Последнее лето в городе

Амирам Григоров
Отец смотрит на своих шалящих детей с любовью и готов простить им все.
Это относится и к Отцу Всех Нас.
– Лучше пусть бросят меня, чем друг друга, – говорит Он.

Алтер Ребе

Выхожу из самолёта, и слепит меня немилосердное бакинское солнце, а мне это по кайфу, жмурюсь и улыбаюсь, и пахнет нефтью, морской травой и песком, так сильно, как это только бывает.
Автобус по знакомому до боли пустынному пространству поплыл к дому. Я гляжу в окно, хоть и глядеть там не на что, песок да заборы, а от дельхора моего ничего не осталось. Господи, зачем я вообще уезжал!
Дома же меня встретили неожиданно холодно, мама, дядя и бабушка едва поздоровались, глядели, словно сквозь меня. Я подумал было, из-за того, что в институт не поступил, но, оказалось, всё сложнее. Через полчаса после моего появления, приехал мент, Сархан, муж моей двоюродной сестры. Заходит и мне говорит:
- Эджлаб*, руки покажи!
- Что показать?
- Руки, сказал, покажи!
Мама моя, хлюпая носом, писклявым голосом потребовала того же.
Ничего не понимая, я показал ладони, но служитель правопорядка притянул обе мои руки к себе, и стал разглядывать их на сгибах, после чего сказал:
- Нет ничего. Не колется.
- Да какие же дряни, какие дряни! Друзья у него дряни! Доигрались! - принялась мама причитать.
- Что случилось? – спрашиваю.
- Дрянь такая! Что случилось? Тебе сейчас расскажут, что случилось! Милиция приходила! В дом!
- Тихо, тихо, - сказал дядя маме, - Так не надо. Пусть поговорят.
Мы с Сарханом вышли в коридор.
- Слушай, тут история не дай Аллах. Уголовное дело завели. Твои эти друзья так называемые, машину угнали, разбили. Но это хеч ещё. Двое насмерть.
- Кто? Кто?
- Не перебивай, слушай. Двое, говорю, насмерть. Гусаров – знаешь такого?
- Гусаров? Самир? Да ты что! А второй кто?
- Вторая.
- Лика?
Сархан, хоть и был ментом, да ещё лезгином, в первую очередь был человеком, и посмотрел на меня с сочувствием.
- Не знаю. Труп никто две недели не забирает и не опознаёт. Но это не всё, за рулём твой этот Рафаэль был, ты же знаешь, чей он сын. Замяли всё. Говорит, не был, никого не знаю. Сейчас, смотри, всю бражку теперь трясут, из дома не выходи. Подбросят дури, закроют к чёртовой матери, и я ничего поделать не смогу. При всём желании не смогу.
И действительно, пришлось дома сидеть. Так и прошло то лето, моё последнее лето в городе.

***
Однажды летом, но другим, уже довольно давно, зашли мы с дедом к одному его земляку, по имени Гриша, известному по прозвищу Ингльчон (по-нашему - Англичанин). Выпили по стакану чая с конфетами, поговорили немного. Дед с Гришей вели себя странно, покашливали, раскачиваясь на стульях, Гриша, дёрганный, тощий мужчина, с необыкновенно острым, выдающимся кадыком, почёсывался и кряхтел, глядя на часы, и было понятно - чего-то им не хватает.
- Скажи, вася, - спросил Гриша меня, - Самый большой надел кому Господь дал? Из наших колен?
Я промолчал, поскольку шутка тут назревала исключительно тупая и старая.
- Захару! Половину Африки! Они туда пошли, всю воду выпили, и теперь там пустыня Захара!
- Не Захару, а Иссахару!
- Ала, неважно, шутим да!
Смеяться я не стал, и воцарилась тишина. Наконец, дед, бросив на меня быстрый виноватый взгляд, вкрадчиво спросил у Гриши:
- Я даже не знаю, может, один тас тебе дать?
- Ада, ладно да, какой тас, вася, ты разве сможешь? – произнёс Гриша, и глаза его заблестели.
