Эпизод 2 февральский снег, окна и углы

Екатерина Бобровенко
ЭПИЗОД 2: февральский снег, окна и углы;

Я чувствую, что прошло время, утекло сквозь пальцы, оставшись незамеченным, но оставив след, и этот след практически сам медленно отпечатывается на моем лице белесо-серой утренней мглой, которую мы называем вразнобой утром, светом и восходом солнца, оставившей пятна теней и преломлений на снежном заиндевевшем стекле, потолке и стенах. Где-то угадывается жизнь: вяло перетекает, разрастается и семенит, отстукивает шаги, перекликаясь словами, потому что ко мне уже скоро должны зайти, но я не могу понять, где и как скоро.

Мне хочется различать голоса, шаги и шорохи, но по-прежнему ничего не слышно, как будто уши забило ватой, а вокруг ни звука, будто все уже вымерло или пока вымирает. Серая поволока дыма, света и тишины качается перед глазами, смачиваясь мутными потеками, потому что глаза снова застыли, срослись, будто слипнувшись и закоченев где-то намного глубже, чем просто под веками. Кровать не скрипит, хотя пружинит и прогибается, когда я пытаюсь сесть, похожая на каменную, не издавая ни скрежета, ни протяжного писка. А вокруг тоже ни шепота, будто дыхания тоже нет, хотя сама тишина, моя - наша - тишина, скребется и ворочается, никак не устроившись в своем углу: деловито, занято и как всегда настороженно, будто на посту, хотя это так и есть. Я цепляюсь за крючки вешалки, долго ворочаясь и возясь с ней, пытаясь спихнуть с завитушек опустевший и безвоздушно съежившийся пластиковый пакет, пока не стряхиваю и не роняю себе на колени, продолжая бережно вытягивать перед собой клапан на руке. И забираю его с собой, привязывая к тесемочкам на воротнике рубашки, чтобы тот болтался впереди, подпрыгивая и дергаясь странно в такт шагам. Тишина отвлекается и обращает на меня внимание, сторонясь от двери, и я наконец вижу, чем она занята - отколупывает со стены куски размякшей штукатурки ломтями, осыпая крошками пол, кусает что-то, дробит и хрустит все так же безмолвно, но с тихим скрежетом.

Оставшаяся штукатурка и краска на стене рядом дыбятся неровными комьями и расползаются рассохшимися трещинами, похожими на заломанные ветки, будто кто-то проложил под ними ходы и норы, устраиваясь на зиму. В отличие от удавов, трещины безмолвны, тихи и скрытны, хотя и тянутся везде, по всем щелям, углам и промоинам в окнах. Проложенные под тоннелями норы и ходы ползут мимо двери и за нее, в коридоре прижимаясь ближе к линолеуму, в то время как в самой палате занимают всю свободную высоту полностью, расползаются с одной стены на другую, кочуя вдаль по коридорам и сводкам комнатных клеток и лестниц. Территория дома расходится в глубину и в даль во все стороны, но большая часть ее завалена, захламлена и заброшена где-то под слоями пыли, копоти и погребенной мебели, и никто - почти - не знает его целиком, оставаясь в неведении. У нас ходят легенды - говорят, что многие потерялись когда-то на оставленной части, кто-то из детей, застрявших между заваленными этажами, которых потом не нашли, как ни пытались. Почти все ходы на ту сторону перекрыты, захламлены или просто не похожи на самих себя, и сунуться на чужую территорию почти невозможно, если только по углам и боковым пролазам, но кто же не знает, что на самом деле живет в самих углах?..

Комната остается за спиной с почти не слышимым еле различимым щелчком. Как лязг язычка в замке.

Серо-зеленый коридор неумолимо растягивается вперед, как зеркальное отражение напротив другой блестящей поверхности, мешаясь красками с обычным серым, как синюшная кожа, а потом и с полностью темным, обсвеченным где-то в глубине вспышками дрожащих ламп, хотя ламп сейчас нет, и весь коридор кажется от этого еще более мрачным и недосягаемым. В самой глубине его, где глаз мешается с тенями настолько, что уже невозможно отличить реальные границы вещей, мне чудится кривая перегородка из повалившегося наискось пыльного шкафа - родного брата наших клеенчатых антресолей. Серые полки перегорожены перекладинами, на которых, цепляясь выцветшими ручонками, висят детские куклы и части кукол, разные и совмещенные между собой, среди тряпок, пыли и бурых комьев стекловаты. Таращатся пустыми оплавленными глазами, а в просвете между двумя перекошенными стенками видны очертания лестницы, коридора и еще какого-то прохода, расчерченных светом узких окон. Светлым, выпивающим глаза, серо-белым зимним светом, похожего на россыпь снежинок, пепла и муки. Хотя в действительности там только тупая кишка, упирающаяся толстостенным концом в ответвления душевых, сестринской, палат, игровой, переиначенной под склад поломанных кроватей и отдельных колесиков, матрасов, каталок и спинок, похожих на решетки.

