Один раз Достоевский

Владимир Пасько
Один раз Достоевский писал о бедном человечке своим каллиграфическим почерком, но тот выходил некрасивый, плешивый, затрапезный, приземистый, в неновой жилетке, с доброй слабой улыбкой на круглом и непримечательном своём, производившем впечатление плохо выбритого слегка землистом лице, – да ещё в дешёвых очках! Любил он одну лапочку, то есть человечек тот, а та его нет, не любила, возможно, потому, что всё он её «маточкой» называл (для придания этакой уютности и чёрт его знает для чего ещё), – а какая барышня на то добровольно согласится? Единственно только по принуждению.
 
Быстро продвигалась его повести о людях бедных, людях угнетённых, людях незначительных, людях грешных, но вместе с тем людях добрых… или лучше сказать: людях добрых, но вместе с тем людях грешных; словом, та повесть… повесть та, коей предания станку с нетерпением ожидало всё человечество, включая негодяев. Но зачем человечеству было ждать того? По какой причине оно делало это? А по той, разумеется, чтобы жалеть, слезами обливаясь. А вместе с тем по жалости высокой, литературной – и самим духовно воскресенуть! Потому ведь – не сможет тут удержаться интеллигентный человек!

И вот задумался Достоевский. Говорит как бы нехотя, развивает эту подлую мысль, как любое сознающее себя существо, но как бы ещё не вполне решившись на такое: «Не хочу боле такого непритязательного – пусть сам справляется!» А о ту годину как раз к маточке Макара повадился некий Быков, что ли, человек официальный и разсчётливый, о любви не помышлявший, а только о разумном эгоизме пёкшийся. И завидя его, думал Достоевский в некоторой даже панике: «Я тоже хочу быть гордым и вольнолюбивым! А в некотором роде даже официальным и расчётливым – уж раз так получается! Это, – говорит, – меня спасёт!» – а от чего – не сказал: видимо, сам в то не верил. Выглянув же в окно на Невский проспект, видит – идёт молодой красавец в стильном пальто. И в цилиндре – пусть потрёпанном, но чертовски изобразительном! Глаза как бы слегка подведены и выглядят как у лорда Байрона – в болезненно-чёрной, то есть, гамме. «Вот, – думает Достоевский, – каких красок мне не хватает!» «Да, – думает Достоевский, – это хорошо! Такой Греков спасать не поедет! И это… это также хорошо!» Задумался Достоевский. Думает: «Такой юноша чёрт знает на что способен – потому и чёрт знает как хорош!» «А вот, – задумался Достоевский, – какой бы грех он на душу свою, к примеру, принял, чтобы искупить все остальные грехи человеческие? Уничтожал бы массы народные, упиваясь тем... это, может, и ничего, пожалуй даже хорошо, но не попахивает ли это пошлым историческим романом в духе Тредиаковского, этого презренного пигмея; и, более того, не гения... ?»

«Но, с другой стороны (думает Достоевский), какую-то нелепую гадость надо же ему совершить?!» – и тут даже еле удержался, чтобы не выбежать и не предложить красивому молодому человеку совершить какую-нибудь нелепую гадость: во имя высочайшей цели, конечно. Какой же красивый молодой человек от такого откажется?! Но всё же удержался, вцепившись в краешек стола. И дальше думает: «Я, – думает, – прямо так самую ничтожную гадость представить не могу; мне надо выпить. И не просто выпить, а выпить в каком-нибудь жалком, ничтожном месте, где прозябает скопище опустившихся донельзя людей, торгующих своими кровиночками, пускающими их на пропятие...» – и в том же роде подобного много чего своим большим сердцем повиделось Достоевскому, шедши в кабак. Аж даже у него слёзы потекли. Пришедши же в кабак, сел Достоевский за стол, а все пьяницы оборотили к нему лица свои и подумали: «Он свят». И сел Достоевский поудобнее.

Но, словом говоря, в день тот более ничего не произошло, да и любить в том кабаке стало вскоре особо некого, так как его вдруг заполонил какой-то скучный народишко: то были жалкие офицеришки, по какой-то причине почти не пьющие, да студентишки, у которых на уме вместо разврата и моральных бездн падения были одни науки, да и те – незначительные.