22. Ненавижу

Хайяль Катан
  Авиталь шла на поле, несла Хариму деньги и инжирный пирог. Деньги передал Шамай. Он по совету дочери пошёл было договориться с парнем о волах, но Харим участливо предложил: «Если Вам некогда, то я сам могу вспахать; а хотите, и засею, у меня семена хорошие». На том и порешили.

  Пирог, бережно укутанный в чистое полотенце, Авиталь несла от себя, из благодарности.

  Уже несколько дней подряд на этой дороге ей чудилось, что за ней кто-то следит. Но сколько ни оглядывалась она на придорожные кусты и деревья, никого не могла заметить. Сегодня же странного ощущения не было.

  Харим сидел на взгорке и, насупив брови, ковырял углом мотыги пятку — видимо, не мог вытащить занозу.

— Ты бы ещё плуг взял.

  Харим отрешённо посмотрел на девушку, отложил тяпку и принялся колупать пятку большим пальцем.

— Помочь? Я любой узел развязать могу, даже самый тугой.
— Вот гадость, — задумчиво проговорил здоровяк, — уже с час так сижу.
— Давай посмотрю.

  Авиталь присела, Харим вытянул ногу. В середине пятки было маленькое тёмное пятнышко, грубая кожа вокруг была разодрана в клочья.

— Так неудобно совсем, — сказала Авиталь, повозившись с Харимовой ногой. — Ты бы её на камень положил что-ли...

  Принялись высматривать подходящий камень. Были всё мелкие или острые.

— Вон у них есть замечательный. Целый валун! — Авиталь махнула рукой на отдалённое поле.
— Ты ещё у Иерихона камень разгляди. Я же туда не допрыгаю.
— Ну тогда, Ваше Величество, ложитесь на землю и кладите ногу на ногу.

  Харим развёл руками и послушался. Авиталь опустилась на коленки и стала поддевать занозу ногтем.

— Не дёргайся.
— Щекотно.

  Харим заложил руки за голову и уставился в небо; потом закрыл глаза и блаженно осклабился:

— Я всегда мечтал, чтобы мне служанка разминала ступни.

  У всякого другого такое замечание вышло бы пошло; у Харима же все слова были словно густо смазаны добродушием и обидеть не могли.

— Нахал, — вполголоса отозвалась Авиталь; ей удалось подцепить кончик занозы. — Женишься, заведёшь себе хоть двух.

— Э, нет. Моя ни одной не потерпит, — шутливо вздохнул парень, искоса глянув ей в глаза.

  «Значит, невеста есть. Кому-то повезло. И работящий, и добрый, и вроде не дурак. И тем более надо от него подальше; не хватало только, чтобы про меня ко всему болтали, что я чужих женихов отбиваю».

  Харим вдруг взвыл от боли, а Авиталь медленно вытянула из его пятки шип величиной со скорняжную иглу. Оба долго недоумённо его рассматривали. Парень поднялся и осторожно наступил на больную пятку.

— Больно?
— Терпимо.

  Поднялась и она.

— Вот деньги от папы. А здесь пирог. Мы все тебе очень благодарны, — Авиталь собралась уходить.
— А ты куда? — удивился Харим. Он уже почти оправился, слегка прихрамывая на больную ногу.
— Домой. Куда же ещё.
— «Домой»! — передразнил Харим. — Э-эх, горе-работник! Пошли, покажу, что с бобами и с чечевицей дальше делать. Мотыгу оставь, без неё справишься.

  ***

  Нехитрая на первый взгляд работа на деле оказалась много труднее. Харим с жалостью смотрел на бесполезную суету девушки — в искреннем и честном желании Авиталь помочь семье было много горячности и мало пользы. Она скакала по полю как коза, часто ненароком отрывалась от работы, быстро уставала. «Не суетись, — учил Харим. — Вскачь не напашешься».

  Окончательно убедившись, что в земле ни отец, ни дочь не смыслят ни крупицы, с этого дня парень словно бы взял их землю под свою опёку.

  Он советовал, временами помогал, делился инструментом. Показывал Авиталь как, когда, где и чем рыхлить, прореживать, подкармливать, поливать. Приходил Шамай, предлагал Хариму ещё денег, но тот не взял; Авиталь приносила горячие лепёшки и сушёную рыбу, из признательности.