Сводчатые потолки треугольником сходятся над головой, оставляя просвет перегородкам между палатами, а деревянные перегородки с двойными отходящими дверями не достают им даже до трети по высоте, и дальше идут только склеенные кусочки оконных толстых стекол, вырезанных квадратиками.
Мутное, грязное или просто заклеенное до матовой непрозрачности, но в него уже давно поселились мухи, паутинные клещи и крошечные частички оседающей краски между каждыми стыками, а свет уже давно дробится в них как-то неправильно, делаясь из бесцветного каким-то серым и практически ощутимо пыльным. Слипшиеся краями лакричные леденцы над стенами отражают дробящийся свет ламп, люминесцентно белый и неприкосновенно стерильный, не липнущий к пальцам и стекающий разводами по мыльному кафелю, но сейчас вокруг темно, стыло и мрачно, и чувствуется сквозняк, гуляющий в щелях паркета с застеленными сверху отходящими кусками линолеума. За поворотом коридора, сразу же где кончаются ряд дверей и палат, есть огромное окно в выдающемся над крышей крыльца выступе, с застывшей под металлическим узким подоконником гусеницей остывшей батареи и качающимися лавочками, скамейками и складом стульев тут и там. Стоит пройти мимо них, как тут же забываешь, зачем стоило вообще куда-то идти, и это не просто так.

Пространство вокруг схлопывается в невидимую точку, к которой тянется все и за пределами которой уже не существует больше ни коридоров, ни дверей, ни верхне-нижних этажей, подвалов, окон и перекрытий, - только то, что умещается в воспаленных светом глазах. Я не вижу комнат вокруг себя и не знаю их связи дальше, чем за ближайший поворот, а сейчас их вообще как будто нет. Две арки рисуют пространство, где небольшая просторная прогалина отступает от коридоров, создавая себя обособленно. Это как край над миром, над маленьким тесным мирком, залитым светом, но этот стылый свет идет не от ламп. Это серый свет вообще никуда не идет.

...Паутина деревьев колышется в стекло, бьется вениками спутанных веток - кривыми тонкими прутиками, похожими не то на суставы, не то на тонкие комочки корешков, потому что давно уже тянутся к земле, как будто клубки размякшего и растрясенного на влаге пуха и серой шерсти: практически не видимые по отдельности, но вязко цепляющиеся крючковатыми за одежду. Поникшие и острые, они обыкновенно беспрестанно гнутся и размахиваются из стороны в стороны при мельчайшем порыве, а теперь стоят, замерев, и не качаются вовсе, и на их стволах по-прежнему нет ничего кроме отсохших останков коры, заросшей болотными язвами и цветистыми бурыми блямбами. Но сегодня это выглядит по-другому - сегодня сосны, стены, все то, что снаружи, выглядит успокоенно и подавленно, малозначительно. И если не смотреть по сторонам, если не видеть комьев темной земли под расступившимися деревьями с мелкими низинами, впадинами и бугорками сгнившей, смешавшейся с грязью истлевшей травы, из которых торчат обугленные черные тонкие пики без веток, становится почти странно, почти красиво. Потому что есть только снег-снег-снег... И ничего более.

Здесь считают, что болезнь должна стать бичом тысячелетия.
Я считаю, что зима должна стать одним из семи смертных грехов.
У меня режет глаза от белого цвета, но мне хочется смотреть на снег, мне хочется зачерпывать его ложками, чтобы окунать его в молоко и есть, пока не заболит горло, но я лучше прополоскаю его холодом и льдом, чем глотать бесконечную плесень в душевой, и мох, и пластины штукатурки и обитателей за ними, пытаясь насытиться.
Перед лицом все идет мелкими волнами, словно подернутое влажной дымностью, как от торфяников под отмосткой дома, но это всего лишь отсвечивает неровностями и потеками карамельное матовое снизу стекло, и я вижу между рамами кусок провалившийся с окна печенья, слой пыли и уснувшую кверху лапами муху и тоже хочу уснуть - в сугробе. Зарывшись с головой.


За соседним ответвлением коридора двое в синих рабочих комбинезонах ковыряются в потолке - серых и перепутанных внутренностях здания, сдвинув часть закрывающих его перекрытий - квадратные плитки, подвешенные как на скелете на металлических трубках. Одна из них отодвигается, со скрипом, скрежетом, извергая им на головы комки проводов в размотанной изоляции и кольца смотанной проволоки вперемешку с сизой копотью. Хлорка, пол, на котором от пыли не видно вытертого ногами узора и на котором от вытертого узора не видно пыли. Я слышу сдавленную ругань, кашель, множащиеся в стенах отголоски их возни - как хруст сухой бумаги и звуки чего-то сыпучего, бьющегося о стенки сосуда. Нет, это все-таки их голоса...
Хмык, чпок, пожевывание губами, мелкий присвист и вздох. Их ничто не отделяет от животных или закипающей кухонной кастрюли, и мне даже становится жалко тратить на такое время, тем более что есть снег.

