Задача Гольбрихта

Илья Турр
- Вы знаете, кое-что получилось... Мое неоднородное уравнение... - начал было Яковлев, но тут же замолчал. Стахов упорно пропускал его слова мимо ушей, безучастно кивая, растирая шершавыми пальцами кончики куцой бородки и бормоча под нос какие-то нечленораздельности. Он словно шептал, Яковлеву это даже послышалось в неприятной тишине кабинета, - "Ну-ну, ну-ну".
Впрочем, оба знали, что Стахову было не до любезностей и обид – он семимильными шагами шел к решению задачи Гольбрихта, шел сидя, целыми днями вращаясь в своем кресле с выцветшей обивкой и поглядывая сквозь то и дело попадавшее в поле зрения окно на декабрьскую улицу, синий фасад магазина "24 часа", работавшего в лучшем случае до двух и тусклое подуставшее небо.
Отвергнутый Яковлев, сидевший в точно таком же кресле, но за заваленным бумагой столом, устало пожал плечами и еще сильнее вжал в них большую, румяную голову с несимметрично сидящими глазами.
Со Стаховым всегда было тяжело, и все-таки, покачав головой заключил Яковлев, придерживая от ветра шапку и размашисто раскидывая снег своими огромными ботинками, ситуация особенно обострилась в последнее время. Уже пару недель, как коллеге все кажется, будто машина, запущенная в его феноменальной голове, вот-вот выдаст чудесную формулу, емкую, "завораживающе простую", как он говорил с присущим ему подрагивающим пафосом, и та своей взрывной волной наконец отбросит от него на радиус заискивающей вежливости всех этих "обобщенных яковлевых" (это уже сам Яковлев зло додумывал за товарища). В общем, из странноватого, болезненно талантливого математика Стахов превращался в хама, и хруст снега под ногами, и гудящий проспект как будто доносили до огромного неуклюжего Яковлева отголоски этого хамства, еще больше удручая его, унижая в собственных глазах, особенно оттого, что он в некотором роде, подсознательно считал это хамство оправданным.
- Понимаешь, - с горечью жаловался он Дине между глотками вечернего чая на их маленькой кухне, в которой его бесформенное тело, казалось, занимало почти все пространство, уступая только глыбе холодильника. – С ним стало невыносимо в последнее время находиться в одном помещении. Я мешаю ему думать, нарушаю ход его рассуждений. Я  с ним говорю по-нормальному, а он фыркает, что-то бормочет, как сумасшедший. Один раз попросил, так, знаешь, вроде вежливо, но явно с иронией, попросил не стоять у шкафа с перфокартами. А я там всего на секунду встал, о чем-то задумался или грел руки о чашку чая. Да и какое ему вообще дело, где я стою или сижу? Я, конечно, не гений, куда уж мне, но все-таки... Но он бы мог привлечь меня, как раньше, как все нормальные люди – работают парами, группами... Он хочет все сам! Боится, как ребенок, что я украду у него открытие. Бред, в общем, полный бред. Навязчивый. Есть же какие-то идеи, есть элементы задачи, которые и я способен решить, - и неуверенно добавил, после небольшой паузы: - Есть вот мое последнее неоднородное уравнение...
- И всё на "вы"? – подняв бровь перебила его особенно прекрасная в своей флисовой кофте, ироничной позе и с горячей чашкой в теплеющих руках Дина, давно и упорно, вопреки всем протестам мужа, питавшая отвращение к едва знакомому ей Стахову.
-На "вы", на "вы".. Да какая разница! - мрачно ухнул Яковлев. Разницы и правда почти не было, но все же... Даже с великим и ужасным Перельманом, бесспорным гением с пятого этажа, доказавшим гипотезу Коши-Афанасьева, с которым они всего однажды выпили по полрюмки бог знает чего на конференции в Риге, а потом побеседовали в самолете, Яковлев был почему-то на твердое "ты". А тут... Столько лет, и все как-будто стена между ними.
- Стена моей посредственности, - шепнул он Дине, крепко прижав ее к себе сзади.  - Или его гениальности.
