Противолодочным зигзагом ч. 1

Борис Ляпахин
               
                (АВТОБИОГРАФИЯ  В  ЭСКИЗАХ)
                "А думается, предназначение ему было
                высокое..."
                (по М.Ю.Лермонтову,
                предположительно)

Правильные люди, как нас учили... и учат, жизнь свою выстраивают по писанию божию, по заповедям или, на худой конец, кодексу строителя коммунизма и проходят ее как по натянутой струне, не сворачивая и не зевая по сторонам. Я поначалу тоже так собирался, тем более, что чувствовал в себе это самое предназначение высокое. Но почему-то вышло совсем по-другому. Типа плавания противолодочным зигзагом, когда не знаешь, куда через минуту повернешь.
Жалею ли я о том? Зря, что ли прожил, небо коптил? Может, и пожалел бы. О чем-то. Только ведь назад не вернешься, ничего не исправишь. И вообще, как говорил один мой знакомый боцман, чего теперь ногами скать?
Можно было бы, конечно, изложить краткую биографию, как приложение к анкете на визирование к загранзаплыву, я за жизнь таких ворох переписал. Но, если таковой было достаточно для клерков из контор по загранкадрам, то тем, кого я вообще-то глубоко уважаю, этого будет маловато. Я так думаю. А посему...

                УНИКУМ
                "Я с детства был
                особенный ребенок,
                На папу с мамой
                не был я похож;
                Я женщин обожал
                еще с
                пеленок..."
                (слова из песни, народной, а из песни слова не
                выкинешь)

Вообще-то я долго размышлял: а стоит ли? Ведь если все, что тут уже выложено, взять да выстроить в надлежащем порядке, то вот она, автобиография, и есть. Только кому это надо - выстраивать в каком-то там порядке? Поэтому...
Впрочем, подражать Льву Николаевичу или Алексею Максимовичу и выписывать что-то вроде  ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО и ЮНОСТЬ  или  МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ я не собираюсь. Хотя некоторую последовательность (для вящего понимания) соблюсти намерен.
Итак, детство. Не сомневаюсь, что всяк гражданин сущий полагает о себе как об особи неподражаемой. По крайней мере в детстве. Я - тоже. А посему повторюсь: я с детства был особенный ребенок, на папу с мамой... ну, и так далее. Я помню себя как существо сознательное с тех еще пор, когда у мамки титьку сосал. А сосал я ее, доил свою бедную мамочку аж до трех лет. Хотя было это, заметьте, в не самые тучные послевоенные годы.
Однако, кажется мне, что я помню себя еще с поры пребывания в утробе, до выхода на свет из маминого чрева. Ничего особенного. Только тепло, уют и какие-то звуки по соседству. Скорее всего, это урчало в мамином животе от частого недоедания.
На свет я появился 29-го февраля - согласитесь, не самый удачный день. Могли бы роженицы вообще этот день перетерпеть, ничего бы с ними не случилось. Зато их отпрыски не страдали бы впоследствии от собственной неполноценности. Ведь день-то рождения они могут отмечать только раз в четыре года, а во все прочие... Впрочем, в годы, когда нет в календаре 29 февраля, я гуляю 28-го. Но... Потому-то, наверное, дальше и пошло все наперекосяк.
 Не знаю, как там по природе или науке, только появился я ногами вперед: уж больно голова была велика, и на всякий случай я протянул наружу крепкую ножку - чтобы удобнее было тянуть. А появившись, вместо того, чтобы заорать, как должно, благим матом, я упорно и долго молчал, пока публика не догадалась, в чем дело, и меня не накормили. От пуза.
Короче, детство у меня, как вы догадываетесь, было трудное, что стало основанием или дает мне право... Хотя ни черта оно не дает.  Разве что высказать впечатления детства? Вроде того, например, что с тех самых пор и до поры настоящей я не питаю отвращения к рыбьему жиру. Потому что блины на рыбьем жире... кажется, ничего вкуснее я в те поры не едал. Зато, объевшись однажды фиников, я по сей день испытываю рвотные позывы от одного их вида. Какие почти всю жизнь испытывал при виде сыра. Правда, там была другая подоплека.
