с Библией никогда не общалась...
- Чему ты часто противился?
-Руководящему хамству, а оно нередко свойственно нашим отечественным начальникам, пришедшим из партии – в люди, из грязи - в князи.
- В чем ты уверен?
- Повторюсь: «Будущее принадлежит добрым» (Гюго). Только – «когда же придет настоящий день?»
- За что ты любишь себя?
- Никогда бы не смог сказать под Маяковского – «себе, любимому»…
- Приходилось ли тебе давать сдачи?
- Не рукоприкладствуя – часто.
- В каких газетах, где ты работал, чувствовал себя чужим?
- В многотиражке. Перефразируя Ленина: узок ее круг. Страшно далека она от народа. Мне же хотелось – «раззудись, плечо! Размахнись, рука!..»
- Что тебя может «оттолкнуть» от человека?
- Человек. Мой афоризм в тему, невольно спорящий с известным изречением героя Горького из пьесы «На дне»: «Человек – это звучит гордо! До тех пор, пока homo sapiens не начинает себя озвучивать».
- Часто рвешь свои стихи в клочки?
- В процессе их сотворения рву мысленно – бумага не виновата.
- В какой компании ты бы хотел задержаться?
- В аду. Поскольку, как известно, в раю – хороший климат, а в аду – компания интересней.
- В чем проявляются твои взлеты и падения?
- В творчестве.
- Как принимали твои стихи в школе, в институте?
- Я их не афишировал. Ложная скромность, или попросту неуверенность в себе, говорила мне: «Куда ты лезешь в калашный ряд?» И по сию пору от себя же слышу подобный вопрос, когда читаю блестяще одаренных поэтов.
- В жизни ты шумный?
- «Шумим, братец, шумим» - Репетилов из «Горя от ума» мне не близок.
- Тебе свойственно любопытство?
- Замочная скважина меня не влечет к себе; но – любознательность мне свойственна, ибо «я знаю только то, что ничего не знаю».
- Когда ты чувствуешь себя ребенком?
- Еще не успел впасть в детство.
- Всегда ли ты пишешь, как чувствуешь?
- Пишу, как диктует (чувствует) стих.
- Что тебя может соблазнить в этой жизни?
-  То же, что отца Сергия в одноименном рассказе Льва Толстого.
- Что опьяняет тебя?
- Удачная строка.
- Шагал считал. что мир стоит вверх дном. Ты тоже так считаешь?
- Не знал этого о Шагале, но впечатление такое, будто мы с ним сговорились. У меня той же теме посвящено стихотворение. Но вывод – иной: человек по опыту предков понимает, что нужно этот мир перевернуть обратно. Вероятно, чтобы ходить вверх головой, а не наоборот. Вот это стихотворение, которому предшествует эпиграф, перекликающийся с Шагалом: 

                Родившись, человек воспринимает
                предметы в перевернутом виде.
                (Из научных данных) 

                Задолго до того, как вышли в мир,
               мы взор на мир младенчески раскрыли.
О форточку поранив нежны крылья,
влетели ангелочки в сей же миг.
И, ошалев от рева непорочного,
вниз головой они зависли прочно.
Заглядывал в родильную палату
вяз,
      крону в землю устремив патлато.
И лайнеры летели – брюхом вверх.
Но вниз – Везувий лаву вдруг изверг.
…Так мир ложился на сетчатку глаза –
встав на руки, младенчески резвясь.
Но память генная
                ввела порядок разом.
…И с чудом прервалась отныне связь.

- Ты человек азартный?
- Преимущественно в любви.
- Как часто ты чувствуешь себя одиноким?
- Вновь вынужден отвечать собственным стихотворением, ибо тема для меня – хорошо освоена с ранней юности:

Я одинок. Уже который вечер.
Мир для меня стал одиночной камерой.
А нужно – мало: глаз свеченье карее,
извечное друзей шумливых вече.

И так далее, опять же памятуя о Велимире Хлебникове.
- На что ты обычно закрываешь глаза?
- На ночь глядя.
- Вглядываясь в свое прошлое, чтобы ты выделил?
- Несколько удавшихся стихотворений.
- Как широк круг твоих знакомств?
- Не обойтись вновь без уже использованной ссылки на Ленина: «Узок их круг».
- Бывало ли, что твоя жизнь казалась тебе неудачной, будничной?
- Лишь когда не писалось. И не любилось.
- Когда ты разрешаешь себе расслабиться?
- После плодотворного напряга.
- Как часто перечитываешь свои стихи, прозу?
- Стараюсь им не надоедать, ибо у них – своя жизнь.
- Какой бы совет ты дал юноше, который решил писать стихи?
- Вот мой единственный совет:

Слова посвяти векам.
О славе в веках – не мни.
Если ты присягнул стихам, -
не забудь пристегнуть ремни!

Ментор из меня никудышный. И чтобы не увлечься дальнейшими наставлениями тем, кто будет в жизни ведом собственной судьбой и своим временем, которое, увы, не выбирают (у Кушнера: «Времена не выбирают. В них живут и умирают»), хотел бы на этом поставить точку в нашей затянувшейся беседе.
- Как говаривали  ораторы в древнем Риме, «я всё сказал»? Если ты так считаешь, то не смею более утомлять тебя  дотошностью, которая отличает каждого опытного интервьюера.  Надеюсь, что наше общение было  интересно не только нам, но и будет не без интереса принято читателями.