Подвиг

Петр Краснов
(роман – часть третья трилогии)

Том I

ГЛАВА ПЕРВАЯ, КОТОРАЯ МОГЛА БЫ БЫТЬ И ПОСЛЕДНЕЙ И КОТОРОЙ МОГЛО БЫ И ВОВСЕ НЕ БЫТЬ

Так бывает во сне. Вдруг незримыя, душевныя, внутренния очи откроются в полном мраке. И – нет мрака. Никогда невиданные города, поместья, леса, сады, люди, сцены, приключения мелькают, сменяются, исчезают, появляются вновь. Плетется колдовской разсказ, увлекает ... и ... закрылись духовныя очи ... Мрак ... Небытие ... Усилием сознательной воли откроешь глаза. Куда девались города, леса, поля, весь пестрый калейдоскоп никогда невиданных людей?

Перед изумленными и разочарованными глазами в мутном свете, идущем из узкаго отельнаго корридора, сквозь окно над дверью проявляются бедная комната, стул из соломы, грязный коврик, раковина умывальника и старая ошарпанная портьера. Вся пошлость бедной жизни в изгнании, без Родины, без цели существования потрясет все существо... С тоскою закроешь глаза ... Опять мрак ... Небытие ... Потом снова какия то очи открылись, сознание, понимание пробудилось ... Какое геройство!.. Какие подвиги!.. Красота какая!.. По крутой, почти отвесной горе несется крошечный вагончик – таких и не бывает на свете – выше, выше ... Там, с вершины – голубыя дали, и в них дрожит, играет, тенями переливается несказанно прекрасный город. Он голубой, прозрачный... Сонное видение говорит его имя... Схватить? ... Запомнить? ...

Гуще, сильнее мрак.

Как же звали тот голубой, прекрасный, далекий, недостижимый городъ? ...

Сквозь портьеру глядится утро. Дождь бьет в стекла. Жизнь монотонно шумит внизу. И сонный город и имя его исчезли из памяти, ушли из сознания... Навсегда ...

То был сон...

* * *

Сном казался залив, полукругом врезавшийся в берег. Алыя краски на западе погасали. Берега темнели. Плоский, левый, – там, где широко разлилась Луара, исчез во мраке. Правый, где темныя скалы слились с домами и деревьями и черными зубцами вырисовались в темневшем небе, точно сказочный город, дрожал в лиловатой дымке. На далеком мысу, за рекой, красным огнем вспыхнул и угас маяк. Ему белым огнем ответил другой, за Круазиком. На горизонте, на далеком острову, каждыя пять секунд стал загораться белый огонек. Море сливалось с небом в общей мгле. Вспыхнули звезды. Заиграли алмазами.

Берег на много верст опоясался вереницею ярких электрических фонарей. От их смелаго, наглаго света море стало казаться темнее.

Красота несказанная была кругом. Черные валы с тихим ропотом вставали над уснувшим морем, шли к берегу, становились длиннее, уже, и вдруг опенивались шипящей, белой полосой, разсыпались о прибрежный песок и исчезали. Сзади них поднимались другие, тянулись черными чертами, вспыхивали белой пеной и замирали с шипением на берегу. Море дышало в ночном сне. Кто то Незримый и Могучий линовал по нему черныя полосы и сейчас же стирал блестящими, серебром играющими чертами.

Конечно: – сон ...

* * *

Снилась женщина, зябко кутавшаяся в дорогой, широкий мех. Она сидела в деревянном отельном кресле у железных сквозных перил набережной. Голубая шляпка с вниз спущенными полями скрывала золото ея волос. Светло голубой жакет и юбка, такая же, точно такой же материи сумочка – все добротное, дорогое, в лучшем магазине, у моднаго портного сделанное, необычайно шли к ея юному, нежному, не испорченному жизнью лицу. Точно голубая птичка прилетела из далеких, заморских стран и уселась в кресле на берегу океана.

Против нея, придвинув другое, такое же тяжелое кресло, сидел старик. Смятая, видавшая виды, испытавшая дожди и сушку на печи, мягкая шляпа с отвисшими, кривыми, точно мышами изъеденными полями, широкое пальто поверх костюма, тоже видавшаго виды, с бахромой внизу штанов и в соответствии с костюмом – старое тонкое лицо, седые, не модные усы, все тоже изношенное, истомленное лишениями и страданиями, старомодное, «старорежимное» – так не шло оно к женщине – синей птице, принцессе грезе, прилетевшей из далеких стран, как не подходит отельный номер беженской яви к лучезарному, голубому виду прозрачной долины беженскаго сна.

* * *

Старик разсказывал длинную историю. Женщина иногда задавала вопросы. Иногда дополняла разсказ старика своими переживаниями в этот страшный и великий год мировых потрясений.

Он разсказывалъ: – мелкая, безотрадная людская пошлость. Жизнь изо дня в день. Свары и ссоры, сплетни и безудержная болтовня, нищета, бедность, муравьиная беготня за заработком – людской муравейник – это и была жизнь, явь, подлинное бытие... Она слушала, широко раскрыв, – в темноте они блистали, – свои голубо-зеленые глаза, изумлялась, возмущалась, пожимала плечами, ежилась, кутаясь в пушистый, нежный мех.

Но понимала: – так оно и было, ибо и ея коснулась пошлость людской жизни. Так должно было быть на земле, где стало тесно жить...

А потом, как во сне, открывались внутренния, душевныя очи и вдруг в призрачной, голубой дали появлялись сильные духом люди, великие изобретатели, мастера, техники, храбрые, волевые мужи, создавалась какая то таинственная организация, уносилась в далекия страны, в мир, не тронутый людской пошлостью, и оттуда шла бороться за правду.

И самая борьба казалась сном. Кошмарным сном казался разсказ о жизни рабов на далеком севере. Их освобождение казалось сонной мечтой.

И снова были простыя слова яви. Все покрывалось мраком людской пошлости... Глупая сплетня, ненужное пошлое хвастовство, трусость маленькой души – и от этого – крушение дела и гибель самоотверженных людей.

И опять шел разсказ о ряде героических подвигов, о любви к Родине, готовой на жертву, о справедливости, о торжестве правды и в самой смерти.

Было, как в море, что было перед их глазами – белая полоса стирала черную и исчезала, тихо тая в песке, и на место ея сейчас же вставала другая, чтобы исчезнуть, как и первая... И так в утомительном постоянстве.

Сонъ? ...

Да ... Как сон ...

* * *

– Они все погибли?

Старик, молча, наклонил голову.

Женщина в душевном порыве положила красивую холеную руку на жесткую, загорелую руку старика и повторила дрожащим от слез голосом.

– Они погибли... Значит – диавол победил Бога... Зло победило Добро... И правды опять нет на земле... Это был миг... Просвет... Сонъ?...

Старик не отвечал. Ни молодая женщина, ни он не заметили, как за этим разсказом о том, как пошлость боролась с героизмом прошло время. Фонари на набережной погасли. Бледный разсвет начинался на берегу, за отелем. Море ушло, обнажив плотно убитый песок. Звезд в небе не было. Огни маяков стали бледными и ненужными... Сейчас встанет солнце.

– О, нет... Напротив, – вдруг, точно очнувшись, с оживлением, сказал старик. – Там, на далеком севере, народ встал за правду... За веру, царя и отечество... Там за эти полгода создана Имперская армия. Ей все покоряется... И, если не помогугь ваши соотечественники?... Простите, что я так говорю, мистрис Холливель...

– Говорите... Что же делать? Вы правы... Я понимаю... Нет... Они теперь не помогут... Им не до того теперь... Так что же, если не помогутъ?

– Наши победят...

– Правда, что эту армию ведетъ?...

– Ващ отец, мистрис Холливель, ротмистр Ранцев. Рядовому Русскому офицеру Господь дал быть поборником правды и спасителем России.

– А как же – «les coccиnelles»?... Я не умею, как это будет по русски...

– Божия коровки.

– Да, эти маленькие, серые люди?... Они?... Не мешали?...

– Напротив... Они много помогали этому делу... Они пошли за своими начальниками... Без маленьких людей не сделаешь великаго дела... Они тоже нужны... Да и не все там были Божии коровки...

– А капитан Немо?...

– Он, как и хотел... Он был Русский артиллерийский офицер. Он был скромен. Он все сделал, все создал, отдал на дело все свое состояние и... ушел...

– Так, значит, острова Галапагосъ?

– Их не было...

– Да, в самом деле... Но «огонь поядающий» – так вы мне несколько раз разсказывали о нем. Он попалил не только виноватых, но и правых.

– Не знаю, поймете ли вы меня, мадамъ?... По русски так говорится: – «где лес рубят – щепки летят"... На войне, знаете, не без урона...

– О, я хорошо по Русски понимаю... Лучше, чем говорю... Во мне Русская кровь...

– Я знаю... Я вас ведь вот такой маленькой видал. Вам не было тогда и двух лет.

– Да... Я знаю... Вы мне говорили... Прощайте, генерал... Я не знаю, как мне вас благодарит за ваш разсказ...

– Никак... Я был рад поделиться с вами тем, что я знал, что еще так недавно было величайшей тайной, секретом, и что теперь стало достоянием газет и... толпы...

Они встали... Женщина горячо пожала руку старику и пошла широкими, быстрыми шагами к громадному отелю, где едва начиналась утренняя жизнь. Сонные лакеи в жилетах и синих фартуках подметали высокую, нарядную прихожую.

Старик пошел вдоль набережной. Ему в сущности некуда было идти. Его поезд отходил в девять часов. Было едва семь. Зимнее солнце еще не вставало.

Было тепло, как летом. С океана, должно быть, из тех далеких южных стран, о которых разсказывал старик, шло нежное ласкающее дыхание жарких островов...

Все это было, как сон...

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«LESCOCCИNELLES»

..."Рисовать, сказал я выше, трудно и, по моему, просто нельзя, с жизни, еще не сложившейся, где формы ея не устоялись, лица не наслоились в типы. Никто не знает, в какия формы деятельности и жизни отольются молодыя силы юных поколений, так как сама новая жизнь окончательно не выработала новых окрепших направлений и форм. Можно в общих чертах намекать на идею, на будущий характер новых людей»... «Но писать самый процесс брожения нельзя: в нем личности видоизменяются почти каждый день – и будут неуловимы для пера»...


И. А. Гончаров. «Лучше поздно, чем никогда».

И

Если бы человеческия страсти и чувства, симпатии и антипатии, любовь и ненависть были подобны взрывчатым веществам, или положительному и отрицательному электричеству – маленький домик, стоявший на rue de la Gare должно было бы взорвать и разнести на мелкия части. Так кипели в нем скрытыя и сдерживаемыя чувства.

Это был совсем маленький домик, какие не редкость под Парижем, в его предместьях. И местечко, где он стоял тоже было маленькое и незначительное, как то незаметно сливавшееся с другим, уже значительным и богатым городком, имевшим даже за собою какое то историческое прошлое. Подобно Медону оно было заселено Русскими беженцами. Да оно и походило на Медон. В нем, как впрочем и во всяком французском местечке, были avenue du Marechal Joffre, rue de la Gare, place du Marche, все, как полагается во всяком местечке, имеющем претензии стать в будущем городом. В нем были и две Русския церкви: – Соборная и Евлогианская. Были и свои Русския знаменитости: – музыкальный критик из большой Парижской эмигрантской газеты, отставная артистка Императорских театров, бывший прокурор Судебной палаты и шесть настоящих «царских" генералов. Был в нем еще какой то казачий квартет и два церковных хора. Все это создавало Русскую, «нашу» жизнь местечка и в той или иной степени влияло и на развитие страстей в маленьком домике на rue de la Gare.

В этом домике, если считать правильно, был один этаж и одна квартира. Но в нем считалось три этажа и три квартиры. Главную, центральную, из двух крошечных комнаток, которым предшествовала совсем уже миниатюрная прихожая с уборной, занимала семья Нордековых. Она состояла из мужа, полковника в прошлом, конторщика в настоящем, жены, в прошлом тон(м-?)ной и красивой барыни, игравшей на рояле и знавшей четыре европейских языка, в настоящем стенотипистки при одном учреждении, назначения котораго она никак не могла понять, и наконец, «мамочки», старушки семидесяти лет, бывшей когда то фрейлиной Двора. Над ними в единственной комнатушке мезонина, из за покатой, крутой крыши, заменявшей потолок, походившей на Русский гроб, где летом в жары из за раскаленной черепицы было нестерпимо душно, а зимою в дожди сыро и холодно, помещалось «чадо», сын Нордековых, 23-х летний молодой человек, носивший имя Александра – Шура, – но называвшийся Мишелем Строговым, – Парижский шоффер.

Наконец, нижнюю квартиру, в полуподвале, занимала сапожная мастерская казака Агафошкина. Ее держал шестидесяти пяти летний крепкий старик Нифонт Иванович, с внуком Фирсом, сожительствовавшим с какою то полькою.

К этому пестрому и различному населению, напоминавшему советския, уплотненныя квартиры, следует еще прибавить полковникову собаку Топси, коричневаго породистаго добермана, с рыжеватыми подпалинами и умными глазами, сиявшими из черных век, как два блестящих желтых топаза.

ИИ

Шесть часов утра. Сырой и серый, мглистый, дождливый октябрьский день никак не может народиться. Если выдти через рыночную площадь, где почта и мэрия, и спуститься по широкой каштановой аллее к берегу Сены, откуда открывается прекрасный вид на Париж, то ни Сены, ни Парижа не увидишь. Все покрыто густой, непрозрачной мглою, клубится черными дымами и тучами, и моросит, моросит, моросит без конца надоедливый Парижский дождь.

В верхней комнатушке, в «гробу», надоедливо, заливисто, протяжно и нудно залился будильничный звон. Он точно каким то острым, ядовитым лезвием прорезал домик и, казалось, с тою же одинаковою, тоску наводящею силою, с тою же кажущеюся безконечностью и непрерывностью раздался по всем этажам, стал слышен и у соседей, в других таких же домиках – виллах.

Мишель Строгов, спавший на широкой постели, занимавшей почти всю его комнату, сдернул с себя старое суконное одеяло, и еще мутными глазами осмотрел облезлыя, ничем неукрашенныя стены. Он не остановил звона будильника, хотя и знал, что этот звон будит раньше времени его родителей и бабушку. «Вот еще! Чего их нежить – буржуев" – всякий раз утром думал он, вспоминая мольбы матери и выговоры отца.

Мишель поднялся с постели и, скинув рубашку, голый подошел к окну. За окном, доходившим до полу, был крошечный балкончик. Он был такой маленький, что выйти на него было нельзя, и устроен он был по прихоти архитектора, а, может быть, для более яркой рекламы домику: – «квартира с балконом". Мишель открыл дверь. Посередине двери был подвешен довольно большой мешок с песком. Он должен был, по мысли Мишеля, изображать вооруженную боксерской перчаткой руку противника. Мишель толкал мешок, он отлетал в сторону и с силою стремился обратно на Мишеля и тот, увертываясь от него, толкал его снова. Узко поставленные глаза Мишеля сверкали, злобная улыбка кривила худыя плоския щеки, тонкия губы сжимались и становились еще тоньше. Все его тело изгибалось, выпрямлялось, он то отскакивал от мешка, то наступал, нанося удар за ударом. Он походил в эти минуты на дикаря, танцующаго воинственный танец. Он топал с силою босыми ногами, нисколько не безпокоясь, что под ним спала его бабушка. Он был занят «делом", интересовавшим его более всего. У него была одна, все поглощавшая страсть – стать знаменитым боксером, таким, как Карпантье, победить всех, стать чемпионом «легкаго веса», заработать миллионы, видеть поклонение толпы, и тогда... дальше его голова отказывалась думать. He хватало воображения. Дальше в мечтах была своя машина «Люкс", какая нибудь Эспано-Сьюза, а еще лучше гоночная машина с необычайной силы мотором, и установление мировых рекордов. Хорошо было бы еще и летать. Но летать непременно так, как еще никто не летал. Например долететь до луны, или до какой нибудь там звезды. А для этого было нужно быть сильным, ловким и здоровым. Для этого «физ-культура», для этого утренняя гимнастика и бокс по своей собственной системе.

Когда то, двенадцать лет тому назад, Мишель Строгов был славным десятилетним мальчиком, с русыми мягкими волосиками, он готовился поступить в корпус и продолжить славное служение Отечеству рода Нордековых. Но, налетела революция. Отец, бывший на фронте, очутился в Добровольческой Армии, мать, после долгих мытарств, арестов, издевательств, после многолетней разлуки, по объявлению отъискала мужа уже в Париже, и помчалась, преодолевая тысячи опасностей и лишений, к нему.

Шура оставался сначала на попечении бабушки. Началась для него новая, необычная, полная впечатлений жизнь. Пролетарская школа второй ступени... Холод и голод. Новый язык, хулиганский жаргон какой то, раннее развитие и познание жизни. Грязныя, развратныя девчонки. Дома – чопорная бабушка, не понимавшая своего внука и боявшаяся его. И мало по малу славный мальчик Шура преобразился в гражданина Нордекова. Он перестал креститься на храмы Божии, перестал ходить в церковь, проникся уважением к физической силе, записался в комсомол.... Потом вдруг как то прозрел, испугался, что его возьмут в красную армию и при самых невероятных обстоятельствах, забравшись на шведский пароход в Ленинграде, бежал заграницу. Без паспорта, без какого бы то ни было документа о том, кто он, Мишель стал пробивать себе дорогу жизни. Попал во Францию, использовал свои знания французскаго языка, полученныя в раннем детстве от матери, и с перваго же знакомства с полицейским комиссариатом с чисто советским искусством лжи сделался французским гражданином Мишелем Строговым и выправил себе все нужныя для этого бумаги.

– Как странно, Мишель Строговъ?... Совсем, как в модном фильме, - сказали в полиции.

Ему, конечно, не поверили бы и не дали бы ему документов, да уже по очень необычному делу он попался в полицию. Он без всяких на то прав ездил на такси. Пассажир забыл в карете бумажник с деньгами, более трехсот тысяч франков. Шоффер все деньги доставил в полицию и отказался от вознаграждения. Седок, почтенный француз, пораженный честностью и безкорыстием молодого человека с таким необыкновенным прошлым, с такою громкою Жюль Верновскою фамилией, с лицом скорее симпатичным, стал хлопотать за Мишеля. У него были связи в том французском городе, где это случилось, Мишель Строгов был признан и получил права французскаго гражданства. И потекла его новая безпечная жизнь молодого француза, который не был французом. Были маленькия связи с мидинетками, были увлечения кинематографом и танцами и все вылилось в упорное стремление к славе, к деньгам, к известности, к после военной знаменитости. Были колебания кем стать: – первым футъ-болистом, танцором, кинематографическим артистом, велосипедистом, побивающим рекорды, или еще кем нибудь. Боксерская слава, сказочные оклады, выплачиваемые чемпионам бокса окончательно убедили его и определили направление его карьеры. С документами Мишеля Строгова ему уже не трудно было перебраться в Париж и устроиться шоффером в гараже. Здесь, и совершенно случайно, он узнал из газеты, взятой им у соседа, Русскаго шоффера, что полковник Нордеков в каком то открытом собрании будет делать доклад. Мишель пошел на это собрание больше из любопытства, чем из сыновних чувств. Узнал отца, нашел в числе слушателей мать и пришел к ним. Встреча была трогательная, но она не тронула Мишеля... У него уже выработался спокойный, практический, чуждый сентиментальности, взгляд на жизнь Он из советской школы второй ступени знал, что отец и мать это только физиологическия понятия, и на родственныя чувства гражданину новаго, послевоеннаго века с высоколетящаго аэроплана наплевать. Но, когда уже в крошечном домике, на rue de la Gare высокая, болезненная, худая женщина сначала обняла его со слезами и расцеловала, а потом, точно смутившись, оттолкнула его и стала разсматривать, разговаривая сама с собою вслух, он смутился. Какая то теплая волна пробежала по его жилам, и он не мог найти ей соответствующаго физиологическаго объяснения. Пришлось бы говорить о душе, а то, что у человека нет никакой души, что все его движения и помыслы легко могут быть объяснены и истолкованы с медицииской точки зрения – все это было еще в ранние годы пребывания в советской школе второй ступени им хорошо усвоено.

– Вот ты какой, – говорила между тем женщина, носившая имя матери, и Мишель с любопытством и волнением, в котором ему самому не хотелось признаться разглядывал ее. Она была очень худая. Ея лицо носило следы красоты, той красоты, какою каждая мать кажется красивой своему ребенку. Оно было вместе с тем очень усталое, измученное жизнью и лишениями. И только глаза ея сверкали особенным восторгом, совсем непонятным Мишелю, но почему то дорогим и льстившим ему.

– Вот никогда бы не подумала, что у тебя будет такое лицо? Ты всегда был у нас кругленький.

И вот тут у тебя были ямочки... И реснички были у тебя длинныя, предлинныя... И то сказать сколько ты... Сколько мы все пережили...

Она хотела его спросить, верует ли он в Бога, молится ли, ходит ли в церковь, – и не посмела, а он ее понял без слов и нахмурился, и когда нахмурился, стал уже совсем не похож на того славнаго вихрастаго мальчугана, который так изящно носил белую матросскую рубашечку, отороченную голубым и кого она готовила в корпус. Она всмотрелась в него. Она его узнавала и не узнавала. Припоминала его прежния черты и отъискивала их в зтом молодом человеке в странной для ея Шуры шофферской одежде. Он был ей родной и чужой в тоже время.

Откуда у него так близко поставленные глаза и эта упорная, непонятная, неразгаданная мысль в нихъ? Мысль маниака или сумасшедшаго... Он смотрел на нее, не мигая, и не могла она угадать, что он про нее думает.

– Шура, – сказала она с нежною ласкою, – ну, разскажи нам, как ты добрался до нас, как жил все эти годы?... Господи!.. десять с лишним лет мы не видались... Оставила я тебя мальчиком, а вижу взрослым молодым человеком. Но ты ведь мне не чужой?... Да, мой родной?... Мой милый...

– Не называй меня... – Тут логически должно было последовать слово: – «мама», но оно не последовало. Оно точно выпало из памяти Шуры, как выпадает слово из печатнаго набора, и Шура его не произнес. Она ждала и жаждала этого слова, и, не услышав его, смутилась и все прислушивалась, как он будет ее называть?... Он ее никак не называл. Говорил «ты», может быть, потому, что она ему говорила «ты», но за этим сердечным «ты» был холод безъимянности.

– Не называй меня Шурой. Особенно при других... при французах. Я Мишель... Мишель Строгов. Вот мой паспорт.

Он ей подал паспорт. Паспорт был французский, и в нем действительно было прописано, что он Мишель Строгов, родившийся в России.

– Но как же это такъ?... – растерянно спросила она. – Ты переменил подданство?... Ты больше не русский?

Ей это казалось ужасным. Просто таки невозможным. Он холодно посмотрел ей прямо в глаза и с тихой жуткой усмешкой сказалъ:

– А ты разве русская?...

Она побледнела. Удар, ей нанесенный, был слишком силен. Ей казалось – она его не снесет. Но она продолжала настойчиво допрашивать. Она хотела знать всю правду, как бы ни казалась она ей ужасной.

– Но как же ты стал французомъ?.. Ты лгалъ?... В это слово она вложила всю силу души, все возмущение и отвращение ко лжи.

Он не смутился. Казалось, даже не понял, какое такое преступление он совершил. Его лицо оставалось холодным. На нем появилась презрительная, чуть заметная усмешка.

– Я вырос и воспитался в огне революции. Буржуазные предразсудки мне чужды. Почему нельзя сказать то, что выгодно и нужно по данному моменту? Это просто непрактично и глупо. Мне иначе нельзя было. Надо было жить. Без этого нельзя было пробиться и стать человеком. Быть человеком – это главное. Это самоцель. А там русский, француз, немец, японец – не все ли одно?... Это отсталыя зоологическия понятия... Я с ними не считаюсь. Да что там говорить!.. Мы люди разных поколений... He стоит об этом спорить.

Мишель охотно согласился остаться жить в их маленьком домике, носившем скромное наименование: – «Les Coccиnelles». Они осмотрели комнатушку наверху, переговорили с хозяином и на другой же день Мишель перебрался со своим более, чем скромным скарбом к родителям. Он сделал это не потому, что ему приятно и радостно было зажить с родителями – у него этого чувства не было – а потому, что нашел это для себя во всех отношениях выгодным. Он этого и не скрывал. Он установил в своей комнате свои порядки, как ему было удобно, не стесняясь никем и ничем.

– Здесь я физ-культурой могу заниматься, – сказал он, – да и жилплощадь здесь больше, чем у меня на старой квартиренке. И платить меньше...

Советския словечки и неприкровенный матерьялизм и практичность коробили его мать, но она промолчала. Он в этом не был виноват. Она надеялась, что с течением времени, ей удастся перевоспитать его и вернуть к Богу и к семье.

Тем более не могла она обвинять сына, что она знала, кто виноват во всем ужасном крушении России. Вся история последних лет была ею глубоко продумана и приговор был постановлен.

ИИИ

Тот самый едкий, нудный и непрерывный звонок, который будил Мишеля Строгова, заставлял просыпаться и его мать, Ольгу Сергеевну. Она открывала глаза, смотрела на чуть серевшую щель между занавесью и окном и с мучительным сердечным надрывом думала: – «Господи, хотя бы не заводил он так полно!.. Еще и еще... Когда же это кончится? He могу я больше, кричать готова... Это хуже зубной боли... И теперь я уже ни за что не засну... А ведь только всего шесть часов".

Она и точно не засыпала. Длинным свитком разворачивались перед нею последние, страшные годы жизни. Она, прищурясь, смотрела на спину лежащаго рядом мужа. Она в эти минуты всеми силами души ненавидела его.

«Кто виноватъ?.. Он во всем виноватъ!.. Онъ!.. Они, ему подобные!.. Боги!.. Правители!.. Решители нашей, простых смертных судьбы... Полковник Генеральнаго Штаба... Всегда «выдающийся», хвалящийся точным исполнением долга. Да где же это исполнение долга?... Военные, такие, как ея муж, вот, кто виновники всего, всего, что случилось. Она девчонкой, когда он начинал ухаживать за нею, знала, в чем сущность военной службы и солдатскаго долга. Тогда она гордилась, что за нею ухаживает военный... Жена защитника Престола и Отечества! Эту радостную гордость она усвоила с первой брачной ночи, когда такой красивый и эффектный явился он к ней в спальню в полной парадной форме и, взяв шашку подвысь и салютуя ей, сказалъ: – «надеюсь, что вы готовы исполнить ваш долг жены»... Это было так красиво и сильно: – долгъ!.. И их жизнь прекрасно и ярко началась. Она свой долг жены исполняла и дальше свято и честно, без компромиссов. Она на войну пошла сестрою милосердия, и без трепета, ничего не боясь, понесла свой долг сестры... «Ну, а вот вы, вы все офицеры и генералы Генеральнаго Штаба, стратеги, «наполеоны», исполнили вы свой долг и может быть спокойна сейчас ваша совесть?.. Спит... И не подозревает, что я про него думаю... что знаю и в чем обвиняю... Да, обвиняю... Где и в чем был ваш долгъ?»

Вдруг встала в ея памяти громадная разоренная пожаром войны страна, по которой она проезжала в санитарной двуколке. Ряды обугленных берез по сторонам дороги и торчащия из чернаго пепелища кирпичныя трубы. Точно увидала она в это утро потревоженнаго сна испуганную детвору, женщин с голодными глазами, бегущих, куда глаза глядят, услышала вновь в это Парижское утро из холоднаго далека те слова, что так часто слышала она в те ужасные годы: – «Вшистко знищено... Жолнержи були – вшистко забрали... Детей кормить нечем"... Чьи жолнержи?... Защита отечества?... Точно видела она сейчас это отечество, не защищенное, не обороненное войсками. Она отлично помнила, как, когда готовился ея муж к поступлению в Академию висела в их спальне громадная карта этого самаго отечества. Она наизусть заучила его границы. От Варангер фиорда на юго-восток, не доходя до реки Муонио... А там от Мемеля... Вот вьется она прихотливым изгибом бледно зеленая, оттененная по краю государственная неприкосновенная граница. Загибает, широким языком вдавливается в немецкую землю, очерчивая десять губерний Царства Польскаго. Защита Отечества есть защита этой зеленой линии и долг армии никого туда за нее не пустить. В мировой войне только Германская Армия усвоила эту истину и выполнила в полной мере свой долг перед народом... Все остальныя шли на компромисс... «По стратегическим соображениям"... Как негодовала она уже и тогда, когда «по стратегическим соображениям" сводили в ничто все потери, все жертвы, весь героизм войск, всю пролитую солдатскую кровь и отступали, сжигая дома и селения, не думая о жителях «отечества». Тогда зародилась в ней еще неосознанная, непродуманная до конца ненависть ко всем военным, не исполнившим элементарнаго долга, тогда она перестала понимать и уважать мужа... «Защита Престола»... По «политическим соображениям" из за призрака какого то сепаратнаго мира, из за оклеветанной Императрицы изменили Престолу и не стали его защищать... Вот и дошли до большевизма... Кто же виновенъ?..

Ужас положения Ольги Сергеевны заключался в том, что никому, и менее всего мужу, могла она сказать все то, что передумала за эти страшные годы переоценки ценностей. Кто поймет ее? Кругом – такое самолюбование! Кругом незыблемая уверенность в своей правоте, в победе. Ей становилось жутко. Сказать все то, что у нея накопилось на душе – ее сочтут за «левую»... А нетъ!.. Только не это!!.. Нет, она не левая... Отнюдь не левая... Она более «правая», чем все они. Ей Престол и Отечество не пустые звуки... Как бы она их защищала!.. Бога она не обвиняла. Она была слишком умна и образована, чтобы мешать Господа в свои людския делишки и винить Его за свои леность, трусость и неграмотность. Нет, она определенно обвиняла во всех и своих, и чужих несчастиях тех, кому так много было дано и кто своего долга не исполнил. Она слушала, как при ней разсказывали о недостатке патронов и оружия. Она молча и нехорошо улыбалась. – «Зачем не берегли», – думала она. Она то видела, путешествуя по тылам, брошенныя винтовки, воткнутыя штыками в землю и целыя розсыпи патронов на оставленных нами позициях. Она часто слышала, как восхищались «солдатиком", принесшим в лазарет не брошенную винтовку, но она никогда не слыхала, чтобы обругали и тем более наказали солдата, пришедшаго без оружия и патронов. Кто же был виноват в этой распущенности и послабленияхъ?... Все они же!.. Начальники!.. А теперь?... Офицеры республиканцы... Офицеры революционеры... А вот из за них – эта каторжная жизнь, эта работа в Парижской конторе и выстукивание на маленькой стенографической машинке никому ненужных и совсем неинтересных приказаний и писем «патрона».

Она пела в церковном хоре Евлогианской церкви. И она научилась компромиссу. Она пошла в Евлогианскую церковь потому, что там регент был лучше и лучше оценили ея голос. Она презирала себя за это, а вот все-таки не могла отказаться. Ей церковь давала такую отраду. Так радостно было придти в нее в воскресенье утром, когда еще никого нет, купить на три франка свечек и пойти ставить их перед иконами. Она гибко опускалась на колени, шептала с детства знакомыя молитвы, потом поднималась, и с крепкою уверенностью в нужности того, что она делает, ставила свечи. Она смотрела на бумажныя иконы, на скромный иконостас – его она и другия женщины колонии сделали своими руками – и ей казалось, что тут все таки есть правда, которая ушла из жизни. Она смущалась лишь одним – ей порою казалось, что и это ненастоящее, как вся ея жизнь стала ненастоящей. За свечным ларем стоял отец диакон. Он был коренастый, седой, с коротко остриженными волосами, похожий в узком черном подряснике на ксендза. Он приятным баском подпевал их маленькому хору. Но в нем не было того духовнаго, что привыкла она видеть у диаконов в России, и не могла она позабыть, что диакон в недавнем прошлом – уланский ротмистр и что у Сусликовых он прекрасно под гитару поет цыганския песни. И церковь и вся служба иногда вдруг казались какими то призрачными, точно сонными видениями. И тогда являлось сомнение в существовании Бога.

Когда она возвращалась, ее встречала «мамочка» и, криво улыбаясь, говорила:

– Ну что же ты намолила у твоего Бога. По крайней мере узнала, когда же мы вернемся в Россию?..

ИV

Мамочка больше не верила в Бога. В свои семьдесят лет Неонила Львовна Олтабасова ударилась в самый крайний матерьялизм.

– Столько было молитв, – говорила она, – и Государь и Императрица были подлинно святыми людьми. Если бы Бог был – Он их помиловал бы... А теперь, прости меня Оля, но какая же это церковь?... Какая и где вера?... И смешно верить, когда живешь в такой стране, как Франция, где так просто и удобно обходятся без Бога.

Неонила Львовна создала свою теорию каких то «винтиков", еще не изследованных, но которые вот вот будут открыты учеными, изследованы и изучены, и тогда все станет ясно и понятно, и никакого Бога для объяснения тех или иных явлений не понадобится. Она жадно хваталась за газеты и в них искала новых открытий и изследований в области физиологии, геологии, археологии, астрономии и психологии. И на каждое она смотрела с точки зрения доказательства отсутствия Высшей Силы, отрицания Бога.

– Вот, – говорила она, с газетным раскрытым листом входя в комнату дочери, когда та, усталая и измученная дневной работой, переодевалась и умывалась. – Вот, ученые дознались, что вселенная не безпредельна, а что и ей предел есть. В миллионах лет световых лучей радиус этот, а все таки он есть. Вот тебе и Бог.

– Вы путаете, мама, – с досадою говорила Ольга Сергеевна. Ей противно было смотреть на мать. В длинном, старомодном черном платье, с коротко остриженными, седыми, гладко причесанными волосами, – если сзади смотреть, когда она сидит, и не узнаешь, мужчина или женщина, – неопрятная и распухшая старушка с новыми и такими «нигилистическими» разсуждениями казалась ей ужасной и ей было страшно, что так она думает про свою мать.

– Ничего я не путаю. Читала еще, что нашли череп человека в Африке. И тот череп миллион лет пролежал в земле... Вот тебе и Адамъ!.. Ученые теперь доказали, что человек существовал гораздо ранее Бога.

Она с торжеством поджимала губы и маленькими, блестящими, сверлящими глазками смотрела на дочь.

– Я уверена... я вполне уверена, что будет день, когда и мои «винтики» откроют.

– Какие «винтики», мама, – с сердцем говорила Ольга Сергеевна.

– А вот эти самые, которые все делают. И ты думаешь... Богъ?... Это Бог войну, или грозу, или ведро послалъ?... или человек умеръ?... Волею Божьей? Это просто – «винтики» такие в природе вещей. Падают они с неба, попадают в атмосферу, поворачивают так и эдак – и наше вамъ! – война... или вдруг грипп ходит по городу... или отец убил дочь, или Кюртен какой нибудь проявился... И я уверена, что дойдут до того, что и их будут ловить и подчинять себе, вот как электричество. Летят они, чтобы война там что ли была, а их ученые какими нибудь там радиосетями поймают... и нет войны... Вот и надули твоего Бога...И без всяких молебнов мир на земле. Раньше наши мужики в засуху, бывало, все молебны служили, с хоругвями вокруг полей ходили, а вот как поймают и подчинят себе эти «винтики», так и не надо никаких попов. Наставил аппарат – и на тебе – дождь, или солнышко, что тебе угодно.

– Оставьте, мама. Начитались вы газетных научных фельетонов и думаете невесть какую премудрость постигли. Базаровы это раньше вашего говорили. Мне это просто тяжело от вас слушать.

– Почему тяжело, – обижалась старуха.

– Вы старый человек... О другом вы должны думать... Как же умирать то будет вам тяжело, когда вы ни во что не верите?

Старуха недовольно крутила носом и уходила, шурша газетой из комнаты дочери.

– Поди, скажешь тоже. Кому известно, кто когда помрет. Может быть, еще мне тебя хоронить то придется.

– Все от Бога, мамочка, – стараясь говорить кротко, говорила ей вслед Ольга Сергеевна.

– Это как «винтики».. Куда, в какую сторону повернутся. На тебя или на меня... А вот откроют их, и умирать не придется. Сколько пожелает человек, столько и проживет.

Противны и жутки были такия речи в устах человека, уже стоявшаго одною ногою в гробу.

V

Пронзительный звонок будильника в комнате Мишеля Строгова пробуждал и Неонилу Львовну. Она, кряхтя и охая, поднималась с широкаго ложа и, шлепая туфлями, шла к столу разжигать керосиновый примус. Она готовила на всю семью утренний кофе.

Только полковник Георгий Димитриевич Нордеков продолжал спать крепким сном не знающаго забот человека. Он уверял, что никакой шум, если только он лично его не касается не может помешать ему спать. Он разсказывал, что на войне он спал крепчайшим сном под грохот канонады и треск разрывающихся снарядов, и моментально вскакивал едва чуть слышно рипел подле него полевой телефон.

Полковник Георгий Димитриевич был человек военный. Точно с того дня, как затянули его в кадетский мундирчик, он выковался в подлиннаго солдата и ничто не могло поколебать или изменить его солдатской души. Как раньше он твердо верил в правоту отступлений «по стратегическим соображениям", не сомневался в том, что они победили бы, если бы не проклятая революция, так и потом, «сменивши вехи», сняв лозунги: – «за веру, царя и отечество» и заменив их сначала: – «за учредительное собрание», потомъ: – «за единую, великую, неделимую Россию» и, наконецъ: – «за национальную Россию» он ни на минуту не сомневался в правоте своего дела и в правильности работы «вождей».

Крепкий, пятидесятилетний сангвиник, в меру пополневший, с красивым, холеным, всегда чисто выбритым, розовым лицом, с густыми волосами, причесанными на пробор, он был ловок и строен без всякой гимнастики. Член многих офицерских объединений, председатель своего полкового объединения, неутомимый посетитель всех обедов, банкетов, чашек чая, лекций, внимательный и восторженный слушатель речей на них произносимых – он с детскою пррстотою верил во все, что там говорилось.

Жидовская тракспортная контора, где он служил, возка ящиков с таможни и на таможню, проверка коносаментов и накладных, ловкое сование франковых монет в руку весовщикам – это все было временное. Это не была жизнь. Просто дурной сон. Жизнь начиналась тогда, когда они собирались в задней комнате третьеразряднаго французскаго ресторана, где для этого случая развешивали по стене Русский флаг, портреты «вождей» и полковые флюгера, когда человек семьдесят пожилых людей в скромных черных пиджаках по команде старшаго «господа офицеры» прекращали разговор и курение и вытягивались у своих стульев, и входил генерал в таком же пиджаке, как и они. Тогда начинались воспоминания, речи, старые анекдоты старых времен. И точно хорошее вино, чем старее становились они, тем крепче чувствовались. На этих обедах всегда была бодрость веры в завтрашний день – и... в конечную победу. На них говорили о России. Они еще не смели петь Русский гимн. Одинаково воспитанные и равно пришибленные судьбою они были разных убеждений и считали неделикатным что нибудь навязывать другому. Пели полковыя песни, песни войны и с блестящими от выступивших слез глазами слушали речи ораторов. Это и была настоящая жизнь. Все остальное был дурной кошмарный сон.

Вчера в день их училищнаго праздкика их собралось сто двадцать человек. Маленький крепкий, бритый генерал (он был среди них старшим и по выпуску и положениемъ) отчетливо, чеканя слова говорил с большим подъемом страстную речь. Целительным бальзамом в израненныя души вливались его слова.

Где то на верху сейчас звенел будильник и над головою и так, что гнулись доски потолка, топал босыми ногами его сын – Мишель Строгов – а полковник, проснувшийся раньше обыкновеннаго ничего этого не слышал и не замечал. Он снова и снова переживал эту бодрящую, освежающую душу речь их руководителя.

– Мы, господа, – повторял про себя полковник так запомнившияся ему чудныя слова, – не покинули театра военных действий. Кругом царит мир... Да это правда, но это кажущийся только мир. Война с большевиками, война за Россию продолжается...

Это было главное. Это было самое утешительное. И как это, очаровательно что ли? выходило что вот он, полковник Нордеков, лежит себе спокойно на Вилле «Les Coccиnelles», потом поедет в свою транспортную контору, а война все таки продолжается. Нордеков знал, что такое война. Ему приходилось на войне по одиннадцати суток быть без настоящаго сна... Он знал, что значит голод... Он знал, что значит обстрел тяжелыми батареями, вой, гул и треск лопающихся снарядов, ядовитый запах газов и тошное ожидание смерти, когда совсем пересыхает во рту и глохнет ухо... он знал, что такое «война продолжается» и тем не менее ему так отрадно было слышать эти слова в мирной обстановке Парижскаго ресторана. Да, война продолжается... Они находятся в тылу... Разве и на войне не бывают дни отдыха, затишья, когда после тяжелых боев отведены в глубокий тыл и ждут пополнений?... Правда, это стояние в резерве длится немного долго... Скоро одиннадцать лет, как смолк гул пушечной канонады... Но... услужливая память подсказывала пример из истории и какой примеръ!.. Самого Суворова... He жил ли он почти четыре года в селе Кончанском, ходил в церковь, звонил на колокольне, читал на клиросе, учил деревенских ребят... И вдруг... Итальянский поход и переход через Альпы!.. Да... эти слова были колдовския, чудныя, несказанно прекрасныя слова. Они все звучали в ушах, как великолепный сон, с которым не хочется разстаться...

– Война не прекращалась ни на минуту, и она не может прекратиться. И те, кто об этом, быть может, по малодушию своему забывали – пусть почувствуют напоминание этого в похищении Кутепова... Это прорыв нашего фронта. Военныя действия продолжаются... Они требуют единоначалия... Я поднимаю высоко бокал за нашего председателя... Ваше превосходительство, дерзайте!.. Требуйте от нас безпрекословнаго подчинения и знайте, что мы исполним свято всякое ваше приказание...

Тогда, вчера, казалось, что они встанут после этого и все вместе пойдут на rue de Grenelle мстить за генерала Кутепова... Война продолжается... Фронт прорван... Он должен быть возстановлен...

Они никуда не пошли...

Но, когда тихонько, на носках, боясь воркотни жены, во втором часу ночи, крался полковник к себе на rue de la Gare и осторожно вставлял ключ в замочную скважину – бурно колотилось его сердце...

«Военныя действия» продолжались где то, помимо него...

Он спал безпокойным, прерывчатым сном.

Просыпался и думалъ: – «а ведь и точно: – какое то движение, сдвиг какой то есть... Возможно, что французы?... Они, кажется, уже поняли... Да, конечно, мешает Бриан... Но не вечно он будет сидеть министром... Работа Коти... «L'Amи du Peuple» подготовляет общественное мнение... Во Франции пресса это все... Сербия плац-д-армом... Там русския формирования... Что же, пожалуй?... дивизия?...»

У полковника в рыночном письменном столе, в левом ящике и под ключом лежала большая тетрадка, то, что в старину называли «брульоном" (теперь и слова этого не знаютъ). В нем бисерным, аккуратным почерком он заносилъ:

«Обучение звена и взвода в двух недельный срок". «Обучение роты в три недели». «Пять тактических учений батальона». «Тактическая задача для трех батальоннаго полка». «Пулеметныя отделения в строю роты». «Служба связи батальона, полка и дивизии» – все плоды долгих и серьезных размышлений, боевого опыта великой и гражданской войн.

Все это пригодится в тот час, когда... Он этого часа ждал и верил, что этот час придет...

И вдруг ноги холодели. От них бежал ледяной ток к голове. Мысль стыла.

«Нет, никогда иностранцы не помогут. А впрочем для чего в самом деле нам иностранцы?...». На последней лекции, где был полковник, лектор представил аудитории какого то краснаго летчика, перелетевшаго из С.С.С.Р. для спасения своей заблудившейся в «право-левацких" уклонах души. И тот летчик с развязной самоуверенностью разсказывал, что красная армия – армия национальная, любящая Россию и что будет день, когда она прогонит от себя коммунистов и сольется с «белой армией» и тогда все старые Русские офицеры найдут в ней место и работу.

Тогда его брульон, его знания, его боевой опыт пригодятся. Он перебирал в памяти фамилии своих товарищей по академии, оставшихся по ту сторону и служивших большевикам. Как то встретится он с ними? Подаст им руку? Найдет общий язык для разговора? Как подойдет он к строю вчерашних красноармейцев и что скажет имъ? И что это будет за строй?... Дивизия?... Полкъ?... Хотя бы батальонъ!..

Эти мысли прогоняли сон... Но отнять эти мысли, – и не будет смысла жить... Что тогда останется?...

Ненавидящая, презирающая и плохо это скрывающая жена?... Матерьялистка «мамочка»?... И сын – хулиган, едва ли не большевик, Мишель Строговъ!..

Жить не стоит... Засунуть поглубже в рот холодное дуло револьвера и где нибудь в глуши... В Версальском лесу, или в лесу Фонтенебло... «Sauter la cervelle», как говорят французы.

Жить без этих мечтаний... О России?... Об армии?... О том, что еще куда то пригодишься?... Невозможно...

Его жена встала и торопливо совершала свой несложный утренний туалет. Полковник лежал, прикрыв глаза, и наблюдал ее. Как обезобразили ее остриженные волосы!.. И какая седина в нихъ!.. Когда то он так сильно и страстно любил ее... Целовал в шею ниже затылка, где теперь щетиной торчат неопрятные волосы... Бедность?... Да, пожалуй, и бедность.

– Вставайте, Георгий Димитриевич, – повернувшись от маленькаго зеркала, сказала ему Ольга Сергеевна. – А то опять вашу газету не успеете прочитать.

Полковник открыл давно не спящие глаза, для приличия потер их и сразу обеими ногами стал на пол. Он шагнул к двери, вышел в крошечиую переднюю, где на вехотке лежала Топси, погладил заласкавшуюся к нему собаку, открыл ей дверь и крикнул внизъ:

– Нифонт Иваныч, откройте, пожалуйста, дверь собаке... Какая погода?...

Снизу, откуда был слышен стук молотка, раздался бодрый стариковский голосъ:

– Зараз, ваше высокоблагородие. Молоточек прекратил свою дробь. Внизу скрипнула дверь, и тот же голос добавилъ:

– А похода есть – дождь!



Топси – собака особенная. Когда и кто учил ее этим премудрым штукам – никто не помнит. Кажется, полковник, когда был безработным, скуки ради, объяснял внимательно жолтыми топазами, не мигая смотревшей на него собаке, что у газетчика в ларьке на place de la Gare есть разныя Русския и французския газеты. Есть «Возрождение», где редактором Петр Бернгардович Струве, друг Добровольческой Армии, и есть «Последния Новости», где редактором Павел Николаевич Милюков – враг Добровольческой Армии, есть газета «Lиberte» – хорошая газета и есть газета «L'Humanиte», очень даже скверная газета. По утрам надо приносить газету «Возрождение». Полковник подносил к носу Топси еще влажный, утренний номер и давал его нюхать. Топси слегка воро тиланос – пахло совсем невкусно – типографской краской, – но брала, брезгливо поджимая губы и язык и морщась, свернутый номер и покорно шла за полковником. Потом она научилась делать это самостоятельно. Газетчик давал ей нужную газету, получая от полковника разсчет по окончании месяца.

Топси выбежала за калитку крошечнаго палисадника, по узкой дорожке, покрытой асфальтом, пробежала к воротам, мимо маленьких, еще спящих дач и свернула на rue de la Gare.

Моросил мелкий дождь. Неприятная была погода. «Людям хорошо», – думала Топси, – «у них есть зонтики, а как я донесу газету, не промочив ее?

Полковник опять будет ругаться, а «мамочка» выгонит из теплой комнаты от «саламандры», и будет ворчат, что от меня пахнет псиной... Эх, жизнь собачья!..»

Подняв на спине ершом шерсть, Топси, бежала знакомыми улочками, избегая place du Marche, где всегда бывали собаки, и где жил отвратительный кобель Марс, длинный, на коротких лапах, с жесткою, как щетина, во все стороны торчащею шерстью шоколаднаго цвета и с мордой, так заросшей волосами, что еле были видны черные глаза. И это чучело морское, говорят, – люди, конечно, говорят – очень модная собака!.. Этот негодяй не пропускал ни одной корзины с салатом, или картофелем, ни одной груды кочанов цветной капусты, положенных подле ларьков на рынке, чтобы их не опрыскать. Завидев Топси, деловито бегущую с газетой в зубах, он норовил наскочить на нее сзади и оседлать ее своими безобразными, короткими лапами. Он тогда тяжело дышал, как толстый старик, и длинный красный язык торчал из безобразной, косматой, шерстистой морды, как флаг революции над лохматыми головами пролетариата. Надо было увернуться, огрызнуться, может быть, даже и хватить зубами нахала, а как это сделать, когда газета зажата в пасти и нельзя ее выронить на грязной дороге?

У газетнаго ларька стоял Лимонадов. Топси знала его. Это был пожилой господин, поэт, кажется, единственный Русский, с кем полковник никогда не раскланивался. Говорятъ: – большевикъ!.. Топси было неприятно становиться при нем на задния лапы, опираясь передними о край прилавка и ждать, когда торговец достанет нужную газету.

Лимонадов о чем то говорил с газетчиком, кивая головою на собаку, и оба смеялись.

Продавец подал газету Топси. Той хотелось поскорее отделаться от неприятной компании, и она, схватив газету клыками, и стараясь возможно меньше намочить ее на дожде, опрометью бросилась от прилавка.

Лимонадов и газетчик провожали ее почему то дружным хохотом.

«Мерзавцы!..»

Полковник ждал в «мамочкиной» комнате, где кипел на примусе коричневый кофейник и пахло керосином, кофе и булками. Там сидел совсем готовый, чтобы идти на работу Мишель Строгов в каскетке на затылке, и, держа обеими руками большую тяжелую чашку, пил горячий кофе.

Топси, как это и полагалось по ея собачьему ритуалу, открыла лапой притворенную дверь, подбежала, любезно извиваясь всем телом и виляя коротким, обрубленным хвостом, к полковнику, села передъ

ним, осторожно толкнула его лапой и подняла голову с газетой.

Но полковник вместо того, чтобы взять газету из зубов Топси, поласкать ее по голове и дать ей кусочек сахару, сделал свирепые глаза и так посмотрел на Топси, что та перестала вилять хвостом и уронила газету на пол.

– Ты что принесла, стерва?... А?...

Топси виноватыми глазами смотрела на полковника.

– Нет, посмотрите, пожалуйста, какая это каналья здесь издевается надо мною!.. Я этому мерзавцу Жюльену пойду и морду набью!

Полковник схватил с пола свернутый, мокрый лист газеты и с силою злобно ударил им по носу Топси. Собака отвернулась и заморгала глазами. В жолтых топазах отразились недоумение и страх. Полковник стал бить приникшую к земле собаку по чем попало. Топси жалобно визжала. На ея визг вбежали теща и Ольга Сергеевна.

– Ты мне что принесла, дрянь? – бешено кричал полковник. – Ты мне жидовскую газету принесла!.. Ты что издеваешься надо мною?..

– Оставьте собаку, Георгий Димитриевич, – закричала Ольга Сергеевна. – Разве она понимает, что ей даютъ?... Может быть «Возрождение» сегодня не вышло почему либо, и газетчик ей дал эту газету.

– He брать была должна!.. Я ее, дуру, учил... Сколько раз нюхать давал и ту и другую.

– Ее читать было нужно учить, а не нюхать, – сказал с насмешкою Мишель Строгов и с треском поставил на круглый стол пустую чашку.

– Ты что щен...

Мишель Строгов узко поставленными, строгими, серыми, маленькими глазами посмотрел на отца и повел широкими плечами. Лицо из под круглой рабочей каскетки казалось наглым. Что то хулиганское, «большевицкое» было в нем и от взгляда Мишеля, насмешливаго и властнаго холод прошел по жилам полковника. Молнией пробежала мысль – «трогать его нельзя. Нынешняя молодежь... Ей что?... Она и на отца руку поднимет... Или совсем уйдет... А он с его шофферским заработком – главная опора семьи».

Полковник стал совать газету в пасть собаке и говорить сердито, стараясь не глядеть на сына.

– Пойди и перемени!.. Пойди и перемени! Мишель Строгов все так же насмешливо, как взрослый на задурившаго ребенка смотрел на отца. Потом вздернул плечами, шмыгнул носом и, ни с кем не прощаясь, вышел из комнаты. Его тяжелые башмаки загремели по лестнице. Звонко щелкнула железная калитка палисадника.

– Позвольте мне газету, Георгий Димитриевич, – сказала теща. – Я пойду и переменю вам ее.

Неонила Львовна была в старомодной – из России еще – черной шляпке грибом, в черном старом платье, подобранном по манере прабабушек резиновым пажом, в порыжелой накидке и с зонтиком в руке. Она отобрала от полковника газету, крикнула собаку и пошла к дверям. Топси, поджав хвост в сознании горькой обиды, покорно шла за нею. В прихожей она взяла в зубы корзину. Это была другая ея обязанность – носить за «мамочкой» провизию.

Полковник, сердито фыркая, пил кофе. Против него сидела Ольга Сергеевна.

– Хотя бы воспользовались случаем и хоть раз почитали газету другого направления. А то на все смотрите глазами «Возрождения», – говорила она наигранно спокойно.

Полковник мрачно молчал. Он косился на часы, бывшие у него на ремешке на руке и разсчитывал, успеет он встретить тещу, или проще самому взять у газетчика, да за одно и выругать его. И он придумывал слова, чтобы газетчик не слишком обиделся. «Especes de nouиlles» – не сильно ли будетъ?... Хотел спросить у жены, да побоялся: – смеяться над ним станет.

Они вышли вместе. Молча, толкаясь раскрытыми зонтиками – полковник все никак не мог научиться носить зонтик – спустились по узкой пешеходной дорожке к станции. Молча сидели рядом в вагоне и, когда вышли, – он пошел вверх по набережной, она направилась к мосту с золотыми статуями, самому красивому мосту в Париже, носившему гордое, славное и звучное имя: – «мост Императора Александра ИИИ».

Разставаясь они не обменялись ни одним словом. Не кивнули друг другу головой. Не улыбнулись ласково. Они все давно сказали друг другу, и новых ласковых слов у них не было. Они не понимали один другого и потому не могли простить, он ея холодности к нему, она той тяжкой трудовой бедности, что сменила их когда то безпечальное, красивое житие в прежней России.

Этот мост с золотыми статуями всякий раз невольно блеском своего имени возвращал ее к воспоминаниям Петербургскаго детства. Печальная улыбка накладывала складки на ея еще красивое, увядающее лицо, и она, шла, широко раскрыв громадные, лучистые глаза и никого не видя. Она спотыкалась о каменныя плиты, попадала ногою в лужи и осуждала всех тех, кого считала виновниками потери прекраснаго прошлаго и в их числе и своего мужа.

«Георгий Димитриевич", – думала она. – «Как ей... тогда... казалось... Георгий Победоносец... Димитрий Донской – победитель татар на Куликовом поле... И не победоносец... Ку-у-да!.. И чьи теперь победы, в чьих руках Куликово поле и берега Дона и Непрядвы?...»

VИИ

Этот день был для Топси сложным и трудным. Когда с утра не повезет, то уж не повезетъ!

Но Топси с честью вышла из труднаго положения и Зося, «ами» Фирса Агафошкина, когда выслушала разсказ Неонилы Львовны о всех подвигах Топси, хлопнула себя мокрыми руками по бедрам – она стирала Фирсово белье – и, блистая светло голубыми глазами, воскликнула:

– Алэ яки у нас Топси, прошэ пани... Тэраз вшысци о ней бэндон мувить...

И точно Топси отличилась на все местечко. Она шла очень разсеянная за Неонилой Львовной. Ея собачья совесть была смущена, Чем она так провинилась перед полковникомъ?.. За что ее ругали и били?..

Она принесла как всегда газету?.. Что же такое случилось?..

В булочной было много народа. Неонила Львовна отобрала шесть простых булочек для ужина и три хрустящих «круассана» себе для кофе, положила еще в корзину большой весовой хлеб и все это сдала Топси. В своем разсеянном с утра состоянии Топси и не заметила, как старуха вышла лз булочной. Топси выскочила на улицу с корзиной в зубах и посмотрела по сторонам. Нигде не было видно старухи. Топси вернулась обратно, поставила корзину в углу и села рядом. Она думала: – «дождусь». Но сейчас нсе сообразила, что «мамочка» могла пойти рядом в мясную. Топси выскочила было снова, но тотчас и вернулась.

«Разве можно в теперешнее время оставить корзину с булками?... Нынче народ такой ненадежный. Вот, хоть взять того же Лимонадова? С газетой это непременно он что нибудь подстроил. Пакость какую нибудь сделалъ!.. Свиснет кто нибудь у меня корзину, а я отвечай... Люди!.. Они такие!.. От них всего можно ожидать!..»

Булочник заинтересовался поведением собаки. Он, казалось, читал ея мысли. Это он все потом и разсказал «мадам Олтабассофф".

Топси между тем снова взяла корзину в зубы и пошла с нею искать Неонилу Львовну. Она, не входя в мясную, оглянула глазом покупателей. Неонилы Львовны там не было. Дошла до мелочной «?рисеrие», там Неонила Львовна всегда брала масло. Нет... И там не было старухи. Топси постояла у дверей в раздумьи и пошла обратно в булочную.

«Хватится меня, а не меня, так булок и придет «мамочка» обратно в булочную. He пойдет она до мой без своих хрустящих круассанов. Теперь, когда все ушли, самое то старухино счастье начинается. Усядется с газетой и станет кофеи распивать».

Топси поставила корзину в самый угол и легла рядом.

И точно – Неонила Львовна вернулась. Булочник разсказал ей все собачьи маневры, и старуха ласкала собаку, впрочем не столько за ея ум, сколько в отместку за побои полковника. Они шли вместе под мелко сеющим дождем. Старуха подробно разсказывала собаке, какое наказание для них всех от тупого солдафона полковника и как он сегодня был несправедлив к Топси, а та слушала ее, поднимая временами на нее жолтые топазы своих глаз и настораживая уши. Топси хотелось все разсказать про Лимонадова, да как скажешь, когда во рту тяжелая корзина с провизией и совсем не умеешь говорить по человечески? Вилять хвостомъ?... Направо и налево?... Но это только Александр Иванович Куприн знает «пуделиный язык", а мамочка – та ничего не поймет".

Дома опять были разсказы про Топсин ум... Восторгов было не обобраться. Нифонт Иванович сказалъ: – «Экий ум Господь всякой твари послал".

Фирсова «ами» целовала собаку и повторяла: – Алэ яки у нас Топси, пан Нифон, тэраз вшысци о ней бэндон мувить.

VИИИ

Задолго до того, как резкою, надоедливою, заливистою трелью по всему сквозному домику зазвучал будильник Мишеля Строгова, когда еще было темно на дворе, и бедный разсвет не мог пробиться сквозь туманы дождевой сетки – жолтым огнем засветились узкия окна маленькаго подвальчика и на крыльце появился старый Нифонт Иванович.

Он в черном пальтишке, надетом поверх грубаго холщевого белья – еще с Дона – в деревянных, французских башмаках «сабо» на босу ногу и с непокрытой головой. Щуря узкие глаза, он подставляет лицо, лоб и волосы холодным каплям и жмурится, вглядываясь вдаль. Лучшее умывание – Божья роса.

В мутных проблесках света его взор упирается в высокую стену из тонких плиток бетона соседняго дома, видит блеклыя черныя георгины и голыя сирени в палисаднике, простую железную решетку, калитку и чуть белеющее пятно жестяного ящика для писем.

Он тяжело вздыхает.

«А дома то что?» – с тоскою думает он. С отвращением вдыхает утренний воздух и, несмотря на свежесть, широкими ноздрями большого носа ощущает запах керосиновой и бензинной гари. Он слышит греготание большого города, мировой столицы, Вавилона ужаснаго.

Сколько раз, вот так же по утрам он стоял на маленьком крылечке белой, мазаной хаты на хуторе Поповском. И так же осенью была непогода и с ночи сеял маленький дождь. Но там утромъ!.. Боже!.. Какая красота была там ранними зорями, даже и в хмурные осенние дни! Хата стояла на краю хутора. За низким тыном, обвитым косматым терновником чернела степь. И над нею – и как это всегда было красиво и полно Божьяго величия – под черными осенними тучами золотой разсвет пылал. В те часы под таким же... да никогда не под таким, а под свежим душистым, с неба спадающим дождиком сами собою Давидовы псалмы лезли на память и удивительныя молитвы слагались в голове.

«Господи, отрада моя, прибежище мое, красота мира Твоего передо мною и к Тебе простираю руки мои».

А какой густой терпкий дух полыни и этого особаго степного, земляного воздуха шел от широкой дали! Вдруг перебьет его соломенною гарью – у соседа, знать, печь растапливать стали, – отнесет дымок в сторону, и опять запах земли, безпредельной степи и стараго жнивья. От большой скирды хлебом пахнет. Навозом от сарайчика. Овцами из недалекой, камнями обложенной кошары... И народятся звуки. Запоют третьи петухи, залает собака у Байдалаковых, и ей ответят другия по всему хутору. И потом вдруг на минуту все смолкнет. Станет тогда слышно, как вздыхают лошади, со звоном льется молоко в ведерко. Значит, тетка Марья с Аниськой пришли доить коров.

– Да... Хорошо!.. Ах хорошо!..

Нифонт Иванович замечает, что пальтишко его намокло и с седых прядей холодныя капли бегут по бритым щекам и падают на седые усы.

Пора за работу.

На маленькой газовой плитке, в жестяном чайнике ключом кипит вода. Чернеет рядом в кострюльке, плавясь, вонючий сапожный вар.

