Русская жатва 6

Олег Кошмило
                ***
У путешественников было всего час до следующего поезда. Его как раз хватило, чтобы посетить вокзальный ресторан и купить какое-нибудь чтиво в книжной лавке, в которой, по счастью, оказалось дореволюционные оригиналы русской классики – её, видимо, в избытке относили туда русские эмигранты, скрепя сердце, расставаясь с самым дорогим, но таким бесполезным в условиях крайней материальной нужды. Особенно разошёлся Агошкин, оправдываясь:
- У нас уже такого не найдешь! И Хомяков, и братья Киреевские! Новые книги отца Сергия Булгакова и отца Георгия Флоровского!
Углов щедро оплачивал приобретения друзей. Довольные они сели в поезд до Парижа. После некоторой эмоциональной разрядки к прежнему разговору оказалось вернуться гораздо легче. Воскресенский возобновил его слегка задиристым тоном:
- Значит, мы идём к тирании?!
- Но вынужденной! – Парировал Углов. – Как сказал Вася.
- И поэтому это еще не конец истории?
- Конечно, нет. Будет еще что-то. Но «что» – вопрос.
- Но ты, как я понимаю, - саркастично высказался Валентин, - можешь, что-то предположить.
- Нет, на кофейной гуще я гадать не буду. Но, если в своей внутренней парадигме мысль к этому вывернет, то это будет прекрасно! – С надеждой проговорил Алексей.
- Но тогда ты, может, набросаешь общие черты этой парадигмы.
- Хорошо.
Углов прервался, отпил чаю, потёр морщинистый лоб и начал:
- Вся парадигма нынешней рациональности – это парадигма качества. И в течение тысячелетий мы наблюдали переход от индивидуального качества к качеству коллективному…
- А может наоборот?
- Нет, наоборот – это относится к количеству. А в отношении к качеству, которое схватывается в формуле «Я-есть», это проявляется в движении от частного Я-есть к его обобществлению сначала в рамках одной общественной модели, например, англосаксонской, потом большего континентального ареала, типа Западной Европы, и наконец, цивилизационного ансамбля множества государств, охватывающего собой полмира и носящего название Запада. И для него хорошо то, что это западное Я-есть – большое, мощное и очень опасное для того, чтобы навязывать свою волю другой половине мире, для которой Я-есть не является никаким полюсом…
- Но по аналогии с Западом эту другую половину следует назвать Востоком?
- Честно сказать, я ни вижу существенных оснований для такого цивилизационного топонима.
- А я вижу. Смотри, что происходит в Индии и Китае. Там идёт мощное противодействие колониальному владычеству как раз того самого Запада. И более того. Тебе, наверное, неинтересно это признавать, но во многом все эти политические трансформации идут с оглядкой на Советскую Россию!
- Да, нет, - меланхолично отреагировал Алексей, - и, вообще, Валентин, ты преувеличиваешь мой антисоветизм. Я вполне допускаю актуальность этого режима на данном историческом этапе, но не могу не видеть его грядущие тупики.
- Ладно, не оправдывайся! Но я согласен с этим разделением мира на Запад и Восток, и полагаю, что датой этой поляризации является 7 ноября 1917 года.
- Предположим. – Слегка кивнул Углов и, усмехнувшись, добавил:
– Пусть у события этой геополитической  поляризации будет свой день рожденья. Важнее другое – в чём контраст онтологических наполнений двух половин мира? Мы же не можем примитивно классифицировать Запад как капиталистический, а Восток – как социалистический…
- Почему – нет?! – Воскликнул Воскресенский. – Так и есть!
- Не делится мир по одному только экономическому признаку. Как и по какому-нибудь логическому. Я могу принять только онтологическую дихотомию мира.
- Какую?
- Самую – что ни на есть – библейскую – пару Неба и Земли.
- Да, ну, это не серьезно.
Потом, подумав, спросил:
- Хорошо. А что нам это дает?
- Понять процесс.
- Какой?
- Процесс перехода.
- От чего – к чему?
- Если угодно, от капитализма – к социализму.
- Значит, ты всё-таки признаешь онтологичность такого перехода? – Удивленно спросил Валентин. - И в чём же она?
- В переходе от качества к количеству.
Воскресенский опешил:
- Но в диалектике как раз важен переход количества в качество!
- Да, но Русская революция парадоксально перевела качество в количество.
- Ничего не понимаю. – Воскресенский впал в полное недоумение. – Вопреки Марксу, что ли? Зачем? Почему?
- Видишь ли, Маркс сам, с одной стороны опираясь на гегелевскую диалектику, говорил, что вся буржуазная логика ставит мир с ног на голову, а значит, он не вполне осознавал нелогическое существо той диалектики, в которую он обратил гегелевскую диалектику. И, вообще, можно сказать, что в Русской революции случилось чудо.
- Нам только категории чуда не хватало! – Возмутился Воскресенский.
Агошкин развеселился.