  Лицо её загорело, спина, руки и ноги стали крепкими, изящно очертились мускулы.

  «Ещё немножко, и я буду как те поджарые греки-бегуны», — ухмылялась она про себя дома, а на поле ворчливо вздыхала: «С младенцем хлопот меньше, чем тут».
Но хлеб колосился и зрел, а вместе с ним росло и удовлетворение от сделанной работы.


  ***

  На базар Авиталь вырвалась как на волю. Приближался Пeсах, с ним и сбор ячменя.

  До жатвы оставались  считанные дни, и сегодня Авиталь в хорошем настроении бродила меж рядов, радуясь передышке, рыночному гомону и людям, которых до того так старательно сторонилась.

  Товары те же, а лица новые. Нет Цветного Платка: на его месте незнакомый вертлявый человечек, лысый, сморщенный и некрасивый. У дородной торговки маслом лицо доброе и весёлое — неудивительно, что у её прилавка толпятся покупатели. А у этого, в кожаном переднике, нет на руке пальца. А вон на ком-то надета верблюжья шкура; это в такую-то теплынь кутаться в шкуру!..

  И тут Авиталь всю передёрнуло и затрясло, словно с синего неба в неё вдруг ударила молния. Изо дня в день вольно и невольно представлять себе одно и то же суровое мужественное лицо, подзабытое лицо, мучительное сердцу и памяти лицо, и вдруг увидеть его так близко! Те же сутуловатые плечи, те же руки — до боли знакомые и незнакомые... У Авиталь перехватило дыхание. Как прекрасна, как трогательна эта высокая исхудавшая фигура, так не вписывающаяся в эту чуждую ей рыночную сутолоку!

  Коль Корэ!

  Не в силах совладать с дрожью, она юркнула в щель между двумя навесами, под чей-то свешенный платок; ухватилась за брус и тут же отпустила — он заходил под её ладонью, заколыхались развешанные на нём тряпки.

  Броситься к нему — пусть нет слов, пусть дрожат от страха и счастья руки, пусть глупым, пусть некрасивым покажется ему её откровенное влюблённое лицо...

  Авиталь выскользнула из своего укрытия, подалась за удаляющимся неузнавшим её человеком, и вдруг остановилась.

Стой, Авиталь. Стоит ли бежать за ним? Нужна ли ему ты — ты, ещё там у костра давшая ему понять, чтo он для тебя? Разве не понял, разве слеп был он, умный и чуткий, разве не догадался, что судьбу свою ты предложила ему в ту памятную ночь? Полгода ты терялась в догадках, почему он не ищет тебя, подыскивала ему десятки оправданий... А вот он здесь, в Иерусалиме, и с двух шагов не узнал и не окликнул тебя.

  Когда-то ты приняла его пристальные взгляды за участие и сострадание. А были ли они такими? Холодные, неумолимые взгляды... Да ведь он осудил тебя тогда! За фальшь с Эламом, за двуличие, за кокетничанье с ним, чужим мужчиной, при женихе, за всё мерзкое, что в тебе увидел. Осудил жестоко, без снисхождения к неопытности, осудил без милости, как судят прелюбодейку! Осудил и забыл!

  Столько смиряться и ломать себя, пытаться стать достойной его, стремиться к чистоте и почти касаться её — чтобы в конце концов осознать, что на тебя взглянули лишь как на развратницу и обманщицу и выкинули из памяти!

  «Священники не должны брать за себя опороченную»... Не нужна ты ему, Авиталь. Никому не нужны объедки.

  Да будь же проклята та ночь и эта безответная любовь к... к палачу!

  Оставайся святым, небесный ангел Коль Корэ, сын священника Иоханан. А недостойная тебя грязная Авиталь не будет больше строить из себя овечку. Иди своей дорогой, а Авиталь...

  Если бы она глянула вверх, она увидела бы, как над рынком встревоженно кружит стайка голубей. Но Авиталь видела только пыль и мусор под ногами и сквозь зубы шептала одно-единственное слово:

— Ненавижу!

