Из серии "Антология отчаяния"
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
Считаю своим долгом объясниться
Продолжаю уже после того, как прогулялся в город. Накануне дозвонилась сестра. Напомнила о печальном юбилее: пять лет, как не стало нашей матери. Не уверен, правда, что само слово «юбилей» уместно в этом контексте. Пригласила к себе. Помянуть, посидеть за общим столом. Я обрадовался. Обрадовался, конечно, не годовщине, да и стол для меня не такая уж большая приманка, а тому, что возьму перерыв, имею полное моральное право отложить в сторону свои «Признательные показания». А возобновлю ли их, когда вернусь из города, посмею ли приступить к описанию самого темного и страшного, потому что все, что было изложено раньше, всего лишь сладенькая карамель, сироп из розовых лепестков по сравнению с тем, что мне еще предстоит, в том до конца не уверен...
Однако, как видите, возобновил. Преодолел. Усилием воли буквально принудил себя. Теперь должно ехать как по накатанному, и желательно без пауз, без надуманных остановок. Уж если отрубать что-то, так разом, топором, а не пилой отпиливать. Чтобы не продлевать эту пытку. Хотя вначале все-таки несколько слов отчего, даже в самое темное и холодное зимнее время предпочитаю жить не в городской квартире, а на плохо приспособленной для зимнего проживания сестриной даче. Спохватился: я ведь до сих пор ни словечком про это не обмолвился.
Началось с того, что я вспомнил о сыне. Да, пришло время, стала все зримее и ощутимее старость, только тогда и решил восстановить, хотя бы частично, свои прежние семейные связи, забыв при этом о мучающих меня прежде сомнениях: предложил сыну перебраться из когда-то советской социалистической, а теперь гордой и независимой Казакстан Республикасы. Я знал, доходили слухи, что ему там становилось все неуютнее. Такова вечная участь русского человека в зарубежье, - становиться для местных подобием бельма на глазу. Но это очень больная тема. Не хочу и не буду ее здесь касаться. Приехал Саша, так зовут моего сына, не один, а со своей семьей: женой и пятилетней дочкой Я предоставил в их распоряжение большую комнату, мне хватило комнаты поменьше. Именно в ней когда-то достаточно много лет проживала Маша.
Повторилось то, чего я когда-то так сильно хотел: мое жилище с появлением женщины-хозяйки , на этот раз моей снохи, вновь очеловечилось, перестало смахивать на берлогу, в ее стенах зазвучал детский переливчатый голос. Он так напоминал мне смех, подаренный мне когда-то такой же звонкоголосой Машей! Но только «напоминал», он не мог заменить мне прежнего, Машиного. Да и к внучке своей, хотя она и была мне как будто родной, я не испытывал такой же привязанности, как к своей падчерице. Более того, через какое-то время мне стало в этой компании неуютно. Почувствовал себя человеком лишним, посторонним. И, наверное, поступок естественный для человека уже пожилого, каким я со временем стал, предпочел, как раньше это называлось, не «заедать жизнь молодым», не быть у них тем же бельмом на глазу, о котором я упомянул выше. Словом, удалился в добровольное заточение. Или все-таки пусть это будет лучше называться ссылкой. В добровольной ссылке нахожусь до сих пор. Мне, я говорю это от души, так больше нравится.
Чувствуете, однако, как мне опять тяжело приняться за главную тему? Как я все хожу вокруг да около. Все оттягиваю и оттягиваю. Но ведь себя не обманешь. Можно обмануть, кого угодно, только не самого себя. Если вызрело в тебе уже что-то, если сформировалось, состроилось, если настойчиво просится наружу, рано или поздно оно, как перезревший гнойник, прорвется. Ровно так же будет происходить и со мной.
Не буду подробно описывать, как все складывалось, как протекало наше житье-бытье уже после похорон Жанны, когда мы с Машей останемся один на один. Подробно не хочу, потому что занимаюсь не жизнеописанием, то есть не роман ведь, в конце концов, семейный пишу. У меня задача другая, может даже более сложная – исследовательская. Самому в этом запутанном деле хочется разобраться. Понять, что есть что. Так вот, подробно не буду, но кое о чем все же не умолчу.
Конечно, я полностью отдавал себе тогда отчет, в какое непростое, мягко скажем, положение я себя этим решением поставил. Я имею в виду: тем, что исполнил пожелание Жанны, а в результате, вроде как присвоил себе чужую мне, чужую по факту крови, рожденья, беспомощную малютку. Сейчас, в наше время, когда повсюду – почитаешь, посмотришь, - творится, черт знает что, на меня бы уже наверняка подозрительно косились. Шушукались бы за спиной. И у соответствующих органов был бы под прицелом. Поэтому едва ли бы решился на такой рискованный поступок. Но тогда всей этой мерзости в головах, когда мы всех в чем-то грязном подозреваем, поверьте мне на слово, еще не было. Хотя и тогда грязь тоже была, как же без нее? - но, не знаю, отчего, мы все как-то меньше на нее отвлекались. Может, от того, что больше делами занимались? Короче, чтобы больше не слюнявить эту тему, я дал слово Жанне оставить при себе девочку, а слово, данное офицером, вы уж поверьте мне, до сих пор живо и действует. Тем более, что родственники-то Жаннины, скажем, та же ее двоюродная сестра, как-то затихарились. Не заявляли свои права на Машу. Может, испугались. А я уже был. Причем, что называется, «в пределах шаговой доступности». Мне и книги в руки.
Короткая идиллия
«Идиллия», понятно, это не мое слово. Не из моего грубоватого словаря. Наткнулся на него, когда, уже переехав жить на сестрину дачу, решил оклеить новыми обоями стены выбранной для моего проживания комнаты. Здесь два окна, одно выходит на небольшую, протекающую по тылу дома речушку. Летом, когда я только переехал и держал оба окна открытыми, до моего слуха даже доносилось журчание этой речушки. По этому признаку и предпочел эту комнату. Газеты же наклеил, как основу, но что-то осталось неиспользованным, и вот мне попался на глаза заголовок одной из статей «Потерянная идиллия». В ней говорилось о пожилой паре, которая еще в советское время поселилась в каком-то подведомственном доме, но ведомство приказало долго жить, появился новый хозяин и вышвырнул эту пожилую пару вместе с их скарбом на улицу. Как там было написано: «Под яркие ночные звезды». В общем, разоблачительная такая статья. С пафосом, с болью за судьбу маленьких людей («маленьких» в том смысле, как, допустим, у того же Гоголя).. А Гоголь пришел на ум от того, что чем больше я вглядываюсь в себя, тем ближе и понятнее мне становятся гоголевские персонажи. Я и название-то своим «показаниям» отчасти у него позаимствовал. Хотя, конечно, я и его герой вещи, в смысле «люди» совершенно разнокалиберные. И с ума сходим, как вы увидите, по разным поводам.
«Идиллией» же, как подразумевала статья, была вся предшествующая этому беспардонному вышвыриванию жизнь этой пары под уютной крышей, а не под яркими звездами. Между ситуацией моей и тем, как обошлись с этой парой, вроде бы не было ничего общего, но в меня вцепилось как клещ само это слово. Оно очень точно выражает то состояние, в котором я находился, пока Маша еще была так зависима от меня, и мы жили с ней «под одной крышей», деля все радости и невзгоды. Да, «невзгоды» какие-то тоже случались. Плюс размолвки. Но, в целом… Все сложилось вовсе не так, как предсказывали мне другие, знающие не только меня, но и неприглядную сторону жизни вообще. Те, кто считал себя по-житейски опытным и по этому праву судивший поступки других людей. Я подразумеваю сейчас, в первую очередь, конечно, еще коноводящую отчасти в то время мною по стародавней привычке сестру. Все - то уши мне тогда прожужжала, что я «вешаю себе хомут на шею», что «эта “крошка” последние жилочки из тебя вытянет». А вот и нет! Вместо накарканных мне мучений, хомутов на шею и всякой прочей сбруи, - да, именно та самая идиллия, при воспоминании о которой у меня даже сейчас, когда я пишу, наворачиваются на глаза слезы. Слезы по «потерянной идиллии». Или, я бы назвал это еще: по утерянному мною раю. Да, именно сейчас, оценивая, прихожу к заключению: это, длившееся, примерно, пять лет, что я бы назвал «раем-идиллией», и было самым лучшим, самым светлым, самым добрым и чистым, что выпало на мою житейскую долю. На долю такого по-гоголевски маленького и, по большому счету, нескладного, несуразного человека, как я.
Не могу удержаться, чтобы не сказать здесь добрых слов в адрес еще ТОЙ Маши. Она оказалась не по-детски умна, отлично понимала, чем мне обязана. Как и что надоумило ее на это: сама ли своим детским умишком дошла или кто-то из взрослых ей подсказал, но это факт. Она старалась изо всех ее детских силенок не виснуть на моей шее тем самым хомутом, насчет которого меня предостерегала сестра. Тут сыграло, наверное, свою роль и то, что она была по характеру своему не капризной, не требовательной, не избалованной. Обученной жизнью и непутевой мамой следить за собой, выполнять самостоятельно многое из домашней работы, вплоть до того, что ей ничего не стоило сделать для себя какую-нибудь маленькую постирушку. Бывало, вечером с работы приду, а она в ванной, с заголенными руками, в мыльной воде елозит. «Трусишки вот свои решила простирнуть. Какое-то пятнышко поставила»… Извините, сейчас высморкаюсь… Словом, она редко или, лучше сказать, почти никогда не давала мне каких-то поводов пожалеть о том, что я ее фактически удочерил. Хотя фамилию матери, из уважения к ее предкам, оставил, также как и отчество ее настоящего отца. Ровно так, как в сохраненном Жанной и попавшем мне в руки ее «Свидетельстве о рождении»: Мария Родионовна Барашкова.