– Фирс, – кричит старик за перегородку. Оттуда слышен шопот, смешок, будто поцелуи, шлепок по спине, и появляется Фирс, немытый, лохматый, по моде остриженный – копна волос на темени, а над ушами так гладко острижено, что сквозит желтая кожа. Лицо кругом бритое – на казака совсем не похожий. На белую с голубыми полосками рубашку, без воротника и без галстуха, накинут потрепанный пиджачишко, штаны в полоску спускаются едва до щиколоток, а на больших ногах обуты толстоносые американские рыжие ботинки.

– Здравствуйте, дедушка, Нифонт Иванович, – развязно говорит Фирс.

– Ты, брат, раньше морду да лапы помой, да Богу помолись, а тады уже здоровкайся.

Фирс идет к умывальнику с проведенной водой в углу комнаты и плещется там. Потом у зеркала расчесывает жесткие, перьями торчащие волосы и подходит к деду, протягивая руку с широкою ладонью.

– Бонжур гран-пэр, – говорит он, громко фыркая. Ему нравится его шутка.

– Обормот... Право обормот, – ворчит дед,

– А ты что же Богу то молился?

– Как я могу молиться, Нифонт Иванович, коли ежели я сомневаюсь? Кругом, можно сказать, такая культура... Автомобили, метрополитэн, Тур-д-Эйфель, Трокадеро... – Тут молитва мне кажется жестокой сарказмой.

– Обормот... И в кого ты такой дурной уродился?..

– Ну, что вы, Нифонт Иванович, одно слово затвердили... Тут такое образование... Права человека... Рентабельность...

– Ты... Образованный... – сердито кричит дед.

– Ты как дратву то держишь. Ты мне эдак только товар портишь... Образованный... Тебе сколько годовъ?

– Двадцать третий пошел.

– Это тебе уже в первой очереди служить... Я в твои годы как джигитовал... Ты на лошадь сесть не сможешь!.. Образованный... С какой стороны к ей подойти так и то не знаешь.

– С правой... Нет... с левой... Конечно, с левой.

– С левой... Дурной... Ты к ей подходи так, чтобы она тебя издаля восчувствовала. Уважение тебе оказала. Ты к ей с любовью... Огладь!.. Осмотри!.. Чтобы большой палец под подпругу пролезал... За луку потрогай... Повод разбери... А тады уже садись по приему, как учили... Вот это тебе красота будет.

– Что ж, Нифонт Иваныч, старыя то песни петь. Нынче, какая такая лошадь?... Ее теперь может в зологическом саду только и сыщешь. Теперь – машина. Еропланы по небу, таньки по земле. Я видал войну то в синема. Совсем даже не так, как вы разсказываете... Люди в земле закопались... Лошади нигде и не видать... Людей на камионах везут... Соскочут и зараз в землю ушли... Там бетон... Газы... Вот она война то так обернулась... Да и теперь, какая такая война, когда Лига Наций и образовательный милитаризм.

– Обормот...

Старик наклоняется подле низко опущенной электрической лампочки и стучит молотком по коже, натянутой на деревянную колодку.

Так работает он, молча, хмуро, сердито сверкая серыми глазами, пока не услышит голос полковника:

– Нифонт Иваныч, откройте собаке дверь.



День проходит в работе. Нифонт Иванович и Фирс тачают сапоги, подбивают подметки, наставляют каблуки, ставят заплатки – работа черная, дешевая, неблагодарная. Весь угол подвала завален старыми башмаками с меловыми отметками на рваных подошвах, и нудно пахнет от них старою кожею и людскою, нечистою прелью. Рядом Зося готовит обед и тут же стирает белье.

Обедают молча. Деловито суют ложки в общий чугунок, тарелки обтирают корками белаго хлеба.

После обеда Нифонт Иванович дремлет часок на своей постели. Рядом за перегородкой шушукаются, охают и вздыхают Фирс с Зосей. Нифонт Иванович молчит. «Что ж дело молодое», – думает он. – «Нехорошо, что с полькой... И опять же... Невенчанные»...

С двух часов снова стучат молотки, снует игла с дратвой, шило ковыряет кожу. Пахнет казачьими щами и вареным мясом, но постепенно этот запах съедается запахом сапожнаго лака. Малиново-коричневыя, блестящия подошвы новых подметок чинно выстраиваются на окне.

– Тут этого... Деревянных гвоздей никак не знают... Тут все машиной... А какой с ей прок... С машины то... Две недели поносил и дырка, – ворчит старый дед. – А он ожерелок да халстук нацепит и ховоритъ: – культура!..

Он ждет шести часов. Тогда можно пошабашить.

Покончив с работой Нифонт Иванович поднимается к полковницкой квартире и, хотя – вот она кнопка электрическаго звонка, – он осторожно стучит.

– Вы, Нифонт Иванычъ? – отзывается из своей комнаты Неонила Львовна.

– Я, ваше превосходительство.

Нифонт Иванович отлично знает, что Неонила Львовна совсем не генеральша, и муж ея был по гражданской части, но знает и то, что «маслом каши не испортишь».

– Дозвольте газетку.

Получив газету, Нифонт Иванович спускается в палисадник и садится на «вольном воздухе«читать.

Читает он медленно. Читает он всю первую и последнюю страницы, пропуская фельетоны. «Там зря пишут... Брехня одна»... Он поджидает полковника, Нордеков возвращается в половину седьмого, и как бы ни был усталым, – всегда присядет поболтать со старым казаком. В нем он чувствует человека единомышленнаго, одинаково сильно страдающаго за Россию и не могущаго примириться с жизнью заграницей.

Едва полковник показывается у железной решетки, Нифонт Иванович поднимается со скамейки, вытягивается и, если был в шапке, снимает шапку. Нифонт Иванович не любит носить шляпы.

– Уже очень неподобные тут уборы, – объяснял он свое нерасположение к заграничным шляпам. – Котелки – на немца похоже... Фулиганския шляпы – ну чисто – «товарищи»... Мягкую шляпу взять – не то тальянец, не то ахтер.

– Здравствуйте, Нифонт Иванович, – защелкивая калитку, говорит полковник.

– Здравия желаю, ваше высокоблагородие.

– Ну, как вы?

– Как вы, ваше высокоблагородие?... Не слыхали ли чего утешительнаго? Может из России что слышно?... На Тихом Дону не подымаются ли наши?... Что Бриан насчет перемены политики?... Пора бы, кажется, суть дела понять... Уже кругом идет... Хуже некуда!.. Может дед Хинденбургх чего не надумалъ?... Али по прежнему с большевиками?... с христопродавцами?...

Ничего утешительнаго не было слышно. Дни шли за днями, вытягиваясь в длинную очередь, становились годами, и нечего было сказать полковнику Нордекову старому казаку Агафошкину такого, от чего дружно надеждою забились бы их сердца.

– Что ж, ваше высокоблагородие, – с тоскою в голосе говорил Нифонт Иванович, – пора, наконец, и в поход. Нюжли же не увидим родной земли? Тихому Дону не поклонимся низко?...

Тогда говорил полковник все то, что слышал на их собраниях, что прочитал в газетах, во что и сам не верил, но чему так хотел верить.

– Да... да... конечно... Положение кругом и точно напряженно тяжелое. В Англии Макдональд и Гендерсон – рабочее правительство. Они не понимают того, что творится в России... Они думают, что там и правда рабоче крестьянская власть.

– А не куплены они, бывает, ваше высокоблагородие? – тихо вставляет Нифонт Иванович.

– Нет...не думаю... Не может того быть... Хотя?... Отчего?... Теперь все может быть... Германия задавлена Версальским миром и ищет спасения в большевиках... Все это точно верно... Но отчаяваться нечего. Просвет есть... Вы посмотрите, повсюду идут протесты против гонений на веру, собираются многолюдные митинги... Работает Лига Обера...

– Им, ваше высокоблагородие, протесты что!.. Им надо, чтобы по шапке наклали по первое число. Нагайками их как следует надо бы...

– Все таки... И в самой России... Пятилетка им не удается... А когда после этого страшнаго напряжения будет все тот же голод, та же нищета... Народ непременно возстанет...

Нифонт Иванович тяжко вздыхает.

– Нет, ваше высокоблагородие, трудно ему возстать. У них сила...

– Отчаяваться, Нифонт Иванович не приходится. Отчаяние это уже последнее дело. Надо верить в милосердие Божие и молиться.

– Это точно... А тольки...

Нифонт Иванович растерянно мнет в руках газету.

– Вера, ваше высокоблагородие, отходит... Мой Фирс от Бога отошел. Мамашу вашу, ея превосходительство, взять... Я осуждать, конечно, не смею... Лба никогда не перекрестит... А образованныя очень... Да и как быть вере, когда в самой церкви шатание идет.

Нифонт Иванович смущенно как то показывает место на последней странице, и полковник читаетъ: – «церковь... В воскресенье... митрополичьим хором... Под управлением... будет исполнена литургия А. Т. Гречанинова...»

Полковник поднимает на Нифонта Ивановича глаза.

– Ну?

– Вы изволили прочесть?... «Начало в десять часов тридцать минут утра»... Это что же такое?... Как о киятре объявляют... Нет тебе, чтобы трезвоном в колокол ударить... По православному... Нет, как о смотре каком пишутъ: – начало!.. Вы понимаете: – «начало»!!.. Опять же, ваше высокоблагородие... Литургия... Какая бывает литургия?... Как положено... Иоанна Златоуста... Василия Великаго, когда какая указана. Это какая же такая литургия Гречанинова?... Соблазн человекам... Там жертва великая, безкровная у алтаря приносится... Там предстоять надо со страхом и трепетом... Там Лик Божественный видеть можно... Там херувимы и серафимы... А тут, как в Парамунте каком господа в гусарских мундирах зазывают. «Впервые будет исполнено»... «Начало в десять с половиною часов"... Это же, ваше высокоблагородие, только господа такое могли придумать. которые, как ваша мамаша неверующие...

– Это не так, Нифонт Иванович, – начинает объяснять полковник, и не находит слов объяснить Нифонту Ивановичу, зачем это так делается.

– Это, ваше высокоблагородие, Париж, – говорит старый Агафошкин и в это слово вкладывает весь ужас своего отчаяния.

Он смотрит на ворота переулочка.

– Ну, ваше высокоблагородие, пошабашим до завтрева. Барыня ваша идут... возвращаются.

И как два школьника, боящиеся попасться в запрещенном курении, они быстро шмыгают из садика. Нифонт Иванович сбегает в подвал, полковник торопливо поднимается во второй этаж и нажимает пуговку электрическаго звонка. Его сердце быстро бьется. Он торопится войти так, чтобы Ольга Сергеевна не заметила его на лестнице.

X

Так и жили они, обитатели виллы «Les Coccиnelles» в N 24 no rue de la Gare маленькаго припарижскаго местечка. Раньше, когда они были в России, до войны, их жизни сливались в одну общую, как сливались жизни полковника, Ольги Сергеевны и Шуры. Тогда была у них одна общая вера в Бога – не Карловацкая и не Евлогианская, не восточно-католическая и не краснаго епископа, присланнаго из Совдепии. Тогда было все равно, куда ходить молиться – в аристократическую церковь при министерстве Уделов, или молиться со «всеми» во Владимирском соборе, или другой «приходской» церкви. Вера была одна – православная. И служители ея не вызывали никаких сомнений.

Тогда был Царь. Государь Император, о ком благолепно, величественно и благоговейно возглашали моления в церквах всей России. Когда незадолго до войны приезжал Государь в Ялту – Ольга Сергеевна видела путь к молу чуть не по ступицу колес усыпанный цветами:-розы, глицинии, нарциссы, магнолии, – все дождем сыпалось под ноги лошадей венценоснаго Монарха и его супруги – Матушки Царицы... Какое возбуждение, какой восторг были на Ялтинском молу, где Императрицей был устроен благотворительный базар и где стояла ошвартованная у мола Императорская яхта.

Тогда было – Отечество. He Украина, не Польша, не Казакстан, не Армянская республика, но великая Российская Империя – владычица трех океанов. От Калиша до Владивостока, от Торнео до Батума – все была одна Россия, с одним языком, с одним царем, с разными религиями, но с одною святою верою.

Если и тогда не все жизни сливались в одну линию, стремящуюся к одной цели – карьерной ли, обогащению ли, к славе ли, к благополучию, к жертвенному ли исполнению долга, то шли оне параллельно, как шли тогда жизни полковника и Нифонта Ивановича. Друг друга тогда они не знали, но в своем служении Родине и царю были совершенно единомышленны.

Теперь, когда, как то вдруг и совершенно неожиданно – не на то они разсчитывали, когда одни сознательно, другие безсознательио шли заграницу – вышло так, что не стало у них Родины, стали они «sans Patгие», «Heиmatlos» «беженцы», «эмигранты», вдруг и жизни их разошлись и, исходя из одной точки – виллы «Les Coccиnelles» – стремительно, пучком уходили в разныя стороны, где были разныя понятия, разные идеалы, где не было дружбы и любви, но где были скрытая вражда и непонимание друг друга.

Все дальше отходила Ольга Сергеевна от полковника. И жутко было слушать Георгию Димитриевичу, как иногда, узнав, что он сделал взнос в полковое объединение – она фыркала и со злобою ворчала:

– Игра в солдатики... Все бросить этого не можете?... Музей полка... Могила дорогого покойника... Кладбище старых мечтаний... Разбитое корыто... He зачем было менять Государя на временное правительство... Доменялись!.. Проворонили все!!..

Полковник тогда до верху застегивал свое крашеное английское пальто, поднимал воротник и уходил из дома. Он шел на берег Сены и долго ходил взад и вперед, ничего не видя, никого не замечая. Все то, что так жестоко и больно осуждала Ольга Сергеевна было для полковника – верой. Верой в победу, в возврат того стараго, лучше чего не было в его жизни. Потерять эту веру... И что останется?... Вилла «Les Coccиnelles»?...

Когда старуха Неонила Львовна вдруг пускалась – обыкновенно после вечерняго чая – в свою философию и, куря папиросу за папиросой, разсказывала о стратосфере, об электронах, энергия которых так велика, что всякаго бога затмит, о том, что на высоте пяти километров воздух так чист и заряжен электричеством, что там никакия болезни невозможны, полковник сосредоточенно и мрачно курил.

– Как же, – говорила Неонила Львовна, пыхая папиросой и с ненавистью глядя в лицо полковника. – Ученый один... Француз, конечно... Устроил свою лабораторию на самом на Мон-Блане.. И что то из него... из его тела стало выделяться. Он отжал и собрал целую коробку... Произвел анализ... Вся мочевая кислота, что была в нем, вышла без всяких там уродоналов, Виши и прочаго... Он совсем помолодел... Живой такой стал... Здоровый... Будет время – города будут поднимать на пять километров и даже и выше, в стратосферу. И там будут жить вечно... Без всякаго Бога... Вот оно что такое современная наука!

Она упрямо вскидывала голову, и седыя космы встряхивались на ея затылке. Ольга Сергеевна с недоумением, но без всякой любви смотрела на «мамочку». Полковник глядел с отвращением. Мишель Строгов слушал внимательно, сурово глядя в ея лицо узко поставленными, напряженными глазами.

– Этого, бабушка, нельзя, – вдруг строго и внушительно перебил он старуху. – Никак этого нельзя, бабушка. Теперь вот трудящемуся человеку после шестидесяти лет работы не дают... И правильно... Не загромождай места... Давай дорогу молодым силам... А в будущемъ? Я так полагаю, недалеком даже будущем – как стукнуло шестьдесят – ну и не дыши... Очищай землю от своего ненужнаго присутствия... Дали нюхнуть там чего – и готово... Вот это наука!.. Это культура!.. К тому идем, бабушка.

Несколько мгновений старуха со страхом, Мишель Строгов с холодным любопытством смотрели в глаза друг другу. Потом все, точно сговорившись, не прощаясь, не пожелав друг другу «спокойной ночи» – какая сентиментальность – расходились по своим комнатам.

Ну разве не шли они по линиям, уходящим все дальше и дальше друг от друга... Разве было у них что нибудь общее, что связывало бы их, кроме заработной платы и возможности платить за «Les Coccиnelles» и как то питаться?...

Только с Нифонтом Ивановичем и было у полковника нечто общее. Оба шли, как будто, по близким параллельным линиям, тосковали одинаково по прошлому и ждали и верили.

Да... крепко, несокрушимо, не колеблясь, верили...

И все-таки все больше было тоски и скорби в голосе стараго казака, когда он спрашивал – и теперь все более и более несмело – «что утешительнаго привезли, ваше высокоблагородие, из Парижа?... He надумали ли чего в Палате Депутатов в помощь России?...»

Но ничего уже утешительнаго не мог разсказать деду Агафошкину стареющий полковник Нордеков.

Так и жили они все вместе, в одном маленьком, точно карточном домике, где будил их всех по утрам будильник Мишеля Строгова. Казалось в этой борьбе, не за жизнь уже, но просто за прозябание, они забыли, что есть на земле любовь, слава, честолюбие, что, есть где то Родина, за которую надо непрерывно бороться...



В яркий ноябрьский полдень, когда над Парижем вдруг точно разостлали голубое Ниццское небо, и воздух стал прозрачен, а Сена голубела, зеленела и текла полноводная от проливших дождей, заливая колени каменным статуям зуавов на Парижском мосту, совсем неожиданно, прямо с вокзала на такси, на виллу «Les Coccиnelles» приехала из Союза Советских социалистических республик, из России, из Петербурга племянница Ольги Сергеевны – Леночка.

Впрочем ея появление не должно было быть так уже неожиданным. Ее ждали, но как то не верили, что она приедет. Ибо как можно оттуда приехать?...

У «мамочки», Неонилы Львовны Олтабасовой, был младший брат, Алексей Львович, крупный чиновник министерства Внутренних Дел, на видном посту. Он умер в тюрьме еще при Временном Правительстве. У него была дочь Софья Алексеевна, вышедшая замуж за доктора Зобонецкаго. Доктор Зобонецкий в 1920 году умер от голода. Вдова осталась с шестилеткей дочерью Леночкой и проживала в Троцке, под Петербургом. Вдова Олтабасова, Александра Петровна, бабушка Леночки, умудрялась регулярно переписываться с Неонилой Львовной, и по этой переписке на вилле «Les Coccиnelles» кое-что знали о жизни в советской республике.

Было всегда почему то жутко получать письма, большею частью открытыя, где коротко, Эзоповским языком сообщалось о той страшной жизни. Почтовая карточка переходила из рук в руки. Внимательно, как что то чуждое и, пожалуй, враждебное разсматривали коричневую, напечатанную в углу марку с изображением космато-бородатаго мужика с густыми волосами копной и четко оттиснутый почтовый штемпель с таким странным и диким словом Русскими буквами: – «Ленинград», «4 эксп.»... В левом углу было изображение земного шара, перечеркнутаго белым оттиском серпа и молота в венке из ржи, обвитом лентою с такими мелкими, что только одни зоркие глаза Мишеля Строгова могли прочитать – да и прочитать ли? – вернее догадаться – надписями: – «пролетарии всех стран соединяйтесь»...

Карточка обычно была написана или карандашом, или какими то бледными лиловыми чернилами, вероятно разбавленными водою, такими, каких заграница не знает. С лицевой стороны и, надо полагать, на зло, – в этом сказывался характер Олтабасовой, там, где стояло: – «Куда» – «наименовакие места, где находится почта, и губернии или округа, а для станций наименование железной дороги» – было написано твердым размашистым почеркомъ: – «Madame Neonиle Oltabassoff», a пониже шел адрес, по французски, и там, где значилось: – «Кому. Подробное наименование адресата» – стояло: – «Франция. Париж».

В письме, всегда по старой ор;ографии, писали о чем то загадочном, за чем скрывалось ужасное.

..."Дядя Петя, совсем того не желая, уехал очень далеко. Александр Сергеевич, о котором я писала, что он получил казенное место совсем к нам никогда не воротится. А мы живем хорошо и ни в чем, кроме разве хорошаго воздуха, не нуждаемся. В смысле кормежки было трудно и дорого. Брать у частника многое не могу, но все таки кое что перепадало. Ты мне не пиши. Нечего писать: – все про тебя знаем и жалеем. Погода испортилась, опять пошли дожди»...

Собравшись вокруг лампы в комнате Неонилы Львовны письмо расшифровали.

– Дядю Петю очевидно сослали в Соловки, – печально говорила Ольга Сергеевна.

– Ну может быть еще и в Нарым, – вставил хмуро полковник.

– Жаль... А надо было ожидать. He такой был человек, чтобы гнуться.

– А про дожди – это, мамочка, про разстрелы.

– Да, – вздыхала Неонила Львовна, – опять террор. – И, забыв про свои «винтики», с глубокою печалью в голосе добавляла: – ну, никто, как Бог.

В эти минуты чтения короткой открытки «оттуда», точно вдруг сходились расходящияся линии их жизней. Дуновение Родины сближало их, и разошедшаяся семья снова ненадолго собиралась.

И на другой день, когда Нордеков возвращался со службы, старый Нифонт Иванович поджидал его у самой калитки и, вкрадчиво и любовно заглядывая полковнику в глаза, спрашивалъ:

– Слыхать, ваше высокоблагородие, их превосходительство письмо из России получили... Ну что там пишутъ?... Скоро ли окончание всей этой муки?...

И странно было думать, что получение открытки из Петербурга в Париже, от вдовы тестя – событие, и что нельзя было написать туда все, что думаешь, что это грозило для получателя арестом, тюрьмою, может быть, – смертною казнью. И уже никак нельзя было поехать туда, навестить вдову тестя, племянницу и поглядеть на внучку.

Но еще страннее было то, что так просто, как к чему то неизбежному и неотвратимому относились к тому, что дядю Петю, ученаго профессора, ушедшаго в свои гербарии, о котором нельзя было даже представить, что он сделает что нибудь противозаконное, так – «здорово живешь» – сослали в ссылку, или что Александра Сергеевича – их большого друга, товарища Георгия Димитриевича, ни за что ни про что разстреляли. Об этом говорили с каким то эпическим спокойствием, как о нормальной смерти ста двадцати летняго старика, не возмущались, не плакали, не служили панихид.

Иногда Александра Петровна писала и о Леночке.

..."Леночка поступила в школу второй ступени...» «...Леночка кончила школу второй ступени»...

Невозможно было представить себе Леночку в советской школе. Чему там учили? Как воспитывали?... Ольга Сергеевна возмущалась, что там школа была без Бога, а «мамочка» скорбела, что Леночка наверно не говорит по французски.

– Разве что Александра Петровна ее научит.

Этим летом пришел конверт, надписанный рукою старухи Олтабасовой. В нем не было письма, но лежала вырезка из газеты. С одной стороны были отчеты о театрах... «В Филармонии»... «Подсчитали – прослезились», где разсказывалось о крахе какого то совершенно непонятнаго «театрального отдела кубуч'а».

На другой стороне была небольшая заметка: – «В суде. Жилкошмар», подписанная Н. С-ским. Эту заметку прочитали. Была полна она такого ужаса, что даже не сразу могли понять весь смысл ея содержания.

Автор коротко и сухо, – стоит ли много писать о таком обыкновенном в советском быту происшествии – повествовалъ:

..."Сухое обвинительное заключение говорит о диком кошмаре, и о том, как из за нескольких метров жилплощади не дали жить человеку. Убили его не просто, а предварительно затравив.

«26-го сентября прошлаго года, после прохода поезда из Ленинграда на Лугу, на 43 километре Варшавской дороги, был найден перерезанный колесами труп неизвестной женщины. Голова была пробита в нескольких местах, тело исковеркано, но крови вытекло очень мало. Это вынудило врача отказаться от дачи заключения о причине смерти гражданки Софии Зобонецкой.

«Зобонецкая с дочерью Еленой снимала две комнаты в доме, арендованном Андреем Аггусом по улице Юнаго Ленинца в Троцке. Семья Аггуса была очень не мала, кроме того, он поселил у себя семью Древицких. Там же жила гражданка Барашкина.

«Аггус усиленно таскал Зобонецкую по судам, обвиняя ее то в умышленной порче комнаты, то «в наглом поведении и ругани». Помогали Аггусу в этих судебных похождениях муж его сестры, член Троцкаго горсовета и жиличка Барашкина.

«Тем не менее выселить Зобонецкую им не удавалось. Для того, чтобы «допечь» Зобонецкую, Аггус не гнушался подсылать к ней пьяных гробовщиков, якобы за срочным заказом.

«Наконец, Зобонецкая была найдена мертвой на рельсах.

«Аггус за бутылкою вина разсказал всю историю расправы с Зобонецкой. Он оглушил ее ударом гири по голове на площадке вагона, в котором ехал вместе с Зобонецкой в Ленинград по какому то вымышленному, срочному делу. Доканав старуху, он сбросил ее на полотно, в заранее условленном месте, где дожидались жена его и жиличка Барашкина, которой за содействие было обещано перевести ее в лучшую комнату. Они и подложили труп под поезд, чтобы замести следы.

«Барашкина через два месяца не вынесла угрызений совести и отравилась.

«He довольствуясь убийством, Аггус украл все ценныя вещи Зобонецкой, хранившияся на чердаке.

«Дело об убийстве из за жилплощади на днях будет слушаться в Окружном суде...»

Когда прочли это газетное известие, как всегда всякую весточку «оттуда», всею семьею, за вечерним чаем, Ольга Сергеевна почувствовала, что на нее это кошмарное убийство не произвело впечатления. Оно не входило, не умещалось в рамки их Парижской жизни. Потом, из короткаго обмена мнений с мужем и «мамочкой», – она убедилась в том, что их поразило не самое убийство – к убийству они отнеслись холодно: – иначе и быть не могло в советском раю – но их удивило, что у Зобонецкой могли быть ценныя вещи. Значит, не все отобрали. А еще более поразило их, что убийца был арестован, что пособница Барашкина из за угрызений совести отравилась, а самое дело будет слушаться в окружном суде.

Им все в советской республике казалось таким кошмарным сном, такою чудовищною неразберихою, что убийство близкаго человека их не поразило – оно входило в советский быт, как входили в него безсмысленные аресты и казни невинных людей. Их поразило, что там все таки была какая то жизнь и вместе с нею какая то правда, в которую входили и угрызения совести и арест убийц и предание их суду.

Повидимому и на самаго близкаго человека к Зобонецкой, на ея мать, самый факт убийства тоже не произвел большого впечатления. В очередном письме открытке ничего по этому поводу не писалось. Старая Олтабасова помянула только про внучку.

..."Леночка поселилась у меня»...

Потом пришло известие, что так как Леночка выросла, она озабочена ея будущимъ: – «хлопочу послать Леночку к вам и это мне повидимому удастся»...

Потом очень долго не было писем, и, так как ни денег, ни виз ни откуда не просили, то как то и позабыли о том, что Леночку посылают в Париж. Да и казалось это таким невозможным... «Оттудa и в Париж"!..

И вдруг Леночка явилась сама, что называется – «собственною персоной» и совсем не робко, но уверенно позвонила в дребезжащий звонок в переулочке у дома, имевшаго номер 24-ый.

XИИ

Леночка ощутила странную легкость, когда отдала шофферу такси последние восемнадцать франков, показанныя счетчиком, прибавила два франка на чай, и у ней осталась какая то мелочь – дырявые сантимы и темно медные су.

Она была в бледно-голубой, блеклаго, вялаго цвета высыхающих васильков шляпке колпачке, в коротком, выше колен, не модном уже платье и кофточке. Все было очень старое и заношенное. Особенно плохи были чулки желторозоваго цвета и все в штопках. Башмаки были стоптаны, и на песке, где стояла Леночка, переминаясь с ноги на ногу, выдавливали маленький следок ея ножки, и в нем отпечатывалась глубокая дырка на подошве.

Она позвонила еще раз. Никто не открывал калитки. Крошечные домики в паутине плюща, с окнами, заставленными ставнями, точно склеенные из картона казались необитаемыми. Но на веревке палисадника между ржавых георгин сушилось белье и из калитки вдруг выскочила большая темная собака и с лаем бросилась к воротам.

Леночка испугалась. Но собака понюхала воздух, посмотрела желтыми, умными глазами в глаза девушке и, толкнув носом калитку, выскочила на улицу и убежала.

Леночка, убедившись, что калитка не замкнута, вошла в узкий дворик тупичок. Справа были высокия слепыя стены соседняго дома, слева палисадники и маленькия дачки. Леночка шла и читала надписи на белых эмалированных дощечках.

..."Les Platanes», «Vиlla les Tиlleuиles», «Les Eglan-tиnes»... «Les Coccиnelles»...

Леночка остановилась. Да, конечно, она помнила это имя. Ей его часто называла бабушка. Здесь и должна жить ея Парижская бабушка.

Она вошла в открытую калитку. Сухия ветки кустов приветствовали ее. Черные стволы засохших георгин торчали из клумб. У бетоннаго крылечка Леночка остановилась, не зная, кого спросить. Снизу из подвальнаго окошка высунулась лохматая голова. Копна волос на темени, бритые виски, – совсем как у их советских атлетов на пролетарском стадиуме, где упражняются физ-культурники.

– Кэ дезир мадамъ?...

Какой это был ужасный французский языкъ!.. Леночка умела таки говорить по французски. Конечно не в школе второй ступени она научилась этому, а дома, у Ленинградской бабушки. И произношение у нея было совсем Парижское, с красивым раскатом на «р».

На вопрос на таком ужасном французском языке и отвечать по французски не хотелось. Неужели это ея двоюродный брат Шура Нордеков, о ком так много говорила ей ея мать? Она смутно помнила его мальчиком – комсомольцем.

Леночка посмотрела на окошечко подвала. Оно раскрылось совсем и голова «физ-культурника», покоящаяся на широкой шее, появилась в нем. За шеей следовала рубаха без воротника и без галстуха, облегавшая могучия плечи.

Леночка вопросительно сказала, подчеркивая французское произношение Русской фамилии:

– Madame Oltabassoff?...

Физ-культурник выразительно ткнул пальцем вверх и твердо по русски сказалъ:

– Звоньте во второй этаж. Пуговка налево. Мамочка дома. Знать кофий пьеть.

Леночка поднялась и позвонила. За дверью зашмыгали мягкия туфли, и перед Леночкой в растворенной двери появилась старуха со стриженными волосами – ни дать, ни взять – сама Крупская – Ленинская супруга, советская «вдовствующая императрица».

– Вам кого? – спросила старуха.

– Я... Леночка... Зобонецкая...

– Ах ты... Боже мой!..

Мягкия пахнущия кофеем объятия охватили Леночку. Так в объятиях она и вошла в комнату. Там было сумрачно. На простом круглом столе без скатерти кипел на примусе кофейник. В проволочном лотке лежали маслянистыя подковки.

– Ну, садись, – отдуваясь от волнения, проговорила старуха. – Шляпу сними... Стриженая... Что ж и правильно... Для работы лучше... А хорошенькая... в мать.

Леночка и точно была прелесть какая. И что то было особенное Русское – в ея лице с чуть широкими скулами, выдающимися у висков, прозрачною смуглинкою, сквозь которую просвечивал персиковый румянец, с пушистыми бровями. Под ними в темной опушке очень густых и длинных, по детски загнутых вверх ресниц, сияли молодостью, золотою шампанскою игрою горели большие карие глаза. Волосы были темно каштановые, губы маленькия, сердечком, без краски пунцовыя, нос небольшой, задорно вздернутый, по Русски открытый. Когда Леночка сняла безобразившую, не по ней сшитую, с чужого плеча кофту, она оказалась высокой и стройной, с маленькими, не слишком чистыми, после дороги, руками и стройными ногами прекраснейших линий.

Она села против «мамочки».

– Голодная?.. Ну, ничего... Потерпи... Пока вот кофею попей... С круассанами... По нашему – подковки... У них, у французов, круассанами прозываются.

Леночка была очень голодна. Она второй день ничего не ела. Денег хватило в обрез. У нея после долгаго пути, ночей, проведенных в «жестком" вагоне кружилась голова, и ей казалрсь что пол ходил под ногами, как в поезде.

Ея маленький облезлый чемоданчик, такой легкий, что она сама его и принесла был поставлен на соломенный стул. Неонила Львовна кивнула на него.

– Все твои вещи тутъ?

– Все, бабушка.

– Как же ты доехала?...

Леночка не поняла вопроса. Она смотрела на старуху и молчала.

– Как тебя, говорю, выпустили?... С каким паспортомъ?...

– С нашим... Советским, – робко сказала девушка.

– Ты тут этого не болтай... Заклюют... Ольга тебе все устроит. Чтобы шито, крыто. Полковник чтобы не пронюхал... Co света сживет. Всю чистоту его белых риз испортишь.

Неонила Львовна пожевала губами. Леночка жадно пила кофе. Подковки исчезали за ея молодыми, белыми, сверкающими из за алых губ зубами. Она плохо соображала, что ей говорила старуха. Все было так необыкновенно и совсем не так, как ей представлялось это в ея думах во время дороги.

– Безбожница?

Леночка искоса посмотрела на бабушку и точно насторожилась.

– У нас, бабушка, не учили... Мама когда то говорила немного.

– Да ты не смущайся. Я и сама такая. Своим умом до всего дошла. Ни к чему все эти поповския истории.

Надолго замолчали. «Мамочка» налила еще чашку Леночке.

– Пей, милая. Ты голодна. Я еще приварю. На вот тебе хлебца пожуй... С маслом.

Неонила Львовна достала с небольшого буфета длинную тонкую булку, приготовленную к обеду, сливочное масло и поставила перед Леночкой.

– У вас всего изобилие, – тихо сказала, прожевывая булку с маслом, Леночка. – Нам говорили: – у вас голод большой. Ничего не хватает.

– Все врут, милая. И тут, как и там врут. А ты не верь... Никому и тут не верь.

И опять замолчали.

Неонила Львовна смотрела, не сводя глаз на Леночку. Все было в ней так необычно. «С советским паспортом", – думала старуха. – «Хуже, чем с волчьим... Право – лучше бы «желтый билет" у ней был... Никуда не примут. Ни туда – ни сюда... И заменить, сколько хлопот будет. Где поместить ее?... Как содержать?... Ест то как много!.. Куда ее устроить?... Что она умеет делать?... Ну, поместить?... Помещу к себе. Больше и некуда. Рядом полковник с Ольгой... Не к ним же?... На верху – Шурка дурак... Мишель Строгов... А деньги?... Надо как нибудь поддержать... Ведь брата родного внучка»...

После кофея разставляли в маленькой комнатушке мебель, устраивая ложе для Леночки. Разсматривали ея барахло. Вещей, белья, платьев у девушки ничего не оказалось. Все надо будет купить.

– Деньги то, Лена, есть ли у тебя?

Девушка со смехом высыпала содержимое стараго Русскаго кошелька на стол.

– Вот, посчитайте: – тридцать пять... нет... вру... сорок сантимов. Все и мои капиталы... Настоящая капиталистка... Буржуйка... Я, бабушка трудовой народ... Пролетарка стопроцентная...

XИИИ

После ужина вся семья осталась сидеть за круглым столом. Мишель Строгов не сводил узких глаз с милаго лица Леночки. Полковник слушал, задавая от поры до времени вопросы, и каждый его вопрос заставлял Леночку умолкать, настораживаться и уходить в себя.

«Нет все-таки она очень запугана», – думала, наблюдая Леночку, Ольга Сергеевна.

Леночка оживленно разсказывала своим не всегда понятным языком о том, как проводится смычка города с деревней, о работе в кол-хозах, о задачах пятилетки. Она говорила так, точно ей шел не восемнадцатый, а по крайней мере тридцать пятый год и была она проповедницей новой веры.

– У нас... Америке не уступит... Через два года переплюнем и Америку.

– Так у вас же голодъ!.. Голыми люди ходятъ! Вон в каких лохмотьях вы приехали, смотреть страшно. Тебе, Леля, надо будет завтра со службы отпроситься, да в «Самаритэн" ее свести, одеть, обуть надо, – резко сказал полковник.

– Это... голод, дядя, пока, – быстро и твердо, как заученный урок сказала Леночка.

– Ну... А как красная армия?...

Точно какая то тень пробежала по глазам Леночки. Как то резче выдались скулы.

– Ничего, дядя.

– Ну, а все-таки?... В Бога, например, не веритъ?...

– Кто хочет верит... Кто не хочет... Никто не насилует, – холодно ответила Леночка. Ея оживление как то сразу пропало.

Ольга Сергеевна пришла на помощь племяннице.

– Ты маму вспоминаешь?...

– Да.

– Как же ее похоронили?...

– Обыкновенно как... Отвезли в Троцке на кладбище и зарыли...

– Без священника, – с ужасом сказала Ольга Сергеевна.

– Где это еще такой Троцкъ? – возмутился полковник и закурил чуть не десятую папиросу. Разговор его очень уже волновал. Он потом признавался, что у него было такое чувство, какое бывает, вероятно у собаки, когда та лает на кошку, забравшуюся на дерево. Весь он как то подобрался и напружился. В виски у него стучало. Очень хороша была Леночка и так напоминала ему его Лелю, когда первый раз увидал он ее на гимназическом балу. И вместе с тем было в ней нечто чуждое и как бы страшное... «Совдепка»!..

– Священник... Очень дорого... И мама?... Она никогда не ходила в церковь.

– Ну, а как же эти люди, которые?... Ты с ними потом жила?... Видалась?... Ужасные, должно быть, люди, – плохо скрытыя брезгливость и пренебрежение были в голосе Ольги Сергеевны. Она не посмела сказать прямо: – «убийцы твоей матери».

– Тетя... Послушайте... Но мама же сама была во всем виновата. Она их все хамами называла... Они на это обижались. И потом. Вот у вас тесно. А там жил-площадь ужасно какая маленькая... A y мамы две комнаты... Ну и они злились.

Нет, Леночка не осуждала убийц своей матери. Она их понимала. И страшной казалась ея чисто Русская красота. Она была другая. Из другого мира, где иныя были понятия и новая была мораль. И что в ней было – своя правда, которой ни полковник, ни Ольга Сергеевна не могли постигнуть, или страшная безъоглядная сатанинская ложь? Это сразу почувствовали, и даже самоуверенный и самовлюбленный Мишель Строгов понял, что Леночка говорит точно на каком то другом языке.

Она принесла с собою на виллу «Les Coccиnelles» большия заботы. Прежде всего заботы материальныя, Нордековы еле концы с концами сводили. «Мамочка» давно продала все, что только можно было продать. Она готовила ужин и прибирала комнаты, тем помогая своей дочери и зятю. Мишель Строгов был «сам по себе«. С него взятки были гладки. Он платил за стол и квартиру и вряд ли он дал бы что нибудь на Леночку. Устроить Леночку на службу, по крайней мере, в ближайшее время было невозможно... Сразу было видно, что она ничего не умела делать. Пролетарская школа второй ступени не дала ей ничего для того, чтобы она могла зарабатывать хлеб. Правда она знала французский язык. Рукоделием не занималась, по Русски писала – по советски, – значитъ: – здесь это ни к чему. Манеры у нея были такия, что даже в третье-разрядный ресторан подавалыдицей ея не приняли бы. И притом – красота!.. Оригинальная Русская, с французской точки зрения – экзотическая – красота!.. Ей гейшу на сцене без грима играть! В Русском сарафане Русскую плясать!.. да умеет ли еще? При ея годах, при ея морали – скользкий это был путь и ни Ольга Сергеевна, ни даже Неонила Львовна не хотели рисковать толкнуть на него Леночку.

Внесла она и заботы моральныя. С советским паспортомъ!.. Как сказать об этом знакомымъ?... Безбожница?... Как повести ее в церковь? где такой красавец и святой священник... Приехала из Советской России. A y исповеди была?... Ее распрашивать станут, а она вот какая!.. Чуть посерьезнее вопрос и замолчит, уйдет, как улитка в раковину, ежом свернется в клубок, и только красивые глаза горят исподлобья недобрым, недоверчивым огнем... Точно и не человек, а какой то хищный, красивый зверек... Как такую покажешь их колонии?... Заподозрят чего добраго в шпионаже?... Чураться будут их дома. Совдепка!.. Какое это страшное слово! Хуже чумы, или оспы. Точно заразно больная у них появилась... Как, почему ее выпустили?... Вот другия бегут, с опасностью для жизни тайком перебираются через границу, идут «нелегально». Выходят фиктивно замуж за латышей, эстонцев, поляков... А она с советским паспортомъ!.. Значит, были у ней какия нибудь заслуги перед советской властью. Значит что то в ней есть... ее бы распросить?... Да, так она вам и ответитъ!.. Вот она какая! Полковник спросил ее: – «есть ли в красной армии барабаны?...»

– He знаю, – коротко и резко сказала Леночка.

– А какие конные полки видали вы в Петербурге?

– Я никаких полков не видала, – как ножом отрезала Леночка.

Разве с ней разговоришься?

Леночку уложили пораньше спать. Глаза у нея слипались. Очень она устала с дороги. «Мамочка» и Нордековы заперлись в полковницкой комнате на семейный совет. Говорили шопотом. Стены тонкия, дверь, как из картона. Французский дом... Пересчитали отложенное на черный день на случай чьей нибудь болезни или смерти: – тысяча двести тридцать франков. Еще полковник мог в своем объединении позаимствовать двести. На эти деньги надо обрядить Леночку. У нея всего одна рубашечка, да и та такая заношенная, что здесь ни одна прачка не возьмет ее стирать.

Завтра в часы перерыва Ольга Сергеевна откажется от завтрака и поедет с Леночкой в «Samarиtaиne» одеть ее. Мамочка привезет ее до Парижа. Ha Marche des puces полковник ей купит какое нибудь sommиer, подушку и одеяло.

Когда разошлись они все трое, наконец, по постелям было у них на душе что то особенное. Смущена была их душа. Точно вошло в их жизнь что то новое, неизвестное и страшное, но вместе с тем и родное, родное, родное!!..

Это чувство, уже засыпая, Ольга Сергеевна весьма ясно определила.

– Ты спишь, Георгий, – спросила она.

– Ну?

– Ты знаешь?... От нея Россией все таки пахнет... Вот, как у нас сирень пахнет... А тут цвела, а запаха почти и не слышно... Вот и мы... От нас Россией никак уже не пахнет... Выдохлись мы... А она, хотя и советская, а все Русская.

– Ну, ну, – промычал полковник и повернулся на другой бок.

XИV

Странная была Леночка. Она старалась помогать по хозяйству «мамочке«. По вечерам сидела со всеми за ужином, но почти всегда молчала. Если ее о чем нибудь спросят – она коротко ответитъ: – «да»... «нет". А больше отзовется незнаниемъ: – «не слыхала»... «не знаю»...

Ho, когда все уедут в город на службу, и «мамочка», напившись кофею, приляжет «на часок" – от 2-х до 5-ти, – Леночка тихой мышкой сбежит в подвальчик к Нифонту Ивановичу.

Старый казак сидит на низком стульце – так почему то полагается сапожнику, – против него сучит дратву Фирс. Из открытой в соседнюю каморку двери несет парным бельем, там шлепают босыя ноги: – суетится Зося со стиркой.

Леночка войдет в каморку и сядет на единственный стул, предназначенный для заказчиков. Так сидит она довольно долго, наблюдая работу.

– Дедушка, дайте-ка и я попробую. Нифонт Иванович охотно ей показывает.

– Самое правильное, барышня, по нынешним временам рукомесло, – наставительно говорит Нифонт Иванович. – Новые башмаки с нынешним кризисом кто укупитъ? Подметки всякому нужны... В дырявых башмаках долго не проходишь. Чинка, заплаты – отбоя нет... Французы мою работу очень даже уважают... Моя подметка на год... Хотя по стеклу толченому ходи.

Леночка поработает с часок. Потом отложит работу, откинется на спинку стула и запоетъ:

– Жила была Россия
Великая держава.
Враги ее боялись –
Была и честь и слава...

Голосок у нея жиденький и слабый, но поет она верно, и так жалобно, что Нифонт Иванович задумается и отложит в сторону инструмент.

– Теперь уж нет России:
– Россия вся разбилась
Ах Солнышко!..
Куда ты закатилось?...

– Эту песню, барышня, у нас на Лемносе тоже пели. Ну только не так жалостно. Где вы ее узнали?...

– В Ленинграде, помню, эту песню детишки пели. Вот этакия – Леночка показала на пол аршина от земли, – совсем маленькия... Как их ругали!..

Запрещали настрого... А они пели... Да... Правда... Я помню...

– Поди, кто их учил... He без того... Леночка надолго примолкла. Потом вдруг устремила глаза куда то в даль, где точно она что то видела давнее и далекое и стала говорить с какою то внутреннею дрожью:

– Я помню... Это еще тогда... Раньше было... Извощик по Загородному едет. И на нем офицер с белым околышком... Преображенский что ли?... Без ноги... Раненый, значит... Инвалид... Ногу у него на войне отняли. И два солдата с ним... С ружьями... И, значит, бьют его... Толкают... Кровь с лица течет... Да... Правда... А он бледный, нахмуренный... Что он думаетъ?... И молчит... He пикнет... И глаза такие... Страшные, престрашные... Я хоть и маленькой тогда была, а помню...

Нифонт Иванович, сосредоточенно нахмурясь, мотал рукою с шилом, сшивая кожу. Фирс перестал работать и внимательно, не мигая, смотрел на Леночку. В мастерской было тихо и только рядом негромко плескала вода и мокро шлепало белье...

Леночка подняла опущенную головку и негромко запела:

– Схоронили яблочко,
Остался только кончик,
А теперь вся наша жизнь
– Кисленький лимончик...

– Вот, помню, маму хоронили... Вот ужас то былъ!.. Ее убили и пока там вскрытие было, да разбирали, почему она умерла, – она, знаете, и протухла. Мне ее из больницы выдали – вези на кладбище. Да... просто сказать... Гробов нет... И на прокат то взять так и то дорого. Барашкина жилица, – она потом повесилась, – взялась мне помочь. Взяли мы салазки... А снегу то еще и нет совсем. Привязали маму и повезли. А салазки, знаете, короткия, и ноги по земле волочатся. Кожа даже сходит. Кости обнажаются... Вот было страшно то...

В мастерской стало томительно тихо. У Нифонта Ивановича сосало под ложечкой. Слышно было, как за стеной и совсем недалеко непрерывно гудел Париж. Иногда по rue de la Gare протрещит мотоциклетка, и стихнет вдали за поворотом. Вдруг громко прошумит грузовик, стены домика затрясутся и опять станет тишина, сопровождаемая немолчным гулом города гиганта.

– Много и вы повидали, барышня, – как то проникновенно, с большим уважением и глубокою сердечною жалостью сказал старый Агафошкин.

Леночка посмотрела на него. Золотыя искры зажглись в ея глазах. Она погладила Топси, лежавшую на полу между нею и Нифонтом Ивановичем и сказала с нескрытою насмешкою:

– Послушайте, что вы мне все «барышня», да «барышня»... Какая я барышня?... Или еще того смешнее, дядю «ваше высокоблагородие» называете? Такого и слова то нет... Смешно ужасно и дико...

Нифонт Иванович растерялся. Он не знал, что и ответить. Хмуро и со злобою пробурчал Фирсъ:

– Потому в вас голубая кровь... Слыхали, может быть?

Леночка безтрепетно взглянула прямо в узкие, сосредоточенные, такие же упорные, как у Мишеля Строгова, глаза Фирса.

– Это то я давно слышала... Еще там... Помню... Только большевики давно всю голубую кровь повыпускали... Нет ея больше.

– Видать... Осталась... Нифонт Иванович уже нашелся.

– Скольки разов я грворил тебе, обормот, что никакой голубой крови нет. Каждый могёт своего достигнуть... Очень даже просто... Кажный... От солдата до генерала дорога одна: – усердие к службе, рвение перед Государем, вера в Господа, молитва и храбрость... А голубая кровь очищается через образование. Понялъ?...

Фирс весь вскипел. Ои с сердцем бросил на кирпичный пол колодку и сказал со злобою:

– Ежели образование, то подавай его всем равно... Ты инженер и я инженер... Ты офицер и я офицер... A то одним ниверситет с профессорами, a другим начальная школа с учительшей, что ни бэ ни мэ не мэмэкает.

Фирс был так взволнован, что вышел из мастерской и поднялся в садик. Слышно было через окно, как он там шумно вздыхал и чиркал спичку – курить собирался.

– Он у вас такой, дедушка? – прикрывая маленькой смуглой ручкой рот тихо спросила Леночка.

– Какой такой?...

– Большевикъ!..

– Ну да, – недовольно проворчал дед. – Какой он большевикъ? Дурак стоеросовый и все... Обормотъ!..

Леночка вскочила со стула и стремительно прошмыгнула из мастерской. Топси, виляя хвостом, бросилась за нею.

– Фирс Петрович, пожалуйста, снизойдите к нам. Устроим смычку между голубою и алою кровью. Я вам песню про ваше сапожное дело спою.

Фирс, мрачный, накурившийся, нарочно стуча сапогами, спустился в мастерскую и взял колодку. На деда он не смотрел. Ворочал колодку под самым носом, точно облизать ее хотел. Леночка стала у окна. Низ ея тела был в тени. Только стройный стан и головка с растрепавшимися волосами были освещены голубоватым светом. Кончики волос светились как бы окруженные ореолом. Леночка подняла голову и запела весело и звонко, не боясь разбудить «мамочку».

– Растоптала я ботинки,
А мой милый сапоги.
Каждый день ходи на сходки,
Митинги, да митинги...

XV

Вот и разгадай ее, эту Леночку? Ни «мамочка», ни Ольга Сергеевна, ни полковник, ни даже сам премудрейший Нифонт Иванович понять ее не могли.

– Ну, как ты нашла Шуру? – спросила Леночку Ольга Сергеевна.

– Ах, тетя... Я его совсем не узнала, так он переменился. Прелесть. Настоящий человек. Он пробьет себе дорогу... И что мне особенно нравится – что он – Мишель Строговъ!.. Значит – без предразсудков. Отказался от отцовской фамилии и имени. Он таки завоюет себе место на земле.

Леночка искала случая оставаться вдвоем с «настоящим человеком". Она ходила встречать его на станцию и провожала его до дома. Она брала в свою маленькую ручку его большую сырую от работы и усталости руку и так шла с ним как ходят дети. Мишель смущался, краснел, но руки не отнимал и шел, надутый и важный. Они больше молчали. Леночка смотрела на него восторженными глазами и не знала, что сказать. Однажды, во время такого шествия она вдруг и совершенно неожиданно выпалила:

– Мишель!.. Я хотела бы, чтобы вы мне сделали ребенка.

Она сказала это совершенно серьезно, почти строго, прямо глядя в немигающие глаза Мишеля. Сказала с такою откровеиною наивностью, что Мишель смутился и совершенно растерялся. Он выдернул свою руку из ея руки и почти побежал к дому. Дома он заперся в своей комнате.

Он считал себя «без предразсудков". Но и ему это показалось слишком грубым.

В эти, как раз дни Топси вдруг пополнела, и Ольга Сергеевна сказала, что она щенная, что у нея дети будут, а полковник доказывал, что это потому, что она кушает слишком много.

И Мишелю Строгову пришла на память Топси. He эстет он был, конечно, но сопоставление собаки с тем, что ему «выпалила» Леночка было ужасно. Он не хотел спускаться к ужину, но материальныя соображения, что за ужин им заплачено взяли верх и он сошел к столу.

Леночка была в редком настроении возбуждения, когда ее вдруг точно прорывало и она говорила затверженные в школе уроки и проповедывала новую мораль. Ея лицо пылало. Золотыя искры сверкали в ея глазах. Полковник оперся лицом на ладони и с нескрываемой тоскою слушал ее. Ольга Сергеевна плакала. «Мамочка», не мигая, смотрела на внучку маленькими, хищными глазками.

– Национализм и патриотизм, – рубила Леночка, – чувства, заслуживающия презрения. Я знаю народ... Кажется повидала его достаточно. В школе кругом меня все были дети народа. Народ не интересуется величием своей Родины. Короли и буржуи выдумали это совсем ненужное слово. Будущее это – интернационал... Нам с высокаго дерева плевать на историческия традиции, на красоту и на религию... Все это продукция прежней болезненной сентиментальности... Вы, дядя, давали мне читать Тургенева. Я его не понимаю... Один вздор. И Пушкин вздор – мармеладная конфетка, сладкая резина, что жуют американцы.

– Но как же, Леночка, поднимая голову на племянницу с тоскою в голосе сказал полковник. – Вы еще так недавно говорили нам, что, когда кончится пятилетка, большевики перещеголяют Америку... Вы гордились этою самою Америкою.

– Да... говорила... Ну что жъ?

– Но это же патриотизм... Скрытый патриотизмъ!..

– Ах, что вы, дядя!.. Это торжественное шествие интернационала!.. Это завоевание мира большевиками.

Ольга Сергеевна не могла больше выносить. Она встала и пошла в переднюю мыть посуду. За нею прошлепала «мамочка». Мишель Строгов, уязвленный тем, что Леночка смотрела на него, как на пустое место, ушел к себе и, запершись на ключ, углубился в чтение «Le Sport», единственной газеты, которую он признавал.

Полковник внимательно, с глубокою жалостью, смотрел в прекрасные Леночкины глаза. Она смело выдерживала его взгляд. Ея щеки горели, как в лихорадочном жару.

– Родина – мать, – тихо сказал полковник. Ему казалось, что голос его был тепел и глубок. Он вложил много чувства и сердца в эти слова. – С любви к родителям, к отцу и матери, и начинается патриотизм. Семья... Потом – Родина... И только после всего этого – человечество. Ведь любили же вы свою маму, так трагически окончившую жизнь?

– Любила?... Я как то не думала никогда об этом... Когда мы увязывали с гражданкой Барашкиной протухшее тело на салазки, я не плакала. Я только думала, как бы поскорее это кончить. Мне было все-все равно. Я точно проверила свое дочернее чувство. И, знаете, его у меня не было. Да его и не должно быть. Это чувство животное, не достойное культурнаго человека. У прежних людей оно было привито искусственным образом через религию. Я не коммунистка и ею никогда не была. Но, когда мы увязывали мамино тело, гражданка Барашкина мне сказала, что мама была буржуйка и что она была врагом рабочих и крестьян, вообще всего трудового народа. Я промолчала... Но это была правда. Мама всегда рабочих называла хамами. Она их и точно не любила.

– Да... Вот оно какъ!.. Что же это за новое поколение растет в России?...

Леночка встала. Ея красивая грудь часто вздымалась.

– Это растет... Да, конечно, новое поколение... He смешные ваши Рудины, Онегины и Райские, Дон Кихоты Российские, на ком вы хотите воспитывать меня, но поколение, не знающее сентиментализма. Настоящие борцы за право жить.

– Вас хорошо и крепко учили в школе второй ступени.

– Учили... Да... Ho, дядя... Когда так жить хочется... Ах как хочется жить!..

Леночка закинула руки вверх и назад, охватила ладонями затылок и, качая бедрами, вышла из комнаты. Она спустилась в маленький палисадник, в темноту ночи.

Там она долго стояла, опершись о калитку спиною и смотрела на незавешенное, ярко освещенное окно Мишеля. Но окно было высоко, балкончик загромождал его, и не было видно, что делает там Мишель Строгов.

В подвале у Агафошкина погасли огни. В комнате у полковника спустили штору и зажгли лампу; полковник и Ольга Сергеевна ушли из мамочкиной

комнаты. Тогда Леночка медленно пошла домой.

«Зачем я это говорила», – думала она. – «Разве могут они понять меня?... Слепорожденные... Как я могу понять их «Дворянское гнездо»?... Гнездо... Гнездо... Как это смешно звучитъ!..»

Она всходила на лестницу и повторила уже вслухъ:

– Гнездо... Это – гнездо?... И здесь Евгений Онегин, или Вера из «Обрыва»... Bee y них в прошломъ!.. Все – земное и непонятное... Идеалы... А я тянусь к будущему... К светлому будущему... К звездамъ!!..

XVИ

С кем согрешила Топси так и осталось невыясненным. Во всяком случае вряд ли с косматым и колючим Марсом. Щенята родились темненькие, темнее матери и такие, нежные и пушистые, точно кроты. С тоненькою, короткою, бархатистою шерсткою.

Топси ощенилась утром в саду. В этот день она не принесла полковнику газеты, но по одному перетаскала всех шесть щенят в зубах и положила их на коврике подле печки.

Все любовались ими. Даже полковник не разсердился на то, что он остался без газеты. Ольга Сергеевна, как села над ними, так и свой кофе позабыла и чуть не опоздала на службу. Такие они были забавные, слепые и безпомощные. Так славно чмокали они, уткнувшись в грудь матери. Топси с благосклонною гордостью показывала их всем, и заботливо тыкала мордою тех, кто не сразу находил, где сосать.

В этот день, кажется, первый раз полковник с Ольгой Сергеевной обменялись двумя словами, когда расходились у вокзала Иnvalиdes.

– Что же мы будем с ними делать? – сказал полковник.

– Они прелестные, – сказала Ольга Сергеевна. Ея грудной голос звучал тою молодою красотой. которою она некогда покорила Георгия Димитриевича.

И супруги разошлись. В этот день солнце ярко светило. Сена была в золотистых искорках и крыша на grand Palaиs нестерпимо сверкала. Зеленоватые бронзовые кони на ея углу несли колесницу с голым богом в голубыя дали. По небу плыли розовые барашки. Само небо походило на те яркие плафоны, что украшают Версальский дворец. Казалось, что вот вот раздвинутся шире розовыя облака, обратятся в раковины, в гирлянды цветов, и из за них проглянет в серебряном хитоне торжественно шествующая Аврора, окруженная трубящими в золотыя трубы гениями.

Делать что то со щенятами было нужно. В тесных комнатах они мешали. Хозяин сказал, чтобы их не было. Он и Топси не разрешал держать, но только терпел ее.

– ИИ faut debarrasser, – сердито, тоном, не допускающим возражения сказал он. – ИИ faut!

Нордековы знали цену французскаго «иl faut»...

«ИИ faut payer»... «ИИ faut vиvге»... «Quand meme»... «Maиs – alors...»

– Что же, топить их разве придется, – сказал раздумчиво Нифонт Иванович.

– Зачем топить?... Ну, сказали тоже?... По людям раздадим, – вмешался Фирс.

Ho раздать no людям оказалось не так то просто. Напрасно предлагала их Ольга Сергеевна в церкви певчим и отцу диакону и самому батюшке. Все сочувствовали ей. Некоторые даже приходили полюбоваться на них, находили их удивительными. Одна хористка, и тоже полковница, без конца целовала их, прижимала к груди, тискала, выбирала, кого возьмет, разглядывала, кто мальчики, кто девочки, а взять так никто и не решился.

– Знаете, у нас хозяин, ни за что не позволит.

– Мы от жильцов комнату имеем... Нам никак нельзя.

– Рада бы, милая, взять, да консьержка у нас чистая ведьма...

И топить их тоже не смогли.

Сказали Нифонту Ивановичу. Тот руками замахал.

– Ну что вы, ваше высокоблагородие... Никак это невозможно. Божия тварь ведь... Это все одно, как дите потопить.

Отказался и Фирс.

Мишель Строгов посмотрел своим неломающимся взглядом узко поставленных глаз и проворчалъ:

– Мараться то не охота.

Так и жили они, приговоренные к смерти, жили потому, что оказалось приговорить то их к смерти приговорили, а привести приговор в исполнение никто не решался: не было палача.

A y собачек между тем уже прорезались глазки. Черными блестящими изюминами смотрели на свет Божий, и такая была в них радость бытия, что у всех обитателей виллы «Les Coccиnelles» нестерпимо болели сердца и тяготила тяжкая дума, как бытие это от них отнять.

XVИИ

Весною у полковника было так много воспоминаний и поминальных дней. И тяжелых, печальных и героических. Ледяной поход... Атака Екатеринодада... Смерть Корнилова... Все это заставило полковника соприкоснуться с былыми боевыми друзьями соратниками. К огорчению Ольги Сергеевны было много выпито и еще более произнесено хороших, бодрых речей о победах прошлых и о победах будущих...

«Борьба продолжается»...

Размякший полковник наприглашал на ближайшее воскресенье гостей.

Все позванные им были люди твердые, верующие в окончательную победу, не «свернувшие знамен", честные, славные и бодрые люди и потому, – полковник это отлично понимал – особенно ненавистные Ольге Сергеевне.

Но, назвался груздем – полезай в кузов. Ольга Сергеевна была некогда полковой дамой хоть куда и обычаи гостеприимства знала. Сцена была только домашняя – до приема – ак самому приему гроза и буря миновали. «Мамочка» и Леночка были мобилизованы. На круглом обеденном столе тонко катали тесто и рюмкою отбивали кружки для разсыпчатаго печенья «совсем, как в России». Нифонт Иванович с Фирсом – не ударить же в грязь лицом вилле «Les Coccиnelles» – носили бутылки бледнаго белаго «ординера» и толстыя пузатыя бутылки краснаго вина с этикеткой, где был изображен румяный красный почтальон в сером цилиндре...

По словам полковника готовился еще и сюрприз, и Ольге Сергеевне было сказано, что особенно думать о закуске не приходится: – гости сами принесут закуску.

Погода выдалась замечательная. Сирень в палисаднике цвела. В клумбах хозяин натыкал каких то цветов. И, если что смущало – так это категорическое приказание хозяина, чтобы завтра никаких щенят ни под каким видом не было. А они, как на зло, так уморительно, весело и безпечно кувыркались и резвились подле своей мамаши...

Вечер обещал быть теплым. Решено было прием устроить в палисаднике. Co всего дома вынесли столы и стулья, приспособили скамьи. Посуда была разнокалиберная: – ее занимали через дачу у знакомых Русских. Столы были без скатертей. He всем было на что сесть, – но всякий же должен понимать, что это не мирный прием у царскаго полковника Нордекова, a прием на походе («война продолжается») – и потому: – a la guerre comme a la guerre – эта старая избитая поговорка, как нельзя более подходила к обстановке приема у Нордековых.

