Русская жатва 7

Олег Кошмило
                ***
Задумавшись, Алексей прервал своё эмоциональное высказывание. Чувствуя, что это рассуждение незакончено, Валентин решил помочь ему раскачаться:
- Итак. Значит, логика своими двумя посылками хитроумно, по-капиталистически, типа «дешево купил – дорого продал», выгадывает из Логоса прибыльную позицию Я-есть. И этой монетой в ореоле блеска высшей для себя ценности субъект оценивает   целый мир, и в свете капиталистической цены он выглядит как один сплошной товар.
- Валентин, тебе с твоими стилистическими талантами надо книги писать, - меланхолично выдал комплимент Углов.
- Я подумаю об этом. Но я бы хотел, чтобы ты продолжил.
- Хорошо. Так и происходит. Две посылки – это большая, она же предикатная, она же посылка взгляда, и она же товарная посылка, и посылка малая, она же субъектная, она же посылка оценочного суждения, и она же ценовая посылка. То есть, логика раздваивает человеческое присутствие на внешний посыл центробежно отчуждаемого смещения в видимость товарного объекта и внутренний посыл центростремительно присваивающего  сгущения в слышимость ценового субъекта. Итоги двух этих посылов складываются в вертикаль доминирования родового, «отцовского» субъекта над видовым, смертным, «сыновним» объектом.    
- И это и есть существо первородного греха? – Снова скоропалительно догадался Василий.
- Верно. Логика разрывает Логос. Я бы даже сказал дефлорирует его. И замкнутый горизонт бессмертного Логоса приходит в крайности логически противоречивых полюсов смертоносного субъекта и смертного объекта.
- И вся суть капитализма только в этом? – Маскируя скепсисом довольство, спросил Воскресенский и тут же попытался оправдать свой скепсис:
- А почему же тогда этот капиталистический ад продолжается?
- Потому что запас прочности Логос неистощим. Он же вечен, и он же Бог. Он может очень долго, да почти вечность терпеть паразитирование логики. Но вот только человеческое терпение не беспредельно. Бедные люди где-нибудь на Востоке, в Индии, в Китае, да хоть в России восстают против этой капиталистической несправедливости. Плохо, конечно, что при этом льется кровь. Но она всегда льется при рождении чего-то нового. И, я верю, что кровь Русской революции пролилась не напрасно.
- И всё-таки меня дико смущает, что у нашей социалистической парадигмы, или христианской, если угодно, нет твердой, достоверной, понятной точки отсчета. Такая, как есть у капитализма. Там точка в высшей степени понятна, потому что логична. Там, как в игре, задаваемое из прошлого закономерно необходимое правило определяет всякую будущую возможность. И концентрацией всех капиталистических правил выступает понятное всем без исключения предпосылочное Я-есть как высшая ценность всякого человека…
- Да. Там ретенциальная центральность рефлексивной самоценности детерминирует протенциальную периферийность зеркальной объектности. И такая самоценность жаждет превратить весь мир в своё зеркало…       
- А у нас социалистов и у вас христиан такой мерой оказывается что-то воображаемое, в лучшем случае, идеологически внушаемое, благодаря государственной машине агитпропа, а в худшем случае, эфемерное, мистическое…
- Да. – Грустно признал. – Наше основание лишь мистически декларируется на уровне Символа веры, озвучиваемого православными и католиками, зато всего мира. Оно – керигма, провозглашение, доброе увещевание, ждущее добровольного признания. Оно не может насильно быть милым. Но зато наше основание вечное. И оно это вечное основание дает мне лично возможность выдерживать нападки, удары со всех сторон очень долго. Я в этой ситуации готов находиться бесконечно. Меня можно только убить. Или дождаться, когда мои враги выдохнутся, избивая меня. Ведь мы уже тысячу лет стоим. Как на, ****ь, не курочили, как не пытались переделать, а стоит Рассеющка, ничего ей не делается. Мы, как то хайдеггеровское Бытие, которому ничего. Мы, русские – сакральный народ. А сакральный народ победить невозможно. Вот были под монгольской ордой триста лет. И где та орда? Вошла в состав России. И с Западом то же самое будет. Такие мы! Русский дух непобедим. Я такой вижу образ. Сидит мужичок в такой ветхой избушке, в красном уголке одинокая иконка Спаса над теплящейся лампадкой. Вокруг избушки ветра, снега, избушку на курьих ножках по крышу снегом занесло, в трубе едва греющей печки вьюга завывает, а он перегончик свой кушает да тихо посмеивается. Но не то, что он тихай, безобидный пьянчужка, типа Мармеладова. В душе его такой ураган, такая стихия бушует, почище той, что на улице, и если, что он может весь мир наизнанку вывернуть, вот ту же логику так расчихвостить, что от неё ничего не останется! А этой логикой Запад нам уже тысячу лет мозги гребет.
- А давай! – Вдруг взорвался и Валентин. – Давай, нахрен, расчихвостим эту логику, если она вся  за капитализм! А иначе, всё по ветру, в шлак, кочержыкой да под откос, раз честному, справедливому, трудолюбивому человеку в этом мире невместно. И мой разум кипит возмущением по тому поводу, что нет в этом мире справедливости.
-Давай! – Улыбаясь, согласился Углов, своей сдержанностью стараясь успокоить вышедшего из себя Воскресенского. – В конце концов, мы от упразднения логики ничего не теряем. Но так закроется десяток кафедр на философских факультетах университетов всего мира. И всё! А преимуществ-то сколько! Сбросим это возвеличивавшееся веками иго супостатного логического разума над мистическим духом мышления. Но хочу сразу предупредить тебя, Валентин, что придется тебе вновь стать православным.
- Почему?
- А потому что единственным противовесом против всеядного всесилия логики является только контрлогический комплекс представления догмата Святой Троицы в исключительно православной версии. Только сложенная духовными усилиями Отцов восточной Церкви Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоуста Троица в полной мере своим горизонтальным балансом Отца и Сына преодолевает вертикальный дисбаланс доминирования смертоносной ценности над смертной товарностью.