Хотя, при этом да, в чем-то, приютив Машу, я определенно потерпел урон. Во-первых, я теперь должен был окончательно поставить крест на желании обзавестись еще одной, на этот раз «нормальной» женой, окружить себя «нормальным» семейством. Теперь, до скончания века, мне было суждено оставаться на холостяцком положении. Сказалось это и на моем, скажем так, «приятельском фронте». И без того узкий, он, с появлением Маши, ужался еще больше. Впрочем, как-то особенно по этому поводу не переживал. У меня всегда было крайне мало друзей, а если кто-то еще и оставался, то, как правило, это были выходцы из моего прошлого. Мои нынешние сослуживцы, я знал, недолюбливали меня. Считали заносчивым, выслуживающимся перед вышестоящим начальством, словом, карьеристом. Отчасти они были правы – я никогда не испытывал тяги к панибратству, с кем попало, всегда был очень избирателен в своих знакомствах, страсть, как не любил шумные пьяные застолья, избегал любой пустопорожней болтовни. А что касается карьеры, - да, в какой-то мере я был этим самым - карьеристом. Для меня было важно, как говорится, прогрессировать, не топтаться на месте, а двигаться вверх по служебной лестнице. Я хотел взойти на пару-другую ступенек выше, чем это удалось моему отцу. Да, это так, я уже об этом, помню, писал: ориентиром для меня служил послужной список отца. Или, как стало сейчас модно выражаться: его резюме. В нашем негласном соперничестве я поставил перед собой задачу добиться от жизни большего.
А что же Маша? Судя хотя бы по тому, с какой радостью она каждый раз меня встречала, когда я возвращался со службы, едва я вставлял ключ в замочную скважину, как верная собачка, выбегала в прихожую, она отвечала мне взаимностью. Уж не знаю, чем она тогда руководствовалась, что ею двигало, но, как пример почти равноправных отношений, которые тогда сложились между нами: она ничего не скрывала от меня, посвящала подробно во все свои дела, внимательно прислушивалась к моим «мудрым» советам. Я был определенным маячком в ее повседневной жизни. И если какие-то шероховатости с нами тогда и случались, они длились совсем не долго, и, как правило, заканчивались доставляющим обоюдное удовольствие примирением. Ну, и чем это была не идиллия? Чем это был не рай?
Но годы шли, и началось то, что в народе прежде называлось «девушка заневестилась». Но это было еще не самое страшное. Это были еще цветочки, потом сразу вслед за цветочками пришло время сладко-горькой ягодки. Зовут эту ягодку Театр.
Ох, и кто только придумал этот театр!
Разумеется, театр никто не придумывал, он появился сам. Из ничего. Мне на горе. А Машу он заразил от матери. Кажется невероятным, но это действительно так. Жанна ведь по своей природе была лицедейкой. Никудышной, это так. Непрофессиональной. От того и этих самых… листочков… лавров себе не нашла… Или, правильнее будет: «не снискала». А уж как она в свое время ходила вокруг театра! Не одного, не конкретного, а вообще. Облизывалась, как кот на сметану. «Глаз видит, да зуб неймет». А вот у Маши все получилось по-другому. Мать только мечтала, а дочь исполнила… Или, точнее, едва не исполнила… Об этом потом.
А потом в Машиной жизни появился еще такой персонаж, как Вадим Яковлевич. Появился, конечно, не случайно… Но вы наверняка уже и забыли, что это еще за Вадим Яковлевич. Откуда он взялся. Напомню. Я поджидаю в коридорчике театра Комиссаржевской свою Машу, когда она ей положенное отрепетирует, а мимо меня пышновласый, как будто не стригся уже не один год: «Вы, кажется, Машенькин отец?.. Ваша дочка очень одаренная»… Ну, и все остальное. А потом постоянные Машины, каюсь, уже тогда нервирующие меня: «Вадим Яковлевич сказал про меня то», «Вадим Яковлевич сказал про меня это»… Поэтому ничего для меня удивительного в том, что по окончании школы она поступила в театральный институт, а руководителем на ее курсе стал тот же самый Вадим Яковлевич. Да, я к этому моменту уже был немножко в теме, и имел представление, что означает быть «на чьем-то курсе». Это человек, который берет тебя за руку и постепенно вводит тебя… А вот куда именно вводит, об этом могут складываться разные мнения. Я не буду высказывать свое.
Маша ведь и меня пыталась завлечь. Нет, не в артисты, конечно, а чтобы я разделил ее увлеченье. По меньшей мере, признал его достоинства. Но наши восприятия в этом вопросе расходились. Кажется, то было единственное, в чем тогда наши точки зрения не сошлись… Хотя до точки-то зрения мы, пожалуй, тогда и не доходили: просто я проявлял в этом вопросе холодность, а ее это чуточку расстраивало. Правда, однажды, достаточно открытый разговор между нами состоялся. «Ты скучный, - как-то мне сказала. - Бескрылый. Тебя устраивает эта серая жизнь». Меня это, пусть и слабенько, как-то цапнуло за живое. Пустился было в описание трудностей, сюрпризов, которые подстерегают человека, выбравшего себе ухабистую армейскую стезю. О том, например, что меня могут в любую минуту командировать в какую-нибудь опасную точку, и я должен буду рисковать своей жизнью, ради выполнения своего священного воинского долга. «Ты считаешь это серым? Ну-ну». Но я скоро почувствовал, что она слушала меня, как слушают убогих. Вначале почувствовал, а потом она высказалась напрямую: «Мы живем с тобой в разных вселенных. Я говорю не о том, что вокруг, а о том, что внутри нас. Вселенных, может даже, параллельных. И никогда друг с другом не пересечемся». Едва ли, в свои тогдашние…кажется, восемнадцать… она могла додуматься до такой «параллели» сама. Явно услышала об этом от своего Вадима Яковлевича. «Вот кто накручивает ей мозги. И насчет «параллелей» тоже, а девочка все это только впитывает в себя и транслирует».
То ли из-за того, что Машу стало относить от меня в ее «другую вселенную», примерно, также, как в весеннее половодье относит от берега льдину (берег в данном случае, понятное дело, это я), то ли из-за моего прохладного… Нет, не то! Не «прохладного». Скорее, настороженного отношенья ко всему, что связано с театром, Маша стала редко и неохотно посвящать меня в свои дела. Если только я сам первым задам ей какой-то вопрос. Или узнаю что-то из случайно подслушанного мною телефонного разговора. Да, я подчеркиваю: «случайного», - я никогда не делал этого преднамеренно и сознательно. Хотя мне, честно признаюсь, и хотелось, - но чтобы шпионить за ней? Я себе никогда такого не позволял. Все реже и реже нам удавалось провести время вместе. Ничего удивительного. У меня перенасыщенный рабочий график, у нее учебный. Возвращалась на Энгельса все позже и позже. Но, надо отдать ей должное, всегда старалась меня предупредить. А уж если у кого-то заночует, обязательно – на следующий день – постарается мне объяснить. Хотя я никогда не требовал от нее этого.
Как я все это переживал? Неважно, но переживал. Пытался приспособиться, искал всякого рода поводы, чтобы задержаться на службе. Мог, например, предложить свою кандидатуру в дежурные по части, подменяя собою попавшего в какое-нибудь затруднительное положение другого из старших офицеров. Или приходил на помощь какому-нибудь не справляющемуся своевременно с порученным ему заданием молоденькому лейтенанту. Немножко помогало… Но лишь «немножко». Без Маши, без ее присутствия я больше не воспринимал свою квартиру на Энгельса своим домом. Даже трудно было представить, как я прежде, еще до того, как поселю у себя Жанну и Машу, мог жить здесь один. Причем, жить, как будто бы припеваючи. Сейчас такое – в отсутствие Маши – для меня стало невозможным. Меня со всех сторон стала теснить пустота. Иногда пытался заполнить ее встречами со случайными женщинами. Хотя об этом не хочу.
На третий, кажется, год обученья Маша объявила мне: «Мы с Кристиной решили снять комнату. Мне придется переехать от тебя. Как? Ничего? Можно?» Кристиной, я знал, звали одну из ее подруг, она чаще всех просила позвать Машу к телефону, я уже узнавал ее по голосу. У голоса был явно иностранный акцент, и Маша сказала мне, что Кристина латышка. «А где это?»- немного опешив, спросил я. То есть, конечно, я спросил не о том, где Латвия, а о том, где находится эта комната. «На Гангутской. Совсем близко к институту. Это так удобно! Не волнуйся, я буду платить за нее из своих». Я, конечно, волновался, но, понятно, не из-за того, что подумал: «Ну, вот! Еще одна статья расхода». Я переживал, что Маша теперь неизбежно еще более отдалится от меня. Переживал, однако, перечить ей не стал, только спросил: «Когда?» И потом, когда она мне ответила, предложил: «Ты же с вещами. Я отвезу тебя на своей машине». Она охотно согласилась. Ее заявление насчет того, что она будет платить сама, меня не удивило. Весь предыдущий год, кроме того, что пропадала целыми днями в институте, Маша еще находила время подрабатывать в каком-то ДК, обучала там малышню народным танцам. Полученных таким образом денег ей вполне хватало на карманные расходы. Да, она почти никогда ни о чем, в смысле мелких покупок, меня не просила. То была ее черта. Хорошая, я считаю, черта. Если уже в детстве и далее в отрочестве она стремилась к самостоятельности, то теперь - к независимости.
