Белая кремовая шляпа

Амирам Григоров
Рафаэлю Ярошевскому.

Человеку надлежит есть скромнее, чем позволяет ему (его) достаток, одеваться в соответствии со своим достатком и почитать близких больше, чем позволяет ему (его) достаток.
Авот дерабби Альфаз

Снится мне, будто домой иду – поднимаюсь с Торговой, потом по Гоголя, на Видади сворачиваю, затем – на Красноармейскую, выше иду, и вот уже он, дом наш, но отчего-то со двора захожу, через чёрный ход, хоть и никогда так не делал. Поднимаюсь, толкаю дверь, та поддаётся, и к нам вхожу, а у нас запустение такое, что не передать. Ты же тётю Мусю помнишь, бабушку мою? Она, может, ничего не соображала, но мела, мыла, у нас чистота была, как в больнице, а тут – все стены мхом поросли, паутина кругом, словно сто лет тут никого не было. Иду через зимний сад, а там все деревья разрослись, кадки полопались, и корни в полы ушли. В свою комнату вхожу, там мои вещи все на местах, глобус на месте, только почернел весь, книги истлели, а карта СССР со стены лоскутами свисает, иду дальше, в тётину комнату, а ты знаешь, заходить туда я не любил, что-то нехорошее было там. И там тоже, всё, как было, часы на стене все в паутине, радиоприёмник, и тут слышу – увязался кто-то, идёт за мной. И такой страх охватил, непередаваемый просто! И тут понимаю, я ребёнок. Не знаю, сколько мне стало, то ли десять лет, то ли одиннадцать. И давай бежать обратно, через дедову комнату, бегу, а там дверь, которой не было, тупик, прикинь? И зову на помощь. Не, не отца, конечно. Деда зову и парня одного с улицы. И дверь открывается. Выход, короче. Но  дальше не пошёл – тут я просыпаюсь всегда.

***
Если б вы только знали, какие шляпы были у деда моего! Увидели бы хоть раз, вопросов бы не возникло! А как он их носил! Не дать ни взять – настоящий господин! А как выбирал, какую надеть! Наденет, так повертит, этак, заломит, и спросит, как ему, подходит или нет? У него было этих шляп целых полшкафа - различных фасонов, был даже настоящий немецкий трофейный котелок в коробке.
Если уж говорить начистоту, то на работу в свой сапожный ларёк, или на базар, ходил он в прозаических головных уборах, в кепке, или выгоревшей зелёной фуражке с матерчатым козырьком. Шляпы у него были для души. Одну, шёлковую с лентой, слегка мятую, сиреневую, дед надевал по праздникам, типа Араво, или  Дня победы, больно шла она к его полосатому костюму с колодками. Белую шляпу, с мелкими дырочками для вентиляции, дед брал, когда шёл на бульвар выгуливать меня, чёрную надевал на похороны и поминки, а ещё у него была кремовая, чешская, которая, впрочем, ему не нравилась, главным образом, своим цветом, напоминающим живую плоть.
Что касается немецкого котелка, то дед не привозил его с войны, а купил в Баку на базаре. Но котелок не пригодился. Несколько раз дед его примерял, но, поглядев в своё мутное квадратное зеркало, снимал и откладывал, бормоча:
- Чяпли Чяплин, э, какой-то!
А вот кремовой он нашёл применение, он в ней фотографировался. На чёрно-белых фото шляпа выходила белой и солидной. Однажды, в дедовском любимом фотоателье возле Дома Офицеров, эту шляпу осквернил слепой какаду по имени Нисан, с которым фотографировали детей. Какаду этот жил в ателье свободно, без клетки, но раньше такого себе не позволял. Дед тогда расстроился, потому что на полях шляпы образовались светлые пятна, и носить её стало невозможно, но выбрасывать, тем не менее, не стал. Он вообще не выбрасывал шляпы, даже когда изнашивались до бахромы, кроме единственного случая. Как-то раз, летом, когда мы с дедом катались на катере, ветер сорвал бескозырку с моей головы, и унёс в море, и я стал рыдать. Дед, который был немного навеселе, чаплинским жестом снял с головы одну из своих любимых шляп, и, улыбаясь, швырнул её за борт. Так он меня успокоил. Шляпа не утонула, упав на воду, она закачалась на волнах. Я следил за ней с интересом, долго-долго, пока она не стала пятном, а потом – светлой точкой на горизонте.