Итак, однажды на коммунальной кухне, где матушка устроилась со мной на руках, чтобы как-нибудь удовлетворить проголодавшееся дитя, я помусолил одну дряблую грудь, затем переключился на другую, и снова тщетно, выругавшись легким матерком - это я уже умел - я сполз с маминых коленей, решив с этого дня перейти на общедоступную кормежку, и прошел к двери дяди Федора, чтобы предложить сыграть в "носики" - а что еще было делать? Дядя Федор не открыл, видно, крепко спал после вчерашнего. И сестры его Тамара и Нина, спали, очевидно, не менее крепко - уже не знаю, после чего. Пришлось впроголодь собираться в баню.
В баню, естественно, общественную, "дегтяревскую" я ходил с мамой. До пяти лет. Пока однажды женщина, мывшаяся на лавке по соседству с нами, не сделала маме возмущенное замечание: "Мальчик-то у вас большой, и здесь ему не место". А высказалась она так после того, как я долго, с плотским вниманием ее рассматривал. Должен признаться, что к тому времени я уже разбирался в женщинах, и интересовали меня не плоские и невнятные доходяги девчонки, а женщины в теле и соку, как раз вроде той соседки.
Так что через неделю я шел в баню, уже держась за руку отца. Там, в мужском отделении, никакой романтики. Только парилка. Женщины парную для мытья использовали: в ней теплее, - зато у мужиков!.. Уши горят и трещат волосы. И я с того самого дня пристрастился. Хотя отец не был большим любителем пара и веника. За мной же сей грешок по сей день водится.
В нашем дворе - жили мы в одном из "немецких" домов возле стадиона "Красный металлист" - народу было как в хорошем муравейнике. Три этажа, пять подъездов, на каждой площадке по две квартиры, в каждой из которых по три комнаты - по одной на семью. Причем большинство семей были вроде нашей - по пять, а у кого и поболе, детушек. Так что можете себе вообразить, сколько трудового народу с детками при хорошей погоде высыпало в наш коммунальный двор. Хоть митинги устраивай каждый вечер. Только митинговать тогда не любили . Тогда любили пить водку и пиво - если было, - играть в домино или карты, а наш брат, пацанва, носиться по крышам, кататься на катке или бегать на лыжах.
 Три или четыре квартиры в доме занимали полностью особо уважаемые граждане не только нашего дома, но и города. Одну во втором слева подъезде занимал заслуженный изобретатель страны дважды сталинский лауреат Исаак Моисеевич (или Моисей Исаакович?) Лазарев, у которого в квартире жила, помимо семьи, служанка, а в сарае, прямо напротив подъезда - корова, которая давала изобретателю полезное для изобретательского ума молоко. Правда, однажды корова почему-то взбесилась, вынесла рогами дверь и с диким ревом носилась по двору, наводя страху на жителей, покуда дядя Вася Лодыгин, отец моего приятеля Славки, не уложил ее наповал из своей двустволки. Дядя Вася был знатный охотник.
Я и теперь, бывая на главном городском кладбище на могилах родителей своих, прохожу всякий раз мимо оградки с плитами Лазаревых и непременно возле них задерживаюсь. Кто теперь в их квартире?.. А ведь живет кто-то. Дом-то еще сто лет простоит - строился на века.
Еще одну квартиру целиком, хотя нет, на двоих с Зиновьевыми, занимала семья закадычного друга моего Миши Зрелова, отец которого был ведущим инженером на заводе Дегтярева. Опять же должен сделать поправку: в те поры завод именовался как п/я (почтовый ящик) №9.
В соседнем подъезде особняком жила семья Варначевых, у которых глава Василий Иванович был секретарем парткома того же завода, а старший сын Сашка потом учился со мной в одном классе в 14-й школе. Балбес был похлеще меня. А Василий Иванович вскоре станет директором другого, чуть поменьше, но не менее важного, чем Дегтяревский, оборонного завода, в просторечье Малеевки. И там его прозовут Чапай.