- Ну, согласись, что весь советский строй предполагал некое мистическое настроение, веру, там, в справедливость, в то, что можно жить честно и в достатке, что, для того, чтобы быть счастливым, не надо идти по головам своих ближних. И всё это подпитывалось тысячелетней традицией православного сознания, тем упрямым стремлением к справедливости и верой в Бога как её вечного гаранта.
- Не без этого, - согласился Валентин.
- Вот. И не могло хорошее, благое, вечное содержание вылиться в плохое выражение?
- Не могло.
- И если содержание было блаженным, мистическим, чудесным, значит то, в чём оно выразилось, отчасти является таким же.
- Очевидно. Но я вижу, ты и сам начал менять свою установку. – Радостно заметил Воскресенский.
- Возможно. Значит, мыслительно вызрели внутренние условия для этого. В-общем, посмотрим. Здесь главное – это сам полюс перехода от качества, условно, западного и земного, к количеству, условно восточному и небесному. А полюс этот как раз  приходится на фигуру вот этого грядущего советского тирана, которого еще нет, но он обязательно будет…
- Назовём эту фигуру Сталиным, - предложил Валентин.
- Не обязательно. В ней не важно имя, но важно понятие. Дело в том, что чисто логический полюс, как полюс того, в ком логическое качество, достигая максимума, в какой-то момент разряжается в нелогическое количество. И еще: здесь так получается, что периферийные обстоятельства формируют центральную фигуру, а не сама фигура формирует обстоятельства. Такая фигура – жертва обстоятельств.    
Валентин стушевался:
- Я всё-таки ничего не понимаю. Всё это крайне нелогично. Дело в том, что в нашей логической рациональности качество – это нечто первое, first, так сказать, а количество – второе, second. Качество – это главное, первостепенное, центральное и ценное. Количество – это второстепенное, периферийное и менее ценное. А по твоей не-логике, какой-то контр-логике всё наоборот. А Советский Союз во главе со своими вождями, вообще, основание для перехода от западного качества к восточному количеству, причём в масштабе всего мира. Ерунда какая-то!
- Вот ты еще ничего не понял, а уже испугался возможного понимания. Давай рассуждать, отклоняя страх, как народ выражается, «горы не видали – а шлею обосрали».
- Ха-ха-ха, - развеселился Агошкин.
- Скажешь тоже, - обиженно пробурчал Воскресенский.
- Действительно, история человечества, по крайней мере, в той степени, по которой она оказывается соразмерной нам, ныне живущим, начинается с качества, которое полагает различие, противоречие, контраст. Так она начинается у Канта с Гегелем, у Ницше с Марксом, короче, у всех, даже у Платона с Аристотелем, может только кроме восточных Отцов Церкви. В этом смысле речь идёт не об истории, об истории человеческой рациональности. Её начало – это качество. В этом качестве и возникновение/уничтожение Анаксимандра, и есть/не есть Парменида, и логос/текучесть Гераклита, и идея/вещь Платона, и форма/материя Аристотеля. Во всех этих случаях речь идет о качестве, универсально выражаемого в логической форме пары положения/отрицания, есть/не есть. Но наряду с первым началом качества есть и другое начало количество. Очевидно, что не в рациональной, но в мистической перспективе мир – это количество, а не качество. Количество – это всё, а качество – это только человек с его Я-есть. Тогда как качество – это Мы-есть.
- Как-то это всё до безумия просто: качественное Я-есть против количественного Мы-есть. – Усомнился Воскресенский.
- Не пойму я тебя, Валентин, обвиняю социализм – плохо, выступаю в защиту – тоже плохо! – Недовольно прокомментировал Углов.
- Ну, знаешь, всем нам надо бороться со своим бесом противоречия. – Оправдался Воскресенский.
- Ладно. Итак. История началась с качества, но идёт к количеству как другому началу мира.
- Так. – Покорно согласился Валентин.
- А Россия в совокупности и революции, и грядущего тирана – место перехода, перетекания перевеса весов мира в ущерб чаше качества и в пользу чаши количества.
- Какие ты грандиозные, однако, весы выстроил. – Иронично изумился Воскресенский. – Подожди, мне еще их представить нужно.
- Пожалуйста, представь, например, карту мира.
- Мг.
- Теперь проведи воображаемую ось так, что в одного его части – гораздо меньшей, кстати – оказались Западная Европа и Соединенные Штаты, а в другой – по сути, весь остальной мир – Россия, Индия, Китай, юго-восточная Азия, Африка, Южная Америка. Да, и всё-таки центром этой оси будет Иерусалим – священная столица мира как уникальное место убийства и воскресения Бога. А далее через эту вертикальную ось проводим под прямым углом горизонталь – это и будет коромысло искомых весов мира. На одной его чаше – качественная цивилизация Запада, на другой – количественная цивилизация Востока.
- А Россия – их центр тяжести?