- И ладно. Я, конечно, не буду кричать об этом на каждом углу, в своих кругах, когда вернусь в Советский Союз, но, оказавшись, в шкуре хорошо законспирированного разведчика в глубоком тылу врага, буду твердо помнить, кто я есть. Давай обращай меня в своё православие!
- Во имя Отца и Сына и Святого духа! – Благочинно добавил Агошкин, перекрестившись.
- Но, собственно, всё уже сказано. Исходным является нерукотворная периферия Имени. Троица – это апологетика мистического Имени в двуединстве равносущных, то есть равных друг другу существительного имени Отца и прилагательного имени Сына. Святой дух – это само единство Имени, раздвоенного на эти части. Существительное и прилагательное имена составляют две половины одного круга как благого Целого, которому и соответствует обнимающий Отца и Сына Святой Дух. Чего нет в этом круге – это Я-есть. Оно  возникает из ниоткуда. Как верно догадался Платон, зло – это недостаток Блага. Зло – разрыв круга Имени, символизируемый в христианской онтологии низвержением Дьявола на Землю или даже в Землю. С ним и совпадает учреждение позиции Я-есть, Яхве взамен прежнего Мы-есть, Элохим.
- И в этом безусловная богоданность Священного Писания. В нём всё есть, - добавил Агошкин.
- Несомненно. Я-есть – высшая логическая концентрация центрального полюса разрыва горизонта Имени. А его способом выступает глагол. Земной глагол Я-есть разрывает небесное имя, выражаемого в том, что Мы-есть. То есть, всякое «есть», присутствие есть как Мы и не иначе. Таким образом, ветхозаветная вертикаль Я-есть и новозаветная горизонталь Мы-есть суть ключевые символические, как сказал, русский самобытный философ Григорий Сковорода, «библейские» координаты человеческого присутствия. А главной тенденцией человеческой жизни в смысле движения является умаление Я-вертикали и расширение Мы-горизонтали. Конечно, Я-вертикаль – это необходимость, но это конечная необходимость, а вот Мы-горизонталь как возможность бесконечна, потому, как ты сказал, она как бы эфемерна. Но это высшая эфемерность, поскольку обладает чудодейственным свойством делать то, как сказал Хёльдерлин, чтобы из венка жизни выпадал скипетр смерти. Мы-горизонталь – это сама вечность. Поэтому в ней нет смерти, нет разлук, «не печали, не воздыхания, но радость бесконечная». И сама она вечная встреча, праздник друзей.
Высказавшись, Углов загрустил. Воскресенский после недолгого молчания тихо проговорил:
- Значит, мы и должны взять эту Мы-горизонталь за основу в том числе в деле строительства государства и экономики.
- О, здесь всё неоднозначно. – Снова возбудился Углов. - Без Я-вертикали нельзя. Я-вертикаль – это, прежде всего, само прямоходящее тело человека, а значит, это его семья плюс его частная собственность плюс его свободный труд, а еще это совокупность  его прописанных в конституции правовых свобод…
- Значит, конституция нужна? – Удивился Воскресенский.
- Безусловно. То есть, Я-вертикаль – это пусть конечное, но довольно просторное место человеческой воли.
- Ничего не понимаю. – Возмутился Валентин. – Как я понял, эта Я-вертикаль – это капиталистическое начало, а Мы-горизонталь – это социализм. Но получается, что Я-вертикаль ничем не ограничена. И причем здесь тогда Мы-горизонталь?          
- При том, что Мы-горизонталь ограничивает Я-вертикаль, перенося онтологический акцент с Я-вертикали на Мы-горизонталь. Этот перенос фиксируется, например, в заявлении о соблюдении идеи социальной справедливости. Так, по свойству Мы-горизонтали, в которой всё поровну, вводится институт планового ценообразования. Здесь еще одна оппозиция присутствует – пара ритм – метр. Вот Я-вертикаль ритмична, а Мы-горизонталь метрична. Ритмичность – это произвол моего свободного желания. А метричность – это справедливость. Опять же можно вспомнить Аристотеля, который в «Никомаховой этике» различает геометрическую и арифметическую пропорции. Эти как бы математические способы относятся к диаметрально противоположным полюсам, например, человеческой этики, или правосудия, или еще чего-то. Так, геометрическая пропорция относится к Я-вертикали, а арифметическая пропорция – к Мы-горизонтали. Насколько я помню, Аристотель рассуждает о качественном различии между господином и рабом при игнорировании их количественного равенства как просто двух человеческих душ. Например, Аристотель настаивает на качественном неравновесии правовых последствий чисто количественных случаев преступлений одного против другого. То есть, если раб ударит господина, то раб должен понести асимметричное наказание в некой геометрической прогрессии, а вот, если господин ударит раба, то господин может понести также асимметричное наказание, но в геометрической регрессии. То есть, Аристотель различает геометрическую пропорцию качественных статусов господина и раба, которые он называет «достоинствами». Но и действительно, как велика порой для нас разница между вестями о нелепой гибели какого-нибудь безвестного бродяжки и смерти почтенного господина. Достоинство как мера социальной признанности индивида – это и есть его качество. И здесь, по Аристотелю, мы не можем быть равны. Никто не хочет исчезать слишком легко. Потому что просто страшно. Поэтому-то, собственно, люди стремятся к славе, власти, богатству, почету и так далее, как вещам, которые значительно повышают социальную капитализацию индивида. 
- Не знаю, у нас в Советском Союзе это не очень чувствуется, - возразил Валентин. – У нас, вообще, борются со всяким комчванством. Даже его критика поощряется.   
- Так, Аристотель не про Советский Союз и писал. Про него писал Платон. Но, как я уже говорил, в этом платоновском случае культ хотя бы одной личности логически необходим… Это один аспект. Теперь об арифметической пропорции. Её функцию Аристотель  уже относит не к области акцентируемой на качестве юриспруденции и всей сферы словесных договоров как сферы условного «неба». Она обосновывает акцентируемое на количестве область товарно-денежных обменов как сферы обмениваемых вещей как  вещей Земли. Дело в том, что обмен вещами уже не различает социальные достоинства-качества субъектов экономического обмена. В этом царстве экономического количества царит принцип условного равноправия агентов экономического  обмена, у которых нет никакого качественного преимущества друг перед другом.             