  ***

  «Ненавижу, ненавижу, ненавижу!» — звенело в ушах. И тут звон этот перекрыли раскаты такого нечеловечески гулкого голоса, что Авиталь втянула голову в плечи.

— Вот кто мне библиотеку вверх дном перевернул!

  Она очнулась: перед ней на прилавке громоздились свитки, а рядом стоял, хитро прищурившись, знакомый старик. Авиталь подняла на него бледное лицо со сверкающими яростью глазами, и в кривой улыбке старика что-то дёрнулось. С мгновение он вглядывался в неё; взгляд был умный и острый, как шило.

— Нечего рот разевать, — прогремел он вдруг сердито, — помоги-ка пожилому человеку донести покупки до дому.

  «Хоть в львиный ров теперь», — Авиталь стиснула губы и наклонилась было к корзине у ног старика. Тот остановил её:

— Куда? Это я сам. А вот это тебе, — он сунул ей в руки только что купленные свитки, поднял свою тяжёлую корзину и пошёл прочь.
— Сдачу! — кинулся вслед продавец.
— Нищим отдай, — отозвался покупатель не поворачивая головы.

  Старик не торопился, но шёл быстро. Роста он был среднего; широкий торс несли крепкие кривые ноги. Авиталь представилось, что это какой-нибудь мистический Гефест ведёт её в подземную кузницу. «И дом у него страшный и тёмный... Ну и пусть, всё равно теперь!» — и она прибавила шагу, едва поспевая за спорой походкой старика.

  Рынок заканчивался с одной стороны лавкой обувщика. Они миновали её, когда старик неожиданно остановился и опустил корзину на землю. Скомандовав Авиталь «стой тут», он круто развернулся и пошёл к навесу. У прилавка он снял с правой ноги сандалию и швырнул её мастеровому на стол, заваленный подошвами, кожаными ремнями, крючками и нитками. Жиденькая очередь недоумевающе расступилась.

— В третий раз приношу. Или пришей нормально ремень, или заставлю тебя её съесть, — прогрохотал старик, ткнув пальцем в сандалию. Он вернулся к Авиталь, поднял корзину и пошёл дальше босой на одну ногу.

  Она снова двинулась за стариком, а сзади раздался визгливый голос выбежавшего на дорогу обувщика:

— Носить надо... как люди!

  Старик не слушал и не слышал. Авиталь обернулась: обиженный лавочник махнул рукой и вернулся к своим подошвам.

  ***

  Старик отпер три уже знакомых девушке замка и пропустил её в дом. Исчезла жуткая кузня — внутри было по-весеннему светло и по-прежнему безукоризненно чисто. Рассеялся и фантастический Гефест: старик повозился у порога с одинокой сандалией и понёс корзину в кухню, кивнув Авиталь на знакомую комнату слева.

— Свитки туда. Да ты знаешь.

  Авиталь вошла в приоткрытую дверь и ахнула: совсем немалая комната с двумя узкими окнами была с пола до потолка заставлена полками и шкафами. Книги: свитки, папирусы, пергаменты, манускрипты, кодексы... Узкие и широкие, в толстых чехлах из разноцветных кож, в плотной ткани и без чехлов вовсе; полуразвернувшися и  перевязанные ленточкой, на валиках и без них, с печатями и без печатей; были даже в прямоугольных деревянных коробках и в глиняных сосудах.

  Несколько смятых папирусов, впрочем, валялись на полу под широким столом, с которым Авиталь неудачно познакомилась в прошлый раз. На столе вразброс лежали папирусные листы, уже надписанные и ещё чистые, и письменные принадлежности.
Хозяин вошёл в комнату, поставил на стол зажжённый светильник  — в комнате стало совсем светло — и взял у Авиталь свитки.