- Да. Новый центр тяжести. Конечно, как, прежде всего, христианская цивилизация, что и связывает её с Иерусалимом, в котором был инициирован самый раскол мира на две половины, но который одновременно является символом грядущего единства.
- Хорошо. А как во всё это вписывается наш советский проект? – С нетерпением спросил Воскресенский.
- Как важный, но формальный момент.
- Не понял! – Возмутился Валентин. – Как это «формальный»?
- Но так получается. – Пожимая плечами, отреагировал Алексей. – Советская ситуация – это место высшей концентрации напряжения всей мировой тяжести. Как это происходит в обычных весах, в которых этот полюс так и называется: центр тяжести. Но мировая тяжесть в виде абсолютного зла ляжет на плечи всего русского и советского народа.
- Какая мировая тяжесть? Что это за абсолютное зло? – Встревожился Воскресенский.               
- Не знаю. А ты ничего не чувствуешь?
- Что я должен чувствовать?
- Вот здесь в Европе, ходя по этой земле, я ощущаю её глухое биение, её опасную пульсацию, и понимаю, что там, в недрах западной земли что-то зреет, что-то нагнетается. Там идут процессы. Западная земля запасает ненависть, готовясь к очередной войне…
- Войне? Наподобие империалистической?
- Да. – Тяжело подтвердил Углов. – В некотором смысле она воспроизведёт содержание предыдущей войны, но окончательно расставит акценты и, по сути, и будет войной Запада и Востока.
- Не могу себе представить, чтобы нынешние французы объединились с немцами против Советской России, или, там, итальянцы с англичанами.
- Да, возможно, Европа сама поделиться пополам в этой войне, но даже в оставшейся половине сила сконцентрируется грандиозная. И нам предстоит с ней сразиться.
- Все-таки «нам», а не «вам». – Уязвил Воскресенский.
- Конечно, «нам», я не отделяю себя от судьбы моей родины.
- А зачем, зачем всё это?! – С какой-то ранящей болезненностью вдруг вскричал Василий. – Мы же хорошие. Хотим мира. Что им от нас надо?! Мы же к ним не лезем! 
- Так дело не в том, что, мы к ним не лезем, дело в том, что мы другие. «Быть другим» – это преступление в глазах тождественного себе западного субъекта
- И, вообще, Вася, ты как христианин понимаешь, всё это потому что – Бог и дьявол. Брань между ними и есть всё содержание истории.
- Но здесь же, в Европе живут христиане! – В сердцах  восклицал Агошкин, - они же должны всё понимать.
- Значит, они не христиане или, думают, мы не нехристи. – Мучительно пытался объяснить Углов. – Или еще что-то. Сложно всё. Конечно, ужасно всё это. Ужасно, когда два любых человека пытаются убить друг друга. А тут, вообще, сойдутся две половины человечества. И одну половину возглавит Россия во главе со своим тираном, который, конечно, не будет никаким тираном, но вождём. Но главное, что по всей логике мировой истории Восток как Небо победит Запад как Землю, а Россия предстанет как альтернативный полюс, образец для подражания в отношении восточной половины мира. И победа полностью легитимизирует советский строй в глазах Запада, а для Востока, вообще, будет служить маяком.
- Хорошо. – Принял рассуждение Углова Воскресенский. – Давай вернемся чуть назад. Ты сказал, что переход от качества к количеству нуждается в такой как бы тиранической концентрации самого полюса перехода. А вот в таких мирных, так сказать, довоенных, координатах, в чем его смысл?
- Как всегда, быть центром всей политической тяжести во имя экономических преобразований,
- …в которых экономика тоже переходит от доминирования индивидуального качества к доминированию коллективного количества…
- Но, надеюсь, не в ущерб качеству продукции, хе-хе. Это юмор. Просто напомнил, что у категории качества много значений. – Поясил  Углова снова стал серьезным. – Да. Индивидуальное качество – это желание единичного индивида…
- Оно же «принцип предельной полезности» Бём-Баверка
- Мг, оно же «самоценная» свободная воля Канта, простое Я-хочу. А если «Я хочу», то «Ты должен». Желание субъекта причиняет долг другого. Весь капитализм в этом чисто логическом принципе и заключается. Причинное желание субъекта выступает родовой сущностью по отношению к видовому явлению как следующий ему в своей должности-задолженности предикат. В логике капитализма предикат должен субъекту.
- А в диалектической логике социализма субъект должен предикату? – Обрадовался гипотезой Воскресенский. – Причём предикатом является коллективное благо, а субъектом – желание индивида. И я подчиняю субъект своего желания предикату коллективного блага.
- Да, в мистической, прежде всего, перспективе предикат количественного блага социального мира выше субъекта качественного желания частного индивида. Но чтобы однажды количественный предикат экономически перевесил качественный субъект и должна состояться беспрецедентная концентрация политической власти, к которой, увы, наш неявный тиран пойдет по головам…
- …но такова эта логика… - оправдательно произнёс Воскресенский. 