- Его комплексов, - резко развернувшись к нему и уверенно посмотрев ему в глаза, отрезала Дина. – И глупости.
- Ну-ну... Ты хоть представляешь, что такое Теорема грязных чисел, за которую он получил... – он обширно зевнул, успев бросить на нее лукавый взгляд  веселых серых глаз, довольных такой ее, пусть и от противного, верой в его способности.
- Смутно представляю, - Дина равнодушно пожала плечами. Она что-то обо всем этом слышала, но, хоть и была из области точных наук, никогда всерьез не интересовалась. – До гениальности тут далеко. Даже до международных премий. Вот Гольбрихт, - это другое дело. Но над ним вы работаете вместе.
- Гольбрихт у него уже не за горами... – он еще раз зевнул и, почувствовав, что тоска от хамского превосходства Стахова за разговором только усиливается, тихо сказал: - Спокойной ночи.
- Спокойной ночи.
Яковлев снял очки, сзади с ласковым трепетом обнял Дину, напоследок поморгал уменьшенной копией своих глаз, отстранился (спать, обняв ее, ему мешал неправильного строения нос, который от тепла ее тела всегда закладывало), и почти сразу заснул.
А она тогда еще хотела от него ребенка.
Ему снился Гольбрихт, превратившийся в Стахова, и Стахов превратившийся в великана, жующего на ходу огромную колбасу пломбира, купленного за столько-то старых рублей в магазине "24 часа". Земля задрожала, и у колосса-Стахова за спиной появилось смутное нужное решение, такое сумбурное, на первый взгляд нелепое, но почему-то податливое и понятное одному лишь Яковлеву, ну да и, конечно, другому, хорошему Гольбрихту (это была Дина)... Это был скорее набросок решения – динин подбородок – готовый вот-вот превратиться в оконченную мысль, которая в свою очередь разродится прохладной, как волглая большая комната на старой дедовой даче, и гладкой, как твоя нежная кожа, конечной формулой. Вот только мысль эту он не успел обнять за плечи и прижать к себе.

Стахов почти не спал уже несколько суток подряд. Как сморщенный гриб, которому одну ножку заменили на две худые, костлявые и не уменшительно-ласкательные, в потертых брюках, с молодости немолодой, почти лысый, он стоял в своем любимом (с недавних пор) углу их с Яковлевым кабинета, у шкафа с перфокартами, и фанатично перебирал в уме варианты решения. За окном зажглись фонари, закрылся работающий допоздна продуктовый магазин "24 часа". "Все, теперь остаюсь", - он загадал, что если не поспеет до ухода старушки, то будет работать до утра. Пожилая продавщица неуклюже заковыляла к остановке, надеясь угнаться на последним ночным трамваем, и скрылась из виду. Ладно, все равно дома ничего интересного нет. Зато завтра начнется день Гольбрихта. "Зато проснешься – и мама уже дома...", вдруг вспомнились ему бабушкины увещевания перед сном, в те редкие вечера, когда родители оставляли его с ней и уходили в гости, нагло отказываясь от своего права пожелать ему спокойной ночи, что вызывало в нем бурные протесты.
Он почесал руку об стену в выцветших обоях, подошел к креслу, сел на самый край, помял подушками длинных пальцев веки, подергал бородку и тут же вскочил. Нельзя закрывать глаза, - черные стрелы уравнений и интегралов вперемешку с разноцветными точками, целилилсь прямо в закрытые веки, а целиться тут должен был он. Надо стоять в нужном углу и думать. Стоя хорошо думается. Надо не двигаться, но и не сидеть. Можно иногда погреться у батареи с противоположной стороны, но двигаясь строго по диагонали (диагональ была мысленно прочерчена по сторонам керамических плиток пола).
