Зуб

Валерий Даркаев
               
    - Ты опять посуду не помыла!.. - закричала Анастасия Петровна - мать двенадцатилетней Катьки Рузаевой, выйдя во двор. Катька вздрогнула, взяла с поленницы опилочную куклу и прижала к груди. В глазах мелькнула досада и она виновато посмотрела на подружку -Тюфанову Шурку. Шурка поняла, что крик был направлен в её сторону, и ей пора сматывать удочки. Взяв за шкирку свою куклу, - обрезок черенка лопаты,  с нарисованным химическим карандашом лицом, в голубом платье,  которое она сама кроила овечьими ножницами и пошила белыми нитками, подхватила за лямку заплечный мешок и стала боком, словно крадучись, продвигаться до калитки.
- Иди домой... - приказала мать Катьке,  провожая неприязненным взглядом её подругу.
      За воротами Шурка тяжело вздохнула, поёжилась, глянув на неприютный дом, постояла в раздумье, и решила никуда больше не ходить. Она бы и в сейчастное время не пришла, но Катька слёзно просила заглянуть к ним во двор - хотелось играть с Шуркой, которая была ловка на всякие придумы, с ней было так интересно, что у Катьки и в мыслях не было желания завести новую подругу. Она давно прислонилась к Шурке сердцем, и никого не хотела признавать. А Шурке жалко подружку, да  Катька и не жадная, приносит то хлеб с  повидлом, то пирожки с картошкой -  вкусные-е!  Они прячутся в малиннике, за баней, в местечке укромном, едят  и запивают чистой как слеза водой. Вода ледяная, аж зубы ломит, Катька потихоньку, чтобы не видела мать, черпает её из колодезного ведра банным железным ковшиком и они по очереди пьют вкуснятинку, как воробушки, макая клювики, давя в себе смех. Вслух смеяться нельзя, вдруг услышит Анастасия Петровна,  будет шуму, ещё и прутом жиганёт Катьку.
     Родители у подруги зажиточные. Иван Захарыч, отец, глав-голова достатку. Что говорить, он специалист, механик на элеваторе, и от армии бронь имеет. Такие люди тылу нужнее. Но Шурка случайно прознала страшную семейную тайну. Анастасия Петровна потому и ненавидит Шурку, знает про Шуркин подсмотр, а сделать ничего не может. Одно Шуркино слово уполномоченному и куда что денется... но топить в ложке Шурка никогда не станет семью подруги...
     Иван Захарыч носил с элеватора домой зерно в голенищах сапог и в кладовке в чугунной ступке пестиком разбивал на муку, Катька с того и не бедствует, ходит белая как груздь. Не то, что Шурка... Сама Анастасия Петровна на картах и бобах гадает, брешет людям хорошее про родных на фронте, ей  за это платят, кто молоком или сметаной, а кто и деньги даёт, если письмо вскоре припорхнёт от солдата к порогу дома...
      А у Шурки мать недобоистая, всю жизнь прожила на убытках, но всё равно, Шурка мать любит. Пусть она простодырая, пусть руки в мозолях, но честная... Шурка даже катнула наружу слезу из левого глаза... Бреховка... посуду не помыла...  кричала как резаная... а глаза, что два осиных жала. Катька ничего не успела вынести куснуть... Шурка послушала свой голодный живот и злорадно хмыкнула в немытую ладошку. Вспомнила, как после Нового года присмотрела поставленную в сугроб около дома Валеевых ёлку, и не поленилась поздно вечером приставить её к двери дома Рузаевых - знала, что Анастасия Петровна выходит первая из дома... Та и вышла.... Потом несла по улице сплетню, что ошкарябала веткой лицо - показывала  красноту на щеке, а когда кто-то развешивал уши, говорила, что соседи имеют зуб на их семью.
      Шурка было двинулась в сторону дома, однако ноги захлябали в сапогах на деревянной подошве и она присела подтянуть сыромятные ремешки.
-  Полненькая костёрочка? – услыхала за спиной ядовито-насмешливый голос, и кто-то грубо потянул котомку. Дрогнув сердцем, обернулась. Можно было и не оборачиваться, ибо уже знала, чей это голос. Но повернула голову и поднялась, поправляя платье и обтюрханую фуфайку с клоками ваты - драла вчера собака. Вовка Мартынов стоял над ней и скалил желтые зубы. Лицо выражало неописуемое удовольствие от сказанного. Скорее не удовольствие, а неземное блаженство. Вовка первый просмешник среди молодёжи, теперь не даст проходу.