- Да, и не мы её задали. Нам её навязали извне. Здесь еще одна аналогия имеется. С Авраамом. Ты хорошо сказал, что он начинает как капиталист, а заканчивает как социалист. И я подумал, что и здесь комплекс русской власти начнётся с ветхозаветного насилия, но закончится новозаветным примирением. Другими словами, русская власть в эпоху модерна формируется как иудейский комплекс субъектного родового земного Отца, а заканчивается – как христианский комплекс предикатного видового небесного Сына.
- А значит вся история человечества – это переход от ветхозаветного качества к новозаветному количеству! – Выудил финальный вывод из всей речи Углова Агошкин.
- Наш пострел – везде поспел. – Углов почти разозлился. – Ну, надо же! Тут пашешь, пашешь, анализируешь, анализируешь, а этот пришел, услышал, заключил. Молодец, Вася! В этом и заключается смысл истории.
- А мы – что? – социалисты погулять вышли?  – Возразил Воскресенский. – Сговорились, вы! 
- Нет, в истории всякое лыко в строку…
- Не хочу быть всяким лыком, хочу быть строкою, целью!
- Так и будешь! Всё же не зря. Что-то непременно от советского периода останется. Пусть не в идеологическом содержании, но в государственной форме точно. Не бывает в истории России так, чтобы каждый период начинался с нуля. От каждого периода русской государственности какая-то функция остается: от Киевской Руси – военно-административная, от Московской Руси – сакрально-идеологическая, от Российской империи – бюрократическая, а от СССР – экономическая. Так что не переживай, Валентин.
Углов замолчал, потом, что-то вспомнив, вновь заговорил:
- Давайте вернемся к двум нашим логическим парадигмам. В грамматике человеческой коммуникации субъект – это всегда Я, а предикат – или Ты, или Мы. И эта пара хорошо иллюстрирует контраст логик капитализма и социализма. При капитализме Я-субъект доминирует над Мы-предикатом. При социализме Мы-предикат определяет Я-субъект. Можно еще немного формальной логики?
- Да, конечно.
- Логика – не просто строгая наука, а суперстрогая наука. Строже её нечего нет. А строгость как системность – это имплицированность каждого следующего уровня внутрь предыдущего как более то ли примитивного, то ли более основательного. Базовых уровня логики три – понятие, суждение, умозаключение. На каждом уровне структура базового элемент также делится на три части. Понятие делится на содержание, объем и невнятную границу меду ними. Этому делению понятия соответствует деление суждения на субъект, предикат и копулу. А уже этому делению адекватно деление умозаключения  на малую посылку, большую посылку и вывод. То есть, все три уровня проницают общие – вертикальная и горизонтальная – оси и единая для них центральная точка пересечения так, что в итоге получается крест. Вертикаль связывает содержание понятия, субъект суждения и  малую  посылку умозаключения. Горизонталь обща для объема понятия, предиката суждения и большей посылки умозаключения. И, наконец, центр един для неявной внутренней границы понятия, копулы суждения «есть» и вывода умозаключения. Итак, логика – это крест. Но если есть крест, значит должно быть то, на чём он стоит. Логический крест стоит на круге Логоса, которому своим происхождением и обязан. Креста бы не было, если бы не было Круга, который логика геометрически расчерчивает осями своих системных координат. Но что такое круг этого Логоса?
- Бог, - быстро, коротко и ясно произнёс Агошкин.
- Да. А значит, логика доказывает бытие Бога. Но доказывает апофатически, отрицательно.
- А средневековые схоласты хотели его доказать катафатически, - дополнил Вася.
- Верно, и похоронили Бога под тяжестью этих доказательств.
- И всё-таки я не очень понимаю способ так называемого отрицательного доказательства. – Стал возражать Воскресенский. – Вот я отринул нечто, доказал отсутствие чего-либо и что? – тут же пред мной предстало какое-то присутствие? Например, было доказано алиби, неприсутствие какого-либо подозреваемого на месте преступления. Но разве мы этим отрицательным доказательством изобличили истинного преступника? Мы просто узнали, что этого гражданина не было там-то и тогда-то. Но теперь нам предстоит еще узнать, кто же там был на самом деле. Я полагаю, что между просто доказательством и так называемым отрицательным доказательством зияет некий разрыв, который требует какого-то скачка.
- Я согласен между логически доказанным уже-не-присутствием и логически отвергнутым еще-не-присуствием имеется лакуна, которую никакая логика заполнить не может. Здесь мы всегда пребываем на грани встречи с чем-то нелогичным, нерациональным, непредсказуемым… И всё-таки отрицательное доказательство имеет какую-то эффективность. Давайте обратимся за разъяснением к христианскому авторитету Фёдора Михайловича, а его роману «Братья Карамазовы». Есть там один эпизод с одним доказательством от противного, когда Смердяков предлагает Ивана Карамазову ввести себя в состояние отсутствия с тем, чтобы он своим отрицательным отъездом покровительственно выдал Смердякову положительную санкцию на убийство Федора Павловича. Здесь не нет прямого и явного императива «Убей отца!». Здесь разрешение предстает как опустошение, негация, попущение. Вот у пустоты всегда два смысла – один плохой, типа, пустыня, где нет никакой жизни, «мерзость запустения», а другой хороший – «впустить», «пусть будет». Пустота – это то, что впускает, разрешает, позволяет, говорит «Да». И, одновременно, то, что опустошает, уничтожает, говорит «Нет».