- То есть, Аристотель полагает контраст между геометрической качественностью небесной юриспруденции словесных договоров и арифметической количественностью земной экономики обмена вещами? – Уточнил Воскресенский.
- Верно. Здесь еще один момент из Аристотеля следует припомнить. Для полноты картины. Контрастом геометрической и арифметической пропорций Аристотель иллюстрирует распадение двух правовых природ – распределительного права и направительного права.
- В терминах Канта мы бы их назвали регулятивным и конститутивным принципами. – Проинтерпретировал Воскресенский.
- Пожалуй. Но в чём разница между ними?
- М-м-м… Если следовать математической аналогии, я бы предположил, что распределительное, он же регулятивное право в силу геометрической асимметрии качественного дисбаланса – прерывно. В нём действует такой качественный, а значит и революционный скачок, о котором, если ты знаешь, буржуазная генетика спорит с нашим Мичуриным…
- Да что-то краем уха слышал…
- То есть, качество – это перерыв, разрыв из количественной континуальности, в которой нет никаких качественных различий…
- Позволь я продолжу.
- Мг. 
- А направительное или конститутивное право по причине своей арифметической симметрии количественного баланса – непрерывно. И, соответственно, в нём нет никаких качественных скачков, ибо вся жизнь течет ровно и спокойно: дерево растет незаметно, траектория полета птицы не имеет никаких разрывов. Важно, правда, что вся жизнь при этом пусть медленно, но течет, движется. И если уже совсем углубиться в математическую аналогию, то я бы допустил, что конститутивное право именно что направляется от точки отсчета, а регулятивное право именно что регулируется как регулируется мера, единица измерения. То есть, контраст двух правых природ определяется разрывом нулевой точки отмеривания и единицы самого измерения. Таким образом, арифметическая симметрия горизонтального равноправия двух обмениваемых вещных количеств опирается о конститутивный ноль, а геометрическая асимметрия вертикального неравноправия качественных достоинств измеряется регулятивной единицей измерения. И здесь Аристотель говорит о том, что для экономики не важно, как это важно для этики, различающей качественные крайности этически неравноправных доброго и дурного, что в отношения вступают этически различенные  качества. Но важно, их количественное различие, когда имеются, например, не два врача, но врач и землевладелец, имеющих количественные избытки одного и недостатки другого, что и делает возможным обмен. Итак, в чем же ключевая разница между геометрической пропорцией разнокачественных достоинств и арифметической пропорцией разноколичественных мер?
- М-м-м…
- Подожди, Валентин. У меня есть такое примитивное образное сравнение двух видов взвешиваний. Вот, есть простые весы, на которых устанавливается обычное равновесие относительно середины коромысла. А есть рычажные весы, на которых большой вес уравновешивают маленькими гирьками…
- Но это же одно  и то же. Мы же можем на чашу весов этих обычных аптекарских весов положить те же гирьки.
- Можем. Но смотри, сначала были весы, а потом появились гирьки как постоянная мера, то есть качество веса. И гиря как единица веса возникает как противовес для другого  взвешиваемого груза. Здесь отношение такое же, как в словоупотреблении. На одной чаше весов лежит, или лучше сказать находиться подлежащее взвешиванию количество, а на другой – находиться показывающее или сказуемое его вес качество.
- Мх. Я понял твою игру слов. Коромысло взвешивающих весов разделяется на сторону подлежащего количества и сторону сказуемого качества. То есть, всякое наше высказывание о вещи мира подобно взвешиванию этой вещи, которое как бы противопоставляет количественную вещь и качественное слово о нём.
- Да. Но в том-то всё и дело, что вначале была простая неделимость уравновешенного коромысла как, допустим, абсолютного баланса Неба и Земли. Потом кому-то вздумалось под это коромысло подвести типа точку равновесия, пресловутый центр тяжести и тут-то всё благодатное равновесие, сама Благодать нарушилась. И одновременно понадобилось некое силовое решение, которое получило в символической вселенной человеческой истории наименование Закона.
- Закон – это центр тяжести. А Благодать – это сама тяжесть, - утвердил вслух своё понимание Агошкин.
- Так. Важно, что в случае разлома благодатно взвешенного коромысла по одну сторону оказывается сама измеряемая количественная тяжесть, а  по другую – измеряющее её качество, и граница между ними. Вспомним, платоновский «Федон». Первый аргумент фиксирует земную горизонтальную цикличность противоречивого количества существования, идущего от жизни через смерть снова к жизни. Второй аргумент фиксирует небесное и вертикальное накопление тождественных качеств умозрительных идей. А вот уже третий аргумент, фиксируя границу между земным количеством и небесным качеством как посредничающую между ними душу, относит её к сфере небесного качества. И как же Аристотелю отсюда было не заключить к превосходству «небесного» качества над «земным» количеством? – С усмешкой заключил Углов.
- Значит, вот она одна из первичных сцен передачи инициативы от новозаветного  количества ветхозаветного качеству?
- Мг. Только закавыка в том, что никакой Новый завет тогда еще не был написан, и до его инициативы оставалось лет четыреста.
- Ну, тогда античный логос просто выводит на уровень рационального знания уже запечатленную в Пятикнижии Моисеевом реальную сцену грехопадения как перехода инициативы от небесного количества к земному качеству.
- А вот это уже правдоподобно. И вот эта симфония двух логосов – библейского как богословского и античного как философского – более всего убеждает в наличии универсального смысла истории человечества. Нет разрозненных историй разных народов, а есть одна история на всё человечество. А значит, у неё есть и примиряющий всё человечество исход.
