25. Заговорщики

Хайяль Катан
— Харим! Харим, там собрание... Они против римлян решили собрать людей... и оружие... и распределить всё как в армии...

  Харим выпрямился. Широкое загорелое лицо было по обыкновению невозмутимым.

— Ну, не делай же такое непробиваемое лицо! Чем бы тебя растолкать? Понимаешь, это всё очень серьёзно, и действовать нужно быстро!..

  Авиталь чуть не задыхалась от волнения: в ней бушевало целое море новостей, но приходилось цедить его сквозь узенькое горлышко слов. Вспомнился заика; сейчас бы она над ним не смеялась.

  Харим переложил серп в другую руку и приготовился слушать, хотя время для разговоров было неподходящее: началась жатва пшеницы. Авиталь поначалу хотела дождаться её конца, затем исхода дня, потом хотя бы полуденного перерыва, но не утерпела и бросилась к Хариму, едва они с семьёй пришли на поле.

— … и самое главное: нужно, чтобы об этом узнали как можно больше людей, понимаешь? — выдохнула она и опустила руки, которыми размахивала во время своего сумбурного рассказа.
— М, — промычал Харим и продолжил работу.
— Как это «м»? — рассердилась Авиталь. — И всё? Да разве ты не понимаешь?!
— Чего?
— Ну надо же ведь что-то делать!
— Что именно?
— Ты издеваешься? Римлян скоро можно будет выгнать из Иудеи! Надо готовиться, надо искать и вооружать людей, надо... — девушка вдруг замолчала и, вглядываясь в Харимов нос, взволнованно спросила: — Или... неужели... ты... трус?

  Харим поднял голову, посмотрел на Авиталь. Тоненькая, коричневая, со съехавшим на бок тюрбаном-платком на голове, с худыми голенями из-под широкой рубахи, подпоясанной верёвкой, с горящими по-мальчишески глазами... Похожа на курёнка, который решил, что он уже петух, и задаётся. Парень наклонил голову и ласково усмехнулся.

  «Нет, Харим не трус. Трус не пошёл бы в первые ряды оборонять своих от римлян, когда те стеной стояли на площади. Трус не стал бы защищать незнакомого старика от четырёх вооружённых солдат. Нет, он не трус. Но отчего ж тогда уклоняется от разговора? Ах, я знаю отчего!»

— Да ты меня всерьёз принимать не хочешь! Для тебя и взрослые-то — дети, а я вообще младенец неразумный!..

— Про «неразумного» выдумала; разум у тебя есть. Хорошо, хочешь начистоту, будем начистоту, хоть сейчас и не время, — Харим воткнул серп в землю и отёр пот со лба головным платком. — Что собственно ты или я можем сделать?

— Как что? Ну хотя бы рассказать другим... Объединиться...
— И для этого ходить на подпольные собрания к твоему Александру?
— Ну...
— Для чего? Когда нужно было идти к Пилату говорить насчёт знамён, все собрались и пошли, потому что знали, что так надо. И никого не надо было уговаривать. Чем кончилось, знаешь сама. Так было угодно Всевышнему. А все эти сходки — по-моему, бесполезная трата времени.

— Да почему же?
— Потому что поболтают-поболтают, до дела не доберутся, а важное упустят.
— Что важное?

  Парень кивнул на поле.

— Жатва сейчас, Авиталь. От языка не убудет, мели им или молчи, а хлеб ждать не станет.
— Ну а после жатвы?

  Харим задумался.

— Нехорошая затея — эти собрания, Авиталь.
— Да почему?
— Одно дело — честно сражаться за своих близких, когда им грозит смерть; защищать свой город, когда напали враги, или вступиться за веру. Другое — эти тайные сообщества и секретные объединения. Любой заговор пахнет гнилью.

— Но ведь римляне — враги! Если бы против своих заговор... И не заговор это вовсе! Что ж, по-твоему, терпеть, как они... сжигают дома и убивают людей?

— Они не сжигают дома и не убивают людей, ты знаешь. Я уверен, что большинство из них с охотой вернулись бы на родину, а не прозябали почти без дела в стране, где их ненавидят. Вдумайся сама: им здесь нечего делать, и они сами это рано или поздно поймут и уберутся восвояси. Родина — это там, где земля, дом, семья и вера. У них тоже это есть — не здесь. Не нужно им мешать это понимать. И себе повредим, и их разозлим. Не зря у Шломо: с мятежниками не сообщайся.