- А сейчас увидишь, - сказал дед, наклоняясь вперёд, и во рту его хищно сверкнул золотой зуб, - Неси, вася!
Гришу как ветром сдуло, тут же материализовалась доска нард, и Гриша, резкими движениями, со стуком, принялся расставлять фишки, бормоча:
- Ала, тас он мне даст! Ала, повеселил, э, родной, клянусь!
Я для них тут же перестал существовать, вроде, сидел в комнате, мог разговаривать, но это уже никакого значения не имело. Посидев недолгое время и послушав монотонные щелчки игральных костей, я вышел во двор.
Я знал, что это надолго, до позднего вечера, а может, до ночи, и дед, вообще-то, пришёл сюда только за этим, а меня прихватил просто так, не пойми, по какой надобности. И тогда я впервые в жизни подумал - наверное, так бывает с мёртвыми,  они ведь тоже никому не видны, и никто их не слышит, потому люди заняты каждый своим.

***
Лика глядела на меня со смесью интереса и отвращения, так разглядывают редкую противную гусеницу. Стояли мы на балконе у Япона Мурада, на втором этаже, в самом центре нашего квартала.
- С чего ты решил, что я тебе дать должна? Вы вообще что, сговорились все? Ничего так, что я Рафина бикса, а?
Я глядя ей прямо в глаза, сказал дерзко, но без излишнего пафоса:
- Ты не только с ним. По ходу, и с Японом тоже. Да много с кем.
Лика практически не смутилась – так, самую малость. Сложно представить что-то, способное её смутить по-настоящему.
- У вас тут только два занятия. Следить за чужими бабами, это раз. Кому дала, вынюхивать. Если одному дала, значит, всем должна, так? Второе – за сёстрами своими усатыми следить, чтобы до свадьбы ни-ни.
Тут бы посмеяться, и всё разрулилось бы. Но меня понесло.
- Ты себя с нашими сёстрами не равняй. Ты вообще не из наших, начнём с этого. Сама не знаешь, к какому народу относишься. Тебя Рафа вообще в карты выиграл.
- Да, выиграл. И хуле? Захотел - выиграл, надо будет – проиграет. А ты никогда на бабу не играл. Тебе, сука, ставить нечего.
Наверное, ещё можно было обратить этот разговор в шутку, шутили мы порой и пожёстче, но тут я вспомнил, что собрался поступать в Москве, и уеду из города, может быть, навсегда, и не всё ли тогда равно!  Я влепил Лике пощёчину, но не открытой ладонью, а сжатой, практически кулаком, так, что голова её мотнулась и сигарета вылетела изо рта.
Лика была неробкого десятка, и запросто могла двинуть в ответ, но в тот момент в глазах её не было гнева, только изумление и ещё что-то, мне незнакомое, что-то вроде насмешки.
- Ты чего творишь, на балконе зачем?
Я затащил её внутрь, вернее даже, не затащил, зашла она сама, и принялся, неловко посадив её на стол, расстёгивать на ней куртку. Кнопки, которые я принял за пуговицы, не поддавались, и я принялся дёргать их, но тут Лика расстегнула сама, одним движением, продолжая буравить меня этим непонятным взглядом. Стащив с неё куртку, я принялся тянуть вверх майку, так же грубо и неумело,  грудь Лики не оказалась пышной, скорее даже, эта первая женская грудь, которую я увидал в своей жизни, была  плоской и костлявой, а на боку, пониже левого соска, была неровно вытатуирована паутина, с надписью в центре, большими печатными буквами: «КУРГАН-74».
«Она из Кургана» - подумал я. Из Кургана. И представил степь, посреди которой – тот самый курган, похожий очертаниями на гробницу Агамемнона, на котором стоят дома, и все там, такие же, как Лика – без традиций, без обычаев, и любая женщина там – жрица Баал-Амона, и каждый желающий может поднять полог шатра её.
- Ну, зачем? Ты что, вообще, что ли ****утый? – сказала Лика, впрочем,  в её интонации осуждения не чувствовалось, – Зачем так-то?