***
- Слушай, клянусь, хочу с этого гётюша очки снять, - говорит Лоты Фикрет, - Козлы не должны такое иметь!
Лоты Фикрет, или просто Фика - мой друг, это путёвый бакинский парнишка, невысокий, ниже меня на голову, но плотно сбитый и хорошо скоординированный. Сидим мы возле Дома Офицеров на корточках и обсуждаем фуцана в необыкновенных очках, который мимо нас прошёл на дискотеку. Очки были настоящим чудом, в их оправе светились крохотные лампочки, переливались, как новогодняя гирлянда. Фика загорелся идеей отнять эти очки, а я его битый час отговариваю.
- А, слушай, меня! Вот ты, типа, снял с него, а он пошёл и мусорнулся, и что станет?
- Джахяннямя! Пусть мусорнётся, дважды будет гётом!
- Нет, э! Это же стопудов одни такие очки на весь город. Кто снял их? Лоту Фикрет! И тебя сразу закроют!
- Мозги не делай мне! Зассал ты, что ли?
Пробую зайти с другого конца.
- Фика, ты вот посмотри, эти очки гётвяранские?
- Конечно!
- Нормальный пацан такие будет носить, или гётвяран будет носить?
- Только гётвяран!
- Ай, сагол, - говоря я, - И зачем они тебе, если ты их носить не станешь?
Но Лоты Фикрета не переубедить, он смотрит на меня возмущённо и взмахивает сложенной ладонью:
- Сниму с него и сломаю!
Плюнув, иду с Фикой на дискотеку. Там темно, огни светомузыки мечутся по стенам и орёт группа «Секрет Сервис». Походили туда-сюда, Фика то одного знакомого, то другого, выхватывает и спрашивает:
- Тут гётюш один ходит, у него очки с лампочками, видел?
Никто не видел.
- Ты танцевать будешь? – спрашиваю у Фики.
- Нет, э, что я тебе, козёл что ли?
Потолкались, решили уходить, заходим в туалет, а там незнакомый парень сидит на полу, держится за лицо, а лицо в крови. Фика говорит:
- Посмотри, что с ним.
Поднимаю его, у парнишки нос расквашен. Ведём его под руки на улицу.
- Ала, беспредел кто делают на районе, я найду если, казню, блять! – кипятится Фика, - Кто творит, покажи?
Парню я запрокидываю голову, кладу на нос снежок. Тот вдруг дёргается и на другую сторону дороги смотрит, а там стоят трое неизвестных.
- Эти что ли? Эти?
Парнишка ничего не сказал, но по реакции тех троих стало понятно, что это они.
Фика буквально перелетел улицу, я – за ним. Те трое встали к стене, но шансов у них было немного. Фика боец закалённый, шутка, что ли, шеф улицы, я тоже тренируюсь, минуты не прошло, как враг был разбит. Затаскиваем их во двор, как мешки, они воют, умоляют отпустить, подходит и парнишка с разбитым носом.
- Эй, ограши, что сейчас снимали с людей? – Фика спрашивает.
Самый рослый из троих, который почти не оказал сопротивления, вывернул карманы, там несколько трёшек, две зажигалки, и – те самые очки, сломанные пополам.
- Ребята, ребята, как брата прошу, не надо!
- Ой, бля, - говорит Фика с искренней печалью, прикладывая друг к другу половины очков - ****ец! Ты сломал, чёрт?
- Ребята, не я, клянусь не я, он ломал, он сам ломал!
Фика посмотрел на парня с разбитым носом.
- Ты сломал?
- Сказали – сними, я понял, по любому снимут, и сломал, да.
- Джаиль, - говорит Фика, - Красава, правильно всё. Я Лоты Фикрет!
- Да я уже понял, слышал про тебя, - парнишка отвечает, и руку протягивает, - Самир.
Фика жмёт, и я жму, представляюсь. Потом поднимаю за волосы того, кто карманы выворачивал, и бью его лбом точно в нос.
- Зор, э - Фика говорит, - Джан, э!
Уходим втроём и уже через полчаса сидим в «Сахиле», а там уже все сидят - Мурад, Эйваз, Фуад, всё это путёвые ребята, «махалля ушаглар», как у нас говорят. Фика солирует:
- А, подхожу, короче, они типа на меня встали в стойку! Ала, на меня, э! Я тут же один левый-правый, один гётвяран сразу падает, второй тоже падает, потом третий падает – и всё, фильмин сону! Скажи, так было?
- Да э, да! – говорю, - Как Фика подходит, они говно покушали, отвечаю!
- Кто это были? – Мурад спрашивает.
- Таузские ковбои, кто ещё, блять? Красные носки, блять.
- Уй-яяя, обоссать их надо было.
Пьём чай до глубокой ночи. Самир оказался нормальным парнишкой, ни горя по потерянным очкам, ни ликования из-за возмездия, постигшего грабителей, он не проявил, вёл себя скромно и с достоинством. Когда он уходил, пожав всем руки, то пообещал заглядывать в наш район. Короче говоря, он стал одним из нас.