Дом на Гангутской. Разумеется, не идет ни в какое сравнение с домом на Энгельса. Девятнадцатый век. Шикарная лестница. Огромная, с высоченным потолком квартира. Хотя сама комнатка, где должна была теперь проживать Маша, выглядела очень небольшой, с единственным окном, выходящим хотя бы не на какой-нибудь глухой, темный дворик- колодец, а на улицу. Из мебели – громоздкий буфет-антиквариат, с соответствующей, то есть огромной бронзовой ручкой. Этот буфет занимал почти половину комнаты. Трачу на него так много слов от того, что – придет время – и этот буфет, или, точнее, та самая его бронзовая ручка сыграет свою роковую роль, она лишит меня Маши. Но тогда, в тот момент, когда я впервые ступил в эту комнатку, я о том, что здесь случится, разумеется, не догадывался. А если бы каким-то чудом догадался, то не оставил бы здесь Машу ни на минуту. Если б не захотела сама, применил бы всю имеющуюся у меня физическую силу. Вынес бы ее, пусть даже и силком, вопящую, барахтающуюся, на руках… Но я этого ни тогда, ни потом не сделал. И еще капельку о самой квартире. Я почерпнул эту информацию больше от Машиной подруги Кристины, чем от самой Маши. Вообще-то, квартира была коммунальной, с двумя хозяевами. Один из них, тот, кто сдавал девушкам комнату, приходился каким-то дальним родственником Кристине, он жил с семьей в другом районе. Во второй комнате, гораздо большей площади, до недавнего времени проживала пожилая пара. После смерти мужа, жена уехала по гостевой визе к своему брату в Израиль, но из комнаты не выписывалась, видимо, намереваясь, по истечении срока визы вернуться. Она, то есть комната, была постоянно наглухо закрыта.
Но я узнаю об этом несколько позднее, а сейчас я присматривался к Машиной подруге. Она выглядела заметно постарше Маши. Лет, может, даже на пять. Сходу, я едва переступил через порог, стала делать мне глазки. Оставила это занятие только, когда почувствовала, что мне эти ее заигрывания неприятны. Может, и были бы приятны, но только не в присутствии Маши. Маша, - самое удобное время как-то обмолвиться об этом, - была в плане делания глазок совершенно несовременной, что ли, девушкой. Несмотря на самостоятельность и независимость, которых она добивалась, была скромна и строга. Ей шел на тот момент двадцатый, но я был отчего-то абсолютно уверен, что она еще, как выражались в седую старину, «сохраняла невинность». Встречи, поцелуи и все такое прочее – разумеется, да, все это уже имело место быть, но не более того. Иначе бы я как-то в ней какую-то перемену наверняка бы заметил. Но, поскольку не замечал, то и обладал правом этому, то есть ее невинности, верить. То, как будут развиваться события дальше, подтвердит обоснованность этой моей веры.
Перестройка
Время лечит. Неоднократно на себе проверял, насколько это справедливо. Да, так и есть – лечит! Притупилась со временем и боль от относительной утраты Маши. Мы стали видеться совсем редко, немного чаще – телефон: пустяшные разговоры, но, может, благодаря именно тому, что редко и пустяшные, я потихонечку… как бы это?.. воспрянул. Восстановил в себе способность существовать «един, как перст». И вот уже стало казаться странным, что я когда-то не мог прожить ни дня, мог почувствовать себя не в своей тарелке, если не обмолвлюсь с Машей хотя бы парой слов, хотя бы не пожелаю ей спокойной ночи и не услышу от нее того же. Словом, все как будто вернулось на круги своя. Или, выражаясь иначе, я вернулся к самому себе: немного угрюмому, нелюдимому, ведущему закрытый, холостяцкий образ жизни. О том, чтобы привести к себе женщину, вот хоть и Маша мне как будто уже не помеха, - теперь даже думать об этом не хотелось. Может, и рановато применительно к мужику, которому еще не успело стукнуть пятидесяти, но так уж случилось, это уже данность, и меня это, в отличие от некоторых, переживших или переживающих подобное, ни капельки не беспокоило, и желания обзавестись чем-нибудь типа, скажем, виагры, или сходить к соответствующим специалистам у меня не возникало. Так и подмывает в связи с этим закончить этот параграф бодрым: «Эй, мужики! Не вешайте носы! Жизнь ведь с этим не заканчивается. Более того, может даже ровно наоборот – начинается. А все, что до – всего лишь предисловие к ней, этой новой и, может, настоящей жизни»… Не уверен, правда, что кто-то меня поймет. Такой, в общем, выглядела моя личная перестройка.
Между тем неумолимо приближалась другая. В масштабе всего государства рабочих и крестьян. Не буду здесь писать про политику, это не моё. Я человек сугубо военный и заниматься политикой для меня вообще дело подсудное, вступаю в клинч с присягой. Но это никак не мешало и не мешает мне неважно относиться к любым и любого вида политикам: я присягал не им, а Родине. Это большая разница. Так вот, эта нелюбовь началась еще с тех пор, когда я был на положении обучаемого и в мою голову настойчиво и планомерно вдалбливали постулаты «великого учения Маркса-Ленина». Я уже мальчишкой, инстинктивно, ощущал, что все эти учения, даже необязательно Маркса-Ленина, кого угодно, - всего лишь пропагандистский мусор. Что жизнь, как она есть, совсем другая. Что она намного сложнее. Что ее практически невозможно втиснуть в любое учение, каким бы, может, даже гениальным оно не казалось или не представлялось. Это же, кстати, относится и к любой религии. На этом основании и не считаю себя человеком как-то религиозным. Не хожу ни в одну церковь. Не поклоняюсь ни одному богу. Придерживаться чего-то одного означает потерять все. А мне бы хотелось это все как-то собрать. В одну грудку. Вопрос только – как? Задача явно не по моим зубам. Человека не моего масштаба. А, скорее всего, даже и не человека.
Однако возвращаясь к политике. Как бы я к ней не относился, как бы я ее не чурался, но она-то была ко мне неравнодушна. Довольно чувствительно ударила. То есть ударила-то по всем, а рикошетом и по мне. Настала эпоха, которую назвали «перестройкой». Назвали и – понеслось. То, что казалось прочным, незыблемым, сварганенным на века вдруг – вначале покрылось трещинами, потом и вовсе- жидкой грязью, как в весеннюю распутицу - поплыло под ногами. Я говорю о стране в целом, но сгустились тучи и над нашей конкретно воинской частью. Поползли слухи, что мы больше никому не нужны. Что нас вот-вот расформируют. Что рядовой и сержантский состав, так же как и младших и средних офицеров, кому еще служить и служить, переведут в другие части, а старших, таких, как я, кому всего лишь дослуживать, - безо всякого милосердия, - взашей. В запас. С выходным пособием. И тот с гулькин нос.
Вроде бы, повторялась как будто бы стародавняя история, произошедшая когда-то с моим отцом. Тогда тоже у руля был болтун с его плохо продуманными реформами. На отце эти реформы ой как аукнулись! Он до конца своей жизни так и не смог по-настоящему оправиться. Я живо помнил все это, отцов урок пошел мне впрок, мне не хотелось повторить его судьбу, и решил действовать с опережением. Меня уже несколько лет приглашали поработать в военную академию тыла и транспорта, что на набережной Макарова, там у меня парочка хороших знакомых еще с Пушкинского училища. Вначале вроде как в шутку, а потом всерьез. И вот, наконец, я, кажется, окончательно для этого созрел, даже несмотря на то, что ощутимо терял в денежном довольствии. Ставки в академии были не ахти. Согласился во многом из-за страхов, о которых я написал выше, а отчасти из-за того, что мне становилось все труднее находить общий язык со своими сверстниками в строевой части. Я все больше ощущал себя среди них какой-то белой вороной. Словом, помимо нависшей над нами всеми угрозы расформирования, меня потянуло на преподавательскую работу еще и желание быть поближе к относительно незрелой молодежи, которая обучалась в академии. С молодежью, я на каком-то этапе своей жизни почувствовал это, мне было отчего-то проще, и мое самочувствие, в общении с ними, заметно улучшалось. Может, все эти ощущения еще и от того, что в этих молодых людях билась живая жизнь, а я, стоя уже на пороге своего пятидесятилетия, начал потихоньку остывать. И как любой старый человек я начал зябнуть и меня потянуло прислониться к теплой печке.
К тому же, и об этом, чтоб уж картина получилась окончательно полной, также необходимо сказать, я вдруг осознал, что каким бы служакой или, как за спиной иногда обзывали меня, «выслуживающимся» я не был, но «своим» для вышестоящего начальства я так и не стал. Не стал от того, что не лебезил перед ними, не пресмыкался, - и этим в огромной степени подрезал себе крылья. В конце концов, понял, что я достиг своего потолка, дальше и выше они меня уже не допустят. Отсюда, и возникшее во мне желание сменить, прибегая к помощи Машиного, то есть театрального языка, декорации.
У Маши появилась надежда побывать на фестивале в Эдинбурге
Да, пора вернуться к Маше. Но вначале все-таки не о ней. Однажды, уже в довольно поздний час, я готовился ко сну, когда раздался телефонный звонок. Незнакомый мне женский голос. «Извините, если разбудила. Я Валя. Жаннина родственница. А можно Машу?» Я объяснил, что и как. «Ой! Ой! Ой! А я так на нее рассчитывала! Я ведь к вам собралась. Завтра в десять утра. Вам несложно будет передать ей, чтобы она меня встретила?» Я ответил, что «На самом деле, сложно. Они живут без телефона. И вообще у нее все строго по расписанию». «Неужели? А вы? Вы не смогли бы меня тогда? Я ведь первый раз у вас в Ленинграде». Вообще-то, я тоже жил «по расписанию», однако… В общем, мне пришлось звонить в часть дежурному и предупреждать, что появлюсь на службе позднее.
Валя. Да, я вспомнил. Видимо, та самая, которая когда-то пообещала Жанне приютить у себя малолетнюю Машу, да так, к моей радости, и не удосужилась. Зато я, как пообещал, так и сделал, то есть встретил, доставил с вещами к себе на Энгельса. Своей внешностью и повадками она живо напомнила мне Жанну. Про данное когда-то и нарушенное обещание принять к себе в семью Машу совсем не вспомнила. Зато, едва тронулись с места, стала жаловаться, как стало совсем невмоготу жить в их Касимове. Как все, что их как-то худо-бедно питало, позакрывалось. «А жить хорошо стало только одним бандюгам». Ничего, в общем-то, в ее жалобах, по сравнению с тем, что я уже многократно видел и слышал, нового. Но теперь надо было как-то доставать Машу, докладывать ей, что приехала ее крестная. Да, пока ехали, Валя успела поведать, что она Маше не только двоюродная тетя, но еще и крестная. Я догадался позвонить в институт, по телефону, который отыскал в «Телефонной книге». Трубку взяла какая-то женщина, я доложил ей об обстановке, попросил передать студентке четвертого курса Марии Барашковой, добавив при этом: «Если вы знаете такую». На что услышал : «Ну, кто ее не знает!» Через полчаса позвонила и сама всем известная Мария Барашкова. Я передал трубку Вале, а о чем они дальше между собой, я уже не слышал, потому что мчал на всех парах к себе в часть.