 - Уйди, гад! - прошептала Шурка белыми, точно снеговыми губами, отодвинулась в сторону, накинула на плечо котомку и почти побежала прочь. Она могла бы добавить слово и покрепче, но сдержалась. Да и зачем...
     Голова шла кругом. День выдался никудышным, подавали мало. И всё же то, что находилось за спиной в котомке, радовало. Какая-никакая, а еда: пять картофелин, несколько кусков твёрдого хлеба, одна проросшая морковка, и кастрюля картофельных очисток. Шкурки были толстыми, а отдал их Мишка Носов. Так и сказал: - Больше нет ничего. Хочешь бери, не хочешь - проваливай. Ещё на шкурку вошь поклал, - ешь, мол, Шурка!..
    Шурка знала, что мог дать картошки Мишка. Но пожадничал, он, вражина, мстил за брата, чистившему докрасна ему рыло ещё до войны. За дело. Ходил косоротый со сбитой набок скулой. Ладно, спасибо и на том, со вчерашнего дня во рту не было  маковой росинки. А со шкурок можно снять тонкую кожуру и поджарить на свиных выжирках. У Шурки при этой мысли потекли слюнки. А с Мишки станется, лишь бы Яшу не убили на войне, а придёт живой она всё расскажет брату... Шурка вздохнула. Придёт ли. Сколько похоронок уже в посёлке, а слёз материнских упало на землю, посолонив её, не считано...    А что если Мишка не узнал её. Немудрено. В чёрном платке, как нищенку подвязанную до бровей, Шурку не узнали бы и родные братья. Ей стало даже веселее. А на Вовку плевать, хорошо смеяться на сытый желудок... Взбодрённая радужными мыслями, Шурка ходчее зашкондыряла к дому...
     Открыв калитку, не поверила глазам - на крылечке сидела мать! Мамка! Она улыбалась, увидев родное лицо дочери... Жизнь засверкала, как драгоценный камень в лучах солнца и Шурка со всех ног бросилась к матери. Едва не упала, - ноги заскользили по наледи...
- Мам, тебе лучше? - почти вырвала крик из горла Шурка, сомневаясь увиденному.
- Лучше, Ляксандра, лучше, - ответила мать, светясь на солнце улыбкою. - Вот на припёк выползла...охо-хо,  прости меня, Господи, грешную, хватануть воздуха...
     От проталин возле завалинки слегка парило, тянуло живым духом, снег зачернился от влаги, а воробьи чирикали с таким звонистым напором, что у Шурки перехватило дыхание.  На исхудалом лице матери теплели впадины глаз, она была ещё слаба, от напряжения подрагивали руки. Материнская улыбка добавила Шурке сил. Тряхнув головой,  прижалась к чёрной жакетке.
-  Пойдём домой, мама, картошки сварим, толченики сделаем.
     Шурке давно надоели соломати - ржаные отруби, заправленные лебедой, она, как и мать, истосковалась по человеческой пище,  которая, пока сырая, ждала  своей огневой минуты за плечами в сутёмном чреве котомки.
      Фиона Григорьевна Тюфанова, Шуркина мать, заболела воспалением лёгких в тяжёлой форме по своей вине, хотя можно ли считать виной желание матери накормить ребёнка, когда дома шаром покати. А дело было так...  Глафира Ухова, задушевная подруга, сманула на подсудное дело, если бы поймали. За рекой осенью колхоз не убрал порядочный клин картошки, и  весной Глафира и подсказала, где искать спасенье - на проталах и под рыхлым снегом.  Стали ночами ходить в поле, выдалбливать мёрзлые клубни. Толку от них было мало,  не еда,  гной земляной, но всё-таки хоть что-то на зубы желудка кинуть. С картошкой было работно, её долго сушили в русской печи, потом перетирали в порошок - морока!..  И вот на обратном пути, под утро, переходя реку, Фиона Григорьевна провалилась под лёд рыб кормить, и ушла бы в эти дальние края, если б не подруга - кинула верёвку от саней, и вытянула на лёд, а иначе Шурка сиротовать бы стала..