— А почему эти на полу? Поднять? — она кивнула под стол.
— Не вздумай! — гаркнул старик. — Не вздумай и пальцем это тронуть. Такая дрянь! Сжечь не успел. И время бы не тратил на эти писалки, если б знал заранее. Такое безголовье! Ну хоть вот эта складушка, — он кряхтя наклонился, поднял одну из рукописей и с насмешливой важностью прочёл: “Ложь неизменно хранит нам верность”. Кому это — нам? Опрометчивое и недозволенное от имени всех людей мира заявление. Или вот ещё перл: “Все хорошие люди рождаются от улыбок”. От улыбок! Тебя мама от улыбки родила? Меня — нет! Ни мыслей, ни чувств, ни способностей; одно словесное недержание, а цель — самовосхваление.

— Зачем же тогда покупаете? — сдерживая смешок, поинтересовалась Авиталь. Недавние горести, если не исчезли, то уж точно не были с ней здесь и сейчас.

— А вот этот «шедевр» аж из Рима, — он поднял другой свиток, покрутил в руках, отбросил, — «История персов». В двухсотый раз пережёванная, на сей раз неумеренно усердным греком. Пусто, избито, без искры собственной мысли, но кучеряво — опять же, выпендрёжа ради. Зачем покупаю? Ищу бриллиант в навозной куче.

— И находите?

— Столько приходится перелопачивать дерьма... — старик неподдельно вздохнул и оставил без внимания гримасу Авиталь на грубое слово. — Но не без надежды. Вот тут, смотри. Парень лечился и учился в Египте, сейчас в Риме на родине. Луций Сенека, кажется так. Я писал ему, кое-что подправил в его работах. Золотая голова! У этого шансы стать рядом с Аристотелем. Ради таких жемчужин и роюсь в кучах мусора, как эзопов петух.

— Может... может быть те, кто пишут плохо, просто не знают, как правильно? Их никто не научил, вот и выходит у них так, — увлекаясь, проговорила Авиталь. Она присела на краешек стула у стола. Уходить ей не хотелось. Старик, резкий и открытый, нравился ей всё больше. Его уверенность, разумная речь, даже грубые манеры уже не пугали её.

— Не хотят учиться! Учёба труд. Труд каторжный. Учиться — это сравнивать себя с великими и ненавидеть свои работы. А уж тем, в кого Всевышний вложил зерно таланта, и подавно! Это вечное собой недовольство и горы труда. Взрастить это зерно и оставить плоды потомкам удаётся единицам. У этих же пустозвонов, — старик указал под стол, — потакание собственному тщеславию. Поди укажи кому из этих писак на их ничтожество — бурю подымут.

— «Взрастить зерно», — повторила Авиталь, вспомнив прополку и свои подвиги на поле. — Зерно вырастить, оказывается, жутко трудно. А у кого надо учиться? Кто такие эти великие? — глаза её загорелись; вдохновение старика передалось и ей.

— Вот! — он шагнул к шкафам и стал один за другим доставать с полок увесистые свитки. — Платон, Аристотель, Геродот, Гомер... Это... Это не знаю как сюда попало, — он оглядел один из рукописей и отложил в сторону, — Эврипид, Софокл, Цицерон... Я уж не говорю о наших: Давиде, Асафе, Шломо...

  Авиталь подошла ближе. Отложенный свиток показался ей знакомым. Она развязала и слегка развернула его. Два столбца стихов, один на латинском, другой на арамейском. Над первой строфой размашистым почерком была надпись на латыни. Авиталь поняла общий смысл: «Уважаемому Александру с благодарностью от автора».

— У меня есть эта поэма! Мне подарил Эл... Мне подарили почти такой же свиток. Только без надписи. Постойте... Так Александр —  это Вы? Вы перевели эти стихи, правда?

  Старик одобрительно пробурчал что-то невыразительное, сложил на столе отобранные манускрипты и ткнул пальцем:

— Вот. Вот у кого нужно учиться.

  ***

  Авиталь забыла и про время, и про старика, и про то, где она. Страдали, смеялись, добивались справедливости, боролись с судьбой и покорялись ей герои поэтов и драматургов. Рассказывали о неведомых землях и народах историки. Рассуждали, морща лоб, философы.

  Она опомнилась, когда в светильнике кончилось масло, и пламя, мерно покачиваясь, угасло. Свет в окне потускнел: начинался вечер.

  Не обнаружив хозяина в библиотеке, она вышла в главную комнату и тут услышала из-за ширмы раскатистый храп. Старик, видимо, тоже позабыл о гостье и лёг вздремнуть. У стены, сладко потягиваясь, тёрлась кошка.