***
Был у нас в доме так называемый «чёрный ход» – путь к пожарной лестнице. Чёрный ход закрывала окованная железной полосой рассохшаяся дверь, которая запиралась на засов. За дверью была просторная площадка, по стенам которой шли канализационные и водопроводные трубы, словно органные регистры, там стояла древняя мебель, висели по стенам тазы, коляски и жестяные ванны,  одна ванна была наша, в ней купали маму и дядю, а чьи были остальные – никто не знал. Ещё там висела старинная фарфоровая раковина, напоминавшая писсуар, с бронзовым краном, наподобие самоварного, однажды  я отвернул этот кран, и оттуда под напором хлынула ржавая вонючая вода. Везде была паутина, и пахло мусором, котами и креозотом. Лестница, впрочем, вела выше, но путь туда был преграждён разваливающимся резным буфетом. За всё долгое детство я всего раз пять от силы выходил в этот "чёрный ход", это отчего-то мне запрещалось, и никогда не поднимался выше. Лишь однажды, когда я учился классе в пятом или шестом, у нас перестали подавать воду, и для того, чтобы полить цветы в зимнем саду, нам с дедом пришлось таскать воду вёдрами со двора, и делать это было удобно через "чёрный ход". Дед вскоре утомился, дальше таскал я один, и мне захотелось подняться по лестнице, и посмотреть, что там, наверху. Я поставил вёдра, протиснулся мимо буфета и пошёл по ступенькам, покрытым вековой пылью, а там, наверху, под самой крышей, была целая комната, с двумя потолочными окнами, из которых падал неправдоподобный свет, рябой от миллиардов пылинок. Я застыл на месте, разглядывая комнату, там стояли стол и стулья, обросшие мхом, на стене висели старинные часы, густо оплетённые паутиной, была ещё картина в раме, которую невозможно было рассмотреть. Была тут и раковина, точно такая же, как и этажом ниже, зеркало и этажерка. Казалось, те, кто жил тут, ушли, ничего не забрав, оставили абсолютно всё, надеясь возвратиться, но не вернулись уже никогда.
Тут раздался дикий крик, это бабушка моя, тётя Муся, с непостижимой ловкостью протиснувшись мимо буфета, поднялась за мною следом, подскочила, и стала больно выворачивать мне руку, вопя:
- Нельзя! Чужое!
И я, конечно, ушёл, и странно, что когда стал взрослым, я об этой комнате забыл и ни разу туда не поднимался.

