Ты прости меня, Господи!
Каждое утро, когда солнце, выглянув из-за горизонта, только начинает свой путь к зениту, она приходила к открытию продуктового магазина, который располагался в пригороде одного из южных мегаполисов, и, устроившись на детском стульчике – на его ступенях, просиживала там почти весь день.
Кто она, и откуда - мало кто знал.
Поговаривали, что родом она из какой-то захудалой деревеньки. И оставшись в том селеньице в одиночестве, раздала свой скарб - таким же горемыкам, как и сама, и приехала сюда, в город – к своему единственному внуку, ещё в раннем детстве оставшегося без родителей, и которого, как могла, выкармливала его, и, в силу своих возможностей, ставила, что называется, на ноги.
Обвыкнув понемногу на новом месте, она занялась его хозяйством, надеясь, что он скоро женится. И тогда она в этой новой семье обретёт достойную свою старость, ухаживая за его ребятишками.
Но и он, её внук, вскоре покинул её, сорвавшись по неосторожности с вершины башенного крана, на котором работал.
Соседи по лестничной клетке жалели её и утешали – как могли, но что поделаешь: судьба, видать, у неё – злодейка. Хотя, это – как у кого. Бывает, что и судьбинушка, только вот у других.
Оставшись, вновь, без содержания, она, к своей скудной пенсии, приторговывала здесь, на ступеньках магазина, о котором мы уже упоминали, семечками.
Небольшого росточка, ладненькая, чистенькая – вся в выстиранной и тщательно выглаженной одежонке, в общем благообразная, она ни у кого и ни от кого не вызывала нареканий.
Да и никому не мешала.
А когда семечки в плетёной из ивовых прутьев корзиночке, стоявшей у её ног, заканчивались, она просто сидела, греясь на солнышке, поскольку тело её само по себе уже себя не грело.
Главное, что она была не в одиночестве, а - на людях.
А они, эти люди, при выходе из магазина дарили ей из того, что нёсли с собой: горсть конфет, или печенья, или ещё кое-чего – из сладенького, а однажды даже тортик – бисквитный.
И она, в свою очередь, делилась этими сластями с пробегающими мимо мальчишками.
А дома?...
Что ей делать было дома, если там даже голову прислонить не к кому?! И никому в нём не нужна.
В тот год осенняя погода задержалась надолго – аж до самого декабря. И, в конце концов, показало свой коварный характер.
Показала в тёплый солнечный день, примерно за две недели до Рождества Христова, поближе к сумеркам – когда всё вокруг, потемнев, вдруг изменилось до неузнаваемости, и вихрем налетевший ветер стал забрасывать прохожих разного рода мусором, поднятым с земли. А сверху – обильно посыпать, словно из бездны, ослепительно белыми, в свете витрин магазинов, хлопьями снега, да ещё под грохот кровельного железа на крышах близстоящих домов, скрежетать пустыми консервными банками по асфальту.
В общем, страх Божий, да и только.
А она, в отличие от прохожих, стояла на своём привычном месте - словно завороженная, лишь отвернув от порывов ветра лицо под тёмной кружевной шалью, за которой скрывались огромные, от страха, глаза, и не уходила никуда – вся запорошенная, и почти спеленованная разыгравшимся снежным ненастьем.
Проходивший мимо, во время обхода, участковый заметил её издали, окликнул, но не получил ответа. А подойдя поближе, увидел на глазах её слезы.
–Что с тобой, мать?... Что ты?... Кто тебя обидел?... Чего стоишь?... Кого ждешь?
А в ответ едва слышно:
–Да вот: стою, сынок, жду своей смерти. А она всё не идёт, и не идёт. Прости уж меня, Господи.
И заплакала.
Участковый поднял плетёную корзинку.
И, порывшись в своих карманах, положил в неё четвертной, может быть – последний. Обнял её и сказал, вытирая её слёзы:
–Ну, что ты?! Что ты, родимая? Пойдём, домой. Не дай, Бог – простудишься. Жива, ну, и – славненько. Пошли, мать. И не шали больше.