    С отцом жилось куда легче - мужик дома - есть овин и солома, - так говорили вдовые бабы... Он и рыбой обеспечивал невпроворот, и ягодой, и грибами. Картоха в закромах погреба не выводилась, серболины - шиповника, насушивали куль, а с Костюхиной пасеки мёд - духовитый - с таёжного разнотравья, пополнял питание.  Ягоды и чайные травы: душицу, зверобой, иван-чай и смородиновый лист сушили на зиму, и к ним лисички да опят. Грибной суп в глухозимье - одно удовольствие. В кладовке, подальше от глаз, пузатый лагунок пива хранился - и для внезапных гостей, и после банного легкопарья, с устатку, душу согреть, наполнить свежими ощущениями.  Опять же скотины был полон двор. Но жизнь вертанула по-своему, переломав хребёт многим судьбинам.
    Выдавали замуж Дуську Самохину - племянницу. В первом ряду пригашённых числилась Фиона Григорьевна и муж Владимир Ильич, вследствии особой благорасположенности и семейной близости...  Готовились, будто самим под венец, а вышло наперекосяк...  Отец на свадьбе перепил самогону, а самогон оказался некачественным. Ещё на свадьбе ему стало плохо, пока суть, да дело, он и помер. Мать с горя почернела тогда, едва умом не тронулась. Когда несли на кладбище, голосила в причёт:
- На ко-ого ты на-ас покинул, сиротами о-остави-ил! И лучше-е бы тебя в тюрьму по-осадили, да на де-есять лет! А я ждала те-ебя, и зна-ала, что ты  жи-ивой!..
 После похорон сестру свою три раза принародно  за волосы таскала, виноватила за плохой самогон, и Дуську безвинную метелила, у колодца об неё коромысло в щепки искрошила.
    А вскоре Яшу посадили за драку. Он безобидный по натуре был, но дури в голове хватало, и в руках сила несусветная наросла. Молодёжь в клубе драку учинила, и ему кто-то из-за спины кулаком в зубы засветил. Он и раскидал свои железные мотовила. Под шумок пырнули зареченского парня. Пыр не сильный был, так, царапина по плечу, но девки с перепугу показали на Яшу,  будто у него в руке был нож. Он и загремел на три года. И тут война... И в это время Яша сумел извернуться и пошёл добровольцем
на фронт. Шурка слыхала разговор Катькиных родителей, говорил Иван Захарыч про Яшу,  мол, дурак, другие от войны в тюрьме спасаются, а этот под пули попёрся... А Яша под Ленинградом фашистов бьёт...
    Старших сестёр Марусю, Лену и Аню забрали в ФЗО, начальники из райкома убедили, что там обучают нужной профессии. Люди сказали, что станут работать на военном заводе, делать патроны для фронта. Но это военная тайна. Многих девчат увезли из посёлка, целую теплушку. А недавно прислали сёстры письмо, сообщили, что живут в общежитии на третьем этаже, получают паёк. В конце Аниной рукой стояла
стихотворная приписка: "ФЗО, ФЗО, каменное здание, больше нечего писать, мама, до свидания!.."  Мама, как прочитала эти строки, так слезами и залилась. Шурка повыла для солидарности, слезами осолонила щёки, но позавидовала тому, что живут сёстры на такой верхотуре - третьем этаже, и не боятся. Она была один раз в райисполкоме на втором этаже, смотрела из окна на землю - страшно, а сёстры ещё выше.
     Маму приняли на лесопилку, пилить на станке тарные дощечки, называемыми в обиходе клёпкой. Станок страшно визжал, бил фонтаном жёлтых сырых опилок, сыпавшихся вниз, в тёмную дыру в полу. По секрету мама сказала, что изделия идут на изготовление патронных ящиков. Ими заполняли вагоны, пломбировали, чёрный вонючий паровоз вытягивал на станцию, где прицепляли к составам, и они уходили в неизвестном направлении. Здесь же, на заводе, работал коногоном второй брат - Федя.
      Первую военную зиму прожили тяжело, не жили, мучались. Но выжили. А случилось вот что…  Весной посадили картошку. Пропололи, окучили, урожай обещал быть сильным Но беда подкатилась осенью, когда пришли её копать. На их деляне хоть бы картошинка осталась, одна пустая ботва - выкопали вчистую лиходеи. Мама как увидала страшную картину, упала на полосу и забилась в истерике. Причитывала как по покойнику. Не шутка, остаться в зиму без картошки, это значило одно - пропадать с голоду. И Шурка этой зимой почувствовала, что стали болеть и шататься зубы. Вдобавок оглоушило несчастье с Федей.