  «Наверное, он всё-таки хороший человек, хоть и ругается по-солдатски. У злых хозяев животные запуганные». 

  Авиталь на цыпочках прошла к двери, обулась, и, немного помедлив в нерешительности, сказала в воздух:

— Спасибо Вам, Александр. До свидания.

  Храп прекратился, и через минуту из-за ширмы вышел взъерошенный хозяин.

— Как тебя зовут?
— Авиталь, дочь Шамая.
— Приходи ещё, Авиталь, дочь Шамая. Не стесняйся. Кто хочет учиться, должен учиться. — Он пристально взглянул на неё и добавил непонятное: — Всё ещё будет, дочка.
— Спасибо! Я... я приду. Спасибо!

  ***

  Новый мир как таинственный дворец настежь распахнул сегодня перед Авиталь двери. С детства она украдкой заглядывала в его окна и чутко прислушивалась к неведомым звукам. Из него рождались в её душе случайные стихотворения. Сегодня же ей удалось войти в его тайные залы. Мир этот был мир слова.

  Она спешила домой и думала о том, что слово, пожалуй, самая сильная вещь на земле. Словом Господь создал мир. Слово оставляет после себя человек. Рушатся и ветшают города, дворцы и памятники, стираются картины и забываются мелодии, а слово может жить в памяти людской вечно. О, сколько комнат этого мира она обойдёт! В какие заглянет тайники! Сколько узнает!

  И может быть этот новый мир вытеснит из души тот, старый, в котором зияет чёрная дыра с рваными краями, прикасаться к которым нестерпимо больно.

  Но день этот не кончился для Авиталь впечатлениями от книг и речей необычного старика. У дома кто-то нагнал её и тронул за локоть.

— Постой, Авиталь.

  Она обернулась.

  Элам.

  ***

— Нам нужно поговорить.
— Говори.
— Может, не здесь?
— Говори здесь, — злобное торжество сквернуло в глазах Авиталь.

  «Вернулся-таки... Отомстил, разобидел и всё равно вернулся. Почувствуй же на своей шкуре, каково унижаться!» Она хотела съязвить, но Элам смотрел с грустью и болью, и ей стало стыдно за свою ядовитую радость. Он сильно исхудал; не юноша стоял перед ней, а немолодой исстрадавшийся мужчина.

— Не могу без тебя, Тали...

  Что ответить? Он хорошо понимает и унижение своё, и угол, в который себя загнал. Напомнить, что он сейчас Батшибу предаёт? И так знает. Да он же ей, Авиталь, нож в руки сейчас даёт и грудь подставляет... Она заплакала.

— Нет, Элам, нет.
— Почему? — в отчаянии выдохнул он.
— Если бы тогда, давно, до... до всего этого ты посватался, мы бы поженились... И может быть, были бы всю жизнь несчастны. Не допустил этого Господь.

— А сейчас разве счастье? — не проговорил, а прорыдал Элам. По омертвелому лицу его катились слёзы, впавшие глаза умоляли о надежде.

— Только у Бога... — начала она, но губы её задрожали, а по лицу Элама она поняла, что он уже ничего не слышит и не понимает. Ей хотелось схватить его за плечи, затрясти, вывести из отчаянного отупения и закричать: «За Бога можно только цепляться, не за человека! И ты несчастен, и я несчастна, потому что не там ищем покоя и радости. Не перед теми преклоняемся, не тех боготворим!»

— Прощай, Элам. Будь счастлив... — она протянула ему руку, но лицо его судорожно исказилось, он схватился двумя руками за голову и шатаясь пошёл прочь.

  «Не умышленно делают больно друг другу люди, а в ответ на собственную боль и по незнанию, по жестокому равнодушию... Он, слабый бесхарактерный человек, может быть отдал своё самое лучшее мне, не оценившей и не понявшей его. Теперь он возненавидит меня, как я... как я ненавижу Корэ. Ах, Господи! Ненавистью кончается обожествление кого-нибудь кроме Тебя!»


http://www.proza.ru/2018/01/26/381