Часть меня

Пол Янски
Я боюсь. До дрожи. До безумия. До онемения конечностей. До ноющей, пульсирующей боли. До ночных кошмаров и влажных от пота простыней. Боюсь ошибиться. Боюсь снова потерять. Лишиться чего-то очень важного для меня. Части самого себя. Одной из немногих оставшихся, чтобы размениваться на невесть кого.
Я чувствую. Что хожу у края. Или уже на краю. Что в этот раз могу потерять всё. Или получить, наконец, всё, о чем мечтал. Чувствую это телом. Буквально. Грозовой разряд пронзает мои нервы, чтобы я дернулся во сне, будто оступился и повалился ничком.
Я знаю. Я абсолютно убежден. Она где-то рядом. Ходит так же, как я, и ищет свой последний шанс. Главное, теперь принять верное решение: не выбрать ту, кто лишь заберет часть меня и уйдет прочь.
Я должен. Признаться себе – хотя бы себе, – что мне это нужно. Как воздух. Как живительная влага. Как защита от бури. Я должен найти. Должен собрать последние силы и волю в кулак и совершить решающий бросок.
Я хочу… Любить!
***
Раз.
Что-то делать впервые всегда тяжело. И очень волнительно. Кочки то и дело вырастают на пути, чтобы ты со всем чувством мог о них запнуться. Любое дело, любое занятие, которое кажется потом, по прошествии времени элементарным, сначала представляет собой некий сложный алгоритм со множеством ответвлений. В первый раз я даже не особо-то и понял, что он был первым. Только когда всё закончилось, и она ушла, прихватив часть меня, в голове сработал запоздалый звонок: «Поздравляем! Динь-дилинь-динь-дилинь! Вы стали обладателем любви!»
– Черт! – подумал я тогда. – Так это она была? А что так мало? А что так быстро? А что так больно?
– Не волнуйся, будет еще, – сказал кто-то добренький, положив мне руку на плечо.
– То есть будет снова так же невыносимо?! – возмутился я.
– И не раз, – и кто-то добренький улыбнулся мне лукаво.
Чертов садист.
– Почему же тогда я еще думаю о ней?
– Потому что в голове твоей пусто. А мысли, как газ, заполняют весь предоставленный им объем. Даже если мысль всего одна, – он не переставал улыбаться.
Садист-философ.
– Ничего, ничего, вот я вырасту...
– Вырасти, вырасти, – сказал кто-то добренький и пропал.
Что остается в первый раз? Образ. Картинка. Карандашный набросок. Но время есть самая великая зараза во Вселенной: стирает всё, до чего может дотянуться. Фших – и в памяти осталось только лицо. Фших-фших – и даже лица там не осталось. Лишь глаза. Смотрят на меня эти глаза, не моргая. «Помнишь?» – как бы говорят. «Помню?» – думаю я.
Так это обычно и случается впервые. Она просто ушла, а я не досчитался пары зубов, благо они были молочные, и кусочка уха. Жаль, что и оно не было молочным.
И да, садист был прав.
***
Два.
Мне кажется, я не успел подготовиться должным образом.
– Можно не сейчас? – пытался я оттянуть пытку. – Мне еще кое-что доделать нужно, не хочу отвлекаться. Вот доделаю, и потом кааак…
– Надо, – сказал кто-то добренький, – она ведь не может ждать.
– Очень не вовремя. И куда это она торопится?
– Ее не много осталось, – кто-то добренький совсем не улыбался.
– Уже? Так рано? Ну... Ну, хорошо, – нехотя согласился я.
Вот чуял я, не стоит идти на поводу у странных сущностей. Зато тогда я понял, для чего мне сердце. Да чтобы тарабанить в ее дверь вместо нерешительных рук. А чтобы ноги не дали деру, кто-то добренький трамбовал их пушистой ватой. Любое слово ее ножом вонзалось в мысли, которые катались на карусели, вновь и вновь проплывая в сознании.
– Йухууу! – плыла мысль. – А вот и я! Скучал?
– Да еще как-то не успел. Недавно ведь была.
– Так я же «о ней»! Хочешь, появятся другие, которые «о неудачах» и «об одиночестве»?
– Слушай, они мне поднадоели порядком. Давай без них…
– А вот и мы!
– Черт! – начал я злиться. – Проваливайте!
– Нетушки, мы теперь с тобой надооолго, даже когда эта, – тут они кивнули в сторону мысли «о ней», – совсем пропадет.
– А не хотите оптом? Чтобы два раза не вставать.
Нет, не хотели. И не давали спать. Опускали мои руки. Тянули вниз. Мешали идти. И я почти не ел. Однако изнутри с наслаждением ели меня. И кто-то добренький не сводил глаз. Садист-естествоиспытатель.
– Тоскуешь? – спрашивает.
– Тоскую, – отвечаю.
– Она тоже, – говорит.
– Незаметно, – сомневаюсь.
– Так не по тебе же, – и смотрит на меня с прищуром, и хохочет затем.
– Не будь ты не пойми кем, давно бы уже вмазал! – рявкнул я.
– Да ухожу я, ухожу, – сказал кто-то добренький, – не забудь отдать причитающееся.