- Как «красное» и «черное» в рулетке! – Подсказал образ Агошкин.
- Верно. И, например, Смердяков предлагает Ивану сказать «да» через нетость в виде отъезда. Его мотив – логически верен. Очевидное алиби Ивана обеспечивает неявное алиби Смердякова, пор которого все знают, что у него бывает падучая. Это двойное алиби непосредственно может указывать только на Митю в качестве заранее опубликовавшего угрозы в адрес отца подозреваемого  и на этом основании его исключительно доказанного убийцы. Другим моментом, является предложение Смердякова для Ивана уехать в Чермашню, чтобы быть недалеко «в случае чего», но Иван, на словах говоря, что едет в деревню и давая тем самым отмашку, на деле едет в Москву. Зачем? Он так сам себя обманывает, что отвести внутренние обвинения в соучастии в убийстве?
- Ну, да. – Перехватил рассуждение Агошкин. - Он как бы раскручивает колесо  внутренней рулетки своей души и бросает шарик случая на её кон: Чермашня – «черное», и если «я по рекомендации Смердякова поеду в дервеню,  значит я и убийца», Москва – «красное», а значит «если поеду в Москву, то убийцей буду не я, а он – Смердяков».
- Хорошо. – Возбуждено принял Углов. – То есть, этой сценой Достоевский иллюстрирует то, что неважно то, что говорит субъект, но важно то, что он делает, а делает Иван то, что уезжает, уходит, исчезает, словом, умывает руки, как тот Понтий Пилат, что, прозрев опасную будущность Христа, тем не менее, попускает его в руки синедриона. Всякому заказчику убийства всегда важно находиться подальше от места исполнения заказа в целях отведения подозрения. Отсюда можно сделать вывод, что очевидные обстоятельства логического вывода учреждают порядок другой истины, который отменяет истину озвучиваемого слова. Выдвинем гипотезу – логический порядок отменяет порядок веры на слово. Смердякову не важно, что он слышит, важно – то, что он видит, а он видит уезжающего Ивана. И он может про себя думать: «Да езжай ты куда хочешь, хоть в Чермашню, хоть в Москву, другое дело, что, зная, что ждет отца, ты, тем не менее, оставляешь его в опасности, подвергая этим его ей. А значит, как мне не заключить, что, мол, валяй, убивай отца».
- Значит, - вступил в рассуждение Воскресенский, - логика задает прагматику достоверного вывода в ущерб озвучиваемой в слове истины.
- Да, она замещает верность непосредственного показательства наглядной  опосредованностью доказательства, которая на латыни и звучит как «demonstration». Очевидность логического доказательства вытесняет неопределенную непосредственность верной открытости, как еще можно перевести греческое слово «истина». Поэтому-то структурной единицей логики выступает не какой-то абстрактный смысл, но признак в двойной ипостаси знака родового отождествления двух предметов и знака их видового различения. Словом, смысл вытесняется знаком.
- И здесь, видимо, следует задаться вопросом, где и когда случается тот первознак, который вытесняет в себя смысл? – Предположил Воскресенский. 
- Необходимо, что этот первый знак – одновременно и знак отождествления, интегрального включения чего-то одного во всеобщность, и знак различения, дифференциального исключения того же одного из этой же всеобщности. – Подтвердил Углов.
- И судя по всему этому, таким знаком может быть только формула Я-есть. – Вывел под неодобрительными взглядами своих собеседников Агошкин.
- Видишь, какая несправедливость, Валентин, все выводы прибыльно ему достаются. – Иронично посетовал Алексей и, улыбаясь, обвинил:
– Вася, ты – логический капиталист, мы пашем, а всю прибавочную стоимость ты присваиваешь себе.               
И тут же серьезно продолжил:
- Да, Я-есть – это универсальный знак, что, интегрируя всё человечество, одновременно выделяет каждого в уникальную самобытность.
- Да, пожалуй. Я-есть – начало логики. Моисей задолго до Аристотеля – инициатор логической формы. А с этим Я-есть – это такое логическое начало человечества.
- Нет, Я-есть – это конец человечества, А вот началу как Началу еще предстоит сбыться.