В восьмом часу Нифонт Иванович стал хлопать пробками, откупоривая бутылки. Неонила Львовна торжественно принесла большое блюдо тонко нарезанных сандвичей, а Леночка, сияя красотою своих девятнадцати лет и новаго Парижскаго платья, разставляла стаканы и рюмки. Ольга Сергеевна с Зосей и Фирсом на двух газовых плитках в двух этажах кипятили большие чайники. Полковник похаживал, поджидая гостей и о чем то таинственно перешептывался с Нифонтом Ивановичем.

Первыми пришли Парчевские и с ними безрукий инвалид, молодой и молодцеватый капитан Ротов. Они принесли с собою небольшой чемоданчик.

– Что это, господа, – говорила, целуясь с Лидией Петровной Парчевской, Ольга Сергеевна, – разве так полагается со своей закуской в гости ходить?... Совсем это напрасно такое баловство.

Парчевский, нарядный, в прекрасном сером костюме, с большими «гусарскими» усами на холеном бритом лице, изящно склоняясь и целуя руку, сказалъ:

– Это все Кавказ надумал. Его и вините.

– Ольга Сергеевна, дорогая, шашлык будем готовить, – сказал безрукий капитан. Он говорил с легким кавказским акцентом. – У вас тут великолепно... А я мастер по этой части... И только, господа, прошу мне не мешать... Кто помогает – тот мешает – это основное правило... Никогда не надо этого забывать.

– Но, позвольте... Ведь шашлык, кажется надо на угольяхъ?...

– На угольях, дорогая... Уголья несет Ферфаксов.

– Но где же?... Как же?...

– Это не безпокойтесь, пожалуйста... Все соорудим... Мне бы только несколько кирпичей достать... Больше ничего и не нужно...

– Где же вы думаете это делать? – уже с безпокойством сказала Ольга Сергеевна.

– В саду, дорогая Ольга Сергеевна... Здесь прямо прекрасно в затишке.

– Но это же костер надо разводить?

– Никакой не костер... Немного угольков, чтобы жар был.

– Но, господа, что вы такое придумали? Вы знаете французских хозяев... да нас завтра с квартиры погонят, если мы здесь в их садике костер будем раскладывать.

– Мы все приберем после, дорогая Ольга Сергеевна, пожалуйста, не безпокойтесь... Станичник, – обратился Ротов к Нифонту Ивановичу, – нельзя ли у вас тут несколькими кирпичами разжиться?

Нифонт Иванович, живо заинтересованный господской затеей быстро спустился к себе и принес шесть крипичей.

– Так довольно будет, ваше высокоблагородие?

– Отлично, – распоряжался как в своем собственном саду Ротов. – Вот он и Ферфаксов и с углями.

– Но, господа, – пробовала еще протестовать Ольга Сергеевна, но приход новых гостей отвлек ее.

Полковник Ферфаксов с женою Анелей и с ними громадный полковник Амарактов, теперь булочник и музыкант, когда то лихой командир броне-поезда проходили в калитку. На Ферфаксове, как и на Амарантове были надеты новенькие костюмы, оригинальнаго покроя, и Ольга Сергеевна сейчас же обратила внимание на их платье. На них были совершенно одинаковые пиджаки, что ничего бы особеннаго не представляло: – Русские офицеры все более или менее одинаково одевались, но Ольгу Сергеевну поразило то, что костюмы их были – и это она сразу своим женским глазом подметила и оценила – не из дешеваго «беженскаго» материала построены и не были куплены в универсальном магазине готоваго платья, или на открытом рынке, где покупали они всегда, но сшиты из прекраснаго английскаго темно-синяго сукна и у хорошаго портного. И покрой их был особенный. Это были штатские пиджаки, но было в них что то военное. Юбка была шире и длиннее, и карманы были большие. Ворот был мало открыт, за ним немного были видны тоже одинаковыя серо-синия рубашки и одинаковые галстухи синяго цвета с узкой серебряной дорожкой.

– Что это, господа, вы точно в форме?... Разве вы одного полка?

– Ну как, – здороваясь с Ольгой Сергеевнойг отвечал Ферфаксов. – Я коренной Заамурец, а Виктор Павлович – лихой двенадцатой, Калединской.

Вид у Ферфаксова был какой то хитрый и таинственный. Под мышкой он держал большой пакет с древесным углем.

Ольга Сергеевна хотела еще попытаться протестовать против шашлыка в их садике, но в калитку входили Дружко и молодой князь Ардаганский. Надо

было принимать их. Князь Ардаганский – Михако – его все так звали нес коробку с пирогом. Он был тоже в таком же синем полувоенном костюме, только галстух у него был без серебряной строчки.

– У тебя, Георгий Димитриевич, совсем, как на войне, - говорил красивый Парчевский. – Знаешь у какой нибудь халупы... А эти – он кивнул на деда и внука Агафошкиных – ну право, как деньщики из запасных «дядей» и молодых «бело-билетчиков"... Да вот оно какъ!.. И это во Франции?... Шашлыкъ?...

А ведь и правда шашлыкъ!..

– Господа, – командовал Ротов, – прошу какую нибудь папку, чтобы раздувать уголья.

Нифонт Иванович, уже соорудивший между поставленными на ребро кирпичами маленький костерчик из бумаги и щепок, сейчас же отозвался.

– He хорошо будет, я кусок подошвенной кожи принесу?

– Отлично, станица.

Ферфаксов насыпал на костер уголья.

– Господа, только пожалуйста без помощниковъ! Ротов скинул с себя пиджак и, широко разставив ноги над угольями, большим лоскутом твердой желтой кожи раздувал огонь. Душным жаром несло от еще черных углей.

– Может быть, Нико, вам помочь, нанизать мясо на вертела, – сказал Парчевский.

– Никаких помощников, сейчас и готово. – Это почти-что, как балет. Дэвочки с дэвочкам танцуют, а малшиков почти-что нэтъ!

Откинув в сторону подошвеныую кожу, Ротов зажал под локоть ампутированной руки стальные вертела и ловко здоровой рукой начал низать сочные, розовые куски баранины. Сало текло по его пальцам. Он их отирал полотенцем, лежавшим на его коленях.

– Огонь все очищает. На огне все сгарает. – приговаривал он.

Нифонт Иванович заменил его над угольями, которые уже начинали краснеть. Гости толпились около костра. Ротов накладывал на кирпичи вертела, и своеобразный запах поджариваемой баранины шел от них.

– Как это мне Владикавказ напоминает, – сказала Лидия Петроивна.

– А мне Константинополь... Помните эти маленькия улички вечером, – сказала Ольга Сергеевна и тяжело вздохнула.

Пестрыя воспоминания рождались в головах и исчезали вместе с восточным запахом поджариваемаго мяса.

– Господа, прошу садиться. Ольга Сергеевна, пожалуйте тарелки, – командовал Ротов.

Садились на чем, кому досталось. Ферфаксов, Амарантов и князь Ардаганский уселись втроем прямо на земле. Старый Агафошкин обносил стаканами с красным вином. Быстро темнело. Над городом стояло розовое зарево. В садике было сумрачно. Жидкие кустики сирени казались сплошною зарослью. За ними не стали видны заборы палисадников. Стоявший у входа в переулочек высокий фонарь бросал клочки света на деревья и кусты, и все в этом неясном освещении стало казаться не тем, что было. Нордекову и точно стало представляться, что это не крошечная вилла «Les Coccиnelles» в Парижском предместьи, но какой то бивак на войне, и не заборы и стены домов стоят кругом, но громадные прикарпатские леса. Трое гостей – Амарантов, Ферфаксов и Михако – одетые в однообразную одежду, в одинаковых черных шляпах с широкими полями и правда были похожи на солдат какого то экзотическаго, будто американскаго войска. Все притихли. Занялись шашлыком. Раздавались короткия замечания.

– Ну и шашлы: къ!.. Такого и на Кавказе не достанешь!..

– Хорошо было бы еще его с барбарисом приготовить...

– Это Карский шашлык.

– Нет, Карский шашлык готовится из цельнаго куска бараньяго седла.

– И где это вы, Нико, такую баранину достали?

– Удивительная баранина.

Леночка стояла сзади, смотрела и ничего не понимала. Вот они те «белые», капиталисты, буржуи, о ком она так часто слышала в России... Ей говорили: – у них голод, гораздо более лютый, чем в советской республике... Готовят шашлык и не боятся никого и ничего. И как свободно обо всем говорятъ!.. Точно у себя дома... Что же это свобода, или свобода таме, откуда она уехала?...

И вдруг стала тишина. Разговоры смолкли. Ночь колдовала и красивые несла сны. Слова казались пошлыми. Красные уголья покрылись серым пеплом. Было темно. Нордеков, он таки и выпил под баранину и после баранины немало, уже не разбирал, кто был против него... Какие то американцы... Солдаты... Солдаты – в это понятие, так много вкладывал он совсем особаго чувства. Солдаты это были те, кто только и мог освободить Россию и создать в ней такую же прекрасную жизнь, какая была сейчас здесь, в этом таинственном саду, совсем не походившем на крошечный палисадничек виллы «Les Coccиnelles». Дивныя видения вставали в его памяти... Сотни биваков у костра, тысячи людей так им любимых и дорогих, его солдат и офицеров... «Да это все ведь и сидят офицеры», – думал он и всю силу любви вкладывал в это слово.

И в этой тишине сама собою родилась песня.

Кто запел ее, – Нордеков не заметил. Кажется, это Амарантов, сидевший между Ферфаксовым и Михако завел ее таким нежным тенором, какого нельзя даже было и ожидать от такого крупнаго и рослаго человека.

– На берег Дона и Кубани

Мы все стекались, как один...

И точно вздохнуло несколько голосов, повторяя:

...Как один...

И еще нежнее, точно самую душу раздвигая и входя в святое святых ея, сладкий тенор продолжалъ:

– Святой могиле поклонялись

Где вечным сном спит Каледин...

Чуть слышно вздохнул хоръ:

– ... Каледин...

XVИИИ

Песня следовала за песней. Из соседних палисадников заглядывали французы. Слышались апплодисменты и сдержанные крики браво. Нифонт Иванович с заплаканным лицом трясущимися руками наливал вино в протягиваемые ему стаканы.

И в самый разгар этого колдовскаго сна, когда настоящее совсем растворилось в прошлом и, казалось, что будет и будущее, с каменнаго крыльца спустилась Неонила Львовна с большою корзиною в руках. За нею шла точно сконфуженная, виноватая в чем то Топси.

«Мамочка» решительными шагами подошла к полковнику и, протягивая ему корзину, сказала:

– Уже первый час, Георгий Димитриевич, завтрашний день. наступил. Как хотите, а их надо убрать. Хозяин три раза вчера присылал – чтобы до света никаких собак у нас не было, иначе... сами понимаете?

В корзине, тесно прижавшись друг к дружке, лежало шесть маленьких клубочков шелковистой шерсти. Из отворенной на виллу двери на них лился свет, и они мигали черными изюминками глаз и испуганно озирались на обступивших их людей.

– Боже, какая прелесть, – воскликнула Лидия Петровна. – Посмотрите-ка на этого с белой мордочкой!

– Их написать великолепно... и в этом освещении... – сказал Дружко.

– Тоже, поди, жить и им хочется, – сказал Парчевский.

– Еще и как, – грудным задушевным голосом протянула Лидия Петровна.

– Вы слышали... Их приказано прикончить до света, – сказал Нордеков. – Виктор Павлович, ты силач и герой... Помнишь, как в Крыму ты с бронепоездом целую дивизию красных держал... И потом доплыл до английских кораблей. Ну-ка помоги нам спровадить их на тот свет...

– Идеже несть болезни, ни печали, ни воздыхания, – басом провозгласил Ферфаксов.

– Ну вот еще, – сказал Амарантов, – шестьдесят большевиков хоть сейчас своими руками задушу. А этих шестерых... За что лишать их жизни,

которую им послал Господь?

– Это, как дитё убить, чисто как дитё, – вставил слово Нифонт Иванович.

– Но как то порешить их надо, – нерешительно заговорил Нордеков. – Таков французский закон... Собак не дозволяется... Задушить ли, камнями ли побить, в воде ли утопить, а угробить как то надо? Чтобы не дышали... А ни-ни!.. Нельзя... ИИ faut... Pas possиble. Et alorsL.

– Hy да, – сказал Ферфаксов, – законы на то и пищутся, чтобы их обходить.

– Ну только не французские, – сказал Парчевский, – это Русские Императорские законы мы всегда стремились обходить и вот и дообходились, что вот куда зашли... Где, хочешь не хочешь, а исполняй закон.

– Анеля, возьмем одного... Совсем как мой Бердан будет. Помнишь?

– Вете паньство!.. Сказали тоже!.. А что консьержка скажетъ?... Как нам такого зверя держать на шестом этаже в мансарде.

– Стасику была бы игрушка...

– Вам все игрушки, а мне разорваться, прибирая за вами.

– Да я возить его с собою буду. Знаете, господа, у одного офицера, шоффера, как и я есть собака «вольф". Так она всегда подле него у руля сидит. И так он ее, симпатягу, заучил, что, если клиент мало дает на чай, он ее незаметно толкнет, а та высунется в окошко да на клиента «ррр», зарычит... Мало, мол, даешь... А если клиент разщедрится, он ей скажетъ: – «dиs mercи a monsиeur» и его «вольф" – правую лапу к уху – честь, значит, отдаетъ!.. Пасть откроет... Улыбается. Такая славная умная собачушечка... Все клиенты ее прямо обожают... Вот и у меня так же будет...

– Ну нечего, нечего, сказки разсказывать, – сказала Анеля и потащила мужа от корзины со щенятами за рукав.

Неонила Львовна поставила корзину на землю и строго сказала:

– Как хотите, а кончайте до света. – И пошла твердою поступью обратно на дачу.

– Нет, это и правда тяжело, – сказал Нордеков. – Подумайте, собака совсем безпомощна. Она верит человеку и такое предательство...

– А что, если, господа, китайцам свезти. На кухню... Подле Лионскаго вокзала есть, говорят, такой ресторан... Там собак готовят... Все таки, как то лучше, чем так душить?... – предложил Парчевский:

– Это надо, чтобы черные язычки у них были, – из угла отозвался Ферфаксов.

Корзина, подле которой смущенная и виноватая, все поглядывая на людей, вертелась Топси, разрушила колдовские сны ночи и песень. Парчевский отошел к забору и мрачно курил. Мишель Строгов шептался у дома с Леночкой. Дружко подходил к щенятам то с одной, то с другой стороны, щурил помутневший глаз, любовался ими, щелкал языком и говорил, ни к кому не обращаясь:

– Ах ты, ну какие право, аппетитные... А тона то!.. Маслом ли, водою, или итальянским карандашем их хватить!.. Карти-ина!..

Разговор не клеился. Амарантов начал было вспоминать, как первый раз он встретился с Нордековым на войне, но тот слушал как то разсеянно и, наконец, рукой махнул и сказал с отчаяниемъ:

– Ах, да не до того мне теперь!

Ольга Сергеевна сидела в углу палисадника с Лидией Петровной. Она смотрела на мужа, и злая улыбка кривила ея губы. Недобрым огнем загорались ея глаза. Презрение было в них.

Леночка вдруг прошла к самой корзине.

– Ну что налюбовались, – с каким то вызовом сказала она и взялась за ручки корзины.

Все разступились перед нею. Она подняла корзину и унесла ее обратно на дачу.

И как только унесли эту корзину, всем стало легче. Парчевский с силой бросил папиросу и сказал ни к кому не обращаясь:

– Эх, жаль, пьянино нет... Час то такой, что самое время под пьянино цыганщину петь.

– А на столе чтобы недопитые стаканы шампанскаго стояли, да на хрустальных блюдечках каленый миндаль с крупною солью, – оживляясь, сказал Дружко. – Вот оно как, Михако, у нас бывало в старые то годы.

– И бледный свет утра... Разсвет зарождается, – продолжал вспоминать Парчевский. – Трубачи устали забавлять господ и пошли пиво пить с французскими булками и колбасой.

– Эх и колбаса, братцы, была, – воскликнул, окончательно прогнавший мысли о приговоренных к смерти щенятах Дружко. – Вареная, с салом и чесноком... На зубах, аж хрустит...

– И позовем мы песенников. Вот, когда шло слияние с народом... Четвертная водки... Пьяныя мокрыя уста... Поем вместе и пьем вместе. Дружко, ты помнишь, у вас в полку был запевало Кареловъ?

– А что!.. Да Виктор Павлович нешто ему уступитъ? Чем мы сами то не песенники?

– Так что же? – нет солдат – мы сами солдаты... Нет песенников – мы за них...

– Нет России, – тихо и зло сказала с крыльца Ольга Сергеевна.

– Мы и сами Россия, – весело и пьяно ответил ей Дружко. – He пропадет, поди, она. Куда ей деваться? Запевайте, Виктор Павлович...

XИX

Никто не заметил, как снова вошла в палисадник Леночка. Она принесла что то круглое, плотно укутанное подушками и пледом, какой то низкий стул и крепко уселась на нем, подняв высоко колени. Подле нея стала, повиливая хвостом словно печальная Топси. Леночка сидела и слушала песни, опустив лицо на ладони и облокотившись о колени. Ея лицо было задумчиво и строго.

– Молись, кунак, в стране чужой,
Молись, кунак, за край родной,
Молись о тех кто сердцу милъ
Чтобы Господь их сохранил,
лилась к самому небу песня.

Французы соседи давно полегли спать. С соседней дачи присылали сказать, нельзя ли потише, нельзя ли перестать петь. Никто и внимания не обратил на посланца.

– У нас в Медоне никогда бы не посмели так нахальничать, – сказал Парчевский.

– Стоит ли стесняться в своем отечестве, - сказал Дружко. Он, чтобы звончее петь зажимал себе горло под кадыком.

– Пускай теперь мы лишены
Родной страны, родной семьи,
Но верим мы: – настанет часъ
И солнца луч блеснет для нас...

Последний поезд на Париж давно прогудел невдалеке.

– Что ж, господа, до перваго метро, – предложил Дружко.

– Конечно... Конечно, – сказала Ольга Сергеевна. В ея голосе звучали усталость и раздражение, но никто не обратил на это внимания.

– Предложение принято единогласно, – сказал Нордеков.

Снова запели.

Светало. На лиловых кистях сирени свинцовым налетом легла роса. Воздух был чист и свеж. Вдали розовел восток. Золотые лучи там играли. На верху небо с каждым мигом становилось голубее. Над Парижем дымными языками клубился туман. С Сены, должно быть с моторной баржи, неслись резкие звуки трубы.

Все устали, притихли, как то осоловели.

Леночка поднялась с своего низкаго сиденья. Ея лицо было бледно. Глаза горели суровым огнем. Брови были нахмурены. Что то мужественное было в ея прекрасных глазах. Она казалась худее и стройнее в бледном свете утра.

– Ну вот и готово, – сказала она.

Никто ее не понял. Непонятная тревога охватила Ольгу Сергеевну.

– Что готово?... – спросила она.

– Собачки ваши.

– Что такое вы сделали с собачками? – грозно подступая к Леночке, сказал Нордеков.

– А вот, сами смотрите.

Леночка подняла подушки и плед, на которых сидела. Под ними оказалась корзина. В ней неподвижными, жалкими, точно сморщенными комочками лежали щенята. Леночка взяла корзину за край и вытряхнула их на землю.

Первый луч солнца упал на них. С жалобным повизгиванием, плача, крутилась подле них Топси. Она точно жаловалась кому то на людскую жестокость и несправедливость.

– Леночка, да что же это значитъ?.. Как ты могла только, – с нечеловеческим страданием в голосе крикнула Ольга Сергеевна.

– Да ведь вы хотели отделаться от них... Ну, я и решила вам помочь. Закутала их чем могла поплотнее, чтобы им никак дышать было невозможно... Села... Сижу... Слышу, чуть пищат... Возятся... Тоже и им, значит, умирать не сладко... Ну а потом затихли... Вы и про кунака пропеть не успели, а они уже готовы. Жмуриками стали... Теперь только закопать и вся недолга. Развязала я вас.

– Действительно... развязала, – со слезами в голосе воскликнула Ольга Сергеевна.

Напряженное молчание было в палисаднике. Все толпились подле щенят. Дружко даже снял шляпу; Никто не поднимал глаз на Леночку. У всех была одна мрачная, больная, страшная и острая мысль: – «совдепка»...

– Мне в глаза Топси будет стыдно смотреть, – тихо сказал полковник.

Никто ничего не возразил. Головы опустились ниже. Из толпы этих пожилых, потрепанных жизнью, видавших всякие виды людей, отделился Мишель Строгов. Он твердыми шагами подошел к Леночке и, протягивая ей руку, сурово сказалъ:

– Я уважаю вас, Леночка. Вы настоящий человек...

Его слова точно вывели всех из вдруг охватившаго их столбняка. Все засуетились и стали прощаться с хозяевами, точно торопясь уйти от того места, где лежали мертвые щенята. – Милая, это ужасно, – протягивая руку и целуя в щеку Ольгу Сергеевну, говорила Парчевская. – В четверг в половине девятаго на спевку.

– Славнечко провели время, – зевая говорил Дружко. – Только вот это самое ужасно, как мне не понравилось. Какая, однако, жестокость и хладнокровие...

– Факс, ты в гаражъ?

– Нет. Я больше не работаю на такси. В бюро предупредил, что не буду. Посплю до полудня.

– Господа, дойдем пешком до подземки. He стоит поезда ждать. Утро такое прекрасное.

– Да после всего этого надо все-таки подышать свежим воздухом.

И кто то негромко, но четко сказалъ: – совдепка!

Ольга Сергеевна и полковник провожали гостей до калитки. Нифонт Иванович на том месте, где жарили шашлык тяжелой, садовой лопатой рыл могилу для щенков. Топси все продолжала жалобно скулить.

В воротах Ольга Сергеевна еще раз поцеловалась с Парчевской. Мужчины и Анеля, громко разговаривая, спускались по каштановой аллее на рыночную площадь.

Ольга Сергеевна показала Лидии Петровне рукой на уходящих.

– Видали, – сказала она. – Это же ужасно... Божии коровки какия то!..

– Но, милая, вы слишком строги... Они же так много пережили.

– Тем более... И кто же... Девушка!.. Оттуда!!..

– Послушайте, милая... Их всех, и ее, надо понять и простить...

– Ах, не могу больше ни понимать ни прощать...

– Лида, – крикнул из толпы Парчевский. – Что же ты? Идем.

В толпе зарождалась в полголоса запетая песня:

– Смело пойдем мы

За Русь святую...

XX

Еще во время вечеринки Ферфаксов улучил минуту и, отведя Нордекова в сторону, сказал ему:

– Вы Ранцева знаете?

– Так не знаком, а слыхал. Он председатель Мариенбургскаго полкового объединения. Мы с ним контакт держим.

– Удивительнейший по нашему времени человек... Рыцарь... Честность и офицерский долг... Так вот этот Ранцев мне говорилъ: – сюда из Чехо-словакии приехал некто Стасский. В прошлом едва ли не революционер... Антимилитарист... Ну, да Ранцев, я вас с ним познакомлю, – вам все про него разскажет. Стасский считался когда то первым умом в России... Теперь глубокий старик. В будущую субботу он читает здесь лекцию о том, что происходит в России... Пойдемте... Вход свободный. Три франка на покрытие расходов.

– Непременно.

Это было слабостью Нордекова и Ферфаксова: – набираться чужого ума, ходить по лекциям и докладам, которые бывали в те времена в Париже почти каждый день.

Нордеков давно, еще в годы своей Петербургской службы, слыхал о Стасском. Теперь о нем шумели эмигрантския газеты. От него ожидали глубокаго профессорскаго, академическаго анализа сущности советской власти. Ожидали откровения, пророчества.

Ранцев, встреченный Нордековым у входа в зал, на вопрос, знал ли он лично Стасскаго, ответилъ:

– Я его, можно сказать, совсем не знаю. Один раз как то видел его на вечере и слышал, как он говорит. Ужасный человек. По настоящему ему тогда уже было место где нибудь в тюрьме, или в ссылке, а еще того лучше в сумасшедшем доме, но, вы знаете, как было слабо наше правительство с такими господами. «Стасский первый ум России»... «Стасский друг графа Льва Николаевича Толстого», – как же такого сослать?... С ним нянчились... Его принимали в великосветских салонах... Он проповедывал самый крайний анархизм и антимилитаризм. Потом, говорят, раскаялся и переменился. Ум едкий и оригинальный. Ему приписывают формулу: – «ни Ленин, ни Колчак". Мне разсказывали, что в Крыму он бывал у генерала Врангеля, помогал ему своим весом в общественных кругах, своим умом и богатыми знаниями. В Добровольческой армии его даже будто полюбили, и он сам изменил свой взгляд на «военщину», как он нас называл... Он без копейки очутился заграницей, но у него везде старые друзья. Он близок ко многим главам нынешних правительств. Когда то с ними разрушал Императорскую Россию... Ему помогают... Для него безкорыстно работает наша молодежь... У него друзья и там... В России... Ея мучители – его бывшие приятели... Я думаю, он многое знает, чего мы не знаем.

– Потому то вы и пришли... Я никогда раньше не видал вас ни на каких докладах.

Какая то тень пробежала по лицу Ранцева. Он точно нехотя ответилъ:

– Отчасти и потому.

– Да, как можно не быть на таком докладе, -

воскликнул Ферфаксов. – Вы посмотрите весь эмигрантский Париж собрался сюда. Какой съездъ!.. Этот доклад событие в нашей беженской жизни.

У них места были на хорах. Оттуда все было отлично видно. Зал был небольшой, но поместительный. На невысокой эстраде стоял, как полагается, длинный стол, накрытый зеленым сукном, для президиума. На нем лежали листы белой бумаги, стоял графин со ржавой водой и стакан для оратора. Точно тут ожидался суд. Кого будут судить на немъ: – Россию, или эмиграцию?..

Под гомон голосов и стук шагов зал быстро наполнялся. В передних рядах усаживались старые генералы. Они, как и все, были в скромных пиджаках. Кое кто из чинов постарше надел сюртук ласточкой, или потертый «оффициальный» смокинг.

На краю перваго ряда в длинном черном сюртуке сел красивый старик ;едоров, друг учащейся молодежи, взявший на себя тяжелую и неблагодарную работу стучать в черствыя людския сердца и заставлять людей открывать тяжелые, набитые и легкие скудные кошельки, чтобы помогать Русской молодежи, жаждущей знаний. Его лицо, обрамленное седою бородой было скорбно и устало. He легок был взятый им на себя крест помощи ближнему. Год от года оскудевала рука дающаго, и сколько было нужно силы воли, характера, изобретательности и любви к учащейся молодежи, чтобы добывать средства! Новая нива росла, поднималась и требовала помощи. Полчища молодежи Русской устремлялись в университеты и политехникумы, и кто им поможетъ?

Рядом с ним сел, резко выделяясь на фоне штатских костюмов своей черной черкеской с белыми гозырями, генерал Баратов, председатель союза инвалидов. Один просил для будущаго России, другой просил поддержать тех, кто до конца исполнил свой долг перед Родиной и, пролив за нее кровь, стал инвалидом. Баратов медленно вытянул раненую ногу и положил вдоль нея черную палку с резиновым наконечником. Он снял с седой головы большую белую папаху и, приветливо, ласково оглянув зал, стал раскланиваться со знакомыми, а знакомыми у него были все слушатели.

Нордеков, всех положительно знавший, называл Ранцеву писателей: – 3. Н. Гиппиус, философа Д. С. Мережковскаго, М. А. Алданова, чьими романами он зачитывался, И. С. Сургучева, С. Яблоновскаго... представителей партий и политических группировок. А. Н. Крупенский по странной случайности оказался рядом с П. Н. Милюковым, а подле молодого и задорнаго Каземъ-Бека уселся старый Зензинов.

На лекцию пришли Великие Князья, и была одна Великая Княгиня, давнишний кумир Ранцева и Нордекова. В шелковых рясах и в строгих черных пиджаках были и духовныя особы обеих расколовшихся церквей.

Стасский, всю свою жизнь всех разъединявший, теперь объединил своею интересною лекцией людей самых различных направлений.

Зал своим видом, не блестящим – нет, он был тускл и не наряден костюмами, но он блистал именами, каждое войдет со временем в историю, – одни, как разрушители Императорской России, другие, как смелые и неутомимые борцы за великую Россию, создатели Добровольческой армии и всего «белаго» движения, – показывал, что тут был весь Русский Париж.

Не мало было и иностранцев.

Рядом с Нордековым высокий красивый француз по старинному с длинной и узкой седой бородкой говорил сопровождавшему его Русскому. Нордеков невольно прислушался к его словам.

– L'Europe est promиse au plus douloureux avenиr. Elle refuse de s'en rendre compte. C'est une aveugle volontaиre. Quи pourraиt luи dessиller les yeux? La presse

ne peut plus remplиr le r;le pour quи elle avaиt ;t; nagu?re cr;;e. Les juиfs ont magnиfиquement travaиll;. Contre leur puиssance et leur actиon, nous sommes totalement d;sarm;s. Dans notre sph?re иndиvиduellement, nous tenons de formuler la v;rиt;. Maиs nous sommes consиd;r;s comme des prophкtes de mauvaиse augure. Vous savez que le peuple n'aиme pas ; entendre la v;rиt;. Les mensonges flattent son desиr de s;curиt;.

J'adore les mensonges.[1]

– Сейчас вы услышите правду, – отвечал ему по французски Русский.

– А... Правду! – с большой горячностью сказал француз. – Как хотите вы бороться против громадной еврейской организации? Она везде. Elle tиent tous les carrefours.[2] К власти она пускает только своих, «услужающих", или убежденных к повиновению, или купленных... Мы побеждены, даже и не понимая того, что мы не боролись... Послушаем, что нам скажет ваш Иllustre.[3] Вы мне будете переводить.

– С особым удовольствием.

Президиум, и опять все имена, знаменитости, крупнейшия величины леваго и праваго лагерей – занял свои места за столом. Портьера позади стола распахнулась. Зал разразился громом рукоплесканий. Многие встали. Рядом с Нордековым какой то совершенно лысый человек неистово хлопал в ладоши, весь перегнувшись за перила хоров. Из за эстрады к столу подошел Стасский.

XXИ

Он был очень стар и, видимо, слаб. На нем, как на вешалке, висел длинный, черный» старомодный сюртук. В толпе кто то сказал – «народовольческий». И точно: – от костюма Стасскаго повеяло шестидесятыми годами.

Совершенно лысый череп был цвета слоновой кости. Сивые волосы редкими прядями обрамляли только шею и спускались косицами на воротник. Сморщенное, белое, как у покойника, лицо было покрыто сетью частых мелких морщин. Жиденькая бородка торчала ядовитым клинушком... Руки у него были длинныя с узловатыми тонкими пальцами. Оы походил на хищную птицу.

– Настоящий кондор – орел стервятник, – прошептал на ухо Нордекову Ферфаксов. – Если бы вечером увидал такого в горах, – пристрелил бы его за милую душу.

Стасский поклонился, легким наклоном головы отвечая на сделанную ему овацию, и оперся обеими руками о край стола.

Апплодисменты стихли. Стала напряженнейшая тишина. Стасский не торопился начинать. Нордекову показалось, что он так стар и слаб, что не в силах будет говорить.

Но голос Стасскаго раздался, и действительно, совершенно отвечая его наружности, он походил на орлиный клекот.

Стасский бросал отрывистыя, безсвязныя фразы, как все Русские ученые злоупотребляя иностранными словами. Первое впечатление было – большое разочарование.

– Да он совсем не ораторъ!..

Но Стасский знал, что делал. Он бросал свои отрывистыя мысли, как скульптор бросает глину на болванку... Он лепил их безобразными комками, едва давая очертания того лица, какое он хотел вылепить. И сейчас же он принимался эти наспех безсвязно брошенныя мысли дополнять, разъяснять, переделывать, опровергать, изменять и вдруг, и совершенно неожиданно для слушателя, мысль Стасскаго вставала необыкновенно ясная и выпуклая.

– Репродукция... Воспроизведение... Я бы сказал – отображение... того, что происходит сейчас в России... Это... Депрессия... Какая то подавленность с одной стороны... Полная толерантность масс... И вместе с тем неостывающий, вулканический какой то, революционный пафос... Кипение толп... Массовая психология... Митинги и образование совсем своеобразной демократии, общественности в тех слоях общества, где и самаго этого слова не понимали.

Нет, он совсем не был стар. И кто бы сказал, что ему за восемьдесятъ!.. Душа его горела молодым огнем. Тело точно торопилось передать человеческим языком все то, что накипело в его душе. Этот человек, казалось, понимал и видел нечто скрытое от других и спешил разсказать об этом, пока он еще жив, чтобы предупредить человечество о надвигающейся катастрофе.

– Социализм проводится там безповоротно... и жестоко... И какой социализмъ! Социализм Беллами и Уэлса! Социализм необузданных романистов, данный в руки дикарям... Притом шовинистический какой то социализм... Олицетворение и оформление всех старых лозунгов. «Кто не с нами – тот против нас"... Отсюда – чрезвычайки, неслыханный в мире террор... Ссылки, каких не знала Императорская Россия... Каторжныя работы... Рабство... Но социализм – это то, на что молились... Это религия масс... Если страна советов со всем тем уродлива и страшна – значит уродлив и страшен и сам социализм. Кто, однако, посмеет сказать это? Вот откуда эта всеобщая, вопреки здравому смыслу, поддержка советов... Это поддержка социалистами социалистическаго правительства... А во вторую четверть двадцатаго века, где не сидят в Европе... Что в Европе, во всем мире – социалисты? Кто же посмеет сказать: – «социализм – это глупость, социализм – это утопия»... И – «свобода, равенство и братство» те самые лозунги, на которые более века молились – это обман... Если не можете этого сказать вы, свободные и в свободной стране находящиеся, как хотите вы, чтобы сказали это там, где за одну такую мысль разстреливают, казнят, пытают и замучивают... Поймите, какая же это сила!.. Они... Их режим... большевицкий... Вот кто то сказал – их вера – оправдана и поддержана всеми... всем миром... Ибо кто против них – тот против социализма...

Стасский сделал маленькую паузу, отпил воды и с силою, какой нельзя было ожидать от него снова повторилъ:

– Кто осмелится пойти против социализма?!.. В нем воспитаны наши отцы, наши деды... Мы сами выросли в преклонении перед ним. И детей своих мы воспитали в вере в социализм...

С большим искусством Стасский сделал краткий очерк развития социалистическаго учения в России и в Европе.

– Мы боролись против собственности, – говорил он теперь уже спокойно. – Прекрасное дело!.. Мой друг Лев Николаевич Толстой не мог мириться с тем, что у одного столько тысяч десятин, что он в целый день на лошади не может объехать своего имения, a y другого полторы десятины и громадная семья на шее... Басня о клочке земли, куда некуда куренка выпустить, стала так избитой, что я не стану вам повторять ее. Ну так вот – большевики совсем упразднили собственность... Так ведь это же торжество социализма!.. И как я скажу своим избирателям, рабочим, в огромном своем большинстве социалистам и социалистам тупым, что я иду против советовъ?... Невозможно!.. Там в России, как в стране неофитов энтузиазм масс...

– Там нищета и голод, – крикнул кто то из задних рядов.

– Там – небывалый подъем, пафос и энтузиазм масс, – упрямо повторил Стасский. – Там «пятилетка»... «Погодите», – говорят там голодному... Да, не отрицаю: – голодному, оборванному, отрепанному, босому нищему обывателю, – «погодите, пройдет еще три, два, один год и все у вас будет... Наступит рай на земле... Эта легенда о рае, как ни уничтожают религию в человеческих умах, лежит в них прочно... Этого рая ждут и в этот рай верят... А когда что нибудь уже очень не удается... Вредители!.. Показательные процессы всевозможных «спецов", инженеров, агрономов, техников... Это мировой капитал мещает народу... Ну и вотъ: – распни их – вредителей!

– Пятилетка им никогда не удастся – крикнул кто то с места.

– Как можно говорить: – «не удастся» о том, что уже удается. Другой, и совершенно праздный вопрос – какою ценой?... Весь союз советских, социалистических республик, вся прошлая громадная Россия, скажу банальное избитое слово: – шестая часть света, со ста сорока миллионами населения обращается в громадную фабрику, производящую все то, что нужно для человечества. В ней работают – рабы. Нищие, голодные, боящиеся окрика своих мучителей и притом фанатически верующие, что они проповедники новой светлой религии, религии социализма... Это же Египет какой то... Египет времен фараоновъ!.. Но Египет с усовершенствованкыми путями сообщения, с радио, с аэропланами... Вот они повсюду закупают и заказывают коммерческий тоннаж. Это готовится такой дампинг, перед которым не устоит никакое государство. Года через два заводы Форда под Нижним Новгородом выпустят автомобили «Made иn U.S.S.R.» ценою, здесь, в Париже 2000 франков. Кто может с этим конкурировать?... Вы скажете: – «их можно запретить... наложить такия пошлины, что они станут дороже здешних"... Да не очень то запретите, когда сам пролетариат, сами рабочие, скажем, работающие у того же Рено, или Ситроена, кинутся покупать эту дешевку?.. Сами будут рубить сук, на котором сидят. Сами будут загонять себя в социалистическое рабство. А потом придут корабли с хлебом, со всевозможным сырьем, с лесом, добытыми в громадных государственных кол-хозах рабским трудом и завалят все рынки... Вот недавно в Бразилии пришлось выкинуть несколько тонн мешков с кофе, чтобы не подорвать цен на кофе... Еще где то по той же причине пшеницей топили паровозы... Советский дампинг затопит все рынки. Труд станет безцельным. Государства станут перед дилеммой: – или заводите у себя такой же рабский труд, такую же скотскую жизнь, стройте чрезвычайки, разстреливайте неповинующихся рабочих, или становитесь в полную зависимость от советскаго союза и увеличивайте до безконечности армии безработных. В Европе готовится самое ужасное рабство и что примечательно: – сами будущие рабы – рабочие – куют себе рабское ярмо. У социализма два пособника: – жадность и глупость и оба они в Европейских демократиях на лицо. Торжество социализма – обращение нации в безсловесную толпу, которой легко управлять... И правители найдутся... Только будем ли мы тогда довольны своими правителями?...

Стасский кончил. Он сделал чуть заметное движение головой, нечто в роде поклона и безсильно опустился на стул. Воспламенившийся было, в старом теле дух угас. Перед толпою был старик, так странно похожий на большую хищную птицу. Теперь эта птица словно была мокрой и нахохлилась.

Слушатели были подавлены. Раздавшиеся, было, жидкие апплодисменты сейчас же и оборвались. Докладчик нарисовал такую жуткую картину будущаго, что странно и дико было рукоплескать своей грядущей гибели.

Несколько мгновений в зале стояла тишина. Потом она стала прерываться отдельными возгласами.

– Если бы это говорил кто нибудь другой... какой нибудь провокатор, приезжий из советчины агент чрезвычайки, а то – Стасский... Стасский!..

– Первый ум России... Социалист в прошлом.

– Какой он там социалист. Никогда ни в какой партии не был. Типичный Русский анархист. Всегда и все отрицавший...

– Раньше отрицал Императорскую власть, религию, армию, потому что они были в силе. Теперь отрицает социализм, потому что настало его царство.

– Неужели и вы считаете, что советский коммунизм имеет что нибудь общее с социализмомъ? – Если не признать этого, придется согласиться с крайними правыми, считающими, что все это еврейский заговор, а согласитесь, что это было слишком простое решение вопроса в духе «Сионских протоколов".

Зал гудел голосами. В Президиуме совещались. Оставить доклад Стасскаго без возражений было нельзя. Слишком тяжкое впечатление он произвел на слушателей. He того ожидали от него устроители доклада.

Было решено открыть прения по докладу.

Зазвонил колокольчик председателя.

– Слово предоставляется ;едору ;едоровичу Разгонову.

На эстраду вошел старик с длинными и густыми, совершенно белыми волосами, причесанными по старой «профессорской» моде назад. Седые усы и седая «интеллигентская» бородка красили его усталое, покрытое морщинами, бледное лицо. Он поклонился публике и начал...

XXИИ

– Господа! доклад почтеннаго Владимира Васильевича – целое откровение... Мы должны... Наш священный долг... довести его в целом... Во всем его объеме до сведения иностранцев. Нам дано видеть – им не дано видеть... И мы должны им открыть глаза... Но, господа, от лица своей партии... Я старый социалист считаю своим долгом заявить, что то, что делается в Совдепии отнюдь не социализм. И в этом глубокоуважаемый Владимир Васильевич жестоко ошибается – никогда не социализмъ!.. Социализм не рабство!.. Нетъ!.. Тысячу раз кетъ!.. He рабство и не обманъ!.. Свобода, равенство и братство, как были, так и останутся священными лозунгами...

Мы должны, господа, забыть все наши разногласия, все наши партийные споры и объединиться... Придти к полному единению... Все от крайняго леваго до праваго наших флангов начать решительную борьбу словом с большевиками, этими действительно разрушителями великой Русской культуры, давшей нам Пушкина...

– Э... завел волынку, слышали, – довольно громко сказал кто то подле Нордекова. – Теперь заговорит о митингах протеста, о подписных листах с воззваниями к международной совести. Надоело!..

И точно... С эстрады раздавалось:

– Мощные митинги протеста... Во всех городах всего света... Речи лучших ораторов. Просвещенных умов... Громкоговорители... Неослабно и неустанно будить народную совесть, призывать к бойкоту всего советскаго, к презрению их всеми, разъяснять всю пагубность, всю несостоятельность советской системы...

– Они нас шимозами, а мы их молебнами, – говорил, ни к кому не обращаясь, сосед Нордекова.

– Это уже было раз... Ничему мы не научились... Они нас из пулеметов... А мы иконы... Митинги, речи, протесты... Придумайте, господа, что нибудь новое и действительное.

И будто для подтверждения слов говорившаго рядом с Нордековым, на эстраде стараго профессора сменил маленький щупленький человечек в изящном смокинге, в лакированных аккуратно завязанных туфельках, старый, но красивый барскою изнеженною красотою, с бледным лицом и голубыми, выцветшими глазами.

– Слово предоставляется писателю Ивану Максимовичу Леонардову.

Довольно дружные апплодисменты вспорхнули по залу.

– Господа, – сладким, негромким голосом начал писатель, – и то, что говорил Владимир Васильевич, и то, к чему нас призывал ;едор ;едорович взаимно одно другое дополняет и разъясняет... Вы простите меня за некоторую несвязность речи... Тот, кто хорошо пишет не всегда может хорошо говорить... Поднятый вопрос меня необычайно волнует. Оба почтенные оратора не коснулись главнаго, по моему мнению, самаго существеннаго. Они говорили о материальной стороне, не касаясь стороны духовной.

Идет борьба Христа с сатаной. И нам надо объединить свои души в этой борьбе. «Едиными устами и единым сердцем"... Я не говорю, что надо отказаться совсем от действий... Отнюдь нет... Но каждый из нас понимает, что всякая, так называемая интервенция с оружием в руках совершенно исключается. Действия против большевиков выражаются не в одном терроре, не в бряцании оружием, а в каждом нашем слове, движении, жесте, мысли, проникнутых действительностью, рождающей здоровую атмосферу и убивающей охвативший нас маразм... Мы должны проникнуться известным мистическим настроением веры, чтобы создать определенные, так сказать, флюиды борьбы... Важно, господа, не то, когда падут большевики, а важно то, что они непременно падут, что они должны пасть... Важно, что мы хотим, чтобы они пали и знаем и верим, что это так и будет... Иными словами я вас призываю к вере, что горами движет... Будем все верить в падение большевиков, создадим атмосферу, насыщенную флюидами такой веры и этим своим невидимым воздействием, мистическою своею верою мы погубим их наверно и навсегда...

– Так ведь вера то без дел мертва есть, – громко сказал сосед Нордекова. Он сильно волновался речами ораторов и близко принимал к сердцу то, что говорилось с эстрады.

Записалось еще несколько ораторов, желавших возразить докладчику, но за недостатком времени и приближением рокового в Париже часа «последняго метро» им было отказано, и заключительное слово было предоставлено Стасскому.

Он говорил (...) его усталый и, видимо, раздраженный. Ему точно казалось, что его не поняли, что не за*хотели услышать то, что он говорил, может быть, перед смертью.

– Я сказал, господа, – слабым, но ясным и далеко слышным голосом говорил Стасский. – то, о чем я считал своим долгом предупредить вас. Извините, что я не пришел к вам с коробкой мармеладных конфет фабрики Лиги Наций... Я пришел к вам, чтобы, как по радио с корабля крикнуть на весь миръ:-S.O.S.!! Спасите насъ!!! Эти слова, эти ужасныя слова предсмертной муки, уже крикнул на весь мир в 1920 г. писатель Леонид Андреев, крикнул их со своего сторожевого поста, из Финляндии, откуда он мог наблюдать то, что делается в России. Мир его не услышал. Пусть сегодняшнее мое слово будет новым криком, новым призывом к странам, к народам всего мира: – S.O.S.!!

Последния слова он сказал едва слышным голосом, потом с неожиданною быстротою повернулся, и, согнувшись, сгорбившись, вошел за портьеру и скрылся из зала.

С глухим говором публика стала вставать и, тесснясь в проходах, выходить из помещения. Все торопились. Час последняго метро наступал. Перспектива ожидать ночных автобусов, или сидеть до утра никому не улыбалась. России этим не спасешь, а себе наделаешь неприятностей. Расходились молчаливо в мрачном раздумьи о надвигающейся катастрофе, предотвратить которую, казалось не было никакой возможности.

XXИИИ

– Факс, – окликнул выходившаго из зала Ферфаксова Ранцев. – Ты свободенъ?... Впрочем, напрасный вопрос... Даже, если бы ты был и тысячу раз занят, ты должеи сделать то, чгто я тебе скажу.

Ферфаксов остановился перед Ранцевым с видом собаки, слушающей своего господина.

– Посмотри на полковника Нордекова, – сказал Ранцев, показывая на человека, закуривавшаго у фонаря. – Ты понимаешь, его нельзя сейчас оставлять одного. Он дошел до точки. Он стоит над пропастью. Мы должны его спасти и сделать его своим. Следи за ним все время... Переговори, когда найдешь это нужным... Я его насквозь вижу. Проклятый Стасский!.. Разве можно говорить так слабым духом... А, между прочим я никогда не ожидал, что будет день, когда и он прозреет.

За эти три часа, что продолжался доклад и прения, Нордеков постарел на тридцать лет. Сгорбившись, подняв плечи и опустив голову, он тщетно пытался раскурить на ночном ветру папиросу. При свете фонаря было видно его ставшее совсем серым лицо. Наконец, папироса пыхнула. Нордеков пошел впереди Ранцева и Ферфаксова. Походка его не была его обычной бравой и легкой поступью. Так, как он шел сейчас – топиться ходят, или подходят к эшафоту с качающейся над ним веревкой виселицы. Ферфаксов понял, что приказал ему Ранцев и удивился проницательности своего бывшаго начальника.

«Впрочем", – подумал он, – «Ранцев, как офицер, умеет читать в человеческих сердцах и угадывать в них холод смерти».

Он прошел за Нордековым к спуску в подземную дорогу, он стоял с ним на платформе в ожидании поезда, сел с ним в один вагон – Нордеков не видал его.

Сложная и тяжелая работа шла в душе у Нордекова. Доклад Стасскаго точно открыл ему глаза. Как все было безнадежно и безотрадно!

«И все это говорил Стасский, первый ум России!..

Какое общество собралось слушать его и как слабы были возражения! Большевики побеждают и нет силы, могущей противоборствовать их победе. Ужасно!.. Все мечты, все то, чем он жил все эти годы – только мечты... И не только дивизии, бригады, полка, но даже и батальона он никогда не увидит... Значитъ: – вечно... До самой смерти – экспортная контора и возня с тяжелыми ящиками, писание накладных и коносаментов и тесная, по советски уплотненная жизнь на вилле «Les Coccиnelles».

Нордеков тяжело вздохнул.

Он жил мечтами возвращения в Россию. Ему казалось, что стоит вернуться в Россию – «домой» и все станет по старому. И жена его будет опять той милой красивой Лелей, с которой так дружно, весело и хорошо жилось. Он, сидя в душном вагоне электрической Парижской дороги, мечтал о Петербурге и о Красном Селе, где лучшие прошли его годы.

«Разве здесь такая весна?... Так пахнетъ?... Наши белыя березки с еще клейкими листочками... Распускающиеся молодые тополя в садиках главнаго лагеря... Какой шел от них свежий весенний духъ! Утром встанешь раненько на стрельбу, и уже слышен треск винтовочных выстрелов на стрельбище позади бараков... Раздается частый топот казачьей сотни, идущей на ученье... Значит, никогда, никогда не увидит, не услышит и всем бытием своим не ощутит он биения русской военной жизни?... И все то, что они с такою глубокою верою и самоотвержением делают здесь – химера?... Фантазия?... глупости?.. И правы не они с их вождями, а Леля и «мамочка» с их тупым мещанским материализмом. Пора опускаться на дно... Напрасно тратить последние гроши на собирание по кусочкам осколков былой полковой славы, на разыскивание старых фотографий и гравюр, на создание уголка полкового музея... Вздор... Безсмысленныя мечтания... Призраки... Химеры... Ничего нет... Впереди – успехи советской «пятилетки», вторжение новых варваров, гибель христианской культуры... И... новое бегство что ли?... Куда?... He лучше ли, не благороднее ли уйти?...»

Нордеков машинально, по годами установившейся привычке пересел на поезд электрической дороги и мчался к себе. Ферфаксов неотступно следовал за ним. Нордеков его не замечал. Из его зрения, из его наблюдения выпали все люди. Окружающее он едва воспринимал. Мозг его был сосредоточен на одной мысли о себе. О безотрадности, безсмысленности и ненужности своего существования. Какое то страшное решение зрело в его голове. В нем исчезал и растворялся весь внешний мир. В нем призраком, чем то несуществующим казался сидевший в одном вагоне с ним человек с бурым, будто знакомым лицом и глазами, сосредоточенно устремленными на него.

Ферфаксов чувствовал, что ему предстоит безсонная ночь. Это его не смущало. Это напоминало ему другия, волшебныя, колдовския ночи в Маньчжурии, когда так же следил он за зверем, за медведем, или за джейраном, все позабыв, ночью крался по следу, чтобы выцелить его на заре и свалить метким выстрелом. Он вдруг вспомнил своего вернаго охотничьяго пса Бердана. Теперь он нес такую же работу, как его Бердан. Он верно так же чувствовал душевное состояние дичи, как он теперь точно читал в душе полковника Нордекова.

Полковник тихими, шатающимися, больными шагами дошел до своего переулка, открыл калитку и пошел вдоль дач. Ферфаксов неслышною тенью следовал за ним. Он проследил, как полковник вошел в дом, отомкнув дверь своим ключом, как, должно быть, тихонько вошел в спальню и зажег лампу. Окно ненадолго осветилось, потом стало темным. Ферфаксов все понимал. Он точно видел полковника сквозь стены. Полковник кончать с собою будет...

Ферфаксову самоубийство было непонятно. Оно претило его православному пониманию жизни. Оно не отвечало понятию вечнаго служения Родине. Бог дал жизнь и только Он может отнять ее. Человек принадлежит Отечеству и никогда не знает, когда его жизнь потребуется Отечеству. Уйди из жизни – дезертирство.

Лекция Стасскаго не произвела особаго впечатления на Ферфаксова. Стасский, несомненно, очень ученый человек, кажется даже академик, но в таких вопросах ученые то люди чаще всего и ошибаются. Притом Ферфаксов был приобщен к некоей тайне, и эта тайна говорила ему, что бороться за Россию не только можно, но что эта борьба уже идет.

Но, зная всю семейную обстановку жизни полковника, Ферфаксов понимал и Нордекова. Он понимал, что полковнику уже некуда податься. Он дошел до стены. И, стоя под окнами дома Нордекова, Ферфаксов размышлялъ:

«Георгий Димитриевич дома с собою ничего делать не будет. Давиться не станет – не офицерское это дело, высунув язык на веревке висеть... Яду у него, сколько я знаю нет. Да и при всех травиться – какая охота!.. Стреляться в доме не будет... Он таки воспитанный человек и свою жену любит... Сейчас вероятно написал записку и лег... Думает... Может быть еще и одумается...»

Ночь тихо шествовала. Ферфаксов любовался ею. Париж затихал. Наконец настала торжествениая, такая редкая здесь тишина... Все успокоилось. Новые, не городские шумы тихо и осторожно вошли в ночь... Стал слышен шум молодой листвы. Где то далеко прокричала ночная птица... Ветер разогнал тучи. На небе узором проглянули звезды. Ферфаксов следил за ними, как оне гасли одна за другою. Небо серело. Дремота стала охватывать Ферфаксова. Сквозь нее он стал смутно слышать, как предъутренними шумами загудел Париж. Где то заунывно и дико завыла фабричная сирена, призывая вторую ночную смену.

Ферфаксов, стоя, спал и тяжело очнулся, когда в ставшие уже привычными далекие шумы вошел вдруг совсем близкий короткий стук двери. Ферфаксов открыл глаза. Одно мгновение он не мог сообразить, где он и почему стоит в глухом пустынном переулке. Но сейчас же с охотничьею быстротою к нему вернулась память. Было еще темно, но уже чувствовалось приближение утра.

XXИV

Полковник вышел из дома. Он прошмыгнул мимо Ферфаксова и направился к воротам. Ферфаксов тенью последовал за ним.

Фонари в местечке были погашены. В сумраке ночи покоились прямыя улицы. Полковник прошел через рыночную площадь и стал спускаться к Сене по широкой аллее между зацветающих каштанов. Он вышел на набережную и пошел вдоль реки.

Нордеков направлялся к известной ему глыбе цемента, торчавшей на самом берегу над водою. Когда то тут хотели строить что то, или, может быть, везли и обронили большой кусок цемента и он так и остался над водою. Это было излюбленное место удилыциков. Мысль Нордекова работала с поразительною ясностью и он вспомнил об этой глыбе: – «самое удобное место».

Нет ничего хуже, как не дострелиться. Это удел мальчишек. He дострелиться – это быть смешным. Надо лечить – а где средства на это лечение?... Да и надо устроить так, чтобы и хоронить не пришлось. Хоронить тоже дорого. He по беженским средствам умирать. Полковник сядет на глыбу спиною к реке. От толчка, что будет при выстреле, он потеряет равновесие и упадет в воду. Тут достаточно глубоко. Течение подхватит его тело. Если бы он не дострелился, раненый он утонет. Тело его когда то найдут... Да и найдут ли?... Сколько гибнет тут народа, и тела их никогда не находят.

Полковник взобрался на глыбу и сел лицом к реке. Разсвет наступал. В голубой дымке тонул противоположный берег. Он был в садах. Вдоль реки шла широкая аллея высоких старых платанов. За ними скрывались богатыя дачи. Река неслась гладкая, не поколебленная ветром. Изредка плеснет у берега большая рыба, сверкнет серебряным блеском взволнованиой воды, и опять ровная серая простыня стелется мимо, и не видно, течет река, или стоит неподвижно, как длинная заводь. У цементнаго обрубка росла трава. Далеко за Сенъ-Клу гудел и шумел проснувшийся, неугомонный город.

Светало. Вдоль по реке потянуло прохладным ветерком. Чуть зарябило воду, но сейчас же она успокоилась. Река стала глубокой, холодной, зеленой и прозрачной, как расплавленное бутылочное стекло.

«Хорошо... А жить нельзя... Как жить?... Совсем и навсегда без Родины?... Как красиво это утро... И Сенъ-Клу... He напрасно это место так любили и Наполеон и Императрица Евгения... Императрица Евгения?... Прожить девяносто лет и только сорок из них быть счастливой!.. Пережить позор сдачи в плен пруссакам мужа... Смерть в английских войсках в далекой колониальной войне в Африке сына, едва ли не убитаго теми самыми англичанами, кому он предложил свою прекрасную молодую жизнь... Она пережила все это... Скиталась на яхте, жила на чужбине, отвергнутая Родиной. Пережила свою необычайную красоту, свою любовь, свою гордость, счастье и все жила, ожидая, когда приберет ее Господь... Век другой... Сильнее что ли были тогда люди?.. Верйли по иному?.. В Сенъ-Клу был счастлив с Жозефиною Наполеон... Тоже, сколько пережилъ! Московское поражение, гибель армии. Отречение от престола. Ватерлоо... Святая Елена... А вот все жил... Катался верхом, гулял под надзором ненавистных ему людей, а с собою не кончил... Писал мемуары. Играл в карты... Говорят, любил кого то позднею любовью. Мучился от тяжкой болезни. Советовался с докторами... Что же держало их, былых владельцев Сенъ-Клу, на земле?... Вера?... Наполеон и не верил... Я?... Какая же у меня вера?... Привычка и больше ничего...

Воспоминания, вдруг нахлынувшия при виде Сенъ-Клу отвлекали от главнаго... Если так думать, если это вспоминать – зачем и кончать с собою?... Но жить уже нельзя было. Собственно говоря главное уже было сделано. Записка написана. Он вышел в неурочное время из дома, он все сделал. Остается лишь пустая, так сказать, формальность: – засунуть револьвер в рот и нажать на спусковой крючек. Медлил. Ему вспомнилась его Леля и сын Шура, не Мишель Строгов, а Шура, милый мальчик с забавными вихрами на голове и с детскою серьезностью.

Тяжким усилием воли все это прознал. Зачемъ? Корабли сожжены и нет возврата... Он уже не самоубийца, но приговоренный к смерти. Никто не может помиловать его, или заменить казнь каторжными работами. Да ведь каторжнее того, что он, и все они, делают, и не придумаешь, ибо безцельно, безсмысленно, а, главное, – безконечно...

Если теперь это отменить – ко всему этому прибавится еще не дострелившийся самоубийца... Пора...

Полковник повернулся спиною к реке. Все время искусно скрывавшийся от него Ферфаксов с охотничьею ловкостью присел за кустами.

Полковник точно в каком то раздумьи вынул из кармана пальто револьвер и взвел курок.

Он как бы ощутил вхождение холоднаго дула в рот, отвратительное прикосновение тяжелаго металла к зубам, потом толчек, мгновенную боль... А дальше?...

Не все ли равно?

Полковник приподнял руку с револьвером, уселся поудобнее, чуть откинулся назад... Он помнил, что ему надо непременно упасть в воду...

* * *

Bee, что было потом, показалось ему сном. Так только во сне бываетъ: – вдруг в черноту небытия точно какое то окно откроется. И там свет. Новая какая то жизнь. Невероятныя приключения. Надолго ли? Так случилось и сейчас. To, что было – кончилось. He стало виллы «Les Coccиnelles», и не надо было ходить в экспортную контору.

И потом, когда пошла и завертелась эта новая, так непохожая на все прошлое жизнь, полковник часто думал, что не покончил ли он тогда на берегу Сены с собою и эта новая жизнь уже жизнь потусторонняя? Так все в ней было необычно.

XXV

Крепкая, точно из стали выкованная рука, мертвою, бульдожьею хваткою схватила руку полковника за запястье. Другая рука быстро выхватила револьвер из его руки и, взмахнув им, далеко бросила в реку.

Блеснула в холодном зеленом стекле ея вспенившаяся серебром волна, тихо булькнула и все успокоилось.

Прямо против лица полковника было темное лицо. Каштановые собачьи глаза с спокойным блеском смотрели в глаза полковника.

Полковник хотел возмутиться. Он искал слов, какия говорят в таких случаях и не находил.

«Что вы делаете!.. Как вы смеете?! Какое вам до меня дело?!», хотел он крикнуть, но язык не повиновался ему, и только легкое шипение раздалось из его рта.

Он безсильно свалился в объятия схватившаго его человека, едва слышно прошепталъ: – «оставьте меня», – и залился слезами, всхлипывая, как ребенок.

Ферфаксов взял полковника за талию, осторожно свел его с глыбы и повел по пустынной береговой дороге к дому, Он знал, что тут надо что то говорить и успокоить полковника, но не речист был Ферфаксов. При том же и смущен он был до нельзя. Полковник был и годами и положением старше его, и он боялся как нибудь обидеть, или задеть самолюбие полковника. Ферфаксов призвал на помощь Бога. Он вспомнил, как напутствовал Христос апостолов и как говорил им, что не нужно заранее обдумывать, что сказать, но что Дух Святый найдет на них и научит, что говорить...

Полковник совершенно размяк. До дома было недалеко и наступал тот час, когда надоедливый сверлящий звон будильника Мишеля Строгова подымет с постелей все население виллы «Les Coccиnelles».

– Ну зачем это? – начал нерешительно и несмело Ферфаксов. – Ну к чему?... Старый дурак глупости болтал, а вы и разстроились... Да все это вздор... Россия будет... Еще и какая прекрасная Россия будетъ!..

– Но мы не увидим ее, – бледным голосом сказал полковник.

– Еще и как еще увидим ее. Поверьте мне, еще и сделаем кое что для нея, для ея спасения хорошее, большое дело сделаем.

– Нетъ!.. Что ужъ!.. Куда ужъ!.. Что вы меня, как ребенка утешаете, – проговорил с тоскою в голосе полковник, и сейчас же со злобою добавилъ: – напрасно, знаете, вы вмешались не в свое дело... Что же я то теперь буду делать? – с ужаскым отчаянием воскликнул полковник. – Ко всей пошлости моей жизни, вы прибавили еще и этот вечный позор.

– Говорит псалмопевец Давидъ: – «вечером водворяется плач, а на утро радость».[4]

– А да что тамъ!.. Псалмопевец Давидъ!.. Глупости все это!..

