Только ты и ты

Сергей Решетнев
 

Как-то быстро в Москве вернулась тоска. Как будто жизнь заканчивалась, хотя завершался всего лишь век.

Просыпаюсь – начинается пара. Пришла преподаватель Звонникова, а следом Алексей Сашин. Когда-то на первом курсе я поскользнулся на его интеллигентной внешности и едва не грохнулся в дружбу с ним. По моей слепоте и преклонении перед всяким пишущим человеком. Я даже помогал ему дома клеить обои. А он как-то сказал: «Чего это у тебя зубы кривые?», в другой раз: «Э, да ты седеешь, дай-ка я у тебя волосинки выдергаю!» Алёне Баймяшкиной он сказал, что она толстая. Ксении, что ей нужно обязательно брить ноги, а так ходить неприлично. Причём говорил он это всё как бы по дружбе, не видя в этом ничего плохого. Увы, в моём понимании неделикатность большой проступок. Но в добавление к этому Сашин был невероятно самоуверенным и безапелляционным человеком. Мы как-то поспорили о достоинствах одного фильма. Сашин высказался в духе того, что раз ты из провинции, что, мол, ты можешь понимать, у тебя и вкуса-то настоящего нет. И всё это – улыбаясь, искренне, по-дружески. Я спросил его, есть ли у него вкус. Сашин сказал, да, абсолютный. Я спросил, откуда он знает. Он заявил, что ему об этом сказала жена, а он своей жене доверяет. С тех пор я всегда разговаривал с ним холодно, отстранённо, а он совершенно искренне (или притворяясь совершенно искренним) не понимал почему.

Разбираем Бунинский рассказ «Волки». Я сказал, что в этом рассказе есть что-то от Некрасова. Звонникова обрадовалась и заговорила о том, что многие писатели и поэты (Белый, Блок и другие) начала 20 века признавались, например, в анкете проведённой Чуковским, во влиянии на них Некрасова. Тут Лёша Сашин заявил, блеснув стёклами тонких интеллектуальных очков: «Но ведь это не поэт! Признавали 100 лет назад! А сейчас его знают только потому, что изучают в школе». «Как не поэт?», - была удивлена Звонникова. «А так! Пафосно слишком! Судьбы народа… Всё это неправда. Не стоило писать о народе!» «Почему же? – снова удивилась Звонникова. – Вы знаете, крестьяне составляли 90% населения в то время. Из этой среды вышло много деятелей культуры!» «Да ну, из этого ничего выйти не могло. Это же быдло!» Звонникова ничего не сказала. Я хотел, но тоже ничего не сказал. Зачем слепому объяснять про краски.

Иногда Таня звала меня в театр, но я никуда не хотел выходить. Бездомная кошка каким-то образом оказалась в детском саду. Я её несколько раз выгонял, но она оказывалась всегда на том же месте – на кресле в коридоре возле телефона. Я проверил, закрыты ли все форточки. Всё было закрыто. Кошка пыталась ко мне подлизываться, но я её отгонял от себя, я боялся подхватить от неё какую-нибудь заразу. Надо бы было хорошенько огреть её веником, но рука не поднималась. Таня, увидев кошку, сказала, что у меня взгляд как у неё. Мерси.

Тоска, тоска. Взялся сочинять в одиночестве танцы. Но энтузиазма хватило ненадолго. Переводил с английского, и чуть с ума не сошёл. Мозги никак не хотели работать, какая-то аллергия на иностранный язык. А ведь я вырос там, где говорили на многих языках, но ни один не удержался в моей голове. Всё, как с гуся вода.

Переводил письмо Густава Корберта студентам, которые хотели, чтобы он обучал их живописи. «Джентельмены, - начинал Корберт в канувшем в Лету 1860 году, - … позвольте вам объяснить, что я не имею учеников и не хочу их иметь, потому что я полагаю, что все художники могут и должны быть сами себе мастерами, и никто не может научить их искусству. Талант – это способность учится искусству самостоятельно… Человеческий дух всегда должен начинать заново, всегда в настоящее время… Поэтому я не смогу руководить какой-либо школой…» На этот отрывок у меня ушло два часа.

Я взялся за роман Мопассана «Милый друг», но и там меня ждали смерть, боль и тщета всего сущего.