- Слушай, Лёша, а вот ты хорошо вспомнил про прибавочную стоимость. Она и возможна только благодаря Я-есть, поскольку, как и само это местоимение, неделима. В отличие, скажем, от Мы-есть. Я-есть – абсолютный логический индивид. Здесь имеет значение то, что во вселенной Маркса прибавка – она как надстройка над базисом. Очевидно, что подлинным благом как базисом является сделанная пролетарием или крестьянином вещь, которую протягивает другому, такому же, как он, нуждающемуся, но при прибыльном посредничестве капиталиста, который занижает цену вещи при покупке и завышает эту цену при продаже. И разница между низкой ценой покупки и высокой ценой продажи и измеряет меру прибыли.
- Так. – Согласился Углов.
- Тем самым есть благой сбалансированный базис произведенной вещи, объединяющей меня как производителя и тебя как потребителя. А над ним надстроечно возвышается капиталист как присваивающий прибыль от посредничества между нами. Вот, например, Вася.
Оба с улыбкой посмотрели на Агошкина, исказившего лицо недовольством от сравнения с капиталистом.
- Таким образом, мы имеем объединяющий нас базис благой вещи, над которым нагло возвышается надстройка капиталистической прибыли. А значит, в твоих терминах базис – это социалистическое количество  Мы-есть, а надстройка – это капиталистическое качество Я-есть.      
- Верно. – Продолжил Углов рассуждение. – Но если подняться с практического  уровня на теоретический, то получается, что полным базисом является благодатный Логос, а надстройка над ним – это закономерная логика, прибыляющая человека   статусом субъекта. И подлость в том, что логика извлекает свои выводы-выгоды из Логоса, но говорит, что это только она такая умная. И вот я сейчас подумал, что этот «очень умный» создатель логики Аристотель ободрал своего «неумного» учителя Платона, но чтобы скрыть следы этой кражи интеллектуального имущества, и придумал логику.
- То есть, Аристотель поступил с Платоном так же, как поступает банальный капиталюга, который, отсосав кровь из пролетария, прикрывает место отсоса  высокоинтеллектуальным рассуждением о прибыли как «премии за риск» своими «непосильным трудом» нажитыми капиталами.
- Вроде того. В чём я с Марксом согласен так в этом, что над вещным, содержательным базисом Мы-есть, в котором люди переживают социальный мир, собственно, церковь, надстраивается форма Я-есть, относительно которого церковное  единство раскалывается в гражданскую войну всех со всеми. В этой войне все идут по головам друг друга, желают поживиться за счет друга и друга, и вообще делают исключительным основанием своего счастье чужое несчастье.
- Тогда как моё счастье определяется счастьем другого. – Предложил обратное Агошкин.
- Очевидно. В этом расколе Мы-есть со стороны Я-есть всё происходит по чисто логическому  способу умозаключения, когда большая посылка, отчуждая, смещает вещь в товар, то, что Маркс называет «товарной фетишизацией», малая посылка, сгущая, извлекает форму ценности, а вывод выгадывает преимущество тождественной, «вечной» ценности над смертной вещью.
- Хорошо. Но если эквивалентно опосредуемый обмен – зло, то, в чём добро? – Спросил Воскресенский.
- Только дар. Человеку всё досталось даром и отдавать он должен даром. В начале была базисная Мы-благодать, над которой потом надстроилась форма Я-закона. И еще немного арифметики. Всякий обмен – это сравнение, сравнение – это соотнесение чего-то с чем-то относительно априорной единицы измерения. Отсюда все шкалы, иерархии ценностей и прочие линейки. Но дар не знает сравнения – «дареному коню в зубы не смотрят». Поэтому обмен вращается вокруг Я-единицы. А дар – это Мы-ноль. Конечно, в арифметике обмена Я-единица больше Мы-нуля. Но здесь имеет место парадоксальная  необратимость. Так, Мы-ноль включает, содержит Я-единицу, а форма Я-единица исключает из себя Мы-ноль. А значит Мы-ноль в мистической арифметике больше Я-единицы ровно на само себя.
