28. Ночь

Хайяль Катан
  По спуску, ведущему к Елеонской горе, шли люди. На освещённых факелами опущенных лицах — горе, отупелое, придавленное. Люди брели, глядя под ноги, и пели; нестройно, вполголоса, не слушая соседа и не стараясь подстроиться, как выйдет. Редко здесь, на этой дороге, пели по-другому даже в солнечный день, а теперь была ночь.

  Впереди, в приглушённые пением однозвучные бормотания всплескивались одинокие отчаянные вскрикивания и затяжные, похожие на вой, рыдания. Из середины редкими тяжёлыми ударами через ровные промежутки невпопад встревал барабан: «бом... бом... — боль... боль...».

  Священники шли первыми. За ними несли девять носилок с завёрнутыми в саван трупами. Ещё до заката окровавленные тела подобрали с площади, омыли и совершили необходимые действия. Теперь весь город спускался проводить их в последний путь.

  ***

  Авиталь проснулась как от толчка. Села, непонимающе огляделась во мраке, свесила ноги с кровати и наткнулась на корзину. Децимус и его вещи! Холодея со сна, принялась отыскивать на смятой постели покрывало, потом вспомнила, что оно у Харима.

  Чересчур темно... И тихо. И странно холодно. Покрывало? Сквозь сон ей слышалось, как Хана искала свой чёрный платок. Ах, да!.. Все ушли на похороны, оттого и беззвучная темень в доме и за окном.

  А ведь она дала слово вернуть одолженное сегодня!

  Схватила корзину, выскочила на улицу. Жутко ночью идти одной на площадь по безлюдному городу, но невыполненное обещание хуже.

  Вот над их домом застыл римский великан, раскинув в стороны костлявые руки; рук множество, и в каждой — по чёрной хвостатой плётке. А перед ним, в сторонке, закрыв руками голову, сжался в комок вихрастый подросток... Да нет же, это их маслина и их куст!

  Бегом дальше... А вот сбоку от неё тянется по улице плотная цепь легионеров в шлемах и со щитами. Все, как на подбор, одного роста, угрюмо глядят на неё окаменелыми глазами... Или это забор?

  ***

  У одной из башен крепости светился огонёк: несколько римских солдат играли в кости. Их гогот гулял по пустынной площади. Чуть дальше на камнях, едва различимые в полусвете, темнели пятна крови.

  Авиталь шла напрямик к играющим. Как же они мерзки ей, эти бесчувственные чугуноголовые чудовища. Резня — и игра! Переждали бы хоть одну эту ночь; ночь, где на Элеонской горе оплакивают убитых её родные и близкие.

  Остановилась в двух шагах; на неё вопросительно воззрились шесть пар мужских глаз.

— Ты к кому? — развязно спросил один.
— К Децимусу, сотнику.
— Ха! — спросивший повернулся к соседу и по-латински удивился: — Сколько их у него?
— Эта тоже ничего, — другой наклонил голову и оценивающе скользнул по Авиталь сверху вниз.
— Не, костлявая какая-то. Саломея аппетитней.
— Тсс... При Децимусе не ляпни, прибьёт.
— Прибьёт, — согласился ценитель женских форм. — Сам не пробовал, а меня прибьёт. Давно бы протрезвел от этой стервы, если б...

  Вздохи, смешок, одобрительное мычание.

  Авиталь стояла и молча ждала; они и не догадывались, что она всё понимает. Не зря запоем читала Александровы свитки, а гнусные словечки отчего-то постижимы на любом языке. 

— Ладно. Авкт, пойди позови Децимуса, а то девушка ждёт.

  Авкт поднялся, но его остановили:

— Стой. Нет его, он ушёл.
— Ты видел?
— Видел.
— Нет Децимуса, барышня, — по-арамейски ответил ей первый. — Может, тебе кого другого позвать? — и бесстыже подмигнул, высунув кончик языка.
Авиталь хотела уйти, но неожиданно для себя почему-то ответила:
— Маркуса.
— Я Маркус! — привскочил один.
— Я, я Маркус!
— Я Маркус, лапонька! — последний хлопнул предыдущего «Маркуса» по запястью, тот завалился на бок с хохотом.