Ho радость яркаго, солнечнаго весенняго утра была кругом, и не мог уже полковник не ощущать ее. Птицы пели в ветвях деревьев аллеи. Люди еще не появились. Мирны и тихи были в утреннем свете маленькия дачки с закрытыми ставнями окнами. Пыль и газы машин прилегли к земле вместе с росою. Воздух был свеж и душист. С ним в самую душу полковника вливалась такая радость бытия, которой он никак не мог противостоять. Он невольно слушал, что спокойно и разсудительно говорил ему Ферфаксов и, хотя все продолжал думать, что все это просто сонный бред, задавал вопросы и давал ответы.

Удивительна была речь Ферфаксова и так неожиданна.

– Вот вы, Георгий Димитриевич, на какое страшное дело покусились, a o том не подумали, что такая ваша решимость, такая готовность разстаться с лучшим Божьим даром – жизнью – могла бы послужить на пользу Родине.

– Но... Какъ?... Поехать туда?... Для этого нужны визы, фальшивые паспорта?... Деньги?... Что же, я готов... Хоть сейчас... На какой угодно террористический акт я готов. Вы сами видали – мне жизнь копейка... Научите, как это сделать?... К кому пойти?... Вы можете мне верить, я не предам... He разболтаю... Человек, переживший все то, что я сейчас пережил, мне кажется достоин доверия... Вы тем более меня не первый день знаете, и знаете, почему я пошел на это...

– Вы все хотите идти старыми путями... Маленькие террористические акты... Безусловно необходимые... Митинги протестов... Посылка агитационной литературы. Все это хорошо, когда мало денег и нет организации...

Полковник с удивлением посмотрел на Ферфаксова. Немудрящий он офицер с собачьими, не ломающими своего прямого взгляда глазами. Откуда он так говоритъ?... Что знает он такое, чего он, полковник Нордеков, не слыхал.

– А что же?... Есть деньги?... Есть организация?... Что то не верится... У нас об этом ничего не слышно?... По Парижу об этом не болтают...

– Вот это то, что не болтают и хорошо... Это доказывает серьезность того, что я вам предложу...

Они входили на rue de la Gare. Полковник заволновался и снова стал раздражителен.

– Что вы меня арабскими сказками успокаиваете. Вот я у своего дома. Мне предстоит объяснение с женою. Если она встала – она уже могла найти мою записку и, согласитесь, что достаточно глупо после нея взять, да вот так вот и явиться собственною персоною, целым и невредимым... Глупо-с... Нестерпимо

глупо!..

– Вы что же там написали?...

– To, что всегда в таких случаях пишутъ: – «в смерти моей никого не винить»... Ну и прочее, что там полагается... Чтобы и тела моего не искали... Ну и о причинах тоже... Хорош буду я... так вот и явиться... Воскресший покойник.

– Где вы оставили вашу записку?

– На нашем единственном спальном столике, под ея бюваром.

– Ну, беда не велика. Она еще, может быть, жена то ваша, и не встала. Ведь и шести часов нет. А и встала, так не сейчас она станет по бюварам рыться. Вы не первый раз не ночуете дома... Ну, а если она и встала, и переполох там поднялся, так и то беда совсем не непоправимая...

– Ну те?...

– Скажите, что у меня с вами была американская дуэль. На всякий случай вы заготовили записку, а жребий вытянул я, да и раздумал стреляться, и мы – помирились.

– Вы такое берете на себя?...

– Что такое?...

– Да ведь это... как то... Некрасиво что ли для вас то выходит.

– В жизни бывают такия положения, когда можно и маленькое, условное некрасивое, сделать во имя громаднаго и несказанно прекраснаго.

– Какия же это такия времена?

– Когда идут спасать Россию.

– Вы шутите, Факс. Есть вещи, которыми нельля шутить.

– Я это понимаю.

Полковник остановился у калитки палисадника. Вилла «Les Coccиnelles» спала крепким сном. Даже у Агафошкиных не горело огня.

Это немного успокоило полковника.

– Но вы понимаете весь ужас моего положения, – сказал он. – Значит, опять все по старому и то, от чего я решился уйти – продолжается. Сейчас кофе... Газета... А!.. да вы нашу жизнь знаете!.. Неонила Львовна с ея «винтиками»... Леночка – совдепка... Опять еще что нибудь учинит, как давеча со щенятами!.. И контора!.. Вы знаете: – мне все это так обрыдло, осточертело, что, ей Богу, вот не могу я этого больше выносить. Это же пошлость, – крикнул полковник.

– Это не пошлость, – тихо сказал Ферфаксов, – но неизбежныя мелочи жизни.

– Все равно, – простонал полковник. – He могу!.. Ай... не могу!

– И не надо.

– To есть как это так не надо?...

– Да очень просто. Сегодня поедете в контору последний раз и скажете, что берете разсчет. Сегодня вы, поступаете на новое место. И вся недолга.

– Полноте... Я не ребенок... Куда же это я поступилъ? Какое место?... При теперешнем то кризисе, при общей безработице?... Да ведь мне семью кормить надо. Посчитайте, сколько нас... Я все-таки тысячу сто франков каждый месяц в общий котел вносил.

– Вы будете получать полторы тысячи на всем готовом.

– Где же это такия золотыя розсыпи открылись?

– Оффициально, вы поступаете в фильмовое общество и едете на съемки на острова Галапагос.

– He оффициально?...

– Потом сами увидите.

– Н-ну, знн-наете, – делая шаг к калитке и берясь за ручку, сказал полковник. – Шутки ваши переходят границы дозволеннаго даже и между друзьями. He знаю, как в таких случаях принято, благодарить за то, что вы сделали, или нет... Я не благодарю... Я хотел уйти от каторги... Вы мне помешали... А милыя шутки ваши бросьте... Я в них не нуждаюсь.

– Да я вовсе и не шучу... И чтобы доказать это извольте получить две тысячи франков авансом.

Ферфаксов к крайнему удивлению полковника, знавшаго денежныя дела его, вынул объемистый бумажник и достал из него две большия пестрыя новыя тысячефранковыя бумажки и протянул их полковнику. Но полковник их не брал.

– Послушайте... а росписка?

– Вы распишитесь после у казначея в требовательной ведомости.

Полковник все не брал денег.

– Знаете, – сказал он, – хотя и говорятъ: «деньги не пахнут", для меня деньги очень даже пахнут... И теперь особенно. Мы в такое подлое время живем... Вы меня простите... Но и брату родному верить нельзя... Особенно, когда так вдруг с бухты барахты вам предлагают такия большия деньги... Организации могут быть различныя... Имейте в виду, – очень строго сказал полковник, – хотя вы и видели меня в момент полнаго и недостойнаго офицера упадка духа – я офицеръ!.. И вы понимаете... Я ни в какия этакия политическия авантюры, где разделом России пахнет и распродажей ея по частям иностранцам никогда не пойду.

Ферфаксов прервал его. Он посмотрел немигающими глазами в глаза полковнику, в самую душу его, казалось, проник своим честным собачьим взглядом и с достоинством сказалъ:

– Вы мне можете верить... Я ведь тоже офицер... Очень маленький и глубокой армии офицер... Тем более... – Ферфаксов выпрямился, гордо поднял голову и с громадным достоинством добавил после некоторой выдержки: – Я офицер Российской Императорской армии и вы должны мне верить. Эти деньги чистыя. Я даю их вам, чтобы нам вместе работать для спасения России... всего мира... от большевиков.

Полковник медленно взял и спрятал деньги.

«Все это», – снова подумал он. – «происходит не то в том сне, что мне где то снится, не то в небытии, последовавшем после моего выстрела... И это какая то совсем необыкновенная вилла «Les Coccиnelles»... Посмотрим, что будет дальше, когда я проснусь или совсем умру»...

Он крепко пожал руку Ферфаксову и быстрыми шагами пошел по дорожке своего палисадника.

В ту же минуту, на верху, в каморке Мишеля Строгова, нудно, назойливо, громко и безконечно залился колокольчик будильника.

В подвальном этаже загорелся огонь. Проспал, значит, старый Агафошкин.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

«КАПИТАН НЕМО»

..."Пособием художника всегда будет фантазия, а целью его, хотя и несознательною, пассивною, или замаскированною, стремление к тем или другим идеалам, хоть бы, например, к усовершенствованию наблюдаемых им явлений, и замене худшаго лучшим.

И это лучшее и будет идеалом, от котораго не отделаться художнику, особенно, когда у него, кроме ума, есть и сердце»...


И. А. Гончаров. «Лучше поздно, чем никогда».

И

Уже пять лет, как инженер Долле вел двойную жизнь. У него было несколько заводов и мастерских, обслуживавших его изобретения и находившихся в руках акционерных компаний и обществ, его состояние быстро росло и исчислялось уже во многих сотнях миллионов франков, а он продолжал вести тот же скромный образ жизни. Он не играл в игорных домах, или на бирже, не имел дорогой любовницы, не расточал своего богатства на внешнюю, всем видную благотворительность. Он терпеливо копил и приумножал свои капиталы. Люди спрашивали: «для чего»? Люди завидовали ему и осуждали его. Он не обращал на это внимания. Впрочем, мало кто знал точно цифру его состояния. Долле не любил, чтобы ему заглядывали в карман, или знали состояние его текущих счетов.

Но кончался его рабочий день, день инженера и председателя многих компаний и обществ, и Долле исчезал из богатаго особняка, и куда он ездил, чем занимался – это было тайной. При этих поездках, если ему приходилось называть себя – он называл себя: – «Капитан Немо»... Люди смеялись этому, из Жюль Верна взятому псевдониму, но принимали его, ибо то, что говорил и делал с ними этот таинственный Капитан Немо было интересно и завлекательно.

Началось это пять лет тому назад и совершенно случайно.

Инженер Долле был по делам в Берлине. Вечер у него был свободный, деваться было некуда, и Долле пошел по соседству с гостинницей, где он остановился, в Винтергартен. Он никогда раньше не бывал в подобнаго рода заведениях.

Программа, как всегда была разнообразная и интересная. Были дрессированные медведи, катавшиеся на коньках, был человек, в котораго пускали ток страшнаго напряжения и потом извлекали изе него чудовищныя искры, был фокусник, были гимнасты, летавшие под самым потолком, были жонглеры, был какой то феноменальный математик.

Долле смотрел это все с необычайным вниманием. Он понимал, что перед ним были люди-феномены, как и он сам со своими изобретениями был тоже человекомъ-феноменом. Внезапно он встал на самом интересном месте программы и, не обращая внимания на воркотню соседей и наступая им на ноги, поспешно вышел из зала.

Он пошел по Фридрихштрассе. Он шел, опустив голову, ни на кого не глядя, наталкиваясь на прохожих и сам с собою мысленно разсуждая. Его принимали за пьянаго, за умалишеннаго.

«Вот в чем была ошибка», – думал он, шагая по тесной улице. «Мы брали обыкновенных людей. Чтобы победить зло, надо отыскать вот этаких феноменов. Феноменов химики, механики, радиотехники, самолетнаго дела, кинематографии, да с ними и работать. Тогда можно разсчитывать на победу... Борьба с Сатаною... Сатана силен и всемогущ, как и ангелы Господни. Надо против него призвать всю силу Божию, проявленную в людских талантах и людской гениальности... Мы брали средних, может быть, очень честных людей, но людей технически отсталых... Да, когда появились первый раз танки... Все побежало... Надо глушить мозги все новыми и новыми изобретениями... Их так много теперь, и так велико могущество человека... Этим и займусь... Это и будет то, для чего я копил деньги... На мне неоплатный долг той России, что дала мне образование....».

Он поверкул назад, в гостинницу, и с этого дня в его жизни появилась таинственность: – народился капитан Немо.

С громадным усердием и упорством он отыскивал людей с выдающимися способностями в области химии и механики. Его старыя связи, его известность, как изобретателя и химика, знание иностранных языков и, конечно, деньги, – ему в этом помогали. Перед ним открывались самыя замкнутыя химическия лаборатории, его пускали на самые запретные аэродромы и в ангары с самыми новыми аппаратами, его знакомили с последними открытиями в области радио и телевизии.

Везде капитан Немо искал феноменов. Он терпеливо составлял свое «варьете», как он мысленно называл эти поиски, и когда находил достойнаго человека, он сходился с ним, испытывал его с разных сторон и когда видел понимание того, что надо делать – он нанимал его на службу и давал ему определенныя задания.

Так создавалась постепенно та сила, с которой можно было выступить против врага.

Но, когда уже замыкался круг и работа приходила к концу, капитан Немо увидал, что этого недостаточно, что в этой работе не обойтись без простых, немудрящих, но честных людей. В дополнение к технике, в свое время понадобится и масса, а массу эту могут создать офицеры, от чьих услуг он сначала отказался.

Как раз в это время случай привел к нему его стараго товарища по корпусу и друга детства – ротмистра Петра Сергеевича Ранцева. Ранцев пришел к нему по личному делу, и в нем показал такое безкорыстие, такую готовность отречься во имя дела от всего, даже от так естественной отцовской любви, что капитан Немо понял, что лучшаго исполнителя его планов ему не найти, и он пригласил работать Ранцева. Он поручил ему набирать роту честных людей, самоотверженно любящих Родину...

Так началась работа капитана Немо с Ранцевым.

ИИ

Капитан Немо проснулся среди ночи от едкой боли в боку. Боль эта сейчас же и прошла, как только он лег на другую сторону. Но заснуть больше он не мог. Он лежал в своей богатой спальне в Парижском доме и думал.

В городе была та тишина, что бывает в Париже между двумя и четырьмя часами ночи, когда на короткое время жизнь в Париже замирает. В этой непривычной тишине хорошо и глубоко думалось.

Эта мимолетная боль совсем особенно направила мысли Немо.

«В сущности все мое дело висит на волоске... Какая нибудь случайность... автомобильная катастрофа, несчастный случай на улице... Наконец, меня могут отравить... Или простая болезнь, – и все мое дело погибнет, не увидав исполнения. Это большая ошибка с моей стороны... И я ее исправлю».

Капитан Немо достал с ночного столика часы. Было без четверти пять. Капитан Немо встал, зажег огни и тщательно оделся. Он проделал короткую гимнастику, потом прошел из спальни в небольшой кабинет, дверь котораго была всегда под ключом и куда, кроме довереннаго слуги француза, никто не допускался.

Там он остановился перед изображением той, кому он отдал все свои помыслы, все свое состояние и труд.

Громадная двадцативерстная карта России, испещренная значками и наклейками висела перед ним на стене.

Капитан Немо долго стоял перед ней и молитвенное выражение не сходило с его лица.

– Да, – это так, – тихо сказал он. – Это и есть главное... Все... Для чего жить и умереть... А то?... Глупости... И, если кто узнает, найдут смешным...

Он оторвал свой взгляд от карты и подошел к небольшому дорогому бюро краснаго дерева в драгоценной старинной резьбе. Он открыл это бюро и выдвинул ящик. В нем, в раме темно зеленаго бархата, под граненым стеклом лежала увеличенная фотография снимка, сделаннаго с амазонки в лесу. Стройная девушка сидела на прекрасной лошади. Как ни мала была голова на снимке, можно было разобрать тонкия и красивыя черты ея лица.

Капитан Немо долго смотрел на это изображение.

«Когда то», – думал он, – «мы, трое кадет, любили ея мать... Я о своей любви скрывал. Ушел в науку. Два других горели в любви к ней. Ранцев был с нею счастлив. Это его дочь. И надо же так быть, что мимолетная встреча, короткий разговор и люблю... Люблю... Люблю... Потому что это же она, наша королевна Захолустнаго Штаба, наша милая, милая Валентина Петровна, только гораздо красивее и кажется без ея недостатков захолустнаго армейскаго воспитания... К чему это?... Знаю, что ни к чему... Знаю, что сейчас я, как влюбленный гимназист, но никому, никому не доверил бы тайны, а ей скажу... He все, скажу, но скажу, что жив ея отец и скажу, что мы делаем... Почему, зачемъ?... Да потому, что если бы этого не было, уже очень стал бы я черствым. И вот и у меня глупая, не открытая, ненужная и поздняя любовь»...

Капитан Немо захлопнул ящик и запер бюро на ключ.

«Маленькая слабость больших людей».

Где то за стеною часы пробили пять. Капитан Немо пошел в рабочий кабинет. Там, занимая всю стену перед двумя окнами стоял широкий чертежный стол. На нем, в большом порядке, были положены папки с бумагами. Углом к нему был такой же стол, где была укреплена доска с чертежами, прикрытыми тонкой папиросной бумагой.

«Да», – подумал Долле, слегка приподнимая бумагу и разглядывая изображенный на ней чертеж аэроплана. В углу тонко карандашем были сделаны выкладки. «Как должен я быть благодарен старому профессору Жуковскому. Это он вдохнул в меня непоколебимую веру в науку. Он в своей аэродинамической лаборатории предвидел возможность полетов, гораздо раньше, чем все эти Блерио и другие стали летать... Он математикой выработал теорию устойчивости и приземливания... Я передал свои знания летчику Аранову, и мы создали то, что никому еще и не снилось...

Капитан Немо, несколько минут внимательно разсматривал выкладки цифр в углу чертежа, поправил в них, стер резинкой и снова написал.

– Надо будет проверить в мастерской... Если бы это было в России, как легко было бы работать!.. С этими людьми беда... Зажгутся, работают, как маленькие гении, понимают все с полуслова, а потом, вдруг, какая то подозрительность... И работа стоит неделями... И везде надо скрываться, везде тайна... Обман... и я не я, а капитан Немо... Даже глупо как то...

Капитан Немо снял с руки золотые часики браслет и, положив их на большой стол, стал разсматривать бумаги. Временами он поглядывал на часы. Когда было без четверти шесть, он надавил пуговку электрическаго звонка.

Лакей безшумно открыл дверь и внес поднос со стаканом чая и хлебом с маслом.

Капитан Немо пальцем показал куда поставить поднос и, не отрываясь от бумаг, сказалъ:

– Monsиeur Rиchard, est venu...

– Ouи monsиeur.

– A господин Ранцевъ?

– Собираются уезжать.

– Задержите господина Ранцева. Попросите ко мне господина Ришара.

– C'est entendu, monsиeur.

В те пять минут, что прошли после ухода лакея и пока снова не постучали в двери Немо успел закончить свой несложный завтрак.

– Мосье Ришаръ?... – спросил Немо на стук.

– Да.

– Пожалуйте ко мне.

Высокий бритый француз с сухим безстрастным лицом секретаря большого человека вошел в кабинет. На нем был темно синий пиджак особаго покроя и серо-синяя рубашка с голубым галстухом с двумя серебрянными дорожками.

– Здравствуйте, мосье Ришар.

– Здравствуйте, господин инженер.

Дальше разговора не было. Немо быстро передавал бумаги и чертежи секретарю.

– В чертежную, генералу Чекомасову... На завод... В химическую лабораторию, господину Вундерлиху... Господину Лагерхольму... От капитана Ольсоне есть что нибудь?

– По нашему радио сегодня ночью передал, что можно начинать погрузку. «Немезида» готова. Все бумаги в порядке. Пропуск получен.

– Хорошо. Возьмите мой Рольс Ройс. Мне он до вечера не будет нужен. Съездите в упаковочную, подгоните отправку аэропланных частей. Побывайте на таможне. Смажьте, если нужно.

Мосье Ришар сделал недоумевающий жест.

Немо рукою показал, что надо сунуть деньги.

– А, понимаю... Думаю, что не понадобится.

– Ваше дело... Надо начинать отправку. Сами видите – медлить больше нельзя. Европа загорается.

– Я это понимаю.

– Так действуйте... Попросите ко мне сейчас Ранцева в нижний кабинет.

– Слушаю.

– До свидания, дорогой Ришар.

ИИИ

В нижнем кабинете, где все было просто, по казенному убрано, где вместо дорогих ковров был паркет и стояли столы, стулья, да в шкапах были книги и свертки карт, капитана Немо дожидался мускулистый крепкий человек, лет пятидесяти, бритый, с коротко остриженными, густыми, седыми волосами. И так же, как капитан Немо, как все в этом доме, он был в просторном темно-синем костюме своеобразнаго полувоеннаго покроя.

Капитан Немо быстро подошел к нему.

– Как я рад, Петр Сергеевич, что успел захватить тебя прежде, чем ты уехал. Ты куда собирался?

– Как всегда. В Нордековскую роту. На занятия.

– Это от тебя не уйдет. У меня же к тебе большое и важное дело. Я ночь не спал, думая об нем. Ты доволен людьми?

– И да, и нет. Все таки сильна вь них беженская психология. Их многое смущает. Очень напуганные в прошлом – они и теперь боятся не туда попасть... Наткнуться на авантюру или, что хуже на провокацию.

Очень хорош у нас Факс. Вот преданнейший тебе человек.

– Что же их смущаетъ?

– Мелочи... Нам с тобою оне незаметны... Им, видимо, тягостны.

– Напримеръ?

– Почему требуется отказ от спиртных напитков и курения?... Что это за общество трезвости, мол, такое... Мы не дети...

– Вот какъ!.. Если во имя России не могут отказаться от соски во рту... Ну и Бог с ними!

– Ричард Васильевич... Ты не справедлив к ним... О России то нет никакой речи. Они нанимаются в какое то таинственное кинематографическое общество... и только... Им непонятны эти требования.

– Но ты сказал им, что это испытание. Впереди им, предстоят тягости и лишения при съемке, не совсем обычной. Нужны твердые, волевые, крепкие и сильные духом люди. А какая же это сила воли, если я не могу отказаться от курения?... Это, согласен, мелочь... Но ты строевой офицер должен меня понять... Когда часовому разрешили стоять на посту, как ему угодно, курить и даже сидеть... Что вышло?...

– He стало часового.

– Когда не стали следить за соблюдением формы в одежде и в форму допустили моду – армия, друг мой, стала разваливаться. Мелочи... Да, мелочи... Потому их с такою легкостью и отвергают, но в сумме своей оне, эти мелочи, создают нечто крупное... И не нам это переделывать... Вот, может быть, им еще не нравится, что я их одеваю одинаково, как бы в форму?...

– Нет, это нравится, – быстро сказал Ранцев. – Они понимают, что общество хочет, чтобы они и внешне были солидарны, составляли одно целое... Им это определенно нравится. Но смущает твоя анонимность, твоя невидимость, псевдонимность... Капитан Немо... Жюль Верн какой то!.. В этом видят несерьезность предприятия... А некоторые боятся попасть в просак... Ведь не забудь про большевицкий «трест"... Очень все напуганы... Кроме того и шопоты завистников и обойденных сильно влияют, ну и создается атмосфера, которую как то надо разредить...

– Сейчас в период организации, что им угрожаетъ?... Им платят, как никогда они не получали... Это раз... Фильмовое общество... Два... Постановка необычайной феерии на островах Галапагос Что же тут страшнаго?... Когда же потребуется их смелость, риск жизнью – они увидят для чего, во имя чего это делается... Когда им будут показаны все наши изобретения, все достижения техники – не думаю, чтобы кто нибудь стал роптать... Ведь они все убежденные «белые». Россия то для них не пустой звук... Значит, и довольно... Скажи Гласову, Амарантову, Нордекову, всем полковникам скажи: – когда они поют в хоре, играют в оркестре, - какая дисциплина! Ни одна какая нибудь там волторна, или пикколо не посмеют пикнуть без воли дирижера... так я требую такой же дисциплины... Я плачу хорошо и я требую... Пусть вспомнят старое, прежнюю свою службу... Да, еще... Ты можешь... намекнуть что ли... Честным словом своим заверить их, что это, в конечном счете, делается для России... Фильмовое общество... Анонимная компания. Острова Галапагос... Капитан Немо... Но разве ые понимают они в какой обстановке приходится работать... Ведь мы не у себя дома. Кругом враги... Доносы... Слежка... Болтовня... Как же тут обойтись без анонимности, без «защитнаго» что ли цвета?...

Капитан Немо указал Ранцеву на стул против себя.

– Садись. Наш разговор будет долог.

Несколько минут капитан Немо смотрел в глаза Ранцеву. Тот смело принял его взгляд. Казалось, капитан Немо еще раз проверял себя и испытывал своего стараго столько раз испытаннаго друга.

За окном с пестрыми стеклами и фигурной железной решеткой утренними шумами ворошился Париж. В глубоком, узком кабинете, у стола, стоявшаго посередине, были сумрак и полная тишина. Тяжелая дверь отделяла кабинет от остальной квартиры. Он был угловой и ни один звук из квартиры не проникал в него. Ни одно слово капитана Немо не могло быть слышно рядом.

В этой тишине капитан Немо начал говорить о том, на что навела его внезапная мучительная боль в боку, разбудившая его ночью.

ИV

– Ошибка вождей последняго, нашего времени... Да и нашего ли только?... А Петр Великий?... – начал Немо, – в том, что они не имели заместителей, продолжателей, исполиителей, наконец, завершителей своего дела... Были наследники – заместителей не было. У Государя Императора Николая ИИ был Наследник Алексей Николаевич. В год начала Великой войны ему минуло десять лет. Все – и Государь Император больше всех – знали, что он страдает неизлечимой наследственнбй болезнью, и что жизнь его всегда висит на волоске, а потому вряд ли ему придется царствовать. Казалось бы тут то и нужно было назначить заместителя и особым манифестом объявить, что такой то в случае чего является заместителем. Этого человека, конечно, надо держать при себе, в курсе всех дел и предположений, чтобы он каждую минуту мог взять бразды правления... Этого не было... Как, возможно, совсем по иному разыгрались бы февральския события, если бы в минуту душевной слабости Государя, когда он отрекался от Престола, он мог бы скаазть: – «я устал... вы затравили меня... Передаю власть заместителю». Но вот заместителя то и не было... Почему?... Боялись ли интриг, подвохов, измены?... Боялись ли подлости людской, или это просто было не принято?... Бог знает почему... Мистицизм, может быть, тут сыграл роль? В известных кругах не любят говорить и думать о смерти... Может быть – ревность?... зависть?... недоверие?... Но, вместо Императора с его обожествленной властью в один далеко не прекрасный мартовский день осталось пустое место... Все видели, что произошло от этого... Но и дальше продолжается то же самое. Генерала Корнилова сменяет генерал Деникин, генерала Деникина – генерал Врангель – все это не в порядке заместительства, подготовленнаго, но чисто случайно, и в старом деле являются новые люди, не знающие обстановки, не посвященные в нее. Не было заместителя и у Великаго Князя Николая Николаевича, и смерть всякий раз обрывала большое начатое дело... Да ведь и у Муссолини нет заместителя, как нет его и у Гинденбурга, как нет их ни у Пильсудскаго, ни у Хитлера. Каждый работает сам за себя, не доверяя своих планов другому. Великий французский законъ: «lе roи et mort – vиvе lе гои» отринут...

А ведь это он давал спокойствие народу, твердость власти, широкое развитие непрерывно идущаго дела, которому и самая смерть не страшна. В этом все величие, значение и преимущество монархии.

Стоявшая в кабинете тишина казалась Ранцеву торжественной. В нее веско и внушительно упадали слова.

– Роль заместителя!.. Какая это неблагодарная роль! Он должен все знать. Все зная и в готовую умственную работу начальника внося поправку своего свежаго ума, он будет видеть ошибки и он должен молчать и слушаться. Свое честолюбие он должен спрятать надолго, может быть, навсегда... Какая честность, какое благородство характера должны в нем сочетаться! Все зная и обладая всею властью – он ничего не может делать сам, пока жив его начальник. Какой соблазнъ! Прибавь к этому лесть окружающих, заискивания так называемой «оппозиции «, а где ея нетъ? – и ты поймешь что такое быть заместителем.

Капитан Немо замолчал. Ранцев неподвижно сидел против него. Они оба не слышали городских шумов. Оии ушли во что то отвлеченное, важное. Ранцев душою ощущал такое непривычное у капитана Немо волнение и оно сообщалось ему. Он молчал, ожидая, что скажет дальше его друг.

– Петр Сергеевич, – с некоторою торжественностью сказал капитан Немо, – я все обдумал зтою ночью, все взвесил и все предвидел... Я назначаю тебя своим заместителем.

– Ричард Васильевич, – очень тихо и серьезно ответил Ранцев, – Я благодарю за честь и за доверие. Но... Смогу ли я?... Есть ли во мне то, чем должен обладать вождь.

– Вождь, – взволнованно сказал Немо. – Вот именно не то понятие... К которому последнее время привыкли... не так ты себе представляй и меня, как вождя... Вождь... Освободитель России... всего мира от большевизма... Это человек, чьего имени по настоящему никто и не узнает никогда... Даже история... He на белом коне въедет он под ликующие крики толпы в освобожденную Москву... He проедет на автомобиле, расцвеченном национальными флагами по ея улицам... He прилетит явно на аэроплане... Немо! – то есть – никто! Кто то, сделавший так, что перехитрил сатану – вот вождь в этом деле борьбы с третьим интернационалом... Вождь тот, кто сумеет отказаться от себя и все отдать Родине... Ошибка прежних вождей была в том, что они не могли перестать быть генералами и оставить прежние навыки войны и перейти к другим, совсем особенным.

Немо оборвал речь. Ранцев чувствовал, как к его сердцу подступило давно не испытанное волнение. Такое точно волнение было, когда Государь Император произвел его в офицеры, такое волнение охватило его и в тот день, когда он получил в командование эскадрон. В нем соединялись сознание громадной ответствеыности и тяжесть взятаго на себя долга.

– Вождь... Начальник... Диктатор... – в каком то раздумьи проговорил Немо и оборвал.

За окном на Парижской улице продавец пронзительно кричал. Мимо пронеслась, стреляя и щелкая мотоциклетка, и ея шум постепенно замирал в отдалении.

Лицо капитана Немо было бледно. В полутемной комнате его глаза были черны и огонь загорался в них и потухал за длинными, загнутыми вверх ресницами.

– Вождь – исполнитель воли Господней на земле прежде всего должен быть верующим человеком... Верующим без компромиссов. Он должен советоваться с Богом, как это делал Моисей, и свято исполнять волю Божию... Не молебны, не чудотворныя иконы, не долгия моления – все это для толпы, для масс... Вождю – короткая, но какая глубокая! – молитва утром и днем перед началом всякаго дела. Мысленно, про себя... молниеносно... Отправить в безконечную высь, к Престолу Господню короткую как бы волну молитвы и получить успокоительный ответ, дарующий уверенность... Я знаю – ты такой...

Ранцев, молча, наклонил седую голову.

– Честность, неподкупность, скромность и целомудрие. Когда ты получишь власть и власть огромную, а с нею и средства, когда одним росчерком пера ты будешь сыпать миллионами – как легко искуситься. Какие соблазны обступят тебя... Банкеты в твою честь со льстивыми, неискренними речами. Встреча толпою. Крики ура... На руках тебя будут носить из автомобиля в зал и из зала в автомобиль... Цветы... Подношения на память... Рукоплескания и восторги толпы на каждое твое умное и неумное слово... И женщины... Прекрасныя женщины с блестящими восторгом, влюбленными глазами, готовыя отдаться тебе только потому, что ты вождь, что ты можешь казнить и миловать. Сколько великих людей споткнулось на этом. Сколько разменяло свою силу, свою власть на объятия женщины. Забыло в них долг. Библейский разсказ о Самсоне никого не научил. А вот тебя я знаю. Изучил я тебя, и знаю: тебя ни женскими чарами, ни банкетами, ни лестью не купишь и долгу своему ты не изменишь. И потому я тебе верю, как самому себе.

Ранцев хотел что то возразить, но Немо рукою коснулся его рукава и продолжалъ:

– Знаю твою скромность... Молчи... Нужна вождю и храбрость, и какая!.. По нынешним то обстоятельствам совсем необыкновенная. Войти одному без всякой охраны в бушующее солдатское море и движением руки и обаянием своей храбрости остановить и прекратить начавшийся бунт... Помнишь... Детство... и эта наша песенка:

..."Счастья тот один достоин,
Кто на смерть всегда готов".
Я знаю- ты смерти не боишься.

– Моею всегдашнею мечтою было и осталось – умереть по солдатски.

– Ну, вот видишь. Я в тебе не ошибся... Потом бодрость. Вот будем мы все умирать от голода, зноя, изнеможения, усталости, а ты, вождь, с шуткой на устах, точно тебя эти лишения и не коснулись. Двужильный... Помнишь: Сен Готард и Суворова.

– Конечно, помню.

– Как онъ: – «ройте мне могилу»... Чудо богатыри, неприятель от вас дрожит... Победим и горы, и природу победим... Всех победим... Никакого уныния, ибо все на тебя будут равняться. Я видал тебя пол года назад, когда ты пришел ко мне со своим горем. Я знаю, какую тяжелую драму ты пережил, чем пожертвовал, а бодрости не утратил... В тот вечер я оценил тебя. Ты настоящий офицеръ!... Офицер – с большой буквы! И все в тебе офицерское. И потому ты достоин быть и вождем... Кого я другого такого найду, кому бы мог верить, как самому себе?

– Но... Ричард Васильевич... Ум, образование?... Какия мои знания? Я же отлично понимаю, что та война, которую ты готовишь, не конных атак потребует, но каких то сверхчеловеческих знаний... У меня же никаких... «Вид веселый, но без улыбки»... Рубить, колоть, скакать – вот и все мои знания.

– В твоих словах и ответ, годен ли ты? Ты сказалъ: – моя война потребует сверхчеловеческих знаний. А если они сверхчеловеческия, то и недоступны человеку, по крайней мере, одному человеку. И не думай об этом. Эти знания – дело специалистов, ученых. Твое дело сказать, чего надо достигнуть, а как это сделать – это уже их дело обсудить и придумать. Ты же выслушаешь их доклад и скажешь, годится, или нет. Кроме того, ты заместитель, а не вождь. Ты приходишь на готовое, на то, что мною сделано и тебе надо только ознакомиться со всем моим боевым аппаратом... А главное – в тебе есть, – ты не согнешься и тебя не сломят ни люди, ни обстоятельства.

Капитан Немо подошел к одному из шкапов к достал из него такой же точно галстух, какой был и на нем голубосиний с серебряным тонким зигзагом.

– Надень на себя и носи, – сказал Немо, подавая галстух вставшему перед ним Ранцеву. – У нас нет чинов, и табели о рангах я еще не составил. Но... люди привыкли к этому и их это тешит... Генералу Чекомасову не хочется стать только поручиком, да и полковнику Нордекову будет обидно, если я скажу ему, что он, как командир роты, только капитан. О чинах я молчу. Называй кого хочешь и кому это присвоено хоть «ваше превосходительство» мне все равно... Только – кинематограф. Но надо все таки, чтобы люди то помнили, кто у них над кем старший. Вот я и придумал эти галстухи с полосками. Увидят на тебе такой – генеральский – как и у меня, и будут знать, что ты то же, что и я... в роде как бы – генерал... Людския слабости, но их не всегда можно обойти.

Странное волнение охватило Ранцева, когда он принимал от Немо синюю шелковую ширинку. Точно и правда в генералы его жаловал старый его друг.

«Да что то делается и в этом деле мне уготована большая и, вероятно, опасная роль. Что же, с Божьею помощью совершу все то, что мне будет поручено».

– Идем со мною, я тебе сейчас докончу общий план. А потом можешь ехать в свою роту...

V

Они прошли в тот маленький кабинет, что был рядом со спальной капитана Немо.

Капитан Немо открыл дверь, подвел Ранцева к стене и сказалъ:

– Смотри!

Точно живое прекрасное видение явилось Ранцеву в громадной бело-зеленой с голубыми краями карте Российской Империи... Черныя реки прихотливыми зигзагами пробегали по ней на север и на юг. Рыжие горные хребты крестообразно пересекали ее. По мелкой розсыпи городов и местечек везде были наклеены красные, белые, зеленые, малиновые и голубые кружки, лунки и черточки.

– Война требует территории, – сказал Немо. – Вот она – Россия. Она вся покрыта коммунистическими ячейками. Везде есть верныя 3-му интернационалу части внутренней охраны, чекисты, комсомол, отсюда по всей земле Русской идут доносы, слежка, аресты, пытки и разстрелы. Чтобы уничтожить и парализовать эту хитро сплетенную, диавольски разумно задуманную систему, чтобы заставить мобилизовать и другую часть населения и вооружить ее, безоружную – надо начать настоящую войну. Какую же для этого надо иметь армию?... Многомиллионную... Где ее взять?... Где взять те безконечныя средства, чтобы повести такую войну?... Надо опять мобилизовать для войны едва не всю европейскую промышленность... А где же будет база для такой войны? Где, откуда, из кого наберем солдат для такой войны?... Кто же, какое государство на это решится?...

Капитан Немо стал крутить рукоятку подле карты и смотал ее наверх. Под картой России оказалась такая же подробная карта Европы. Она точно так же была покрыта условными значками.

– Вся Европа, как сифилисною сыпью покрыта коммунистическими ячейками и союзами. Эти красные кружки – смотри, как густы они в Польше, Германии, Испании, как облепили края Англии, как везде и Есюду насели по фабричным и портовым городам, везде, где стоят большие гарнизоны – это коммунистическия ячейки, руководимыя из Москвы. Эти белые треугольники – это союзы пацифистов и антимилитаристов и там разложенныя ими войсковыя части. Как же может воевать Европа при таких условияхъ? Ея армии одна видимость. Большевики уже победили, даже и не начиная войны. Значит, для борьбы с большевиками нужны какие то новые, совсем особые приемы борьбы и база, которую никто и никогда не мог бы отыскать. За эти пять лет, что я работаю в этом направлении я собрал силы и материалы для такой борьбы... Я устроил и базу. Людской материал, я с ним тебя начну теперь знакомить, можно распределить на три категории. Первая категория – помнишь я тебе как то разсказывал, как я был в Берлине в театре «Варьете» и там наблюдал людских феноменов. Так вот первая категория и составлена по принципу такой сверх человечности людей. Это гении, изобретатели. Это сверх люди. Одаренные от Бога. Им известен весь мой план. Они знают, для чего они работают и они сочувствуют моей работе. В них я уверен. Да их всего несколько человек, из которых Русский только один... Вторая категория – люди, являющиеся помощниками этих феноменов первой категории. Они разсеяны по всему свету и хотя, оффициально, они работают для фильмоваго общества «Атлантида», возглавляемаго капитаном Немо, я думаю, что они догадываются для чего они работают... Наконец, третья категория – это твоя рота. Эти до поры до времени не должны ничего знать об истинной сущности «Атлантиды». Делаю так потому, что тут приходится иметь дело уже с несколькими сотнями людей, а набрать по нынешним временам несколько сот человек, да еще в Париже, которые не проболтались бы, или даже и не предали я не считаю возможным.

Капитан Немо спустил карту России на ея прежнее место.

– Как бы велика и сильна ни была моя техника, – продолжал он, – все таки бороться со всею Россией с ея огромными пространствами и ста сорока миллионами населения было бы невозможно. И при технике настанет такой день, когда понадобится армия в старом значении этого слова, с пехотой, конницей и артиллерией... Где мы ее возьмемъ? Видишь эти белыя точки, что точно мелкою крупою покрывают Россию.

Местами гуще, местами реже. Это ячейки Братства Русской Правды, с которым я тесно связан. Это те надежные люди, которых я найду в России. Россия кипит сдержанною, нестерпимою, неслыханною ненавистью к своим поработителям большевикам. Соловки, Нарымский край, весь север России перенасыщены людьми, в своей звериной ненависти к большевикам дошедшими до последней черты. Это пороховой погреб. Тут лютый, голодный, обезсилевший от голода и лишений, едва сдерживаемый цепями чекистов и неслыханным террором народ. Накорми их, дай им оружие, начальников... Вот тебе готовая, ничего не боящаяся, закаленная в лишениях армия... Армия в миллионы людей... Вот почему я и не боюсь начинать борьбу с моими сравнительно ничтожными денежными средствами и малыми людскими силами. И средства и людей я найду в России... Но дело не в этом... До победы, запомни это, Петр Сергеевич, еще будет далеко, хотя бы и вся Россия возстала, как один человек.

Капитан Немо опять открыл карту Европы.

– Когда Русский народ возстанет против большевиков и начнет одолевать их, вся красная Европа и Америка кинутся на помощь большевикам. Испуганные евреи банкиры будут сыпать золотом, чтобы закупить красную армию 3-го интернационала и снова надеть на Русский народ коммунистическия цепи еврейской власти. Борьба пойдет не на жизнь, а на смерть и врагом будет весь мир, порабощенный и запуганный коммунистами. Придется и на Европу надеть какой то намордник и ей крикнуть: – «руки прочь от России».

Иначе в клочья порвут ее жадные капиталисты Европы, едва только вырвется она, изнемогающая и окровавленная из цепких рук большевиков... Вот пока и все... Продумай все то, что я тебе сказал. Сейчас ты свободен. А с завтрашняго дня будем вместе ездить по всем моим здешним учреждениям и я представлю тебе, как моему заместителю всех тех, с кем уже теперь вместе с тобою будем работать.

Капитан Немо обнял и крепко поцеловал Ранцева.



Через полчаса Ранцев на автомобиле, предоставленном в его распоряжение капитаном Немо подъезжал к большому светлому гаражу, расположенному на окраине Парижа. Здесь – и совершенно открыто – каждое утро происходили строевыя занятия роты, сформированной Ранцевым. Здесь громко бил барабан, раздавались команды, делали с деревянными ружьями ружейные приемы, здесь сыгрывался хороший духовой оркестр, руководимый Амарантовым и спевался оперный хор Гласова.

Никого это не удивляло и не смущало. Всем было известно, что тут готовятся статисты большого интернациональнаго анонимнаго фильмоваго общества «Атлантида», законным образом зарегистрированнаго в министерстве торговли и промышленности. Все знали, что готовится какая то военная фильма и фильма звуковая, а потому так естественно было все то, что делалось в уединенном большом гараже на глухой окраине Парижа.

Никакой рекламы заранее не распространяли, никаких интервьюеров и репортеров сюда не допускали. Но и это было понятно. Все это делалось в целях самой хитрой и совершенной рекламы. Секрет должен был повысить интерес к фильме, которая ставилась анонимным интернациональным обществом «Атлантида».

– В наш век самой необузданной рекламы, – сказал секретарь одного из директоров общества капитана Немо осаждавшим его интервьюерам, – самая лучшая реклама – отсутствие рекламы.

Это звучало парадоксом. Но это было оригинально и с этим пришлось согласиться.

В правительственных учреждениях и при заключении контрактов с людьми объясняли, что на фильме будет изображена гражданская война, значит военное обучение, обилие статистов, вооружение, может быть, аэропланы, танки, пушки никого не пугали. Но... нанимаемые Русские статисты скоро подметили какой то особенный душок тайны уже некинематографической, который веял от всей обстановки занятий и набора людей. И этот то душок волновал Русских статистов, набираемых в роту.

Брали людей большой физической силы, каким был дирижер оркестра полковник Амарантов, или людей исключительно ловких, сметливых среди природы, охотников, каким был полковник Ферфаксов, или людей, что иазывается «отпетых", кому «либо в стремя ногой – либо в пень головой», каким стал Нордеков. Особенно охотно брали казаков. Притом брали людей определенно ярко выраженной «белой идеи», тех, кого называли тогда «активистами». И среди этих то людей – предложений было очень много, безработица одолевала Русские эмигрантские круги – брали лишь тех, кто твердо исповедывал знаменные лозунги: – «вера, царь и отечество». Этим в, казалось бы, совсем неполитическое предприятие, каким являлось анонимное общество «Атлантида» вносилась как бы политика. Избегали скользких и гибких «непредрешенцев", не брали тех, кто по апокалипсическому выражению не был ни холоден, ни горяч, а принадлежал к весьма тогда распространенной партии «куда ветер дует" и кто говорил сонным «Обломовским" голосомъ: – «мне все равно – будет республика, буду служить и республике, а пошлет Бог царя – послужу и царю»... Брали волевых людей и не старше сорока лет, крепких физически и здоровых. Если и брали стариков, то не в строй, а на хозяйственныя должности и отменно крепких духом и убеждениями. При заключении контракта бралась подписка, с момента погрузки не пить спиртных напитков и не курить. Была и еще странность: – в формировавшейся роте, два взвода были Русские и два взвода иностранцы – французы и немцы. И тоже это был народ крепкий и стойкий. Французы-моряки Бретонцы, все католики, немцы из Ганновера и Померании.

В Русской полуроте по этому поводу шли разговоры. Что курить не позволяют – это, может быть, потому, что на пароходе будет погружено много целлулоидовой пленки. Возможно – боятся пожара. Пить нельзя – ну тоже понятно: – боятся безпорядка... А вот почему нужна политическая какая то благонадежность было и совсем непонятно. Не брали евреев, а это самые талантливые артисты. Брали только статистов, а статистки?... Не были известны имена первых артистов и артисток «ведетт", а в современной фильме они то и есть самое главное. Ничего не было слышно и про сценарий и про содержание фильмы.

Рота статистов была настоящая «штатная» рота. Двести двадцать человек. Она была разсчитана Ранцевым на взводы. Во взводах были назначены командиры и унтеръ-офицеры, были и барабанщики и горнисты.

Едва Ранцев открыл дверь большого бетоннаго гаража, как был оглушен гулкими звуками барабаннаго боя.

«Там, там, там та там", – отбивал редкий,

«учебный» шаг барабанщик. Щелкали подошвы башмаков по ровному бетонному полу.

– Выше ногу!.. Тяни носокъ!.. Крепче отбивай на землю, – кричал кто то посередине манежа в командном увлечении. Это был рослый молодец, Донской офицер Аполлон Рубашкин. Его две недели тому назад «снял" из мезон де кутюр, где он был «ом а ту фер" Ранцев.

Ранцева сейчас же увидали. Рубашкин махнул рукою барабанщику, в наступившей гулкой тишине, отдаваясь эхом, раздалась команда:

– Шер-р-р-енга! Стой!.. Смир-р-на!..

Полковник Нордеков в черной фетровой шляпе с широкими полями – такия точно шляпы были и на всех обучавшихся – в синем пиджаке, тщательно «печатая» носками, что в штатском платье выходило забавным, подошел к Ранцеву и, приложив руку к полям своей шляпы, отрапортовалъ:

– Ваше превосходительство, – он уже заметил зигзагообразную серебряную полоску в галстухе Ранцева и оценил ее. Ранцев не остановил его. Он знал, что это доставляет удовольствие и самому Нордекову и всем окружающим, ибо напоминает приятное прошлое и будит сладкия надежды, быть может, только мечты, о будущем. – Ваше превосходительство, первая полурота занимается маршировкой. В полуроте пятьдесят два ряда.

Посредине гаража неподвижно, с рукою у полей шляпы, стоял и командир полуроты полковник Парчевский. Дух дисциплины и порядка вселился в Парижский гараж.

Сто человек, больше все молодежь, с бледными лицами, голодными от питания по бистро и молочным «чем Бог пошлет", вытянулись вдоль зала. Для большинства выправка не была новостью. Она была только хорошо позабыта. Почти все были или кадетами или юнкерами в Добровольческой армии, и только самые юные выделялись мальчишески пухлыми лицами и мешковато опущенными плечами.

В углу гаража были сдвинуты гимнастические приборы.

Ранцев, не здороваясь, – ведь это же были только статисты большой фильмы! – обходил вдоль шеренги.

В глазах этих людей, – были люди и за тридцать, – застыло то наивно испуганное, смущенное выражение, какое бывает у взрослых, штатских людей,

которых вдруг поставили в строй. Кое кто шевелил руками, оправляясь от смущения. Посередине гаража стоял барабанщик. На синем штатском костюме странной казалась широкая черная кожаная перевязь и блестящее кадло барабана. Барабанщкк держал палки в положении «смирно» готовыми ударить.

– Господа, – громко и уверенно сказал Ранцев, – не удивляйтесь требованиям общества муштры и отчетливаго строя. Фильма должна быть образцовой и войска, изображенныя в ней, должны в полной мере напоминать Российскую Императорскую армию. А для этого придется вас помуштровать и размять гимнастикой.

Повернувшись к Нордекову Ранцев спросилъ: – довольствие организовано?...

– Так точно, ваше превосходительство.

– Где у вас кухня и столовая?...

– А вот, пожалуйте, рядом.

– Покажите мне ее. Прошу, господа, продолжать занятия.

– Командуйте, Парчевский, – начальническим тоном приказал Нордеков.

– Смир-р-рна... Учебным шагом... Шаг-г-гом... – командовал Парчевский.

Команда «марш" застала Ранцева и Нордекова за гаражом.

В большой кухне, устроенной в сарае рядом, было по военному чисто. У плиты, куда были вмазаны большие котлы, в белых фартуках и поварских колпаках возились дед и внук Агафошкины.

При входе начальства Нифонт Иванович быстро дал Фирсу основательный подзатыльник, чтобы он стоял как следует, вытянулся у плиты и обиженный тем, что Ранцев с ним не здоровается, сам ответилъ:

– Здравия желаю ваше высокопревосходительство, («маслом каши не испортришь!»). Пробу прикажете?

– Да, дайте, пожалуйста.

Нифонт Иванович строго метнул глазами на Ранцева. Это «дайте» и «пожалуйста» звучали оскорбительно. Он по уставному повернулся к плите, еще раз толкнул Фирса кулаком под бок, на этот раз, чтобы тот отчетливей поворачивался, и, открыв котлы, тщательно размешал черпаком и налил в поданные Фирсом судки. Пряно пахнуло лавровым листом и перцем.

– Щи Донския, каша пшенная, – отрапортовал Нифонт Иванович, сам подавая судки «начальству».

Ранцев основательно попробовал. Прекрасныя были щи. Таких в Париже и в «Эрмитаже«не всегда получишь. Он посмотрел на Агафошкина. Глаза в глаза переглянулись они и поняли друг друга.

– Спасибо, дед... Отменныя щи...

– Рад стараться, – весело крикнул дед и подумалъ: – «вот это уже по нашему... A то на поди: – «пожалуйста»...

– А как вторая полурота?... Французы и немцы?... Довольны пищей?...

– Ну не очень, – нерешительно сказал Нордеков.

– Им, ваше высокопревосходительство, лягушек, альбо этих самых мулей подавай... A y меня рука не подымется этакую пакость варить, котлы поганить.

– И не надо, родной. Пусть привыкают к нашей пище.

– Да другие, ваше высокопревосходительство, и то «бон, бон" говорят, по три котелка зараз трескают.

– Ну так до свидания, Георгий Димитриевич, спасибо вам за порядок, счастливо оставаться дедушка.

– Счастливаго пути.

Ранцев пошел к своему автомобилю. Нордеков вернулся в гараж. Как всегда после посещения начальства занятия не шли на ум. Люди стояли «вольно». Офицеры сошлись посередине и разговаривали.

– А не ручкается, – сказал Рубашкин. – Фасон держит.

– Нашего брата подтянуть надо, – сказал Парчевский, – распустились за годы эмиграции, да и революционная отрыжка еще не прошла.

– Все завел форменное... Везде немецкий порядок. А сам этот таинственный капитан Немо, говорят, окружен иностранцами, – продолжал Рубашкин.

– Вы, Аполлон, про начальство полегче. Ранцева, русскаго назначил заместителем. А уже куда лучше! Я Ранцева знаю: – рубаха парень. Свой брат офицер...

– Вы его, Парчевский, не знаете, – сказал Нордеков, – он нас в бараний рог согнет... Педант... Я слыхал, ради службы дочь потерял. Жену бросил... У него не сердце, а дисциплина...

– Нашу Парижскую дурь разве только барабанным боем повыбьешь.

– Да ведь это, Парчевский, фильма и только.

– Что же что фильма, – сказал Рубашкин. – Я в «Хаджи Мурате«снимался. Мозжухин тот фильм ставил. Так верите ли, как джигитовать заставлял. Да ни на одном царском смотру так не рисковали своими головами. Горы, скалы, чорт знает что под ногами. Слетишь и костей не соберешь, а онъ: – «ходу!» – кричит, «лише, черти, лише!.. весь мир вас увидит".

– Да, это может быть и так, – задумчиво сказал Нордеков, – но уверяю вас, господа, тут собака зарыта вовсе не в фильме. Мне и Ферфаксов проговаривался... У меня такое, знаете, чутье, что он возьмет, да и повернет вдруг на Россию.

– Куда?... На Россию?... Да что вы, батенька!..

– С ротой с деревянными ружьями!?... С оркестром Амарантова «пум, пум, пум" и с Гласовскими песенниками!?

– А вот увидите... Для чего бы иначе такие миллионы тратить?

– Какие же это миллионы?... Маленькая рота... В Холливуде целые конные полки содержат.

– А ведеттам что платятъ!.. По миллиону долларов в неделю, а у нас и ведетт никаких нет.

– Ты, Аполлон, свободно за ведетту сойдешь.

– Ну, ладно, – сказал Нордеков, – будет болтать, по местам, господа. Полурота смирно!

– Тамъ-тамъ-тамъ-та-там, – забил снова барабан, вбивая муштру и выбивая Парижскую дурь.

VИИ

Совсем изменилась после этого дня жизнь Ранцева. Он забыл, что ему под пятьдесят. Никогда, даже в школе, он не был так занят. Все свое горе, всю сердечную тоску он забыл. Тело с его потребностями не существовало. Он понялъ-для кого он работал... Для России!.. И по мере того, как он знакомился с размахом организации, созданной капитаном Немо – он верил в успех. Это было настоящее. Организация, как какой то микроорганизм почковалась или как растение расло не по дням, а по часам и захватывало все больше и больше людей:

Ранцев вставал в пять часов утра.

В окно на третьем этаже особняка капитана Немо мутное глядело небо. По ту сторону улицы высилась серая громада дома со слепыми, заставленными ставнями окнами и с крутою крышею. Чуть слышно с перерывами гудел просыпающийся Париж.

Лакей приносил чай, хлеб и масло. Без четверти в шесть, громадный Рольс Ройс уже мчал его и капитана Немо по спящим улицам Парижа.

Они ехали на Иle St Louиs, где в подвале, у самой набережной Сены, работал «интендант" полковник Дриянский. В просторном, ярко освещенном электричеством помещении, на длинных столах человек двадцать рабочих разбирали, чистили, сшивали, чинили и штопали наваленное перед ними платье и тряпье. Душный запах старой одежды стоял в подвале.

Дорогой капитан Немо расказал Ранцеву; что Дриянский работает у него уже больше трех лет, что им основаны конторы «Кортинена, Симелиуса и K°«в Выборге, «Ермилова с сыновьями» в Нарве, Ухналева в Белостоке и графа О'Рурка в Кишиневе. Эти конторы скупают у переходящих законно и

незаконно из С.С.С.Р. людей «советское» платье и все мелочи их «потусторонняго» быта, паспорта, документы, форменную одежду беглых красноармейцев и чекистов и при соответствующих описях отправляют Дриянскому на Иle St Louиs, где все это сортируется и приводится в порядок. Все, значит, это было нужно. Для фильмы?... Все это распределялось по районам, откуда что было получено и с соответствующими описаниями отправлялось по Сене на баржах к морю. По каждому району у Дриянскаго были свои специалисты. Так казачий есаул Востротин ведал вещами, поступавшими с юга, а бывший прокурор С.-Петербургскаго суда Демчинский вещами, приходивши с севера.

Дриянский встретил капитана Немо в дверях подвала.

– Ну какъ? – спросил Немо.

– Как видите, кипит. Гаврила Михалыч похвастайтесь вашими наблюдениями.

Высокий, очень худой от долгаго недоедания и непосильной работы немолодой есаул Востротин пододвинул корзину, которую он укладывал, к Немо и сказалъ:

– Вот, извольте видеть, Ричард Васильевич, на Дону шаравары с лампасами носят. Фуражка красноармейца, пиджак сквернаго материала, а шаравары с алым лампасом. Выходит, жив еще Дон. He забыл дедовских заветов. Головка гниет, а корни, видать, еще целы. Только бы добраться...

Востротин вынул из корзины и любовно встряхнул шаравары с лампасами.

– Граф О'Рурк пишет, через Братство Русской Правды получены из Нижне-Чирской станицы.

Он отставил корзину и поставил на ея место картонку.

– А на Кубани, Ричард Васильевич, черкеску совсем забросили. На рубашку в роде, как бы толстовку, гозыри нашивают. Ичигов и за большия деньги не достанете... Верно и лезгинки больше не пляшут, а какой нибудь «товарищеский» фокс трот танцуют... Так это интересно. Роешься в тамошнем платье, по ржавым карманам шаришь и от этой, простите, вонючей прели, точно дух родной идет. Прямо жаль и в дезинфекцию сдавать... А пуговиц стало совсем мало. Редкая одежонка с полным комплектом... A белье!.. При Государях и нищие таким бы погнушались... В ночлежке и то засмеяли бы...

В разговор ввязался Демчинский.

– Я разбираю, Ричард Васильевич, платья из Ленинграда. И, знаете, какия мысли! Конечно, сословия и классы там уничтожены, нет ни богатых, ни бедных. Общее так сказать, поравнение, а посмотрите ка...

Он достал из картонки черную рубашку.

– Посмотрите на эту толстовку. Английское, или, как у нас в былое время прикащики говорили – аглицкое сукно... Штаны какие!.. Башмаки американские... Это ж прямо – буржуй!.. Снято братчиками с убитаго комиссара... А вот это... Бож-же мой!.. Какия заплаты, какая штопка!.. Серыми нитками по коричневому сукну. Штаны – бахрома чуть не от колен начинается. Башмаков признак один. Босыми пятками человек по снегу шел. Куплено у профессора Оглоблина... Помните: – от «них" перебежал в Териоках. Нет, знаете, классы остались н никакого поравнения не произошло.

Капитан Немо переговорил с Дриянским о сроках последней отправки в порт и, простившись с рабочими, поехал дальше.

Мощная машина мчала их по пробуждающемуся Парижу, мимо озареннаго весенним солнцем собора Нотр Дам, съехала на левый берег Сены, углубилась в самую глушь пятнадцатаго Парижскаго округа и, наконец, остановилась в маленькой тихой уличке. Кругом были гаражи. Они стояли с открытыми воротами, уже пустые: шофферы такси все выехали на работу. Серые высокие дома, населенные беднотою были мрачны и унылы.

Капитан Немо и Ранцев поднялись по лестнице без лифта на шестой этаж и позвонили у квартиры, похожей на мастерскую художника, или фотографа.

Едва они позвонили, как видно за дверью кто то был, – их спросили:

– Quи est l;?...

– Господи спаси Россию, – сказал Немо.

– Коммунизм умрет – Россия не умрет, – ответили за дверью. Она раскрылась.

– Пожалуйте, ваше превосходительство, – бодро приветствовал Немо рослый, молодцеватый человек в синем «форменном" платье.

За передней была светлая мастерская. Из нея вышел худощавый, седобородый человек. В нем Ранцев, к большому своему удивлению узнал генерала Чекомасова, ведшаго его Заамурцев в конную атаку в Великую войну.

– Что это, Александр Васильевич, – обратился к Чекомасову Немо – с какими вы предосторожностями теперь работаете?

– Нельзя иначе, Ричард Васильевич, дело то такое... Конечно, – фильмовое общество, да после похищения генерала Кутепова и отношения к этому ужасному делу французских властей, приходится быть вдвойне осторожным.

Чекомасов взял у стоявшаго за столом мастерового печать, которую он вырезал и показал ее Немо.

– Как никак, Ричард Васильевич, не знаю, конечно, как это по их законам, а все таки фальшивые паспорта готовим. Хотя и чужого государства.

– Когда кончите?

– И не знаю право. Только бумагу настоящую достали. И знаете где?... Я было хотел через Кортинена из Финляндии выписывать, да вы так торопите, a это месяцы прошли бы. Так я ничто же сумняшеся взял да и послал в здешнее полпредство.

– И неужели получили...

– За деньги все можно. Вот ггосмотрите. Это настоящий паспорт, а это наш. Наклейте только фотографию и не отличите. Даже руку их писца подделали.

– Как хотите, Александр Васильевич, а на этой неделе надо все это кончать и везти на пароход.

– Постараюсь. Главное то сделано. Теперь пойдет быстро.

– А как у Ястребова?...

– Сергей Алексеевич, – крикнул к запертой двери Чекомасов, – Здесь капитан Немо. Пожалуйте сюда.

Из комнаты, где полы, подоконники, стулья были завалены книгами и тетрадями, где стояли большие ящики, тоже наполненные книгами, появился маленький лысый человек в больших очках в черной роговой справе. Он приветливо улыбался и жестом приглашал Немо и Ранцева войти в его книжное царство.

– Кончаете? – спросил капитан Немо.

– Упаковкой занят. Дня через два и отправлю. Библиотечки на славу вышли... А вот, – он взял из кипы свеже переплетенных одинаковых книжек одну и показал ее Немо. – Это последняя моя работа. С полковником Субботиным вместе составляли. Я вам еще не показывал. Необходимейшая, знаете, вещь: – словарь советских слов и терминов. Заучивать многое придется. Так они язык исковеркали.

Все их учебники имею. Воинские уставы, милицейския, трамвайныя, железнодорожныя, театральныя и другия правила, «весь Ленинград" за прошлый год, «вся Москва», сочинения Катаева, Пантелеймона Романова, а Зощенки, тридцать комплектов забрал, потому, знаете, безподобное пособие для изучения тамошняго быта... Да томов более тысячи везем с собою. И, смотрите, еще какую штуку я собрал из разных газет и журналов.

Ястребов положил словарь на место и взял небольшую тетрадку, с наклеенными в нее вырезками из газет.

– Вот послушайте-ка, если это да на тонъ-фильме пустить с талантливой какой певичкой, этакой Плевицкой, что ли...

И слегка нараспев, как говорят народныя частушки, Ястребов стал читать из тетрадки:

– Сама садик я садила,
Сама буду поливать,
Не хочу свое хозяйство
Голодранцам отдавать.
Скоро солнышко пригреет,
Станут груши зацветать,
Вместо тракторов в колхозахъ
На котах будут пахать...