- Но в условиях обороны от абсолютной угрозы со стороны враждебного окружения Запада таким Мы-нулем может быть только государство…
- Понятно. Оно таким всегда было, взойдя в советском случае до абсолюта распределителя экономических благ в качестве тотального собственника всех средств производства. Но моя мысль о человеке. Государство – это хороший механизм, полезная машина, но эта машина и закон.  И как машина закона государство не знает Благодати. Собственно, оно и не должна её знать. Не его она дело. Поэтому единственной гарантией Благодати является человеческое присутствие. И только оно – точка отсчета и гарантия полноты социального мира, в понимании условий которого мы можем скакать только и только от человека. Но не как капиталистического, ветхозаветного Я-человека. А как социалистического, новозаветного, то есть, в итоге подлинно христианского, церковного  Мы-человека. Чем социализм хорош, а хорош он только в силу своей христаниачности, так это в том, что он открывает реальность Мы-человечества. В отличие, скажем, от очень популярного во всей Европе национализма, достигающего крайности в  фашизме, который тоже настаивает на своеобразном Мы-человечестве, но значительно обрезаемого границами национального коллектива. И инструментами пропуска в его узкий круг становятся весь арсенал научного измерения в виде линейки, циркуля, химического состава крови и так далее. И что здесь еще важно, никакое государство, каким бы военно-политически авторитетным и экономически могущественным оно не было, не способно выразить полноту Бытия, Sein. Эта полнота под силу только широчайшему горизонту человеческого присутствия, Dasein. И я понимаю, что хочет сказать Хайдеггер. Вот имеется полюс Я-есть, он же позиция логического субъекта Аристотеля, он же позиция новоевропейского субъекта cogito ergo sum. И это первое начало, а точнее это конец человека. А есть другое начало как собственно Начало, оно же бескрайний горизонт Dasein, оно же бессмертная душа Платона, это же и христианский образ и подобие Божье, оно – это уютные ладони Неба-отца и Земли-матери, в которых нежится детская душа поэта Хёльдерлина, оно же простое любовное Мы-есть муже-женской пары, с которой история началась, и которой она заканчивается. А значит, в анализе условий и социально-церковного мира, и государственной машины в совокупности её экономических функций мы должны отталкиваться…
- …не от ветхозаветной вертикали Я-есть, а от новозаветной горизонтали Мы-есть. – Быстро закончил фразу Агошкин, расцветив лицо улыбкой нашкодившего мальчугана, догадывающегося о последствиях своего легкомысленного проступка.
Углов осветил физиономию Васи возмущенным взглядом и с ироничным расстройством, обращаясь к Воскресенскому, поговорил:
- Валентин, ну, что делается?! Только я настраиваюсь, чтобы получить удовольствие от извлечения вывода, как эта кошка Агошка подскакивает и слизывает языком все сливки.
- Шустрый малый! – С ироничной серьезностью глядя на Васю, подтвердил Валентин. – Палец в рот не клади.
- Таким образом, - быстро отвлекаясь от шутливой пикировки, продолжал Углов, - именно горизонт Мы-есть есть начальная мера объяснения государственного регулирования экономических отношений, включая институт ценообразования.
- Но тогда мы здесь шагу ступить, поскольку содержанием этого твоего Мы-есть является всем и вся жертвующая любовь, которую еще никто и никогда не видел.
- В Христе она была явлена, - напомнил Василий.
- Но сколько уже Христом не измеряли государство и экономику, ничего не получается! – Рьяно возразил Воскресенский.
- Плохо измеряли. – Вступился за Христа Углов.
Задумавшись, помолчал немного и продолжил:
- Ты говоришь, что мистическое содержание любовного Мы-есть ни к чему нельзя приложить. Но что такое любовь? И что такое основанная на ней семья? Это и есть социалистическое обобществление двух частных имуществ. Принцип коллективной собственности вытекает из общего владения семейным имуществом. Правильно?
- Конечно. Но, я надеюсь, ты не будешь книжку Энгельса про генезис семьи, частной собственности и государства пересказывать.
- Не буду. Тем более, что, прежде Энгельса, нам про этот генезис Гегель всё рассказал. И какие-то моменты надо обговорить. Итак. Обобществление собственности предполагает доверие, чьим содержанием выступает любовь. То есть, любовь мистически уравнивает в правах двух собственников. В сущности, любой семейной паре предшествуют неравные стартовые позиции двух несемейных собственников. Всегда вначале кто-то богаче, кто-то беднее, он – богач, она – бесприданница. Драматург Островский все эти любовно-экономические нюансы досконально проклассифицировал. Но при вступлении в брачные отношения и создании семейной ячейки рода имущества, пусть даже и неравные с арифметической точки зрения, суммируются и оба супруга становятся равноправными собственниками общей сумы имущества, которое при  разводе, как правило, уже делится поровну, если иное не оговорено в брачном договоре. И вот здесь следует задаться вопросом, какая сила нудит двух собственников супротив всяких капиталистических соображений объединять свои имущества?
- Ты хочешь, сказать, что семья в принципе некапиталистический институт, но можно же семейную собственность рассматривать как разновидность частной. И по Платону, например, человек, вступая в семейные отношения, как раз становится частным собственником. Отсюда утопическое намерение обобществления жён и детей, каким буржуи до сих пор отпугивают неискушенных обывателей от социализма.             
