Корми их с рук

Кора Асванг
В дни, когда они выходили из леса, солнца видно не было: оно скрывалось за вуалью туч, и серое небо клонилось к земле, как вдова к телу усопшего мужа. Ветер, суровый и неукротимый, затихал, не желая бередить его горе. Никто не покидал своих изб, и даже свет в окнах подрагивал, а огонь в печи потрескивал робко, будто тайком. Над деревенскими крышами простирала крылья густая, зловещая тишина: ни собачьего лая, ни топота лошадиных копыт.

Их смех раздавался всюду: звенел во дворах, вихрем проносился над песчаной дорогой. Сторожевые псы, скуля, забивались в конуру, а хозяйки сжимали на груди вышитые рунами платки – нельзя было спускаться с крыльца.

В такие дни не плакали и не смеялись дети. Игривые домашние кошки ускользали прочь, обвивали хвостами лапы, замирая на заборах, оглядывались на тусклые облака: где-то там выплывет из-за горизонта золотая луна, мерцанием звёзд разгонит туман. Мужчины снимут ружья со стен, женщины повесят чеснок над постелями, а кошки спрыгнут в мокрую от дождя траву, возьмут флейты, и под музыку заискрятся русалочьи песни.

Но это случится, когда мир окутает полумрак, а за ним и непроницаемая тьма. До тех же пор властвует прозрачный, стеклянный сумрак: он крадёт очертания еловых стволов, пожирает бледную нить пути, петляющую в широком поле. Дубы и берёзы, пленённые им, похожи на обугленные скелеты. Ломаные голые ветви, искорёженные, вздыбившиеся корни – если прислушаться, они кричат: хрипло, надрывно, истошно.
Вороны молчат. Нахохлившись, царапают когтями ледяную кору – ждут, пока мертвецы поманят их на пригоршню выклеванных глаз. По ту сторону их много, не перечесть – покойники, выползая из заброшенных колодцев, черпают глаза вёдрами, с тиной и грязью.

Лишь в одном доме не боялись дней, когда они выходят из леса. Дом этот стоял на окраине деревни, у подножья холма – скромно жался к высоким стеблям, смотря на качающуюся перед ним одинокую рябину. Он был таким же, как его соседи: на ступенях – ковёр, резные ставни выкрашены синей краской, ровными рядами лежит черепица. И всё же редко кто забредал туда – так редко, что тропы к нему давно заросли. Говорили: там обитает ведьма.

Иногда девица настежь распахивает окна навстречу набухшей ночи: у неё обнажённые руки, и в белой сорочке она сама словно призрак. На тонких запястьях – браслеты из васильков. Она привстаёт, вешает на крючок масляный фонарь – и любопытные селянки готовы поклясться: до самого восхода к ней тянутся гости – кто с хвостом, кто с копытами, кто с полой спиной, а кто без лица. За шторами вьются тени: пляшут, голосят, и жёлтые блики скачут по шелестящей в канаве осоке. Наутро ни на дороге, ни в траве – ни единого следа, а девица в накрахмаленном переднике, улыбаясь, неспешно идёт к реке с коромыслом наперевес. «Здравия!» – приветливо щурится она: свежая, румяная, с круглыми щеками и пепельными ресницами. Будто и не водила с нежитью шабаш.

Никому не ведомо, как её зовут. Потому, если нужно, кличут Рябиной – под стать красавице у неё под боком, усыпанной алыми ягодами. На злых языках: «А в зрачках-то у неё, что в омутах, бесы», – и тут нечему возразить.

В дни, когда они выходят из леса, Рябина до заката гуляет вдоль зелёного пруда. Старики, опирающиеся о трость, любят вспоминать, как веселились у его берегов: в сонную июльскую духоту ныряли на глубину, умывались свежей водой. Теперь она плещется у пояса, и безмятежную поверхность поддёргивает ил. От неё пахнет болотом – этот запах забивает рот, комом застревает в горле. Пруд уже и не пруд: в нём задумчиво кивает камыш, зловонная жижа сжимает в железных тисках. Кроме Рябины там никого не бывает: оступишься – утопит голодный водяной, обречёт на вечность в своих перепончатых лапах. Рябине не страшно: случайные странники часто видят её под сенью сосновой хвои. Взбалмошные птицы вспархивают под трель её смеха. Странники отворачиваются – подальше от греха.

Рябина всегда босиком, хотя мелкие камни колют ей стопы. В октябре засыхают бутоны, и пёстрый луг заливает унылая, выеденная желтизна: на её изнанке – коричневая земля, припорошенная слабым, истощённым снегом. Деревенские кутаются в шарфы, кое-кто пришивает к курткам кроличий мех – Рябина же по-прежнему босая, простоволосая, с лёгкой шалью на худых плечах. Её не терзает холод, она не чувствует боли – с задорной песней кружится на опушке. А матери, целуя детей в лоб, молятся: «Вот бы они её забрали! Среди них ей самое место!»
Священник крестится и шепчет: прошлой осенью, в ту самую ночь, проклятая нечисть жгла костры едва ли не у самой церкви. Ведьма была среди них – нагая, дающаяся в объятия козлоногим демонам. Предать бы её суду – да кто осмелится? Нашлёт порчу – не станет урожая, умрут младенцы, а богомерзкие твари жестоко отомстят за свою подругу. Они изощрены в возмездии: в пылу их гнева полягут коровы, куры, все как одна, окоченеют в загонах, и вскоре деревню одолеет голод. Пропадёт она – только бессмертный лес помянет её орлиным клёкотом и волчьим воем.

– Пущай живёт, – ворчат мужчины, натачивая косы. – Отродье оно отродье и есть, да это оно же нас от них стережёт.

– Ересь, – цедит священник, лихорадочно сминая ткань рясы. – Колдунья она, колдунья, и незачем ей нас стеречь! Бога не чтит, креста не носит, перед людьми непотребно в исподнем расхаживает, с нечистью якшается! Убить её надо, пока не поздно, пока живая. Живую убивать лучше – мёртвую не изловить: зароется в поганое логово. Ведьма после смерти всех изведёт: у младенцев кровь вылакает, девочек заблудившихся к себе заманит, в таких же ведьм обратит, а мальчиков обглодает до костей. Рябина ваша ещё молода: кол осиновый ей в сердце, отрубить голову, подрезать жилы и похоронить в чаще, чтоб обратно не вернулась – вот и спасение.

Старики тяжело вздыхают, женщины красными нитями вышивают руны на рубахах сыновей и платьях дочерей, мужчины убирают косы в сарай.
Когда дотлевает тот самый день, они заряжают ружьё, садятся у окна с одной-единственной свечой, а их жёны шепчут древние песни, подкармливая дровами очаг. Тьма обволакивает порог, палой листвой шуршит у крыльца, и в ней – дикий хохот, топот ног и копыт, вопли и свист. Бархатное мурчание домашних кошек, глаза которых светлячками плывут среди духов, в ночи обрётших плоть. Девы в венках из сухих прутьев, смеясь, берут их на руки; черти скалятся и оглушительно хлопают, когда в гомоне шабаша серебряным колокольчиком мерцает мелодия флейт. Волколаки треплют холку семенящим за ним бродячим собакам; лешие, подмигивая друг другу, перекидываются факелами, окутанными синим пламенем.

Если приглядеться, среди них можно заметить Рябину: она всё так же боса, и на плечах её вся та же шаль. Только в ладонях – ярко-алые ягоды, в своём пышном цвете затмевающие кровь, бегущую по запястьям.

Она кормит демонов с рук. А им нужны вовсе не ягоды.