Еще когда ехал, мне пришла в голову мысль устроить что-то вроде приема для Машиной крестной. Допустим, в том же ресторане, где я относительно недавно отметил свое очередное повышение. С красиво поданными кушаньями, под хорошую музыку. Мы бы посидели втроем. Причем, в этом задуманном мною приеме, конечно, более важным для меня было как-то красиво провести вечер не с этой взбалмошной а-ля Жанна Валей, а с моей, уже удалившейся от меня на приличное расстояние и ставшей уже немножко незнакомой Машей. Стоило только этой гостье одним своим появлением разворошить не перестававшую для меня оставаться больной тему «Маша», и я опять заново почувствовал, как я по ней скучаю. Я понял, что я всегда скучал, но только глубоко прятал это в себе, а теперь это самое – ощущение, что мне ее недостает, - опять во мне как будто воспалилось, воспламенилось. В конце концов, решил отказаться от ресторана «Лучше посидеть в домашних стенах». Они больше располагают к сердечному разговору, чем казенная, пусть и ресторанная, обстановка, да еще в окружении незнакомых жующих людей. Стоило мне только увидеть ступающую в прихожую Машу, сразу, по выражению ее лица, раскусил, что с ней что-то произошло. Хорошее. И я оказался прав. Прямо, с порога, еще и со своей крестной ни словечком не обмолвилась: «Можете меня поздравить! Вы видите перед собой будущую лауреатку международного театрального фестиваля! Гип-гип-ура!»
Я уже давно не видел Машу такой сияющей, радостной, всем довольной. Она как будто вернулась в свое детство. Рот почти не закрывала. И почти все об одном и том же. О том, что они работают с Вадимом Яковлевичем, репетируют какую-то пьесу. «Сначала нам надо будет показаться на конкурсе. Если войдем в тройку призеров, а мы обязательно войдем, потому что мы все гении, а Вадим Яковлевич вообще супер, нас отправят уже на фестиваль в Эдинбурге. Давайте я вам покажу, где он находится, этот Эдинбург». Под конец, когда уже расходиться, пригласила нас обоих в эту субботу на репетицию. «А разве можно?» - засомневался я. Признаться честно, при всем моем желании побыть в Машиной компании подольше, присутствовать еще на какой-то репетиции мне совсем не улыбалось. Словом, я засомневался, на что Маша пылко: «Даже нужно! Это будет публичная репетиция. Вадим Яковлевич даже попросил нас, чтобы мы побольше гостей наприглашали, а мне кроме вас больше и приглашать некого». Я по-прежнему упирался, зато загорелась Валя. «А мне так очень, очень хочется! Юра, пожалуйста, не отказывайтесь. Без вас я толком ничего не найду».
Ох, уж эта репетиция! Лучше, если б ее не было.
Мы в тот вечер, как никогда хорошо, посидели втроем за столом. Было уже поздно, и я уговорил Машу переночевать в когда-то ее комнатке, а ее крестную уложили на раскладушке. Не велика, как говорится, персона. Утром, естественно, Маша поехала в свой институт, я почти сразу вслед за ней – к себе на службу, а вечером – та самая репетиция, на которую Маша нас так настойчиво приглашала. Утром, когда ее родственница еще отсыпалась, Маша еще раз напомнила мне, что будет нас ждать. Еще раз, как маленькому, растолковала мне, как нам отыскать ту самую аудиторию, где должна состояться эта репетиция. Мне по-прежнему не хотелось, червячок какой-то сомненья, но отказываться было уже нельзя. Кроме того, я по самой Маше, по тому, как рьяно она меня уговаривала, догадался, что для нее самой почему-то сам факт нашего присутствия был очень важен.
Прошла, кажется, пара дней, наступила суббота, когда нам надо отправляться на Моховую. Начало репетиции – шестнадцать ноль-ноль, но Маша предупредила нас: «Приходите пораньше, аудитория маленькая, стульев будет немного, и вам придется стоять». Я так и настроился на «пораньше», но… Валя, как бывает со всеми женщинами , очень долго подбирала, что ей лучше надеть. Вплоть до того, - какие на ней должны быть чулки. Я уже начинаю сердиться, а она оправдывается: «Мы же в театр». Я ей: «Не в театр. В аудиторию номер сорок два. Всего-то! Можно и вообще без чулок».
Как бы то ни было, больше не буду отвлекаться на подробности, мы поспели едва – едва, а в проходной нам, когда я объяснил, зачем и куда мы идем: «Нет-нет! Уже не там. По - другому!» Словом, вместо шестнадцати, мы оказались у нужной двери уже едва ли не в половине семнадцатого. Я уже боялся, что нам покажут от ворот поворот, однако, оказалось, что нужная дверь заперта, перед ней толпится кучка народа, с пару десятков, Маши среди них не видно. Никто не волнуется, о чем-то шушукаются друг с другом. Я чуточку прислушался: обсуждают чьи-то гастроли, о предстоящей публичной репетиции ни слова.
Наконец, появляется Маша. Выглядит совсем по-другому, чем пару дней назад: какой-то бледной она мне сейчас показалась, робкой или даже, скорее, напуганной. Нас заметила, но никакой улыбки, ни следочка радости, или слов благодарности, что мы пришли. Наоборот, на ее лице, когда заметила нас, я как будто прочел: «Ну вот! Еще вас тут не хватало». Словно ее за эту парочку дней подменили. Я только спросил ее «Скоро?» Она мне хмуро, неприветливо «Сейчас». Тогда я еще раз спросил: «Что? С тобой все нормально?» Она даже, скорее, огрызнулась, чем ответила: «Нормальнее не бывает». А между тем весь народ, что толпился у закрытой двери, обернулся, как по приказу и уставился на идущего по коридору среднего роста, коренастенького, уже немолодого, почти как я, рыжебородого человека. Догадался, что это Машин «руководящий и направляющий», Вадим Яковлевич. Да, только догадался, а не узнал. Помнится, при нашей первой встрече он был длинноволосым. Сейчас волос на голове почти не осталось. Зато появилась борода. А то, как он шел по коридору, а все на него при этом смотрели, напомнило мне знаменитую картину. Ту, что в Русском музее. «Явление Христа народу». Правда, в отличие от музейного Христа, каким он изображен на картине, от этого - Вадима Яковлевича- сейчас исходило не сияние, не милосердие, а какая-то даже, я бы сказал, грозовая туча вырисовывалась сразу за ним, настолько он сейчас казался чем-то заранее недовольным, даже суровым. Понятным теперь стало, отчего такой убитой, удрученной выглядит и Маша. «Должно быть, втык ей, бедняжке, за что-то дал. Теперь она переживает». Еще про себя подумал: «Как-то не педагогично он поступает, если он действительно учитель. Ученика надо окрылять, особенно перед каким-то испытанием, поддержать, успокоить, даже, если у него что-то не получается, а не убивать. Никудышный из него, выходит, учитель». При этом, каюсь, подумал и сравнил с собой. Пришел к выводу: «Я лучше».
Между тем Вадим Яковлевич передал ключ какой-то подбежавшей к нему девчушке, та отворила дверь, кто-то было уже ломанулся «вперед батьки», - Вадим Яковлевич цыкнул на него: «Терпение!» Позвал глазами Машу, потом еще какого-то также уже давно ошивающегося у двери смазливого мальчика. Все трое исчезли за дверью, а остальным, среди них я и нарядная до неприличия, как никто другой Валя, пришлось набраться, как было велено, терпенья и потолкаться у заветной двери еще томительных минут десять. Что этот горе-учитель еще там мог вытворять за эти десять минут? Я слышал доносящееся из-за двери только его недовольное брюзжание. Давал какие-то последние ЦУ. Мне стало совсем жалко и обидно за Машу.
В аудиторию нам всем позволили пройти лишь где-то без четверти пять. Мы с Валей вошли в числе последних. Помещенье для такого мероприятия выглядело тесноватым. Никаких, понятно, декораций. Голые стены. Наглухо занавешенное окно. Вале уступили стул, может, из уважения к ее парадной форме, мне же такой чести не оказали, тем более, что я был в гражданском, поэтому пришлось стоять. Подпоркой мне служила одна стена. Рядом со мной, плечом к плечу, кудрявый молодой человек лет тридцати. С гордо поднятой головой и со скрещенными на груди руками. Как статуя. Мне показалось, за все время представления не пошевельнулся ни разу. Потом, уже по окончании, на выходе, когда кто-то стал говорить какие – то слова этой статуе, я успел уловить, что это сочинитель той самой пьесы, которую перед нами только что сыграли.
Перед тем, как представленью начаться, Вадим Яковлевич произнес маленькое вступительное слово. Главное, что в нем прозвучало: «Мы еще в пути, мы в поиске. Наша публичная репетиция это лишь один из этапов работы. Мы не ждем сейчас от вас никаких словесных оценок, нам нужна ваша сиюминутная реакция». Пока выступал, Маша и тот самый смазливый мальчик, которого я уже отметил, стояли, как наказанные, взявшись за руки, уткнувшись лицами в стену. Видимо, один из педагогических приемов великого учителя Вадима Яковлевича. И я еще раз пожалел Машу, не только ее. Я подумал: «Бедные. Что же они такого натворили? Зачем же он с ними так?»