— Сидеть и ждать триста лет, пока они поймут, что масло с водой не смешивается?!
 
— Не сидеть, Авиталь, а делать дело — каждому своё. Жать хлеб, любить Бога, жить по Торе. Как римляне в этом могут помешать? Да не к этому ли призывает твой Иоханан? И Иешуа, о котором он говорил. Я ведь видел и слышал Его, Авиталь; там такая сила и мудрость — тебе бы послушать. Вот кончится жатва...

  Авиталь побледнела от гнева: опять Корэ! Знал бы этот тихоня-умник, чего ей стоило отцепиться от мыслей об Иоханане! Едва выкарабкалась она из этого болота боли, только загорелась мечтой о свободе от римлян, и вот пожалуйста: Харим упёрся как вол и проповедует учение того, кого она всеми силами пытается забыть.
 
— Пусть прав Иоханан, пусть прав этот Иешуа, которого я не знаю... И ты тоже пусть прав: любить Бога и жить по Торе. Только причём здесь римляне? У Александра есть книжка с греческими баснями. Там в одной лиса увидела, как дикий кабан точит клыки об дерево. Лиса спрашивает: «Зачем ты это делаешь? Никакой опасности не видно, и охотников в лесу сегодня нет». А кабан ей в ответ: «Клыки мне нужны острыми; явись опасность — мне некогда будет их точить».

  Харим нахмурился.

— Когда это ваше собрание?
— Так ты всё-таки пойдёшь? — оживилась Авиталь.
— Да.

  «Он пойдёт, но без охоты. Он в своём уверен и идёт по жизни как медведь по лесу: грузно, уверенно, с толком. И ведь в нём правда есть толк, и слова его вовсе не глупы. Да и мне уже не так хочется туда идти... Будто бы один полный кувшин воодушевления разлили на два; а с полхотеньем не сделать дела хорошо.
Да нет же, нет, он послушает Александра и тоже загорится! Старик не из тех, кто бросает слова на ветер, не зря же его так уважают и слушают. И ведь всерьёз они настроены на борьбу с римлянами...»

  ***
 
  К Александру Авиталь с Харимом пришли одни из первых: на половике у двери валялось всего с десяток потёртых сандалий.

  Харим остановился у раскрытой двери, оглядел над головой скривившийся от старости косяк и аккуратным тычком ладони приладил отошедший угол. Смахнув с волос штукатурку, он вошёл в дом, разулся и сел рядом с Авиталь.

  Вошедшим едва кивнули. Ни тонкогубого, ни заики ещё не было. В середине, с потным и багровым от волнения лицом, сидел толстый Йаков, «ученик Акивы». Он только что прочёл вслух свои стихи и, наверное, ожидал похвал.

  Хозяина среди гостей не было — вероятно, он занимался чем-то в библиотеке или своей каморке.

— Н-дась... — прицокнув, протянул один из парней. — Стишок для почитать на ночь детям. Как страшилку. Плохо, Йаков, очень плохо, — и насмешливо оскалил белые зубы.

  Ученик Акивы крепко верил в формулу«лучшая защита — нападение»; вряд ли он задумывался, что на свете бывают другие формулы. Он нервно вскинулся:

— Тому, кто не любит Родину, не понять её страданий. Ты свои стихи читал? Вот где убогость-то!

— Да, я свои читал. Потому и не спешу тыкать ими в нос всяк и каждому. А вот ты свои — явно нет. «Никогда в стране великой не было такого ига» — и это пишет взрослый мужчина! Тьфу! И не тебя ли учили не кидаться словами вроде «всегда» и «никогда»? Как там говорит Александр: они принадлежат вечности и Богу.

— Всё, на что ты способен, это повторять чужие фразы, — кисло отозвался толстяк. — Повторюсь: тому, кто не любит Родину...
— Ну-ну. Любой строчкогон уверен, что стоит ему приплесть слово «Родина», так от этого его бездарный стишок тут же становится шедевром. Спесивы Вы, дядя.

— Жалкий прихвостень! — затрясся от гнева Йаков. — Ничего из себя не представляющий подлиза...

  Насмешник захохотал, закинув голову. Толстяк осознал свой промах, замолчал и надулся, изо всех сил делая вид, что «с таким и связываться не стоит».