Я взял сигарету, мятую болгарскую сигарету «Родопи», и пошёл на кухню, не оглядываясь – кухня у Япона была обширная и густонаселённая тараканами, с застеклённой частью, глядящей во двор, единственным недостатком тут было соседство с санузлом, такого я не видел в нашем городе больше ни у кого. Прикурить можно было только тут – от горящего газа, во всём этом доме никогда не было ни единой исправной зажигалки.
Зашла и Лика, села рядом.
- Больше так не делай, чувак, – сказала она, протирая свою кожаную юбку отмотанной с рулончика туалетной бумагой, - Просто скажи по-человечески, если что надо. Всё-таки, без обид, дикари вы, бля.
В этот момент дверь распахнулась, и ворвались Япон с Самиром, довольные оба до невозможности.
- Ну как, бродяги? Замутили? – спросила Лика с надеждой в голосе.
- А то, сестрица! Как тебе это? – с этими словами Япон вынул из кармана свёрточек и метнул через кухню – Лика поймала его на лету.
- Слушайте, кто Рафу видел? – спросила Лика, – Сколько он уже не показывается?
- Не, вообще не видел, - сказал Самир, - Стопудов он в Кировабаде, у отца своего. Отсидится когда, то приедет. Тут же облавы-маблавы. Не ссы, никуда не денется.
- Короче, чувак, на, приход-машину делай! – с этими словами Япон всучил мне пластиковую бутылку и свою зажигалку, и я стал трудиться – через минуту «уточка» была готова.
Легли рядком на ковёр.
- Ай, сагол, - произнёс Самир, выдувая дым вместе со словами.
- Бля, сильная вещь, пацаны! Долбит нереально!– сказала Лика.
- Да э, да! Приход идёт, э! – подал голос Мурад Япон.
А я промолчал – я-то знаю, что сейчас увижу, это всегда одно и то же: будто лечу мимо ласточкиных гнёзд в щелях грубой кладки, мимо мелких кустиков колючей травы, выросшей в трещинах, навстречу земле, где торчат из газона древние мельничные жернова.

***
Сидим мы у Самира во дворе, четверо нас - сам Самир, ещё Раф, Лика, его баба, ну и наша подруга заодно, и я.  Сидим, болтаем, семечки грызём, смеёмся.
- И прикинь, что он сделал? – рассказывал Самир, - Вытаскивает трусы из кармана, и в них сморкается, типа это платок носовой!
- Бля! – кричит Лика, и все мы смеёмся.
- Нет э, ты прикинь, вообще что стало? – я, воспользовавшись паузой, занял место рассказчика, - Иду мимо Чёртовых ворот, а жарко же, сейчас сорок градусов, хочу воды пить, встаю у входа, руку в карман кладу, а там нет денег, вообще по нулям, и обратно пошёл.
- Слушай, попросил бы тётю Мину налить, деньги потом принёс бы, да!
- Не, не, неудобно стало. Ну, я взял и вышел неправильно. Через Чёртовы ворота прошёл.
- Как прошёл? – Лика спрашивает, - Через два столба прошёл?
- Не, через один.
- Тоже плохо! – сказал Самир.
Все смолкли,  никто больше не смеётся.
Чёрными воротами называли у нас два чугунных столба, поддерживающие сень над входом в магазин «Соки-Воды». Пройти под этой сенью считалось плохой приметой – собственно, это было неизбежно, если ты шёл в магазин пить воду, и прошёл их два раза, туда и обратно, в этом случае тебе ничего не грозило. Но нельзя было проходить под сенью просто так, не входя в магазин, это считалось в нашем махалля плохой приметой. Впрочем, тут были свои тонкости,  вариант, когда ты прошёл между одним столбом и стеной, считался относительно неопасным.
- Ты прикинь, а я тоже прошёл через Чёрные ворота! – сказал Раф.
- И что? Что стало?
- Рассказываю, как было. Короче. Иду, задумался, сигарету закурил, раз, прохожу мимо дверей магазина, опа, думаю, магазин, поворачиваюсь, а уже прошёл я эти ворота. Оба столба!
- Обратно надо было пойти! – сказал Самир, - Той же дорогой!
- Не, так только хуже будет!
- Надо просто стакан воды вылить рядом на землю, и ничего не станет! – подумав, ответил Самир.