– На Дону, – пишут, – такия частушки распевают. Чистейшая контръ- революция! А ну-ка представьте себе такую певунью, да еще, если она и хорошенькая. Остановите-ка ее! Вы ей, поди, слово, а она вам десять, да какихъ!.. А при ней кавалеры. Вот и насаждайте при таких обстоятельствах общину. Видите, какое влечение к индивидуальному хозяйству. И это тогда, когда там считают идет расцвет коммунизма и колхознаго хозяйства: – «вместо тракторов в колхозах на котах", – чувствуете всю силу этой иронии, – «на котах будут пахать»...

И Ястребов разсмеялся таким искренним веселым, заразительным смехом, что даже и на замкнутом и всегда строгом лице капитана Немо появилась улыбка.

– А то позвольте я вям из Зощенки прочту. Удивительное у него «отображение» быта. Смеяться можно до упаду.

Но Немо торопился. У него много было еще впереди дела. Он поблагодарил Ястребова, еще раз нодтвердил, чтобы к концу недели все было сдано на железную дорогу большой скоростью и стал прощаться.

Генерал Чекомасов, все присматривавшийся к Ранцеву, наконец, узнал его. В прихожей он задержал его и схватил за руку.

– Ранцев, – шопотом заговорил он. – Вот удивительная встреча! Боевой соратникъ! Вместе ведь... Вместе... Помните, австрийцев то порубили... Как вас изранили... Думали, и не выживете... Славная атака!..

И совсем на ухо добавилъ:

– Скажите, Ранцевъ?... Неужели для фильмы нужны «липовые» паспорта?... Господи!.. Да, неужели правда?... Там будем работать?...

И, отпустив руку Ранцева, чуть слышно прошепталъ:

– Даже страшно становится.

VИИИ

Самому Ранцеву, по мере того, как он ездил с капитаном Немо тоже становилось волнующе страшно. Громадный разворот организации, привлечение к ней многих и таких разнообразных людей его пугал. Да все это было не так просто: – фильмовое анонимное общество «Атлантида»!..

Сидя в машине на мягких подушках и покачиваясь с ея ходом, он спросил Немо:

– Если не секрет, скажи мне, сколько же у тебя людей занято в Париже?

– От тебя у меня нет и не должно быть секретов... В Париже, - поднимая брови, – сказал Немо. – Нет, милый Петр Сергеевич, во всей Франции, более того во всем мире... Более тысячи... Вот, например, манометры для аэропланов заказаны в Нью-Иорке. Палаточный лагерь для Нордековской роты прибыл на днях из Бомбея, из Индии... Моторы для аэропланов изготовляли на заводах Эспано-Сьюза, Юнкерса и Фармана. И везде мною приставлены свои летчики и инженеры.

– Но почему это такъ?

– Потому, мой милый, что этого требует во-первых конспирация, тайна, которую мы не можем открыть газетным репортерам и сделать достоянием толпы. А во-вторых, все основано на целом ряде новых изобретений. За изобретателями охотятся. Подслушивают у дверных скважин. Ловят на лету их слова. Хороший инженер по тому, какия части ты заказываешь, какие мелкие инструменты ставишь, возсоздаст всю машину. Вот и приходится чертежи отдельных частей машин посылать по заводам всего мира, чтобы самую машину то собрать окончательно... на островах Галапагос... Впрочем одну я собрал для испытаний здесь и ты ее увидишь.

Из мастерской генерала Чекомасова они проехали на тихую и скромную rue de Mouza;a, подле расцветившагося весеннею зеленью парка de Buttes Chaumont, где в скромной конторе они нашли Ферфаксова.

Загорелый Факс работал там с двумя писарями.

Он подал капитану Немо для подписи несколько чеков. Немо показал их Ранцеву. Их сумма превышала полмиллиона франков.

– Каждую неделю так, – сказал, выходя из бюро Ферфаксова, Немо. – Война требует денег. И слава Богу, что оне у меня есть... Н, конечно, медлить нельзя. Надо торопиться. Иначе и накопленных мною богатств не хватит.

Снова были улицы Парижа. Теперь было на них людно и шумно, и часто и по долгу приходилось стоять на перекрестках, пока не раздастся резкий свисток полицейскаго и не махнет белой палочкой постовой городовой, приглашая поторапливаться.

Они заехали на склады громадной французской оружейной фабрики. Там капитану Немо показали длинные, точно темные гробы ящики. В одном, еще не забитом досками в стружках на особых зарубках лежали новенькия Русския трехлинейныя винтовки со штыками... С глубоким волнением, не в силах сдержать своего вдруг забившагося сердца, смотрел Ранцев на эти родныя винтовки. Ложи из моренаго американскаго ореха с красивым узором, вороненые, черные, блестящие от густой смазки стволы, тонкие четырех гранные штыки, вдающие в желто-матовый цвет от масла затворы все так напоминало ему счастливые дни службы в Императорской армии.

Он взял винтовку в руку. Приятно и привычно легла ея тяжесть в руке. К скобе был привешен ея «формуляр".

– Кто же пристреливалъ? – спросил он. Он поперхнулся от волнения. Как давно он не держал в руке военнаго ружья!

– Норвежцы, – невозмутимо спокойно сказал Немо. – Ведь эти винтовки заказаны для Норвегии.

И, подтвердив заведующему складом, что винтовки должны быть непременно на этой еще неделе сданы капитану Ольсоне на пароход «Немезида», капитан Немо вышел из склада. Казалось, что он боялся, что волнение его спутника выдаст секрет.

Теперь мощная машина выбралась из Парижа. Они ездили все утро и совсем забыли о еде. Время завтрака пришло и прошло. Мимо мелькали маленькие домики предместий, аллея шоссе разворачивалась в безкрайнюю даль. За деревьями крутились поля и нивы. Наконец, показались высокия металлическия мачты, линии полукруглых из вулканизированнаго железа сделанных сараев для аэропланов и большое зеленое поле.

Они приехали на аэродром.

Немо предъявил свой и для Ранцева приготовленный билеты и их пропустили на поле.

Это был час, когда почтовые и пассажирские аэропланы давно улетели в очередные рейсы, а прилет возвращающихся еще не начался. На аэродроме было пусто. Ученики школы и абитуриенты из бывших военных кончили учебные полеты. Несколько офицеров, французских летчиков ходили по полю без дела. Они увидали Немо. Его здесь видимо хорошо знали.

Два офицера подошли к нему.

– Mon colonel, когда же мы полетимъ? – спросил маленький с худощавым, загорелым лицом летчик. Его сейчас же узнал Ранцев по безчисленным портретам, помещавшимся в газетах в связи с его отважными полетами.

– Отсюда? Думаю, что я больше не полечу. Аппарат уже разбирается.

– Maиs tu saиs, – оживленно заговорил летчик, обращаясь к своему спутнику, шедшему рядом без фуражки. Это был высокий француз, белокурый с тонким аристократическим породистым лицом. – Tu saиs это же не аппарат, а чудо. Пойдем, посмотрим... А вы, как вы жестоки! Вы его уже почти разобрали. Но я видал, как на прошлой неделе ваш летчик, мосье Аранов, летал. Он и сейчас там возится с ним.

Он опять обратился к своему товарищу.

– Представь, как стоял вот здесь, так без всякаго шума, прямо с места, без разбега, поднялся на воздух... Мне даже показалось, что он крыльями взмахнул, как птица. Прямо вертикально, и скрылся в небе. Небо было ясное, видимость прекрасная, а его и не видно. Точно он растаял в эфире. И через пол часа на том же самом месте безшумно опустился. Сейчас же закатили в ангар и этот жестокий капитан Немо стал разбирать его.

Они шли вчетвером, Немо, Ранцев и два французских офицера, – никак нельзя было отделаться от них, они же были хозяева здесь, – через поле, поросшее молодою весеннею травою, направляясь к сараю, где возышсь люди и стоял грузовик. Металлические удары молотка неслись из ангара.

– Вот он красавец... Авион... Как лебедь белый, – говорил французский летчик. – Эге, уже и пропеллеры сняли. А вот и мосье Аранов.

Аранов в синей рабочей блузе, перепачканной маслом с французским ключом в руке вылез из под аэроплана.

И точно: – красавец был авион. Покрашенный в серебристо-серую краску, и правда, должно быть, невидимый в небесной синеве, с какими то особой формы крыльями, чуть напоминавшими крылья аппарата Махокина, с кабинкой со всех сторон закрытой, очевидно приспособленной для полетов на громадной высоте, в стратосфере, он казался громадным серебряным лебедем... Спереди зияло отверстие, откуда был вынут пропеллер.

– Намучаешься с ними, – сказал, обтирая масляныя руки о фартук, Аранов.

Немо представил его Ранцеву.

– Простите, руки грязныя, – сказал он, не беря протянутую ему руку. – Работают, слов нет – прекрасно – интеллигентны... Но вот такую штуку отвинтить – целый час ему надо. Совсем, как наши хохлы медлительны. Я хочу просить вас, на аккорд перейти, а то никогда не кончим.

– К субботе надо кончить. Все ваши остальныя машины уже погружены, – сказал Немо.

– Да, конечно, – сказал, как бы что то обдумывая Аранов.

Они обходили аэроплан. Над рулевыми приборами показалась стальная труба с полозьями.

– A... tиens... Что это такое? – закнтересовался белокурый.

– А, в самом деле, что это такое?... Я тогда, когда смотрел полет и не приметил... Так был поражен виденным... Для чего это?

Немо и Аранов молчали.

– Нет, в самом деле, - продолжал разглядывать аппарат белокурый, совсем, как минный аппарат на подводных лодках.

Они заглянули поглубже в отверстие.

– Mon colonel, неужели вы думаете, что с аэроплана можно пускать управляемыя мины? Я думаю, ничего из этого не выйдет. Мина упадет на землю... Как же она полетитъ?... Что же у ней и крылья и пропеллер будутъ?...

– Я понимаю, – сказал белокурый, – полковник не хочет нам говорить. Это секрет... Но это же поразительно.

Аранов, все время мрачно молчазший, решительно полез под аппарат, где стучал молотком француз рабочий. Немо повернулся к знаменитому летчику.

– Mon capиtaиne, поедемте с нами... на острова Галапагос... Там вы сколько угодно будете летать на моих аппаратах. Там изучите и мины.

Летчик смутился.

– He знаю право, mon colonel, как это устроить? Ведь у вас же там кинематографическое общество?... Я офицер воздушнаго флота республики... Et vous savez...

– Да, – сухо и резко сказал Немо – это кинематографическое общество и больше ничего. Постановка грандиознейшей, многометровой фильмы... И, конечно, вам неудобно ехать туда. Там будет поставлено «Торжество сатаны»... «Манитекел фарес"... Vous comprenez... Et voиl; tout...

– Да... да... Я понимаю... Но после, когда вы вернетесь, вы мне дадите летать?

– С особенным удовольствием... Да ведь ваше министерство знакомо с моими аппаратами... Я передал ему все чертежи.

– Я знаю... Такой удивительный, такой благородный поступок. Вы, Русские, всегда были наши безкорыстные друзья... Мы этого никогда не забудем.

Капитан Немо попрощался с летчиками. Когда его машина выезжала с аэродрома, он тихо, как бы про себя сказалъ:

– Можете и забыть, как забыли многое... Но только не мешайте, не мешайте, не мешайте... А помощи хоть и не надо...

ИX

На другой день Ранцев, как и всегда провел все утро на занятиях в Нордековской роте. Капитан Немо приказал ему к завтраку быть дома.

– После завтрака мы поедем с тобою верхом, – сказал Ранцеву капитан Немо.

– Верхомъ? – с удивлением переспросил Ранцев. Ему казалось, что он ослышался. Капитан Немо и верховая езда не вязались в его представлении. Он не видал Немо на лошади с самых дней их детства.

– Да, милый Петр Сергеевич, благодарение Господу, что во Франции есть еще такие уголки, куда можно добираться только верхом, или пешком. Там покажу я тебе нечто весьма интересное.

После завтрака они уселись в автомобиль. Оба были одеты для верховой езды. Ранцев в свой старый костюм наездника, Немо в изящный верховой костюм, сшитый у лучшаго английскаго портного.

Через двадцать минут езды по городским улицам они вынеслись за укрепления, Машина ровно гудела. Древесные стволы мелькали с такою быстротою, что у Ранцева голова кружилась. Иногда шоффер подавал протяжный гудок, и мимо мелькал точно стоящий на месте обгоняемый ими несущийся полным ходом автомобиль. Машина шла не колеблясь. От быстраго хода у Ранцева замирало сердце и сладко становилось во рту.

Мелькали мимо дома местечка. Автомобиль сдержал ход. Ехали по узкой кривой уличке. Лавочки, окно, заставленное бутылками, собака испуганно прижавшаяся к стене, проносились, как во сне. И опять простор. За аллеями национальной дороги закрутились, разворачиваясь, поля и нивы, мелькнули вдали большие каменные сараи, фабричныя трубы, роща, кусты...

Шоффер не раз ездил по этому пути. Он хорошо знал дорогу. Уверенно он сдержал ход машины. Левая рука высунулась из окна, замотала кистью, машина круто свернула на плохое, изрытое, «коммунальное» шоссе, покачнулась и стала спускаться в овраг. Вправо тянулся каменный забор замковаго парка, влево были огороды, парники, вьющаяся роза ползла по решетке. Показались деревенские узкие двухэтажные домики. Пахнуло скотом, соломой. Переехали по мосту через ручей, поднялись наверх, проскочили мимо длиннаго здания мэрии и уперлись в забор с серыми покосившимися деревянными воротами с калиткой. Здесь остановились. Шоффер вылез из кабины и пошел отворять дверцу. Ранцев выпрыгнул первый. От быстрой езды у него кружилась голова.

У калитки звонко на стальной пружине брякнул колокольчик. Они вошли на большой двор старинной фермы. Каменный дом с безжизненно повисшими, на половину оторванными ставнями стоял, полуразвалившийся и точно необитаемый. Против него проволочная сетка отделяла от двора болыной птичник. Две высокия развесистыя липы бросали голубую тень. За каменною стеною яблони в густом белом цвету тихо роняли легкие лепестки за забор.

Штук двести молодых петухов, холеных, чистых, белых Легхорнов, точно эскадроны кавалергардов в красных шапочках, любопытствуя, сгрудились у решетки.

Высокое, яркое солнце согревало двор весенним теплом... Мир, тишина, покой и безлюдье были кругом.

X

Из за высокй стены, от яблонь, красивый, высокий, женский голос закричал, разделяя слоги:

– Га-ли-на-а!.. Гали-на!..

Тоненький голосок отозвался совсем близко за забором.

– Что, мамулечка?...

– Посмотри, кто там пришелъ?

Деревянная калитка в углу у каменнаго сарая приоткрылась и в розовом платье белокурая девочка – волосы убраны в две косы – выглянула из за нея, точно показалась оттуда расцветающая роза. С розоваго личика голубо-серые глаза внимательно посмотрели на Немо.

– Ах, это вы, – приветливо и радостно сказала она и скрылась за калиткой.

– Мамочка, это капитан Немо и с каким то еще человеком.

Молодая женщина вышла из калитки. Золотые, густые, длинные волосы по крестьянски были забраны под красную кичку, сделанную из платка. Лицо, покрытое нежным весенним загаром и голубые глаза приветливо улыбались. Она была с голыми в больших деревянных сабо ногами. Розовое ситцевое платье было спереди прикрыто передником. Она обтирала об него руки.

– Простите, руки грязныя. В огороде работала. Вы сейчас и поедете, Ричард Васильевичъ? – сказала она.

– Да, Любовь Димитриевна, как всегда.

– Вы поедете вдвоемъ?

– Да. Позвольте познакомить вас – мой помощник Петр Сергеевич Ранцев.

– Очень рада... – Она повернулась к огороду и крикнула. Ея голос эхом отдался о стены сарая.

– Ерема!.. Ерема, иди седлать обеих...

За сараем на каменном дворе послышался стук подков.

Женщина, как красивая картина стояла на фоне темной калитки под белыми яблонями.

– Почему ваша дочь не в школе? – спросил Немо.

– Я взяла ее... Весна, знаете... Работы в огороде и на птичнике очень много. Нам вдвоем с мужем не управиться.

Она спокойно и уверенно держалась в своем крестьянском платье с голыми ногами перед прекрасно одетым Немо. Ранцев понял – перед ним – «барыня», значит, и муж ея тоже «барин". Вернее всего такой же офицер, как и он.

– Позвольте я пойду помочь седлать вашему мужу, – сказал он.

– Нет зачем же? Совсем этого не нужно. Он управится и сам.

Но Ранцев настоял на своем. Галина повела его. Они прошли через сарай, заваленный сеном. В раскрытыя его двери показался мощеный заросшими травою плитами каменный дворик. Там под навесом высокий худощавый человек в зеленоватой шерстяной рубашке и длинных штанах из синей дрели, какие носят французские крестьяне, зачищал лошадей.

Лошади были крупныя англо-нормандския бурыя кобылы. На шаги Ранцева человек этот обернулся. К своему большому удивлению Ранцев признал в нем своего знакомаго. Это был полковник Пиксанов. Ранцев видал его на одном маленьком собрании в Париже, где говорилось о масонах и где Пиксанов выступал оппонентом генерала Ловчилло. Тогда Пиксанов был Парижским шоффером на такси.

– А, – улыбаясь сухим, плоским, бритым, рыбьим лицом, сказал Пиксанов, – и вы нанялись, значит, к нашему хозяину. Это вы и поедете?

– Да, я и поеду с Немо. Позвольте я вам помогу.

– Да что помогать, я и один управлюсь. Впрочем, вам это дело тоже знакомое. Седлайте свою. Славная кабылица... А прыгает, хоть сейчас на конкурс в Гранъ-Палэ...

– Вы давно здесь?

– А вот, извольте видеть... Когда покупали лошадок, гривки у них, по здешней моде, были острижены. Сейчас, видите, как ладно легли... Значит полгода. И цыплят, видали, каких моя жена развела... А из инкубатора вместе с нею выводили... Вот оно время то как пронеслось.

– Вы тут на каких же роляхъ?

– Именно на ролях... Метко изволили сказать, – накидывая седло на лошадь, желчно сказал Пиксанов. – Чудеса в решете. Ничего не пойму. Какъ?...

Почему? Зачемъ?... Какая логика?... Сначала было думалъ: – благотворительность... Вот, мол, милый человек, истрепал нервы на такси, жена теряет зрение на «кутюре«- получай участок земли и живи.

Пиксанов замолчал, подтягивая подпруги.

– Объясните мне, Ранцев, – продолжал он, набрасывая на голову лошади уздечку, – почему это все богатые Русские непременно чудаки. Ведь хозяин наш Русский, до мозга костей Русский, такой, как вы, как я, а вот – капитан Немо... Да еще и Ричардъ!.. А, какая логика?... Я сначала даже пугался... Да не большевик ли?... Или чего добраго вдруг да я к масонам попалъ!.. Вот ведь – веселенькая история вышла бы! Да нетъ!.. Ничего подобнаго!.. И вот вас вижу... Ну, вы то на грязное дело не пойдете... Достаточно я наслышан про вас. Так зачем он это?...

– Это его дело.

– Конечно так... Нас не касаемо... Богатый страсть. Видали машину... Я знаю, такая машина тысяч двести плочена. Лошадей приказал купить. Ездить, мол будет в Булонском лесу. Я докладываю – лучше подождать до весны, тогда на аукционе парфорсных лошадей можно задешево купить. Нет... Послал к Ротшильду, отобрал самых что ни на есть лучших и, не торгуясь, взял. Поставили в манеже у госпожи Ленсман. Тридцать франков в сутки за пансион платит... Неделю постояли, потом мне приказ – перевести на ферму... Тут с неделю постоят и опять к Ленсман... Чудеса, да и только..

– Вы говорите, к Ленсманъ?

– Да... Ведь и вы там не так давно работали?

– Ну, а дальше что?

– Дальше еще чуднее... У нас здесь, представьте, лес арендован. Двадцать четыре квадратных километра. Для охоты... Кругом стража. He с этих мест... И никого не пускают туда... Даже и меня. Я поеду с ним только до калитки, а там, поклонъ: – «можете быть свободны, вернусь часа через три». И ночью один возвращается. Согласитесь, немного странная охота. Что онъ? He на любовныя же свидания ездитъ?... Да и с кемъ?... С лесачихой с какой что ли?... Лес – глушь непролазная, – не поверите, что так близко от Парижа и такая дичь. Если поедете туда, глядите, еще русалок каких встретите. Знаете, если к вам там выйдет волшебница Наина, или увидите голову великана в шеломе, не удивляйтесь... Да ведь это снобизм какой то! Это Эдгаром Поэ каким то пахнет... А денег то сколько на это ухлопано!.. Фальшивыя ассигнации он там что ли печатаетъ?... А подумайте, если бы да деньгам то этим да иное какое употребление сделать? На студентов, или старикам богадельню устроить?... Нет, это иностранцы могут, а Русский, он непременно самодур... Чудит... Моему нраву не препятствуй... А так. между прочим, премилый человек. Вы не знаете, почему это такъ?... Впрочем, если связаны словом – прошу не говорить.

– У него кинематографическое общество «Атлантида».

– Как же, слыхал... Наших много к нему нанялось... Так ведь он съемки то на островах каких то собирается делать? К чему ему этот лесъ?

Пиксанов мокрой щеткой примочил гривки лошадям.

– Ну, идемте. Наше дело, в конце концов, маленькое... Скачи, враже, як пан каже... А все таки лес... Езда по ночам... Зачемъ?... Почему?... Какая логика?...



Капитан Немо и Ранцев выехали за ворота. Пустой автомобиль стоял в тени каштанов. Шоффер ушел вниз в деревню. Кругом так непривычная

Парижским жителям была тишина. Деревня стояла, как декорация, как сонное видение. Точно и жизни в ней не было.

За углом садовой ограды свернули влево и попали на глинистую грунтовую дорогу с глубокими колеями. Оне по французскому обычаю были засыпаны всякою дрянью. Битая посуда, бутылки, жестянки от консервов, рваныя велосипедныя и автомобильныя шины, проволока, старый железный лом, гвозди и кирпичи валялись в них. Даже умудрились втиснуть в колеи сломанную детскую колясочку, и она безпомощно торчала колесами кверху.

Пошли рысью. Сильная и рослая кобыла Ранцева шла легко, попрашивая повода. Немо тяжеловато приподнимался в седле, но сидел хорошо, чуть развернув носки.

Лошади бежали, весело отфыркиваясь. Мухи, налипшия было на них, отстали. Дорога уперлась в аллею из цветущей белой акации. Пряный дух сладко кружил голову. Он напомнил Ранцеву Крым и время его поправки от ранения. Очень хорош был день, клонившийся к вечеру.

– Давненько я не ездил, – сказал, переводя на шаг и отдуваясь Немо. – А все таки хорошо нас учил в Михайловском училище генерал Петраков.

He разучился я ездить. Никогда не думал, что это мне понадобится, да еще здесь.

Аллея уперлась в лес. Калитка, обвитая проволокой преградила путь. Всюду на деревьях на видных местах висели надписи: – «chasse gard;e», «d;fence d'entrer au publиc», «pи?ges tendues».

Ранцев спрыгнул с лошади и открыл калитку. Густой лес был перед ними. Дубы великаны, едва опушенные молодой, еще розового оттенка листвой росли среди молодых буков. Ежевика, как лианы цеплялась за них. Старый темно-бурый папоротник, поломанный непогодой глушился молодыми бледно зелеными побегами. Широкая зеленая просека вела вглубь леса. Временами ее пересекали другия просеки. Оне заросли травою и кустами. Канавы, отделявшия их от леса, заплыли илом.

Фазан петух, протянув вдоль земли золотисто пестрый хвост, с тревожным, присвистывающим квохтаньем бежал перед лошадьми и вдруг с треском крыльев взлетел, яркий, блестящий, золотой в солнечном луче и полетел прямым полетом между частых стволов.

Кролики сновали поперек дороги, сверкая белыми кончиками пушистых хвостов.

Дорога стала топкой. Да, сюда и на велосипеде нельзя было пробраться. Верхом, или пешком... Лес разступился. Вправо была большая поляна, густо заросшая папоротником. Редкия березы стояли по ней.

– Смотри, – сказал Ранцев, – дикия козы.

– Да, знаю, тут есть всякаго зверя достаточно, – равнодушно отозвался Немо. – Тут я кабанов как то видал. Старая королевская охота тут была.

Козел и две козы паслись шагах в двухстах от них. Они подняли головы, настремили уши, постояли мгновение в нерешительности, и пошли легким упругим, неслышным скоком, давая громадные прыжки через невидимыя препятствия и скрылись в лесу. Там в темной чаще остановились они и долго провожали испуганным взглядом всадников.

У высокаго векового дуба было то, что фраицузы называют «;toиle». Здесь просеки сходились звездообразно. В глубине одной было видно небольшое каменное здание, окруженное стеною. Немо направился к нему.

– А хорошо было охотиться в королевския времена, – сказал он. – Видишь в каменной стене бойницы по направлению просек. Кабана гнали по ним, стой и стреляй изъ-за бойницы в полной безопасности. Положим, тогда и ружья были.... Кремневыя...

В розовых лучах, спускавшагося к вершинам деревьев солнца красивым и загадочным казался домик старинной архитектуры. Он был ветх и необитаем. Серыя стены облупились. Щербатый камень осыпался. На окнах не хватало стекол. Оборванныя ставни висели с жалкою старческою безпомощностью.

Прав был Пиксановъ: – волшебница Наина должна была обитать здесь.

Капитан Немо слез с лошади. Ранцев спрыгнул со своей и принял лошадь Немо.

– Привязывай у ограды, – сказал Немо, – да привязывай покрепче... Муха появилась.

Ранцев поднял стремена по путлищам вверх и привязал лошадей. Немо наблюдал за ним.

– Действительно, ты педант, – сказал он с ласковой улыбкой.

От домика раздавалось глухое гудение, точно там где то в глубине его работал сильный мотор.

На двери висело большое железное кольцо. Немо постучал им. Эхо этого стука звучно отозвалось по лесу.

Прошло около минуты. За калиткой кто то неслышно подошедший старческим голосом, как говорят возгласы священники, проговорилъ:

– Господи, спаси Россию!

– Коммунизм умрет – Россия не умрет; – ответил Немо. – Откройте, отец ;еодосий.

Железо замка заскрипело. Калитка медленно раскрылась. За нею показался дворик, мощеный камнем.

На дворике стоял высокий Русский монах с седою бородою, в черной рясе и скуфейке.

Чем – не волшебница Наина?...

XИИ

Как в некий скит вошли Немо и Ранцев в жилище старца в королевском лесу Notre Dame. Горница с каменным полом была увешана иконами. Под лампадкой стоял легкий переносный аналой. Книга в темном кожаном переплете лежала на нем. У стены было бедное, жесткое, скудное монашеское ложе. Пахло лампадным маслом, воском и ладаном и, так не отвечая этой обстановке кельи, откуда то снизу, непрерывно и гулко гудел мотор машины.

– Пожалуйте, Ричард Васильевич, – приветливо сказал монах и, неслышными шагами обогнав вошедших, открыл скрытую, почти иевидимую дверь в глубине кельи.

Перед ними была довольно большая комната с одним окном. И первое, что бросилось в глаза Ранцеву в ней – большой радио-аппарат какой то особой невиданной формы. От него поднялись навстречу Немо два человека. Один, высокий старик с окладистою, «лопатой», седою бородою, худощавый и красивый северною не русскою красотою, другой бритый полный человек с актерским лицом.

– Густав Эрнестович, – сказал Немо, – я к вам со своим помощником и заместителем. Петр Сергеевич, это наш радиографист Густав Эрнестович Лагерхольм, великий изобретатель, а это его помощник Адам Петрович Шулькевич. Тебе много придется работать с ними и слышать их, а видеть придется редко.

И, обращаясь к Лагерхольму, Немо добавилъ:

– Как у вас, не началось?

Седобородый финн посмотрел на большие старомодные часы, висевшие у него на животе на золотой цепи и чисто по русски, без акцента, сказалъ:

– Еще полчаса.

– Мы пока пройдем к Вундерлиху, – сказал Немо.

– Есть, – по морскому сказал Лагерхольм и за тяжелое кольцо в полу поднял люк. Потянуло душным аптечным запахом. Желтый свет керосиновой лампы показался там.

– Негг Wunderlиch, – крикнул по немецки Лагерхольм, – к вам капитан Немо. Давайте, прошу вас, лестницу.

Грубая, тяжелая лестница показалась у отверстия. Железные крючья отыскали скобы и зацепились за них. Лающий голос раздался из подземелья:

– Bиtte sehr.

Немо, за ним Ранцев, спустились в подземелье.

Там, при скудном свете лампы, Ранцев увидал большую лабораторию. По грубо сделанным полкам стояли колбы, реторты и склянки с желтой жидкостью, накрытыя стеклянными пластинками. На полу были ящики и жестянки с уложенными в них маленькими скляночками. От большого стола медленно приподнялась странная фигура.

Если бы Ранцев не ожидал увидеть здесь профессора Вундерлиха, если бы фигура эта не была одета в синий просторный пиджак и такие же штаны, Ранцев подумал бы, что в подземельи их встречает обезьяна. Перед ним был глубокий старик. Низкий, совершенно обезьяний продолговатый череп темнаго цвета был точно шерстью покрыт неопрятными редкими буро-сивыми волосами. Щеки и подбородок обросли шерстью. Широкий плоский нос торчал большими открытыми ноздрями, и Ранцев не мог разобрать, – он таки стеснялся разсматривать уродство – был этот нос провалившимся от болезни, или он такой был от природы. Крошечные, узкие, звериные глаза смотрели умно и остро из под глубоких глазниц, поросших косматыми бровями. Сходство с обезьяной усугублялось еще тем, что человек этот не стоял прямо, но нагнулся над столом, опираясь на него руками. Рукава пиджака были высоко засучены и обезьяньи длинныя руки густо покрыты волосами. Вундерлих смотрел, часто мигая, на Немо. В острых его глазах светился ум и вместе с умом была и животная тупость ничем непоколебимой воли.

Ранцев от Немо знал историю профессора Вундерлиха. Это, как говорил Немо, был ценнейший из артистов его «варьете». Это был знаменитый химик, специалист по минеральным, растительным и бактерийным ядам. Вскоре после окончания войны, он изобрел яд, совершенно незаметный, который делал людей сумасшедшими. Ему надо было проверить его действие на опытах. Но нормальный кролик, или свинка, или ненормальный, кто их узнаетъ? Опыты надо было сделать над людьми. Профессор Вундерлих обратился к правительству с просьбой предоставить ему для опытов преступников. Ему отказали. Тогда он стал доказывать, что, если его яд применить к челсвеку ненормальному, то он излечивается от своей ненормальности и делается нормальным и здоровым. В пространном докладе он доказывал, что коммунисты являются людьми умалишенными и просил предоставить ему для испытания несколько «индивидуумов" коммунистической партии. Его доклад – в то время Германия особенно носилась с Советами – приняли за насмешку и его выслали из Германии. Он направился во Францию и здесь, лет пять тому назад, встретился с капитаном Немо. Тот дал ему определенныя задания, и Вундерлих согласился работать у Немо, под его руководством.

Ранцев осторожно вглядывался в этого страшнаго человека, для котораго вне науки не существовало ничего и который готов был ради торжества своих изысканий и открытий в области ядов погубить все человечество.

Ранцеву, хотя он уже слышал скрипучее «bиtte sehr», казалось, что это существо, он не мог признать его человеком, – не может говорить по человечески, и он весьма удивился, когда Вундерлих заговорил, правда, на ломаном, но все таки на Русском языке.

– Я все кончаль, – сказал Вундерлих, – широким жестом показывая на ящики, уложенные в обыкновенные дорожные чемоданы.

Восторженное пламя загорелось в крошечных, обезьяньих глазках профессора.

– О, зачем я не изобретал это двенадцать лет тому назадъ!.. Вся война капут... От этой маленькой дозы тысяча человек... Десять тысяч человек... Весь Париж капут... Вот он «капучий» газъ!

Он стал пространно объяснять Немо, что его препараты не соединены. Он говорил по немецки и Ранцев плохо понимал его.

– Это все можно на какой угодно таможне показать. Самые безвредные препараты. Ну, просто – краска.

– Вы что же, – сказал внимательно его слушавший Немо и, взяв со стола блокъ-нот и перо, стал писать ряд формул.

Профессор Вундерлих нагнулся над Немо.

– Вы гений!.. Вы знаете больше, чем я!.. Вам меня не надо приглашать. Вы наверно работали специально по токсинам, – закричал в диком восторге, поднимая руки кверху, Вундерлих.

– Значит, верно?

– Как в аптеке.

– Послушайте, Herr Wunderlиch, на будущей неделе, во вторник... Запомните, во вторник... Вы опять забудете...

– Я лучше буду записывать. Лучшее будет.

– Запишите: – во вторник сюда приедет арба с хворостом. Вы всю свою лабораторию поставьте в ящиках под хворост. Повезут свои люди. Они вывезут из леса и сдадут на грузовик. Он доставит прямо на пароход. Вы поедете по железной дороге.

– Н-нэт... – с силой сказал профессор, – я сам ехаль с арба. Я сам ехаль с грузовик... Я ни-когда с своей лабораторией не разсталься.

– Ричард Васильевич, – раздался голос Лагерхольма в люк, – если кончили с профессором, пожалуйте наверх. Сейчас начинается...

Капитан Немо попрощался с обезьяной и вышел из подземелья.

XИИИ

Аппарат безпроволочнаго телефона, такой ничтожный, тихий и ненужный в этой лесной хижине, когда он был немой, шипел и трещал, издавая странные, щелкающие звуки. Лагерхольм направлял эбонитовые кружки с белыми стрелками и цифрамй. Щелчки прекратились. Послышался ровный, глухой шум, потом тихое сипение, и ясный голос, точно тут подле был человек, произнесъ: – «Алло, алло... говорит Москва».

Ранцеву и раньше приходилось слышать радио-аппараты. Где их только тогда не было! Каждое бистро заливалось песнями Новарро и фоксъ-тротами, каждое кафе в полдень диктовало биржевыя данныя и давало короткую политическую сводку. Ранцев знал этот, точно приглушенный, звук человеческаго голоса и его, то ясно, то неразборчиво произносимыя слова. И всегда ему было неприятно слышать вдруг непостижимым образом возникающие звуки и никогда они его не волновали. Сейчас глубокое волнение охватило его. Почти мистический страх заставил сильно забиться сердце.

«Сейчас говорит Москва».

Тринадцать лет он не слыхал, как говорит Москва. Тринадцать лет Москва была для него недостижимым, мертвым голосом. И если бы мертвец заговорил из гроба, впечатление не было бы более сильным.

«Сейчас говорит Москва».

Ранцев напряг все свое внимание. Как она говорила!..

Жидовский, картавый и даже в мембране аппарата наглый голос самодовольно повествовалъ:

– Товаг'ищи, день пег'ваго мая во всей западной Евг'опе явился блестящей победой пг'олетаг'иата над буг'жуазией. Гг'омадныя толпы голодных, затг'авленных немецкими фабг'икантами г'абочих вышли из Нейкольна в Бег'лин и пг'одемостг'иг'овали величие и мощь пг'олетаг'иата. Испуганная полиция пг'итихла, и в Бег'лине мы имеем полную победу. Ског'о там будет пг'олетаг'ская г'еволюция. He пг'ойдет и месяца – кг'асныя знамена советов взовьются над двог'цами упитанных банкиг'ов. В Паг'иже миг'ный пг'аздник тг'удящихся был омг'ачен кг'овавым безчинством Киаппа, этого вг'ага фг'анцузской бедноты... Но, товаг'ищи, не долго и там тег'петь пг'итеснения капиталистов. Кг'овавая месть наг'ода неуклонно ведет к гильотине...

– Все одно и тоже, – сказал Немо, – как им не надоест и слушать эту белиберду.

– Как видите, – сказал Шулькевич, – они давно выветрились. И их никто не слушал бы, если бы...

Он сделал знак, чтобы слушали.

Плавные звуки большого оркестра вдруг раздались в домике, точно под сурдинку. Несказанная Русская красота их пополнила.

Играли оперную увертюру.

– «Руслан и Людмила», – благоговейно прошептал Шулькевич.

Ранцев закрыл глаза. Ему казалось, что он не только слышит, но и видит то, что происходит в театре. Перед ним встал громадный зрительный зал стараго театра, того театра, который не знал никаких большевиков. Он вдруг увидал нарядные туалеты дам, офицеров в их красивых формах и чинно сидящий внизу под рампой оркестр, На мгновение оркестр смолк и сейчас же заиграл allegro.

Нежный тенор, – Шулькевич, который все знал, прошепталъ: – «Собинов" – вступил с оркестромъ:

– Дела давно минувших дней...

И хор, – как отчетливо в этой усовершенствованной Лагерхольмом мемране был он слышен – принял от тенора и продолжалъ:

– Дела давно минувших дней
Преданья старины глубокой,
Преданья старины глубокой...
Послушаем его речей,
Завиден дар певца высокий: –
Все тайны неба и людей
Провидит взор его далекий...

Четко и ясно, так, что каждое слово можно было разобрать, пел Баян – Собиновъ:

– Про славу Русския земли
Бряцайте струны золотыя,
Как наши деды удалые
На Цареград войною шли...

– Подумать только, – тихо сказал Шулькевич, этo слушают в советской Москве!

А Баян уже отвечал хору:

– За благом вслед идут печали,
Печаль же радости залогь.
Природу вместе созидали
Бел бог и мрачный Чернобог...

В комнате темнело. Майский вечер надвигался, Немо поднялся, чтобы ехать. Лагерхольм сказал ему:

– Подождите, если можете, до конца действия. Самое главное впереди. Мне есть чем похвастать перед вами.

Капитан Немо покорно сел.

Действие кончалось. Шел финал перваго акта. Мощным басом призывал Светозаръ:

– O, витязи, во чисто поле...
Дорог час, путь далек,
Дорог час, путь далек.
Нас Перун храни в пути
И ков врага ты сокруши...

Еще оркестр давал последние аккорды, как деревянно защелкал аппарат – раздались апплодисменты. И сейчас же, заглушая их из той же мембраны, что передавала оперу, которую играли в Москве послышался молодой, изступленный, восторженный голосъ:

– Бог будет воевать с безбожниками... Он истребит их огненным дождем... Вся вода обернется кровью... Зачем гноитесь в кол-хозахъ?... Рвите жидовские путы. Берите свободу, станьте над коммунистами. Россия без Царя?... Это невозможно... Этого никогда не будетъ!..

Дальше ничего не было слышно. Пошли перебои, треск и щелчки.

– Глушат аппарат, – сказал спокойно Лагерхольм. – Они никогда не догадаются. кто и где говорит это.

Капитан Немо внимательно посмотрел в глаза Лагерхольму.

– Послушайте, – сказал он, – неужели то, о чем вы мне говорили, вам, наконец, удалось? Ведь ры сами тогда считали, что это почти невозможно.

– Да, почти... Теория отраженных волн была совсем неразработана. И мне пришлось много, очень много поработать, прежде чем я достиг тех результатов, что вы видите здесь. Это говорит на верху наш пропащий актер Ваничка Метелин. Его голос, как в зеркале отражался в Московском аппарате, поставленном в Большом театре и мы заставляем советский аппарат работать для нас.

– Это великолепно, – с силою сказал капитан Немо. – Это одно из величайших ваших изобретений в области радиографии. Вы это давно начали здесь?

– Я работаю дней пять. Но я должен быть крайне осторожным, чтобы французская станция, на беду она так недалеко от нас, не уловила своими сетями место нашей станции. Конечно, в этом лесу нас не сразу найдут, да и лесники нас предупредят. Мы все успеем припрятать и даже уйти из леса. За все ответит отец ;еодосий.

– Бог не допустит, – кротко и распевно проговорил стоявший в углу монах. – Господь оборонит и не даст диаволу посмеяться над нами.

Капитан Немо встал и, протягивая руку Лагерхольму, сказалъ:

– Я не ошибся в вас... Вы гениальны... Я не спрашиваю вас, как вы достигли этого. Это ваша тайна. Но я понимаю, какое страшное значение будет иметь оно на войне. Вы заставите аппараты противника говорить все то, что скажете вы у себя. Вы собьете все планы, уничтожите все распоряжения...

– Своим изобретением, – несколько торжественно сказал Лагерхольм, – я привел к нолю значение радио телеграфа на войне. Это, как ваши лучи, взрывающие аэропланы... Все это упрощает войну... Бог даст – сделает ее невозможною. Так же, как и вы, – внушительно добавил финн, – я работаю для мира. И все мои изобретения, как и изобретения всех нас – это война – войне!

XИV

Теплая майская ночь наступила. Капитан Немо и Ранцев, провожаемые Лагерхольмом, Шулькевичем, Ваничкой Метелиным и отцом ;еодосием вышли из лесного дома и сели на лошадей.

Луна молодяк торчала над лесом. Часто вспархивали фазаны, пугая лошадей тревожным криком и шумом крыльев. Белесая пелена тумана стлалась над папоротниковыми полянами. Небо было глубоко и прозрачно. Лесные звуки были полны неразгаданной тайны.

То, что видел эти дни Ранцев глубоко его волновало. Так все это было необычайно и, пожалуй, страшно. Как устроил Немо, что в кипящую, суетящуюся жизнь Франции вклеил, вклинил незаметно свою жизнь? Вставил мощно работающую невидимую организацию, которой никто еще не доискался.

Профессор Вундерлих только что сказал про него: – «гений». Действительно было нечто сверх человеческое во всем размахе работы капитана Немо. Он собрал свое «варьете»... Кругом шла Русская эмигрантская обывательская жизнь. Благотворительные балы, юбилеи, панихиды и похороны, свадьбы и разводы, речи на банкетах, взбадривание самих себя, что так метко назвад Степа Дружко «уралином". Печатались листки, книги, брошюры, писались и покрывались тысячами подписей воззвания – «слезницы» к Лиге Наций. Возжигали пламя на могиле чужого неизвестнаго солдата, читали доклады, устраивали съезды, шли лекции и рефераты; младороссы ссорились с евразийцами, законопослушные предавали проклятию «непредрешенцев", академики были академически важны, торгово-промышленники чем то торговали и промышляли... Шла жизнь и не было жизни. Казалась она миражем. Вся работа была, как работа машины на холостом ходу. Ибо не было главнаго – Родины. Не для чего и не для кого было работать. Все для чего то собирали деньги: – «для Родины»... И, как собирали многие, то и собирали так немного, что ничего нельзя было на эти деньги сделать. И все боялись сказать главное, что, если борьба, то будут и жертвы. Этот человек – капитан Немо, кого так давно и хорошо знал Ранцев и кого с детских лет привык уважать и ценить сумел собрать людей и готовился и к борьбе и к жертвам. И все это прикрыл шутовским колпакомъ: – «кинематографическое общество «Атлантида»...

В аллее акаций прян и душен был ночной воздух. От полей и лугов шел нежный и влажный дух ростущей травы. Нигде не было жилья и только далеко, далеко, на Парижской дороге вспыхивали и мчались, обгоняя друг друга, яркие огни автомобильных фонарей.

Там неслась страшная европейская «культурная», торопящаяся жизнь. И таким противоречием с нею был мерный, ровный и бодрый шаг лошадей, тихое поскрипывание седел и мирный сумрак уснувших полей. Было хорошо молчать и думать под ровное, осмысленное движение разумных животных.

На ферме Пиксанова приветливо горели огни. Из сарая, где заперты были молодыя куры, слышался мелодичный писк, и на огороде робко, по весеннему квакали и урчали лягушки.

В просторной комнате с кафельным полом, на круглом столе, под электрической грушей было накрыто на пять приборов.

Любовь Димитриевна подала дымящуюся миску Русских щей. Она причесалась и принарядилась. Она была теперь «барыней», женой гвардейскаго офицера, хотя и подавала сама от плиты блюда самою изготовленнаго ужина. Золотистые, густые, не стриженные волосы – она была Русская и твердо, с детства, – вероятно, еще от старой няни, – усвоила, что стриженыя косы – позор, – были уложены красивыми блестящими волнами. Запах каленых щипцов и жженой бумаги – свидетель ея парикмахерских работ – примешался к запаху щей и аромату духов. Она и надушиться не забыла. Коричневый «taиlleur» упруго облегал молодое сильное тело. Из под распахнутой жакетки видна была розовая шелковая блузка в нежных складках. Чулки и башмаки были в тон костюму. На руке были надеты золотые часики, и на тонкой цепочке болтался полковой жетон. Она была хоть сейчас в Петербургскую гостиную. На лице ея было: – «не смотрите на нас, что мы тут сами стряпаем и курятники чистим, мы не опускаемся».

Пиксанов был сдержан и серьезен. Он ревновал капитана Немо к Ранцеву. Его, Пиксанова, Немо пикогда не брал с собою, а с Ранцевым проездил до ночи. Он старательно говорил о «постороннем":

– Русских семян нигде не достану. Укроп, положим, получил. Но огурцы?... Корнишоны, это совсем не то, что наши Нежинские сладкие огурчики. A их длинные змееобразные гиганты!.. Для чего плодить ихъ?... какая логика?

– У нас в имении, – томно сказала Любовь Димитриевна, – даже ананасы разводили... Подумайте в Рязанской губернии – ананасы... Натурально в оранжереях... у нас были таки садовники... Своего ценить и хранить только никак не умели...

– А помнишь, Люба, сушеный горошек... Какая прелесть!.. И всегда и зимою и летом...

– Вообще сушеныя овощи... Славились... На Казанской улице был специальный магазин... Чего, чего там не было.

Немо, казалось, не слушал. Он смотрел в синие глаза хозяйки, но мысли его были далеко от сушеных овощей.

Едва кончили лимонное желе – оно к великому огорчению Любови Димитриевны не удалось и было жидким, – капитан Немо поднялся.

– Простите, Любовь Димитриевна, мы должны ехать. Нас ждут дела. Спасибо за чудный ваш обед. Давно я так не ел.

– Ах, помилуйте, пожалуйста... И желе не удалось. He надо было его и делать... Тепло очень стало, а льду у нас нет. Вы бы хотя еще чаю напились. Чай готов. Вода в чайнике кипит. Мы бы на вольном воздухе под липками... Очень бы хорошо...

Капитан Немо решительно отказался от чая.

– Ну, до свиданья, – сказала Любовь Димитриевна и добавила по привычке: – пока!..

Вспыхнули фонари машины, уперлись яркими лучами в пустынную деревенскую улицу, где все дома давно спали крепким сном. Машина мягко и безшумно тронулась и покатилась в глубокую балку, где под ея огнями серебряными облаками клубился туман.

Немо молчал. Ранцев смотрел в окно, на темныя поля, на мелькавшие мимо стволы деревьев. Он вздрогнул, когда Немо вдруг коснулся его ноги.

– Ты хорошо знаешь Пиксанова?... Как ты думаешь, можно ему в наше отсутствие поручить эту радио станцию?

– Я знаю, что он очень честный человек.

– Ты говоришь... Мне этого довольно...

Опять молчали. Каждый отдался своим думам и соображениям.

По Парижу мчались с большою скоростью. Мокрыя улицы были пустынны. Иногда попадались, как тени скользящие по ним парные велосипедисты полицейские, совершавшие объезды.

Когда приехали домой, хотя было уже за полночь, Немо не отпустил Ранцева. Он уселся с ним в нижнем кабинете и диктовал ему:

– От «Олида» – ветчины Парижской восемь тонн... Солонины свежей... Все, Петр Сергеевич, надо предусмотреть... Нас, помнишь, учили: – «едешь на день, а бери хлеба на неделю», как мы это все основательно позабыли... Записалъ: – ветчины... Сухарей морских сто ящиков. Печенья «Лю» шестьсот жестянок... Завтра, Петр Сергеевич, с утра поедем по этим делам... Надо и «мамоне«послужить. Голодное то брюхо, как говорится, к ученью глухо. Еще в аптекарские склады с доктором Пономаревым надо будет проехать... Дня не хватит... А чувствую: – кончать надо, ах как надо кончать!..

– Ты так многое доверяешь французамъ?

– А что?

– Да уже очень они – безбожники. Знаешь... Мне кажется революция даром никогда не проходит... Все таки есть в них что то... Материалисты они...

– Это Париж... Да и то не весь... Вот, кончим здесь, поедем грузиться. Там в Бретани, в Нормандии другое увидишь... Какая вера!.. Дай Бог нам такой... Я тебя пошлю раньше... На дачу... Сам останусь на два, на три дня. Кстати ты и отдохнешь. Нет... Хороший народ... Твердый... верующий... А какие патриоты!.. Так продолжаемъ: – консервов мясных... Записалъ?

XV

С той самой безсонной ночи, когда на разсвете Нордеков покушался на самоубийство, он жил особенною жизнью. Он точно переродился, помолодел, взбодрил себя и приводил в недоумение и озлобление женскую половину виллы «Les Coccиnelles».

Bee произошло так странно и головокружительно быстро. В этот день он, на этот раз с Ферфаксовым, поехал в транспортную контору и заявил о своем уходе. Потом Ферфаксов повез его на rue Mouza;a, где предложил росписаться в получении жалованья за май. Он росписался в настоящей, по старой форме составленной, требовательной ведомости и, мельком взглянув в нее, увидал там росписку Амарантова. Это его успокоило.

– Что же я должен делать? – спросил он, закуривая папиросу.

Ферфаксов, молча, показал ему на плакатъ: – «просят не курить».

Нордеков погасил папиросу. Ферфаксов спокойно и твердо сказалъ:

– Обучать, а потом и комдндовать ротой. Нордекову показалось, что он ослышался.

– Ротой?...

– Да... Вот список роты. Перепишите его себе. Перепишите и требовательныя ведомости. Теперь уже вы будете платить им жалованье.

Ферфаксов подал Нордекову бумаги, пододвинул перо и чернильницу, сам же уселся за соседним столом, открыл несгораемую шкатулку, вынул из нея кипу счетов и стал щелкать на счетах.

Нордеков углубился в данный ему список. Рота полнаго состава, по штатам военнаго времени... Рота для съемки в кинематографе? Кое кого он знал в этой роте. Князь Ардаганский, например... и отметка на полях карандашемъ: – «в распоряжении капитана Немо для связи».

– Это тоже переписывать?

– Да, отметьте для сведения. Нордеков переписывал.

«Семен Веха, барабанщик. Архангельской губернии». ..."Летчик Калиник Евстратов, он же горнист и трубач... Области Войска Донского. Хороший агитатор". ..."Странно», – подумал Нордеков.

– И это: хороший агитаторъ? – спросил он.

– Да... Для сведения.

«Странно... Ведь это же фильма?...» «Командир первой полуроты Евгений Парчевский, С.-Петербургской губернии, кавалерист. Отлично знает город. На первыя роли».

– Разве полковник Парчевский у насъ? Он мне ничего не говорил.

– Да. У нас не принято говорить.

– Да... Так...

Люди были различных губерний и областей старой России, но особенно много было уроженцев далекаго Севера, сибирской тундры, и это бросилось в глаза Нордекову. Два взвода были иностранцы – немцы и французы.

– Это зачем же?...

– Так нужно. Фильма интернациональная. Списки были готовы. Ферфаксов объяснил Нордекову, где, как и чему он должен обучать роту. Выправка, маршировка, ружейные приемы, порядок внутренней службы, гарнизонный устав, сборка, разборка и сбережение винтовки.

– Винтовка то к чему?

– Таково требование общества.

Нет с ним не разговоришься. Ферфаксов годами был моложе Нордекова, но полковника это не смущало. За годы пребывания в Добровольческой армии он привык, что полковники могут стоять за рядовых в строю, а прапорщики командовать ротами.

Он усвоил, что дисциплина может быть и без иерархии... Притом же это для кинематографа.

В контору приходили люди за справками. Ферфаксов знакомил их с ротным командиром. Нордеков молодым делал круглые глаза и, свирепо вращая ими, говорилъ:

– Тр-р-репещи молодежь!.. Вид веселый, но без улыбки!.. Полковник Нордеков вас подтянетъ!..

Время шло быстро. После завтрака они на такси поехали к портному, выбрали и пригнали для Нордекова синий костюм, такой же, какой был на Ферфаксове. Там же полковник получил три голубовато серыя рубашки и галстух голубой с серебряной строчкой, шляпу и черное пальто.

– Что же все это стоитъ? – не без испуга спросил полковник.

– Ничего не стоит. Это казенное. От общества. Это – наша форма.

– Форма, – тупо повторил полковник. Ему хотелось ущипнуть себя за руку. He спит ли он над Сеной с револьвером в кармане и с твердым намерением застрелиться в сердце?... Или это уже «на том свете«?... Но странно все таки, что на том свете – Ферфаксов, Парижския улицы и француз портной.

Что то военное было в нем самом, когда он надел на себя новое платье. Оно поднимало дух.

– Я могу это и носить?

– Да, если хотите... На занятиях обязательно. Вне службы по желанию.

«Чудеса в решете«, - подумал полковник. В этой «форме«он чувствовал себя моложе и бодрее. Точно со старым его костюмом отлетело его «беженское» «я», где были транспортная контора и вилла «Les Coccиnelles».

Ho «Les Coccиnelles» остались. Он возвращался на них, как всегда в седьмом часу вечера, франтом, в синем костюме и в черной щляпе и с кордонкой в руках. И, как всегда, Нифонт Иванович с «газетиной» поджидал его у ворот.

– Здравия желаю, ваше высокоблагородие, – приветствовал старый казак полковника. – С обновкой, между прочим, вас. Ладный кустюмчик приобрели... Поди франков поболе пяти сот дали. Очень даже прекрасный. А «культура» голубая с серебром – весьма авантажно выглядит.

Агафошкин шел на пол шага сзади Нордекова.

– Ну, как в Париже?... He слыхали ли чего утешительнаго?... Что про Рассею говорятъ?...

И сразу точно что осенило Нордекова. «Да, вот оно что!.. Ловко, однако, придумано... Что называется: – шито-крыто»...

– Барыня не вернулись? – спросил он.

– Никак нет. В восьмом часу ведь возвертаются теперь. Добавочная работа, на аккорд. Бабушка обед готовят. Барышня на верху читают. Сыночка вашего еще нет.

– Ну, пойдем к тебе... Есть новое... Есть утешительное...

– Вот, порадуйте старика. Очень даже обяжете.

Полковник сел на стул, где садились заказчики. Нифонт Иванович стал у окна. Фирс стоял в углу у печки.

– Поздравь меня, Нифонт Иванович, я буду теперь ротой командовать.

– Да где же это такое?... Ужели, какая организация?

– Будут, Нифонт Иванович, фильму крутить, чтобы в синема показывать. И там войска нужны. Ну так вот я там и буду ротой командовать.

– Та-ак... А что же тут утешительнаго?

– А, если, Нифонт Иванович... Если рота то эта только начало?... И синема отвод глаз, чтобы враг раньше времени не пронюхалъ?... Ты как полагаешь?

Старик долго молчал.

– Роты, полагаю, ваше высокоблагородие, очень даже мало. Опять – агличане не стали бы препятствовать?... Где же сниматься то полагаете?

– Далеко... На островах заморских.

– И вы полагаете, ваше высокоблагородие... – старик замолчал. Фирс в углу переминался с ноги на ногу. – Вы полагаете?... С островов этихъ?... можно?... в Россию?

– Если Бог поможет.

– Да, конечно, ежели Господь... К Нему Единому прибегаем... Ежели только грехам нашим потерпитъ? Стосковались там по нас... А, как вы полагаете, – не может так быть?... Тут, скажем, в Париже – рота. Пусть!.. А там, что ли – в Марсели еще одна... Да в Лионе, в Монтаржах по одной – вот тебе будет баталион. Свет от велик, ваше высокоблагородие, – и страдающаго Русскаго люда в нем несосветимая сила... И с разных ежели концовъ?... Только флот нужон... А где его достать?... Нам никто не поможет...

Старик опять помолчал и после долгаго раздумья с такою чрезвычайною тоскою, что вся душа перевернулась у полковника, чуть слышно проговорилъ:

– Может Бриан чего надумалъ?... Просветил бы Господь человека.

Полковник ничего не ответил. В душной мастерской, где пахло сапожным варом и прелою кожею стояла тишина. И точно большая печаль вошла в эту комнату. Нифонт Иванович вытянулся перед полковником и сказал глубоким голосомъ:

– Ваше высокоблагородие, осмелюсь вас попросить.

– Ну?...

– Как, значит, будет у вас рота... Ходить она будетъ?

– Да.

– Значит подметки снашивать будет... To да се... там переда обновить надо... Как вы полагаете?

– Вероятно.

– Ну и, значит, без сапожника вам никак не обойтись. Вот он – я есть сапожник. Фирс, внук мой, мне помощник. Еще кормить, поить роту надо. Я, ваше высокоблагородие, как сюда пришли, два года у Никонова казака в ресторане «Тихий Дон" поваром был... Когда обеды бывали большие на триста персон готовил. Вот он какой я есть. Щи Донския, борщ флотский, все могу, все умею. Роте как без кашевара... Квасы варить могу. Мед сытить... Фирс мне помощник. Он есть внук мне – из повиновения не выйдет.

– Так ведь, Нифонт Иванович, – это за моря плыть придется.

– И сюда шли, ваше высокоблагородие, тоже скольки морей переплыли. Может те моря поближе к России будутъ?... А с вами послужить я рад буду. Очень уже мне обрыдло так без движения сидеть, а стронемся. Бог даст и пойдем... Ну и пойдем... Лишь бы народ пошел – и мы за народом.

– Хорошо, я поговорю.

– А теперь, идите, ваше высокоблагородие, слышите, Топси залаяла... Барыня ваша домой возвертаются. Похвалитесь обновкой.

XVИ

«Похвалиться обновкой» – вот этого то никак не надо было делать. Но и переодеваться в старый костюм было поздно. Полковник развязал, было, кордонку, куда сложил все старое, как в спальню стремительно вошла Ольга Сергеевна. Она никогда просто не ходила, всегда «носилась». Она и говорила о себе: – «Я понеслась к Парчевским... Едва захватила поезд... В метро ногу ушибла, чуть в аксидан не попала. В вуатюру не могла протолкаться. Толпа же, давка»...

Ольга Сергеевна сразу заметила новый пиджак мужа и разговор начала на «вы», что означало, что она устала и сильно не в духе.

– Что это вы таким павлином вырядились?...

– Каким павлином, Леля?...

– И рубашка синенькая и галстух голубенький... Поди, со значением. В капитаны вас разжаловали... Строчка одна... Этих мне напоминает, Божиих ко-ровок, Ферфаксова, Михако и Амарантова, как у нас тогда были... Американцы какие то.

Полковник смутился. Ольга Сергеевна продолжала. Рядом за жидкою картонною стенкою мамочка и Леночка накрывали на стол. Оне перестали греметь посудой. Верно притаились – подслушивали.

– Поди, опять выдумка полкового объединения. Каждый месяц обеды – по тридцать, пятьдесят франков на них уплывает... Теперь вот еще музей задумали... За богачами тянетесь. А того не видите, что у жены башмаков нет. Племянницу чему нибудь учить надо. He советской же дурой ей век вековать. Сколько за костюм с вас вычитывать будутъ?... И костюм то какой глупый придумали. Пиджак не пиджак... Карманы то – автомобиль спрятать можно... Френчеватое что то... Глупо-с, Георгий Димитриевич... Пора перестать в солдатики играть.

– Я, милая Лелечка, поступил на новое место... Ну и...

– Что же это за место такое?... Кажется на такое место вас устроили... Только Бога благодарить... Патрон доволен... Вам доверяют... Тысяча сто франковъ! По теперешним тугим временам, не всякий таксист столько заработает...

– Вот, Леля, полторы тысячи жалованья за месяц вперед, – полковник благоразумно разменял один тысячный билет и припрятал себе пятьсот франков на свои расходы.

Вид денег смягчил Ольгу Сергеевну. С грубоватою ласкою она спросила:

– Куда поступилъ?...

– Поступил я в кинематографическое общество «Атлантида». Там буду ротой командовать... А теперь ее обучать надо.

Ольга Сергеевна смотрела на мужа с недоверием.

– А не врете?...

– Сама, Леля, видишь. Там и обрядили.

– Все в один день... Ничего раньше не говорили... Да... Слушай... Постой... Если это все правда и ты на таком месте, отчего о Леночке не подумалъ?...

– О Леночке?... Ho причем тут Леночка?...

– Ну да, о Леночке... He обо мне же... Хотя и я... Изъездили меня так, что я только и гожусь на машинке стучать... А Леночка?... А Шурикъ?... Наружность у Леночки очень того... Фотоженичная наружность... Молода... Видала виды... Она может играть. «Ведеттой» будет. В «стар" проберется. Это миллионами долларов пахнет... Выбиваются же люди. Только мы ничего не можем. А Шура?... Ему фатальных мужчин играть... Волевых американцев, что с аэроплана на поезд скачут... Нет вот об этом у вас ума не хватило подумать. A no нынешним временам футъ-бол и кинематограф это почище старой гвардии будет.

– Но, Леля, сколько я сегодня мог ознакомиться от Факса.

– От Факса?.. Боже!.. Он играетъ!.. Этого не доставало!.. Воображаю! Впрочем, может какого нибудь Пата и Патафона изобразить... С его собачьими глазами... Наверно он умнее тебя был и устроил свою Анельку играть. Кем он тамъ?...

– Казначеем и вербовщиком.

– Вербует артистовъ?

– Нет, солдат для моей роты.

– Ты что то, милый, сочиняешь. Какая рота? Господи!.. А, если это опять новая авантюра?... Куда вы едете? Где будете сниматься?...

– Сколько я слышалъ: – на островах Галапагос.

– Это: «сколько я слышал" прямо безподобно!.. Божии коровки!.. Где?...

– На островах Галапагос. Это в Тихом океане... Против республики Экуадор, на самом экваторе.

– Знаю, милый, гимназию с медалью кончила. He учи, пожалуйста. Странный способ снимать фильму... На экваторе. Каких же это солдат вы будете изображать?