  Наверное, ей надо было испугаться: ночь, безлюдная площадь, шестеро нахалов... Но она твёрдо и сдержанно пояснила:

— Маркуса из сотни Децимуса, его помощника.
— Мы тут все из его сотни... — проворчал кто-то.

  Хохот примолк, Авкт развернулся и вразвалку побрёл к воротам. Девушка немного отошла от кружка, обеими руками держась за корзину. Солдаты снова стали переговариваться на родном наречии.

— Скучная девоха... А куда Децимус пошёл?
— К крале своей наверное, куда ещё. Может, наконец у них там всё заладится... Она здесь последнюю ночь ночует, завтра Ирод со своими в Перею едет.
— Откуда знаешь?
— От Симхи. 
— А ты чего не у неё?
— Уже был. Им там всем не до кого. Мало что сборы, Саломея с матерью рассорилась. Симхе тоже влетело.

  Игроки оставили свои кости и стали жадно слушать словоохотливого товарища.

— Да ничего. Ну, Симха рассказала кое-что. Иродиада царя к Саломее ревнует. Хочет её замуж сбыть. А? Не знаю за кого. За старика какого-то, то ли вельможу какого ихнего, то ли за кого из царской семьи. Ну и вроде как смотрины у них там. А Саломея упёрлась: не пойду ни за что. А Ирод мало что на неё поглядывает, там ещё какой-то бродяга ему в уши жужжит, что негоже ему с Иродиадой жить. Мать и бесится: вдруг Ирод и её бросит, как первую жену, а с дочкой закрутит.

— Мегера.
— Фурия!
— Ну, Саломее теперь только за старика осталось... Та ещё дрянь, — кто-то сплюнул. — Децимуса жалко.

— Яблоко от яблоньки...
— А чего они в Перею едут?
— У Ирода день рождения. Ну и смотрины заодно, говорю же. Здесь хотели сначала отметить, но тут не до праздников.

  Солдаты примолкли, снова взялись за кости.

— Может, кого из наших тоже в Перею пошлют. Вроде как конвоировать. Может, Децимус за это и пошёл хлопотать.
— Кто знает... Жалко мужика.

  ***

  Первым из ворот вышел Маркус, за ним плёлся Авкт. Завидев и узнав Авиталь, римлянин прибавил шагу. Поздоровались.

  Девушка вынула из корзины вещи и протянула было легионеру, но остановилась. Подумав с мгновение, вытащила из складок плаща перстень Децимуса, оставила себе, остальное отдала Маркусу.

— Здесь всё твоё; спасибо ещё раз, и за воду.
— Не за что. Я могу и печатку передать Децимусу, когда вернётся.
— Н-нет... Я сама. До свидания.

  Маркус кивнул и остался стоять, пока она спешила назад через площадь.

  «Как же презирают они Саломею! А сами играют в кости после того, что случилось днём. И им даже невдомёк, как это скверно! Так всегда почему-то у людей: свою грязь не видно, зато чужую — без прикрас. А Саломею каждый из них осудил и ненавидит. Мужское единодушие? Досада за Децимуса?

  Но Саломея глубже и стыдливей, чем они о ней знают. Я же видела её глаза! Там не низкое беспутство. Не может же, чтобы ей нравилось так себя вести и слыть. Ни одной разумной такое не нравится, а она умна.

  Там отчаяние, там вызов!

  Она знает, что не быть им вместе; что Децимус не бросит долга и не сбежит с ней куда-нибудь в Ригию, как Титус с Ицкой. Это крохотные звёздочки могут затеряться во мраке, не светила.

  И ещё знает, что слишком Децимус благороден и чист, чтобы... просто ею попользоваться. Для него любовь — ответственность. Вот она и сходит с ума: «Не берёшь меня, не хочешь? Ну так посмотрим, сколько ты ещё выдержишь!» Мстит ему за его же благородство, которое ей хоть и понятно, но неимоверно мучительно. И ему больно, и ей... И мне, глядя на них.

  Ну как тут решишь что-то! Может, была б она тише и скромнее, он устроил бы как-нибудь их жизнь... Да ведь в том-то и штука, что не влюбился бы он так безнадёжно в тихую да скромную! Полюбить — без пожара и муки — очень даже может быть. Но ему зачем-то самому именно такой Саломеи нужно: яркой, дикой, непокорной.