Еще одна квартира полностью была в распоряжении Кириллова, тоже большого заводского начальника, а позже ее занял Рудик Кудрявцев, когда стал главврачом центральной больницы. Вот. А все остальные жили по три семьи на коммуналку, топили дровами железные печки, толкались в очереди в туалеты, которые по очереди же убирались, конфликтуя, полыскались на кухнях (женщины) едва не до крови, с вырыванием волос, покуда их не унимали мужчины, и все дружно строили социалистическое общество с прицелом на коммунизм.
Кстати, Люда Кириллова станет впоследствии первой в городе признанной красавицей, по-нынешнему, топ-моделью, но я в те поры буду за тыщи верст от родимых мест. А кабы знать...
В каждом подъезде дома были ничейные балконы на уровне между вторым и третьим этажами, выходящие во двор, и с них каждый мог созерцать сказочное городище внутри двора из сараев - а как же без них? Сараи были разновеликие, разновысокие и разнокалиберные, рубленые, дощатые, щитовые и еще черт знает какие, и для пацанов они, вернее, их крыши были фантастической, всегда новой ареной битв, погонь и прочих состязаний. Нередко завершавшихся травмами, иногда довольно серьезными, но увечий не бывало, не помню.
Однажды сам я неудачно перепрыгнул с крыши на крышу (с низкой на высокую) и сверзнулся вниз, зацепив рукой за край кровельного железа. Кто бы мог подозревать, что в шестилетнем организме может быть столько крови? Когда я, окровавленный и в соплях, подступил к отцу своему, который  забивал "козла" за столом напротив нашего подъезда, тот оказал мне немедленно первую помощь в виде двух подзатыльников и отволок в больницу - благо, недалеко - к доктору Цыпкину, знаменитому на весь город хирургу. Тот поставил мне несколько скобок на располосованную руку, и до сих пор правый бицепс мой изнутри украшает длинный, но изящно красивый шрам. Кому любопытно, могу продемонстрировать. Хотя теперь лицезреть мои бицепсы - удовольствие невеликое.
Почти во всех сараях во дворе были погреба. В нашем погребе, глубоком, темном, но сухом, стояли кадушки: одна - с капустой, другая - с огурцами, и две - с грибами - рыжиками и белыми груздями. Рыжики и грузди собирали в лесу, до которого хода было чуть больше получаса - только парк пересечь, а там - рукой подать, - а капусту с огурцами выращивали в огороде. С противоположной стороны дома, меж двух дорог, выстеленных известняком пленными немцами, был изрядный кусок свободной земли, которую наши жильцы и поделили на участки - каждой квартире по огородику. И участок этот был предметом черной зависти жителей соседних домов: у них-то таких огородов не было.
А еще по сараям - если размеры позволяли - были чердаки, которые назывались полатями - как в деревенских домах. И были они заповедными местами для нашего брата - пацанов и девчонок. Во что там играли, и сказать стыдно. Теперь. Хотя называлось все это, если по-взрослому - "школа" или "больница".
В одном из самых больших сараев, обращенном к дому, была голубятня Вовки Наумова. Голубей у него было, наверное, больше сотни, и он постоянно с ними возился, гонял, переманивал голубей от других голубятников, и из-за этого к Вовке часто приходили  эти чужаки. Иногда прямо здесь, во дворе меж ними случались жестокие драки. Тогда Вовсе на помощь приходили другие парни из нашего дома и давали пендюлей пришельцам. Но однажды Вовку зарубили топором прямо здесь, перед его голубятней. И все голуби вскоре куда-то исчезли, потому что некому было продолжить его дело. У Вовки были две сестры, а братьев не было.