    Первого коня он потерял в декабре, в тот день, когда по радио передали, что немцев побили под Москвой. Мороз лютый стоял - воробьи в полёте замерзали, камнями на снег валились, а Федю в тот день отрядили возить брёвна с берега реки, где был с летнего времени лесосклад, на завод. К обеду он промочил валенки в компрессорной и отпросился переобуть пимы дома. Пробыл минут пятнадцать, выходит на улицу, а конь лежит на боку и хрипит. Федя, бледный как полотно, заскочил в избу криком: - Шу-урк, конь замёрз, помогай!..  Пока Федя отвязывал и отводил от саней оглобли, Шурка сбегала за дедом
Андреем в соседний дом. Дед, хоть и столетний, а придумал, что коня  нужно в тепло.   Навалили его на домотканный половик - взяли из горницы, и втроём волоком подтащили к порогу. Упрели все, хоть выжимай, тут подоспели ещё две соседские бабьи силы и тогда смогли управиться - протянули в избу сквозь двери. Как нитку в угольное ушко. Стали растирать коня самогоном, жилы вздрагивают, бьются – видно их крупное дрожание на коже,  а дышать стал слабее и слабее. Дед  вынул из лысой головы идею, что надо за Рузаихой послать, пусть на бобах погадает, оживёт конь или нет. Прибежала Анастасия Петровна с карманом чёрных, будто угольных, бобов, и нагадала, что конь оживёт. А он околел через два часа. Корм был не в коня, и работа в трактор, потому изработалась животина а мороз доконал. Брат успел перерезать горло, спустил кровь, мясо отдали в зону для сибулонцев. Тюрьмой постращали, но обошлось на радостях от первой победы на фронте. На третий день Феде дали другого коня - Серко. Серкова коногона - колченогого Митяку Васильева взяли на фронт. Конь был чумовой, с браком, Митяка с ним намучился в усмерть, а Феде досталось выше макушки. Поэтому он прежнего коня часто добрым словом поминал, крепко жалел, но именно этот злополучный Серко подвёл Федю под монастырь...
     С утра брата отрядили возить груз – доски на вокзал. Он привёз на ломовой телеге, скинул, и пошёл оформить накладную. А Серко увидал около линии клок сена, видно сдутый с проходящего поезда, везшего лошадей на фронт, и пошагал к рельсам. В это время по другой стороне на большой скорости пролетал скорый воинский эшелон, и на встречу, по линии, где стоял подголодавший конёк. Машинист посигналил, но тот и ухом не повёл, удар, и только с подкованных копыт снег вверх взметнулся… Федю сразу же забрали в милицию, допросили, и увезли в тюрьму…
     Мамка ходила, в ноги кланялась начальникам, но куда там, животина была казённая, и за неё не прощали…  От недоедов Шурку часто тошнило, кружилась голова, но она терпела, иначе было нельзя, иначе свалишься – кто поднимет. Шла к подруге. Катька, зашуганная матерью, припасала пирожки, уже подзачерствевшие, помятые, один - два вынимала из карманов с оглядкой, и Шурка их по-собачьи глотала, почти не пожевав. У Анастасии Петровны пирожки получались мягкие - с картошкой, приправленные мелко порезанным зелёным луком. Вкусноты необыкновенной. А лук она выращивала в ящичках на подоконнике. Наступал момент счастья, когда и Шурка была чуть подкормленной, и Катька довольная тем, что помогла подружке, и они обе, взявшись за руки, чувствовали необыкновенный прилив сил, отчего радовались небу, солнцу и друг другу. 
   Наступил день, когда терпению Анастасии Петровны наступил конец.
- Шурка, - сказала она, - Сюда больше не приходи, не то спущу собаку.
Катька заплакала.
- Мама, почему ты Шурку гонишь?
   Помолчала, крикнула решительно:
- Я тоже уйду…
- Скатертью дорожка, - пожелала Анастасия Петровна, глядя поверх дочери, – Хочешь, катись колбаской, никто не держит...