- Надо принести сырое яйцо, и о Чёртовы ворота ёбнуть, и тогда ничего не станет! – вставил я.
- Ещё скажи, тава-кебаб* там сделать надо! Всё уже стало.
- Слушай, Раф, - говорю, - А потом что стало?
Раф достал сигарету, потянулся ко мне, я щёлкнул зажигалкой. Воцарилась тишина – все ждали продолжения.
- Ну, короче. Иду дальше, дохожу до садика «Спортлото», а там…
Раф затянулся сигаретой.
- Что?
- Там дядя Петя сидит.
- Дядя Петя сидит? На своём месте?
- На своём месте.
- Что ты гонишь? Дядя Петя умер! – говорю.
Дело в том, что дядя Петя, инвалид, живший напротив сада, действительно умер, ещё полгода назад. Мы все знали его столько, сколько самих себя – он постоянно сидел там, с карманами, полными конфет, и угощал детей.
- Да знаю я! Дай сказать, э! – огрызнулся Раф, - Короче, сидит он. А люди, которые по улице идут, на него не смотрят, на меня не смотрят, как будто не видят! А дядя Петя прямо на меня смотрит, и меня видит! И рукой подзывает.
- Вот ****ец! – сказала Лика.
- Да гонит он, ладно да!
- А дальше что?
- Ты подошёл?
- Не, не. Я сразу обратно, и к вам сюда пришёл.
- Нормально торкает тебя, чувак!
Тут во двор вошёл «Япон» Мурад,  был он в костюме и босиком, видимо, бежал так быстро, что слетели шлёпанцы. Его лица, обычно настолько спокойного, что оно казалось сонным, было не узнать – глаза его горели. Япон подошёл к нам, залпом выпил чей-то чай, и сказал:
- На Торговой беспределят, отвечаю! С целой толпой махался сейчас!

***
Теперь никто не поверит, что такое было, можете даже не рассказывать. Бывало, выходишь из дома,  хочешь пройтись, направляешься к саду под названием «Парапет», а навстречу тебе соседка, тётя Берта:
- Не ходи туда, на Парапете Берберов выгуливает льва!
Лев это вам не болонка, и поневоле идёшь обратно, с мыслью погулять в другом саду, под названием «сад Спортлото», но на полпути слышишь тёти Хаин крик с балкона:
- Не ходи в сад! Дядя Сёма с медведем гуляет!
И тут вообще, плюнешь и пойдёшь домой. Как можно жить в этом сумасшедшем месте?
Лев действительно у нас в городе был, знаменитый ручной лев, единственный в мире, его держал архитектор Берберов (с такой фамилией можно было бы держать и слона). Дядя Сёма, который жил выше, на Видади, был владельцем медведя, причём медведь был ручной, гималайский, с белым воротничком, и никогда никого не кусал, кроме хозяина. Однажды медведь его серьёзно погрыз, и Сёма его убил и разделал, мясо частью закоптил, частью зажарил, а детям соврал, что сдал мишку в зверинец. А берберовский лев убил хозяйского сына, и льва этого пристрелили. А в то лето ничто не предвещало трагедий, и единственным печальным событием стала смерть нашего соседа, сапожника Манашира, из-за чего мне впервые в жизни пришлось побывать на кладбище.
Манашира хоронили по-старинному обряду, без советских нововведений, на кладбище Волчьи Ворота были только представители сильного пола, в основном, пожилые люди. Сыновья Манашира стояли босиком, в отдалении, возле входа, и курили. Дул ветер, поднимая уйму песка, было жарко, и низкорослые сосны совершенно не давали тени. Я мучился от зноя, но стоял тихо, стараясь не шевелиться, и ещё - не смотреть на носилки, вокруг которых происходило непонятное движение, словно покойнику, завёрнутому в саван, что-то по секрету рассказывали. Я думал о том, как эта церемония выглядит с высоты – две цепочки кепок около ямы, выставленные полукругом, точно шляпки вбитых в каблук сапожных гвоздей.