Наконец, Вадим Яковлевич отговорился и представленье началось. То есть Маша и смазливый мальчик отлипли от стены, обернулись ко всем своими лицами, задвигались, заговорили. Не вникал в содержание, уловил только, что у робкого молодого человека и у более развязной, энергичной девушки их первое свидание. Если совсем уж коротко: Маша хочет затащить своего кавалера в постель, а он упирается, все ищет какие-то отговорки. Немного забавно, потому что в жизни обычно все-таки бывает, скорее, наоборот. Меня больше интересовало не то, чем занимались Маша и ее несговорчивый кавалер, а то, что происходило при этом с Вадимом Яковлевичем. Да, он никуда не уходил, был в числе зрителей, однако, в отличие от нас всех не знал ни секунды покоя. Он как будто играл и за Машу и за ее кавалера, какие-то постоянно телодвиженья, гримасы, ужимки. Поэтому и наблюдать за ним было интереснее. Похоже, ему далеко не все нравилось из того, что он видел. Это было очень заметно. Если в самом начале он показался мне просто сердитым, то сейчас и вовсе как будто освирепел. В какой-то момент что-то в Машином исполнении ему не понравилось настолько, что он на нее буквально зарычал. Все, конечно, обратили на это внимание. Не знаю, что испытала при этом сама Маша, мне же в очередной раз стало очень обидно, даже больно за нее. Подумалось: «Ну и ну! И как она так может все это терпеть?»
Хорошо, что это мучительство продолжалось все же относительно недолго, я вначале боялся, что затянется. Нет, слава Богу, не затянулось. Час с четвертью. Никаких антрактов. Зрители в конце шумно захлопали. Значит, им все очень понравилось. Понравилось и тому кудрявому молодому человеку, моему соседу по стене, который сочинил эту пьесу. Я заметил это по расплывшейся улыбке на его лице. Исключением был только сам Вадим Яковлевич. Все от души хлопают, а он только скалится. Расстроенной, хотя, когда уже захлопали, и выдавливает из себя улыбку, выглядела и Маша. Но, если все довольны, всем все нравится, в таком случае, в чем дело? Отчего же таким злым, недовольным выглядело само его превосходительство? Я говорю о их… скорее уже мучителе, чем учителе. Чем ему Маша – то так крупно не угодила?
Вот хоть и было вначале сказано, что «нам оценки сейчас не нужны», все же началось обсужденье. Я испугался, что дойдет очередь и до меня, прошептал на ухо своей попутчице: «Уходим». Перед тем, как ускользнуть, подошел к Маше. Я понимал, как важно сейчас ее хоть как-то приободрить, пусть я и буквально ничто в том, что касается театра, и мое мнение для нее ровно ничего не значит: «Чего ты так? Все же хорошо. Посмотри, все довольны». «Неправда, - мгновенно отпарировала. Даже как будто рассердилась на меня. За то, что я осмелился вообще что-то сказать. Да еще идущее вразрез с «генеральной линией» их облысевшего полководца. – Это для тебя хорошо. И для них тоже… может быть. Хотя на самом деле, это было отвратительно».
Оплеуха. Бац! «Что ты и что он?»
Я вначале не сообразил, ради какого черта Вале, после стольких лет, когда, вроде бы, уже все случилось и быльем заросло, взбрело в голову вспомнить, что у нее есть двоюродная племянница, крестница, и что ее надо навестить, а потом начал соображать. Не столько племянница была ее маячком, сколько ваш слуга покорный. Ведь у нее был муж – пьяница, которого она пару лет назад лишилась. Ей самой уже за пятьдесят, без детей, скучно стало, подумала: «А не перебраться ли мне в большой красивый город? Благо, есть мужик незанятый. С квартирой». С Машей-то ведь они переписывались. Все понятно? Ну а Маша это уже предлог. Словом, та же тактика и стратегия жизни, какой придерживалась взбалмошная Жанна. С одного древа яблочки. Делаю свои догадки не на пустом месте, а по определенным намекам, даже кое-каким мелким поступкам, на которые отвлекаться не буду. Ни к чему. В повестке дня у меня нечто куда более серьезное, чем «заходы» не совсем адекватной перезрелой женщины. В общем, едва почуял, откуда и куда ветер дует, поставил Машину крестную на положенное ей место. Моя же гостья, надо также отдать ей должное, сообразив, что к чему, хотя вначале как будто и огорчилась, но долго переживать не стала. Вместо этого попросила меня проводить ее к Жанниной могиле. Это уже нормальное пожелание.
Я согласился, а потом подумал: «Надо бы заодно и Машу пригласить. Поедем в воскресенье. Возможно, она будет свободна». Но с Машей по-прежнему связаться было ой как непросто. Или опять названивать в институт, по уже знакомому мне номеру телефона, или ехать прямо к ней на Гангутскую. К счастью, она позвонила сама. Ей что-то понадобилось от крестной, но я, прежде чем передать трубку, сообщил ей о планируемом нами паломничестве. Откликнулась не сразу, вначале подумала, потом: «Мне надо посоветоваться с Вадимом Яковлевичем». Я едва чуть было: «Ты скоро и в туалет, наверное, будешь ходить только по разрешению своего Вадима Яковлевича?» Но, слава Богу, не сказал. Ой, не хочется даже представлять, какую бы взбучку от Маши я мог тогда заработать. Через полчаса перезвонила: «Нет, Вадим Яковлевич не советует. Он говорит, это может разрушить». «Чего разрушить?» «Внутренний настрой. Мне еще необходимо вживаться в образ. - И, чуть помедлив, уже виноватым голосом добавила - Мы, может, потом с тобой съездим? Или я одна». В общем, мы отправились в путь-дорогу на Северное кладбище вдвоем: я и Валя.
В то время у меня уже вместо моего прежнего старенького «Москвича» был «Опель Кадет». БУ, но у меня все равно ушли на эту машину почти все мои сбережения, - и я знаю, что многие, мои знакомые, особенно из числа сослуживцев, по этому поводу, то есть не по поводу исчезновения моих сбережений, а приобретения кажущейся тогда очень удобной красивой и дорогущей машины, - мне завидовали. Сейчас, когда город наводнен шикарными иномарками, это кажется смешным. Веду свой «Опель Кадет», а в голове: «Не оконфужусь ли перед гостьей? Найдем ли мы Жаннину могилу?» Я уже сто лет ее не навещал. Не испытывал потребности, да и некогда все было. Я не навещал, а Маша и подавно. В ее годы о могилах еще не думают. Думают только о жизни. И это, пожалуй, правильно. Но я-то уже не молодой. «Не найдем – от стыда сквозь землю, конечно, не провалюсь, но неловко, точно, будет».
С трудом, может, даже по чистой случайности, или Бог помог - но на могилу вышли. Только глянул на нее и… все же неловко перед Валей стало. Сразу бросилось в глаза, до чего могила неухожена: никаких цветочков, как у всех нормальных могил, раковину пора уже поднимать. Как строгий проверяющий, отдал себе мысленный приказ «Исправить!» И я себе ровно так же мысленно ответил «Так точно!»
Уже после того, как немного посидели, повспоминали, то есть вспоминала, конечно, Валя, какие-то эпизоды из их общей с Жанной жизни, в основном, из детства, я только краем уха слушал. Уже под конец нашего сидения всплыла в разговоре тема Машиного отца. Я ведь о нем до сих пор фактически ничего не знал. Оказалось, что и Валя, хоть и знает, но буквально чуть-чуть. «Он ведь типа следопыта был». «То есть?» «По древним захоронениям ходил. Найдет, раскопает». «Археолог, что ли?» «Н-нет… Сейчас… другое слово…Этнограф. Есть такое слово? Песни старые собирал. Пословицы, поговорки. А еще иконы. Словом, человек как человек, а потом вдруг моча, что ли, в башку ему ударила, против советской власти попер. Его за это куда-то на сколько-то и упекли. Машуля тогда еще не родилась. Больше от него ни слуху, ни духу». «Романтик», - это я об отце Машином так подумал. Тип достаточно хорошо мне известный. Живут в прошлом или будущем от того, что настоящее им не дается, кишка, прошу прощенья, тонка. Но Маша-то все-таки, делая уместные сравнения, слава Богу, не совсем такая. Она не в облаках витает. Она добивается. Именно в настоящем. К чему-то стремится. А если что-то пока и не удается, так ведь, как известно, не сразу и Москва строилась. Построит себе что-то и она, а не сгинет, не оставив после себя ни следа, как это случилось с ее непутевым папашей. Да и мама ее лишь ненамного получше.
Валя погостила у меня всю рабочую неделю. Маша больше в поле нашего зрения не появлялась. Я подумал: «Видимо, выполняет наказ своего Вадима Яковлевича: вживается в образ. На посторонних, живущих не в той вселенной, типа, таких как я, или на материну могилу не отвлекается». Сам ее не тревожил. А когда Вале настало время возвращаться в ее родной Касимов, Маша, то ли сама так решила, что-то типа самоволки, то ли Вадим Яковлевич дал ей высочайшее изволение, - заявилась к нам на Энгельса.
Было уже начало седьмого, когда мы, втроем, отправились на Московский вокзал. Я, едва увидел Машу, когда она еще только заходила в квартиру, попробовал по одному ее внешнему виду оценить ее тот самый «внутренний настрой», про который она мне по телефону. Я это умею, то есть на глазок определить, чем человек дышит. Меня этому специально учили. Иначе бы не стал командиром. Она показалась мне, выражаясь образно, - как готовая разжаться пружина отдачи. Что-то определенно давило на эту пружину. И я догадывался, о чем, или лучше сказать, о ком может идти речь. Будь она, Маша, моей подчиненной я бы обязательно дал сейчас задание своему политработнику, а тогда они еще доживали свой век, чтобы он сделал ей какое-нибудь полезное внушение. Снял бы, хотя бы частично, эту порчу. Самому мне справиться с этим заданием уже трудновато. Могу напортить еще больше. Поэтому и предпочел пока роль – хоть и не совсем стороннего, - все же наблюдателя.
Но, видимо, и Маша тоже не промах. Вот хоть там, у нее на душе и кошки какие-то скребут, это заметно, но прямо сейчас, когда Вадим Яковлевич не вьется над ее головой черным вороном, старается делать вид, что у нее никаких проблем. Даже пытается улыбаться. Я командир, меня учили читать, что в головах у моих подчиненных, угадывать, опережая, их тайные намеренья, она артистка, ее обучают притворству. Следовательно, сошлись: коса о камень. Кто кого. Какими же мы были с ней, если обратиться к той же опять-таки психологии, антагонистами!