***
Где только не встретишь бакинцев! В Курске, в окраинном панельном доме, населённом пьянью и швалью, оказался школьный учитель физкультуры Николай Николаевич - непьющий, вальяжный бывший спортсмен, в одночасье потерявший свой дом в Баку. Николай Николаевич, на беду, жил один, в молодости часто менял женщин, была у него одна достоверная дочка, где-то в Пензе, но к своим пятидесяти он оставался холост и одинок. Родители Николая Николаевича были родом из центральной России, но сам он родился в Баку, и никогда не жил в других городах. 
А случилось всё так - вышел он раз за хлебом, вернулся, а дома полно чушек, дверь выбили и заняли квартиру. Он, стал, было, выкидывать незваных гостей, но те навалились всей толпой, избили до потери сознания, очнулся он в больнице, без документов. Всеми правдами и неправдами, кое-как, добрался до Курска, где у него, по материным рассказам, была родня, но родни не обнаружил, оказался на вокзале, попрошайничал возле церкви, копал могилы, потом познакомился с одним стариком инвалидом, и тот взял Николая Николаевича к себе. Николай Николаевич устроился грузчиком, с утра отправлялся на вокзал, где разгружал вагоны, в обед ежедневно бежал через полгорода трусцой, чтобы сажать инвалида на судно, потом - опять трусцой, обратно, разгружать. Кое-как выправил бумаги, подал на гражданство, унаследовал комнату старика, за что был ненавидим всеми соседями.
- Я знал, как надо, я же кандидат в мастера, - говорит Николай Николаевич, - Знал, свалюсь – сдохну. Поэтому спину берёг. На ногах всё, только ногами поднимал, спина ровная. Молодые уставали, падали, а я нет, когда и в две смены выходил. Деньги нужны были, слушай. И выжил. Выплыл.
Николай Николаевич оказавшись в Москве, чудом нашёл телефон моего дяди, и связался с нами. Он постарел, поседел весь, но был хорошо одет, он устроился тренером, получил гражданство, даже за границу стал ездить, сидели мы в «Шеш-Беше» на Садовой и ели долму. Николай Николаевич непрерывно вышучивал свою двухлетнюю эпопею бомжа, говорил без остановки, чисто по-бакински размахивая руками. Обсуждали общих знакомых. Вспомнили, наверное, всех, кого знали – армян и мусульман, русских и евреев, живых и мёртвых. Ребят с нашей улицы, и тех, с кем работали на переписи населения (как раз на переписи мы с Николаем Николаевичем и сдружились).
Когда речь зашла о нашей улице, он у меня спросил:
- А помнишь, у тебя друг был? Блатующий такой?
- Сколько было таких, блатующих!
- Да ты его помнишь, мелкий такой, бойкий, ты у него в шестёрках ходил.
- Фикрет, что ли? Улицу который держал?
- Он, да. Ты с ним связь имеешь?
- Вообще нет. Как из Баку уехали, ничего не слышал.
- Жаль, думал, ты имеешь. Я когда из больницы вышел, был в тапочках – ничего не было, даже туфлей. Идти некуда, ноги к дому понесли, хотя дом не мой уже. Смотрю – он стоит на улице. Подходит, здоровается, спрашивает, что стало. Я рассказал. Он меня домой к себе позвал. Посадил, накормил. Деньги дал, двести рублей. Я только так и уехал. Одежду купил, туфли. Не хочу ему торчать, понимаешь?
Я кивнул.
Тут Николай Николаевич посмотрел на меня, и в его весёлых серых глазах, видевших там много разного, впервые за весь разговор проступила печаль.