Другие парни из нашего дома почти поголовно занимались в клубах ОСОВИАХИМа (как это расшифровывается, я по сей день не знаю) - планерных, парашютных или морских. А когда в 52-м году открылся Дом физкультурника - через дорогу от нас, рядом со стадионом, многие стали заниматься в секциях. Брат мой Алька начал с гимнастики и даже получил разряд, а потом перешел в бокс и тоже подавал надежды, покуда не угодил в тюрьму. Я впоследствии тоже пойду по его стопам: гимнастика, бокс, но до тюрьмы, правда, не дошел. А дошел до мореходки, до которой еще была попытка поступить в Горьковское художественное училище, а потом год нашего механического техникума. Впрочем, это все, как говорится, другая история.
 В самом нашем доме тоже был чердак - огромный, просторный, со слуховыми (или какими там?) окнами, пахнущий пылью, пересохшей древесиной и ржавым железом. Из окошек открывался вид на "Калинку", Калининский поселок с одноименным магазином рядом с Дегтяревским парком, а правее, между Калинкой и нашей 14-й школой - частные дома поселка Ивановского. Я мог даже различить средь них крышу школьного друга моего Сашки Калинина.
У "калинки", я помню, в послевоенные годы стояли очереди за хлебом. По ночам. Причем задействованы были, как правило, и все дети, включая салапетов  трех-четырех лет вроде меня. Мы сменяли друг дружку в надежде  на довесок "черняшки" или даже горбушку. Помню тот хлеб, ноздреватый, душистый и невероятно вкусный. Маловато только было его, хоть и буханки были огромные. 
В осеннюю пору, когда пустели огороды, а в школе начиналась учеба, мы сгребали по дорогам сосновый игольник - по сей день на улицах возле наших домов и самой школы растут вековые сосны, - игольник этот сваливали в огромную кучу на какой-нибудь гряде, поджигали ее и, разбив на столбе пожарный сигнализатор, нажимали кнопку и бежали на чердак наблюдать за четкой работой пожарников.  Обычно к их приезду от кучи оставалась только россыпь пепла и стойкий дух пожарища. Пожарные матерились вслух, искали виновников, а мы веселились на чердаке. Пока однажды нас там не застукали. Родители устроили нам взбучку - кому в виде подзатыльников, а кому и ремнем, и с этой забавой нам пришлось покончить.
Еще одной забавой были у нас регулярные драки с "калининскими". Происходили они в "дегтяревском" парке вблизи монумента товарища Сталина. Собиралось нас человек по двадцать с каждой стороны - от шести до восемнадцати, если не старше, лет. Сперва выпускали "забойщиков" - шести-семилеток. Я часто бывал среди них, поскольку для своего возраста силен был необычайно. Мы сходились с супостатом и, перемолвившись: "Ну что, стыкнемся?" - приступали к делу. Схватки были короткими, до первой крови, а после нас уже начиналась "молотьба" между старшими. И почти всегда наши брали верх и гнали "калининских" до самого их поселка, где они прятались по домам.
В начале лета 53-го в наших домах появилось много блатарей: Бана, Каля, Утюма, Малясик и другие. Они собирались на углу нашего дома, на "пляже", песчаном пятачке, будто специально насыпанном - хоть загорай, все в клешах, кепках-шестиклинках , разноцветных майках и черных тапочках на босу ногу. Они подолгу о чем-то разговаривали, иногда пели и даже приплясывали под гитару, на которой виртуозно играл Малясик. Он мог играть, держа гитару за головой или за спиной - ему было все едино. А потом они все вдруг опять исчезли. Народ толком и не знал ничего, но в один из дней знаменитый парк наш оцепили солдаты с автоматами ППШ, и мы только слышали частые автоматные очереди. А назавтра будто ничего и не случилось. По парку опять гуляла публика, в самом центре журчал фонтан, вечером на эстраде играл духовой оркестр, а на танцевалке отплясывала молодежь. Под прищуренным взором товарища Сталина в длинной шинели на высоком постаменте.
Через три года я неожиданно явился свидетелем того, как товарища Сталина низвергали с постамента с помощью трех тракторов и множества опутавших его тросов. Он долго сопротивлялся, пока наконец не рухнул вниз, головой в землю, но так и не сломившись. Как и куда его увезли, я не видел. Да никто в городе и не знал. И как-то избегали говорить об этом.