- Здесь  я с Платоном категорически не согласен. Семья – это хорошо, это, действительно, малая церковь, прежде чем ячейка рода. Но есть любовная пара Адама и Евы до грехопадения, и есть супруги Адам и Ева после. И дело в границе между этими «до» и «после». Эти края, например, представляют полярные концепции брака Гегеля и Канта. В одном случае тщедушное заключение о том, что брак – это «обмен гениталиями», в другом – вдохновенное положение о том, что семья преодолевает отчуждение трудового. Понятно, что христианин Гегель, вполне учитывая романтическое представление о том, что браки заключаются на небесах, надеется вписать в семейную субстанцию и важную для него логику. Для этого в «Йенской Реальной философии», своего рода черновике будущей «Феноменологии духа» он проводит генезис ключевых практик человека. Этот генезис венчает как раз семья. Она образуется на пересечении вертикали смертоносного и по-мужски присваивающего потребления и горизонтали жизнетворного и по-женски отчуждающего труда. То есть, для панлогиста Гегеля семья – это тоже обмен. Но в отличие от кантовского обмена это обмен, который достигает полноты. Кант полностью отталкивается от аристотелевского определения обмена как сделки, от которой каждая сторона получает выгоду, отсутствие которой делает его невозможным. По итогам такого обмена каждая сторона, выгодно присваивая чужое, обособляется в выгодности своего Я-есть. Для холостого моралиста Канта важно уличить брак и всю семейную жизнь в этической нечистоплотности преследования апостериорной выраженности в материальном наличии, тогда как совершенная нравственность достигается исключительно в априорном содержании внутреннего свободного воления, незнающего никакого материального выражения. Для ханжеского ригориста Канта брак это некошерное смешение «святого неба» самоценной свободной воли с «грешной  землей» женского тела. Поэтому в нечистом смешении брачной сделки каждый просто выгодно использует другого. Например, один получает секс, другая - деньги. И поэтому вслед за Кантом можно легко, без зазрения совести сказать, что брак – это узаконенная проституция.
Углов прервался, чтобы промочить пересохшее горло чаем с лимоном, и с прежней страстью продолжил:   
- Очевидно, что, для христианского семьянина Гегеля подобные тезисы просто  чудовищны. Гегель, особенно ранний, и не без подачи Хёльдерлина, как я уже говорил, превозносит любовные отношения до Небес, именно что святых. Для него любовь мужчины и женщины – нравственный абсолют. Меж двух любящих сердец присутствует Бог. И Он не то, чтобы в каждом из них, взятым самими по себе. Бог строго посредине между ними. И Он входит в этого круг тогда и только тогда, когда круг двойного отношения замкнут. А замкнут он как раз отсутствием преследования выгод каждой из сторон, которая всегда осуществляется по способу девальвации другого. Выгода – это мера переоценки себя за счёт недооценки другого. Но любовь не знает таких «пере» и «недо». Любовь вообще ничего не оценивает. Как тот домовладелец, которому не нужно знать, сколько стоит дом, в котором он живет. Очевидно, что христианский подход Гегеля  в немалой степени учитывает и семейную метафору отношения Бога и Церкви как жениха и невесты. Христианская гуманность не требует от смертного жителя Земли возложения на себя бремен тяжких и неудобоносимых, как говорится. В отличие от Канта, который вменяет себя в недостижимый для большинства образец высшей добродетельности, которым он вступает в конкуренцию с подлинной образцовостью Христова образа.
Голос Углова напитался злостью:
- Христос – вот главный противник Канта. Вот с кем он жаждет сразиться и в итоге уничтожить. Отсюда весь это демонический порядок чисто логического и, кстати, абсолютного, языческого возвышения родовой априорности над только видовой апостериорностью. Да здесь логика язычника Аристотеля помогла Канту посредством рациональных инструментов переубедить своих неискушенных последователей в преимуществах формального законодательства морального разума над духом, внушаемым только наличной образцовостью содержательной явленности Христа. А историческим примером для Канта стал Моисей, который до Христа открывает универсальность моральной инстанции человека, гарантируемую исключительно единым Богом. Но если бы сам Моисей дожил до Христа, я не сомневаюсь, легко признав в Христе Бога, он немедленно вступил бы к нему в объятия. И очень важно, что в христианской догматике Моисей спасен из ада и вознесен Христом на Небеса. Но не для Канта. Кант полностью оправдывает позицию фарисеев и членов синедриона, вменяющего Христа в нарушение как раз Моисеевой заповеди в сотворении кумира в виде человеческого олицетворения божественного присутствия. Здесь благодатность видового обличения, то есть видного явления Богочеловеческой личности полностью превозмогает родовую субстанциальность морального законодательства. Явление Христа народу показывает, но не доказывает  онтологический порядок предшествия периферии небесного содержания как Мы-есть центральности земного выражения как Я-есть. Но по прошествии каких-то 18 столетий философ Кант хитроумно докажет, что в рамках человеческой рациональности априорная центральность всегда пребывающей в прошлом самоценной формы необходимо доминирует над апостериорной периферийностью только возможных материальных выразительностей. Ничего не напоминает?
- Напоминает. – Уверено согласился Василий. – Рулетку.
- Да. Вся кантовская онтология основана на модальной логике игры, в которой априорно формальное правило детерминирует весь горизонт её возможных исходов. Кто или что может субстанцией такого априорного законодательства?
- Только Я-есть, - с интонацией отличника ответил Агошкин.
- Да. И игра – это суть обмена. Два меняльщика вступают в игру по объегориванию другого. И, конечно, стремясь объегорить другого, мы неизменно объегориваемся сами. Поэтому на рынке два дурака – продавец и покупатель. А любовь выводит нас из игры и её тесного кона.