– Русских.

– Русскихъ?... На экваторе?... Да что ваше общество с ума спятило что ли?... Ты смотри, милый Георгий Димитриевич, как бы не того... Где деньги так зря дают – там большевиками пахнет. Смотри не попадись. Дурака не сваляй. Поедешь на острова Галапагос, а приедешь в Одессу в Чрезвычайку... Очень уже вы все Акимы-простоты. Если кинематографическое общество, то прежде всего – артистки, ведетты, какия нибудь этакия красавицы, мисс Франции, мисс Америки, а уже потом статисты, изображающие солдат, a y вас наоборот.

– Я не знаю, может быть, там и есть какия нибудь артистки... Даже наверно есть... Там Парчевский, Амарантов, Ферфаксов, князь Ардаганский... Публика на «ять».

– И давно?...

– Да, вероятно.

– Однако, молчали... Лидия Петровна мне ничего не говорила. Будь осторожен, Георгий Димитриевич. Почему наем идет не через Обще-Воинский Союзъ?... Нужна организация – она готова. А, если это вас смущают, чтобы лучших отправить в совдепию и там вывести в расходъ?

Ольга Сергеевна посмотрела на мужа с глубоким сожалением. Было и презрение в ея взгляде. «Божии коровки, летят на огонь. Какие все они доверчивые простаки... Вот поманили... Ротой командовать!.. Кинематографической ротой! и полетел на огонь, сунулся в воду, не спросясь броду... Всему поверил"...

– Кто стоит во главе дела?.. -

– Этого, Леля, нам, рядовым работникам, не говорят. Мы только статисты. Ферфаксов называл его: – капитан Немо. Конечно, это псевдоним.

– Капитан Немо!.. Мишель Строговъ!.. – Ольга Сергеевна истерически засмеялась. – Все из Жюль Верна... Ну, Шурка – необразованный дурак, что с него спрашивать!.. А ты – академик Генеральнаго штаба и тоже – капитан Немо...

С недобрым смехом она открыла двери в столовую.

– Мамочка, можно обедать, – крикнула она, хотя мамочка – вот она – стояла прямо за дверью. – Ну, посмотришь, что там... Капитан Немо!.. Ведь я думаю и уйти можно, – сказала она примирительно, точно ощущая в своей сумочке полторы тысячи, развязывавшия много завязавшихся и таких крепких узлов.

XVИИ

Слова жены смутили полковника. Какую то искорку подозрения они в нем заронили.

«Брали и точно лучших" – размышлял полковник, возвращаясь в седьмом часу вечера с занятий с ротой домой. По мере того, как он знакомился с людьми своей роты, он видел, что чья то искусная рука сняла головку эмиграции. В его роте – все специалисты: – летчики, моряки, флотские офицеры, химики, радиотехники, инженеры, тонкие мастера. И притом все народ здоровый, крепкий, молодой. Один Амарантов чего стоилъ!.. Все самые ярые антибольшевики, все бывшие «белые» офицеры, или молодежь, не изменившая лозунгамъ: – «за веру, Царя и отечество». На словесных занятиях Нордеков разговаривал с ними. Колебаний, «непредрешенчества» в них не было. Все твердо исповедывали: – Россия может быть только под царем – без Царя не будет и России. Интеллигенту президенту Русский инородец добровольно не покорится. Царя признает и возвеличит. Республика – это раздел России, возвращение ея к удельно вечевому периоду, путь назад.

Всеми занятиями руководил Ранцев. Он и вообще играл большую роль – заместитель капитана Немо. Ранцев требовал чистой веры. Он постоянно повторял Суворовския поучения: – «безверное войско учить – железо перегорелое точить»...

Нет, – большевиками отнюдь не пахло... Но временами страх охватывал Нордекова... А что, если собрали головку эмиграции и притом головку молодую, не ту, что сама опадет, и правда, отвезут ее вместо островов Галапагос в Одессу, или в Новороссийскъ?... Ведь и Ранцев мог быть обманут, как был обманут Кутепов.

Очень подозрительно было и то, что в роте два рзвода были иностранцы. Зачемъ?... А вот, чтобы связать и укротить непокорных... Да, поистине, если так – какой диавольский планъ!

Надо было быть на чеку, чтобы не попасть в Чеку.

И дома, на вилле «Les Coccиnelles» тоже приходилось быть постоянно на стороже.

Агафошкин со внуком Фирсом поступили в кашевары роты. Ферфаксов их охотно принял. Полковник попробовал уговорить поступить в роту и сына. Ему было приятно, чтобы и сын его испытал военную муштру и чувство строя, хотя бы и кинематографическаго.

Разговор был общий, за чаем, после ужина. Говорить на вилле «Les Coccиnelles» наедине было безполезно. Стены слышали.

– Ты, Шура, сколько теперь зарабатываешь? – спросил полковник.

– Теперь, кризис... Хорошо, если в день тридцать франков очистится, – хмуря брови узко поставленных глаз, сказал Мишель Строгов.

– Значит – всего девятьсот.

Мишель промолчал. Открывать тайну своего заработка он считал лишним, а таблицу умножения его отец вероятно знал не хуже его.

– Поступай, брат, ко мне в роту. Полторы тысячи чистых на всем готовом.

Мишель Строгов уставился на отца немигающими желтыми глазами.

– Зачемъ?...

– Все обломаем тебя. Человеком сделаем. Может быть, когда еще и пригодится.

– Я и так человек. Я свою карьеру ясно вижу. Буду боксером. Миллионы зрителей, гул толпы... Я видал это... Все равно, что бог... Кумир толпы...

– Ну... а представь себе.. Вот так незаметно съорганизуются полки... И пойдем спасать Россию.

Ответ Мишеля был резок и неожидан. Он бичом ударил по сердцу полковника.

– На что мне Россия?... Полковник не сразу нашелся, что стветить. Мамочка зловеще улыбалась. Ольга Сергеевна сидела, опустив глаза, и такая усталость, такая скорбь и безразличие ко всему были на ея лице, что полковник не мог на нее смотреть.

– Что ты говоришь, Шура?

– Я говорю то, что знаю. Повидав Европу, пожив во Франции, я никогда и ни за что не поеду в Россию, какая она там ни будь... Я французский подданный. И испытал все значение великой свободы, какою я здесь пользуюсь. Я обожаю Париж... Тут можно всего достигнуть. А что в России? Клопов кормить по уплотненным квартирамъ?

– Ну, зачем же уплотненныя квартиры, – сдерживаясь и стараясь быть спокойным, говорил полковник. – He будет большевиков, не будет и уплотненных квартир. Все устроится и там по настоящему. И это наш долг все это устроить.

– С кинематографическою ротой, – с иронией сказал Мишель Строгов. – Нет... Я знаю... Это всегда так и будет. И Лена говорила то же самое. Большевики овладеют всем миром. Бороться с ними безполезно.

– Значит они овладеют и Францией?

– Нет, Францией они не овладеют.

– Почему же?... Если всем миром, то и Францией?

– Франция уже пережила большевизм. Она к нему иммунна. Это, как детская болезнь. Корь, или скарлатина. Франция уже перенесла ее.

– Но Германия?...

– В Германии большевизм будет. Повторяю: – бороться безполезно. Я не Дон Кихот, чтобы сражаться с ветряными мельницами.

– Но, Шура, – вмешалась в разговор Ольга Сергеевна. Ей жаль стало полковника. – Никто не говорит ни о какой борьбе. Папа предлагает тебе поступить в его роту, чтобы сниматься для кинематографа.

– Не желаю.

Леночка с восхищением смотрела на двоюроднаго брата. В эти минуты она была влюблена в него по настоящему. «Вот это герой», – думала она. – «Подлинный современный «тип".

Эти дни она молчала. Сложная и трудная работа шла в ея душе. Живя в Советской республике, Леночка с детства усвоила, что надо доносить. Она знала, что все друг на друга доносят, и в школе, где она училась – это было принято. Приехав в Париж, Леночка убедилась, что здесь доносить как то не ловко, да и некуда. В Троцке пошла в домовый комитет и сказала, что слышала, как такой то говорил то то. А здесь, кому что скажешь? Домового комитета не было. На их вилле не было даже консьержки... Хозяин – Леночка это сразу, точно звериным чутьем учуяла – никакими Русскими делами не интересовался. Да и о чем доносить?... Все и события то были, что ощенилась Топси, и никто не мог уничтожить ея щенят. Пришлось самой Леночке этим заняться.

Теперь было другое. Теперь была – тайна.

При одной мысли раскрыть, овладеть этою тайной сердце Леночки трепетало, и смуглыя щеки пробивались темным румянцем. Она слышала, как ея тетка сказала, что у нея фотоженичная наружность.

После чая, когда втроемъ: – мамочка, Ольга Сергеевна и она помыли посуду, и полковник с женой ушли в свою комнату, а мамочка стала укладываться спать, Леночка уселась перед зеркалом, подперев кулаками щеки. Большие, карие, слегка косо поставленные глаза – в Олтабасовых текла татарская кровь, – устремились в их отражение. Они блестели алмазными искорками. Рот был маленький, пухлый – им можно десятиметровый поцелуй изобразить, как Сюзи Вернон – долго, долго впиваться в губы, потом медленно оторваться, отодвинуть лицо и приложить пальчики к губам партнера... Очень красиво!.. Очень даже красиво!.. И она может... А ведь это миллионы?...

И правда она не хуже Лили Дамита, а уже Ольга Чехова, или Киса Куприна!.. Нет, если ее хорошенько приодеть, волосы завить не самой, а у хорошаго парикмахера, укрепить и удлинить ресницы особыми мазями – не хуже будет. Но для этого надо, чтобы ее кто нибудь представил туда, где берут артисток кино.

Из советской республики Леночка вынесла убеждение, что большевики всемогущи. Заграницей это убеждение в ней окрепло. Она их не боялась. Если она придет к ним с «тайной», они проведут ее в любое общество. Она поедет не на какие то острова Галапагос с никому неизвестным обществом «Атлантида», где наверно одна Русская эмигрантская глупость и ничего путнаго не выйдет, но поедет в Холливуд, где станет знаменитостью, как Мери Пикфорд, или Маргарита Морено. Она будет целоваться на целые сто метров с такими красавцами, как Морис Шевалье, или Рамон Новарро... Она читала биографии всех этих «стар" – она знала, что тут ни образования, ни знаний, ни даже таланта не надо – нужна наружность и красивое сложение, да еще глаза, которые сами бы говорили.

Леночка вздохнула, посмотрела на лежавшую лицом к стене, на боку бабушку и тихонько, не скрипнув дверью, вышла из комнаты и легкой белочкой пробежала наверх в комнату-гроб Мишеля Строгова.

XVИИИ

Сквозь щели узкой двери Мишеля просачивался свет. Мишель Строгов не спал. Леночка заглянула ь щелку. Мишель лежал одетый на постели и читал свою любимую «Le Sport».

Леночка приоткрыла дверь и вошла в комнату Мишеля. Тот не пошевельнулся. Мишель Строгов считал, что хороший тон – быть самим собою и никем и ничем не стеснять себя. Вежливость условна. Мишель никогда не уступал места даме в вагоне и никогда не вставал, кто бы с ним ни разговаривал. Тем более не стоило стесняться перед Леночкой, которая предлагала ему сделать ей ребенка и бегала за ним.

– Мишель, – сказала Леночка. Она одна во всей семье так называла его и это подкупало Мишеля. Он опустил газету и, положив ее себе на живот, посмотрел на Леночку.

– Мишель, вы хотели бы сделать карьеру?

– Я ее и сделаю, – спокойно сказал Мишель и уставился узко поставленными глазами на Леночку.

– Но, пора и начинать... Время уходит.

– Чтобы начать – надо случай. Всех знаменитостей бокса всегда выдвигал случай.

– Надо его искать.

– Случай не ищут. Это он вас находит.

– Ну так вот. Случай найден. Если вы меня послушаете, мы можем «сделать» миллионы.

Мишель приподнялся и спустил одну ногу с кровати. Штанина поднялась над ботинком, стал виден спустившийся носок и кусок белой голой ноги.

Мишель так же, как и Леночка считал только на миллионы. К этому приучили их кинематограф и газеты. В газетах они постоянно читали о миллионных кражах, о миллионных исках «ведетт" к парикмахерам, искалеченных автомобилем к владельцу машины, оскорбленных к оскорбителю. Миллионы наживали биржевой игрой и спекуляцией. Летчик Кост получил пять миллионов за свой полет над океаном, миллионы получали боксеры, миллионы платили за изобретения, миллионы получали артисты и артистки экрана. Молодое воображение играло, воспринимая эти известия, и заработок в тридцать франков казался насмешкой судьбы. Все мечты были направлены на миллионы – и не о славе, не о подвигах, совершенных для Родины думал Мишель, но о том, чтобы, просидев, скажем, месяц на шпиле Эйфелевой башни – получить за это миллион. Или заработать его на «Марафоне«танцев, где танцовать, не переставая двадцат дней и двадцать ночей, или выиграть на шестидневных велосипедных гонках... И всегда в мечтах были миллионы. Не десятки и даже не сотни тысяч, но кругленькие, заманчивые миллионы!

– Ну, уж и миллионы, – сказал Мишель, недоверчиво глядя в глаза Леночки.

– А что бы вы сделали, если бы вы имели миллионъ?

– Я бы... – Мишель окончательно сел. Его тупые глаза заблестели. – Прежде всего я бы купил гоночную машину... Экспресс... Не знаю, есть ли такия, в тысячу сил. И установил бы мировой рекорд на скорость. Чтобы во всех газетах были мои портреты.

Мишель замолчал, мечтательно глядя вдаль. Он точно видел изображение своего сухого, бритаго, узкаго лица с копной волос на темени, на первой странице Парижских газет.

– Потомъ?

– Потом я научился бы летать... И рекорды на скорость... на высоту и на дальность полета без спуска... Я бы показал... Мировая известность. Моим именем называли бы ваксу и пиво...

– Ну вы стали бы миллиардеромъ: а тогда что?

– Тогда я взял бы королеву всего света и поехал бы с нею на своей машине. Ночь в Париже, а завтра в Ницце, в Биаррице... И везде нас снимают для газет... Я бы сыгранул в Монако... Сделался бы сам королем гольфа...

– Все это хорошо, – задумчиво сказала Леночка. Ее уязвило, что он о ней не подумал. – Эти миллионы вы сделали бы, благодаря мне. Что же вы мне дали бы?...

– Я уплатил бы вам условленный процент, как это всегда делается... Да что говорить пустяки. Никаких миллионов у вас нет. И что, в самом деле, вы можете придумать.

– А вот увидите... Неужели вы не видите, что у полковника какая то тайна.

И Леночка и Мишель Строгов за глаза называли, она дядю, он отца – полковником. В этом они видели «стиль».

– Положим.

– Вы понимаете – тайна это всегда деньги.

– То есть?

– Если вы раскроете тайну и передадите ее тем, от кого эта тайна, вам хорошо заплатят... Миллионы... Поняли?

– Не совсем.

– Скажем... И, правда, кинематографическое общество «Атлантида» задумало делать съемки на островах Галапагос. Для чего оно так уединяется?... Это – тайна. Может быть они придумали какие то совсем необычайные трюки. Не то, чтобы один какой то отчаянный человек с аэроплана бросался на поезд, но чтобы, скажем, такъ: – идет поезд и вдруг все крыши вагонов открываются, на поезд налетают аэропланы и все пассажиры на ходу садятся в них... А на деле ничего подобнаго. Просто, знаете, как по стене громаднаго дома лазают, а на деле никакой стены и нет, а просто на полу лежит написанная декорация. «Атлантида» естественно бережет этот секрет. Для этого и едет на какие то острова. А мы узнаем этот секрет и продадим его «Парамунту», или «Уфе«, или еще кому нибудь... Вы понимаете, в наш век конкуренции, какия это могут быть деньги. Вам дадут миллионы, а меня за это сделают «ведеттой» с окладом тысяча долларов в неделю.

– Не глупо пущено. Только я думаю, что у полковника это секрет не кинематографический, а политический... Авантюра...

– Тем лучше. За раскрытие политической тайны платить уже будет не коммерческое общество, но государство, это уже пахнет еще большими суммами. Если его рота, я не знаю, что это много или мало для войны, скажем, направлена против советскаго союза, – я пойду, куда надо и я сумею получить хорошия деньги.

– Надо взять только очень большия деньги, – серьезно и строго сказал Мишель.

– Если это Англия интригует против Франции...

Мы скажем Франции... Может быть, это хотят посадить Испанскаго короля на престол. Кто знаетъ? Но понимаете, Мишель, это тайна, которую можно очень хорошо продать. Это начало вашей и моей карьеры.

– Хорошо... Но как же мы узнаем эту тайну?

– Очень просто. Вам надо исполнить желание полковника и поступить в его роту. Тайна сама станет вам известна. Вы скажете мне. А там посмотрим, какого рода будет эта тайна.

Мишель Строгов крепко задумался.

«Эта девочка не дура... Она стоит на прямом и верном пути к богатству... Конечно, идти даже и в кинематографическую роту и маршировать там под барабан, куда как не сладко... Но и возить клиентов без конца тоже надоело... Профессия борца, когда то она будетъ?... Тут подворачивается профессия шпиона... Интересное и, кажется, если судить по кинематографам,

тоже не безвыгодное занятие».

– Хорошо. Если это тайна кинематографическая – деньги мои, вас устраиваем сниматься. Если политическая – деньги пополам. Согласны?...

– Я согласна.

На другой день, к удивлению и радости полковника, – он таки очень любил сына и мечтал дать ему воинское образование и воспитаиие и обратить его на путь истинный, – Мишель Строгов заявил о своем желании поступить в его роту и обучаться, хотя бы и для кинематографа военному делу.

XИX

Пиксанов сказал Ранцеву правду. Капитан Немо держал свою лучшую лошадь, кобылу Артемиду, неделями в заведении Ленсман в Париже и ездил в Булонском лесу. Ранцев не спрашивал Немо, зачем он это делает. За время своей работы с Немо он проникся таким уважением к нему, что ему все, что ни делал Немо казалось нужным и целесообразным. Немного кольнуло его, что Немо сам не сказал ему этого и не брал его с собою, но сейчас же подумал, что Немо делает это из деликатности, чтобы Ранцеву не встречаться с дочерью.

Маленькия слабости больших людей... По свойственной ему природной скромности, капитан Немо не считал себя большим... Да и слабость, – он это сразу почувствовал – не была маленькой.

С двух своих встреч и волнующих разговоров с мисс Герберт, капитан Немо убедился, что он полюбил эту девочку позднею, но крепкою и сильною любовью. Он тщательно взвесил и изучил свое чувство. Было оно, как осенняя погода устойчиво, ярко, красиво и крепко. Оно выплыло из глубокаго далека. Из тех времен, когда Ранцев, Багренев и он, три лихих кадета, три мушкетера королевны Захолустнаго штаба ухаживали за такой вот точно девочкой Алечкой Лоссовской. Капитан Немо – тогда кадет Долле, – очень скоро из скромности и сознания, что он не может дать того, что давали его товарищи, заглушил в себе сильное чувство любви, сменил его чувством непоколебимой дружбы и преданности и так и пронес это чувство через всю жизнь, никогда никому о нем не сказав.

Здесь, заграницей, богатый, известный, носящий в сердце своем великую тайну и светлую мечту освободить Россию от большевиков, достигающий уже исполнения мечты, он вдруг встретился с дочерью этой самой Алечки Лоссовской и в том же возрасте в каком была ея мать в пору его увлечения. Дочь была красивее, глубже, сердечнее и умнее матери. И она неотразимо повлекла к себе серьезнаго и занятого Немо.

Ему нужны были лошади для поездок в Boиs Notre Dame. Это сорок верст от Парижа. И Пиксанову и лошади ничего не стоило делать эти сорок верст раз в неделю, a y капитана Немо явилась возможность любоваться тою, к кому его влекли воспоминания и поздно пробудившееся чувство любви.

Сначала Немо пробовал обмануть самого себя. Он говорил себе, что он ездит для здоровья. Он целые дни проводит, сидя за рабочим столом, или в автомобиле, или в полетах, ему нужен иной моцион и что может быть лучше верховой езды? Он в уме своем сослался на Муссолини и Наполеона. Но чуждый компромисса сам себя остановил. «Ну да, влюбился, как кадет, как гимназист... Влюбился, но безумств не наделаю, а что полюбуюсь на ту, чью мать так сильно любил, что никогда даже не посмел сказать ей о своей любви и чей отец не только моим дру-гом, но стал и сотрудником и заместителем, так беды от этого никакой не будетъ!»

И он поехал полюбоваться этой барышней, англичанкой по воспитанию, Русской по крови.

Еще была тогда зима, но дни были яркие, солнечные, радостные. В Булонском лесу, все казалось красивым и принаряженным. Очень много было катающихся. Немо скоро увидал ту, кого так хотел встретить. Она ехала на прекрасной рыжей лошади и почти рядом с нею ехал наездник, англичанин, на серой и такой же хорошей лошади. Капитан Немо снял котелок. Ана сейчас же узнала его. Она перевела свою лошадь на шаг и подъехала к Немо.

– Вы ездите верхомъ? – спросила она, ласково улыбаясь, – но почему я вас раньше не встречала?

– Я раньше не ездил. Только сегодня начал. Они говорили по-английски.

– Какая прекрасная у вас лошадь. Она не из манежа?

– Нет. Это моя собственная лошадь.

– Это сейчас и видно. Раньше я ездила на манежной. Теперь мне мама купила этих двух лошадей. Совсем другое.

Она пустила свою лошадь рысью. Они проехали, молча, аллею. Немо любовался ею. Как она напоминала ему Валентину Петровну!.. Та ездила тогда амазонкой, Ана сидела на мужском седле в разрезной юбке. От этого она казалась меньше и стройнее, чем была Валентина Петровна. Она, оборачиваясь, поглядывала на Немо. В ея улыбке было нечто неотразимо прелестное. Из воспоминания прошлаго, из того, что было сейчас перед ним, в душе Немо точно плелась нежная ткань. Она опутывала его сердце и непривычно сладко становилось в нем. Его большая работа, подвиг и жертва, им задуманные, приобретали от этого какое то совсем новое и чарующее значение, и кроме России к нему приближалось это живое существо, похвалу котораго было приятно заслужить.

Она мягко перевела на шаг. Лицо ея раскраснелось. Пухлый рот был мило полуоткрыт. Она наслаждалась движением лошади. В ея синезеленых, совсем материнских глазах отражалось небо и они казались более синими, чем зелеными. Бриллиантовые огни восторга играли в них.

– Вы знаете, я ужасно, как рада, что встретилась с вами. Вы тогда пришли, передали это ужасное известие о том, что мой отец убит на войне, и исчезли, не оставив даже своего адреса. Я очень тогда волновалась этим и много плакала. Мне так хотелось все знать о своих родителях и о первых годах моей жизни и кто же мне мог разсказать, как не вы?

– Представьте, и мне было досадно, что я так мало вам тогда разсказал.

– Вы мне теперь разскажете все о моих настоящих папе и маме. Кто они были и кто были их родители?

– Ваш отец герой, и в полном смысле этого слова джентльмен... Более чем джентльмен.

– Что же может быть более этого?

– Он Русский офицер.

– И знаете что, будем говорить по Русски. Это мне будет практика. Я говорю по Русски с одною барышней. Она работает в этом, знаете, обществе христианских молодых людей. Но мне этого мало. И с нею мы ведем такие простые разговоры. Говорим о литературе. Она дает мне читать Русских книг, а с вами мы будем говорить о прошлом моих родителей. Ах, как это интересно все знать о себе. Мне иногда кажется, что мы живем и в прошлом, как будем жить и в будущем потом, после умирания.

Когда они приехали в заведение Ленсман, Ана снова представила Немо своей приемной матери. Мистрисс Герберт очень радушно приветствовала инженера, котораго дожидалась такая прекрасная машина. Она ничего не имела против того, чтобы Ана ездила вместе с ним. Притом же их сопровождал старый наездник мистер Томпсон.

– До завтра, мосье Долле.

– До завтра, мадемуазелль Ана.

– Только бы опять хсрошая погода.

– Бог даст, мадемуазелль Ана.

Она помахала ему из окна кареты маленькой ручкой, он снял котелок. Было хорошо и тепло на его сердце.

XX

Капитана Немо мучил вопрос, сказать Ане, что ея отец жив, или не говорить, как о том просил его Ранцев.

Ранцев просил его тогда, когда он служил наездником у госпожи Ленсман и был беден. Теперь, когда Ранцев становился у такого большого и благороднаго дела, может быть, он и сам бы хотел сблизиться со своею дочерью.

«Будущее покажет", – решил Немо.

Он ехал по парку. Десятки всадников и амазонок его догоняли и обгоняли. Он не оборачивался. Но были какия то тайныя силы, – токи что ли какие? – он задолго узнавал поступь ея лошади. Он не видел ее, а уже сердце его учащенно билось, и он знал, что это едет она. Артемида настораживала и косила назад ушами. И она знала прекрасную рыжую красавицу Аны.

– Чудный день.

– Совсем весенний, мисс Ана.

– Ну, говорите, пожялуйста, по Русскому.

Она говорила хорошо, почти без акцента, с легкими неправильностями и чуть картавя, что делало ея речь еще более милой.

Он разсказал ей про детство ея матери.

– Она была тогда дочерью начальника кавалерийской дивизии.

– Вот отчего я так люблю лошадей, – сказала Ана.

– Ваш отец их обожал. Он был спортсмен.

– Он много скакалъ?

– Да.

– На стипль чезахъ?

– Да. И незадолго до войны он взял в Красном Селе второй Императорский приз.

Все это было «страшно» интересно, но все это требовало пояснений. Вопросы сыпались: – «что такое Красное Село?» «что такое Императорский призъ?», «это больше Дерби, или это как Ливерпульския скачки»? Бедный капитан Немо затруднялся с ответом. Как бы тут ему помог Раыцевъ! Он то наверно знал все эти скачки.

– А мама?... Она хорошо ездила?... Лучше меня?... Как она вышла замужъ? Вы мне все, все разскажите. Мне все это надо знать. Я же их дочь!

Всего разсказать было нельзя. Каиитан Немо проявил большую чуткость. Он разсказал о первом браке с профессором Тропаревым, но совсем умолчал о Портосе, как будто его и не было.

– Куда же девался этот Тропаревъ? Мама развелась с нимъ?

– Нет. Он умер. Ваша мама осталась вдовою. К этому времени ея родители умерли. Она была совсем одна. Тогда ей сделал предложение ваш отец. Он командовал тогда эскадроном в Маньчжурии.

И опять нужны были отступления. Она не знала что такое Маньчжурия. «Это же Китай?... Как же мой отец мог там командовать эскадрономъ?...».

Объяснения затягивались. Тут Немо чувствовал себя хорошо. Он это все мог объяснить. Он и сам был шафером у них на свадьбе, Тут было самое интересное. Совсем, как в кинематографе! У нея была няня китаянка: «Чао-Ли». Ана несколько раз повторила это слово.

– Чао-Ли... Чао-Ли, – да я помню... Я слышала.

Мне говорили. Ужасно, как интересно. Вы знаете, напрягаю память и ничего не могу вспоминать... А вот иногда во сне... Да нет, вовсе не во сне, а так в какой то полудреме, мне слышится, что кто то шипит надо мною... И запах табаку... Не нашего... И потом запах духов и вот тут замрет сердце... И я пойму, что все это мне снится или кажется. Ну, продолжайте... Папа командовал эскадроном. Я родилась на постовой казарме... И кругом солдаты... И никого, никого... А потомъ?

Капитан Немо разсказал, как Ану украли китайцы и как мистер Герберт, случайно бывший на охо-те освободил ее.

– Дальше я знаю. Дальше я вам когда нибудь буду разсказать. А что же мои родители?

И опять шел длинный разсказ о войне и об атаке Заамурцев.

– Конная атака... Как это прекрасно!

– Ваш отец поскакал, чтобы взять пулемет.

Он был сражен восемью пулями.

– Он был убитъ?

– Ночью его младший офицер Ферфаксов, помните, я вам разсказывал, как он охотился, как он ходил отыскивать вас, пошел с солдатами взять вашего отца, чтобы похоронить его, Он нашел его лежащим подле лошади. Лошадь его...

– Я помню, вы говорили... Ее звали Одалиска...

– Да, Одалиска положила ему голову на грудь. Она была мертва. Ваш отец был жив...

– Ну что же дальше? – ея голос дрожал. Капитан Немо не мог лгать.

Он разсказал как принесли раненаго Ранцева на перевязочный пункт, как перевезли совершенно безнадежнаго в госпиталь и как, благодаря Великой Княгине Анастасии Николаевне, матери Аны удалось выходить раненаго.

Они ездили каждый день. Он «для моциона», она по чистому влечению к езде. Он привез маленький, но прекрасный фотографический аппарат и снял ее на лошади. Снимок вышел превосходно. Он дал его увеличить и вставил в дорогую кожаную рамку. Тоже «маленькия слабости великих людей». Но отчего не позволить их себе?

Он подошел в своем разсказе к тому месту, где надо было, или сказать всю правду, или сочинять про смерть Ранцева.

Капитан Немо отослал лошадь на ферму к Пиксанову и больше не ездил в Булонском лесу.

Настало время отъезда из Парижа. Подготовительныя работы были закончены. Все, что было нужно, спешно грузилось в порту Сен Назар на пароход «Немезиду». Завтра должен был туда же ехать и Немо. Ранцев и вся Нордековская рота были на погрузке. «Варьете» капитана Немо тоже находилось там.

Капитан Немо решил все сказать Ане. Он в ней был уверен. Ни выдать, ни проболтать она не могла. Просто ей некому было проболтать. Немо казалось, что все его дело приобретет еще большую ценность, когда эта девочка будет все знать. Ему казалось жестоким и несправедливым решение Ранцева отречься от дочери. Еслитогда с этим решением можно было как то согласиться, теперь это было напрасно. Чуждая фантазии голова Немо рисовала, как будет хорошо, когда дело их станет развиваться. Ана одна во всем мире будет знать, кто это делает. Кто тот смелый, кто объявил войну коммунизму. Ане будет радостно сознавать, что это ея отец и тот инженер Долле, с кем она так недавно ездила вместе в Булонском лесу.

И капитан Немо в это последнее свое Парижское утро поехал в Булонский лес на Артемиде. Он волновался, как гимназист, как некогда кадетом волновался он, ездя с ея матерью. Молодо и потому прекрасно и приятно было это чувство.

XXИ

Была весна и совсем по иному выглядел Булонский лес в нежной, пушистой прозрачности. Дали были зелены, голубели пруды и озера. Капитан Немо выехал нарочно позже и справился ездит ли мисс Герберт. Она только что выехала.

Он встретил ее на большой дороге. Она ехала навстречу и уже издали узнала его и, улыбаясь, приветливо замахала рукой. Она ехала не с наездником,

мистером Томпсоном. Ее сопровождал на ея серой лошади молодой, очень красивый и очень стильно, по военному строго, одетый англичанин. Они ехали рядом и разговаривали.

– О, мосье Долле, как давно мы с вами не видались! Я так безпокоилась о вас. Думала, не больны ли вы, а вы все такой же нехороший, не сказали ни своего адреса, ни номера телефона. Право, я справляться о вас хотела.

Она сильно, с чувством пожала его руку.

– Позвольте вас познакомить: – мой кузен капитан Джемс Холливель.

Молодой человек приподнял котелок над головой. Они подали друг другу руки.

– И, милый Джемс, вы не сердитесь на нас, мы будем с инженером говорить по Русски. Он мне не досказал самаго интереснаго про моего отца.

Холливель еще любезнее с чуть заметной улыбкой приподнял котелок.

Капитан Немо и Ана ехали рядсм. Мистер Холливель немного позади.

– О, какой вы жестокий!.. Разве можно такъ! На самом интересном месте все прервать. Вы точно не верите, что все, что касается моих Русских родителей, так меня интересовывает. Мой отец жив и сейчасъ?

– Да.

– Где же он теперь? Как бы я хотела его видеть.

– Он во Франции.

Она сделала порывистое движеиие. Ея лошадь забезпокоилась.

– Где?

И тогда капитан Немо, отдаваясь тому чувству, которое он так тщательно сохранял в себе все эти месяцы, подробно разсказал Ане про кинематографическое общество «Атлантида», где распорядителем был он, а его помощником ея отец.

Она прослушала это холодно. Казалось, она была разочарована. Капитан Немо это сейчас же почувствовал. И его это обрадовало.

«А ведь душа то в тебе Петрика», – подумал он.

– Но, это, мисс Ана, не верно. Это общество только отвод глаз.

Она не поняла его.

– Что такое «отвод глаз"?

Он объяснил ей по-английски и продолжал по Русски:

– Мы поведем страшную, непримиримую войну с коммунистами всего света. На аэропланах мы прилетим в Россию...

– И мой отецъ?

– И ваш отец, конечно. Вы понимаете: – ваша мать тамъ! Он может ее еще и отыскать.

– Боже мой!

– Но вы понимаете, что нам никто не позволит этого делать и нам нужно было найти такое место, где бы мы могли быть, как у себя дома.

– И вы нашли такое место?

– Да.

– Не говорите мне, где оно? Я понимаю, какая это тайна! Они так сильны. Но я буду знать, когда и как вы кончите?

– Конечно... В конце концов и газеты про это узнают и будут писать. Но, кроме того...

Она перебила его.

– Я узнаю все про моего отца. Я увижу его?

По ея теперешнему оживлению Немо понял, что в ней было чувство пренебрежения к кинематографу и радость, что это не кинематограф, а большое военное предприятие. Значит, она не современная, но такая, как Ранцев... Тоже... Дон Кихот... И это укрепило его в возможности сказать все.

– Мы широко используем и газы и пропаганду... Мы спасем Россию. И тогда...

– И тогда вы приведете ко мне моего отца. Но раньше вы пришлете ко мне кого нибудь... предупредить меня... чтобы я могла его достойно принимать... Как героя!..

– Хорошо. Я пришлю к вам одного стараго и очень почтеннаго человека. Он вас знал еще там, в Маньчжурии.

– Когда я была совсем малютка. Он, значит, знал моих родителей?

– Он был начальником вашего отца.

– Кто же это?

– Генерал Заборов.

Они возвращались домой. Их разговор был долгий и оживленный. Они очень много ехали шагом. Это было неудобно при мистере Холливеле. Ана поняла это первая. Она обернулась к своему кузену и сказала ему по-английски:

– He правда ли, Джемс, какая прекрасная лошадь у господина инженера?

– О yes, – флегматично протянул Холливель и подъехал к ним.

У заведения госпожи Ленсман две мощныя машины ожидали всадников. Ана сердечно простилась с капитаном Немо.

– Когда же вы едете? – по Русски сказала она.

– Сегодня.

– Уже?... Как жаль, что я теперь, вероятно, не скоро вас увижу.

Она крепко, может быть, более сильно, чем это позволяли приличия, пожала руку Немо. Тот понялъ: это пожатие относилось не к нему, а к ея отцу, и более всего к тому великому делу, о котором он только что ей разсказал.

У машины Ана еще раз кивнула головой капитану Немо. Холливель, согнувшись, влез в карету и уселся на переднее выдвижное место. Громадный «Пакхардт" мягко тронулся и покатился по каменным плитам мостовой.

Капитан Немо стоял подле своего «Рольсъ-Ройса». Шоффер держал открытой дверцу. Машина Герберт скрылась за поворотом.

«Сказать шофферу: – «за ними»!.. На улицу Henrи Martиn. Приехать и выяснить все... Просить руки и сердца... Просить права надеяться на будущее... Кажется, маленькия слабости великих людей заходят слишком далеко»...

Капитан Немо медленно, точно нехотя, залез в свою карету. Машина не двигалась. Шоффер, обернувшись к Немо, смотрел вопросительно на него через переднее опущенное стекло. Прошло несколько мгновений, коротких, совсем незаметных для шоффера, очень длинных и мучительных для капитана Немо. Его судьба решилась. Счастье показало ему свое лицо. Что то личное появилось перед ним первый раз б его жизни.

«А как милый Петрик был бы удивлен... Обрадованъ?... Кто знает"?

Капитан Немо посмотрел на шоффера. Твердо, спокойно, как всегда, быть может, чуть строже чем всегда, он сказалъ:

– В город Сен Назэр... По Орлеанской дороге.

XXИИ

Ранцев проснулся от мернаго, глухого шума. Сквозь щели ставень мягкий, белый свет проникал в маленькую, как каюта, комнату приморскаго пансиона. Ее вот уже неделю занимали Ранцев и Ферфаксов. Сильный, вдруг поднявшийся ветер порывами ударял в ставню. Сосны и кедры глухо шумели в саду. Было пасмурно. Ферфаксов, давно не спавший, сказалъ:

– Ты слышишь?... Какая буря!..

– Да... Кажется и дождь.

– Им не везет. Ранцев стал одеваться.

– Бурдели, наши хозяева, вчера весь день плели гирлянды из зелени и цветов. По всему городку шли приготовления к сегодняшнему дню. Им нужны – солнце, хорошая погода... Подумай – праздник детей. Бурдель вчера за стаканом рома разсказывалъ: – каждая мать, самая бедная, обшила, принарядила к сегодняшнему дню свое дитя, чтобы полюбоваться им, чтобы гордиться им в процессии. А какая процессия при гакой погоде! С ног валит.

– Пойдем, – сказал быстро одевшийся Ранцев, – посмотрим.

На улице, идущей к морю, они должны были схватиться за шляпы. Мелкий песок морских дюн и не то дождь, не то брызги океанской волны, сорванныя ураганом, били в лицо и слепили глаза.

Серое небо валилось в море. Желто-зеленые валы непрерывной чередой, опушаясь белой пеной, с ропотом и ревом шли на берег. Купальныя палатки ярко желтой парусины были сняты. Деревянныя будки прижались к набережной. К ним, шипя, подкатывалась пена волн.

У океана ветер казался тише. Мелкий дождь холодил лицо. Над морем клубился туман. Мысы по сторонам залива стояли в сизой дымке. Песчаные острова у входа в океан обозначались резкими, белыми полосами прибоя. Море было пустынно.

Вышка, откуда любители бросались в воду, была сломана. Ея бревна носились по волнам. Какой то молодец в черном купальном костюме входил в воду, доходил до первых больших волн, но не решался идти дальше и отпрыгивал, фыркая и захлебываясь. Две англичанки стояли на песке пляжа. Ветер окрутил их юбки около ног и точно хотел copвать с них платья. На набережной не было обычных гуляющих.

– Невеселая картина, – сказал Ранцев, – море показывает нам свой нрав.

– А знаешь, – вглядываясь вдаль охотничьими зоркими глазами, сказал Ферфаксов, – погода еще исправится. Ты видишь, как бледнеет на небосклоне небо. Там как бы просвечивает синева.

– Пойдем, порадуем старика Бурделя. Хозяин виллы «Les Rossиgnoles» большими садовыми ножницами резал цветы, опустошая клумбьь

– Вы были на море, - спросил он. – Ну какъ?

– Мне кажется прояснит, – на ужасном Русско-шофферском французском языке сказал Ферфаксов.

– Вы думаете?... Да, конечно... Иначе и быть не может... Должно, обязательно должно прояснить.

– Вы все таки вешаете гирлянды, – сказал Ранцев.

– А как же... Моя жена с мадам Манган уже начали работать. Как же иначе, – с печалью в голосе и со слезами на глазах сказал Бурдель, – праздник Fete Dиeu. Бог придет к нам. Он пройдет мимо нашей виллы. Все Ему... Все, что имеем.

Бурдель с какою то яростью отхватил ножницами громадную, прекрасную, только что распустившуюся розу.

– Бог и Родина – все прекрасное на свете. И Бог придет к нам. А вдруг... Нет этого не может быть... Ну, как преосвященный отменит процессию?... Из за дождя...

– Какого там чорта дождя, – воскликнул Ферфаксов, – вы только посмотрите!

Он вывел старика из садика, где туйи и сирени, росшия у калитки заслоняли небосклон и показал вдаль. Ветер гнал тучи, снимая серую пелену с волн. Над островами голубое сверкало море.

– Буря гонит тучи на Париж. Скоро будет совсем ясно. Солнце будет... Да и ветер стал заметно тише.

– Ах, дал бы Бог... Дал бы Бог... Вы подумайте, мосье Ранцев, наши школьники будут все в одинаковых синих костюмах с белыми лентами... Они будут первый раз играть на фанфарах... И девочки все в белом с кисейными вуалями, в цветах. Как же можно – дождь?... Сегодня Бог придет к намъ!..

XXИИИ

В три часа дня жидкий благовест в один колокол затрезвонил на городской площади. Ранцев и Ферфаксов пошли на его призыв.

Небольшая новая каменная церковь стояла на песчаном холме дюны. Два марша лестницы из дикаго камня сходились на площадке на середине дюны и опять расходились, направляясь к церковным дверям. Темная, блестящая зелень лавров и мирт, нежные листики стриженых буксов яркими пятнами ложились на камни... Вдоль лестницы, от низа и до верха, полуприкрытыя каменными перилами, точно пчелки в улье, работали молоденькия девушки в белых платьях. Оне торопились украшать цветами церковь. Одне растягивали длинное белое полотнище над площадкой, другия проворно и ловко нашивали на него розовыя розы к красные пионы, образуя большой и широкий крест из живых цветов. Третьи раскладывали вдоль перил миртовыя ветки, украшенныя маленькими розочками...

Прояснивало. Солнце нет, нет, да и пробьется сквозь тучи и осияет своими лучами церковь, цветы и трудящихся девушек. Точно с неба пошлет им благословение.

По лестнице почти непрерывной вереницей шли старыя женщины в черных высоких Бретонских наколках и мужчины в длинных старомодных потертых сюртуках. Они, молча, входили в узкия дубовыя двери и исчезали за ними. Когда открывались двери, из церкви доносилось гудение органа и пение женскаго хора. Пели что то нежное и трогательное, что так подходило так отвечало, составляя полную гармонию с цветами, белым пчелкамъ-девушкам, трудившимся у храма.

В церкви было светло, торжественно и нарядно.

Она была каменная, длинная, «кораблем", с тонкими белыми колоннами, с двумя рядами высоких узких, стрельчатых окон. Между колонн, под потолком, свисали белыя гирлянды бумажных цветов. У одного из окон стояла модель паруснаго, трехмачтоваго брига. У колонн все статуи святых были обвиты цветами.

Скамьи были заняты. Впереди сидели дети. По одну сторону мальчики в синих курточках матросскаго образца, с большими белыми, шелковыми бантами на левом плече, по другую все было бело от кисейных наколок и белых цветочных венков. Сзади сидели старые мужчины и женщины, все в черном. Ранцев не заметил среди мужчин – людей средняго, его, возраста. Они молчаливо и незримо присутствовали на Богослужении, глядясь с мраморных досок длинными колоннами золотом начертанных имен с надписью наверху: – «Morts pour la Patrиe».

От белых гирлянд, от белаго света, идущаго с двух сторон через окна – в церкви была несказанная светлая красота. Но особенно глубоким, небесно чистым и прозрачным казался свет в нише алтаря, окруженнаго невидимыми из церкви окнами. Там в глубоком свете цветных стекол, точно с неба спускались на землю, тая в сияющем эфире, прекрасная статуя Божией Матери из Лурда. Раскрашенный камень голубых ея риз, белыя лилии в ея розовых руках, светлый Лик Божественной красоты в этом свете казались по неземному прекрасными.

Жиденький орган играл псалмы. И все шли в церковь люди, опускали руку в чашу с водой, быстро преклоняли колено, приседая, и проходили вглубь к алтарю. Там шла суета приготовлений к процессии.

Французское, трехцветное знамя, обшитое золотою бахромою стояло, не колышась. Взметнулись вверх вынимаемыя из гнезд почетными стариками пестрыя хо-ругви. Старухи потянулись из церкви. На площади была толпа. У булочной, где на веранде англичане пили чай, стояли автомобили.

Кое где вдоль улиц садовыя ограды вилл были украшены белыми с красными полосами полотнищами. По ним узором были нашиты зеленые листики и цвета. Розовыя, мелкия, вьющияся розы и зелень туий были насыпаны по черному гудрону шоссе.

Медный колокол бил назойливо и мерно. Из дверей храма ему отвечали орган и пение хора. Эти звуки отрывали от земли и уносили к чему то прекрасному, далекому, светлому, радостному, где не было земных забот и печалей. Это настроение передавалось Ранцеву и радовало его. Божия Матерь из Лурда, покровительница этого храма, точно явилась благословить его перед отъездом.

Старик с седыми густыми волосами – ветер трепал их и играл с ними – в черном пиджаке вынес из церкви длинную малиноваго бархата тяжелую хоругвь, расшитую золотом. На хоругви масляными красками была написана Лурдовская Божия Матерь. Хоругвеносец прошел мимо пестрых выставок товаров в окне большого «универсальнаго» магазина и стал посередине улицы, обозначив голову процессии.

Из двора церкви к нему выбежали и пристроились человек двадцать мальчиков в синих курточках. Их лица под круглыми белыми шапочками были серьезны. Из церкви потянулись сопровождаемыя матерями маленькия дети, все в белом, с букетами цветов в руках. Четыре парадно одетых мальчика с большими шелковыми белыми бантами на плечах вынесли на носилках статую Христа. За нею следовали дети с маленькими бумажными хоругвями. Девушки в белом, за ними юноши в синем, а дальше под тяжелым балдахином малиноваго бархата медленно шествовал, точно изнемогая под тяжестью золотом шитых риз, священник.

За ним развязно, пряча папиросы в рукава помятых синих пиджаков, вышли городские музыканты. Дальше шла толпа. Мужчины отдельно впереди, за ними женщины.

Мосье Бурдель подошел к Ранцеву. Красное лицо его сияло. На серых, старых, выцветших глазах играла слеза.

– Г-мм, – сказал он, хватая Ранцева за рукав.

– Вы думаете, бошей победили тамъ?... в Париже?... Ecole la;que?... Идиоты!.. Если бы не мы?... He наше духовенство?.. ну и, конечно, ваша Русская благородная помощь – боши были бы в Париже!.. Это мы, верующие католики... Мы такие вот, как Кастельно и Фош, – это наши верующие, не смотря ни на что офицеры и солдаты отстояли Францию. Вы посмотрите – все ленточки почетнаго легиона и военной медали на молящихся... А те думают... Без веры?... Без Бога?... Когда не будет веры, не будет Бога – не станет и Франции... Et voиla tous...

XXИV

Размеренно и негромко впереди ударил барабан. Процессия тронулась вверх по улице.

«Там... там... там"... – раздавалось впереди. Нежные девичьи голоса запели в голове колонны.

– Nous t'adorons, ; radиeuse Hoslиe
Du Dиeu d'amour voиle mysterиeux,
Soиs notre force aux combats de la vиe,
Soutиens nos pas sur le chemиn des cиeux...

Ветер рвал голоса. В глубине колонны девушкам вторили мужчины. Они шли по три в черном, кто в сюртуке, кто в блузе, кто в пиджаке. Их лица были серьезны. Они несли в руках маленькия тетрадки и, следя по ним, подхватывали слова плавно колы-хавшагося в воздухе гимиа.

– Trиomphe, ; roи,
Dиeu de TEucharиstиe,
Autour de toи se pressent tes enfants,
Pour r;parer Toutrage de l'иmpиe
A Toи nos ceeurs et nos veux et nos chants...

Мотив гимна принял джазъ-бандный городской оркестр. Корнетист надул щеки и заиграл. Трубы подхватили. Грустно запел саксофон. Голоса неслись к небу и точно раздвигали на нем тучи. Клочок синяго неба стал величиною с простыню. Свет золотыми лучами брызнул и заиграл блестками на ризах, на вышивках балдахина, на звезде с причастием, на трубах и барабанах. Ветер колыхал хоругвь. Лурдская Божия Матерь плыла над толпой. Бумажные флажки трепетали в детских руках. Матери врывались в ряды детей и поправляли потревоженное ветром платье.

Enfants de choeur в длинных красных и голубых юбках с глубокими складками, в пелеринах, накрытых кружевами, шли впереди балдахина. Под балдахином кюре с французским длинным и прямым носом и с узкой седеющей бородой, светски воспитанный, по духовному благостный, шел чинно и важно с сознанием святости совершаемаго им. За ним под пестрым расшитым золотом зонтиком, медленно шаркая по цветам, устилавшим шоссе, больными ногами, шел старик священник в круглой шапочке. У него было резкое лицо и острые серые глаза. Он нес в руке звезду с вложенной в нее облаткой причастия.

Народ выходил из домов и лавок. Он становился вдоль дороги, и, когда приближалось к нему причастие, преклонял колени.

И только сзади равнодушные, нетерпеливые, безверные, холодные автомобили дерзко крякали рожками, пытаясь обогнать процессию. Навстречу им ветер нес обрывки священнаго гимна, голоса верующих детей, женщин и стариков и звуки меднаго хора.

– Lorsque J;sus, pr?s de quиtter la terre
Prиt en pиtи; ses enfants malheureux,
L'Eucharиstиe est le dиvиn mиst?re
Qu'иl иnventa pour rester avec eux...

1


{

1

Тебя хвалим, Святое Причастье,
Таинственный образ Бога Любви.
Будь наша сила, будь наше счастье,
Будь наша помощь в небесном пути.
Слава Царю, Богу Святых Даров,
К Тебе прибегают дети Твои,
От оскорблений нечистых Покров.
Тебе сердце, мольбы и песни мои.
Когда землю покидал Христосъ
Своих детей Он пожалел,
Святые Дары Он им принес,
Своим присутствием смягчил их удел.}

Ветер плескал хоругвями. Длинныя вуали девочек развевались над толпою узкими белыми дымами.

Процессия обогнула квартал и направилась к морю. Она не пошла к Казино и большим отелям. Там было холодно и точно враждебно к этой тонкой и чистой вере. Она не пошла и к Мэрии, где не были повешены праздничные флаги, где все показывало равнодушие государства к церкви. Она обошла кварталы маленьких вилл, домики рыбаков и мелких торговцев. Она точно боялась стеснить и помешать автомобилям и жалась в сторону от служителей Золотого Тельца.

Ранцев и Ферфаксов в православной России видали крестные ходы. Они видали их и в столицах и в маленьких селах. Везде в старой России, как бы ни был беден приход, крестный ход шел, торжествуя. Властно развевались хоругви и было сильно и полно веры пение грубаго иногда, но всегда смелаго хора: – «Бог Господь и явися нам"!..

Здесь гимн звучал робкою, смиренною, неуверенною мольбою. И звуки оркестра не могли укрепить его. Шло очень много детей. Прав был Бурдель. Матери не пожалели ни денег, ни труда – оне принарядили их. И думал Ранцевъ: – «какая вырастет новая Франция?... Оставят ли на всю жизнь в этих маленьких душах волнующее воспоминание развевающияся хоругви, золотое сияние звезды, мерное пение, преклонение колен, сладкая вера, что Бог сошел на землю и шествует среди людей – или их покорит и оторвет от веры зычный голос автомобильнаго клаксона?... Останется у них воспоминание о медленном шествии по городку с самим Богом – как тихая пристань, куда можно будет уходить усталой душе от светских бурь – или безверная школа навсегда сотрет тихую радость испытаннаго когда то сладкаго волнения»?...

За каменной оградой набережной, по песчаному пляжу ходили зеленые белопенные валы. Над безкокечными просторами моря сияло бледно голубое небо. Белыми дымками развевались кисейныя вуали девушек, и трепетали безчисленные флажки в руках детей. Над пестрою толпою медленно плыл лиловый в золоте балдахин. Бог шествовал вдоль моря. И обрывками – то девичьими голосами, то звуками оркестра, то несмелым хором мужчин, поющих в унисон, под мерный грохот барабана: – «там... там... там...» доносилось:

– Reste avec nous et b;nиs nous, Seиgneur![5]

XXV

Ранцев и Ферфаксов вернулись с крестнаго хода умиленные и растроганные. Все перечувствованное ими казалось им хорошим предзнаменованием для завтрашняго дня.

– Вот, как никак мы и помолились перед путешествием, – сказал Ферфаксов. – И стало как то спокойнее и увереннее на душе.

Госпожа Бурдель встретила их встревоженная, как бывают всегда встревожены тихие, простые люди, живущие покойною, безмятежною, размеренною жизнью, когда приходят телеграммы.

– Господин Ранцев, вам телеграмма.

Ранцев взял маленький голубой, плотно заклеенный листочек, торопливо распечатал его и взглянул.

– «Приезжайте немедленно. Ваше присутствие необходимо. Нордеков".

Ранцев сейчас же разсчитался с хозяевами, поблагодарил их за гостеприимство, нанял автомобиль и помчался с Ферфаксовым в Сен Назэр, где на пароходе «Немезида» собрались статисты кинематографическаго общества «Атлантида».

Пароход стоял на реке Луаре. На нем вчера были закончены ремонтныя работы и погрузка имущества и пассажиров. Все было готово к отплытию. Ждали приезда капитана Немо. Ранцев должен был на скромной и неприметной вилле дождаться его и с ним приехать на «Немезиду».

Едва Ранцев прошел в свою каюту, к нему постучали.

Генерал Чекомасов и Нордеков желали видеть его по весьма важному делу. Они прошли в каюту с серьезными, замкнутыми лицами и плотно притворили за собою двери.

– Петр Сергеевич, – торжественно начал Нордеков, – мы к вам по весьма и весьма тревожному вопросу.

Он посмотрел на Чекомасова. Тот молчал.

– Садитесь... Я вас слушаю, – сказал Ранцев и указал гостям на койку, а сам сел на стул у иллюминатора каюты.

– Дело вот в чем, – начал, волнуясь, Нордеков. – Пока мы занимались в Париже... Ну там... Кинематографическое общество «Атлантида» что ли... и прочее... все шло хорошо... Здесь моим людям впервые пришлось встретиться, столкнуться, так сказать, познакомиться со всем составом труппы. Мы приняли участие и в погрузке, по вашему приказу... Тяжелые ящики... Очень их много... Масса консервов... И понимаете, ни одного фотографическаго аппарата... Прибавьте к этому: – везде тайна... Тут интернационал какой то... Обезьяно подобный профессор немец, не подпускающий к своим ящикам. Капитан – финляндец... Тоже в решпекте всех нас держит... Туда не ходи, этого не тронь... Команда – Бретонцы... Хмурый народ... Везде рогатки... Часовые... И часовые – немцы... Все как бы в форме... Ну с этого и пошло...

Он замолчал, тяжело дыша. Ему видимо трудно было все это сказать.

– Что же пошло? – строго спресил Ранцев.

– Правду то сказать, – вмешался в разговор генерал Чекомасов, – это началось еще в Париже. Вы понимаете, как ни велика была тайна... но близким, родным сказали... Пошла сплетня... А вы знаете Париж эмигрантский с его ревностью, завистью и злобою.

– Кинематографическое общество «Атлантида «... Чего же еще надо?

– Так, видите ли, Петр Сергеевич, один из наших союзов...

– Очень мощный союз, имеющий представителей по всему свету, – вставил Чекомассв, – союз профессиональный...

– Имеющий почти такое же влияние, как Обще-Воинский Союз, произвел через своих членов по всем странам анкету и опросил всех работников кинематографическаго дела.

– И что же?..

– Ну и знаете, что выяснилось?... Ни Морис Шевалье, ни Рамон Новарро, ни Харри Купер, Дуглас Фербанкс, Бастер Кингтон, Шарло Чаплин, Иван Петрович, я не говорю уже про Русских фильмовиков – Мозжухина, так же никто из «стар", – ни Мери Пикфорд, ни Глориа Свансон, ни Сюзи Вернон, Лили Дамита, наши Ольга Чехова, Киса Куприна, ни немка Хенни Портен, словом никто из людей, близких к кинематографическому миру ничего никогда не слыхал об «Атлантиде«и не вел с нею никаких переговоров. И это привело всех нас в большое смущение.

– Какое вамъ-то дело, каких артистов берет наше общество? Разве мало таких фильм, где совсем и не требуется первых артистовъ?...

– Да, конечно, – веско сказал Чекомасов. – Но я не знаю фильмы, где бы были нужны хорошо подделанные советские паспорта, или целыя библиотеки советских книг и изданий? Экран такой уж точности не требует. Это каждому из нас понятно.

– Значит и вы болтали? Чекомасов смутился.

– Я не болтал, – густо краснея, сказал он, – но я не мог про это промолчать, когда этот вопрос серьезно обсуждался.

– У вас было собрание?... митингъ? – не скрывая своего отвращения сказал Ранцев.

– Митинг, не митинг... Нет... Зачем же так говорить!.. Но согласитесь?... Нас нанимали на одно, а везут совсем на другое...

– Но, позвольте, Георгий Димитриевич, вы же сами знаете, у нас уже была съемка.

– Какая же это съемка?... Курам на смех, Петр Сергеевич... От меня, из целой моей роты статистов взяли одного... И кого же!? Фирса Агафошкина!..

Возили его в Лондон, таскали по Парижу, возили еще, кажется, в Италию... Этот болван ничего толком и разсказать не мог. Общество держит массу статистов, а снимаеть какия то точно видовыя фильмы и монтаж их поручает чужому французскому обществу... Это только усугубило подозрения, что дело то совсем не в съемках...

– Хорошо... Допустим, что и точно дело не в съемках. Вас нанимали в кинематографическое общество «Атлантида» для съемки опасной фильмы. И вам это объявляли... В ваших контрактах даже оговорена пенсия вашим семьям, если бы с вами что либо случилось. Вы шли на это... Добровольно... Вас кикто не понуждал...

– Да шли... На съемки... Может быть, с хищными зверями, как в Trader Horne'е... Но на авантюру?...

– Авантюру?... Какая там авантюра!.. Вы видели, взяты сами крепкие... Самые верные члены Обще-Воинскаго Союза... Лучшие офицеры, казаки и солдаты... Военные из военных... Белые из белых...

– Верно... верно-с все это... Но вот мне, Петр Сергеевич, задают вопросы... Ну и я слышал тоже про это... А если все это ловушка? Новая работа пресловутаго чекистскаго треста?... А вот выйдем мы, знаете, в море, а там нас немцы и французы – Бог их знает, что они за люди, моя вторая то полурота, окружат нас, свяжут, посадят в трюм и отвезут куда угодно... Хотя в Белое море, на Соловки?... Почему команда не Русская?... А сколько, между прочим, у нас набрано моряковъ! Если капитан Немо не доверяет нам, почему мы должны ему так слепо верить?...

– Вы мне верите?... Вы же меня не первый день знаете...

– Вам, Петр Сергеевич, да... Вы, офицер... Но, разве вы не можете быть сами обмануты?... Как мы верили Кутепову, а Кутепова увезли же большевики, сумели заманить в ловушку... Кто такое Капитан Немо?... Псевдонимъ?... Мы его не знаем... Он никогда и ни в каком белом движении не участвовал. Его никто из, наших признанных вождей не знает. Мы его даже никогда не видали... По крайней мере люди моей полуроты, – с большим волнением сказал Нордеков.

– На дело ухлопана уйма денег, – спокойно и разсудительно сказал Чекомасов, – откуда же эти деньги?... Кто поручил капитану Немо его работу? Кто ее оплачиваетъ? Из каких источников питается вся эта громадная организация?.. Вот вопросы, которыми нас, старших, здесь засыпали. Мы отлично знаем, что на белое дело денег никогда никто не давал, и, значит, если есть деньги, и большия притом, – то эти деньги даны на красное дело. Это большевицкия деньги, Ранцев. Вы не волнуйтесь. Обсудим все хладнокровно. Вы отлично знаете, что каждый из нас готов отдать свою жизнь за Родину. И я, между прочим, занимаясь изготовлением фальшивых паспортов и документов, считал, что это для Родины и об одном только и думал, как ей послужить.

– Ну, так еще раз, – в чем дело?...

– От нас требуют полнаго доверия и подчинения, что говорится без отговорочнаго, а как мы можем его дать, когда самим то нам ничего не доверяют. Фильмовое общество!.. Прекрасно!.. Ho по всему Парижу болтают, что фильмовое общество «Атлантида» – новая проделка большевиков. Они сильны, Петр Сергеевич, ох как сильны.

– Знаю это, – с досадою сказал Ранцев. – Сильнее кошки зверя нет... Кому же вы бы поверили, если вы и мне не верите?...

Чекомасов и Нордеков не ответили на вопрос Ранцева. В каюте наступило долгое молчание. Было слышно, как растревоженныя дневною бурею волны Луары били и плескали о борта «Немезиды». Чуть скрипели канаты в якорных клюзах. Солнце, отражаясь о волны, играло зайчиками по белому свеже покрашенному потолку каюты.

Глубоким и тихим, безконечно печальным голосом Ранцев стал говорить, медленно цедя слово за словом.

– У нас был Великий Князь Николай Николаевич... Рыцарь без страха и упрека... Враги признавали чистоту его побуждений. Офицеры его обожали, как великаго полководца и. настоящаго патриота. Когда на Зарубежном Съезде был поднят вопрос о безъотговорочном ему подчинении – шестью голосами воздержавшихся – это предложение было отклонено. Ему... – не поверили... Что же, господа, тогда и думать нечего о какой бы то ни было работе для спасения России?...

Ранцев замолчал. Никто ничего ему не возразил. Все трое сидели подавленные и грустные.

– Вот и выходит, – все в том же раздумьи, еще тише продолжал Ранцев, – без Государя мы ничего не можем. Без Государя мы просто беженская пыль... А и тому мы изменили.

В его голосе послышалось рыдание, но он сейчас же справился с собою.

– Слушайте, господа, – твердо и громко сказал он. – Я приму к сведению все, что вы мне говорили. Призовите ваших людей к спокойствию. Я дам им возможность завтра же убедиться в ошибочности их подозрений.