Коридорная дежурная взволнованно суетится вокруг, подметая полы полами белого халата, а потом вдруг замирает, странно вытягиваясь, точно мухоловка, почуявшая в воздухе след пролетевшей добычи, и оборачивается на меня. Некоторые мелкие хищники плохо замечают неподвижные вещи, но я успеваю моргнуть, и это выдает.

Она странно ковыляет навстречу, шаркая тапочками с открытым мыском по линолеуму - подкладки ботинок словно рассохшиеся-деревянные, - сквозь посеревшие носки видны облупленно-яркие ногти на суставчатых пальцах; кожа - цвета запеченного яблока и такая же узловатая.
Крепкое, коричневое и сморщенное, ее лицо похоже на кору иссохшей старой кряжистой бузины.
Бузина колышется из угла в угол, пересекая диагоналями коридор из стороны в сторону, шатается, шаркает, кряхтит и чмокает, разгоняя замахами рук-веток невидимых мышей. Проступающие на впалых щеках вены кажутся проводящими сосудами.
Подкидывает себя рывками вперед, уторапливая шаги и одновременно тормозя об паркет, чтобы не накрениться вперед слишком сильно, семенит и покачивается, похожая фигурой на грушу.
Расторопная. Суматошная.
Сумасшедшая.
Влажные розовые губы добро шамкают навстречу, на шее вздрагивают и звенят красные рассыпчатые бусы над замусоленной рубахой и серо-линялым халатом, кажущимся грязным. Как что-то единственно ценное, прятанное и прикрываемое от других болезненной старческой бурой рукой.

Молча комкаю в руке сжатый прозрачный мешок, не зная, то ли протянуть его навстречу, то ли отдернуть руку.

В ее зубах застряли кусочки жеваных на завтрак сардин, а, может быть, и на ужин пару дней назад, а глаза похожи на слизистые выпуклые линзы, жидкие и неподвижные одновременно. Бурые старческие поры на лице дышат тактично с грудной клеткой, свернувшейся худой гармошкой под швами халатов, сшитых из той же ткани, что и моя наволочка и одеяльце на кроватке толстого, и мне больно на них смотреть, на эту выцветающую пористую белизну.

От бузины сыплется труха и мел, пока она корябает тупыми ногтями узелок у меня на шее, норовя подавиться собственным шамканьем, хлюпом и прикусом вставной челюсти, выдавая бурлящими подвывающими звукам череду эмоций, и в этом чувствуется ее странное, извращенное проявление безобидной заботы, но я все равно не могу не отводить от нее взгляда. Растянутые морщинистые веки улыбаются каждое в свою сторону. Расплескавшиеся на дне затвердевшие под матовым белком зрачки безвольно покачиваются и плавают в желтоватой луже, тыкаясь по углам, будто не знают, что на самом деле может обитать в этих стыках.

От бузины тянет душным запахом прокислого спирта, и пальцы тусклые и ржавые от пятен йода в синхронность к шее, ногам и вискам, и мне почти жалко ее, но выпуклые неподвижные, блестящие в утреннем свете выкатившиеся глаза пугают, раскосо стекленея по сторонам, мимо и в обход меня.
У многих здесь глаза как будто тоже подтаявшие изнутри, под тонкой яичной пленкой, - сдерживаемые лужицы и комочки талого снега проплешинами, что за окном. Мутный взгляд через воду, точно кто-то смотрит на тебя сквозь лужу, растекшуюся под ногами, эти чьи-то глаза, как яблоки, замурованные белыми шариками подо льдом, серебристой крошкой и серой непрозрачной водой.

У всех, кроме вороноглазой и седого. Седой спит, срастясь со стеной, штукатуркой и своим полотенцем, обмотанный с ног до головы, и глаза у него закрытые, сухие и подернутые странной морщинистой корочкой, будто он совсем стар, хотя это и не так.
А его соседка знает, что такое декадентство и умеет считать до ста задом наперед, перешагивая через тройки. Это очень ценное качество.
Я отчего-то вздрагиваю, Бузина смотрит на меня, и в ее глазах я замечаю затаившиеся углы, дробящиеся в отражениях утренне-снежного холодного вымороженного света. Это как складки на стенах, образованные веками столетней давности, как часть изломанной снежной корки, прилипающей изнутри на каждый подоконник и стекло. Плесень в душевых, изломанных створками кабин, и шум рассохшегося паркета, торчащего по углам. Их нельзя потрогать и увидеть, но оно обязательно даст о себе знать.
Все знают, что живет в самих углах.
В углах живет Смерть...