Углов помолчал, пожевал крекер, запил его крепким чайком, звеня стаканом в подстаканнике, и продолжил:
- Итак. Вот оно коромысло Бытия между нами. Нам бы его совместно держать. Но мы решили его поделить. И началось. Подвели под коромысло центр тяжести. Вроде уравновесили. Вроде поделили пополам. И всё, казалось бы, стало хорошо. Но вдруг выясняется, что две поделенные половины обладают разными онтологическими природами.
- Одна половина – количественная, другая – качественная, - пояснил Воскресенский.
- Да. А чтобы сделать это располовинивание  непримиримее: одна половина – Небо, а другая – Земля. И, увы, именно онтологическое превосходство Неба над Землей становится камнем преткновения между разделенными половинами. Дело в том, что Небом было неразделенное центром тяжести коромысло как Целое. А будучи разделенными пополам на две пусть и самые равные части эти половины уже к Небу не имеют. Но в силу избыточной претенциозности одной стороны, а еще потому, что свято место пусто не бывает, и действительно, ну, не может же целое Небо куда-то деться! А значит, оно отходит к одной стороне.
- А именно к стороне сказания-показания качественной меры.
- Именно. И это, единственно, объясняет, почему, собственно, значение Неба отходит к субъекту, а значение Земле – к предикату. Таким образом, небесное коромысло равновесия мира разуравновешивается в ось суждения, разделенное на «небесный» субъект и «земной» предикат. Присваивая себе небесное значение, качественный субъект перевешивает количественный предикат в его уже земном значении, вводя его в зависимость от себя. Но в виду тяготения качественного субъекта как единицы измерения, как гири к земле, и легкотения количественного предиката к небесам, мы можем сказать, что всё обстоит ровно наоборот, что субъект – это земной субъект, а предикат – небесный предикат. Поэтому-то правда всегда на стороне оболганных и обворованных, униженных и оскорбленных, растоптанных и истерзанных, распятых и воскресших! И вот отсюда мы опровергаем небесное значение геометрической пропорции деления по качеству-достоинству, когда одному – больше, а другому – меньше, и земное значение арифметической пропорции деления поровну. Подлинно геометрическая пропорция – это земной дисбаланс разных качеств, а арифметическая пропорция – это небесный баланс равных количеств.
- То есть, деление поровну в воле Неба, а деление по достоинству относится к земному произволу.
- Да. Геометрическая пропорция субъективного произвола-свободы априорного предпосылания  качественной единицы количественной мере относится к земной позиции Я-вертикали. А арифметическая пропорция социальной справедливости количественного  деления поровну соответствует небесной позиции Мы-горизонта. И поскольку существом  Я-вертикали выступает логическое преимущество качественного субъекта над количественным предикатом, геометрическую пропорцию можно назвать логической. Грамматикой этой логической пропорции выступает доминирование земного глагола над небесным именем. Напротив, существом Мы-горизонта выступает равноправие двух грамматических ипостасей Имени как имени существительного и имени прилагательного. Мистический предел арифметического равенства двух ипостасей имен явлен в троичном равновесии существительного Отца и прилагательного Сына в бескрайнем горизонте  Святого Духа. Поэтому арифметическую пропорцию можно назвать троичной. Таким образом, человеческое присутствие измеряется двумя пределами – логической пропорцией Я-вертикали и троичной пропорцией Мы-горизонта. А далее важно выяснить, каким образом троичная пропорция или соразмерность предшествует логической соразмерности  и тем определяет её.
Углов снова попил чаю, глянул на мелькнувшую за секунду безвестную французскую деревеньку и с неутолимой жаждой правдоискательства продолжил:
- Итак. Вот оно благодатно и нерукотворно уравновешенное коромысло весов мира. Кстати, этимология слова «коромысло» - круг, круговорот, такое «кругомысло» и, стало быть, равновесие, баланс. Затем в нём обнаруживается полюс центра тяжести. Вернее, все коромысло было легкостью, но центр обращает прежнюю легкость в тяжесть, придает ему такой дух тяжести. Былое равновесие выходит из своих предвечных берегов, и в его     нарушение случается перевес одного края над другим. В наглядном плане этот перевес одного края и одновременный недовес или подвешенность как зависимость – само это слово тоже из древней практики взвешивания в целях оценки – предстает как разница. Потом выяснится убыльная или прибыльная эта разница. Важно – да, кстати, русское слово «важный» этимологично немецкому слову Waage - «весы» - итак, важно, что эта разница есть. Всякое «есть» вначале относится именно к разнице. А «нет» - это, прежде всего, отсутствие разницы, мол, если нет разницы, значит и нет ничего, и смысла, как будто, никакого нет. В теоретическом плане эта разница переживается как переоценка и одновременная недооценка. Принципиально то, что отклонение горизонтального коромысла весов от изначального уровня имеет двухсторонний характер – оно всегда идет в низ переоценивающего перевеса и в верх недооцениваемой зависимости. Мы уже выяснили, что сторона перевеса – это рычаг оценивающего субъектного качества, а сторона зависимости – это сам подвешенный груз оцениваемого предикатного количества.  А значит, мы видим двойное отклонение от изначального уровня.  Одно отклонение – это  углубление в субъектность оценивающей рефлексии. Другое отклонение – это растекание  по объектной поверхности оцениваемого отражения. Обратим внимание на то, что каждый переход четко блюдет непроницаемую границу, которую мы непреложно числим как Я-есть. То есть, в наличном плане Я-есть – это эфемерно тончайшая граница поверхности зеркального стекла. А само двойное отклонение от благодатного уровня взвешенного мира и удерживает вот эту первичную центральную разницу Я-есть, всегда раздвоенную на рефлексивное Я и поверхностное «есть». И в силу этой раздвоенности, из-за которой оно никогда не может достичь полной собранности, мы верим в то, что никакого «Я-есть» нет, в отличие от, скажем, Мы-есть, которое реально есть. И вечность вечного Мы-есть сбывается в преодолении разницы Я-есть, когда выныривает из рефлексивной глубины личное местоимение, а с поверхности зримого мира исчезает отражение нашей наличности. А с ними снимается напряжение дистанции оценки одним другого. А мир предстает в божественной взвешенности первозданной гармонии единства Неба и Земли, каким он был до того первородного случая, когда некто не установил для себя, что Я-есть.