В четыре года я научился читать - было у кого научиться: две старшие сестры и брат были школярами. Первой прочитанной книжкой, вернее толстым детским журналом была "Радуга-дуга" с цветными картинками. Потом я наизусть выучил "Конька-горбунка" Ершова, следом были "Цусима" Новикова-Прибоя и "80 тысяч километров под водой". Именно тогда я сильно заболел - сначала корью, а потом скарлатиной. И тогда в бреду я чувствовал себя в желудке гигантского спрута от Жюля Верна, слышал утробные звуки и все выгребал, выгребал наверх, к свету.
 Все тогда думали, что я не выживу, особенно озабочены были соседи по квартире, которые по нескольку раз на дню заглядывали в нашу комнату: а не помер ли я? Я не помер, и однажды утром, когда отец ушел на работу - он уходил раньше всех, - я поднялся со своего ложа и закрепил проволочную растяжку между дверьми дяди Феди с его сестрами и тетками Поздняковыми, которых дядя Федя называл "Сучье племя".
Поздняковы, как правило, спали долго, а вот дядя Федор, поднявшись на работу, подергался, постучался в дверь, но тщетно и вынужден был, даже не опроставшись в туалете, спуститься по простыням из окошка и бегом бежать на завод. Не добежал, не донес. На полпути, махнув рукой, повернул обратно, чтобы сделать все, что положено. В том числе и выстирать единственные штаны. Армейские штаны, галифе.
Проволоку к его возвращению я убрал и вновь, как болящий ребенок, улегся на свое ложе. Вот били меня тогда или нет, упаси бог, не помню. Хотя с возвращением с работы отца, какие-то разборки, наподобие местного следствия, проводились. Наверное, на меня, как на больного, ничего такого и не подумали. Я-чай, на домового все навешали. И поделом.
Вообще-то они все были люди хорошие и, может, даже добрые. Дядя Федор, например, не гнушался играть со мной в подкидного дурака или "пьяницу" и, если выигрывал, здорово пробивал "носики", то есть картами по носу. А вот во двор забивать козла или резаться в "рамса" в карты он не ходил почему-то. И вино почти не пил. А обедал, приходя с работы, буханкой хлеба и парой соленых селедок. Чем питались его сестры, я не видел. Они даже готовили что-то не в кухне, а в комнате своей, на плитке.
Он вообще-то был настоящий герой, дядя Федор - это я уже потом, повзрослев, понял. Призванный на службу в конце 40-го - меня еще и на свете не было, - он отпахал всю Великую Отечественную и домой, к сестрам вернулся, погромив заодно японцев, с Дальнего Востока лишь в апреле 48-го, когда уже был и я. Вернулся бравым, прокаленным старшиной с настоящим "иконостасом" на груди из орденов и медалей, но, как до призыва был слесарем-лекальщиком на заводе, так им и продолжил по возвращении. Воздалось ли ему потом за его заслуги, я так и не узнал, поскольку мы в 53-м, перед октябрьскими праздниками переехали из того дома в новую квартиру в центре города, и с тех пор дядю Федю я не видывал. А сестер встречал. Замуж их почему-то никто не брал, хотя были они обе ничего так себе, правда, слегка излишне упитанные. Так и оставались вековухами. Хотя это только мое предположение, поскольку со временем я и их потерял из виду.
Да, помню, что они здорово пели на два голоса, как  знаменитые сестры Федоровы по радио. Их тогда часто передавали.
Кстати, радио это, черные картонные тарелки, были в каждой нашей квартире, и, помню, раз в год (не помню уже, когда именно), в день рождения товарища Сталина под ними собирались целыми семьями и слушали сообщения Левитана об очередном снижении цен. Это были праздники вровень с Первомаем или днем Октябрьской революции. И нам в такие дни покупались гостинцы.