Мы уже посадили нашу гостью, Валя пригласила в гости к себе и меня, и, разумеется, Машу. Я дал обещание приехать, Маша не знаю, что ей на это ответила, у них был свой, отдельный от меня разговор, и на этом мы расстались. Больше я эту Валю никогда в своей жизни не видел, и ничего о ней не слышал. Девятый час вечера. Зима. Легкий морозец. На Маше демисезонная куртка. Итальянская. Когда-то сама выбирала. Очень нарядная, ей очень к лицу, но холодная. Я уже задумал купить и подарить ей что-нибудь более соответствующее нашему суровому северному климату, но прежде нужно получить на это Машино добро. Она же, по каким-то своим соображениям, против этого категорически возражает. Да, это ее общее направление: с годами, взрослея, старается все меньше от меня получать, полагаясь все больше на свои силы и возможности. Я ее отчасти понимаю. Во многом сам такой. Но это не значит, что эта ее несговорчивость, эта, выражаясь на северокорейский манер, идеология чучхе, мне абсолютно по вкусу. Хотелось бы, что ли, с ее стороны большей гибкости. Но что я могу поделать? Навязывать ей я ничего не вправе. Только терпеть. И ждать, как будут события разворачиваться дальше.
«Ты не подвезешь меня до дома?» Мы только что вышли с ней на привокзальную площадь. «На Энгельса?» - у меня в этот момент отчего-то «дом» ассоциировался только с квартирой на Энгельса, поэтому так и спросил. «Нет, почему на Энгельса? На Гангутскую». Уже когда мой «Опель Кадет» поехал по Невскому, севшая рядом со мною Маша вдруг пожаловалась: «Я вижу, у тебя новая машина. У тебя все хорошо, а у меня, вроде, ничего не клеится». Я обрадовался. Не тому, конечно, что «ничего не клеится», а тому, что она как будто просила у меня какого-то совета. Давненько такого не было. Я с воодушевлением: «Получится!» Но она меня как будто не услышала. «Я бездарная. Я это поняла. Раньше об этом только догадывалась, а теперь и догадываться ни о чем не надо, это жестокая, но правда». Тут я стал чего-то говорить, какие-то утешительные слова, но она меня по-прежнему ни капельки не слушала. Стала жаловаться мне на свою жизнь. Причем начала издалека, еще с тех времен, когда жила со своей бабушкой в Касимове. Она была тогда еще совсем ребенком, однако, оказывается, помнила так много! И все это были какие-то мелкие обиды: кто-то что-то ей нехорошее сказал, кто-то чего – то у нее отнял. «Пообещал отдать и не вернул». Но с этого, с этих мелких обид, она только начала, то была всего лишь затравка, а потом перешла и на более крупное. Про первую свою безответную влюбленность вспомнила, про мальчика-соседа, который в ответ на ее признание жестоко, при всех над ней посмеялся. Еще про то, как ее все называли «сирота казанская», начиная от бабушки и заканчивая их местной почтальоншей, от которой Маша постоянно ждала каких-нибудь весточек от матери, а еще лучше гостинцев, а их все не было и не было. Да, - я, слушая ее, вспоминал: Жанна была не большая, мягко скажем, любительница эпистолярного жанра. Разговорного – да. Ее и заявление-то какое-нибудь написать, и то приходилось долго уговаривать. «А потом она забрала меня в Ленинград», - продолжала между тем Маша. Перешла на то, поджидало ее в великом городе на Неве. Нет, не величественная архитектура, не эрмитажи и не русские музеи, а постоянные, на каждом шагу, унижения, которым подвергалась ее мать и которые не ускользали, оказывается, не по-детски чуткого внимания Маши. Да, она, оказывается, еще ребенком многое замечала, и не просто «замечала», но и про себя переживала, анализировала. «Она-то ко всему этому уже давно привыкла, - это Маша говорит о матери, - а я-то нет. Я же так и не смогла стать такой же твердокожей. Я каждый раз, когда ее при мне унижали, испытывала это на себе». Про подвал не забыла упомянуть. Про заплесневелые стены. Про огромных непуганых крыс. Я подумал не без страха, заранее перед ней извиняясь: «Сейчас и про меня вспомнит». Неужели я буду таким же обидчиком, как и все остальные? Хотя я, вроде бы, Жанну, тем более ее саму, никогда не обижал и не унижал. Но это МНЕ так кажется, а она может представлять иначе. Но нет, - слава Богу, меня пощадила, ни обмолвилась обо мне ни словом: ни хорошим, ни плохим. И за то спасибо! Я даже чуточку вздохнул с облегчением, но она уже заговорила о театре. И как заговорила! Что это чуть ли не единственный свет в ее окошке. Единственный выход из мрачного, страшного, кишмя кишащего отвратительными тварями подвала, в котором она оказалась. Единственное добро и надежда, которые до сих пор подарила ей жизнь, а все остальное, что только есть в этом мире, это что-то или убогое, скучное, серое (меня, наверное, она поселила в этой части мира), или злое, враждебное, мстительное, готовое ее чуть ли не с потрохами сожрать (меня там, слава Богу, не было!). Словом, жуть какая-то.
В общем, не буду пересказывать всего, что в эту памятную для меня поездку я от Маши услышал. Да, я только слушал, а она говорила, говорила, и говорила. Почти без умолку. Я лишь вначале пытался что-то вставить: в чем-то ей возразить, в чем-то утешить, но очень скоро понял: что бы я не сказал, не ввернул, не вставил, она меня не услышит. Я нужен ей был сейчас не как собеседник, тем более не как советчик, а единственно, как безропотный слушатель. Я уже подъехал к ее дому, остановился, она явно заметила это, но не спешила покидать машину, хотя речь ее прервалась, она как будто обдумывала какое-то продолжение, я же решил воспользоваться этой паузой, чтобы вставить, наконец, свои скромные «рабоче-крестьянские» пять копеек. Я сказал: «Вот ты жалуешься, что твою мать как будто всю дорогу унижали, отчего же тогда терпишь, когда унижают тебя? Разве это нормально?»
Ох, лучше бы я этого не говорил! Черт меня за язык дернул, не иначе. Что тут сразу началось! Какая теперь уже обращенная на меня персонально бешеная злость вдруг показалась на ее лице!.. «Бешеная» - наверное, это слишком, но, раз написалось, пусть останется. «Кто это меня унижает?» Мне бы на этом и остановиться, но и меня тоже уже куда-то по каким-то буеракам понесло: «Я видел, как этот… твой при всех фыркал на тебя. Разве это не по-хамски? По-твоему, это не унижение?» Она же в ответ как будто выстрелила в меня «Да кто ты такой, чтобы так говорить о Вадиме Яковлевиче?» А я ведь, собственно, ничего про него не сказал. Я говорил не о нем, а о том, как он с ней обращался. С ней же… Вот и разжалась в ней та самая пружина отдачи, о которой я чуть прежде подумал. То есть мне так показалось, что разжалась, поэтому и выстрел этот произошел. Хотя пройдет время и я пойму, что я тогда ошибался. Что то был еще ненастоящий выстрел. Еще не боевыми. Скорее, холостой. «Какое право ты имеешь, чтобы в чем-то его обвинять? Что ты и что он? Он гений. Ты знаешь, что это слово означает? Ге-ний. Таких, как он в этом мире единицы, на таких, как он, земля держится. Ну и что, по сравнению с ним, ты?» Теперь как будто настала очередь чему-то взорваться во мне. Я почувствовал, как дыхание у меня перехватило, голова закружилась, и кровь застучала в висках. Меня редко оскорбляли в жизни. Почти никогда не оскорбляли. Если только в детстве, когда мог что-то услышать в свой адрес от пьяного отца, а в уже взрослой жизни - повторяю, не знаю, в чем тут причина, - ни от кого и никогда. И вдруг… Да еще от человека, который видел, получал от меня только одно добро.
Я еще только собирался с мыслями, с духом, чтобы дать какой-то достойный отпор, когда она, видимо, все же сама догадалась, что брякнула что-то не то. Хватила лишку. Смутилась, опустила глаза. Однако, ни извиняться, ни оправдываться передо мною все равно не стала, видимо, гордость мешала признать свою вину, только пробормотала: «Спасибо, что довез». Тут же поспешила выйти из машины, я проследил за ней глазами, пока она не скрылась за дверью парадной. Голова еще продолжала кружиться, я понимал, что в таком состоянии, да еще в такой снегопад, как сейчас (Да, чуть не забыл об этом! Еще незадолго до того, как я добрался до дома, с неба повалил густенный снег), не могу вести машину, поэтому еще долго стоял у дома. Испытанный мною в первые несколько мгновений, сразу, как только услышал эту отповедь, теперь уже унизительное для меня «Что ты и что он?», гнев, возмущение, назовите, как хотите, стало во мне понемногу остывать. Я вообще не мог долго сердиться на Машу, поэтому начал искать для нее оправдания. И я их нашел! Во-первых, она, конечно, не в своей тарелке. Гений ли этот ее Вадим Яковлевич, как она сама считает, или не гений – дело сейчас десятое, это пускай специалисты в этом вопросе разбираются, но что сейчас и ежу понятно: он Машу измордовал. В переносном, разумеется, смысле. Своими придирками. Своей изнурительной муштрой. Нервишки у нее уже на пределе. А в таком состоянии от любого человека, даже крупного и сильного, а еще не такого зеленого, не прошедшего огонь и воду, как она, можно ожидать всего, что угодно. Кроме того, речь-то шла о театре. О том, как грубо, бестактно этот якобы гений всех времен и народов обращался с Машей, желая добиться от нее какого-то конкретного результата. Словом, о том, в чем, Маша совершенно права, я абсолютно ничего не смыслил. Это ровно так же, как если бы я стал требовать от того же Вадима Яковлевича знаний особенностей насыпных фортификационных сооружений в Древней Руси. Одно из многих, чему меня обучали в академии. Другими словами, я, со своим свиным рылом, полез в калачный ряд, за что и получил вполне заслуженную оплеуху.