А причиталось ей по списку: отрез желудка, почка левая, селезенка и остальное по мелочи. Всего и не упомнишь. Словом, прошлась по органам.
И там, внутри, стало вдруг так пусто-пусто.
***
Три.
Ты думаешь – да нет, ты почти уверен, – что знаешь, как всё будет. Аж зубы мудрости прорезались. Ты построил в голове неприступную крепость, замок мечты. И его не сможет разрушить ни детская мимолетность, ни юношеский максимализм. Ты готов.
– Нападай! – кричу, потрясая мечом.
– Тише, – отвечает она ласково, – не шуми. Пирожков хочешь?
А вы знали, что пирожки, приготовленные заботливыми руками, сильнее любого меча, кто бы и из какого металла его ни выковал? С тех самых пор знаю и я.
И бури улеглись. И стало тихо и спокойно. И сказанное мной слушала она внимательно. И не спорила.
– Доволен? – спросил кто-то добренький с укором.
– Угу, – кивнул я, откусив пирожок.
– И всё, что ты хотел, теперь в твоих руках?
Да ты не садист. Ты сволочь.
– Что ты пристал?
– Мечты должны сбываться. А твоя еще не сбылась.
– Зачем? Зачем им сбываться? Живут же люди.
– Не живут. Существуют, – и кто-то добренький провел рукой по моей голове, оставив в своей ладони прядь слабых волос.
– Видишь? – спросил он.
– Вижу, – выдохнул я тяжело.
Аромат жареного теста обволакивал мысли и, казалось, тело, будто она завернула меня в один из своих пирожков. И как же в нем было тепло и приятно.
– Хочешь? – спросила она, очутившись рядом, держа поднос.
– Да погоди ты, – пытался я выбраться из липкой оболочки, – тьфу, пересолила в этот раз. Мне нужно кое-что спросить.
Она стояла и внимательно слушала, пока я набирался храбрости.
– Ты... ты меня любишь? – выпалил я. – Любишь ведь, да?
Она улыбнулась. Ласково так, по-матерински. И протянула мне поднос.
– Хочешь пирожок?
И понял я, что крепость строил из песка. Потому превратилась в пыль, стоило подступить к ней с чем-то покрепче незрелых грез.
И пока я летел вниз с осыпающейся вершины, успел растерять остатки волос и зубы бестолковой мудрости. Последние долго еще напоминали о себе кровоточащими ранами.
***
Ультимо.
Кажется, ураган, в центре которого я нахожусь, готов растерзать меня на куски. Но что-то сдерживает его, не давая сузиться. Помнится, у этого урагана раньше было имя. Сейчас же он кричит, завывая и швыряя в меня всё, что попадется на пути.
Даже забавно, что слово «ураган» мужского рода, хотя именно я был спокоен и безмятежен. Точно так было спокойно и безмятежно озеро, гладь которого отразила незнакомый силуэт. Легкая рябь заволновала воду, и я поднял голову.
Наверное, я тогда ослеп от яркого блика, и эта белесая пелена не сходила с моих глаз. Не видя истинного облика, я создавал образ в своем разуме по обрывкам слов и ощущений. Прокручивая этот фарш в голове, я думал, что он и есть истина. Но истиной от него и не пахло. Лишь резкими специями ее лжи и моего самообмана.
Говорят, герой должен меняться. Но я не герой, я человек. А люди не меняются. Меняется лишь наше отношение к ним. И их отношение к нам.
Помню, кто-то добренький сказал мне в начале: «Цени и береги».
«Ага-ага, – закивал я, – разберусь».
И я ценил. И я берёг. Держал в руках и любовался. И прижимал к себе, что есть силы. Да так крепко, что однажды она не выдержала. Хрупким фарфором разбилась вдребезги. И от моего былого спокойствия не осталось следа. Склонившись, пытался я собрать осколки, раня руки и пачкая одежду кровью.
– Что смотришь, гад? Помоги! – кричал я кому-то добренькому.
– Я бы с радостью, но не могу, – пожал он плечами, скривив лицо от досады. – Не могу я, пойми.
Собрать осколки трудно. Сложить воедино – невозможно. Еще не веря в это, я держал их и умолял кого-то добренького. Но он лишь становился мрачнее.
Ураган стал сужаться. Воздуха всё меньше, и я хватаю его остатки жадным ртом, но ничего не выходит. Еще чуть-чуть и меня унесет поток, ломая кости. Он уже меня несет. Осталось лишь прикусить язык и зажмуриться.
***
А что теперь? Я лежу на незастеленной кровати, открыв рот. Смотрю глазом вверх, в одинокий потолок, и щупаю остатками языка овдовевшие десны. Это сводит с ума. Язык пытается найти то, что еще недавно было тут, но чего уже нет и не будет. Веки усиленно моргают, чтобы сделать замыленную картинку четче, но это бессмысленно: оставшийся глаз всегда видел хуже. Подняться я не могу. И больше не хочу. Я не чувствую ничего: ни рук, ни ног, ни сердца. Словно кто-то сел на меня сверху тяжелой задницей, пригвоздив к постели, и не дает встать. Наверное, я бы сейчас закричал, но связки мои не издают никаких звуков. А, может, я просто не слышу свой крик?
И кто-то добренький стоит рядом и утирает слезу.