Я считал дни до зарплаты и стипендии, становился мелочным, ругал себя за какой-нибудь в припадке транжирства купленный банан, это раздражало. В голове роились идеи. Но нужно было работать над сценарием. Самое интересное, что, когда я написал его к сроку, то никто из моей группы ещё не принёс сценария. А следующий сценарий, после моего, мастера получили только через месяц, после назначенного ими «последнего срока». Вот такая у нас была дисциплина, и такое отношение было к мастерству. Мастера же только журили, обещали кары, но всегда прощали.

Целый месяц меня донимал хронический бронхит. Сердце беспричинно сбивалось с ритма. Вечная боль в шее и спине от долгого сидения за машинкой. Зубы болели. С 6 лет я ходил по зубным врачам. Каждые полгода терпел муки. И что же? За что? Кто-нибудь мне объяснит? Чтобы, в конце концов, потерять эти зубы?

Великое страшное предсмертное одиночество. Но и смерть не торопилась. Если умирать, то с песней на губах. Я уже подобрал себе. Уйти одному, чтобы никто не видел. В чистоте, без назойливой, фальшивой помощи, которая ничем не может помочь. Без сиделок и врачей. Плача, проклиная, молясь, сожалея, прощаясь, но без обмана, только ты и ты. Так и уйти. И больше – никаких целей. Никаких.

Ещё я не мог заснуть. В пять я должен был вставать и уходить из детского сада в шесть. Я приезжал в общежитие в семь. В восемь вставал сосед, чтобы бежать в бассейн или во ВГИК. К 11 мне самому нужно было в институт. 2-3 пары и в 17 я должен ехать в детский сад снова. Я занял все ставки сторожей. Работал каждую ночь. Удавалось поспать в том же детском саду только в субботу и воскресенье.

Мне всегда не везло, а то, что я принимал за везение, в конечном итоге, оборачивалось против меня:
1) купил сандалии на вещевом рынке, а они через месяц развалились; тоже случилось с парой туфель;
2) в магазине рядом с детским садом мне продали колбасу с плесенью и смёрзшийся салат;
3) в детском саду мне оставляет повар компот, а в нём обязательно плавают червяки;
4) я хотел найти хорошую работу: в двух конторах у меня потребовали предварительно внести деньги на их счёт; в двух других попросили заплатить за обучение, так и не назвав точно специальности, по которой я должен был работать;
5) продавцы в магазинах всегда дают мне сдачу порванными десятками, потом их нигде не берут, накопилось у меня уже около двух сотен, скоро пойду в банк и обменяю их;
         
Пишу, но выходят не сами мысли, а их тени. Я не успеваю продумать мысль до конца, а она уже опровергает сама себя. Открываю спичечный коробок, что бы зажечь ароматическую палочку, оставленную Татьяной, но в коробке все спички обугленные. Очень странно. Так же с мыслями.

Милая Вика, если ты меня видишь, помоги, избавь меня от этой боли. Спаси от одиночества, пусть я полюблю. Тогда и боль бы была успокоением и сестрой одиночества. Но я хочу иметь нормальную семью, дом, работу, детей! И я люблю ту, которая не может мне это дать!

В Москве много красивых лиц. Я просто замираю, когда вижу красивое лицо. Я восхищаюсь красивыми людьми. Мы стоим рядом в метро, но я чувствую бесконечность между нами. Эта невозможность встречи всегда меня угнетает до крайности. И если воображение и мысли мои скользят свободно, я дохожу или до глубокого самоуничижения или до ледяного равнодушия. Но какая это жалкая игра перед самим собой, на самом деле, мне никогда не всё равно. Я пью эту красоту. Как воду. Я страдаю от невозможности самому одаривать взгляды и души людей чем-то подобным. Я глотаю нежные лица украдкой, я нисхожу до молитвы о чуде, о чуде соединения, приближения к этой красоте. Я зову на помощь мысль о недолговечности всякой ненаглядности, но эта мысль ранит меня самого – ибо я сочувствую этой красоте в её будущей гибели.

Я жду любви, смерти, но их нет. Я напряжён в ожидании, но они не приходят.

И тогда-то я смеюсь над собой. Я вижу всю нелепость, накрученность, неестественность моего положения. Я вижу, что не помещаюсь в этом мире с его раз и навсегда заданной линией движения. Так иногда шахматная фигура из другого набора, взятая взамен потерявшейся, никак не уляжется в коробке, не даёт ей закрыться. Во мне живёт общее стремление к разумному порядку, но мой хаос царапает меня изнутри.

© Сергей Решетнев