Словом, оправдать – то я ее во многом оправдал, но это не означало, что на душе у меня стало как-то, что ли, оранжевей. Что на меня не давило ощущение сгущающихся надо мной туч. Когда я, уже насидевшись в неподвижной машине, наконец, решился возобновить свой путь, под колесами было сплошное месиво. Да, передвигаться по вечернему, засыпанному снегом городу, когда еще и снегоочистительные машины не приступили к работе, сложно, зато от одного вида белого чистого снега – не под колесами, конечно, а хотя бы на освещенном прожектором памятнике Петру, том, что напротив Инженерного замка, а потом и на кустарниках, и на деревьях, что на Марсовом поле - слева, что в Летнем саду-справа, теперь я ехал уже Лебяжьей канавкой, - мне стало хотя бы чуточку, что ли, повеселей. Этот свалившийся с неба снег немножко как будто припорошил мою тревогу, чуточку утишил закравшуюся в самую мою сердцевину боль.
«Твою дочь обесчестили» И точка!
А на следующий день я свалился. «Свалился» не в буквальном, а переносном смысле, то есть меня прихватило. ОРВИ. Я вообще болею очень редко, но если и заболею, то основательно и надолго. На этот раз ни то, ни сё. Температура где-то рядом с 37, чуточку вниз, чуточку вверх, хотя меня самого ломает. Состояние прескверное и мне следовало бы отлежаться, однако, не могу: в часть, как гром с ясного неба, нагрянула инспекторская проверка. И хотя я далеко не самое главное лицо в части, но без меня, во всяком случае, во вверенном мне подразделении никакой нормальной проверки не получится. А если что-то и получится, то далеко не в мою пользу. Понимаю, что ухожу от темы: кого сейчас волнует, что творилось с моей частью? – и все же не могу удержаться, чтобы не сообщить пару горьких истин. Уже настали «лихие», как их потом назовут, девяностые. Для кого-то «лихие», для кого-то «хватай все, что плохо лежит». Вот и наша часть не избежала общей участи, нашлись желающие похватать, благо, хватать было что, и, как следствие всего этого бардака, - нагрянувшие к нам проверяльщики.
Я мог бы, наверное, отнестись ко всему этому относительно спокойно. Во-первых, я никогда в жизни ничего не крал, даже по мелочам. Здесь я был абсолютно чист. И перед своей совестью и перед законом. Во-вторых, я был уже одной ногой в другой организации, я об этом уже писал, судьба этой меня уже не должна была волновать. Но одно дело чувствовать себя чистым, другое – стать без вины виноватым, а такое явление у нас тоже как будто бы еще не повывелось. Я же, если даже мне скоро уходить, хотел расстаться со своим прежним местом службы по-хорошему, а не с волчьим, допустим, билетом, или с незаслуженно поставленным позорным пятном «расхитителя» пусть уже и не социалистического, а Бог весть какого имущества.
Итак, на меня это сразу как-то все свалилось. Мне было очень трудно. И физически, учитывая, что я перемогал болезнь на ногах, и морально. Попробуйте побыть в моей шкуре, когда в твоих документах, сейфах роются посторонние люди, суют нос, куда попадя, терзают вопросами твоих подчиненных, подозревая при этом тебя, черт знает в каких грехах. Так прошла вся рабочая неделя. К концу всех этих мучений я был как выжатый лимон. Однако, в целом, удовлетворенный. Моя репутация осталась незапятнанной. И лишь, когда это ненастье обошло меня стороной, когда, можно сказать, получил «вольную», я едва дотащился до своей квартиры, завалился на кровать, провалялся на ней, поднимаясь, единственно ради того, чтобы слить систему, все выходные, а очухался только к воскресному вечеру. И, едва очухался, первым делом вспомнил, что у меня еще есть другая больная проблема – Маша.
Собственно, проблему эту лучше было бы назвать не «Маша», а «Я и Маша». При этом я имею в виду только частный случай, то есть нашу последнюю с ней размолвку, а не вообще. А если уж совсем точно или совсем узко – нанесенную мне ее «Что ты и что он?» пощечину. Я ведь до сих пор ощущал ее на своей небритой щеке. Да, я уже дня четыре, как не брился. И хотя сразу, что называется, не отходя от кассы, я тогда отыскал смягчающие обстоятельства, оправдал Машу, но совсем позабыть о нанесенном мне оскорблении не мог. Да, я об этом тоже, кажется, уже писал: я злопамятный. Но я не только злопамятный, я отлично храню память и о добром, и о хорошем. Словом, Маша была мне нужна по всякому. И доброй, какой я ее знал прежде, и злой, нервной, словом, взбаламученной, какой она неожиданно предстала передо мной. Какой бы она сейчас не была, мне меньше всего хотелось ее потерять, и я стал названивать в институт, по знакомому мне телефону, но каждый раз мне отвечали: «Нет. Вашей Маши пока не видели». Или: «Нет, нам ничего о ней неизвестно». И так на протяжении целого дня, а вечером я все же решился, несмотря на продолжающееся нездоровье, поехать на Гангутскую.
На звонок откликнулась Машина подружка Кристина. На вопрос о Маше ответила «Еще не приходила». «А куда она ушла?» «У ней какой-то разговор с хозяином». «Хозяин это кто?» «А да! Вы же, наверное, не знаете. Они все так зовут их наставника. Руководителя курса. Точнее, он сам так себя назвал». «Вадим Яковлевич?» «Да». Весь этот разговор уже после того, как я войду в прихожую. «И вы не знаете, когда она придет?» «Обещала побыстрее, но это было еще днем». Сейчас уже начало седьмого. «Но вы, если хотите, можете ее подождать». Да, я хотел, и Кристина, после того, как я расстался в прихожей со своей обувью и шинелью, провела меня в их общую с Машей комнатку. Комната выглядела… Хотя, да! Я ведь ее, помнится, уже описал. Больше не буду. Видимо, я смотрелся очень жалким, если Кристина сразу же озаботилась моим здоровьем. «С вами все в порядке?» Я немного о себе рассказал. «Дайте мне вашу руку». Я еще колебался, а она уже овладела моей рукой. Нащупала пульс, посчитала, потом заглянула мне в зрачки. «Вы как врач», - заметил я. «Да, я училась на медсестру. Вы пока посидите, я сейчас напою вас отваром». Я поинтересовался, что за отвар. «Не волнуйтесь. Лечебные травки. Хуже вам от них все равно не будет, но помочь как-то может».
Я так подробно пишу обо всем этом вот отчего. Я вступил в такую полосу повествования, когда все становится очень важным. Когда уже нельзя ни от чего отмахнуться. Особенно от того, что касается моего состояния на тот момент. И физического и душевного. Иначе, если не связать одно с другим, если что-то опустить, «что-то» кажущееся, на первый взгляд, несущественным, тогда меньше шансов понять, что, в конечном итоге, со мной тогда произошло. Отчего я, можно сказать, в результате всего этого сошел с рельс и пошел под откос. Кристина в тот вечер показалась мне совсем не легкомысленной, глазок, как при первой нашей встрече, мне не строила. Вообще, вела себя как добросовестная няня, а я был, пусть и великовозрастным, но ее поднадзорным. «Вы сказали «Их наставник», - я начал разговор, когда Кристина уже вернется с обещанным ею целительным отваром. – Значит ваш наставник не Вадим Яковлевич?» «Нет. К счастью. Я на театроведческом. Я, даст Бог, будущий критик. У нас совсем другие учителя». «А что, этот их Вадим Яковлевич, действительно, такой гениальный?» «На этот счет существуют разные мнения. Кто-то именно так о нем думает, кто-то считает его шарлатаном. Критикуют его методику. Но так бывает очень часто, что мнения не сходятся ». «А в чем его методика?» «Довольно жестокая. Он обучает больше кнутом. А пряник – не раньше, чем покажешь какой-то достойный результат». «Зачем все это?» «Чтобы сделать из начинающего настоящего актера, ему прежде необходимо подавить в нем его личность. Пока он не станет глиной, из которой можно слепить, что угодно. Иначе говоря, он обращается со своими учениками, как дрессировщик с животными. Некоторым это не нравится. Мне бы тоже, скорее всего, не понравилось. Я себя уважаю». «А Маше? Это нравится?» «Неоднозначно. Она еще неустойчивая и шарахается из крайности в крайность. Я знаю, она уже говорила мне про вас, вы ведь не родной ей отец». Да, так вдруг резко перешла от Вадима Яковлевича ко мне. Я согласился, что не родной. «Она очень хорошо к вам относится. Считает вас очень добрым и надежным». Мне было приятно это услышать, но Кристина на этом не успокоилась. «Может, самым добрым и самым надежным из тех, кого она знает в этом мире». Я молчал, переваривая услышанное. Услышать такое о себе, конечно, было приятно, но я чувствовал, что это еще не конец. Что будет еще какое-то продолжение. Так оно и оказалось. «А вы сами хорошо ее знаете?» Я ей ответил, что, кажется, да. Да, я предохранился этим словом «кажется». Я, надо сказать, вообще не сторонник скоропалительных оценок. «В ее жизни были мальчики?» «Мальчики? В каком смысле?» «Она влюблялась в кого-нибудь?» Конечно! Нет, это я еще отвечаю не Кристине, это типа моего обращения к тем, кто меня читает. Было время, когда она влюблялась постоянно, и на каждом шагу. Иногда, бывало, и не по одному разу в день. И обо всех своих влюбленностях считала своим долгом поделиться со мной. С годами, конечно, она стала с этим поумереннее, я об этом уже писал. Сейчас, по понятным причинам, совсем молчок. Примерно, о том же, но в гораздо более сокращенном варианте, я сказал Кристине. «А вы знаете, она когда-нибудь с кем-нибудь спала?» Час от часу не легче! «Нет. Не знаю. А зачем, вы об этом спрашиваете?» «Вадим Яковлевич поставил ей диагноз. Маша со мной об этом поделилась. Она в панике». «Что за диагноз?» «У нее, вы, может быть, знаете, не совсем все получается с ее последней работой, Вадим Яковлевич ею очень недоволен. Мечет громы и молнии. А чтобы войти в образ, предложил ей лекарство. Что бы она переспала со своим партнером по пьесе». «Зачем?» «Это, как он думает, уберет ее скованность, перенастроит в нужную сторону ее органику. Мы ведь все очень от нее зависим. Партнер совсем даже и не против, а ваша Маша отчаянно сопротивляется». Я был всем этим, конечно, обескуражен. Как был бы, наверное, обескуражен любой нормальный человек, который бы сейчас оказался на моем месте. «Это тот самый? С которым она…?» «Да, это ее партнер по сцене. Вы его знаете?» Я коротко объяснил, где я его мог видеть. «Очень смазливый парень, - Кристина. Она употребила при этом какое-то другое слово… ближе к молодежному. мне его сейчас не вспомнить. - А вам он разве таким не показался? Мало какая девочка против него устоит. Но ваша Маша ведет себя немного странно. Упирается. Поэтому я и спросила, спала ли она уже с кем-то?» «Н-не думаю», - тогда уж ответил я. А Кристина больше не стала приставать ко мне по этому щекотливому вопросу.