Углов прервался, вгляделся в проплывающий пейзаж с полем, речкой и лесом, и воодушевлено произнёс:
- Но что меня несказанно радует – так это, что вопреки всем человеческим законам и установлениям, вопреки всей нашей цивилизации и научно-техническому прогрессу, вопреки всей бурной хозяйственной деятельности человека, последний всегда может, уехав за город, выйдя в чистое поле, углубившись в вековой лес, узреть сотворенный, вылепленный Богом лик мира в его первозданной красе, увидеть мир, каким он был, есть и будет вопреки человеку, но для человека. Все наши постройки – города и циклопические здания, гиганты индустрии и электростанции, металлургические и  химические заводы, коптящие дымами всех цветов радуги – это лишь безобидные трогательные прыщики на вечно прекрасном лице Земли. И вся эта эпоха модерна в устремлении заместить Божий лик мира своей человеческой физиономией рано или поздно захлебнется в осознании тщетности своих амбиций, а человек смириться перед невозможностью нарциссической мечты вписать себя в Богом созданное!
Воспарив высокой нотой, Углов задохнулся и резко замолк, запивая волнение чаем. Воскресенский потянул немного время, давая визави придти в себя, и быстро заговорил:
- Волшебное, магическое содержание этих тезисов вдохновенно. Но оно пригодно разве для поэтов и анахоретов. Позволь мне обнаружить прикладной характер всей этой реальности иного, другого начала человеческого бытия.
- Давай. Это интересно. – Согласился Алексей.
- Я, конечно, заранее извиняюсь за шариковскую примитивность следующей схемы. Но я вижу всё так. Мы-горизонт делает всех участников абсолютно равноправными. И ни у одной части нет ровно никаких преимуществ друг перед другом. Здесь исходным является само онтологическое, то есть абсолютное равенство, которое настаивает на равенстве необходимостей. А то наши дорогие буржуи, отрицая это равенство необходимостей, прикрывают его равенством каких-то абстрактных возможностей. Они – что, нас за дураков держат?! – Воскресенский разозлился. – Какие, нахрен, могут быть хорошие возможности при уже плохих необходимостях?! Они или сами логики не знают, или высокомерно полагают, что мы её не знаем, поскольку это очевидный факт из той же модальной логики, что центральная необходимость определяет периферийную возможность, а обратное в логике невозможно. И вообще, как сказано, «что было, то и будет». И в капиталистической логике богатым – богатеть, а бедным – беднеть. – Успокаиваясь, Валентин подытожил. – Ладно, достаточно об этом. Я не люблю повторяться. Итак. Вот она есть великая Мы-горизонталь и мы в ней все равны. Но у нас есть потребности, труд, собственность и есть сама природа в её способности плодить растительные и животные плоды, есть какая-никакая промышленность, а еще есть деньги. И главный вопрос в том, соответствует ли цена товару?
- Верно. Это переиначенный вопрос Гегеля о соответствии понятия предмету, а предмета - понятию.
- Именно. Ну, Маркс поэтому и нахваливает гегелевскую диалектику. И отсюда мы спрашиваем, сколько должна стоить вещь. И мы не спрашиваем, сколько она может стоить, пусть это волнует буржуев. Нас волнует одно: сколько императивно должна стоить эта вещь, чтобы её ценовое качество было адекватно социальной справедливости как нашему социальному априори и ключевому условию состояния коллективного блага. Поскольку благо – это и есть справедливость. Невозможно, блаженствовать в богатстве, пусть и за самым высоким забором, будучи по периметру окружен нищенскими лачугами. То есть, это, конечно, так и есть, но я сильно сомневаюсь в экзистенциальной доброкачественности такого локального счастья. Ладно, и не об этом я хотел говорить. Что-то я всё время сбиваюсь? – Разозлился на себя Воскресенский. – И вот. В-общем, схема такова. Есть совокупная денежная масса. И мы можем её вполне посчитать. Это общее количество денег на руках, на счетах, в кассах, в кубышках. Она известна по простому статистическому факту деятельности Государственного банка. Также нам известно общее количество граждан стран от мала до велика как потребителей. Мы делим поровну количество денег на количество людей. Получаем энную сумму. Сначала это будет очень большая сумма. Из неё надо будет вычесть все материальные расходы на коллективные нужды, поскольку здесь коллективное, государственное превыше индивидуального, частного. Естественно, здесь будет поддержание обороноспособности, расходы на военную промышленность, энергетику, металлургию, транспорт, и все, что связано с производством товаров группы А. Потом вычтем траты на непроизводительные сферы экономики – здравоохранение, образование, сервис всяческий, но опять же в части содержания материальных объектов и траты расходных материалов. То есть, не учитывая  заработной платы трудящихся. То есть, мы выносим за скобки всё внечеловеческое, материальное, расходное, и вместе с необходимыми для этого деньгами. Нам надо оставить одного голого человека в масштабе всего населения, удерживая в неизменности равенство бюджета отдельно взятого гражданина от рождения до… до самой смерти, а, Толстой, вообще, говорил, что человеку в частной собственности достаточно иметь два аршина земли. Итак, мы значительно уменьшили эту среднюю сумму. Теперь мы возвращаемся к нашему одинокому потребителю...
- Побыстрей бы надо к нему вернуться, а то ты его сделал одиноким и выставил голым на мороз. – Шуткой разбавил некоторую муторность рассуждения Углов.
- Да, надо побыстрей его одеть, обогреть, накрыть крышей над головой и накормить вместе со всей его семьей. У него есть некая сумма. Правда, я не знаю, в каком она исчислении – в ежедневном, в ежемесячном или в ежегодном?
- Допустим, в ежегодном. Я думаю, этот горизонт планирования своих расходов наиболее человекосоразмерен.