По возвращению, я стоял в спонтанно возникшей очереди, перед дворовой калиткой, на табурете, стояло эмалированное ведро, и все,  приехавшие с кладбища, по очереди зачерпывали ковшиком воду, и поливали друг другу на руки. Дед встал передо мной, и после того, как он полил мне, я хотел взять у него ковшик их рук, но он, покачав головой, отчего-то поставил его на табурет, рядом с ведром, и мне пришлось брать оттуда.
В доме устроили борохо**. Я хотел сесть рядом с дедом, так бы чувствовал себя уверенней, но дед, как назло, сел напротив. Было тихо и уныло - все говорили вполголоса, и на языке, которого я почти не знал. Я не усидел, вышел в коридор, и заглянул в комнату Манашира. Там было всё, как при нём: ковры на стенах, ещё один, вытертый, на полу, ветхий дореволюционный шкаф, чёрно-белый телевизор, завешанный тканью, (я помнил, как по экрану этого телевизора пробегали полосы помех, что не мешало старику смотреть футбол).  В углу, никому теперь не нужные, лежали сапожные инструменты - колодка, молоток и ещё какие-то, мне неизвестные. Напротив телевизора была кровать, также застланная ковром. Поглядев на неё, я подумал, что старик, наверное, умер на этой кровати, и, подчиняясь какой-то невообразимой блажи, я лёг на эту кровать, вытянул руки и ноги, и закрыл глаза. От ложа пахло пылью и нафталином. Я сложил руки на груди, и рот приоткрыл, представив, что люди умирают непременно с открытым ртом, и лежал так, неизвестно, сколько времени, пока не услыхал покашливание и не вскочил. Это был дед. Он глядел на меня с недоумением.
- Пойдём к столу, неудобно, слушай.
И я пошёл.

***
Через пару дней уехал я в Москву, поступать в институт, там жил у двоюродной бабки, и с утра до вечера зубрил. В институт не попал, и решил недельку побыть в Москве, ходил я по столице нашей родины, и тосковал по родине, только своей. Меня потянуло туда, где доцветают тополя, и полуденный жар стекает невидимыми языками с раскалённых крыш, а московский дождь, напополам с толкотнёй и одиночеством, довели меня до дельхора, до нашей национальной разновидности уныния. Москва мне не понравилась. На второй день прогулок, обойдя Красную Площадь, музей Ленина и музей Революции, я проголодался и принялся искать, где можно поесть, но это оказалось не так просто. Всё-таки тут не Баку, и, чтобы попасть в кафе, пришлось выстоять длиннейшую очередь. Я взял порцию шашлыка, зажаренного в электрической печке, и стакан какао с булочкой, больше похожей на пирожок. Поднеся ко рту кусок мяса, я ощутил неприятный запах, и, понюхав, отложил. С какао вышло то же самое.
Рядом сел неопрятный городской старик с сумками, у  него был чай и бутерброд с тонким ломтиком сыра, старик смотрел на меня, не отрываясь, и мне это сильно не понравилось.
- Да свежее оно. Нормальное! – сказал мне старик, как старому знакомому.
- А мне кажется, запах есть! – ответил я с раздражением. 
- Да это Вам плоховато, юноша. Да и бледный Вы какой-то!
Я промолчал.
- А Вы, юноша, не азербайджанец, часом, будете?
Чтобы не вдаваться в заведомо непонятные собеседнику уточнения, я кивнул.
- По акценту понял! Бывал я у вас там. Знаю. Давно из Баку-то?
- Да нет, недавно. Через неделю домой поеду.
- Скучаете, наверное?
- Скучаю, - сказал я честно.
- Правильно скучаете. Погостил, и довольно. Знаете, как у нас в России говорят? В гостях оно хорошо, а дома-то лучше!
Я вежливо попрощался, и встал, прихватив булочку, у дверей кафе я оглянулся – на моё место садился тучный мужчина с подносом, а старик придвинул к себе мой шашлык, и уплетал, хватая с тарелки пальцами. Наутро я поехал в Мострансагентство,  поменял билеты, выстояв, как в Москве полагается, двухчасовую очередь, и полетел домой вечером того же дня.