Не знаю, то ли действительно этот ее отвар как-то на меня подействовал, то ли мое общее состояние было таким, но меня стало клонить в сон. Мой лекарь сразу это заметила. «Вы полежите, - предложила она мне. – Мне уже пора уходить, а вы, если хотите, подождите, пока не придет Маша». «А куда вам надо уходить?» «Я подрабатываю ночной сиделкой. Вернусь уже только завтра утром. А если не дождетесь Машу и захотите уйти раньше нее, - можете сделать это совершенно спокойно, дверь запирается без ключа. Пойдемте, я вам все покажу». Итак, мне было предложено остаться и я, после некоторых размышлений, остался. Сделал это по двум причинам. Во-первых, я ощущал себя сейчас настолько физически истощенным, разбитым, что от одной мысли, что мне надо будет еще сейчас как-то перемещаться в пространстве, вести машину, мне становилось совсем тошно. Но главная, конечно, причина, по которой я предпочел не уходить, - мне во что бы тот ни стало, кровь из носу, необходимо было повидаться, видимо, с попавшей в какую-то нехорошую историю Машей. Да, именно Маша была сейчас особенно нужна мне, а не наоборот, не я ей. Потому что, как бы, может, я ей сейчас и не сочувствовал, но чем бы я мог ей помочь? Ничем. Абсолютно. Не мое это дело совать нос, давать ей советы, с кем ей должно спать, а с кем нет. Она уже давно совершеннолетняя и вправе решать сама. Хотя, конечно, сама эта идея, если это, действительно, было так, как мне сообщила Кристина, когда двух молодых людей, во имя чего-то, ради какой-то «перенастройки», а, в конечном итоге, ради победы на конкурсе и поездки на какой-то фестиваль, спаривали, как породистых собак, казалась мне отвратительной. Но не мне, еще раз, быть в этом щепетильном вопросе судьей. Я уже староват для этого, я принадлежу другой исторической эпохе. И я не театральный человек. Я всего лишь военная строевая лошадка.
Я, уже после того, как прилег на кушетку, а Кристина, как и собиралась, ушла, заснул, а сколько проспал, я не знаю. Очнулся же от того, что каким-то образом догадался, что в комнате я не один. С трудом открываю глаза. «С трудом» от того, что веки как будто из свинца, и смотреть больно. Вижу: горит одна настольная лампа, а в кресле, ко мне в профиль, подобрав ноги под себя, сидит Маша, глазами в занавешенное окно напротив, но похоже на то, что она сейчас ничего не видит. Я мгновенно вскочил, принял сидячее положение, посмотрел на часы. Если б не светящийся циферблат, в этой полутьме ничего б не увидел. Семь первого. «Я, кажется, занял твое место. Тебе пора спать. Я сейчас уйду». Я так сказал: «Я сейчас уйду», однако понимал, что просто так, ничего не сказав по существу, я уйти не мог. А если уйти, ничего не сказав, тогда зачем, спрашивается, было приходить? Что-то ведь заставило меня? В первую очередь, по-видимому, моя тревога за нее. Желание быть ей хоть в чем-то полезным. Беда, однако, в том, что у меня при себе, ни в голове, ни в кармане, не было никакого заранее продуманного плана. Все это – мое позднее появление, долгое, затянувшееся до полуночи ожидание, так словно у меня уже было заготовлено для нее что-то важное. На самом деле, я пришел с пустом, и вот теперь сидел и не знал, как мне выйти из этого неловкого положения.
Прошло, пожалуй, несколько минут, я все только пытался найти какие-то слова, однако первой заговорила она. И как – сразу, с ходу, с места в карьер – заговорила! «Ты знаешь, что меня обесчестили? Если не знаешь, так знай. Ты мой отец. Ты должен отомстить за меня». Маша никогда – до этой минуты – не называла меня отцом. И я об этом, помнится, уже писал. То есть я писал, как было, когда она сама еще была ребенком. Уже во взрослой жизни «папой» - да, иногда. Но между «отец» и «папа» все-таки существует какая-то разница. «Папой» или, еще лучше, «папочкой», можно назвать кого угодно. С каким угодно подтекстом. «Отец» – это что-то более солидное, величественное, более торжественное. Более официальное, наконец. К тому же я фактически не был ее отцом, никогда им не притворялся, да вовсе и не претендовал на такое звание. Тем более поразительным для меня стало услышать, что она сейчас обращается ко мне, как к отцу. Что она хочет видеть во мне именно не «папу», а «отца». То есть, не только родителя, каким я фактически не был, но и ее защитника. Каким я мог бы быть. Если б только меня об этом попросили и если б я того захотел.
Итак, я был пойман врасплох и какое-то время не находил, что на это сказать. Наконец: «Кто тебя обесчестил?» «Это неважно. Но зачинщик всему этому… ». Тут она назвала фамилию. Да, конечно, то была фамилия Вадима Яковлевича. «И он должен за это ответить. Ты часто хвастаешься, что ты офицер, - продолжила так же, внешне ничем не проявляя, что ее что-то волнует – да, какое-то ледяное спокойствие! – Что у тебя какой-то особенный кодекс чести». Что-то не припомню, чтобы я как-то особенно или, как она только что сказала, «часто хвастался» каким-то особенным кодексом чести. Чтобы я вообще часто употреблял в своей речи такие высокие слова или понятия. Я вообще всегда был далек от того, чтобы превозносить офицерство, как особую касту, противопоставлять ее другим. Не было во мне никогда такого фанфаронства. Скорее, она почерпнула это из каких-то книг, пьес, и, как человек не лишенный воображения, наделила и меня особенными чертами. Слепила из меня какой-то свой образ. А теперь, как ей представлялось, я должен был этим придуманным ею высоким понятиям как-то соответствовать. Совершать какие-то героические поступки. Ради того, чтобы смыть с нее это позорное, как она сама считает, пятно. Я оказался в очень затруднительном, и это только мягко сказать, положении. Я молчу, по-прежнему не знаю, чем мне ответить, а она на этом не останавливается, все в том же ключе продолжает, как будто какую-то пьесу читает: «Твою дочь обесчестили и – неужели ты оставишь это не отмщенным?» «Что я, по-твоему, должен сделать?» «Ты должен догадаться. Мне ли тебя учить?» «Я хочу услышать от тебя». «Ты боишься. Признайся, ты боишься?» «Может, и боюсь», - я юлил, хотел выгадать время. «Я была о тебе лучшего мнения». «Пусть так, но я не понимаю тебя». И так далее, примерно, в том же духе: она что-то для меня обидное, или подначивающее, я же в ответ пытаюсь добиться от нее хоть какой-то ясности. Хочу перевести нашу беседу в какое-то другое, практическое, что ли, русло. И так этот наш словесный пинг-понг продолжается, пока меня не осенит: она не совсем в себе. Ее кажущееся спокойствие это ее маска. Она же артистка, она этому притворству обучена. На самом деле, она перевозбуждена и говорить с ней сейчас о чем-то – бесполезная и, может даже, не безвредная трата времени. Ее надо оставить одну. «Мне кажется, тебе сейчас лучше лечь и попробовать заснуть. Давай оставим этот разговор на завтра». «Так ты не хочешь за меня отомстить?» «Хочу, но не сейчас». Повторилась: «Я была куда более высокого мнения о тебе. Я напрасно на тебя надеялась. Я в тебе ошибалась. А раз так… Пошел вон. – Да, именно так: «Пошел вон». - И чтобы я больше тебя здесь не видела». Такой вот бесхитростный беспощадный ультиматум, перевожу его смысл: «Или ты убиваешь… или чего она там от меня хотела?.. или, чтоб ноги твоей здесь больше не было». Да, я все отлично видел, что с ней происходит, как ее ломает, поэтому решил: «С ней сейчас лучше не спорить».
В прихожей было темно, а где включается свет, я не знал. Я пытался найти свои ботинки на ощупь, когда дверь из покинутой мною комнаты с грохотом отворилась, из комнаты, зажимая рукою рот, выбежала Маша. Только успела скрыться за другой дверью, когда, судя по издаваемым ею горловым звукам, ее стошнило. Вскоре по всей квартире распространился отвратительный запах какого-то, скорее всего, дешевого вина. А между тем Машу, какой я ее прежде знал, всегда было трудно заставить пить вино, она делала это всегда неохотно. Я подождал, пока она выйдет из-за двери, догадался, что это ванная комната, она провозилась там минут пять, проследил за тем, как она брела вдоль коридора, как пьяная, или слепая, опираясь рукою о стену. Не думаю, чтобы она при этом замечала меня. Думаю, если б замечала, нашла бы силы выпрямиться. Подождал, пока не уйдет к себе. Только после этого начал дрожащей рукой искать на вешалке свою шинель.