– Вся беда то в том, – сказал Нордеков, – что мы все это время, долгие годы нашей эмигрантской жизни жили мечтами о прошлом... Поминками стараго быта... Или думали о будущем, рисуя его совсем другими чертами. А вот прикоснулись к настоящему, первый раз стали что то делать похожее на дело... оглянулись... и испугались.

– О прошлом думают – дураки, о будущем гадают сумасшедшие. Храбрые идут, не оглядываясь, – твердо сказал Ранцев. – Ступайте с Богом.

Как только Чекомасов и Нордеков вышли из каюты, Ранцев вызвал к себе Ферфаксова. Он приказал ему вернуться на виллу «Les Rossиgnoles», дождаться там капитана Немо, разсказать ему, что было и доложить ему, что при таких обстоятельствах, он, Ранцев, не считает возможным оставить пароход без себя.

XXVИ

Капитан Немо с Ферфаксовым на своей машине приехал в два часа ночи. Он проехал прежде всего в лоцию, переговорил с дежурным чиновником, показал готовые, выправленные на таможне выпускные документы, вызвал лоцмана, и в четвертом часу утра, когда все громадное устье Луары было затянуто густым туманом, на шлюпке подошел к «Немезиде».

Дежурный офицер швед его встретил.

– Попросите ко мне капитана Ольсоне, – быстро на ходу сказал ему Немо. – Ферфаксов, пройдите к Петру Сергеевичу, скажите, что я ожидаю его.

Немо спустился в батарейную палубу, прошел к своей просторной каюте, своим ключом открыл ее и пустил свет. У двери каюты стоял часовой, рослый немец, Нордековской второй полуроты.

– Капитана Ольсоне и господина Ранцева сейчас же пропустить ко мне. Больше никого не пускать, – по-немецки сказал Немо часовому.

– Zu Befehl, Herr Kapиtan, – последовал быстрый ответ.

В каюте пахло масляной краской, машинным маслом и морем. Иллюминатор был открыт. Легкий предъутренний ветерок трепал голубую занавеску.

При ярком свете электрическаго фонаря, вделаннаго в потолок, стены, покрашенныя в белую краску и ярко начищенныя медныя части блистали свежестью и новизной.

В двери каюты постучали.

– Кто тамъ?...

– Ранцев.

– Войди, Петр Сергеевич, я жду.

Ранцев не ложился. В сильном волнении он дожидался Немо. Он знал, что в кают компании да полуночи шло собрание. И было много нездоровой критики и праздных вопросов. «Почему нет вина?... Почему запрещено курить?... Куда и зачем нас везут"? Настроение было приподнятое и безпокойное. Но, как Ранцев ни допытывал Нордекова, он ни на кого не мог указать, чтобы кто мутил.

– Так, Петр Сергеевич, само собою выходило. Естественное безпокойство овладело людьми. Жребий брошен... Ну и стало страшно, под влиянием слухов и Парижской болтовни, так естественной при прощании. Как никак слишком резкая перемена жизни.

Теперь все спали крепким сном. Ранцев только что обошел пароход. Всюду была настороженная тишина. Поставленные по его указанию часовые немцы и французы были на местах. Внизу глухо и мерно стучал Дизель, подавая электричество. Ранцев слышал, как причалила шлюпка и ожидал приглашения.

Ранцев хотел начать свой доклад. Немо остановил его.

– Подождем Ольсоне.

Лицо Немо было задумчиво и скорбно. Он точно постарел за эту неделю на много лет.

Ольсоне не замедлил появиться. По морской привычке он спал и на якоре одним глазом.

– Капитан, у вас все готово к отплытию по указанному мною курсу?

– Есть. Все готово.

– Дизеля можете пустить немедленно?

– Есть. Дизеля можно пустить сейчас. Машина прогрета.

– Выбирайте якоря... С Богом... Туман не помешает выйти из реки?

– Лоцман сказалъ: – видимость достаточная. Пойдем по течению самым малым ходом, только чтобы руля слушалась.

– С Богом, – повторил Немо, наклонением головы отпуская от себя капитана.

Он вышел в корридор за капитаном и несколько мгновений прислушивался к тому, что делается на пароходе.

Босыя ноги пробежали над головой. Будя ночную тишину застучала лебедка, выбирая якорный канат. Плеснула волна. Потом звонко и чеканно чисто стал отзванивать машинный телеграф на командном мостике. «Динь... динь»... Мягко заработал винт. У Ранцева чуть закружилась голова. Пароход поворачивал по течению.

В распахнувшуюся от ветра занавеску иллюминатора стало видно, как медленно поплыли мимо огни фонарей Сен Назэрских улиц и большое, высокое здание морской казармы.

Ровно и мерно, не нарушая тишины ночи, но сливаясь с нею, стучала машина, и шелестела под килем разбуженная речная волна.

– Ну, разсказывай мне все без утайки, – сказал, входя в каюту, Немо. Он погасил электричество и сел в глубокое кожаное кресло, жестом приглашая Ранцева занять другое, против него.

Бледный, утренний свет осветил его усталое, измученное лицо. Зубы были стиснуты, и какая то новая, незнакомая Ранцеву, жестокая складка легла в углах его рта.

XXVИИ

– Хорошо, – сказал Немо, когда Ранцев кончил свой доклад. – Что же ты мне прикажешь делать?... Арестовать всех тех, кто своею болтовнею смущал другихъ?... То есть прежде всего начальников... Силы для этого у меня найдутся. Связать их и бросить в трюмъ?... Сгноить их голодомъ?... Повесить их на ноках рей?... Привязать к их ногам ядра и в саванах спустить на дно морское?... Что же все это можно... В моей власти... Мы скоро выйдем из территориальных вод Франции. На корме висит флаг такого крошечнаго государства, которое протестовать не станет. Да и никто ничего не узнает. Ты, Петр Сергеевич, лучше меня знаешь офицерскую душу. Ты жил с людьми, я жил с наукой... Научи меня... Присоветуй мне.

– Их надо понять, – так тихо, что Немо едва разслышал, сказал Ранцев.

– И... простить, конечно, – с едкой иронией кинул Иемо. – Да, это просто... По христиански... Все понимать и все прощать... и большевиков понять и простить...

– Прежде всего, Ричард Васильевич, тут кинематографическое общество «Атлантида».. И ничего другого они не знают...

– Ну что же... Если это коммерческое предприятие, с которым они связали себя контрактами, значит можно и бунтовать?

– Они еще не бунтовали, – твердо сказал Ранцев.

– Это «еще» великолепно, – с горечью воскликнул Немо. – Надо, значит, чтобы они меня, тебя убили и только тогда признать наличие бунта. Я предпочитаю нападать, а не обороняться... Надо гасить волнения и грядущия революции и бунты в самом их зародыше.

– Им столько раз изменяли... Их столько раз обманывали...

– Оставь, – с брезгливой гримасой махнул рукой Немо. – He от тебя мне это слышать. Кто им изменялъ?... Это они изменяли... Это они слушали профессорскую клевету с думской трибуны, и считали себя в праве изменить присяге... Что, – повысил голос Немо, заметив, что Ранцев хочет возразить ему. – Государь им изменилъ?... Государь обманул ихъ?... Государь был верен до самой смерти и России и своему долгу и даже покинувшим его и предоставившим его своей судьбе союзникам.

– Государь отрекся от Престола и приказал всем нам служить Временному Правительству. В этом их оправдание.

– Однако, слышал я, ты этому правительству отказался присягать.

– Я что же?... Я не в счет... Я – Дон Кихот.

– Ну, ладно... А Деникин, Колчак изменили?... Как стало тяжело – их покинули...

– He офицеры.

– Нет... И офицеры... Вся история этого нашего сверх подлаго времени так напоминает мне Смутное Время 1605–1613 годов. Такое же шатание от королевича Владислава к Лжедимитрию, от Лжедимитрия к Тушинскому вору, от него к Пожарскому, Ляпунову... Так и тут от гетмана Скоропадскаго к Махно, от Махно к большевикам, от Деникина к кубанской раде... И сами не знают, чего хотят.

– Не офицеры, – еще раз строго повторил Ранцев.

– А тут не офицеры, – жестко с упреком сказал Немо. – Вот, думал я, прошло столько лет нашего несчастья и, кажется, так ясно стало видно, что нельзя же ничего так таки и не делать и, сложа руки, смотреть, как гибнет Россия... Вот, придумал я, всем пожертвовал, набрал лучших людей... Мы еще ничего не сделали, ничего не начали, а уже брожение и эти так знакомые «разговорчики»... Что же мы за люди? Куда мы годимся? Как осудить нас история!

– Это потому, – твердо, прямо в глаза глядя Немо, сказал Ранцев, – что они совсем не знают, куда и зачем их везутъ? Они ведь даже и тебя не знают, что ты за человекъ?

– Они знают тебя.

– Ну... Кто я!..

– Ты – Ранцев... Ты Русский офицер и твоего слова им должно быть вполне достаточно... Что же они?... Ужели – трусы?...

– Нет, они не трусы, – с силою сказал Ранцев. – Идти и умирать в бою – это храбрость, и она у них, у всех, есть. Но быть, как думают они, обманом отвезенными в чрезвычайку и там перебитыми, как скотина – это не храбрость, а глупость. Это безславная и гадкая смерть. Вся обстановка нашего похода такова, что похоже на то, что их куда то нарочно везут не на войну, а для того, чтобы предать. И я их психологию понимаю.

– И прощаешь.

– Нет. Не прощаю. Но считаю нужным теперь же открыть им глаза, посвятить их во всю ту работу, которая их ожидает, и тогда судить их. Теперь, когда мы на пароходе и в море, предателей бояться не приходится. А если бы таковые и явились, – мы и сами с ними справимся. Да ты увидишь, как и сами они тогда отнесутся к предательству. Я повторяю тебе: и я и Ферфаксов набрали тебе таких людей, в храбрости которых сомневаться не приходится... Честные, доблестные Русские офицеры...

– И... с места... «разговорчики»...

– He забудь, что они пережили... Они пережили революцию. Это не забывается... Если бы это было при Государе?

– Однако, почему нибудь у нас не стало Государя... Он не даром отрекся... И никто не помешал его отречению.

Что мог на это возразить Ранцевъ? Он замолчал.

Немо низко опустил голову. Вся его фигура, согнувшаяся, точно сложившаяся в кресле, показывала глубокое удручение. Он тяжело вздохнул, провел рукою по густым, белым волосам, по лицу, крепко зажмурился, точно прогоняя какую то тяжелую, назойливую мысль, поднял голову, и, встав с кресла, подошел к письменному столу, устроенному у левой переборки каюты. Он взял большой блок нот и стал писать на нем короткия записки, отрывая листок за листком.

Всходившее солнце бросило золотой луч в иллюминатор и осветило его сильную, крепкую спину. Ранцев сидел не двигаясь. В окна иллюминатора видны были далекие, низкие, зеленые берега Луары. Они проносились с большою быстротою. Сильнее стучала машина, и корпус парохода мерно вздрагивал. Вода шипела под килем и пенными полосами, блистая на солнце, бежала к берегу.

Чуткое ухо Ранцева улавливало пробуждение пассажиров парохода «Немезида».

Немо тяжело поднялся со стула. В руке у него были написанныя им записки.

– Прикажи, – сказал он, – разнести по адресам... Я хотел... Я считал нужным... не разсуждая... По военному... Ну что же... Разговорчики – так разговорчики – видно без них не обойдешься... Ступай. Тут есть и касающееся до тебя.

XXVИИИ

Весь день на пароходе шла деловая суета. Нордеков с ротным каптенармусом, взводными командирами, унтеръ-офицерами и вызванными из взводов приемщиками получал в трюме от Дриянскаго винтовки, пулеметы, патроны, аммуницию, белыя, тропическия куртки, соломенныя легкия широкополыя шляпы, сабли и револьверы для офицеров.

При виде настоящаго прекраснаго оружия «разговорчики» смолкли. Все стали серьезны. Если даже и правда, что везли их к большевикам, то везли не безоружными.

Получили приказы и Вундерлих и Лагерхольм и засуетились по своим просторным каютам, где у них были лаборатории и мастерския.

Ранцев, прочитав длинную и подробную инструкцию, набросанную ему нервным почерком капитана Немо, собрал у себя всех начальников и капитана 1-го ранга Волошина, заведывавшаго морской частью и в продолжение четырех часов подробно обсуждал с ними программу действий.

С закатом солнца спустили кормовой флаг того экзотическаго государства, за которым числилась «Немезида». На носу, корме и по бортам ставили пушки Гочкиса и митральезы. Пароход приводился в боевое положение.

Когда стемнело, за кормою спустили деревянную стремянку для рабочих, провели провода к электрическим переносным фонарям, и Дружко, он был взят Ранцевым, как верный человек и по художественной части, спустился с рабочими на стремянку. Они отвинтили название парохода «Nemesиde» и наименование порта, закрасили места букв и привинтили заранее заготовленныя буквы: «Мститель» и «С.-Петербург"...

Работа на пароходе шла почти всю ночь. Морские офицеры и гардемарины под руководством капитана Волошина прибирали по военному «Мститель».

Немо не выходил из каюты.

Мертвая зыбь, остаток воскресной бури, улеглась. Качка была мерная, и страдавших морской болезнью было очень мало. Берега Европы скрылись. Нигде не было видно ни маячных, ни судовых огней. Пароход шел с большою скоростью и не по курсу главных линий. Поздно ночью в подзорную трубу были видны огни Финистерскаго маяка – «Мститель» покинул Европу. Взятый им курс успокаивал пассажировъ: – это был курс к Панамскому каналу, к ос-тровам Галапагос, а отнюдь не к советскому союзу республик.

Значит, и правда: – кинематографическая съемка. Но... Для чего такое вооружение?... Почему шли с потушенными огнями и на мостике, кроме штурмана неотлучно стояли на вахте два морских офицера: – Русский и финляндец.

За час до разсвета барабан пробил повестку к заре. Засвистали боцманския дудки. Спозаранку поднимали пассажиров, статистов кинематографическаго общества «Атлантида».

Mope было гладкое. Зыбь, безпокоившая вчера при дневных работах, прекратилась. В темноте таинственно светилась фосфоресцирующая волна, шедшая от парохода. Мириады звезд, отражаясь в ровной поверхности океана, смягчали темноту жаркой южной ночи.

Когда люди, вызванные сигналами, «выходйли на верхнюю палубу, одни по одиночке, Нордековская рота в строю, блестящая белыми кителями и новенькой скрипящей кожаной аммуницией, наступал разсвет. Звезды погасали. Mope и небо казались белыми. На западе, закрывая небосклон, стояло громадное, серое, плотное, кучевое облако. Его круглая вершина начинала розоветь, отражая, где то далеко, пылающую утреннюю зарю.

Длиннобородый, седой финляндец Лагерхольм с помощниками и Ванечкой Метелиным устанавливали передаточный аппарат радио-станции и проверяли мотор. Моряки разошлись по орудиям и стали на баке и на юте. Капитан Волошин поднялся на командный мостик. Амарантов вывел трубачей, Гласов хор, и они стали под прямым углом к правому флангу роты, выстроившейся вдоль борта. У люка, ведущаго в трюм, к камбузам, в белой одежде и белых поварских колпаках торчали с любопытными лицами Нифонт Иванович и Фирс.

Наступала какая то ответственная серьезная минута. Безсонная, в работе проведенная ночь, волнение, пережитое за день, безпредельность окружающаго их океана, все это создавало дух поднимающее настроение.

Сдержанно раздавалась команда Нордекова:

– Становись!..

Чуть слышно стукнули по надраенной песком палубе железные затылки прикладов. Люди равняли носки, разставляя их по ширине приклада.

– Р-равняйсь!..

Нордеков с праваго фланга, Парчевский с леваго, проверяли равнение. Точно в давно забытом сне слышались так знакомыя поправки.

– Веха, осадите назад... Князь Ардаганский вы совсем завалили правое плечо... Грудь четвертаго человека должны видеть... Шею на воротник... Поднимите голову... Смир-рна!..

И опять «становись», «равняйсь» и «смирно».

Все казалось недостаточно хорошо выравнена рота.

И было так, как некогда бывало на царских смотрах. Что то теплое подкатывало к сердцу. Тогда с Царем видели Россию, теперь, казалось, с рождающимся в океане днем – воскресает умершая, потерянная Россия...

XXИX

Ha востоке вдоль океана золотая протянулась полоса.

В широком люке, ведущем в кают компанию и офицерския каюты показалась стройная высокая фигура Ранцева. Он был, как и все, в просторном белом кителе, подхваченном в талии ремнем. На ремне висела дорогая сабля. На груди Ранцева скромно белел Георгиевский крест. На голове была надета широкополая шляпа с загнутым полемъ: очень молодил и красил его этот костюм.

Нордеков встрепенулся и торжественным голосом скомандовалъ:

– Р-рота! Шай, на кр-р-раулъ!

В два счета – «раз и два» – приподнялись и стали против лиц поднятыя винтовки. Музыканты разобрали трубы. Хор Гласова стал смирно. Молча, не здороваясь, в полной, напряженнейшей тишине Ранцев обошел фронт роты и медленно с нарочитою важностью поднялся на капитанский мостик.

В ту же минуту ярко, нестерпимым блеском загорелось солнце, краем показываясь из вод океана.

Молодой, из мичманов военнаго времени, вахтенный начальник, лейтенант Деревин, дрожащим от волнения голосом, срываясь на длинной команде, прокричал с мостика:

– На флаг, гюйс и стеньговые флаги!.. На фалы для расцвечивания!..

Матросы разбежались по пароходу. И снова стала великолепная, несказанно волнующая, рвущая сердце тишина.

Солнце показалось из за небосвода и осветило весь пароход с неподвижно стоящими на нем людьми.

Деревин командовалъ:

– Флагъ!.. гюйсъ!.. и флаги поднять!..

В тот же миг оркестр и хор дружно заиграли так давно неслышанный Русский гимн. Горнист на фланге, разрывая звуки гимна, проиграл «открытие огня».

С праваго борта ударила пушка Гочкисса. Ей с леваго ответила другая. «Императорский» салют в 31 выстрел стал перекатываться с борта на борт под звуки гимна.

Невольно все скосили глаза к корме. Там на место маленькаго «товаро-пассажирскаго» флачка экзотической республики, который развевался на Луаре, в городе Сен Назэре, величественно и красиво разворачивался белый, с голубыми диагоналями Русский Андреевский флаг. На стеньгах гордо раскрылись Русские трехцветные флаги, a по стеньгам, от клотиков небольших мачтъ-кранов, весь пароход загорелся пестрым узором маленьких сигнальных флачков.

В руках у солдат Нордековской роты от волнения качались ружья. У многих слезы текли по щекам.

Едва смолк салют, и последние звуки гимна, дрожа, пронеслись над ставшим голубым океаном, – Ранцев громким, воодушевленным голосом воскликнулъ:

– Русскому Государю, который будет... Без котораго не будет России... могучее Русское ура!..

Снова грянул оркестр. Ура покатилось по кораблю. Нифонт Иванович сорвал с головы поварской колпак и махал им в каком то диком возбуждении. В этот миг, всем этим людям, – среди них было много отчаявшихся, утративших веру в воскресение России – казалось: и точно взошло солнце и родилась с ним Россия.

– Великой России ура!..

И опять гимн хора, гимн оркестра и громовое, до хрипоты, страшное, восторженное ура.

– Р-рота к ноге!..

В казавшейся после крика и музыки особенно внушительной тишине чуть слышно стукнули винтовки.

– Музыканты, барабанщики и горнисты – на молитву!..

Мелодичный сигнал внес успокоение в взволнованныя сердца.

– На молитву!

Ружья склонились к локтю левой согнутой руки.

– Шапки долой!

Хор Гласова мерно, молитвенно тихо и умиленно красиво запел «Отче наш". К его пению пристала рота. Звуки росли, ширились, и точно молитва лилась и рвалась к самому небу и не могла быть там не услышанной.

– Музыканты, барабанщики и горнисты – накройсь!.. Музыканты, барабанщики и горнисты – отбой!

Накрылись, взяли винтовки к ноге. Приказано было стать вольно.

Ванечка Метелин подошел к радио приемнику и ровным, отчетливым, чеканным, хорошо обработанным для радио-передачи голосом стал говорить:

– Сталинъ!.. Ты слышалъ?... Молотов и Зиновьев, вы слышали?... Ворошилов, Буденный, Тухачевский, Блюхер, вы все, красные тираны Русской земли, вы слышали всё это?... Русский народ, все, кто слышали, скажите тем, кто не слышалъ: – «Коммунизм умрет – Россия не умрет"... Вы слышали Русский гимн, вы слышали настоящую команду, вы слышали молитву православных Русских людей, вы слышали о чем думают, чему и как они кричат ура... Жива Россия!.. He сломить вам ее вашими грязными продажными руками... Идет месть... He сдобровать вамъ!.. Русский народ к тебе идут освободители... Терпи – терпеть осталось немного!.. Жди – ждать осталось недолго!..

Было что то таинственное и страшное в эти мгновения на палубе «Мстителя». Будто вместе с радио-волнами потянулись далеко на восток, где давно уже наступил день какия то незримыя, но явно ощущаемыя нити. Оне связали, пока еще тонкими, легко разрываемыми путами этот маленький плавучий городок под Русским Андреевским флагом с необъятными просторами великой России, стонущей под красными тряпками кроваваго третьяго интернационала.

Радио-приемник был закрыт.

Мертвая тишина стояла на палубе «Мстителя». В этой тишине сухо, четко и очень оффициально прозвучали слова, сказанныя Ранцевымъ:

– Начальникам всех степеней прибыть к восьми часам в каютъ-компанию. В восемнадцать часов всем собраться без оружия на верхней палубе... Разойтись...

Рота повернулась налево и рядами стала спускаться на батарейную палубу. Было слышно только поскрипывание новых сапог, рипение кожаной аммуниции, да

иногда кто нибудь на пороге люка неловко стукнет прикладом.

Нордеков шел сзади роты. В сущности случилось то, о чем он все эти годы мечтал. Где то в глубине робкий дух шептал лукавыя речи. Значитъ:

– и точно – нет никакого кинематографическаго общества «Атлантида», но они призваны спасать Россию от коммунистов.

С ротою в триста человекъ?...

He авантюра-ли?...

И было страшно, смутно и жутко на душе у Нордекова.

XXX

В кают компанию собрались задолго до восьми часов. Были хмуры, молчаливы и задумчивы. Всем так хотелось курить, говорить, обменяться впечатлениями утра и все, или молчали, или говорили о пустяках. И только всегда бодрый и веселый Парчевский, стоявший рядом с Нордековым, шепнул ему со-всем тихо, так чтобы никто не мог его услышать:

– Признайся: – думаешь, а попали мы таки в грязную историйку?

Нордеков сердито пожал плечами. Парчевский угадал его мысли.

После не всегда сытой, но всегда спокойной и безответственной жизни заграницей, вдруг сразу, в это тихое, июньское утро в Атлантическом океане, перед ними встал во всей сложности и опасности вопрос о борьбе за Россию.

Сколько раз думали об этом, сколько раз обсуждали этот вопрос в Парижских мансардах под раскаленными крышами, в сизых облаках табачнаго дыма, сколько раз слушали на эту тему красивыя хлесткия речи на собраниях и банкетах, но никогда этот вопрос не предполагал действия. Мало кто думал, что вот именно – это «я», своею шкурою, буду пробивать дорогу в Россию. И «ура» кричали, и в верности вождям клялись – все с тем большим пылом, чем дальше были от исполнения этих клятв.

Их триста вооруженных человек, идущих на простом пароходе, вооруженном пушками Гочкисса!

Тремя стами человек освободить Россию от большевиков с их громадной красной армией, с их одичалым, милитаризованным народом, где даже женщины вооружены на защиту советов. Идти бороться с красным воздушным флотом, поставленным немцами, идти бороться в государство с непревзойденным шпионажем, сыском и агитацией, имеющее в резерве весь мир, ненавидящий Россию и недопускающий возможности возстановления в ней Императорской власти. Идти определенно с монархическими лозунгами?!

He сумасшествие ли это?... He попали ли они в руки фанатика, полоумнаго, который только понапрасну погубит ихъ?...

После душевнаго подъема на разсвете, вызваннаго трогательной и красивой церемонией подъема Русскаго флага, после музыки и слова, сказаннаго в радио, наступила в этих истерзанных, измученных, столько раз обманутых в их надеждах душах естественная реакция. Так опошленное, но и так часто повторяемое в эти тринадцать лет слово – «авантюра» – шло на ум не одному Нордекову. Подвиг, к которому их призывали, казался невыполнимым, a потому и безполезным и ненужным.

Но вместе с тем боялись в переживаемых чувствах признаться самим себе, боялись, что другой угадает, что творится на душе, и потому молчали.

Ровно в восемь часов по корридору, идущему к каютъ-компании раздались быстрые, четкие шаги, портьера, отделявшая каютъ-компанию от прохода широко распахнулась и в ней появился, как в раме тот таинственный человек, именем котораго и волей все они были здесь собраны.

Он был весь в белом. Красивый кортик на ременном поясе стягивал его стан. Он был высок, в меру полон, строен. Смуглое лицо его было сухощаво. Голова покрыта седыми, коротко стриженными волосами. Лицо было гладко брито. Темные глаза горели неугасаемым пламенем точно юношескаго целомудрия.

Нордеков скомандовалъ:

– Господа офицеры!..

Человек в белом сделал шаг вперед и вошел в каютъ-компанию. За ним вошел, следовавший за ним Ранцев.

Капитан Немо, чуть нагибая голову, поклонился офицерам. Ему ответили низким поклоном.

Прошло несколько долгих мгновений. Капитан Немо, молча, смотрел в глаза офицерам. Казалось, он обладал способностью читать их мысли. Офицеры стояли неподвижно. Многие под волевым взглядом Немо потупили глаза.

– Спасти Россию... Это мечта каждаго из нас с самаго перваго дня этой проклятой революции, – негромко, чеканным и ясным голосом начал Немо. И сразу было видно, что этот человек не привык говорить, что он не умеет говорить, но знает, что сказать и сумеет это сказать.

– Как спасти?... Какими такими силами?... Сила есть только одна: – сила самого Русскаго народа... Мы знаем, что он в разумной и более зрелой своей части ненавидит большевиков и созданный ими анафемский строй. Молодежь – наоборот... Она обманута, развращена... Ничего другого она не видала и не знает... Ей внушили, что раньше, «при царях" еще хуже было. Прошлое оклеветано. Кроме того – ужасный сыск и террор. Люди затравлены... запуганы... Они и рады бы возстать, и не могут... Они возмущаются, их возстания подавляются с необычайною, садическою что ли? жестокостью. Эта жестокость остается неотомщенной... Прибавьте к этому, что за ними, работая для них, стоит весь, погрязший в материализме и практицизме, так называемый – культурный мир. Ему ненавистна христианская, православная, веровавшая в Бога старая Императорская Россия. Этот мир не даст большевикам пасть. И мы должны признать, что нас ожидает война не только с большевиками, но и со всем миром...

Этот человек хорошо был осведомлен. Он знал положение вещей и, во всяком случае, он не строил себе иллюзий.

Легкий вздох раздался в наступившей на миг тишине.

– To есть, конечно, это не так... не совсем так, – продолжал Немо. – Весь мир, именно, весь мир ненавидит коммунистов не меньшею ненавистью, чем мы. Но во главе правительств везде стоят социалисты, младшие братья коммунистов, и мы присутствуем при странном и совсем неестествеином союзе капитала с коммунизмом. Мир устал после войны. Современная Европа – это выпашь, истощенное поле, не могущее ничего родить. Мир стал труслив и мягкотел. Его мечты: – мир, разоружения, отсутствие кошмарнаго призрака войны. Коммунисты застращивают его своими – жестокостью, наглостью и пуганием войною.

Капитан Немо остановился. Было похоже, что он потерял нить своей мысли. Он строго и пытливо обвел глазами офицеров.

– Надо повести неумолкающую ни на минуту, мощную пропаганду о вреде коммунизма. Надо везде, и заграницей и в России повторять об этом. Слово, пение, музыка, газета, книга, радио, кинематограф, театр, церковная кафедра, – все... все... все должно кричать против коммунистов... Надо во всей России поднять повсеместное возстание. Надо возставшим дать начальников и руководителей, надо вооружить их... Надо лютою, жидовскою местью мстить тем, кто пойдет подавлять это возстание... Надо там, в самой России, создать в противовес красной армии свою Русскую армию. Надо пробудить самосознание и дух смелой предприимчивости в старшем поколении, надо открыть глаза молодежи. Вот, задача Русской эмиграции, если она хочет быть достойной своего великаго отечества. Вот та задача, которую я поставил себе и вам, кого я обманом позвал идти за собою.

Капитан Немо на минуту опустил свою голову. Он ее сейчас и поднял и с большою силою продолжалъ:

– Я часто слышал, как говорили: – «почему у нас нет своего Муссолини?... Почему среди нас не появится свой Русский Хитлер, который поведет нас к спасению Родины?» Я бы уже скорее сказалъ: – «почему в двадцатом веке невозможно повторение семнадцатаго века, и нет среди нас ни Мининых ни Пожарскихъ?»... Праздный вопрос, господа. Минины и Пожарские, Муссолини и Хитлеры не могут родиться на чужой сухой почве. Они требуют родного чернозема. Великий Князь Николай Николаевич говорилъ: – «если бы мы могли иметь хотя одну квадратную версту своей, Русской земли, мы могли бы работать...» Мы этой квадратной версты, где мы можем делать все, что мы хотим, до сего времени не имели. И потому жестокие безумцы те, кто упрекает наших «вождей» в том, что они никуда не ведут. Надо работать... Надо вести пропаганду... Надо поставить радио... Кто позволитъ?... Надо послать на аэропланах, – ибо как же иначе? – подмогу возстающим в России. Кто позволит купить, кто выпустит, да еще вооруженный аэроплан, направленный в советскую республику, которой все боятся, которою все подкуплены и перед которой все заискивают... Без свободной базы нельзя ничего делать.

Капитан Немо сделал длинную паузу. Было слышно, как под килем быстро идущаго парохода шумела вода океана и мерно стучала машина.

– Я эту базу имею. Я вас везу на эту базу. Оттуда мы можем говорить, петь и играть так, как мы это сделали сегодня при подъеме флага и все, что мы захотим, чтобы слышали в России или заграницей то и будет слышно, благодаря прекрасным изобретениям, секретом коих обладаю я. Я один... Там мы можем свободно и никого не боясь изготовлять такия средства борьбы, которых никто не знает и с которыми и вас, таких малочисленных будет достаточно, чтобы застращать самых верных, самых преданных слуг третьяго интернационала... Там я смогу безпрепятственно собрать изготовленные для кинематографическаго общества «Атлантида» аэропланы и распорядиться ими так, как я хочу. Послать их, куда хочу, и с кем и чем хочу...

Несколько минут капитан Немо молчал. Потом с неукротимой волей продолжал. В его страстном голосе, резко и четко раздававшемся по кают компании был такой уверенный приказ, что холод пробежал по жилам Нордекова и ноги его обмякли.

– Я пошлю их... Полетите туда, в Россию... вы... Вы, кого я изберу... Кого назначу... Кому прикажу... Кого признаю достойным этого счастливаго жребия... Но вы полетите туда во всеоружии знания. Там, где триста человек ополчились на войну с целым миром, там нельзя воевать винтовками и пушками и действовать конными атаками. Тамъ: – страшный яд... обман... Переодевание в одежды противника. Пользование его средствами... Там поднятие против врага населения и ужасная неслыханная месть предателям и тем, кто пойдет усмирять возставших...

Капитан Немо еще раз окинул острым взглядом внимательно слушавших его офицеров.

Одни стояли смело, с вызовом глядя в глаза Немо. Их глаза говорили: «пошли меня... Меня, в первую очередь». Другие потупились в смущении. Грандиозность плана их подавляла. Новизна пугала. Так просто было маршировать и делать ружейные приемы и так казалось совсем не простым лететь в Россию и там действовать ядами и обманом.

Капитан Немо оглянулся на Ранцева. Тот стоял прямо, на вытяжку, глядя острым немигающим взглядом в глаза офицеров, точно запоминал он выражения их лиц, чтобы в будущем знать, кто чего стоит.

– Однако, одной вашей Русской работы мало. Когда поднимется возстание в России, когда Русские станут одолевать коммунистов, тогда на защиту их встанет весь капиталистический мир, и мы должны быть готовы парализовать его работу, запугать его так же, как запугивали и запугивают его коммунисты. Для этого мною взяты иностранцы, французы и немцы. Эти люди, так же, как и вы, поняли весь вред коммунизма и они такие же страстные, смелые и непоколебимые враги его, как и вы.

Стало яснее в головах тех, кто волновался вчера, кого пугала авантюра. Авантюра то оставалась, но как то по новому она выглядела, и в этом новом была надежда на успех. Когда смотрели на Немо – эта надежда обращалась в веру, так смело и просто смотрел он на все трудности, которыя понимал и ненедооценивал.

Опять стало тихо в каютъ-компании. С палубы доносилось согласное пение – хор Гласова спевался к новому концерту для радио.

XXXИ

– Мне пришлось вас всех обмануть... – сказал после долгаго молчания капитан Немо. – Кинематографическое общество «Атлантида»... Зачем это?... Отчего такое святое, чистое и прямое дело, как спасение России... всего мира от коммунистов, начинать с обмана?... А, как же, господа, было поступить иначе? Ни средств, ни времени, ни людей, ни знаний не хватило бы, чтобы все создавать самому. Нужны заводы, фабрики, нужна вся эта безумная техника современнаго мира, чтобы все приготовить скоро, дешево и хорошо. Готовить для России оружие, оборудовать совсем особенную химическую лабораторию, строить радиоаппараты, заказывать части аэропланов, наконец, собрать целую роту молодых людей и обучать их военному строю, да кто же и где это позволитъ? При теперешнем то сыске, при теперешней то жажде обо всем, мало-мальски пахнущем войною, доносить по начальству – мигом все отобрали бы, выслали бы, а то и арестовали бы... Но все это – для развлечения толпы... Совсем другое дело... Разве не заметили вы, что кинематограф, футъбол, матчи боксеров, все, что собирает большия, ревущия от восторга толпы, пользуется совсем особыми правами. Им подчинены дипломаты, их слушают парламенты и в палате депутатов к ним особенно внимательны... Сколько вещей, морально совсем недопустимых, показывают в кинематографе, боксерские поединки обратились в гладиаторския игры, где часто смерть ожидает одного из борющихся. Но это все позволено, ибо – для толпы – этого подлиннаго тирана современнаго мира... Толпа, а она везде, на заводах, в таможнях, на верфях, – толпа приветствовала мысль какого то анонимнаго общества «Атлантида» поставить нечто совсем из ряда вон выходящее, нечто потрясающее, и она одобрила и покупку парохода, оборудованнаго, как крейсер и даже его вооружение. Для кинематографа!!.. А скажи я, что это нужно, чтобы какая нибудь советская лодка, пронюхав о нашем путешествии, не настигла нас в дороге, - и сейчас же пошли бы запросы в палате, разговоры об интервенции и вмешательстве во внутренния дела дружественнаго государства!

– Но неужели никто так таки и не догадался и не заподозрилъ? – несмело спросил Парчевский.

Капитан Немо так себя поставил, что, казалось, нельзя было ему задавать вопросов. И, если бы капитан Немо совсем не ответил на вопрос, никому и в голову не пришло бы обижаться.

Но капитан Немо ответил с полною готовностью и очень любезно.

– Конечно, не только догадывались, но и прямо знали, для чего это делается. Заказать десятки тысяч ружей и тысячи пулеметов... не для кинематографа же

это было нужно?... Так же как и миллионы патронов. Знали, и потому на верхах, где отлично понимают весь роковой вред коммунистов нам всячески помогали... Они ведь связаны толпою, и они приветствовали, что мы замаскировали себя от толпы обществом «Атлантида».

– Почему вы, господин капитан, не сказали нам этого сразу? Как нам все было бы легче. Хотя бы некоторым, доверенным... И без того догадывающимся, – сказал генерал Чекомасов.

– Как мог я сказать об этом в Париже?... У каждаго есть родные, близкие, знакомые... Наконец, в порядке своей дисциплины, многие проболтали бы о моей тайне. И она стала бы достоянием толпы. Появились бы вездесущие газетные репортеры, и все дело было бы сорвано, еще не начавшись. Сколько было тому примеровъ! Вспомните, как мы ни береглись, а какая то анкета была... Кому то, и белому притом, было нужно знать, что же это за кинематографическая съемка, о которой в кинематографическом мире как раз и не говорят... Верьте мне, господа, пока эмиграция не научится молчать, как умеют молчать в советской республике, иначе поступать нельзя.

Казалось, капитан Немо кончил. Он сделал движение, опять нечто в роде поклона, чтобы уходить, но тут осмелевший Нордеков задал ему волновавший его вопрос.

– Нам все-таки неясно... Повидимому, вы предполагаете вести войну с большевиками совсем особенным образомъ: – пропагандой, газами, аэропланами, словом как то по новому... Так для чего же вам понадобилась старая муштровка, повороты, ружейные приемы, маршировка под барабан, наконец, наша однообразная одежда, форма, так сказать, эти сабли? – Нордеков не без тщеславнаго удовольствия прикоснулся к блестящим ножнам висевшей у него на боку сабли.

Немо укоризненно покачал головой. Точно говорил онъ: – «как же вы позабыли, что это азбука военнаго дела».

– Муштровка, мундир, оружие, всегда носимое – создают солдата. Когда придем на место, придется и ротныя учения пройти, и пострелять, и стрелковому делу поучиться. Вам, именно вам, придется стать учителями и создателями той Русской армии, которая должна будет заменить красную армию. Как же вы создадите из крестьянина колхозника, из рабочаго, из Соловецкаго или Нарымскаго узника и ссыльно-поселеннаго доблестнаго солдата Русской армии, как не этими старыми, верными, испытанными и ничем незамененными и незаменимыми путями и методами? Одни из вас их основательно позабыли, другие и вовсе не знали. Мне надо было их вам напомнить... Ну и для кинематографа тоже... Толпе это понятно, что в кинематографе войска должны быть и молодцовато выправленными и хорошо муштрованными... Теперь когда вы знаете, что вас ожидает... Я никого не неволю... Силою заставлять кого бы то ни было спасать Россию я не намерен... Могу... но не хочу... Кто из вас не желает, считает, что я его обманулъ?... Тому заявить Петру Сергеевичу Ранцеву о том... Отпустить, вы сами понимаете, таких людей до срока я не могу... Слишком много они знают. Тот будет жить на острову... и сниматься... для фильмы в обществе «Атлантида»... Согласно с контрактом – в течение года...

Натянутыя улыбки появились на лицах офицеров.

Капитан Немо поклонился и вышел в сопровождении Ранцева из каютъ-компании.

XXXИИ

В шесть часов вечера пассажиры «Мстителя» стали собираться на палубе. На ней уже были сделаны некоторыя приготовления для показа чего то. Большая часть палубы на юте была отгорожена шнурком, и за ним в большом соломенном пароходном кресле сидела, развалясь, обезьяна. Она была одета в белый тропический костюм, свободно на ней висевший. Ея коричневая голова, покрытая редкими, сбитыми, неприглаженными волосами, похожими на шерсть, ея морщинистое лицо, поросшее клочьями седых и бурых волос, нос, широкими открытыми ноздрями торчащий вперед, маленькие, острые, сверлящие глазки, все это было такое нечеловеческое, обезьянье, что многие и точно были далеко не уверены, что перед ними человек. Два немца из четвертаго взвода Нордековской роты были при ней. В довершение возможности предположения, что это и точно была обезьяна, тут же подле стояли ящики с морскими свинками и кроликами, будто и впрямь пассажирам «Мстителя» собирались показать какой то зверинец. Электрический мотор, ящики с склянками, шесты на штативах были поставлены кругом обезьяны.

– Глянь, какой страшный... Что же это за зверюга такая?... – безцеремонно показывая на обезьяну пальцем, спрашивал Фирс Агафошкин, протискавшийся в первые ряды.

– Человек это, али нарочно, так для обмана, сделано?

Вопросы и замечания Фирса создавали в толпе смешливое, не серьезное настроение. Ожидали какого то, забавнаго, занятнаго представления и, конечно, никакого отношения не могущаго иметь к такому делу, как спасение России.

Команды: – «смирно» и «господа офицеры» прекратили шутки и разговоры.

Ранцев вышел на палубу.

– Господа офицеры, – сказал он. – Прошу стоять вольно и прослушать мои объяснения.

Он подошел к обезьяне и поздоровался с нею.

– Глянь, какая ученая, – прошептал Фирс. – Лапку дает, совсем, ну – человек.

– Господа, – сказал Ранцев, – позвольте вам представить нашего сотрудника, знаменитаго химика Карла Леопольдовича Вундерлиха.

– Профессора Вундерлиха, – приподнимаясь с кресла, – сказала обезьяна.

– Профессора Вундерлиха, – поправился Ранцев.

– Когда вам придется работать в России, постоянная опасность доведет ваши нервы до страшнаго напряжения и вам будет нужно где то отдохнуть, собраться с силами, перевооружиться, приготовить все вам нужное в полной безопасности, зная, что никто вам не может помешать... Вам там надо будет иметь собственную базу...

Обезьяна приподнялась и рукою тронула Ранцева, показывая, что она будет сама объяснять.

Ранцев отошел в сторону.

– Когда ви биль дети, – начала обезьяна, моргая маленькими глазами и хитро поглядывая на окружавших ее пассажиров «Мстителя». – Когда ви биль маленьки, ви играль в «кошка-мишка». Кошка появилась – миши в дом. Большевик это кошка... Ви – миши... Большевик появился – мишам надо спрятаться... Достать нельзя.

Вундерлих сказал несколько слов по-немецки солдатам и те поставили у бортов шесты с зажимами.

Вундерлих показал на шесты.

– Слихаль в банках, у касс пускают такой луч... Человек пошель – его убьют... Вот это тоже мои лучи. Здесь пускайт, там принимайт... Далеко, хоть десять километров... Кто идет между, тот попадает в лучи... Ви сидит в дом, за эти шести. Миши идут... Теперь, смотрите, что происхождайт.

Он достал из ящика маленькую стеклянную баночку с белым порошком и дал ее солдату.

Тот укрепил ее на одном из штативов, давая направление стрелке к другому штативу, стоявшему у противоположнаго борта. Мотор стал неслышно работать.

– Ви ничего не видит. Ничево и нет. Можете ходить сколько угодно. Пожальте ко мне.

Но никто не двигался с места. Все было так таинственно, что казалось страшным.

– Пожальте... Пожальте, ничего не боись. Ничего страшнаго.

Все жались друг к другу, никто не трогался с места.

– Факс, иди ко мне, - сказал Ранцев.

Ферфаксов, стоявший у борта послушно и смело, легкой охотничьей походкой прошел между шестами к Ранцеву и обратно.

– Нишего и ньет, – кривясь в безобразной усмешке, сказал Вундерлих... – Теперь пускаю. Это смехучий... Кто идет – смеется... Хочет, не хочет – смеется... Дольго... Целий час смеется... такой смехач... Идти не может... Поворачивайт назад... Спазма... Надо доктор... Н-ню, между прочим... блягополюшна... Смех это здорово... Ошень хорошо для пишшеварений. Н-ню, кто желайтъ?... Маленький смехач.

– Господа, – сказал Ранцев, желаете попробовать. Ничего опаснаго для здоровья нет. Это вы будете употреблять, когда пожелаете оградить себя от ненужных глаз и ушей, но не желаете делать зло.

Фирс Агафошкин стоял сбоку и впереди всех. В белом колпаке и поварском фартуке он глупо ухмылялся, видимо сильно захваченный всем, что тут показывалось.

– Н-ну, – протянул он. – Нюжли же такая штука, чтобы смеяться, ежели я, к примеру, плакать хочу?

– Иди, Фирс, – подтолкнул его Мишель Строгов, стоявший рядом с ним.

– А что?... He пойду?... – куражась и выступая вперед, сказал Фирс. Он чувствовал себя предметом всеобщаго внимания и это подмывало его. – Отчего не пойти?... Да я!.. С Ереминскаго хутора казаки да ничего такого не пугались. Что мне обезьяна сделаетъ?... Подойду и скажу: – «дай мне лапку, как генералу подавала»... Что тут страшнаго. Одна химия и только.

Прикрывая сгибом локтя лицо и точно бросаясь через огонь, Фирс Агафошкин стремительно побежал к Вундерлиху.

Но, едва он дошел до линии между штативами, как точно какая то невидимая сила откинула его назад. Он схватился руками за живот и кинулся обратно в толпу, сгрудившуюся подле шканцев.

– Ха-ха-ха, – вопил он, корчась от смеха. – Хо-хо-хо... Вот умора то!.. Ой-ой-ой... – Обезьяна то!.. ха-ха-а!..

Это было так странно и неожиданно, что кое кто не поверил. Казалось, что Фирс просто дурит, представляется... Молодой летчик Веха пошел медленными осторожными шагами через невидимый луч. Но едва дошел до него, как повернул обратно. Видно было, как он всеми силами старался удержать смех. Лицо его кривило спазмой, наконец, прорвало и -

– Ха-ха-ха, ха-ха-ха... – присоединил он свой смех к неистовому дикому хохоту Фирса.

Еще два, три человека бросились, пытаясь быстро проскочить роковую полосу, но и их невидимая сила отбрасывала и они корчились в спазмах смеха. Всех их переловил доктор Пономарев и повел в приемный покой отпаивать и успокаивать. И долго по трапам и корридорам парохода раздавалось неистовое, истерическое:

– Ха-ха-ха... хи-хи-хи... хо-хо-хо!..

XXXИИИ

Ранцев остановил ток. Помощник Вундерлиха вынул склянку. Профессор достал из ящика колбочку с розовым порошком. Ее вставили на место прежней.

– Теперь, – самодовольно говорил Вундерлих, – это плакучий. Кто теперь идет – плакать будет... Горько плакать... Н-ню тоже не опасно для здоровья ничуть... Слезы это тоже иногда ошень карашо... Успокаивайт нервы.

Но плакать, повидимому, никому не хотелось.

«Волевой» человек Мишель Строгов, – ему эти опыты чрезвычайно понравились, в них он увидал хорошее средство испытания воли – вышел вперед.

– Н-ну, – с сомнением в голосе протянул он и пошел твердыми шагами боксера, идущаго на противника через полосу. Было видно, как, вступив в промежуток между шестами, он заставлял себя сделать еще шаг, но потом схватился за глаза руками и быстро пошел назад. Слезы градом лились из под пальцев. Непроизвольная спазма рыданий кривила лицо. Он уже не в силах был дольше держаться и громко зарыдал. Доктор Пономарев подхватил его под руки и бережно повел вниз. Зрители стояли, нахмурившись. Никто не пожелал повторять опыта Мишеля Строгова.

Склянку с розовым порошком вынули, сам Вундерлих пошел вставлять в штатив новую скляночку с серым порошком.

Он обратился к Ранцеву:

– Я попросил бы вас поставить офицер вперед, чтобы никто не ходил теперь. Это ошень опасный луч... Это «капучий»... Теперь, кто идет... большевик... шмерть...

Его помощники перенесли кроликов и морских свинок к публике. На палубе было томительно тихо.

– Знаешь, – прошептал Парчевский, обращаясь к Нордекову, – совсем, как в цирке перед каким нибудь опасным сальто мортале. И чего не придумал человекъ? He даром он и на человека не похож...

– Fertиg? – спросил Вундерлих.

– Jawohl, – ответил помощник, державший клетки.

– Пускайте кролик и швиней.

– He надо... не надо, – раздались голоса. – Верим и такъ!

Кролики и свинки побежали за приманкой. Едва они достигли роковой черты, как стали падать и дрыгать лапками в смертельной конвульсии.

Тяжелая тишина стояла на палубе. Помощники Вундерлиха выбросили тела свинок и кроликов за борт на съедение акулам. Все вдруг заговорили.

– Да... Ну и придумано, – сказал Нордеков. – Дьявольская какая штука.

– А как же против большевиков то! Другого средства нетъ!.. Травить их, подлецов надо, – сказал Амарантов.

– Это как в крепости, за такими лучами.

– Если не врет профессор, что на десять верст идет его луч так лучше всякой крепости.

– Из пушек пали, не долетит.

– Главное, господа, то, что можно поставить в любом месте.

– И притом совершенно неприметно.

– Д-да... Это не авантюра.

– Какая там авантюра!.. Самого Сталина смеяться заставим.

– А потом и плакать...

Возбуждение становилось сильнее. Люди перемешались и как то не заметили, как Вундерлих с его аппаратами исчез, точно сквозь палубу провалился. На место его «штучек" поставили небольшой радио-приемник и завели мотор. Хор Амарантова и певчие Гласова приблизились к ним.

Вечер был тих и прохладен. «Мститель» несся по спокойному океану. Перед ним спускалось к морской равнине румяное солнце.

ХХХИV

Высокий седобородый финляндец подошел к аппарату и стал объяснять его устройство.

– Господа, если кто из вас знаком с аппаратами радио, тот может видеть, что мой аппарат несколько иного устройства, чем все практикуемые теперь аппараты. Сейчас в Европейской России поздний вечер. Во всех казармах, в лагерях, в клубах красных командиров, в избах читальнях люди собрались подле своих и общественных радио-аппаратов, чтобы слушать объявленную программу. Я беру своим прибором их волну. Я слушаю их, и потом я пускаю особую свою волну. Назначение ея съесть, так сказать, их волну, уничтожить ее, не заглушить шумом, как это делается обыкновенно, но просто парализовать ее. Я не буду объяснять вам технических подробностей, как это делается. Скажу только, я заставляю их аппараты замолчать, и сейчас же пускаю свою волну и она им всюду, где они приготовились слушать свое дает наше. Я им навязываю в их же аппараты свою программу. Сегодняшняя наша программа предназначена для красной армии по преимуществу. У них сегодня... – Лагерхольм вынул записочку – у них сегодня... в эти часы... Да... Станция «имени Коминтерна»: – «Комсомольская Правда» – это передача газетнаго номера. «Крестьянския передачи», – «Музыка танца», станция «Опытный передатчик": – «час пионера и школьника», «лекция по физ-культуре«и «Русския песни».. Как видите, программа небогатая и как далеко ей до европейских программ. Возьмем для начала станцию «имени Коминтерна».

Лагерхольм покрутил кружки, навел, прислушался, навел еще, повернул аппарат, и сейчас же ясно и четко, будто тут рядом кто то говорил, раздалось:

– Бюрократизм, помноженный на безответственность, сложенный с нелегкой организацией аппарата дает вот какие плоды...

– Ну, это очевидно «Комсомольская Правда» передает содержание своего номера. Итак мы начинаем вместо их скучной, всем в зубах навязшей чепухи

подавать нашу программу. Виктор Павлович, прошу начинать...

Амарантов взмахнул белой палочкой.

– Раз, два, три... четыре...

Прекрасный оркестр заиграл старинный «Петровский» марш.

Как только он кончил, хор Гласова, дополняя и освещая то, что игралось запелъ:

– Знают турки нас и шведы
И про нас известен свет...
На сраженья, на победы
Нас всегда сам царь ведет...

Красивым переливом, понизив голоса, певчие продолжали:

– С нами труд он разделяет,
С нами он всегда в боях,
Счастьем всяк из нас считает –
Умереть в его глазах...

– Кто там в России слыхал когда эту песню, тот пусть ее вспомнит, кто никогда не слыхал, пусть узнает во что верила, чему служила старая Русская армия, – сказал Ранцев.

После певчих к аппарату подошел Ванечка Метелин и своим красивым, приспособленным для радио голосом стал говорить:

– Слушайте Русские, что вам говорит Русская Правда: – «Русский царь Александр Второй уничтожил крепостное право... Да будет имя его благословенно во веки!.. Инородец коммунист Сталин возстановил крепостное право. – Да будет его имя проклято во веки!»

Снова заиграл оркестр. С редким подъемом – музыкантам казалось, что они видят необъятную Россию, слушающую их через сотни радио – оркестр играл «увертюру 1812-го года» Чайковскаго.

Настроение оркестра передавалось и слушателям на палубе. Все задумались, все притихли... Мысли каждаго были там, куда невидимыя волны несли прекрасную музыку, полную патриотическаго порыва и вдохновения.

Программа продолжалась.

– «Братская песня», – провозгласил Метелин. И с молитвенным умилением началъ:

– Вейся бело-сине-красный,
Братский Крестный Стяг...
Все – к прекрасной цели ясной!..
Сгинет красный врагъ!..
Уж дает святые всходы
Братский наш посевъ!..
С братским знаменем свободы
Встанет Русский гневъ!
И придет на гибель Змию
Русской Правды час.
Господи!.. Спаси Россию!..
И помилуй насъ!..
Павшим – рай!.. На бой живые!..
Коммунизм умретъ!..
С нами Богъ!.. Жива Россия!..
За нее впередъ!..

1

[6]

Глубоко задумавшись стоял Нордеков. Он даже не слышал, как прекрасный баритон Гласовскаго хора запел песню о Кудеяре.

«Если все это меня так волнует", – думал Нордеков. – «Что же должны испытывать в России, где одни никогда не слыхали такого смелаго слова, такого открытаго призыва к борьбе и победе, другие, может быть, когда и слыхали, да совсем позабыли и опустились в тяжелой повседневной жизни. Господи, спаси Россию и помилуй насъ!

И, если это будет каждый день... постоянно будить, сеять новыя мысли, толкать на борьбу? От слова родится дело... И мы ему поможем"...

В его мысли ворвались громкия и убедительныя слова Метелина. Он опять стоял у аппарата.

– Красноармеецъ!.. Зачем у тебя голова на плечах и штык в руках... Чтоб помогать держать твою мать Россию в рабстве?... Кому ты должен перед своею совестью служить?... Народу?... А?... Народу?!.. Народу?!! Так и служи народу. Избавь его от разбойничьяго Антихристова ига... Подымай на штыки комиссаровъ!.. Требуй от Русских начальников, чтобы вели тебя добывать Русскую власть и Русскую свободу!.. Становись под Русское знамя!.. Коммунизм умрет – Россия не умрет...[7]

– Вот это, ваше высокоблагородие, – сказал незаметно подошедший к Нордекову Нифонт Ивано вич, – и точно утешительное слово. Радостно слушать... Нехай там послухают и вникнут...

Солнце заходило. Оно коснулось краем морских просторов. Трубач протрубил повестку к заре. Рота Нордекова стала строиться на поверку. Радио концерт был кончен.

Когда расходились по каютам у всех была одна мысль.

«Да, это для России.... Да, это за Россию... Это не наша прошлая партийная грызня... Это точно настоящее дело... Кто нам тут на «Мстителе«посмеет помешать делать, что мы хотим, что мы признаем нужным... А, когда будет не палуба парохода, а целые острова Галапагосъ!?...»

Эти люди после стольких лет эмигрантскаго отчаяния, слабости, упадка духа, первый раз чувствовали себя сильными, твердыми, способными на дело спасения Родины, стойкими для борьбы. С верою и уважением они думали о том, кто все это среди эмигрантскаго хаоса, разсеяния и безтолочи придумал, организовал, создал и устроил и кто скрылся под таким странным именемъ:

– Капитан Немо.

Том II

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ОСТРОВА ГАЛАПАГОСЪ

Галапагосские острова – название принадлежащаго к южно-американской республике Эквадору и лежащаго по обе стороны экватора между 70° и 74° з. д. (от Гринвича) архипелага из 11 больших и малых островов (Иslotes) из которых Альбермаль (427б кв. км.) самый большой, занимают вместе пространство в 7643 кв. км. Все они вулканическаго происхождения и возвышаются до 1500 м. над уровнем моря...

...Несмотря на то, что эти острова лежат в разстоянии лишь 1000 км. от материка, их флора, птицы, рыбы и земноводныя представляют по большей части такия особенности в своем устройстве, каких вовсе не встречается на материке...

...Они долго назывались заколдованными (escantados) островами, потому что при господствующем там быстром течении и безветрии до них трудно добраться и не менее трудно удалиться от них...

«Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона».

И

Под вечер на горизонте показался берег. Дул порывистый, резкий, знойный ветер. Он нес с собою дыхание земли. Пахло пряными травами и цветами. Сильно качало.

Острый и высокий нос парохода вдруг поднимался и заслонял собою далекую, мутную линию берега, опененнаго сильным прибоем, и тогда не было видно океана, но перед глазами зловеще горело красными огнями закатное небо. Лиловыя густыя облака теснились под небосводом. Потом вдруг с грохотом и плеском пароход обрушивался в волны, зарывался в них, обдавая пеною и брызгами немногих пассажиров, стоявших на баке и тогда перед глазами были безконечные ряды волн, несущихся в непрерывной череде навстречу пароходу. Белые гребни вспыхивали и погасали в утомительном однообразии.

На баке подле лейтенанта Деревина собралось несколько человек. К ним подошел мучимый морской болезнью Нордеков и прислушался к тому, что разсказывал молодой лейтенант.

Деревин с апломбом настоящаго морского волка, бывалаго моряка, показывал пальцем вдаль и объяснял, что и где находится.

– Это, господа, перед нами группа больших Антильских островов направо, а там к левому борту чуть намечаются малые Антильские острова. Вот это должно быть Сан Доминго, там Порто Рико. Мы направляемся, держим курс, – поправился он – на пролив Мона.

– Вы разве тут когда бывали? – спросил Нордеков.

Деревину не хотелось признаться, что это первое его настоящее плавание. Он скосил глаза на полковника, сделал вид, что не слышал вопроса и продолжал разсказывать то, что сообразил, стоя на вахте и глядя на карту, где был проложен их путь.

– Я полагаю, мы ночью пройдем пролив... Вот качать то будетъ! – Сашка держись – начинается! – кое кто основательно рыбок покормит... Завтра за день пересечем Антильское море и к ночи подойдем к Панамскому каналу. Вот я не знаю, как проходить то его будем, сейчас же ночью, или днем. Жуткое, знаете, место. Я бы того... Пушки то к чортовой матери... В океан... Придраться могут... Вместо родимаго то нашего Андреевскаго флага опять какой нибудь Вампукистый вывесил, чтобы и не разобрать, что за нация... А то – таможни... Досмотр... То да се... Америка... Сами понимаете, шутки босы с этим народом...

– У нас сухой режим, – пробасил Амарантов. – Чего ей больше надо. Рюмки коньяку нигде не найдешь...

– Ну, а нащупают аэропланы... Вон у полковника винтовки совсем открыто в пирамидах стоять... Что хорошаго? Еще хорошо, что волна. Никого не видно. Рыбачьих лодок и тех нет... А то тут, в Антильском море, застукают и никуда не подашься.

Подводная какая нибудь этакая лодка.

– А да ну вас, – недовольно сказал Нордеков. – Что вы каркаете. Тошно и без вас.

Он отошел от группы и спустился в каюту. Там на койке лежал его соплаватель Парчевский. Несмотря на жару он укутал полотенцем голову и закрылся одеялом. При входе Нордекова он повернулся к нему и болезненно застонал.

– Что это, Георгий Димитриевич, – капризно проговорил он. – Когда же все это кончится? Не могу я больше. Все мои внутренности наизнанку выворотило. Я не нанимался плавать по морям...

– Вы думаете, мне то легче, – укладываясь на койку, проворчал Нордеков.

– Хоть бы малюсенькую этакую рюмашечку коньяку... Я у доктора нашего просил. Принес валерьяновых капель, а от них еще хуже мутит. Говорит, что коньяку нет... Врет, поди. Не может того быть, чтобы у доктора, да коньяку не нашлось. Ведь умирающим дают... Правда, Георгий Димитриевичъ? А я почти что умирающий...

– Тут, Евгений Иванович, другое меня мучает. Мы и точно идем на острова Галапагос. Не для съемок же?.. Скажите мне, что же все это значитъ? Вооружены до зубов. Всю Совдепию своими Вундерлиховыми газами задушить можем, а прем на острова Галапагос... И ведь это не тайна. Об островах то этих основательно кричали в Париже. Это не какие нибудь там совсем необитаемые острова. Там, я читал как то в газетах, уже поселился какой то немец... Поди и радио найдется. Разгружаться то станем... Все и станет ясно, что мы за публика... Интервенты... Острова принадлежат республике Экуадор. Вы не знаете, кстати, что республика то эта признала советы, или нетъ? А если, знаете, признала, да там уже и полпредство есть... Вот вы и подумайте, милый, чем все это может окончиться.

– Думать, Георгий Димитриевич, никак не могу.

То место, которым думают, переместилось у меня на другое совсем место. Плохо мне.

– А я, как стану думать и качку позабуду и так мне станет неспокойно. А что ежели да он просто сумасшедший?... Вот ведь забавная историйка то выйдетъ!..

Нордеков поднялся с койки.

– Вы куда же?

– Томит меня. Не могу я так пребывать в неизвестности. Я и качку не чую. Пойду посмотрю, как и куда несет нас эта страшная сила.

На палубе было пусто. Тропическая ночь наступила. Шли с погашенными огнями. Ни на клотиках, ни бортовых фонарей зажжено не было. Флаги были убраны. Пароход несся, пеня волны и колыхаясь на них. Вдоль борта, ловко соразмеряя свои шаги с качкой, прямой и стройный ходил взад и вперед Ранцев. Его уверенный вид немного успокоил Нордекова. Он хотел было подойти к нему и заговорить, но побоялся.

Нордеков постоял у борта. Зловещая, нелюдимая ночь была кругом. Тучи закрыли пол неба. Не было видно звезд, и только блистала, сверкала, сполохом играла и вспыхивала за Антильскими Островами синяя пламенная зарница. Она, отражаясь в кипении волн, серебром зажигала пену. Мир казался страшным.