— По-моему, этот спор здесь неподходящ и неуместен, — серьёзно и поучительно сказал пухлолицый малый лет двадцати семи. — Мы, как всем известно, собрались по иному поводу. А Вам, Йаков, я посоветовал бы обратиться за помощью к Александру. В своё время я обращался к нему за отзывом по поводу своих творческих замыслов и получил довольно хорошие рекомендации.

  Ученик Акивы посмотрел на советчика так, словно ногой угодил в капкан.

— Чушь какая, — пробормотал он наконец и свернул свой лист в трубку.
— Поверьте мне на слово: поначалу он может Вас обескуражить, но Вы сами потом убедитесь, сколько получите пользы!

  Весельчак при этих словах хлопнул себя по колену и загоготал; пухлолицый ответил серьёзным укорительным взглядом и с достоинством отвёл глаза.

  Отсмеявшись, остряк шумно выдохнул, но больше язвить не стал: Йакову досталось с двух фронтов, а над серьёзным недотёпой потешаться не стоило — всё одно, что колоть куль с сеном.

  Авиталь искоса глянула на Харима; он сидел неподвижно, с мрачным лицом.

  ***

  Пришёл тонкогубый с приятелями, и ещё люди; вышел из библиотеки хозяин. Комната набилась до отказу; Авиталь с Харимом как-то сами собой оказались оттеснены к стене.

  О творчестве больше не говорили, перешли к делу. Авиталь поначалу прислушивалась к каждому предложению и возражению, но скоро заскучала.
 
  Говорили много и долго. Тонкогубый часто повторял слова «порядок» и «система» и настаивал, что надо всё и всех разделить и распределить. Голос у него был резкий, будто молот стучал по наковальне. Больше половины собравшихся были его сторонники.

  «Его так слушают не потому, что он прав, — разглядывала неприятное лицо Авиталь, — а потому, что он уверен, что прав. Наверное, чем больше в человеке уверенности, тем больше за ним и народу идёт. А правда, может, и ни при чём?»

  Ему вяло, но метко возражал насмешник. Этот возразил, что слишком много распределений — глупо, что всё потом всё равно смешается и расстроится, а «война план покажет».

  «А этот похож на зеркало. Всякий огрех подметит и высмеит, но сам ничего выдумывать не возьмётся и никого за собой не потянет. Ой, я, кажется, снова берусь разбирать чужие души, а не надо».

  Завязался спор; посыпались колкости, потом грубости. Кое-кто повскакал с мест; более сдержанные унимали разошедшихся.

  Кроме Авиталь, только двое не вымолвили ни слова. Харим следил за разговором внимательно и иногда более обыкновенного хмурился. У него работала своя какая-то мысль, но он держал её при себе.

  Второй был Александр. Едва он вместе с другими появился в комнате, Авиталь поняла, что старик крепко не в духе. Разговора он почти не слышал, и было явно, что всё собрание ему не по нутру, тяготит его. Прищурившись, он изредка оглядывал лица, но больше недовольно смотрел в пол. В разгаре спора она заметила, как у него под скулами заходили желваки.

  «Отчего он недоволен и молчит? Он, который знает, как ответить на каждое слово?»

  И в ней вдруг завозилось давнее, забытое чувство неприкаянности, неудовлетворённости. На миг она словно бы вылетела из действительности, очутилась, невидимая, рядом с рыжеволосой девушкой, позёвывающей в углу около чужих неприятных людей. Как когда-то давно на ипподроме, мелькнул в голове вопрос: «Зачем я здесь?»

  Вот бы сейчас очутиться на поле, только не том, где они с Харимом горбатились всю весну, а другом, из детства... Бежать по тропинке среди жнивья наперегонки с ветром. Он рассыпается по полю, ласкает и щекочет былинки — они дрожат, смеются, — и слышится из-под его невидимых ступней  тонкий, едва уловимый звон: ощутимая музыка ветра...  Авиталь останавливается, раскинув руки, и кружится, кружится, кружится...

  Но что это — глухо и гулко забили вдруг барабаны. Где она? Вокруг снова пьяный пир, пёстрые покрывала, золото, медь, чьи-то руки в позвякивающих браслетах, а в уши сильнее бьют, бьют барабаны. Страшный гул отдаётся в висках, и от него холодом сковывает сердце...

  ***

  Кто-то тяжело стучал в дверь. Когда Авиталь открыла задремавшие глаза, на стук уже отворили, и на пороге стоял запыхавшийся от бега взъерошенный подросток. Дверь за ним тут же захлопнули.