- Правда, есть многолетние инвестиции, как, например, покупка квартиры или строительство дома.
- Придется их распределить на несколько лет.
- Да. В-общем, далее мы считаем, сколько чего человеку потребно в год хлеба, молока, мяса, рыбы, масла, а еще конфет и пряников, ну и вина и котлет, конечно, плюс одежда плюс коммунальные расходы плюс расходы на культурный досуг. Посчитали всё это, поделив годовой бюджет одного потребителя на единицы его потребностей. И уже отсюда можем вывести, сколько должны стоить хлеб, молоко, мясо в том, чтобы их потребление закрывалось определенной мерой удовлетворенности, которую мы, так или иначе, включаем в состав человеческого счастья. Самое неприятное, что в случае такого статистического учёта – а мы помним, что «социализм – это учёт и контроль» - лимитируется горизонт потребления, с которым всякий буржуа и ассоциирует свою либеральную ценность свободы.
- Очевидно, свобода в либеральном смысле - это, прежде всего, свобода потребления, а не, скажем, там, какой-нибудь свободный полет творческого воображения или философской мысли, потребной единицам.
- Ну. И безграничность меры потребления и есть мера самой человеческой свободы, а значит и счастья. Потому что некий господин, например, питается одними котлетами, запивая их хорошим французским вином, а тот лимит, который ему выделен, существенно редуцирует его своеобычное меню, а во всём остальном, что ему навязывается, он не нуждается. И такая размером с горизонт тарелка с котлетами для него и есть образ безграничности его свободы и счастья. 
- И такой желанно безграничный горизонт потребления центрирован позицией Я-есть, поскольку я есть в той мере, в какой я ем. Давно, хочу понять, почему глаголы существования и приема пищи так омонимичны. – Мимоходом заметил Углов. 
- Да. Это интересно. И теперь мы можем сказать, что этот же горизонт потребления, будучи центрирован позицией Мы-есть, получает меру, определенность, границу.
- Хороший ход. Знаешь, я вначале твоего такого довольно примитивного с экономической точки зрения рассуждения заволновался на тот счёт, что, если это не неудачная пародия на наши прежние выводы, то, скорее всего, путь в никуда, но после некоторых тычков пальцем в небо, ты удачно вывернул к искомой цели.
- Верно. – Приободренный поддержкой Воскресенский продолжал. – То есть, здесь, по-видимому, стояла давно актуальная проблема так называемого разумного ограничения потребностей, напрямую связанная с главной контроверзой человеческого мира, поделенного на полюса довольствующего потребления и страдательного труда, венчаемого кровопролитной дихотомией мира на классы избыточно потребляющих буржуев и избыточно трудящихся пролетариев. А от него рукой подать до планетарного раскола на бедный Восток и богатый Запад. Ранее мы поняли, что в центре горизонта потребления пребывает качественная, но парадоксально бесконечная позиция Я-есть.  То есть, вся качественность Я-есть и редуцируется к его бесконечности, из которой дедуцируются все беды современного мира в его алчности, жестокости, воинственности и так далее. И теперь у нас есть еще одна мера как мера Мы-есть. И в противовес центральному и бесконечному качеству она имеет свойство периферийного количества в его парадоксальной определенности. У меня, конечно, сразу очень много вопросов. Это же, действительно, всё с ног на голову. Логика рациональности со времён Аристотеля или даже Платона, если вспомнить его диалектику предела и беспредельного из «Филеба», нас учит, что качество – это есть сама определенность, предел, а количество – это беспредельность и, вообще, дурная бесконечность. Но после долгих блужданий вдруг выясняется, что всё равно наоборот. Потому что максимум качества как Я-есть вдруг у нас утратил меру. Но почему? Что случилось?
- Но ты же это сам понимаешь!
- Но я у себя про это и спрашиваю! Что-то мне мешает это понять до конца. Вот ты предложил образ весов. Весы, конечно, универсальнейшая метафора. Получается так, что мы на этих весах пытались уравновесить количество мира посредством качественной гирьки с надписью «Я-есть». Но в итоге выяснилось, что, пытаясь уравновесить мир, субъект перевесился сам, а мир оказался подвешенным в опасную зависимость от его слишком человечьего произвола. В итоге мы были вынуждены зайти к весам мира с другой стороны и начали грузом количественного  мира уравновешивать ту нашу качественную гирьку с надписью «Я-есть». Так?
- Так всё и было, - улыбаясь, подтвердил Углов.
- Потом мы нагрузили эстетический образ весов логическим содержанием, в котором перевешивающий и означающий рычаг – это субъект, а перевешиваемый и означаемый груз – это предикат. И в итоге грузом предиката мы уравновешиваем рычаг субъекта, выяснив, что весы мира уравновешиваются только со стороны предикатного количества, но не со стороны субъектного качества. Логические координаты вертикали рычага субъекта и горизонтали груза предиката мы вводим в этическое измерение, где вертикаль – это злая Я-вертикаль, а горизонталь – благая Мы-горизонталь. И в итоге выяснилось, что рычаг земной Я-вертикали может только перевесить и тем переоценить себя, недооценив мир, а вот небесная Мы-горизонталь, собственно, и это и есть само равновесие мира. И не потому есть равновесие, что есть качественный центр тяжести, а потому что есть сама количественная тяжесть. Тяжесть – first, а центр тяжести – second.       
- Да, всё верно изложено. И отсюда нами делается вывод, что Земля во главе с беспредельной Я-вертикалью не способна себя уравновесить. Земля уравновешивается только со стороны Неба в определенности Мы-горизонтали. А далее это поясняется тем, что Земля это производное Неба, земной субъект – производное небесного предиката, Я-вертикаль – производное Мы-горизонтали, а, в частности, глагол – производное от имени. А спрос – производное от предложения. А закон – производное от Благодати. А ветхозаветное качество – производное от новозаветного количества. Или, например, поскольку западная логика – производное от восточного Логоса, то земной Запад в своей логической рациональности – это производное от небесного Востока в его исповедании мистического Логоса.