В крайнем левом подъезде, на втором этаже проживали другие Федоровы, однофамильцы "наших". У них не было сестер, зато были три брата, с младшими из которых мы часто ходили к железнодорожной станции, подолгу сидели на насыпи, смотрели на поезда и выбирали "свои" паровозы: "экспрессы" - с буквой Э впереди и сбоку, "сормовские" - с "С" или "сормовские усиленные, обозначенные "Су".  Других интересов у нас с братанами Федоровыми не было. Разве только дрались иногда по дороге - из-за тех же паровозов. И нередко я колотил их обоих. Они вообще-то были хлипковатые, хоть и оба выше меня ростом.
Помимо прочего всего мне был дарован, очевидно, свыше дар, извиняюсь за тавтологию, художественный. Обычно раз в неделю отец приносил с работы синьки старых чертежей - некоторые форматом с простыню, - я расстилал их на полу и в лежачем положении изображал танковые баталии в густой траве на фоне березовых рощ или портреты окружающих меня людей или даже вождей. Но когда "холсты" заканчивались, я ходил по подъездам и работал там. В те поры о технике граффити еще и не предполагали, поэтому из-под моего угля (печного) или мела выходили этакие гравюры, вершиной которых была изображенная в нашем подъезде тетя Дора с первого этажа со своими цыплятами за подписью: "Ти-ти-ти, клюйте, мать вашу е...". (Как тут не вспомнить гоголевского кузнеца Вакулу, написавшего святого Петра, изгоняющего черта из ада?) И если другие произведения периодически стирались или закрашивались чистолюбивой публикой, то тетю Дору никто не трогал. Даже она сама, хотя каждый день не раз проходила мимо. Кстати, она единственная во всем дворе держала кур в сарае. А вот барашков, свинюшек и даже телят растили многие.
И все-таки именно она, тетя Дора, зарубила, как цыпленка мое, монументальное творчество. Как-то поутру мы ватагой человек в семь-восемь отправились в лес за клюшками. Можжевеловые стволы с изогнутыми корневищами были едва ли не идеальными клюшками для хоккея с мячом. И даже с шайбой - тогда этот вид только зарождался у нас. Правда, сами шайбы были проблемой. Зато, кроме клюшек мы еще нарубили стволов для луков. Сам-то я был еще не шибко мастеровит, но братуха сотворил мне настоящий английский лук и десяток сосновых стрел с наконечниками. При виде этого я почувствовал в себе зуд Робин Гуда и в тот же день выбрался на балкон в полном вооружении в поисках подходящей цели.
Голуби Вовки Наумова летали высоко и быстро, зато внизу, по двору гуляли цыпочки тети Доры. Неторопко так поклевывали подножный корм. Без тети Доры. Что случалось очень редко. И самой яркой, до нахальства вызывающей целью был единственный в выводке петух, оранжево-коричневый, с ярким, мясистым гребешком на голове. То ли случайно, то ли и впрямь даром Робин Гуда наделила меня щедрая природа или бес какой помог, но первая же стрела, пущенная мной с балкона, угодила петуху прямо в этот вызывающе-красный гребешок. Петух тут же молча уронил голову, а следом за ней рухнул и сам, но жив, по-моему, остался.
Я, вообще-то, не видел, поскольку мгновенно вместе с вооружением слинял с балкона и скрылся за своей дверью. Причем я уверен был, что никто меня не видел. Ошибся однако. На соседнем слева балконе в то самое время наблюдала окрестный мир бабка Луканина, и не прошло и четверти часа, как в дверь нашу забарабанила тетя Дора, истошно вопя: "А где этот бесеныш душегуб?!" 
Петух, между прочим, выжил и кур топтал пуще прежнего, прямо во дворе, никого не стесняясь - я сам наблюдал. Так что тетя Дора должна была мне благодарной быть. Только отец, не предвидя такого эффекта, взбучку мне устроил безотлагательно. И лук - такого ни у кого во дворе не было - изрубил вместе со стрелами. Впрочем, мы потом другой смастерили, пуще прежнего.
Я вот думаю иногда: а когда же завершилось мое замечательное детство?
Пожалуй, тогда как раз, когда после семилетки оставил я школу и совершил свой первый жизненный зигзаг. Увы, неудачный. Или наоборот? Впрочем, это уже другая история, другая глава.