  Незаурядному мастеру и камень нужен редкий, эдакий рубин, как Саломея. Борьбы ему нужно!

  Но и она при всём своём огне могла бы стать лучше, если бы... Если бы у неё был Господь. Если бы не гибла она в этой трясине, в этой безысходности, а зацепилась бы за Бога. Вот и тут корни...

  И ещё если бы Децимус верил в неё чистую и верную. О, как вера дорогого человека окрылить может! Он, наверное, сердцем и верит, и любит, иначе давно бы разочаровался. А вот умом и глазами сомневается.

  Вот у них и горе, в этих метаниях между противоречиями, в попытках прилепиться уже только к одному чему-нибудь, остаться при том и успокоиться... Отчего мне так плохо?»

  Внезапно она догадалась, что больно не столько сердцу, сколько телу. И днём, и во сне, и после не думала она о своих ушибах, просто не замечала. Совсем вдруг они о себе напомнили.

  Когда-то всё это уже было: ночь, безлюдный город, ноги сбиты в кровь, тело в ссадинах, душа стонет и мечется, и она идёт домой.

  ***

  Отец сидел в кухне один, облокотившись о стол.

— Папа, ты из-за похорон так? Или ещё что-то?
— А, ты, Авиталь... Ещё. Вечером римляне освободили четыре креста по дороге на кладбище.
— Зачем?
— Завтра-послезавтра будут новые казни.
— Кого-то с площади задержали?
— Не думаю.
— Кого ж тогда?

  Отец тяжело вздохнул.

— Сколько посыльных задержано Пилатом в Кесарии?

  Авиталь сжала голову руками:

— Не может быть! Их-то за что?!

  Шамай долго не отвечал.

— Молись, Авиталь. Весь город молится.

  ***

  Снова постель, извечное пристанище дум. Ещё одна мысль — и голова расколется надвое. Зачем Пилату казнить ни в чём неповинных посланцев? Нагнать на иудеев ещё страху, внушить к себе больший ужас, до конца подавить и подчинить без того запуганный народ?

  Или тут уже замешан старик? Все они, посыльные, были у него в доме и могут наболтать о нём претору лишнее... Покончить со свидетелями руками Пилата? Да неужели ж так он подл? Или это она уже так низка, чтобы подозревать в измене человека, у которого столькому училась?

  «Как же так, Господи мой Боженька?!»

  Да не были же слова Александра притворными! И тогда, осенью солдатам, и Йякову... А она, Авиталь, наверняка чувствует, что искренно, а что ложь и притворство. Всё искренне было, всё! Неужели же теперь ему тщеславие настолько глаза затмило... Или хуже: старик знает, на что идёт, связываясь с Пилатом, и всё равно идёт? Ради чего? Денег? Славы?

  Есть в книге Бэ-Мидбар страшные слова Валаама, сына Веорова: «Говорит слышащий слова Божии, который видит видения Всемогущего, падает, но открыты глаза его». А что, если и старик падает с открытыми глазами?! Вытащи, Господи, их всех, каждого из своей трясины!..

  ***

  И опять мелькают перед ней лица... К предыдущим примешались новые. Вот простак-заика идёт между римлянами на казнь и добродушно улыбается: он не понимает, куда его ведут и зачем. Двое других обречённо смотрят в землю, а у третьего почему-то лицо Ицки...

  Среди солдат на коне сидит тяжёлая квадратная фигура; лицо её, обрюзглое и толстое, удивительно хорошо ей знакомо: острый глаз прищурен, а из насмешливо искривлённого рта вот-вот загремит раскатистый тысячетрубный голос.

  Под копытами коня — жухлые листья из прошлого сна. Они вдруг поднимаются с земли, танцуют на ветру, набухают, растут, и превращаются в детей. У них белые рубашонки и радостные личики.

— Мы хороши, мы не обманывали, — поясняют они. — Разве мы виноваты, что попали на язык тому, кто нас недостоин? Не суди, а молись. Кто сражается за себя, пропадёт. Победит тот, кто за Бога. Без Него не бывает мудрости. Молись, молись, молись.


http://www.proza.ru/2018/01/26/413