Ирэна 4

Александр Малиновский 2
Ирэна. Повесть в стихах и прозе

Предыдущая глава:
http://www.proza.ru/2018/02/13/1256

Глава четвёртая

Ирэну я почти ни о чём не спрашивал.
Кажется, почти всё, что я знал о ней, я и узнал в первые наши дни.
Почему так?
Пытаюсь понять, пристально вглядываясь в смутно различимую тень себя тогдашнего. Та тень – едва ли не главная для меня нынешнего загадка во всей этой истории. Видно, слишком долго шёл не оглядываясь, теряя и забывая во мгле собственные следы. Когда опомнился – слишком многих не нашёл рядом.
Я и нашёл многих и многое, набив уйму шишек себе и другим. Чтобы не набивать, а собирать шишки, неспешно шагая по лесу, много понадобилось мудрости после многих печалей.
Дважды в одну реку не войти. Это не сожаление, а мирная здравая констатация. Ведь река – уже другая, она несёт новые воды, вряд ли и русло сохранило прежние очертания. Хорошо, если узнаешь ту реку. Ещё лучше и удивительней, коли узнаешь во входящем самого себя, и коли и ещё кто-нибудь тебя узнает – припоминая контуры былой тени.
Будет новая река и новые ты, я, она, - всё будет новое.
Однако же не хочу, чтобы новая река оказалась рекой забвения. Даже если не стану теперь прыгать в неё с утёса, а предамся тихому созерцанию, сидя на берегу.
К тихому созерцанию меньше всего был я расположен в описываемую пору.

Ирэну я почти ни о чём не спрашивал.
Люди, - тем более те, кого я чувствовал близкими, - как будто интересовали меня. Но видеть в них Вселенные, разгадывать в них тайны я не умел.
Чтение рыцарских романов расположило меня к постоянному беспокойству. Но главный урок Парцифаля, которому легкомысленно не заданный вопрос стоил новой дороги длиною в полжизни, так и остался мною неусвоенным.
Идеалы свободы пьянили и звали на площади, к единому порыву толп. Меж тем глубины моего сознания хранили целый сарай нелепейших предрассудков и комплексов.
Я знал, что Ирэна уже побывала замужем. Спрашивать ещё что-либо в этой связи ощущалось диким и странным, - как и делиться собственными личными историями, к некоторым из которых не хотелось самому притрагиваться. Жизнь началась заново тогда, в Доме кино, - к чему же нам отыскивать друг в друге чужое?.. Родиться заново казалось – и сколько раз ещё покажется?.. – делом более простым, чем вскрыть бутылку шампанского.

Кроме множества пластинок классической музыки, она любила ставить «Алису в стране чудес» - ту, что с Высоцким.
- Тири-тири-дам-там-ти-ирам, тоненьким пункти-иром… - подпевала она пластинке, кивая в такт головой и глядя на меня с чуть грустноватой улыбкой.
Так и шёл я тоненьким пунктиром по её жизни. Глядел остолбенело и, как мне чудилось, задумчиво.
- Ну, вот и всё, - под тихий её смех лёгкая грусть переходила в мягкое лукавство, - а больше я ничего не знаю. Я – глупенькая.
Ирэна вовсе не из тех, кто считает сокрытие своего ума непременным условием отношений с противоположным полом. Она нимало не останавливалась перед тем, чтобы поспорить со мной, когда считала нужным. То тут, то там я нащупывал в ней некоторые весьма обдуманные – и не всегда ясные для меня – представления о жизни. Она ждала моих вопросов. А спрашивать я обычно не умел.
- Зачем такие глупости говорить? – только и выдавливал из себя озадаченно.
Снова – негромкий смех:
- Потому и глупости говорю, что глупенькая.
- Ну, хватит уже… - Неловкой лаской пытался я разгладить непонятные складки бытия.
- Что? – Её голос слегка обрывался в смех, подтверждаемый глазами. – Ну? Что?..