***
В то последнее лето в городе, мы забрались в заброшенную немецкую кирху на Телефонной улице. Позади неё был городской клуб глухонемых, а сбоку, в бывшей часовне, - детский сад имени 8-го марта, в который я недолго ходил, запомнив с того времени лишь шахматные плиточные полы, источавшие холод, и химический вкус казённого борща.
А тут мы по трубе влезли в окно кирхи, сначала Самир, потом я, затем Лику подняли, и, в конце, втащили тяжёлого Япона, которого не выдерживала труба, а там, внутри, было огромное деревянное пространство, необозримое, словно мы попали в чрево деревянного парусника, затонувшего и выброшенного на берег. Сквозь прорехи в потолке виднелось небо, царило сказочное запустение, полы были засыпаны слоем голубиного помёта, и выше, на хорах, стояли недоделанные гипсовые истуканы Маркса, Ленина и Шаумяна, когда-то там была мастерская скульптора. По винтовой лестнице мы поднялись в башню, где дощатые перекрытия прогнили, и были витражные окна с готическими розетками, большая часть стёкол из которых высыпалась. На самом верху, в шатре, куда только двое смогли забраться, Самир и я, висел колокол с готической надписью, я смог прочесть лишь слово "Гамбург". Добраться до колокола смог лишь Самир, который был худощав и необыкновенно ловок - я не стал рисковать и лезть выше, утлые доски подо мной прогибались со скрежетом. Самир сел на колокол верхом и раскачал его, и над Баку разнёсся густой звон, созывавший когда-то к молитве, и многочисленные вспугнутые голуби, гнездившиеся в башне, струйками вылетели из окон.
Я встал в проём окна, на каменный подоконник, и поглядел на город сквозь разбитую витражную розетку. Город был, как на ладони:  бульвар с вышкой, и пальмы, казавшиеся зелёными ежами,  рожковое дерево в саду Спортлото, и, дальше, Банковский сад с фонтаном, где водились золотые рыбы и было полно мелочи, Девичья башня, и море, неравномерно блестящее, как зеркальный бой. Тут, наверху, было прохладно и доносились запахи острых южных обедов с окрестных дворов, муки и закваски с хлебозавода, и - пахло истлевающей древесиной, и ещё пылью беспросветной, той пылью, что юге скапливается в три раза быстрее, чем на севере.
- Самир, хорош да, сейчас на этот звон мусора приедут! – кричу ему. Слезаем с башни, всей компанией из собора выбираемся, переходим улицу, к 23-й школе, и мусора тут как тут, подъезжают, выходят из своего мусоровоза, рядом встают и на башню смотрят. Мы тоже стоим, делаем вид, что не при делах, а они на нас даже не глядят. Идём обратно, к нам в махялля. И тут Самир говорит:
- Смотри, Чёртовых ворот нет!
Гляжу, и впрямь, нет Чёртовых ворот! Магазин «Соки-Воды» на своём месте, а ворот нет, словно никогда не было, и ни на фасаде, ни на асфальте – никаких следов от них. Пошли дальше, а возле «Наргиза» Берберов льва своего выгуливает, ведёт льва, как собачку, а тот на людей – ноль внимания, шагает себе, хвостом помахивает. Обогнули мы их осторожно, приближаемся ко двору а там, на углу, дядя Петя сидит, армянин-инвалид, тот, что конфеты нам в детстве раздавал.
- Кто вообще слух разнёс, что дядя Петя умер? – спрашиваю.
- А я знаю, разносят, да, язык когда без костей!
Заходим во двор, а там дядя Сёма медведя моет,  намыливает ему спину, чешет, водой из ведра окатывает, а медведь урчит, лижется, норовит Сёме в лицо языком попасть, а тот смеётся, отворачивается. Жара стоит страшная,  вымерло всё и застыло, даже перистые облака в небе абсолютно неподвижны, только стрижи, как ни в чём не бывало, носятся над угловыми башенками мирзабековского дома, и тополя цветут, как сумасшедшие. И теперь, кажется, так будет всегда.

Эджлаб (азер.) - негодяй
Тава-кебаб (азерб)- разновидность яичницы
Борохо (горск.) - поминки