 — Пилат посадил посыльных под стражу, — выпалил он и согнулся, упираясь ладонями в колени.
— Всех?
— Всех. Ни за что ни про что. И едет в Иерусалим. Свита основательная.

  После недолгого замешательства собрание зашевелилось, заволновалось, люди стали подниматься с мест, чтобы расходиться. Тут Авиталь заметила, что заика так и не пришёл. Предчувствуя нехорошее, она тронула за рукав встающего соседа:

— А где тот парень, что заикается? Он в прошлый раз был...

  Тот кивнул на подростка:

— В Кесарии, под стражей у Пилата; слышала же.

  Авиталь в ужасе прикрыла рот рукой.

  «Ах! Этому, ну этому-то куда в делегаты, с таким косноязычием! Как баран поплёлся... нет, поскакал с другими, а сам ведь меньше всех смыслит в этой заварухе...» Ей вспомнился собачьи-благодарный взгляд простака на Александра и то, как он с благоговейной дрожью тряс тому в прошлый раз руку.

  Она глянула на своего учителя: с ним с похожим трепетом, хоть и не таким явным, прощался серьёзный пухлолицый. Рядом чуть не сгибался в дугу толстый Йаков и ещё кто-то, остальные торопились на улицу.

  «Да мы тут, кажется, почти все чуть не околдованы стариком! — внезапно догадалась она. — Больше половины носят ему на проверку свои творения. Никому, если вдуматься, ненужные... Остальные, вроде заики, без разбору идут или за ним, или за палачами вроде тонкогубого. И я туда же! И самое странное — терпеть тут друг друга никто не может, а собрались объединяться против римлян.

  Но как же так? Ведь не глупости же говорит Александр. И столькому я научилась у него и про книжки, и про другое. И ведь искренне болеет он душой за Иудею... И не все же здесь болтуны, которым нечем больше заняться! Всю корзину не выбрасывают из-за нескольких гнилых смокв. Может, просто у него собрались не те люди?»

  Разошлись все скоро, и почему-то старались не смотреть другу другу в глаза.


  ***

— Не ходи туда больше, — сказал Харим по пути домой.

  Авиталь не стала спрашивать и спорить. Нехорошо было у неё на душе после этой сходки, как ни старалась она убедить себя в обратном. Разница между ними была та, что Авиталь только чувствовала, что что-то там шло не так, а Харим знал наверняка, что. Долго шли молча.

— Всё-таки тот, который высмеял Йакова и «систему», лучше того, железного, с тонкими губами, да? — попробовала она развеятся и разговорить спутника.

Парень хмуро пожал плечами:

— Не знаю. Высмеять и опошлить можно всё, что угодно, была бы наглость. Не знаю, Авиталь, — отрезал он и замолчал.

  «Твёрдокаменный молчун, — уважительно подумала она. — Вот таких-то не хватает на свете».

  Парень довёл девушку до дома, попрощался и грузным шагом пошёл к своей улице.

  Авиталь прижалась к забору и подняла глаза к небу.

— Боженька мой, — начала она привычный разговор с Всевышним, но вдруг почувствовала, что молитвы нет и быть не может. Авиталь зажмурилась и закрыла лицо руками. Попробовала снова. Нет, не получалось: выходили слова, но искренности, чувства и благоговения не было. Ужас и страх охватили её.
Теперь она уже не сомневалась, что в доме старика произошло что-то нехорошее. Ей было неважно, что именно. С ней случилось гораздо худшее: она потеряла ту ниточку связи с Богом, за которую радостно держалась все последние месяцы и которая одна давала ощущение безопасности и дарила надежду.

— Боженька мой, Боженька! Я больше не пойду туда, только вернись ко мне! — вырвалось у неё отчаянно, и сразу будто полегчало от откровенного восклицания.

  Но было ещё что-то... Как холодная мутная вода, тёмное, тяжёлое предчувствие залилось ей в душу во время короткого сна у старика.

  Последний краешек солнца скрылся за отдалёнными домиками и холмами. На ещё светлом небе медленно раздвигались косые фиолетово-синие полосы облаков. И одна полоса, самая близкая к горизонту, полыхала густым багровым огнём, будто из невидимой небесной раны сочилась кровь.


http://www.proza.ru/2018/01/26/394