- Ну, и чё Запад тогда выёживается, блин? – Резко вспылил Агошкин.
- Да, Вася, абсолютно разделяю твой высокий пафос, – иронично согласился Алексей и продолжил:
– В некотором смысле Запад – это паразитарный нарост на большем теле Востока. Этот нарост схож с прибавкой качественного процента, который – не  важно, добро- или зло-, но, точно, качественной опухолью нарастает на количественном теле кредита. И эта паразитарная грыжа заявляет, что она де и есть сердце своего носителя. Вообще, Запад произволен только доброй волей Востока, мол, резвитесь дети, пока папа в командировке. Всякое высокомерное притязание со стороны европоцентризма или уже теперь американоцентризма на глобальное доминирование онтологически безосновательно.
- И поэтому будет война? – Сердобольно признал Валентин.
- Но мы победим!
- Но сколько жертв будет!
- Увы.
Воскресенский надолго замолчал, продумывая что-то про себя, и снова вернулся к разговору:
- Это, конечно, всё далеко ведущие выводы, но у меня ощущение неясности. В чём-то я не вполне еще убеждён. Особенно в отношении этих двух установленных пределов. Мне все равно неясно, в чём бесконечность конечного Я-есть и взвешенность беспредельного Мы-есть.
- Я полагаю, мой ответ тебе не устроит. Поскольку он предполагает мистическую подоплёку. Для меня лично разница между ними проста, как проста разница между смертью и жизнью. Я-есть смертно, а Мы-есть бессмертно, будучи исполнено любви. Я не знаю, что там остается от нас там, за гробовой доской, но в любви во мне дышит вечность. И меня это несказанно воодушевляет и дает силу стремиться к лучшему. Но я понимаю, что к суровой жизни находящегося во враждебном окружении государства вся эта романтика малоприменима. В этом случае планета наша мало оборудована для любовного веселья.
- И, видимо, тогда остается только культ государства. Культ почти равной вечности мощи, идентификация с которой позволяет человеку масштабировать себя в гигантский субъект противостояния чужой военной мощи, индустриального преображения действительности, освобождения угнетенных народов от колониального ига, просветительского проекта, борьбы за мир во всём мире!
- Да такие задачи могут воодушевлять. Но в истории так бывало, что с лица земли  исчезали огромные империи. Где империя Александра Македонского или Римская империя?
- Или Российская империя?
- М-да. Так что этот имперский экзистенциал не самый глубинный для человеческого существа. Есть что-то, что превозмогает нашу земную локальность, выводя мыслью и чувством в масштаб, превосходящий самую гигантскую территорию. Да, но эти  экзистенциалы не поддаются никакой идеологической символизации. И эта не проблема символизации, это свойство его возможного объекта. Разве можно, например, идеологизировать любовь?   
Тут Углов прервался, завидев что-то, и с радостью сообщил:
- Приехали. Вот он Париж.
В окне сначала замелькали одно- и двухэтажные жилища предместий на фоне осеннего пейзажа. Потом домики стали увеличиваться и скучиваться, все больше выдавливая из просветов между собой природный горизонт. И уже скоро поезд погрузился  в ущелье меж двух рукотворно ровных гряд города, оставив виднеться только одну парижскую вертикаль, своей известностью ставшей вертикалью всего мира. Замедление мельканий столбов перрона, фигур встречающих закончилось остановкой поезда. Углов приободрил смущенных вокзальной сутолокой друзей:
- Будем импровизировать. Первым делом найдем гостиницу подешевле. Таксисты подскажут. Они всё знают. Валентин, у тебя, как с французским?
- Так себе. На уровне университета.
- Пойдет. Кинем в гостинице пожитки. Ну, а там, в «Ла скала» или «Комеди франсез», или куда, там, еще приличные туристы ходят. А по городу завтра погуляем – что тут в темноте увидишь. А завтра будет и Латинский квадрат, и Монмартр, и Лувр. А больше я ничего про Париж и не знаю. Может, есть какие-то дополнения?      
-М-м-м… Слушай, Алексей, я знаю, где-то здесь с аншлагом идут балеты на музыку Стравинского с Нижинским. Хотелось бы понять, по какому поводу всемирный ажиотаж.            
- Не вопрос. Сходим. Если места будут. А после выполнения культурной программы закатимся в ресторан, и в такой, где всякая богема собирается. Как план?
Спутники неопределенно закивали головами. Через пару часов искушенные туристы выходили из театра, исполненные впечатлений от музыки и танцевального зрелища. Первым заговорил Агошкин:
- Странные какие-то пляски. Но хорошо пляшут. Быстро так. И этот, Вацлав который, высоко прыгает! Молодец!
- Музыка какая-то нервная, тревожная. Я бы сказал апокалиптическая. – Заметил Углов.
- Да. Вроде «Весна священная», а дело как будто в аду происходит. Словно, все черти ада собрались и костер разводят под гигантским чаном, куда скоро всё человечество шандархнется. Особенно в том моменте,  когда на фоне низкого ритма «туф-бу-бу-туф-бу-бу-туф-бу-бу» скрипки истерично взвизгивают, а потом духовые окончательно прихлопывают всякую надежду для вошедших сюда.
- Да. Это кульминация всего произведения. А Стравинский как всякий хороший художник всегда что-то наперед всех чует… Ладно. Всё. Долг культуре отдали – теперь в ресторан.
Плутая в поисках какого-то известного Углову адреса среди плотной застройки парижского центра, они вышли к пестревшему разноцветными лампочками заведению, откуда как из-под земли раздавался гулкий бой веселенького ритма. Ресторанная кутерьма ослепила вошедших. Дым и гам слепили ресторанную суету в кучу малу, зрительный разбор которой потребовал времени. Расторопный официант подыскал им столик недалеко от входа и немедленно о них забыл, оставив на память обложенные потертой кожей меню. Углов щедро предложил:
- Выбирайте, друзья, чего вам угодно! А я давно хочу попробовать абсента.