***
Моя бабушка, которую все называли «тётей Мусей» родилась в семье кузенов, оттого у неё были странные пальцы на ногах, словно сведённые в щепоть, подагра, диабет и скверный характер. Я за все года детства так и не смог выяснить, что нужно сказать или сделать, чтобы заслужить у неё одобрение. Она впадала в истерики с потрясающей лёгкостью. Вот, кажется, сидит она спокойно, смотрит телевизор, а проходит какая-то секунда, и бабушка уже на ногах, и, щёлкая вставными челюстями, вопит, и норовит побольнее ущипнуть. С чужими детьми бабушка себе такого не позволяла, она вообще всем старалась угодить, знакомым, соседям. Я был для неё бесценен, поскольку был единственным человеком на свете, перед которым не нужно было заниматься притворством. 
Бабушка хотела только покоя, и чтобы все предметы оставались на своих местах, у неё была проблема с головой, близкородственным браком были сбиты какие-то тонкие настройки, возможно, в её ушах непрерывно позванивали колокольчики, или, как у царя Тита, били клювами медные вороны. Малейший шум вызывал у неё приступ ненависти, а я ничего не мог с собой поделать, я ведь был ребёнком, и не мог сидеть часами на одном месте, как ей бы, наверное, хотелось.
Я всё детство мечтал забраться на антресоли, где стояли коробки с игрушками, они были не мои,  принадлежали одной из моих тёток, к тому времени взрослой женщине, жившей отдельно. Игрушки отчего-то не выбрасывали, но и мне их не давали, не разрешали даже посмотреть, во всём этом, признаться, не было никакой логики. Я же, как полагается ребёнку, думал только о них. Пока старуха молилась на телевизор, а на улице раскалённое солнце растапливало асфальт, я слонялся по пустому дому, и непременно заходил в бывшую тёткину комнату, где часами, как кот на аквариум, глядел на антресоли. Однажды мне удалось скрытно принести стремянку и забраться, я открыл сундук с игрушками и кое-что вытащил – обезьянку с литаврами, заводную черепаху, пушку, они были старинные, удивительные, куда интереснее, чем мои игрушки, и я так увлёкся, что потерял контроль за ситуацией. Привёл меня в чувство старухин визг. Впадая в раж, тётя Муся изъяснялась, как папуас, отдельными словами, не утруждаясь строительством фраз.
- Нельзя! Идиотик!
- Бабушка, бабушка, ну пожалуйста!
- Нет! Слезай!
Старуха, размахивая шумовкой, встала у основания стремянки, она была крохотного роста, и не могла дотянуться даже до моих ног, но вопила и стучала шумовкой по стремянке, пока дед, вернувшийся с улицы (он был в отутюженном парусиновом костюме, кремовой шляпе, и белых, как сметана, остроносых туфлях) не отогнал тётю Мусю. Дед тоже не разрешал мне трогать игрушки, но тут, думаю, мнение было не его, уж больно он не любил конфликты, и предпочитал во всём соглашаться с бабушкой.

***
В первый раз этот сон я увидел курсе на третьем, летом, после сессии. Будто просыпаюсь я в своей комнате, в Баку, под аркой, там, где в нашем старом доме стояла моя кровать, просыпаюсь и выхожу в зимний сад, а там дед стоит, в парусиновом костюме и кремовой шляпе, той самой, своей любимой. Идём мы с ним в тёткину комнату, снимаем с антресолей сундук с игрушками, открываю его, а там - чего только нет!  Клоун в трёхцветном трико, с пуговицами-бубенцами, и слон с башней на спине, железный трактор, конь-качалка, настоящий Щелкунчик, пирамида деревянная, в виде башни, и будто среди этого богатства - кошелёчек маленький, блестящий, расшитый бисером, я его хватаю, а он выскальзывает, в руки не даётся, как живая рыба. Смотрю, а это и впрямь рыба, кефаль, что мы на острове Артёма ловили, раз – и выскользнула, упала в воду с эстакады. Упустил, думаю, как же так! Поворачиваюсь, деда ищу глазами, а его нет нигде, один я стою на эстакаде, и лишь шляпа дедова по воде плывёт, красивая, кремовая.

***
Ответь же теперь, мой мещанский, смешной и наивный город, где наша молодость, и кто её похитил? Помнишь ли нас, своих потерянных детей? Как ты там, изменившийся, разбогатевший, в струях пошлых фонтанов, в стеклобетонных домах, в новых мечетях, в отелях с азиатскими арабесками? Знаешь ли ты, город мой, интересовавшийся лишь одним - «сколько стоит», почём горький хлеб изгнания?
Помнишь ли ты своих хороших, домашних девочек, которые разъехались и пошли замуж за кого попало - за россиянскую окраинную пьяную шваль, за ереванских бездарных торчков, за звероподобных деревенщин из аулов, за немцев, за шведов, за таких турок, к которым ветеринар не прикоснётся?
Помнишь ли своих мальчиков, Баку, отведавших такого лиха, что не переписать это всё на бумагу, как ни старайся? Да что ты вообще помнишь, скопище счастья и горя, беспамятная наша Мекка, к которой мысленно возвращаешься, но никогда не сможешь вернуться.

