Четки из финиковых косточек. I. Четки

Рашида Касимова
Пришли покупатели. Ходили по моей квартире, по-хозяйски ощупывали стены, делали замеры окон. Из какого дальнего далека смотрела я теперь на свои стены?
Когда-нибудь я опишу все это, думала я. Расскажу, как по капле, каждый день собственными руками разоряла свой дом, как раздевались и делались   звучными комнаты. Началось с предательства книг, что уплывали за порог в чужие руки. С задушенным у горла рыданием рвала на мелкие кусочки учительские тетради и записные книжки, свое прошлое. Вечерами смотрела из окон десятого этажа и не могла наглядеться на простиравшиеся передо мной просторы света. Оказывается, двадцать лет я трогала рукой облака.

Паковала чемоданы. Телефон в опустевших стенах прозвучал неожиданно и резко. Глуховатый мужской голос, прокашливаясь, на знакомом мне с детства чепецко-татарском языке спросил: «Доченька, я слышал, ты едешь в Щикаго? Не могла бы ты передать пакет женщине одной? Он легкий и не займет места...»
В полумраке у лифта тонкая девичья рука сунула мне крошечный пакет с именем адресата «Марьям». 

Отъезжаю. Облака стоят высоко в небе. За окнами вагона бегут поля с бороздками талой воды. Березки, посверкивая, мешаются с ельником. Все возносится вверх, в майскую синь.
Когда я опять увижу это?
Отъезжаю. По дороге в Шереметьево таксист включает радио и вместе со мной в потоке огней летит знакомый голос: «Ах, эти тучи в голубом.»...
Рассветная московская земля уходит вниз, тонет в облаках. Мощный боинг повисает над вселенной, чуть подрагивая гигантским телом. В салоне уже слышится английская речь, а во мне все не умолкает: «Ах, эти тучи в голубом».

Жаром дохнула на меня земля Иллинойса. В духоте плавились огромный город-небоскреб и широко разбросанные его окрестности, лениво у берегов закипали воды озера Мичиган.
Между тем прошло полгода, прошел год, но мне так никто и не позвонил.
Мы с детьми снимали небольшой колониальный дом и у меня была своя комната на нижнем этаже. Небо за окном заслоняла гигантская старая ива. Переплетаясь, путаясь в собственном струении, полоскалась она, сверкая то серебром изнанки, то золотом солнца, что неустанно метило народившуюся зелень своим горячим языком. Но, к сожалению, ива была больна, и бок ее, обращенный в глубь двора, отсыхал. В бессонные ночи сквозь росчерк сухих веток видела я, как зарождался припоздавший  день. Сначала взмахнет змеиным хвостом серый рассвет, потом, бледнея, переползет в жаркое утро.
А там, далеко за океаном, в какой-то другой жизни, маленький городок на реке Чепца оплывали белые ночи.

Ночи здесь тяжелы духотой. Старая ива распласталась в квадрате окна. Кажется, она висит, а воздух умер. Порой палящий сухой ветер, налетая с Мичигана, терзает старое дерево, и оно скрипит.
В одну из таких ночей я проснулась от омерзительного запаха, заполнившего нос и глотку. Из ближайшего перелеска повадились к нам скунсы. Как-то в сумерки я увидела, как три черно-белых зверька с пушистыми хвостами юркнули в щель под наши ворота. И возненавидела их не только за зловоние, подобное запаху прокисшей резины. Своим полосатым окрасом они напоминали мне флаг государства и казались воплощением его надменной политики.

Но вот в череду заполненных духотой и скуньим смрадом дней прорвалось дыхание легкого озерного воздуха. После обеда мичиганский ветер невидимыми пальцами начал перебирать ивовые космы, и к вечеру, разъярясь, должно быть, от безответной покорности старушки, принялся с силой крутить и переплетать ее, цинично и зло обнажая дряхлеющее тело. Чернея, сбегалось небо за окном, свежело.
Всю ночь, вспыхивая, бушевал ливень, называемый здесь штормом. И озарялась на фоне вздыбившихся небес похожая на гигантскую юлу старая ива. Сквозь ливень слышала я, как с треском отвалилась сухая часть дерева.
А под утро мне приснился скунс, что приник маленькой черной головкой к моему окну.
За завтраком я рассказала дочери о своем сне. «Американцы говорят, что это к неожиданной встрече со старым знакомым», - смеясь, отвечала она.

Днем, перебирая вещи на полочках, я наткнулась на пакет и после недолгого колебания вскрыла его. Сердце мое дрогнуло. На дне коробки лежали четки. Я узнала их. Это были четки моей бабушки. «Таспих»  назывались они на языке моего народа. Ровно девяносто девять финиковых косточек, продолговатых, с седым глянцем. Ряд их с двух сторон замыкался маленькими плоскими пуговицами. Я запомнила  особенно розовую, с перламутром, ныне пожелтевшим от времени...

Бабушка в платочке по-татарски и вязаной шапочке на макушке сгорбилась над священным занятием. Старчески подрагивая головой, она тихо светится. Что-то похожее на молитву шепчут ее обветшалые губы, в руках поблескивает толстая швейная игла, с помощью которой нанизывает она на крепкую шелковую нить косточки фиников. Вдруг игла входит насквозь в бескровный палец. Мы, еще детишки, пугаемся, суетимся возле нее. А она улыбается, чтобы не пугать нас, маленькая, худенькая, утратившая, кажется, всякую чувствительность к боли, двоих сыновей отдавшая войне безвозмездно, она с силой, что еще сохраняется в усталых членах ее, выдергивает иглу. И на пальце, похожем на бледный картофельный отросток, повисает крошечная черная капля...

Кто такая Марьям, к сожалению, я не знаю.
Но верю, через полвека и десятки рук соплеменников передала мне эти четки моя бабушка. Бессмертные, они висят теперь  над моим ночным столиком. И свет чужого неба, глянувшего из-за горба старушки ивы, отражается в них тусклым, неумирающим блеском чепецкой воды.