Заказав вспомнившему о них официанту что-то на свой непритязательный вкус и на еще более непритязательное знание языка в, а потом дождавшись напитков и закусок и слегка употребив принесенное, русские люди немного расслабились и начали озираться. За столиками сидели мужчины в дорогих костюмах, они всё время что-то шумно  восклицали, широко жестикулировали, гоготали. Их прекрасные женщины в ярких платьях улыбались и освещали нежными взглядами своих довольных спутников. Оглядевшись, Углов возбуждено известил:
- Действительно, богемное место. Вон глядите за тем столиком цвет американской беллетристики – Эрнест Хемингуэй, Френсис Скотт Фицджеральд и Томас Вольф. А вон за тем столиком лидеры моднейшего сюрреализма – Сальвадор Дали, Луи Бунюэль, Андре Бретон. А вот и наши – Иван Бунин, собственной персоной, Владислав Ходасевич и начинающий Владимир Набоков. Похоже, и вправду, Париж стал столицей мира эпохи модерна. Какой-нибудь беллетрист, описывая это время, обзавидовался бы нам в виду концентрации стольких гениев на каких-то ста квадратах парижской земли!
Тут к их столику неловко вывернул и остановился, едва сохраняя равновесие, немолодой мужчина в дорогом костюме, белой, но изрядно запятнанной рубашке и золотистой бабочке. Было видно, что ему было очень тяжело от большого количества выпитого, причём не за один день. Он каждый раз долго настраивал зрение,  останавливая мутный взгляд на одном или другом присутствующем. Наконец, заметив привлеченное к себе внимание, он, нелегко подбирая слова, произнес:
- Вот. Услышал русскую речь. И почёл своим долгом засвидетельствовать  почтение соотечественникам. Позвольте представиться. Бывший русский офицер бывшей царской армии бывшей Российской империи. Штабс-капитан лейб-гвардии Его величества Преображенского полка Нефедов Семен Терентьевич. – Он коротко махнул головой и, чтобы удержаться на ногах, вынужден был опереться одной рукой на стол. – А вы, господа, какими судьбами здесь?
Углов вкратце объяснил, кто они и как здесь оказались. Бывший штабс-капитан  царской армии с уважением обвёл глазами гостей из Советского Союза и воодушевлено произнёс:
- Искренне завидую вам, господа! Ибо русский человек может жить только в России. Выжить он может, где угодно. Хоть на Луне. Но вот жить полной жизнью только в России. Это я вам со всей компетентностью заявляю. А здесь…
Штабс-капитан обвёл презрительным взглядом ресторан по периметру.
- …мы никому не понятны и не нужны. Здесь нам, русским, уготовлено только  место на кладбище.
- Садитесь, господин штабс-капитан, - участливо предложил Алексей, видя, что человеку тяжело стоять.
- Да какой я, к черту, штабс-капитан. Теперь, когда Бога больше нету! Скоро пропью все деньги и пойду в эти чёртовы таксисты, или в какие-нибудь швейцары-консьержы и прочая!
Пьяный эмигрант делал отрывистые восклицания, шатаясь и потрясая рукой с вытянутым вверх вытянутым пальцем. Блуждая неконтролируемым взглядом, он зацепился за свой вид, увидел пятна на рубашке, попытался их стряхнуть, дотронулся до дорогой расшитой золотом бабочки, пригляделся и сорвал её с воротника. Он вскинул её вверх и стал потрясать бабочкой как каким-то жупелом:      
– Во-о-о-т! Вот на эту европейскую фитюльку, на этот моднейший аксессуар, как те индейцы, выменяли наши господа либералы страну, в котором были Бог, царь, народ! А это всё…
Штабс-капитан снова обвел тяжелым взглядом заведение, чья увеселение без запинок катилась своим чередом.
- …пир во время чумы! Танцы на кладбище! И вот, что я скажу! И пусть все эти месье слышат! Будь проклят этот ресторан! Будь проклят этот город – морок, который всегда с тобой! Будь проклята Франция, вместе со всей Европой!
Нефедов уткнулся в бабочку, зарыдав. Потом поднял мокрые глаза и скорбно произнёс:
- Такой огромный прекрасный сказочный мир загубить…
Он, молча, постоял еще немного. Потом учтиво проговорил:
- Господа, прошу простить меня за беспокойство и позволить откланяться, поскольку мера моего опьянения не позволяет мне смущать приличное общество. Честь имею!
Собрав остаток сил, офицер лихо кивнул головой и, старательно удерживая равновесие, с неровной чеканностью направился к выходу. Сидящие проводили взглядами соотечественника, пока тот не исчез из виду. Углов резюмировал:
- Всё, что осталось здесь русским эмигрантам, это спиваться.
После сцены с соотечественником прежнее возбуждение схлынуло. И уже скоро тройка друзей покинула ресторан, чтобы побыстрей доехать до гостиницы и упокоиться долгим, спасительно растворяющим все накопленные переживания сном. Русские туристы пробыли в Париже еще два дня, посетив, посмотрев все, что рекомендуют туристские путеводители. На их исходе им предстояло расстаться. Чтобы разнообразить путешествие советских гостей по Европе, Углов купил им билеты на поезд до Гамбурга, откуда они пересаживались на пароход, идущий по Балтике с заездом в Стокгольм и Хельсинки до самого Ленинграда. Уезжали они с одного вокзала, но в разное время и разных направлениях. Поезд на север отправлялся раньше. Грустно глядя на Углова, Воскресенский произнёс:
- Спасибо тебе большое, Алексей. За всё наше путешествие. И я сейчас переживаю то, что хотя моё тело прошествовало довольно незначительное пространство Европы, но вот мой дух, благодаря, прежде всего, нашим разговорам, пронесся сквозь всё время европейской истории от античности до наших дней, постигнув её в том, что она далеко не целое, а только часть еще более грандиозной истории всего мира.
- Пожалуй, - улыбаясь, согласился Углов.
Через полчаса поезд, пыхтя трубой паровоза, помчал спутников Углова в далекий Советский Союз.