Он сосредоточился, и снова полетели во все стороны матрицы, диффиренциалы, гиперболические синусы, удивленные его неподвижностью, и поэтому с особой неистовостью вырывавшиеся из его рук. Он комбинировал и аккумулировал их, пытаясь направить в нужное русло... "Я все могу", вдруг удивленно подумал он. Вспоминая об этом теперь, он горько посмеялся бы над собой, но в тот момент, еще не старый Стахов почувствовал некий укол преждевременной гордости, в его возбужденном сознании всплыл грязноватый сгусток фантазии, в которой он торжественно объявлял о результатах ночной работы пришедшему утром и ничего не подозревающему Яковлеву. И вот открытое, румяное, широкое лицо коллеги расплывается в еще более широкой побежденной улыбке, очки в толстой оправе блестят, пытаясь скрыть разочарование в глазах. Стахову вдруг ужасно захотелось позвонить ему, рассказать о черных стенах перед глазами, о новых интегралах, которые на этих стенах висят, поделиться кое-какими соображениями, - ведь Яковлев единственный, кроме него самого, кто хоть что-то во всем этом понимает. Пусть и «научный работник».
"А я кто?", испуганно подумал в нем его вечный спорщик, всякий раз пугавшийся хозяйской заносчивости. Я тоже еще не ученый. Надо решить Гольбрихта и тогда может быть.
Надо отвлечься, утро вечера мудреннее - сказала бы мама, с которой он говорил вчера по телефону, говорил сухо, строго, и за это было немного стыдно, но до утра ждать нельзя, зато чуть-чуть отложить главное действо - можно. Он включил радио в магнитоле, там шел ночной песенный марафон с вкрадчивым, гнетуще низким голосом ведущего, который каждой своей банальной фразой будто пытался утихомирить палату душевнобольных.
Стахов плохо разбирался в музыке, но обладал некоторым музыкальным слухом, и поэтому получал удовольствие от пения самых убогих, но попадающих в ноты исполнителей. Вот и теперь шла какая-то ерунда, дребезжащая сквозь помехи дешевая мелодия из нового никудышного фильма, но Стахов наслаждался ей, не чувствуя даже стыда, как всякий человек, не обремененный вкусом. Надо набраться сил. Он сделал погромче, помехи усилились, и он стал крутить антенну.
Он вдруг вспомнил, как Яковлев говорил ему, что слушает музыку не как фон, что музыка – это отдельное важное занятие, в которое надо погружаться с головой. Очередная пустая фраза от пустого коллеги. Именно фон – удобный, успокаивающий, но, желательно, не усыпляющий, нужен ему теперь, чтобы совершить последний рывок. 
- А теперь, дорогие полуночники, послушайте новый хит нашего любимого Глеба Бородина, - прогудел ведущий.
После пафосного вступления, от которого Стахов чуть не прослезился (на нервной почве), слащявый голос запел:
Сердце твое – лед,
Предан я забвению,
Но я без тебя... не могу
Прерван мой полет,
Лишь в  тебе спасение...
Песня тянулась дальше к неминуемому мажору, но Стахов уже не слушал, так как пустяковая, неожиданно пришедшая ему на ум рифма с вырванной из прошедшего дня фразой, зажгла в нем последний, мерцающий огонек, которого он так ждал. Последний кусочек пазла. Спасение... уравнение. Спасение... уравнение. "Вы... неоднородное...". Почему бы и нет?.. Но не хочется. Да где же оно? Вот, на его столе. Вряд ли, конечно, но попробовать необходимо. Он схватил огрызок карандаша и тетрадку с желтыми страницами, и стал судорожно проводить в жизнь нелепую идею, от которой отмахнулся днем, ужасаясь тому, что она принадлежит не ему, и все же не в силах бросить все в угоду собственному тщеславию. Яковлеву просто повезло, он был бесконечно далек от решения, он не знал толком причины, но уравнение-то, черт подери, правильное... В горле у Стахова пересохло, внутри все сжалось. Он боялся инфаркта, и немного его хотел. Он чувствовал тяжесть в левой щеке.
Сел в кресло. Не рухнул, а сел довольно-таки аккуратно, стыдливо, как не выучивший уроки ученик. Все обошлось, - остался только дурной привкус во рту.
И почему же, черт побери, они все это время с ним на "вы"?
