Горький

Галина Коревых
      Впервые я услышала название этого города в те дни,  когда мой ссыльный папа в отчаянии нарушил режим и повёз меня, вопреки запрету,  в Москву.  Мне было четыре года, проведённых в отдалённой деревне Арзинка Починковского  района Горьковской области.  Кроме деревенского двора и операционного стола фельдшера, разрезавшего меня извилистой линией от солнечного сплетения до  середины живота, намного ниже пупка, я ничего в жизни ещё не успела увидеть. 
      
      Уверена,  что во мне тогда и не было ни надежды, ни желания что-то увидеть.  Три с лишним года - родительская ссылка, -  прожитых в четырёх стенах,  в одиночестве,  успели вызвать протест против жизни в этом мире и нежелание продолжать пытку.  Это было не полностью аналогом дома ребёнка для отбывающих в колониях строгого режима:  в колонии младенец хоть кого-то видит, я же людей видела редко.  Родители  вынуждены были оставлять меня одну.

      Мой бунт выразился в неудачной попытке суицида.  Медицинской помощи почти не было, потому разрезанный фельдшером живот можно считать вершиной заботы.  Беда только, что после этого я почти погибала от нагноений и заражения крови.  Вот тогда и забрезжил сквозь мой горячечный бред Горький. 

      Слово это: «горький, горький», - повторялось в тумане вновь и вновь, вызывая на пересохшем языке реальную горечь.  Я плохо понимала, куда меня везут, желая лишь прекращения мучений. 

      Сквозь жар и боль в разрезанном теле вдруг прорвалось ещё более отвратительное ощущение  щетины, колющей  каждую частицу тела.  Я застонала, и услышав далекий голос папы, позвала его на помощь:

    - Папа,  колется, - пожалей меня.

      Это слово я уже знала: «пожалей» означало:  избавь от боли, муки и наказания за  непонятый проступок.   Далекий папин голос пытался успокоить, что мы находимся в гостинице в Горьком, что одеяла там все колючие, но зато тёплые.

      Слово «горький» связалось с ощущением колючей пытки, наложившейся  на жар и болезненность раны.  Вероятно, в ожидании поезда и уже выехав из гостиницы,  папа носил меня на руках, пытаясь развлечь видом с откоса, высокого берега Волги.  Так я и запомнила его: в горячечных волнах, вызывающих тошноту и не несущих облегчения. 

      Память сохранила боль, расплывчатый панорамный пейзаж, а до того - какую-то тетю в белом халате, приблизившуюся к моей колючей постели.  Она была добра и протянула мне невиданную прямоугольную розовую конфету без обертки.  После ее ухода мне стало хорошо.  Лизнув лакомство, я ощутила незнакомое ранее счастье.  Теперь я догадываюсь, что папа вызвал скорую в гостиницу, а врач сделала мне добрый укол, отвлекая квадратиком фруктового сахара. 

      Горький вернулся ко мне спустя годы в воплощении пролетарского писателя.   В конце моей жизни возникла ещё одна точка пересечения: я узнала, что в молодости он хотел покончить с собой.

      Так отозвался в моей жизни сталинский террор - по большому счёту, она, жизнь моя, заведомо не смогла состояться.  Выжили изломанные лагерем и ссылками родители. Ушли раньше отведённого им генами срока: могли бы стать долгожителями. Они родили меня с уже обломанными крыльями в жизнь, не позволявшую реализоваться.

      Я не обязана была быть сказочным героем, пробивающим себе путь к мечте, - я была просто гражданином своей страны с, якобы, равными правами. Моим выбором было стать журналистом-международником, потому что для этого у меня были способности и желание.  Ан нет. Фильтр не прошла. Может и правы были «они», не давшие мне ходу: строптивая. В партию я все равно не вступила бы, даже ради карьеры. Провались они пропадом.

      А высшим силам виднее.