Групповая фотография с острова Мэн

Олевелая Эм
ПРОЛОГ

Ощущение полета по заданной траектории, счастливого и безопасного. Папа тащит санки, бежит быстро, он молод, а я - совсем маленькая, наверно и трёх еще нет. После, через много лет, - узнавание этого полета: как будто не кто-то там, на экране, а я сама - синергик - лечу в  снежной пыли, ударяясь о стенки желоба на олимпийской трассе. Болид запущен, желоб задает направление, мое дело - лететь и - чувствовать, понимать, запоминать происходящее. И - разочарование, как укол ледяной иголкой. Санки-тобогган называются - бесполозные. Взгляд наискосок, летя по строчкам, споткнулся. Прочиталось - бесполезные. И сразу стало неинтересно.

На самом-то деле я всегда противилась заданному направлению, посторонней власти над моей траекторией. Санки нашего детства назывались  п о л о з к и, их гнули из стального прута. На таких санях не сидят, а разгоняются и мчатся, стоя на прутках-полозьях - тонких, свободных от трения, - крепко держась за крутую арку.

Впервые с тех самых пор, как папа катал меня, маленькую, упакованную в зимние одежки, тючком притороченную к санкам, - чувство стремительного полета в желобе, по заданной траектории вернулось - ненадолго, на полгода всего, - перед рождением сына.
      Был январь.
      Мы собирались в Индию.
      Пробежка по всем врачам, список-ходунок диспансеризации, список прививок...
      -- Выбирайте, - сказал врач, - или одно, или другое.
      Я догадалась, но догадка не обрела еще словесной плоти.
      -- Прививки, - сказал врач, - опасны для нервной системы плода.
      Я вышла в коридор поликлиники. Пахло хлоркой и сыростью, окна текли.
      Под батареей стоял тазик и звенел от капель.
      Моя власть закончилась.
      
Внутри меня включилась программа, и я сама была только ее частью. Мое представление о мире шло скорей от Жука в муравейнике, чем от любой другой сакральной литературы. Но фраза "в руке Божьей" точней всего описывала удивительное ощущение кипения в крови и - одновременно - п р а в и л ь н о с т и  происходящего.

Такое редко распознаешь сразу. Может, дважды в жизни всего и довелось. И несколько раз - задним числом, вспоминая событие, понимаешь - вот   о н о   было, и чувство то самое было, но только сейчас дошло. Возможно, у меня высокое сопротивление проводника сигналов судьбы. Или просто длинная шея.
      Острым чувством судьбы обладала моя бабушка.
      Никогда не ошибалась. Не любила об этом говорить.
      Осторожными вопросами проверяла - успела ли я что-то почувствовать,
      понять сигнал, прочесть знак.
      Но я пошла в другую бабушку, правда только внешне.
      Та, другая, бабушка умела очень вкусно готовить и славилась миролюбием.
      Рядом с ней не бывало ссор.
      Когда между людьми, ее знавшими, вспыхивал спор, достаточно было сказать ее имя.
      Складки гнева разглаживались, лица раскрывались в улыбках.
      Я готовить не умею совсем, и в споре никогда не успеваю удержать язык за зубами.

ВИКТОРИЯ

Виктория родилась зимой, через девять месяцев после победы. Даже в горной Шотландии, где мальчиков традиционно называют Якоб или Роб, а девочек - Мэри, и Боже упаси не Элизабет - все переменилось в тот год. Сосед назвал сына Уинстоном, и хочешь-не хочешь, патер так и записал в приходской книге.
      -- Он говорит, как шотдандец, -
      заявил папаша новенького Уинстона, -
      и он лучший из моряков.
      Папаша ходил с конвоями до самой ледовитой России,
      тонул в Баренцевом море,
      подхватил пневмонию и не попал в PQ-17,
      из которого никто из его друзей не вернулся домой.
      Он слыл авторитетным моряком в сухопутном Контло.
      Других моряков на три мили в округе не было.

Маленькой Виктории иногда казалось, что всех девочек мира зовут Викториями. В классе их различали по прозвищам. Толстушку из дома напротив дразнили Олд Вик, а после всех ее ухажеров обзывали Альбертами.

Отец Виктории был главный в Клубе Ветеранов: боевой летчик, герой с полосками ранений и наград, самый красивый парень Контло. Когда он привел в дом чужестранку, все невесты городка соорудили соломенные куколки и одновременно воткнули булавки в [самую] середину. Мама была красавицей - настоящей, большеглазой, кудрявой и веселой. Дома все называлось по-другому, не так, как у подруг. И еще - мама совершенно не понимала гэльского. Злыдни из продуктовой лавочки говорили ей в глаза ужасно невежливые слова, которые девочкам вообще запрещено произносить. Старая карга Марион при этом умильно улыбалась, и доверчивая мама отвечала нежной улыбкой, отдавая ей карточки, и благодарила, всегда путая буквы на свой неправильный лад и добавляя никому не понятный "шён". Виктория расстраивалась, но стеснялась сказать маме - а что ей можно сказать? Она поднимет  на тебя свои чудные, яркие, добрые глаза, в них всплывут слезы, и она прошепчет, в который уже раз: сердечко мое, эта страна, эти добрые люди спасли меня, я благодарна каждому.