      Знала, что никуда дочь не стронется, принять было некому…
- Дура, - понурив голову, говорила Катька, провожая до калитки подругу и держа её за руку. - Какая она дура!..  И, прощаясь, придержала Шурку за локоть, с глубоким вздохом положила голову на плечо:
 - Шурк, ты всё ж приходи к нам, когда захочешь, приходи, не обращай внимания…
    Голос у Катьки был жалостливый, да и Шурка чувствовала сердцем Катькино сердце, подруга  последнее бы отдала, если бы это последнее принадлежало ей. А так она сама находилась между молотом и наковальней, и в любую минуту мать могла сорвать зло на Катьке, могла стать без вины виноватой. И получить себе на орехи. Просто так, под плохое настроение.
      Не обратить внимания на угрозу Шурка не могла, Анастасия Петровна, злая как немецкая овчарка в самом деле могла натравить собаку, и хотя собака ни за что бы не кинулась на Шурку, чем закончиться могло дело, никто не мог и помыслить и представить, она и собаку могла покалечить, если та не зарычит и не облает Шурку.
Эх, жизнь, полынь горькая!
     Вечером Катька прибежала, запыхавшаяся, радостная.
- Завтра мамку на дежурство вызвали… Шурка, ты приходи, чаю морковного попьём, она и пирожков с капустой настряпала. Я одна дома буду.
  На следующий день Шурка потопала намного раньше названного времени, надеясь, что Анастасии Петровны нет дома, да и душа просила морковного чая.…
   Шурка прогадала, Анастасия Петровна находилась дома. В комнате вкусно пахло щами, они томились в закопченном чугуне на печке, в которой потрескивали дрова…
- Ой, Шурка! – вскрикнув, обрадовалась появлению подруги, Катька, - Проходи.
- Куда… проходи? - прикрикнула Анастасия Петровна, давая понять, что Шурке нечего делать в доме дальше порога. Но тут же смягчилась, указала на табуретку. – Тут садись!
   Шурка присела на краешек табуретки, скрестив ноги, и прижимая их к углу табуреточной ножки. Как на грех, расшатался зуб, он давно уже не болел, просто качался, и при надавливании на него, отдавал болью.  Шурка осторожно прикоснулась к зубу языком, потрогала указательным пальцем, просунув его под верхнюю губу. Что-то легко хрустнуло во рту, и она почувствовала, что зуб вышел из десны и, в поисках свободы, оказался в уголке рта…
  - Иди сюда, - приказным тоном скрипуче приказала Анастасия Петровна дочери, зазывая в темнушку, где хранились съестные припасы. Они обе скрылись за дверями.
И тут Шурка дала полную волю разбушевавшимся чувствам:
- Чтоб ты подавилась, фашистка! – кинула как в собаку поленом пожелание Анастасии Петровне Шурка, вынула зуб изо рта, на цыпочках подбежала к печке, и бросила его в кипящий чугунок со щами. Таким образом она приговорила её словно к расстрелу врага народа.
  Дочь с матерью вышли из темнушки, Анастасия Петровна ухватом приподняла чугунок, переставила на стол, где находились две алюминиевые миски, и рядом с ними прикорнувшая поварёшка ожидала горячей работы. Наполнив миски борщом, она вернула чугунок на печку – чтобы борщ потомился на краю горячей плиты ещё, отрезала по крупному ломтю хлеба, и почистила луковицу, поклала рядом с деревянной солонкой.
  Катьке было неловко, стыдно, что мать не приглашает покормить подругу, а у самой не лез кусок хлеба в горло, но она стала прихлёбывать борщ со сметаной. Шурка давилась слюной у порога. Вдруг Катьке попало что-то твёрдое..
  - Мам, а ты борщ с мясом варила? – спросила она, вынимая белую кость изо рта.
  - Ды какое мясо нынче, - ответила Анастасия Петровна, облизывая ложку…
  - А кость откуда? – и подала зуб в руку матери…
   Та в секунду всё поняла…
 -  Да это же Шуркин зуб. Ну, Шурка, ну, вражий дух! - закричала она, вскакивая из-за стола, схватила тяжёлую  поварёшку, чтобы треснуть подругу дочери. Но Шурки уже и след простыл…   
  Мать била полотенцем Шурку не больно, но ревели в голос обе.