***
Однажды, в Печатниках, встретил я земляка. А было это так. Праздновали мы что-то с поэтами, к позднему вечеру переместились в кафе возле оптового рынка, где стоя опустошали бутылку водки. За соседним столом напивался в одиночку мужчина лет пятидесяти, услышал наш разговор, и, идентифицировав мой акцент, заговорил по-азербайджански, и переместился к нам. Оказался бакинцем, татарином по имени Фазиль. Поэты разъехались, а мы с Фазилем решили продолжить, и отправились к станции метро «Печатники», где был магазин, стоящий на ремонте. В этом магазине работало два мастера - Фазиль и Славик, русский парень, тоже родом из Баку. Пили мы всю ночь, сидя на закапанных краской козлах, уговорили почти четыре бутылки водки на троих. Оба мастера были сильно тёртые, познавшие, почём фунт лиха, это было видно и по лицам, по плохим зубам и татуировкам на пальцах.
Фазиль жил в Баку на Инглабе, у чёрта на куличках, и общих знакомых у нас с ним не нашлось, а вот Славик оказался «центровой», бывший обитатель переулков вокруг Торговой.
Стали вспоминать того, другого, добрались и до общих знакомых. Кто разбогател, кто умер, а кто – ни то и ни другое, а так и влачит своё существование среди исчезающих пейзажей нашей юности. Мои новые знакомые оказались поразительно хорошо осведомлены о тех людях, что составляли криминальный цвет города.
- Рудика мусора вальнули, прикинь,  – Фазиль сказал.
- Где?
- Да тут, возле Москвы. Вошли в ресторан, всю блатату положили на ковёр, и кричат: «кто Рудик тут?» Кореша его так: «нету тут Рудика, был – уехал». А Рудик: «я тут, волки вы». Ну и, конечно, бочканули его.
- Слушай, а про Лоту Фикрета знаете что-нибудь? Где он, что он?
- А тебе зачем?
- Слав, братуха,  я с ним корешился, слушай!
- Да ты гонишь, вася, кто он, а кто ты?
Фазиль, нюхая маринованный помидор, сквозь икоту добавил:
-  Что ты лялякаешь, правда? Ещё скажи – «я с Рафом, Гиви и Дато хлеб кушал».
- Я так не скажу, с ними не кушал, с Лоту Фикретом – кушал.
- Если ты с вором корешился, отчего ты не вор?
- Не ворую, и не вор!
Земляки мои уже напились в дым и принялись спорить. У меня не было никакого желания устраивать ссору, тем более, что я был в их магазине, а это значит - в гостях, и тему разговора я перевёл.
- А всё, вася, бочканули и твоего Лоту тоже, - отчего-то со злорадством сказал Славик.
- А вот и нихуя, - вмешался Фазиль, - Сам он сделал! Выходит на улицу, видит - мусора оцепили, облаву на него делают, подходит к мусору, даёт келля ему, мусор падает, а он снимает у мусора пистолет и стреляет себе в тыкву.
- Ну, ты бля гонишь, без обид. По-другому было! – стал перекрикивать его Славик.
Я же просто сказал, выходя:
- Прощайте, пацаны.

Осоловевшие работяги покачивались над импровизированным столом с раздёрганной курицей гриль, полупустой бутылкой и стаканами, а я, вечный студент, на их фоне ещё довольно сохранный, закрыл дверь за собой. Аккуратно закрыл, так, чтобы они лишнего не увидали. Точно так же я закрывал дверь нашего дома, когда уезжал из Баку, это чтобы покупатель квартиры, приземистый азербайджанский мусор, с золотыми зубами и глазами землеройки, не прочитал никаких эмоций, и только потом, на пустой улице, я расплакался в голос, никого уже не стесняясь.