Трофеи
Мой лучший трофей приехал в поезде

учил понимать дорогу по звездам, предскаывать погоду по облакам, метко бросать шишки и камешки.
Я подарил бы тебе пони, доченька, и ты ловчее всех скакала бы через изгородь, но

у этого голодранца нет денег на новые башмаки дочери, а он посылает ее в частную школу

-- Ты будешь учиться в колледже и выйдешь замуж за доктора, - твердо сказала мама.

Мама научила ее штопать чулки так, что штопка казалась украшением. Самое красивое место на моих старых носках - штопаные пятки, - смеялся отец.
      Однажды я застала пятидесятилетнюю Викторию за разборкой белья.
      Она складывала носки.
      Как-то так ловко складывала, что они почти не занимали места.
      -- Какой замечательный способ, - восхитилась я, - никогда такого не видала.
      -- Меня мама научила, - подняв глаза, сказала Виктория.
      Выражение ее лица было непривычным -
      так глядят маленькие, очень послушные девочки.
      В моем поколении таких девочек нет, никогда не было.
      С тех пор, как ее учила мама, прошло больше сорока лет.
      Теперь я складываю носки её способом.
      И штопаю по её науке - в тех исключительно редких случаях,
      когда доходят руки до штопки.
      
Мамы не стало, когда Виктории исполнилось десять. Отец подсох, волосы потеряли яркость. Дочка не сразу поняла, что он поседел, из рыжеватого шатена стал коричневато-серым, как старая фотография. Виктория про себя назвала его Earl Grey. Красивое строгое лицо отца казалось теперь еще более аристократическим. Может быть, потому что он совсем перестал смеяться.

Потом появилась мачеха. Нет, не годится это слово. Элен стала настоящей мамой, и Виктория всю жизнь писала ей, начиная письмо словами "Hi Mom - Привет, Мам!" Я сама это видела. Элен была доброй тихой рукодельницей, она не знала древних языков, как мама, и не рассказывала про далекий край, где девочки в пятницу моют дворик - точно как свою спаленку - мыльной водой, а потом зажигают свечку перед окном. Где на зимний праздник детям дарят золотые монеты, а весной каждый год рассказывают одну и ту же сказку, очень древнюю сказку. Гораздо древнее той, что рассказывает пастор в старой кирке. Мамины платья аккуратно сложили в сундук. Мама была тонкая и высокая, а Элен маленькая и пышногрудая. На благотворительном утреннике пастор призвал собрать вещи для бедняков. Элен попросила Викторию самой перебрать их. Оставь себе на память все, что захочешь, девочка, - сказала она и обняла теплой рукой с ожогом от воскресного пирога. Дверца в духовке была тесновата для полных рук новой хозяйки. Виктория не стала перебирать, отдала все. Мамы в этих платьях не было. Нигде не было.


.................
-- Я обещал, Элен, - сказал отец, - и моя девочка поедет учиться, даже если мне придется дудеть на клятой волынке в клятом ирландском пубе.
-- Кому ты обещал, старый дурень? - пробурчала Элен, - нам не до колледжа, у тебя половина зубов крошится, и даже если все твои штаны перешить мальчишкам, ты-то сам чем прикроешь свою тощую задницу?
-- Я продам дом, переселимся под горку, там дома дешевле.

Виктория зажала зубами уголок подушки и заплакала так неумело и горько, что прокусила наволочку и оцарапала губу перышком. А мудрая Элен вздохнула и обняла мужа: спи, старик, ночь на дворе, драться будем утром...

В их славном домике поселились чужие люди, Элен в два дня перетащила малышей и узлы и принялась хлопотать в новом гнездышке, а отец проводил Викторию на вокзал и ободряюще потрепал по плечу. Старайся, дочка, - отец улыбнулся, и стало видно, что глазных зубов нет уже по обе стороны, - даст Бг, сбудется мечта твоей мамы. Виктория пошевелила пальцами в прощальном жесте. Я буду учиться на отлично, папочка, - сказала она, - и выйду замуж за дантиста, он починит зубы всем нам.

Виктория окончила колледж с отличием и вышла замуж за доктора. За дантиста из Абердина.

Заехать домой она не успевала - надо было выправить новые документы и сложить вещи в дорогу. Ночью ей приснилась мама, впервые за все годы учебы. Мамочка, я все сделала, как ты хотела, - сказала Виктория, - а мама в ответ только улыбнулась, сияя глазами.

................


В Лондоне меня тронула муниципальная забота о бестолковых приезжих: смотри направо, транспорт идет справа! - было написано у каждого перехода.
Мне ужасно захотелось раз в жизни повести себя по-европейски. Я чинно остановилась у зебры.
-- Ты чего? - подняла брови Виктория, - побежали! - и выскочила на дорогу.
Я от удивления не нашла что сказать - а со мной это редко бывает! - только глаза вытаращила и кивнула на светофор.
-- Мы что, немцы? - еще выше подняла Виктория рыжие брови.
Нет, мы не немцы, - признала я, - и побежала вслед за ней на красный свет. Тем окончилась моя единственная попытка жить по правилам.