  В его потяжелевшей голове всплыла тоскливая мысль о том, что если бы они делали дело вместе, гениальным тандемом, Гольбрихт, возможно, был бы давно решен. Мысль не задержалась и сгорела под натиском других, более значительных, истинно гольбрихтовских, - и он писал и писал, потому что так было надо, но уже без радости, без капли живительного удовлетворения, которого он так ждал. Зачем все это? Почему ушла в свою берлогу продавщица из магазина, которому положено работать круглосуточно? Ему захотелось домой, в одиночество, или на улицу, ждать продавщицу, прислонившись к голому дереву, но рука все писала и писала... Он с усмешкой вспомнил, как вроде был счастлив десять минут назад, пытаясь поймать сигнал магнитолы, чтобы послушать полуночную дребедень по радио. 
Человек он хороший, и жена хорошая... Вроде добрый. И она добрая, правда меня не любит.
Стахов с ужасом и завистью представил их возможных детей, - какую-то нелепую линейную комбинацию Яковлева и Дины. Почему же так-то всё?.. 

Пришедший утром Яковлев застал коллегу в плачевном состоянии. Стахов полулежал в своем кресле, лицом к окну, нелепо раскинув на полу ноги в дырявых носках (туфли валялись тут же). Взгляд полуприкытых мутного цвета глаз был отсутствующий, между свежими, еще розовыми и влажными мозолями на пальцах торчал его, Яковлева, обгрызенный карандаш. Пахло несвежим бельем. Он не спал и не был в трансе или отуплении, - в общем-то, он казался умиротвореннее, чем все последнее время.
- Так значит, докладываю... Задачу нашу я дорешал, - вдруг с неожиданной деловитостью, отрапортовал заплетающимся языком, как пьяный, Стахов, бросив туманный взгляд на отраженную в стекле фигуру стоящего за его спиной неловко согнувшись Яковлева. И добавил, уже твердо: – Спасибо... – он запнулся - вам. Без вас бы я никак...
Яковлев подошел к своему столу и не без труда расшифровал беспорядочные записи. Таки то самое... неоднородное... Он понимал, что по этому поводу надо испытывать какую-то гордость (или даже злопадство?), но вместо этого все застило липкое сочетание раздражения от разом исчезнувшего конфликта (как удаленный орган иногда тяготит после своего уничтожения), и некоторого, пусть и слабого разочарования в самом себе, от того, что он даже не попытался опередить Стахова и решить задачу сам. Его мыслительных и душевных способностей хватило только на последний шажок, хоть и значительный, но ничего не стоящий без огромной умственной работы напарника.
  - Мы вместе опубликуем статью. Извини ты меня, - бесцветным голосом произнес Стахов после продолжительного молчания, так и не обернувшись. – Мы добили Гольбрихта вместе.
"А ведь я мог бы и сам", все-таки не удержался и напоследок обманул себя Яковлев, и неловко пробормотал:
- Ура. Поздравляю вас...

Яковлев вышел из кабинета, почему-то точно зная, что когда вернется, Стахова уже не застанет, и за окном пойдет снег, цепляясь коготками за неровный карниз, а соавтора все не будет, - он растворится в облаке обобщенных стаховых, - непризнанных, капризных, с презумцией гениальности, лежащей на их плечах, как перхоть. И лет через десять, случайно вспомнив об этой истории (возможно, листая памятный научный журнал), Яковлев хмыкнет, мысленно кивнет любимой ироничной Дине, подобной которой нет и никогда не будет ни у одного Стахова, и с небольшим раскаянием представит, как, словно увеличенная копия Бильбо Бэггинса, пробрался  в логово противника и выкрал у знаменитого математика его удивительное решение. Нет, скорее, как черепаха, обогнавшая Ахиллеса. Да, он был не прочь стать вместе с Диной черепахой, и пить чай, греясь в общем удобном панцире.
Научная работа идет хорошо, исчезли перфокарты, исчез и магазин "24 часа", превратившись в биллиардную.
Он так и сидит один в том же кабинете, смену Стахову почему-то все никак не найдут. Сотрудничает с Перельманом с пятого этажа и немного скучает по сумасшедшему коллеге. Вот только детей у них c женой почему-то все никак нет, и она вроде теперь уже и не рвется.