Москва кипела и спорила. В паузах – думала и читала – едва ли не больше, чем случалось когда бы то ни было. И если что-то важное читалось слишком торопливо, впопыхах – это потому, что им дышали.
Наш с папой новый день частенько начинался в пять утра. На ходу метнув в рот что-нибудь небольшое и незатейливое, «то вместе, то поврозь, а то попеременно» мы мчались к газетному киоску занимать подросшую уже очередь. Особенно во вторник, четверг и пятницу: возможность остаться без «Московских новостей» или «Огонька» (которых регулярно не хватало на всех) леденила нам жилы. Наверное, на «Огонёк» проще было бы подписаться, но в нужный для этого момент у нас вечно не набиралось достаточно денег. На «Московские новости» подписки и вовсе не было. А уж кому перепадала вольнолюбивая газета «Советский цирк», тот сходу считал себя обладателем раритета (я порой ловил её в Кунцеве, в краях моей тёти Сони).
Да и никакая подписка, кажется, не решила б для нас дела. Толстые журналы под знакомыми обложками несли художественные открытия; а вот чего мы ждали от газет – как правило, знали и так. Разумеется, интересна была скорость, с которой развязывались день за днём языки редакторов; любопытно было и следить за оттенками. Но, в сущности, ни на какие печатные издания из почтовых ящиков не променяли бы мы живое общение – тот дискуссионный клуб, который галдел у ларька в ожидании: очередь собиралась с пяти, а машина со свежими, пахнущими листами из типографии подъезжала между семью и восьмью. Иногда – чуть позже, заставляя нас волноваться.
Все возрасты (от моего и выше), самые разные социальные слои были представлены здесь. И все бурлили тем, что дружно прочитали накануне, будто школьные соученики. Год или полтора сравнялось, как все мы внезапно обрели – пусть ненадолго – один язык.
- А я вот «Живагу» читаю, - кивала знакомая как мир бабушка со скамейки.
Строгому заводскому мужичку больше нравилась «Жизнь и судьба».
Лишь на Платонова народ попроще иногда сдержанно покачивал головами: всем бы писатель хорош, только вот, видно, не очень грамотный…
Удивительное дело: внезапный и резкий переход на духовную пищу начисто выгнал из людей дух соперничества. Всем хотелось «Огонёк»; все знали, что он достанется первым десяти или восьми человекам. Но никто не кричал: «Вас здесь не стояло!» Никто не досадовал друг на друга. А если завидовали, то только по-хорошему. Даже идейно пикируясь (о Ленине, об Америке или ещё о чём), не избегали взаимных полузаговорщических улыбок.
Все здесь, у киоска на улице Цюрупы, давно здоровались кивками в предрассветных потёмках, знакомые уже едва не семьями. Словно сеткой, такие «утренние клубы» покрыли весь город. У нас с папой их было по два: мой второй был в Кунцеве; у папы – в Чертанове, в краях его второй жены Оли, где подрастал мой брат Серёжа.
В центре Москвы, где я вахтёрствовал, мне и то удавалось ранним утром сбегать с боевого поста, чтобы урвать по соседству сколько-нибудь прессы. (Центр был тогда плотно обитаем людьми, а вовсе не покрыт пустующими дорогими магазинами и полузагадочными офисами; очереди за газетами стояли и здесь.)
Лишь на Колхозной я позволял себе утром выспаться, - если Ирэна никуда не торопилась.