--



...............



ЗЕЛЬМА

Бывает что не везет с самого начала.
Зельма упала с перины. Ей было два месяца, нянька положила крошку на пышную перину, а крошка (крепенькая, нивроку, вся как румяная булочка) - покатилась и упала на пол. Реву было много, но вроде бы обошлось. Потом оказалось - нет, не обошлось, и очень удивлялись. Про падение с кровати никто не знал, нянька никому не сказала.

Зельма подросла, и стала дичиться людей, и говорила странное.

Детский доктор сказал: у ребенка была травма головы... какая травма? С этого ребенка пылинки сдували, никогда заплакать не давали.
Бабушка Рахель однажды вспомнила про тот давний детский рев, и вся семья подняла ее на смех. Но упорная бабушка разыскала-таки старую няньку, и нянька призналась - да, Зельмеле падала, и крепко ушибла головку, шишка была, глазки отекли... Шишку прикрыли чепчиком, глазки через неделю вновь засияли, но неизбежное уже случилось.

Зельма видела будущее. Она видела, кто скоро умрет, даже если человек был крепок и весел. Она - самое страшное - видела, где ждет его смерть. Но не умела сказать. Зельма путалась в словах, на глазах выступали слезы, и никто не соглашался дослушать странную мейделе с большими "стоячими" глазами. Отец признался матери, что не в силах смотреть Зельмеле в лицо, когда она что-то лепечет. Ее глаза смотрят внутрь, и это невозможно вынести, - признался папа.

...........
мы
Однажды Зельма поняла, для чего с ней случились ее беды и зачем она - такая, особенная. Именно затем, чтобы семья уцелела в страшные времена, когда рвутся связи и люди исчезают навсегда. Именно она - человек-связь, человек-медиум, должна соединить нити и спасти всех. Она пыталась говорить об этом с тонкой, чувствительной Эмили, с добрым улыбчивым братом, с дряхлой бабушкой... Оси был единственным, кто ее услышал тогда.

-------------
-- Мухи, грязь, жара, хамсин... Мы слишком стары для сионизма, сынок. - сказала Эмили.
Меховая горжетка топорщилась влажной тряпкой. Помада размазалась в уголке рта. Эмили страдала от невозможности разлуки и невозможности остаться в отвратительном, непригодном для жизни мире, где чужой, непонятный, гортанный язык плывет справа налево
............

Зельма ждала возвращение Зигмунта - как в детстве возвращения папы из дальней поездки. Он знала - всей собою, всем своим естеством, - что Зигмунт поехал за спасением. Но что-то случилось там, в далеком краю, и двери спасения закрылись. Оси был мудрее всех, он спас детей, но он же исчез! Никто кроме Зельмы не знал, что у него все получилось.

А теперь дети, милые, дорогие З и Хенни, и крошки
уехали в дикий край. и там обретут спасение - она и это мы знала.

..................

Он продал все, что смог. Только швейную машинку жена не отдала, но он зато сумел заложить зимний свитер и набор инструментов.

БИНЬЯМИН
...
Если честно, имя Курт подходило ему больше. Ни следа Леванта: очень светлый, и кожа, и глаза. Золотисто-серебряные редкие пряди на высоком черепе. Высокий, тонкий и все еще - показалось - гибкий, и кисти рук красивые, сильные, четко вырезанные.
      -- Ого, рука скульптора. - сказала я.
      -- Скульптурой я занялся в пятьдесят, - ответил Биньямин, - и книжками тоже.
      -- А кем ты работал прежде? - я на самом деле вежливый человек,
         и когда-то всегда обращалась на ВЫ к старшим.
         Биньямин старше на целое поколение.
         Но наш с ним общий язык - единственный общий на 5-6 других -
         не знает обращения на ВЫ. Мы ТЫ-каем даже Богу.
         Как отцу.
         Верней, как папе.




      
-- Это мой младший, - сказал Биньямин. И улыбнулся так, как улыбается мой папа, глядя на моего сына - внука, выросшего на его руках.
Младший - здоровенный детина лет сорока, светло-кудрявый, большеглазый, - был на кого-то похож, на какого-то недавнего знакомца. Я оглянулась - ну да, мраморная головка молодой женщины, те же ямочки, и курчавый ореол, и твердый круг щек (белый мрамор скульптуры показался смугло-румяным). Младший не глядя кивнул мне, равнодушно скользнул [взглядом] [глазами] по оживленному лицу отца, по чашкам с молоком, по маленькой книжке альбома, присланного из далекого края, отпечатком давнего времени, знаком кровной связи, привезенным сквозь твердый, песчано-непрозрачный ветер хамсина. Взял что-то на комоде, сказал в стенку - Пока, - и ушел. Отец, не глядя, поднял над головой руку - в моем детстве это называлось "дай пять", а моя тетка, уроженка Чикаго, говорила gimme five. И я испытала легкую саднящую боль, когда сын прошел мимо, не замечая жеста и не прикоснувшись к бесплотной ладони отца.