Как-то раз мы с ней даже посмотрели телевизор. Это был фильм об Оффенбахе.
Моя музыкальная неотёсанность порядочно угнетала меня. Наш общий с ней язык не блистал богатством. Я мало спрашивал и скупо отвечал. Её расспросы обо мне отчего-то пугали: в самом себе вечно подозревалось что-то неожиданно глупое и позорное. Её родная наука была для меня, слепого на ухо гуманитария-русиста, китайской грамотой – я и о ней не спрашивал, чтоб не оказаться балдой.
С детства книги то заменяли мне друзей, то становились посредниками в дружбе человеческой. Тем более – нынче, когда уже чуть ли не в транспортных склоках звучали обмены литературными реминисценциями, а очередной номер «Октября» или неведомого многим ещё недавно «Подъёма» мог оказаться вехой мыслительного развития. Настал краткий миг счастья: печатное слово стало почти совсем свободным, бумага же ещё не успела вздорожать, а жаждущие чтения – обнищать. Мы с тёткой выходили из книжных магазинов нагруженные так, как позже будем выползать с дешёвых продуктовых рынков в дни получек. Это потом я стану обходить книжные развалы за версту, чтобы не расстраиваться или же не наносить домашнему хозяйству урон, эквивалентный давешнему трёхнедельному запою…
Так что Ирэну я, сколь ни был дик, о любимых писателях не спросить не мог. Однажды она протянула мне толстый том Ивлина Во.
- Почитайте, - сказала серьёзно. – Это – хорошо.
Почитал; вроде неплохо. Но мне как-то некуда было его прикнопить на моём тогдашнем небосводе.
В нашу с Ирэной домашнюю практику я ввёл для разнообразия чтение вслух.
Стал читать ей одну из своих любимых вещей (и из первых книг, прочитанных мною некогда в самиздате): «Всё течёт…» Василия Гроссмана. Герой одной из первых глав вспоминал годы гонений на «космополитов»: сгущавшуюся атмосферу грозных собраний, травли, психоза – и собственного сослуживца-еврея, готового отречься от своих родных детей во имя борьбы с «мировым сионизмом»…
Некоторая моя тогдашняя деревянность не убила во мне, видимо, способности к выразительному чтению. Я вдруг услышал рядом какие-то неожиданные звуки. Поднял глаза от страницы.
Ирэна плакала.
- Что такое?.. – потерянно спросил.
- Очень страшно, - вымолвила она, немного задыхаясь…
Её слёзы выдернули меня из книги наружу. И осветилось словно молнией: что для меня было литературой, удачно обличавшей полумёртвый теперь уже режим, - то для неё отзывалось струнами собственного опыта и судьбы, чувствовалось тонкой кожей. Четвертью века раньше затравленный, смертельно больной Гроссман истекал этой книгой, как кровью; Ирэна ощутила это куда яснее, чем я.
Не в одном национальном «вопросе» было тут дело. Внезапно я увидел, насколько она ранима, как остро воспринимает боль жизни – даже просеянную через сито печатных знаков. Не музыка ли умела вывести её из кольца этой боли на простор мира?..
Я видел её серьёзной, задумчивой, томной, весёлой, насмешливой, грустноватой, чуть невинно-кокетливой. Встречая её на выходе с работы, видел даже раздражённой и слегка капризной, но всё же отходчивой. Никогда прежде не видел Ирэну плачущей.
К чтению «Всё течёт…» я больше не возвращался. Ведь самые страшные страницы повести оставались ещё впереди… Кажется, и вовсе не рисковал больше читать ей прозу.
Об окружающем антисемитизме она стала разговаривать со мной более откровенно, меньше бодрясь иронической маской.
Однажды Ирэна серьёзно сказала, что подумывает в конечном счёте уехать из страны.
Я обиделся.
- Ничего себе… Вот интересно! А как же я? – спросил плаксиво.
Казалось, мой вопрос едва заметно ободрил её. Не помню точно, что она ответила (изощрившись вылавливать запятые в политических манифестах, я совсем не был мастером полутонов в человечьей сердечности). Но смысл вроде бы примерный был – она меня учитывает и найдёт решение, хорошее для нас обоих.
Снова и снова я приходил, - кажется, порою пьяный. Читал стихи. Любимый мною Коржавин уже стал появляться в разных журналах небольшими подборками. Но я, разумеется, притаранил толстую тетрадь, исписанную ночами перед школой – в ущерб домашним заданиям по алгебре. Опять и опять тянуло меня к поэме «Сплетения».
- Спасибо, что страхи и крики Презрев, как обычный скандал, Тот предок мой все свои книги В местечке родном дочитал…
Ирэна слушала вдумчиво и тихо.
- Что, всякой враждебен стихии И зная, что значит погром, Он всё ж не сбежал из России… И я в ней родился потом.
Настали дни – и мы услышали, что легендарный автор этих строк прилетел из Бостона на побывку в Москву. В такое всё ещё с трудом верилось.
Однажды вечером Ирэна в особенной светлой задумчивости вынесла из комнаты на кухню перегнутую пополам тёмно-жёлтую картонку:
- Это – Вам.
Я заглянул – и издал вопль. Мурашки побежали у меня по коже.
Это был пригласительный билет на вечер Наума Коржавина в Доме кино.
- А мы вместе пойдём? – робко покосился я на неё, когда слегка пришёл в себя.
- Конечно.
- А… можно мне будет позвать своих друзей? Наверняка многие захотят…
- Да. Позовите всех, кого Вам хочется.

Продолжение: http://www.proza.ru/2018/05/31/653