Нордекову, как часто эти дни, пришла в голову навязчивая мысль, «что как ничего этого и нет... Есть только сон... Небытие... зловещие призраки... Непонятная и неуютная жизнь... Господи, неужели, авантюра?... Обман честных и простодушных Русских офицеровъ!..

ИИ

Перед разсветом Нордеков вышел на бак. Там уже были Мишель Строгов, Фирс Агафошкин и князь Ардаганский. Михако, вооружившись биноклем, смотрел вдаль.

Качка продолжалась. Нордеков из за нея и своих тяжелых навязчивых мыслей не спал всю ночь и теперь чувствовал себя совсем скверно. В мозгах и у него, как у Парчевскаго, что то передвинулось и он ничего не мог толком сообразить.

Михако и Строгов спорили о том, могли за ночь пройти Антильское море и Панамский канал или нет.

– Ну что вы, князь, – сказал Нордеков. – Как бы мы скоро ни шли, дай Бог к разсвету подойти ко входу в канал. А там неизбежныя формальности... Да по каналу, слыхал я, ходят так тихо, что почти сутки надо потратить на его прохождение.

– Но тогда, господин полковник, что же это такое? Я там, с нашего праваго борта вижу в бинокль сплошной берег. Какой же это может быть бе-рег, как не Американский? И смотрите, как восходит солнце. He сзади, а с леваго борта. Мы идем на юг.

– Верно... Послушайте, князь. Я ничего толком сообразить не могу. Это от качки вероятно. Если мы прошли канал и повернули на юг вдоль Американскаго берега, это Колумбия. Она должна быть у нас с левой стороны... Так... А вы говорите, что берег виден с праваго борта. Да берег ли это?

– Берег... A то что же?

– А чорт его знает что. Впрочем, послушайте... Мы идем по вашему вдоль берега на юг. Солнце, значит, должно восходить из за Америки. Америка должна быть на восток от нас... А между тем солнце восходит... Восходит... Где?... В океане.

К ним подошел Нифонт Иванович и прислушался к их спору.

– Постой, – сказал с самоуверенно глупым видом Мишель Строгов, трогая отца за рукав. – Что ты говоришь, Америка на востоке... Америка... Как же это может быгь... Америка всегда на западе.

Это разсуждение точно ошеломило полковника.

– Как на западе?...

– Конечно, на западе, - подтвердил и князь Ардаганский. – Япония и Дальний восток на востоке. Ведь тогда по вашему выходит, что Япония и Дальний Восток на западе. Страна Восходящаго солнца... A солнце всегда восходит на востоке. Как же восток может быть ыа западе...

Полковника серьезно укачивало. Было мгновение, когда явилась потребность подойти быстро к борту, но он удержался, и от этого еще хуже стала работать голова.

– Вы, Михако, говорите какую то ерунду. Как восток на западе?

– Это вы так сказали, господин полковник.

– Да, это сказал я. He отрицаю. Принимая шарообразность земли, если ехать на запад – приедешь на восток.

– Ну что ты, – с прежним апломбом все знающаго человека сказал Мишель. – Колумб ехал все на запад и приехал в Америку.

– Да, конечно, в Америку. Он и открыл Америку, – подтвердил князь Ардаганский.

Полковник начинал раздражаться.

– Это все потому, князь, – сказал он, – что вы учились в иностранной школе... Вас не основательно учили... Если мы, так сказать, проткнули Америку, пройдя канал, мы оставили ее сзади себя и она очутилась на востоке.

– Опять Америка на востоке, - с досадою наотца сказал Мишель. – Этого никогда не может быть.

Полковника так качнуло, что он едва сдержался. Надо было бежать в каюту, но ноги стали как из ваты... Голова мутилась. Эта новая молодежь хоть кого могла довести до морской болезни.

– Дозвольте, ваше вышкородие, я вас примирю, – доверительно сказал Фирс Агафошкик. – Я так полагаю, что это все происходит от качки. Вчора лейтенант Деревин очень даже явственно объяснял. От качки происходит девиация компаса и от того не разберешь, где какая сторона.

– Молчи, обормот, – вмешался Нифонт Иванович. – Что ты можешь понимать, когда образованные люди в толк не возьмут, что происходит. Солнышко, ваше высокоблагородие, точно из за моря восходит, как и вчора, как и третьева дня, как а завсегда. Потому так ему от Господа положоно. И солнышко завсегда из воды восходит, потому так Господь сотворил, чтобы ему омыться можно было.

– А да ну вас, – с досадою крикнул полковник и, прижимая платок ко рту, побежал к борту. Постояв над волнами, он с сине-зеленым лицом, шатаясь и хватаясь за что попало, – ноги его совсем не держали – прошел к люку и стал спускаться в каюту.

Он лег на койку и с головою укутался в одеяло. Голова, ставшая было ледяной, начала согреваться и соображение возвратилось к нему.

«Конечно, «Мститель», не доходя Панамскаго канала, повернул на юг. Почему?... Потому ли, что опять обман, или с таким контръ-революционным грузом не рискнули идти через каналъ? Может быть и по радио передали, чтобы не совались туда... Значит, идем кругом Америки. Значит... Все таки?... Острова Галапагосъ?... Как вее это глупо выходит.

Нордеков поделился своими мыслями с Парчевским, но тот отнесся ко всему этому холодно.

– Идем к Фалкландским островам, будем огибать мыс Горн. Тут, дорогой, грустно одно, что значит, нам без конца предстоит болтыхаться по этим проклятым морям.

Неожиданная перемена курса была замечена и другими пассажирами «Мстителя», и снова начались «разговорчики».

Капитан Волошин сказал, что «Мститель» тщательно избегал курса «больших" линий, по которому идут пароходы из Европы в порты Южной Америки: – Паранаибо, Пару, Пернамбуко, Бахию и Рио де Жанейро. Он взял курс как будто к острову святого Павла и направлялся в таинственную и самую глубокую часть Атлантическаго океака, в так называемый «ров Романша», где морская карта показывала глубину до 7370 метров, где редкие в этих частях океана мореплаватели отметили частыя землетрясения и появление и исчезновение скал и островов. «Мститель» срезал на своем таинственном курсе Саргассово море, где плавание почиталось опасным, шел навстречу неведомым морским течениям, там, где годами не бывает ни одного парохода, ни одного паруснаго судна, где точно пустыня залегла в океане.

Французы матросы болтали о морских змеях в несколько сот метров длиною, об ундинах, наполовину женщинах, наполовину рыбах. Говорили об особых водорослях запутывающих пароходные винты до такой степени, что они ломаются. Разсказывали и старую легенду о «Летучем Голландце«, о корабле, непременно парусном, идущем наперерез курса, без людей и капитана... Боялись встречи с ним. Она всегда предвещала несчастие.

Жара, качка, неизвестность, куда же, наконец, идут, все это усиливало нервность пассажиров. Хор не пел. Музыка не играла, и по каютам и в помещении команды тихо шептались и передавали слухи и свои наблюдения за отстоянныя вахты.

«Мститель» шел неровно. По ночам он часто стоял. Машина не работала. Он менял курс. Точно он искал что то, или ожидал кого то.

В кают компании состоялось собрание старших чинов. Под давлением младших, в виду их нервности, было вынесено постановление выразить недоверие капитану Немо, отправить для этого к нему депутацию и потребовать объяснеиий.

Ранцев доложил о происшедшем капитану Немо.

– Скажи им, – твердо, раздельно произнося каждое слово, сказал Немо, – пусть явятся ко мне. Я надену на них кандалы и прикажу гирляндой повесить на ноках рей. Или мы офицеры и идем уничтожать коммунистов, или мы глупыя, нервныя бабы... У нас нет больше кинематографическаго общества, это все теперь знают, но есть отряд людей, готовых все, до самой жизни, отдать за Родину. Я требую от них дисциплины, повиновения и бодрости... Бодрости, этого высшаго качества офицера... Понялъ?...

Ранцев передал слова капитана Немо старшим. Те промолчали и смирились.

В эту ночь усиленно работало радио. Оно подавало сигналы бедствия: S.O.S. Радио взывало о помощи. Оно говорило, что пароход «Немезида», вышедший 9-го июня из порта Сен Назэр с артистами кинематографическаго общества «Атлантида» получил в открытом море по неизвестным причинам пробоину и тонет. Радио указывало координаты к востоку от острова Сан Доминго, там, где «Мститель» был пять дней тому назад.

И это стало известно в кают компании. Но теперь все мрачно молчали. «Значит так надо. Значит, спасать Россию надо было людьми, которых все считают погибшими... Людьми – «отпетыми»... Может быть это и правильно»...

Но мучительною болью сжимались сердца за родных, за жен и детей. Особенно – за жен. При тяжелой и полной всяких соблазнов Парижской жизни, что, если жены то за это время повыйдут замуж, на самом законном основании считая себя вдовами?

По просьбе Ферфаксова Ранцев доложил все это капитану Немо. Тот глубоко задумался. Что то размягчеиное и нежное появилось в его обыкновенно суровых и строгих глазах. Как удивился бы Ранцев, если бы он мог понять и постигнуть, чей образ вдруг встал в памяти его начальника и друга.

– Так скоро замуж не выйдут, – задумчиво сказал Немо. – Передай, чтобы не безпокоились и не волновались... При первом же случае, а он будет очень скоро, – я дам знать всем семьям, что их главы живы и здоровы. Это, конечно, риск... Но что же делать.

Он помолчал. Потом, горько усмехнувшись, добавилъ:

– Мы идем спасать Россию... Теперь все это знают... Сомнений быть не может... Мы клялись все ей отдать... Так неужели же ей не отдадим жен наших и детей?... Как ты отдал... свою дочь... Россия требует жертв... Посмотри, что делается там... Какой там ужас... Родителей отрывают от детей, мужей от жен и отправляют в голодную, кошмарную ссылку... Мы идем прекратить это. Так пожертвуем же спокойствием наших близких. Ужели недостойна Россия этой жертвы?... И пусть догадаются и поймут... Это же нужно... Особенно в виду «разговорчиков" нужно...

И еше прошла мучительная, полная скрытых волнений неделя. Mope успокоилось. И с его успокоением, казалось, успокаивались и нервы у пассажиров «Мстителя». Ветер стих. Полный штиль стал над морем.

Океан был, как голубое масло.

ИИИ

Утро было несказаныо прекрасное. И, как это бывает под тропиками, оно народилось вдруг, без призрачных сумерек, без бледнаго и больного разсвета. Сразу в темноту ворвались светлые, еще далекие, заокеанские лучи, розовой пеленой подернулась водная равнина, и – вот оно – в золотой порфире, слепя горячими лучами, неслось в небесную твердь румяное, точно заспавшаяся на горячей пуховой подушке полная красавица, солнце! Ослепительно заблистал недвижный, ни одним дуновением ветерка непоколебленный океан.

«Мститель» бежал ровным уверенным бегом. В обе стороны от киля с тихим шипением расходились серебряныя полосы, становились все шире и ниже, отливали перламутром и исчезали под самым небосводом. С высокаго борта были видны громадныя, толстыя, шарообразныя медузы. Из под их полупрозрачных шапок свисали не то щупальцы, не то листья и тихо колебались, то ли от движения водных струй, то ли потому, что оне были живыя. Их тела горели опаловыми, загадочными огнями. В сонной воде, озаряемой косыми солнечными лучами играли стайки голубых стройных рыбок.

– Макрель, – сказал Нифонт Иванович. Он только что заварил на всю команду чай и вылез из своего горячаго камбуза вздохнуть на вольном воздухе и полюбоваться Божьим миром. – Ежели бы, скажем, сеть забросить, ба-альшой улов получить можно. Только рыба здесь, позволительно сказать – дрянь... Никакого с ей проку нет.

На палубу поднимались пассажиры. После качки все не могли оправиться, да и тропическая жара размаривала.

Полковник Парчевский вышел в легкой пестрой пижаме и в широкой соломенной шляпе.

Чуть слышно, мерно и ровно, работали нефтяные Дизеля. Пароход точно дышал, подаваясь вперед.

В ясном небе видно было далеко. Голубой свод без облака, синее море без морщинки и горит, горит, не желая погаснуть, золотая полоса на востоке. Океан жадно отражал солнечный блеск.

К старому Агафошкину подходили пассажиры. Пришел и Нордеков, хмурый, с помятым желтым лицом. На протянутыя ему для здорования руки недовольно покосился.

– Извиняюсь, господа, еще не умывался.

– Ваше высокоблагородие, – доверительно, как к своему, с одной виллы «Les Coccиnelles» пришедшему сюда, будто своему однохуторцу обратился к нему Нифонт Иванович. – И чего в толк не возьму. У нас, скажем, Дон и Азовское море. Ну – ры-ыбы – несосветимая сила. Осетры... Бывало Императо ру в презент готовим, Гниловская станица займется, постарается, ей Богу – в сажень! Мясо тебе плотное, хоть ножом его режь, опять же судак. Сам цветной, полосатый, а мясо тебе белое и ну вкусное же... Или красноперые чекомасы. Вкус у них... Особливо ежели в масле или в сметане прожарить... Тут разве рыба?... He поймешь ничего... Она и свежая воняет. Чуть загляделся – и расползлась. Жевать станешь, ну чистая резина. А уже казалось бы такия моря, что тут то бы осетрам раздолье. Или, может, на дне сидятъ?.. Они на дне то больно любят... В ил зароется и не поймешь, корчага, али осетер.

Нифонт Иванович, прикрыв глаза, оглядел небосвод. Он остановил взор, вдаль устремленный и примолк.

– Корабль, – тихо, как бы про себя, сказал он. Все посмотрели туда, куда показывал старик, но никто ничего не увидал.

– А может так попричтилось.

– А что вы видите?

– Да быдто темная какая точка... Да оно так и есть.

Князь Ардаганский побежал вниз за биноклем. На корабельном курсе появилась и быстро вырастала какая то точка.

– Точно средневековый замок в развалинах. На Рейне такие я видал, – вздыхая сказал Деревин. – Но только это не может быть остров. На карте, - я на вахте сейчас стоял, – ничего нет на нашем курсе.

– Однако сами видите – остров, – сердито сказал Мишель Строгов. – На карте мало ли чего не показано. Все наше путешествие ни на какой карте показано не может быть... Тайна... Ну и остров таинственный.

– Вместо островов Галапагос – таинственный остров капитана Немо, – округляя веселые выпуклые глаза, сказал Ардаганский и опять впился в бинокль. – Остров, знаете, и есть... И преунылый какой то остров... Хотя и очень красиво. Остров принцессы Грезы... А, Мишель?... Может, там спящая красавица, и каким Флорестаном вы явитесь к ней.

Пароход держал курс на остров. Уже простыми глазами были видны его очертания. Скалы в солнечных лучах казались розовыми. Оне выдвигались изь воды и правда походили на развалины громаднаго, циклопическаго замка. Под скалами был зеленый луг, опоясанный пенистой полосой прибоя.

На командном мостике появилось начальство, капитаны Волошин и Ольсоне и два офицера финна.

Вахтенный приказал пробить повестку к поднятию флага. Пассажиры разошлись по каютам, чтобы одеться и привести себя в порядок. Все были взволнованы. Наконец, приближались они к конечной цели путешествия, к той таинственной, недоступной ни для чьего наблюдения базе, которую нужно было иметь капитану Немо. Теперь поняли, как во всем он был прав, как все было продумано. Вот почему они переменили курс, вот почему не пошли на острова Галапагос, про которые всем было известно, вот почему подавали сигналы бедствия, и шли к этому странному нелюдимому острову... Но что же это был за островъ?...

К нему подходил с гордо реявшим за кормою Андреевским флагом «Мститель». Он задержал свой бег. На носу меряли глубину. Специалисты подводных камней и скал – финны – всматривались в океанския глубины. Машинный телеграф часто отзванивал. Машина застопорила. Пароход шел по инерции.

Остров был почти правильной круглой формы. Его ничем неизрезанные берега не представляли надежнаго места для остановки. И опять стало понятно, почему так долго бродили по океану: – ждали тихой погоды и спокойнаго моря.

Бросили якоря.

Совсем близко был песчаный белесоватый берег. Кое где черныя скалы и камни торчали из песка. Над пляжем красным обрывом поднимался берег. Там был зеленый луг. Мелкий кустарник порос по нему. Почти посередине острова, ближе к южной его окраине, бросая сейчас тень, закрывавшую западную часть острова, вздымалась крутая гора с обрывистыми, скалистыми краями, похожими на обломки кратера потухшаго вулкана.

Простыми глазами была видна на той горе высокая белая мачта. У основания ея, как муха иа куполе собора, возился сейчас какой то человек.

Вахтенный скомандовалъ: – «по орудиям". Горнист протрубилъ: – «открытие огня».

Медленно, едва колышимый в недвижном знойном воздухе, ярко освещенный солнцем, поднимался, разворачиваясь на флагштоке мачты, громадный флаг.

В то же мгновение резко ударили выстрелы салюта.

Флаг точно ожидал их. Он коснулся верхним краем клотика, дрогнул, на мгновение развернулся во всю длину и сеичас же опал, приникнув к дереву мачты.

Флаг этот был – Р у с с к и й.

ИV

На пароходе шла «авральная» работа. Все были вызваны наверх, каждому было указано, что делать. Все закипело. Бешеным темпом шла разгрузка парохода. Застучали паровыя лебедки под кранами и поползли на цепях и канатах из недр трюма тяжелые ящики.

Да, все было предусмотрено. Первыми были подняты и спущены на воду железные понтоны. Офицеры, бывшие понтонеры, скрепляли их, настилали досками и нагружали аэропланными частями, палатками, разборными бараками, моторами, тяжелыми и громоздкими предметами. Одновременно спустили паровые катера для буксировки понтонов и начали свозить на шлюпках людей, чтобы принимать на берегу доставляемыя вещи.

На первой шлюпке отправились Ранцев и по его приказанию – Нордеков, Аранов, Вундерлих, Лагерхольм и старый Агафошкин.

Гребцы взялись за весла.

– Господа, прошу сейчас же вместе со мною выбрать места для палаточнаго лагеря роты, для аэропланных ангаров, для вашей лаборатории, профессор, для станции радио, – сказал Ранцев. – А ты, станица, отыщи хорошую воду и установи кухни, чтобы вечерний ужин был уже на берегу.

Остров был унылый и необитаемый. По крайней мере никаких пирог с дикарями ие показалось навстречу шлюпке, и не было видно того человека, что крепил Русский флаг... «Да и было ли это все, – думал Нордеков, – «не было ли все это опять сонное и странное видение»?

Шлюпка коснулась дна. Все спрыгнули в воду и пошли к берегу. Намытый песок пляжа упирался в красно земельный обрыв. Вскарабкались на него и пошли к скалам по зеленому, покрытому невысокою, жирною травою лугу. Попадались кусты и кактусы. Кусты были мелких миртовых пород с маленькими жесткими листиками и крошечными белыми цветочками. Кое где рос кривой, карявый можжевельник. Вьющияся растения с большими, мягкими, светлозелеными, круглыми листьями, гирляндами свешивались с него. Ничего живого не попадалось. He было даже ящериц. Птицы не щебетали. Остров был нем и мертв.

Вдруг, и так неожиданно, что все вздрогнули и приостановились, из за скал показался высокий седой старик. Он быстро шел навстречу. Рваныя полы темной одежды, будто черкески, болтались у колен. Белая мохнатая шапка, с алым когда то, верхом была надета на голову. За плечами у него было ружье, сбоку болталась шашка, оправленная в серебро. Сам он был высокий, плотный, мешковатый, шел, чуть переваливаясь, широко загребая носками привычных к ходьбе ног. Когда он был ближе, разсмотрели на черкеске алые погоны с тремя белыми лычками и кресты и медали на гозырях с медными патронами.

Шагах в ста старый урядник приостановился, пригляделся, точно нацеливаясь, кто же здесь главный, кому рапортовать и ясным казачьим глазом определил верно: – он направился прямо к Ранцеву.

Оч подошел, остановился, приложил руку к папахе, и четко, стариковским голосом отрапортовалъ:

– Ваше превосходительство, на Российском острову за цей рик нияких происшествий не було. Чи капытан Немов не з вами будэ?...

– Капитан Немо еще на пароходе. Я его заместитель – Ранцев. Ты что же здесь делаешь, старикъ?

– Хранитель тай харнизон Российскаго острова.

У той рок капытан Немов мене до его приставив тай казав дуже берегти его для Российской державы. А я Пластунскаго баталиона Кубаньскаго козацкаго вийска урядник Тпрунька.

– Неужели, старик, один целый год прожил здесь, – спросил Нордеков.

– Гэть один. За Господом Богом прожив.

– Чем же ты питался?...

– Концерты капытан бросав. У весну, як птиця летила охотою мало баловався. Тай рибку у окиана потягував. A то y ничь запалю охарок тай до свита читаю Писання. Эвангиля та Псалтырь – дуже гарно.

– Никто за год на острову не былъ?...

– Никого и не бачив. Навить порожний остров Российской державы.

– Ну теперь будут и обитатели. Видишь, сколько народа валит.

– Слава Тоби Боже. Зачекався.

Нифонт Иванович суетился подле. Все дожидался, когда можно будет задать волнующий его вопрос старику кубанцу. Наконец, улучив момент, когда Ранцев, он таки побаивался его – настоящий, «сурьезный» начальник – заговорил о чем то с Арановым и отошел от Тпруньки, он обратился к кубанцу:

– Где вода то, старик, питьевая?... Хорошая, станица, вода?...

– Вода у гори'... Така' тоби' вода що лучшо'и и не тре'ба. Нена'че твои Эссентуки. Як минеральна вода. Тай бога'цько же и'и. Ц'илу дывызию напоить можно. Вода проте'чна. Бачишь, ручий поби'г. Я его Кубанкою прозвав.

– А где сам то обитаешь, старикъ?

– У хорах моя хата. Я нена'че черкес... Баштан посадив с тих семян, що капытан мини дав.

– И ладно растетъ? – обернувшись к Тпруньке, спросил Ранцев.

– А вот подыви'ться.

Поднялись на первое плоскогорье. Оно было хорошо укрыто скалами. На красной глинистой земле, поросшей редкой травою, в углу у самых скал стояла маленькая малороссийская мазанка. Глиняная труба была накрыта муравленым горшком.

– Сам и будова'в, – не без гордости показал Тпрунька.

За хатою был окруженный тыном огород. Тпрунька повел Ранцева к нему.

– Баштан тутешний погано вдаеться, ваше превосходительство, – говорил Тпрунька, показывая гряды. – Дыни ще де як уроди'шся. А кавуны гэть уси пропали. И не уразумию видь чо'го. Сдаеться и земля для их сама га'рна. Оги'рки добре идуть. Так само и картошка.

Но Ранцев уже не слушал старика. С плоскогорья почти весь остров был как на ладони. Ранцев острым взглядом осматривал его. Он повернулся к Аранову и показал на широкую долину, полого спускавшуюся к океану и отделенную от него невысокою грядою холмов.

– Михаил Михайлович, как располагаете, годится это место для ваших ангаровъ?

Аранов разсеянным взглядом окинул остров. Он, как и всегда, ответил не сразу.

– Да, конечно, – и, помолчав, точно что то вычисляя, добавил, – я пойду отмечу места ангаров и мастерских. Медлить не будем. Он стал спускаться с плоскогорья. Ранцев следил за ним, потом повернулся к Нордекову.

– Георгий Димитриевич, – сказал он, – вызывайте своих офицеров и унтеръ-офицеров, разбивайте лагерь на следующей террасе, за скалистым гребнем.

Он пошел показать Нордекову, как хотел бы он, чтобы был разбит лагерь.

– Понимаете, я требую... Порядок, как в Красном Селе...

Он оглянулся назад. У белой мазанки, возле тына, совсем старики станичники стояли. Агафошкйн в белых панталонах и в длинном кителе, в соломенной шляпе и Тпрунька. Он снял винтовку и шашку и, нагнувшись к земле, что то показывал, разводя руками, набирая пальцами жирную землю и бросая ее.

Ранцев хотел было позвать Тпруньку, чтобы он показывал дальше остров, да ему жаль стало отрывать старика от интересной беседы с давно невиданным станичником, да и не к чему было – островь вот он – весь был как на ладони.

V

Работа на острову кипела.

В ярком пекле и нестерпимом блеске точно застывшаго моря, презирая зной и отвесные лучи солнца, сновали взад и вперед понтоны. Полуголые люди с пением и криками тащили тяжелые ящики на берег. Стучали топоры.

Ранцев издали с горы смотрел на работу. Гласовский хор выгружал большой ящик с грузовиком.

Работа не спорилась. Вдруг произошло движение.

В знойном воздухе народилась песня. Люди взялись за канаты.

Тенор Кобылин в одних трусиках, белотелый, блистая стеклами пенсне, завел старую бурлацкую.

– Англичанин, мудрец,
Чтоб работать спорей
Изобрел за машиной машину...
А наш Русский мужикъ
Он работать привык,
Под родную дубину...

И дружно грянул хорошо спевшийся хоръ:

– Эй, дубинушка, ухнем.
Да, зеленая, сама пойдет...
Дернем... Подернем...
Идет... Идет... Идет...

Ящик полз на берег. Звонкий раздался восторженный голосъ: – Вот тебе, братцы, и Атлантический океан... Что Волга матушка... А ну, робя, дальше:

– Отчего ты свая стала,
Да подрядчик пропил сало...
Эй, дубинушка ухнем...

Ранцев издали наблюдал рабочих. Годы изгнания слетели с этих людей. Как птица, выпущенная на волю, они пели, отдаваясь звукам своих песень, как выпущенный на волю зверь, томившийся в клетке, они радовались счастью, быть собою, наконец, осознать себя Русскими, на Русской земле! Они остановились и, точно отвечая мыслям Ранцева, взглянули на гордо реявший над горою громадный Русский флаг. Их голоса были отчетливо слышны наверху.

– Где Русские, там и Волга, – восторженно крикнул в юношеском задоре Кобылин.

– А кубанца видали, братцы?

– Робинзон, настоящий Робинзонъ!

– Нет, братцы, почище будет Робинзона. И как ладно все у него устроено. Я в хате был. Ну чисто Ледяной поход мне напомнило. Славный дед. И не томился, целый год один живучи.

– Не томился, потому что верил.

– Верим и мы...

– А почтенный старик. Все скулил, вишь ты пчел тут нет. Хуть бы, говорит, морския какия ни на есть пчелы набрели, я и их бы замордовал.

С треском отдирались доски, обнажая грузовик. Мишель Строгов наливал эссенцию, сейчас и поедет. Негде было подняться.

– Вы по руслу попробуйте, Мишель, – кричали ему. – Не топко.

– Лучше по доскам. Доски можно подложить.

– Куда же по доскам. Не выдержат никак доски. Тонкия ведь.

– Стойте, Мишель, мы вам подкопаем сейчас. Лопаты достали.

Ранцев стал спускаться вниз, чтобы дать указания, что и куда возить.

Целую неделю и все таким же живым и бодрым темпом шла разгрузка парохода. Капитан Ольсоне поглядывал на небо, справлялся с барометром и поторапливал рабочих. Работали в три смены и днем и ночью. С парохода светили прожекторами и в их лучах непохожими на людей были рабочие на пустынном острову.

Одновременно с разгрузкой шла постройка ангаров и мастерских и установка палаточнаго лагеря.

«Как в Красном Селе«... По шнуру отбили переднюю линейку и копали дерн, чтобы обложить ее. По шестам провешивали линию палаток, равняли в затылок и метром отмеривали дистанции и интервалы. Ферфаксов сносил красивые обломки скал и посередине линейки устраивал подобие киота для образа Георгия Победоносца, покровителя роты.

Профессор Вундерлих с Лагерхольмом ходили по острову, изучая его.

Вершина горы была розовая и возвышалась правильным куполом. Она походила на форму потаявшаго земляничнаго мороженаго. От нея кольцеобразно шел вниз базальтовый кряж. Скалы имели различный размер и вид. Одне валунами громоздились друг на друга, точно розсыпь картофеля исполина, другия торчали острыми пиками с резко очерченными гранями. Их цвет был, то серебристо серый, графитовый, то изсиня черный, мрачный и жесткий. Из под скал многими подземными ключами выбивалась чистая, хрустальная вода. Она наполняла естественные, образовавшиеся между камнями водоемы, падала оттуда водопадами, сливалась в речку и текла к океану по зеленому лугу плоскогорья.

Все было молодо, ярко и красочно, как должно быть было на земле в первые дни мироздания. Трава была, как чистый изумруд, камни точно шлифованные, края водоемов хранили острыя грани, необточенныя водою.

– Этому острову, – ковыряя палкой в земле, сказал профессор Вундерлих, – и десяти лет нет.

– Вы думаете, – сказал Лагерхольм.

– Когда я что говорю, – строго и веско по немецки сказал Вундерлих, – я не думаю, я знаю. Я ученый человек. Этот остров вулканическаго происхождения. Он выдвинулся уже после войны. Потому его никто и не нашел. Во время войны, избегая наших подводных лодок, суда колесили по всему океану и они нашли бы его... Они не нашли. Теперь никто ке найдет... Это уже ausgescholossen!.. Очень это хорошее место для нашей с вами работы. Лучше, чем там в лесу... Тут ничего бояться не надо.

К концу недели, по указанию Ранцева, были установлены пушки Гочкиса в нарытых батареях. Часть их была оставлена на «Мстителе«. На восьмой день, на разсвете, «Мститель» и береговая батарея обменялись прощальными выстрелами, отсалютовали флагом, и «Мститель» с иностранной командой и капитаном Ольсоне, прогудев на прощанье, взял курс на север и скоро исчез в морской дали.

И было время. С полудня голубое небо заволоклось серою дымною завесою. Совсем неожиданно среди полной тишины налетел вихрь, заиграл флагом на мачте, развернул его во всю его трехсаженную длину и хлопнул им раза два. Потом все стихло.

Флаг безжизненно повис вдоль мачты. И только успел Тпрунька, знавший, что все это значит, добежать и спустил флаг, как заревела океанская буря.

Ветер, на тысячах миль не имеющий препоны, вздымал громадныя волны. Точно хотел он до самаго дна выдуть воду из океана. Темнозеленые валы, покрытые частым белым кружевом пены, с кипящими гребнями шли на остров.

Они налетали на берег, падали с грохотом и с шипением разливались у зеленаго луга. Ветер выл с неистовою силою. Кусты никли под его порывами к земле. Огромныя волны казались выше горы. Остров точно дрожал и трясся на них. Казалось, сорвет его с его жидкаго основания, смоет песчаную отмель и разнесет самую гору.

«Мститель» ушел во время. Никакие якоря не могли бы его удержать в открытом океане. Его разбило бы о скалы.

Эта буря продолжалась три дня и три ночи. И так же внезапно, как налетела она, так и стихла. Океан посинел. Волны с мерною последовательностью шли к берегам и разливались у них, все дальше и дальше отступая и намывая свежий песок и гальку пляжа.



В «затишке«, где был установлен лагерь, буря ощущалась мало. Она неслась над горами, выла в скалах, в лагере же едва играла флачками палаток, да чуть отдувала их парусину.

Занятия и работы в отряде капитана Немо не прекращались. Они производились по особым росписаниям, составлениым и выработанным Ранцевым вместе с Арановым, Вундерлихом, Лагерхольмом, Нордековым и Субботиным.

Рота Нордекова была разбита Ранцевым на тридцать отрядов, или, как их по-французски назвали офицеры, – на тридцать «экипов". В каждом отряде был старший, его помощник и заместитель, два «газовика» и два пропагандиста... Кроме них в отряд входили летчик и мехачик. Люди в экипах были из одной местности. Во главе перваго отряда стал Ранцев, его помощником – Ферфаксов. Этот и следующие пять отрядов были составлены из северян, уроженцев Сибири. Два отряда были составлены из Петербуржцев, три из Москвичей, затем были отряды для всех больших городовъ: Киева, Одессы, Харькова, Нижняго Новгорода, Курска, Ростова и т. д.

Во главе одного из Петербургских отрядов были поставлены полковники Нордеков и Парчевский. Так как людей в отряды должны были подбирать по своему желанию сами начальники, – Ранцев только осматривал их и утверждал выбор, – Нордеков взял в свой «экип" Мишеля Строгова. Оч же сравнительно недавно был в Петербурге и мог быть полезен своими знаниями советской жизни.

Ранцев, осматривая и проверяя состав отрядов, остановился против Мишеля и долго внимательно смотрел в узко поставленные глаза будущаго боксера, горящие недобрым, волевым блеском. Потом коснулся пальцами груди Мишеля и отпячивая его назад, сказал тоном, не допускающим возражений:

– Отставить... Георгий Димитриевич, вы замените Александра Нордекова другим Петербуржцем. Нордеков останется на острову.

Полковник ничего не возразил. Он понималъ: – дисциплина... они были в строю.

Вечером он пошел объясняться с Ранцевым.

– Петр Сергеевич, я к вам, – просовывая голову в палатку Ранцева, сказал Нордеков.

– Прошу.

Ранцев сидел на складном стуле подле небольшого стола. На столе были разложены карты крупнаго масштаба, над ними в свинтном походном подсвечнике горела свеча. Ранцев пересел на низкую койку, стоявшую в глубине палатки и пододвинул стул полковнику.

– Что имеете доложить?...

– Я, собственно, по поводу моего сына Шуры.

– Ну... Так в чем же дело?...

– Я бы хотел взять его в мой экип.

– Вы знаете, для чего эти отряды?

– Догадываюсь.

– Эти отряды на аэропланах полетят в Россию... Они там будут готовить возстание. Они жестокою местью подавляющим возстание будут помогать возставшим. Они будут работать, окруженные самым утонченным сыском, окруженные доносчиками и шпионами. Вы понимаете, какая должна быть спайка между всеми членами отряда. Отряд должен быть, как тело одного человека. Он должен иметь одну душу, одну веру, одно устремление.

– Я отлично все это усвоил... Шура мне сын.

– Вы ручаетесь за него? – строго спросил Ранцев и прямо, неломающимся взглядом посмотрел в глаза Нордекову.

С минуту так, молча, они смотрели в глаза друг другу. И в эту минуту вся жизнь на вилле «Les Coccиnelles» прошла перед Нордековым. Мамочка с ея «винтиками»... жена Ольга Сергеевна, Леночка – «совдепка», и наверху в комнате-гробу странный, неведомый, «волевой», современный, новый человек, сын и не сын Мишель Строгов, никогда не назвавший его отцом, или папой, никогда не назвавший мать мамой, не открывший никому своей души, резко дерзивший бабушке и всем им чужой и непонятный. Будущий чемпион бокса и миллионер – вот все, что знал про него полковник.

Нордеков медленно встал со стула, опустил глаза и тихо сказалъ:

– Извиняюсь, что побезпокоил.

Согнувшись он вышел из палатки и пошел к себе. Мишель его ожидал.

– На чем же порешили? – спросил, непринужденно улыбаясь, Мишель.

– Ты останешься, Шура.

– Хны... Это еще что такое!.. Да просто я не желаю оставаться на этом проклятом острову... Мне надо начинать мою карьеру. Я не хочу.

– Так надо... Так будет лучше, – кротко сказал полковник.

Мишель сжал кулаки и, сдвинув узкия брови, с большим гневом выкрикнулъ:

– Ну это мы еще посмотрим. Я ему покажу... седому чорту.

Он вышел из палатки отца и, заложив руки в карманы, пошел «волевой» походкой по лагерю, освещенному электрическими фонарями.

Какими то чудовищами, точно изваяния великанов чернели, освещенныя отблесками фонарей, базальтовыя скалы. Между ними, как огромные китайские бумажные фонари пузырями светились палатки. В них слышно было бормотание и разговор. Во всех тридцати «экипах" протверживали урок «гголит-грамоты», заданный утром полковником Субботиным.

VИИ

Мишель Строгов был серьезно уязвлен и оскорблен тем, что его отставили из отряда его отца. На острову оставалось немало народа, не попавшаго в «экипы». Но это были люди, оставленные для службы на острову. Это были те, кому просто не хватило места. Мишель же был избран и отставлен. Он и сейчас ощущал оскорбительное прикосновение пальцев Ранцева, когда тот осадил его из шеренги Нордековскаго «экипа». Сначала он почувствовал себя хуже других и это его поразило. Он так привык считать, что он лучше и умнее всех, что согласиться с тем, что он мог быть признан для чего бы то ни было негодным, он не мог. И привычная гордость скоро подсказала ему, что он отставлен из личных счетов, что с ним сделана величайшая несправедливость, и он возненавидел Ранцева со всею силою своей неверующей души. Он все это время мало интересовался тем, что делалось в отряде, машинально исполняя те работы, куда его привлекали вместе с другими. Теперь он стал присматриваться, прислушиваться и отгадывать, какая была конечная цель всех сложных работ, шедших на острову. Догадываться было нетрудно, да теперь этого никто и не скрывал. Это была подготовка к жестокой борьбе с большевиками, к освобождению от их ига России.

Мишель Строгов был равнодушен к России. Он пошел в отряд не для работы, но для раскрытия тайны, для продажи этой тайны кому то и получения тех крупных денег, которыя ему были нужны для его настоящей карьеры современнаго человека – карьеры боксера.

Тайна была наполовину раскрыта, но для реализации ея нужно было покинуть этот остров. Только в Европе, или в Америке он мог разсчитывать хорошо продать узнанную им тайну. Его отставили от полета с острова и этим преградили ему возможность реализовать добытыя им сведения, Мишель Строгов ни с кем не дружил. Он держался ближе к своим сверстникам, каковыми были Фирс Агафошкин, князь Ардаганский, тенор Кобылин и еще несколько молодых людей. Он пытался посвятить их в свои планы, открыть им свои идеалы, но даже Фирс его не понял. Все горели одною идеей, все были увлечены одною мечтою – спасением Родины. У всех на языке были сказанныя, кажется, Муссолини слова: «все для Родины, все через Родину, все на Родине«. Это слово, чуждое пониманию Строгова, бывшаго в полном смысле этого слова человеком без отечества, дико звучало для Мишеля... Но кругом только об этом и говорили. Фирс изучал евангелие и на на насмешку Мишеля Строгова сказал с тихим укоромъ:

– Я из послушания дедушке никак не выйду, а вам стыдно – вы образованный.

Ближе всех был князь Ардаганский. Именно потому он стал ближе всех, что он был, как самый ярый противобольшевик, дальше всех от Мишеля. Но князь был очень добрый, очень верующий человек и он считал своим долгом обуздать и укротить Мишеля, успокоить его и помочь ему. Мишель не открывался ему вполне, но князь догадывался, какая буря бушевала в душе Мишеля.

Мишель пытался с разными людьми и молодыми и старыми говорить о том, что его волновало: – о боксе, о чемпионатах разнаго рода, о миллионах, которые теперь можно так легко «сделать». Его не понимали.

– На что мне миллионы, когда у меня не будет Родины, – сказал Мишелю Кобылин.

– Самое сладкое в жизни – это умереть за Родину, – сказал князь Ардаганский. – Я учил это в школе, но тогда я этого не понимал. Здесь я это понял.

– Я бы хотел быть таким, как Ранцев, – сказал корнетист Ковалев. – Бедным, но честньш. Рыцарем... Офицером...

Спорить было безполезно. Эти люди никогда не поняли бы его. Надо было молчать. Кругом шла деятельная жизнь и хотел или не хотел Мишель, она втягивала его в себя и заставляла работать, молча, стиснув зубы, затаив в себе месть Ранцеву и всем этим Донъ-Кихотам, как называл Мишель всех офицеров острова.

С необыкновенным, суровым педантизмом Ранцев наблюдал, чтобы все люди были на занятиях, а занятия шли согласно с составленным им росписанием. Для большинства, прошедшаго Галлиполийскую Кутеповскую школу, этот педантизм не был ни страшен, ни нов. От него, правда, отвыкли. Он показался по началу тяжелым, но незаметно впряглись в работу, и время полетело с невероятною быстротою. Некогда было задумываться и критиковать, да и критиковать было нелегко: – все было разумно поставлено.

В четыре часа утра трубил горнист или бил барабанщик «побудку» и в темноте тропической ночи, разсеянной горящими на лагерной линейке четырьмя высокими фонарями, под темносиним пологом кеба, усеянным незнакомыми, большими и яркими звездами экватора, люди умывались, строились на общую молитву против прекраснаго отряднаго образа, потом шли в столовую, где получали чай и утренний завтрак.

В пять часов утра все были на работах. Одни шли в ангары, другие в мастерския, остающиеся люди Нордековской роты строились на ученье. Еще в темноте занимались гимнастикой. В шесть часов с восходом солнца шли на ротное ученье. Это было чаще всего решение тактической задачи на местности, причем иногда из роты делади обозначенный батальон или целый полк и проходили с ним все стадии наступления или обороны. А то шли упражняться в стрельбе из винтовок и пулеметов, в метании простых и газовых ручных гранат. Ученье кончалось и расходились: одни к профессору Вундерлиху обучаться установке и управлению его газовыми аппаратами, другие с полковниками Субботиным и Ястребовым изучали советский быт, затверживали свои советския имена и свое прошлое, согласно с новыми паспортами. В одиннадцать часов был обедъ-на славу кормил Нифонт Иванович – после обеда до трех часов отдыхали, предаваясь полуденной съесте жарких стран. В три часа под навесом, на легком сквозняке у громкоговорителя слушали чтение по радио Парижских газет. Это была связь с оставленным миром.

На одном из первых чтений узнали о гибели не далеко от больших Антильских островов парохода «Немезида», перевозившаго на острова Галапагос, кинематографическую труппу общества «Атлантида». Вся Русская колония была взволнована этим несчастием. Во всех церквах Парижа, Медона, Лиона, Белграда, Софии и в других местах Русскаго разсеяния служили панихиды по погибшим. Служили панихиду и в том местчеке, где была вилла «Les Coccиnelles». И жутко было слушать о себе, живых, как об умерших. Но самое страшное было, что газеты занялись этим один, два дня, а потом и забыли, как будто бы никого из погибших и не было на свете. Но вспомнили, что так же скоро примирились с гибелью Кутепова, и в этом нашли грустное, философическое успокоение. И думали лишь о том, помнили ли о них по крайней мере их жены, матери и дети?...

Мишель Строгов подметил впечатление, произведенное на слушателей этим известием и запомнил его.

Bo время слушания громкоговорителя пили чай и прохладительные напитки, после разбивались по отрядам и шел практический урок советскаго быта.

Полковник Субботин ходил взад и вперед по палатке, где на скамьях сидели люди «экипов".

– Прежде всего запомните, что несмотря на всю ту чепуху, которой старались большевики повернуть мозги на бекрень Русскому народу, им это никак не удалось. Вы приедете все таки в Россию. В Россию, бедную, озлобленную, грязную, голодную, но Россию, и найдете в ней не коммунистов, но Русских. He бойтесь мелких ошибок в советской терминологии, ея и сами советские граждане далеко не все знают. Конечно, лучше навсегда усвоить то, что усвоили и к чему привыкли в советской республике. Там нет второго и третьяго классов, но есть твердые и мягкие вагоны...

– Какое фарисейство, – сказал Парчевский.

– Да... верно... фарисейство... Но вся советская республика есть величайшая, неслыханная доселе ложь, обман, партийное ханжество и насилие... В советской республике многаго нет того, к чему вы так привыкли заграницей. Там после бритья нельзя освежить кожу камнем, там не носят воротничков... Редко кто носит, особенно летом, шляпы. Но не смущайтесь, если вы ошибетесь. Помните, милиция уже не та, и чекисты много сбавили форса. На замечание спокойно и дерзко даже кричите, что при «царизме«все было. Толпа на вашей стороне. Вас тронуть не посмеют. Чем смелее, скажу более, чем наглее вы будете в случае какого бы то ни было недоразумения, тем больше шансов, что вас никто не посмеет тронуть. Да вы ведь и пойдете не безоружными. В случае, если вам придется столкнуться с партийцем, чем большую чушь и набор слов вы, будете городить, тем больше шансов у вас будет на успех. Ну-те-с... Что такое уклонъ?... Что значит быть правым уклонистомъ?... Что такое Загсъ?... Господа, читайте, изучайте Зощенку. Не думайте, что это каррикатура, кривое зеркало, это подлинное отражение или, как теперь стали говорить: «отображение» советскаго быта во всей его неприкрашенной уродливости. Евстратов, разскажите нам, как бы вы стали говорить с партийцем... ну хотя бы... вот модная тема: – о партийной чистке.

Евстратов встал со скамьи, придал своему курносому лицу тупое, упорное выражение и стал говорить, как твердо заученный урокъ:

– В ЦИК продолжают поступать с мест многочисленные запросы по чистке и проверке партии. Товарищи, к этому надо относиться с должным вниманием и партийною серьезностью. Проверкомы и парторганизации запрашивают напримеръ: подлежат ли проверке кандидаты, как поступать, когда возникнет сомнение в установлении партстажа, где проверить только что прибывших в ячейку из других организаций, где и когда наклеивать марки на партдокумент провереннаго, нужно ли голосовать на собраниях и т. д. Товарищи, все это праздные вопросы. Все это предусмотрено и разъяснено в инструкциях и письмах ЦКК ВКП. Статоделом ЦК ВКП разосланы на места бланки статистической отчетности о чистке и проверке партии и инструкция по составлению отчетности и подведению итогов чистки. Всего форм отчетности четыре. Форма N 1 – список членов ячейки. Он составляется в каждой ячейке в двух экземплярах за два, три дня до чистки. Проверкомы отмечают в этом списке результаты проверки каждаго партийца или причины неявки. Форма N 2 – итоги проверки...

– Очень хорошо-с... Довольно, господин Евстратов. Прошу вас садиться. Из этого краткаго доклада, господа, не думайте, что доклада придуманнаго, чтобы посмеяться над узким бюрократизмом и канцеляризмом коммунистической партии, нет, доклада подлиннаго, вы можете убедиться, до каких Гсркулесовых столбов, до какого абсурднаго узкаго канцеляризма и бюрократизма дошли большевики. И этих всех правил, отчетностей, инструкций, форм, которыми засыпают советских служащих, естественно никто не может как следует усвоить и запомнить. Отсюда – смелость и наглость при спорах и вы всегда будете правы. Знать все декреты, инструкции, формы и правила большевиков труднее, чем изучить китайскую грамоту. Их не знают и сами так называемые «стопроцентные» коммунисты. Вы спросите меня, откуда вся эта канцелярская галиматья в коммунистической партии? Надо знать, кто такие большевики? Социалисты и их производная – большевики – это детище той части народа, которая оторвалась от него, получила некоторыя знания, не знает народа, не желает знать его чаяний и вожделений, создала в своей голове нарочно придуманныя правила и с тупостью народных учителей старается во что бы то ни стало привить свои правила народу. Социалисты – это детище так называемой «интеллигенции». Ея самые яркие представители, это туполобыя, фанатическия курсистки, которых знания опьянили и оне возомнили себя в некотором роде богами. Что могла эта «интеллигенция» придумать для народа, кроме воинствующаго безбожия, самаго грубаго и пошлаго материализма и всех этих рапортичек, инструкций, форм, доносов и экзаменов «како веруеши»?... Социалисты вышли из среды, где спрашивают уроки «от эстого до эстого», где ставят баллы, сажают в карцер, делают экзамены и выгоняют вон из школы. Это единственное свое знание они и применили к жизни великаго народа. Они экзаменуют его, ставят ему баллы, сажают в карцера Гороховых и Лубянок и выгоняют вон из жизни. Большевизм – это прежде всего мещанство, доведенное до абсурда... Большевизм – это невероятная пошлость, это оскотинение человека. И потому не бойтесь. Смотрите на все просто. Там, куда вы прилетите, где сразу вы очутитесь в толпе народа, вы не найдете ничего страшнаго. Вы увидите там девиц, мечтающих об «ирисках" Моссельпрома, о билете в кинематограф, о прюнелевых ботинках и о шерстяных теплых чулках. Там вы найдете молодых людей, зубрящих партийные уроки и боящихся получить дурной балл. Вы везде будете выше их и только – не бойтесь...

Субботин поклонился слушателям. Его урок кончался. Ранцев, присутствовавший на занятиях, знаком показал, чтобы не расходились и сказалъ:

– Особенно эти мещанство и пошлость сказались в красной армии. Советское Правительство употребляет все усилия, чтобы создать боеспособную армию. Оно тратит на нее большия деньги, оно ее старается кормить и одевать и, тем не менее, к тринадцатому году существования красной армии она представляет из себя и по внешнему виду и по внутреннему своему содержанию то, чем была наша армия во времена Временнаго Правительства. Красная армия может дать Калущ, но за ним неизбежно последует – Тарнополь... Красные командиры не гордятся, но тяготятся службой. Наш офицер сживался с полком целым рядом предков, служивших в этом полку. Он любил свой полк, гордился им. Он любил и дорожил полковым мундиром, берег и ценил носимое им оружие... Ничего этого нет в среде краснаго команднаго состава. Это не офицеры, это чиновники, ненавидящие службу, отбывающие в ней номер. Красная армия с полками без традиций прошлаго, со скучным и позорным настоящим и без всякаго будущаго – мертвый организм. В ней каждый понимает, что коммунизм умрет и с ним умрет и его красная армия. Вам, господа, придется на ея месте создавать новую Российскую Имперскую Армию на началах веры в Бога, верности присяге будущему Государю и доблестнаго, рыцарскаго служения Родине. Готовьтесь к этому.

– Нас для этого слишком мало, – с места сказал Парчевский.

– За вами вся Россия... В нужную минуту к вам явится на помощь Русский Обще-Воинский Союз и пополнит ваши ряды знающими, доблестными и опытными офицерами. Он явится к вам готовыми полковыми ячейками, сквозь труды и лишения эмигрантской жизни пронесшими непоколебимую верность знаменным лозунгам и горячую жертвенную любрвь к родному полку.

Глубокою, страстною верою дышали слова Ранцева. Они вливали бодрость в сердца офицеров. После его слов легче дышалось. Забылись тяжелые труды в непривычном климате, забылась тоска по покинутым семьям. Готовились к подвигу и верили, что подвиг этот будет ненапрасен.

Занятия шли по своему росписанию и, независимо от него, дни и ночи непрерывно в аэропланных ангарах стучали по металлу молотки, клещи стягивали гайками винты. Под руководством инженеров шла сборка аэропланных частей.

И не прошло и месяца такой напряженнейшей работы, как то один, то другой серебряный лебедь, красавец аэроплан, выбегал из ангара, становился на отмеченную точку и вдруг без шума и без разбега, точно подхваченный какою то невидимою силою взмывал кверху и исчезал в голубой выси.

Возвращавшиеся с пробных полетов авиаторы были в восторге от аппаратов Аранова. Сам Аранов всегда стоял и ожидал замечаний о полете. Взволнованный, возбужденный совершенным полетом летчик шел к нему с докладом.

– Какая удивительная машина, Михаил Михайлович, – уже издали говорил летчик. – Я совершенно забывал, что я лечу на аэроплане. Просто парил орлом в воздухе. Останавливался, прибавлял и убавлял скорость. Как некий дух неслышно носился над океаном. Мой аппарат высоты показывал шесть тысяч метров, а я и не замечал этого в своей кабине. Вы думаете, я могу завтра подняться выше?...

Аранов стальными глазами вглядывался в глаза летчика и как всегда долго не отвечал.

– Да, конечно, – наконец, говорил он и шел навстречу следующему летчику, безшумно спускавшемуся на указанное ему место.

Мишель Строгов наблюдал все это. Он обладал теперь в полной мере тайной и он понимал, каких денег стоила эта тайна. Действительно – миллионъ!.. Но использовать ее, пока он находится на этом проклятом острову он никак не мог. Все сильнее и ярче накипала в нем злоба против Ранцева, отставившаго его от полета и жажда мести во что бы то ни стало стала главною его мыслью. Из далеких воспоминаний детства выплыли времена, проведенныя им в комсомоле и уроки там полученные. Разлагать и уничтожать всякое дело, всякое начинание... Сеять смуту среди участников... Подрывать доверие к начальникам – вот та работа, какая указывалась в таких делах. Мишель Строгов искал случая, чтобы взорвать работу Ранцева и уничтожить доверие к нему офицеров и солдат отряда капитано Немо. Из своего коммунистическаго прошлаго он усвоил, что в таких случаях надо найти слабое место у противника и no нему и ударить как и чем угодно, хотя бы ложью и клеветой. И Мишель Строгов нашел такое место.

VИИИ

В собранской столовой кончили ужинать. Почти все офицеры разошлись по палаткам. Свечи были погашены. Только на одном конце длиннаго стола, где горел лампион, осталась небольшая группа. Там смотрели, как неизвестно откуда прилетевшая большая ярко голубая блестящая бабочка билась крыльями о стекло лампиона. В противоположном углу в темноте, Фирс Агафошкин у самовара перетирал стаканы. Никто из сидевших у стола не заметил, как в этот темный угол прошел из лагеря Ранцев. Он не хотел тревожить офицеров и, сделав Фирсу знак, чтобы он не докладывал о его приходе, спросил себе стакан чая и сел в углу, издали наблюдая за бабочкой.

– Первый вестник на Российский остров, – сказал Парчевский, стоя следивший за порханием бабочки.

– Господин полковник, мы должны спасти ее и не дать обжечь ея прекрасныя крылышки, – сказал князь Ардаганский.

– Как вы думаете, как и откуда она могла попасть к намъ? – сказал Кобылин. Его голос был нежен. Казалось, что это сказала грудным низким голосом женщина.

– Ветром могло принести куколку. И вот это первое существо, родившееся на острову, – сказал Парчевский.

– Я, господа, видал мышей, – сказал Ферфаксов.

– Ну эти попали с ящиками с мукой со «Мстителя». Оне того же порядка, что и мы. Но бабочка... Откуда она?...

– Как интересно наблюдать зарождение флоры и фауны на острову, где несколько лет тому назад ничего не было.

– Так когда то было и на всей нашей земле.

– Да, если верить материалистам и считать теорию Дарвина за непреложную истину.

– Но она давно уже опровергнута. Ей верят только такия тупицы, о которых, помните, нам разсказывал полковник Субботин.

Ферфаксов, наконец, поймал бабочку и бережно передал ее Ардаганскому.

– Отнесите ее осторожненько, Михако, подальше и положите в траву, да крылышки ей не помните.

– Однако, господа, откуда нибудь все это берется? Какая то теория зарождения видов должна быть, – сказал Кобылин.

Ферфаксов быстро обернулся к говорившему. Милое смущение загорелось на его смуглом, не стареющем лице.

– Как какая то теория, – сказал он срывающимся от волнения голосом. – Не теория, но точное знание. Жизнь всему живущему послал Тот, о Ком поет псалмопевец Давидъ: – «Господь творит все, что хочет, на небесах и на земле, на морях и во всех безднах. Возводит облака от края земли, творит молнии при дожде, изводит ветер из хранилищ Своих...».[8]

– Ветер из хранилищ, – с глубокою иронией сказал Мишель Строгов. – Какой же авторитет Давид... Да и был ли он когда?...

Ферфаксов смутился. Этот самоуверенный молодой человек не нравился Ферфаксову, но оборвать его он при своей тонкой деликатностй не мог. Как оборвать?... Он был сыном полковника Нордекова, с кем он вместе пережил такия страшныя и незабываемыя минуты на берегу Сены. Ферфаксов знал всю историю Мишеля. Он жалел его. Сколько раз он хотел подойти к его ожесточенному сердцу с тихими словами любви и участия и понимал, что разобьются его слова о насмешливую самоуверенность и холодную самовлюбленность Мишеля.

Парчевский заметил смущение Ферфаксова и поспешил ему на помощь.

– Бросим все эти так давно всем надоевшие споры о мироздании. Как мудро придумал капитан Немо, устроив нашу базу на этом никому неведомом острову.

– He нахожу, – быстро и зло сказал Мишель.

Все примолкли. С некоторою растерянностью смотрели на самаго молодого из них, так смело оспаривавшаго их.

– Прежде всего, – осмелев от молчания, продолжал Мишель, – селить на острове одного этого старика Кубанца было совсем не осторожно... Он мог за этот год сто раз в ящик сыграть и тогда бы кто стал Российский флаг поднимать. Это раз... – Мишель гордо оглянул всех. Он казался самому себе удивительно умным и проницательным. – Другое – и самый то этот остров – ерунда с маслом. Вундерлих говорил, что он выдвинулся из океана вследствие землетрясения лет восемь, десять тому назад. Ну разве не легкомысленно селиться на таком острову? Он может так же свободно, как вынырнул из воды и нырнуть под воду, и со всеми нами... Какая же эта база?...

– Но этот остров, – внушительно и строго сказал капитан Волошин, – лежит на 2°10; 11» южной широты и на 22°32; 18» западной долготы от Гринвича. Он находится вне каких бы то ни было судовых рейсов. Наше пребывание на нем невозможно открыть. А это в нашем деле самое важное... A то, что он может или не может обратно опуститься – это дело десятое. Вулкан давно потух. Землетрясения не может произойти. Вы этого, молодой человек, не учитываете.

«Сорвалось», – подумал Мишель Строгов. «Молодой человек" извело и оскорбило его. Он со злобою посмотрел на Волошина. Он знал, что у Волошина была красивая жена и что он больше других офицеров тосковал по семье и волновался, что она не знает, что они не погибли. Это и вообще было самое больное место в экспедиции. Тут были Парчевский, Ферфаксов, все женатые, Кобылин, – у него осталась невеста – француженка, князь Ардаганский, признавшийся как то Мишелю, что он без ума влюблен в некую очень молодую особу. «По больному то и бить», – вспомнил он и, засунув руки в карманы, с небрежно независимым видом бросилъ:

– Да и вообще...

– Нет, Мишель, – строго сказал Парчевский, – если что начали, то и договаривайте.

– Вообще... Нет честности... Нас обманывают...

– То есть? – еще строже сказал Парчевский.

– А вот обещали жен и матерей уведомить... Вообще родных, что «Немезида» не погибла, а между тем... Вот уже месяц...

Тяжелое молчание стало в палатке.

Ранцев отставил свой стакан и подошел к офицерам. Все поднялись.

– Господа, – тихим от сердца идущим голосом сказал Ранцев, – Александр Нордеков смутил вас. Да, это верно, капитан Немо не нашел пока возможным громогласно через радио сообщить о том, что пассажиры «Немезиды» не погибли. Вы сами понимаете, что этого нельзя было сделать. «Немезида» должна была исчезнуть из поля зрения праздных и любопытных наблюдателей. Иначе, корреспонденты больших газет, какие нибудь снобирующие миллионеры американцы, наконец, просто конкурирующие фильмовики хлынули бы вслед за ней на острова Галапагос... Не найдя там никаких следов фильмовой съемки, они подняли бы тревогу, стали бы искать... При теперешних то средствах воздушной разведки, им так просто было бы наткнуться на наш остров, и вся наша работа рухнула бы раньше времени. Она была бы сорвана. Теперь нас нет. Вы сами видите, как в наш век скоро забывают умерших... Мы можем спокойно работать и завершить наше дело. Сказать сейчас ничего нельзя. Вашим семьям придется потерпеть. Итак уже Советы очень заинтересованы, откуда сеет пропаганду радио. Мы должны до поры до времени притаиться, как бы не быть вовсе... Но я могу вас уверить, что ваша забота тяготит и капитана Немо и он, при первой же возможности, даст неопровержимыя доказательства вашим семьям, что вы не погибли...

Ранцев повернулся к Мишелю и сказал, возвышая голос, тоном не допускающим возражения:

– Вас, Александр Георгиевич, я предупреждаю, что, если вы будете невоздержны на язык и еще раз позволите себе выступать с необоснованною критикой и обвинениями, которым нет места, я буду принужден арестовать вас. Я могу принять и другия меры... Господа, час поздний. Завтра с утра большия работы. Прошу вас разойтись по палаткам.

Ранцев сделал общий поклон и вышел в полной тишине из палатки.

ИX

Выйдя из собрания, Ранцев пошел на гору, где на последней террасе, под самой вершиной, укрытый со всех сторон скалами стоял барак капитана Немо. Часовые окликнули его: – «что пропуск"? Ранцев ответил. Часовые узнали его. Им был раз навсегда отдан приказ пропускать его к Немо во всякое время дня и ночи. Ранцев постучал у двери барака.

– Да... да... Ты, Петр Сергеевичъ?... Входи... Очень кстати.

Капитан Немо сидел в углу барака у небольшого стола, где был радио аппарат. Он держал у своих ушей эбонитовые кружки. Он подал один Ранцеву и жестом показал, чтобы Ранцев сел рядом с ним. Свободной рукой Немо на блокъ-ноте написал карандашомъ: – «говорит Дриянский, с бывшаго «Мстителя» из Вардо... по специальной волне... уловить ее никто не может".

В аппарате потрескивало и через эти потрескивания слышен был знакомый голос Дриянскаго.

– Сто тысяч винтовок и десять тысяч станковых пулеметов, десять миллионов патронов к ним погружены. Все прошло благополучно. Комплектов зимней одежды могли взять только пять тысяч, мануфактуры тысячу тонн. С зимней одеждой имею надежду управиться на месте. Так мне и Кортинен писал. Во всяком случае обещают подачу следующим рейсом еще двадцать тысяч комплектов и две тысячи седел. Дело поставки налажено... Теперь самое главное... Ледокола в Шверии мы не нашли... Но в Вардо стоял советский ледокол «Ильич". Перегорив с Ольсоне решил овладеть им. Лейтенант Нюстром с двумя молодцами подошел к «Ильичу» на шлюпке. Были приняты. Употребили данное Вундерлихом дихлоръ-ди-этилъ-сульфидовое соединение. Действительно – король газовъ!.. Весь экипаж сдох моментально. Наши остались невредимыми только потому, что знали, где,незараженное место... Всю ночь чистили судно и сбрасывали трупы в море. Поставили свою команду. Что удивительно – шведов нисколько не поразила перемена капитана на «Ильиче«. Оказывается, с советскими судами это обыкновенная история. Завтра с ледоколом идем дальше. Если благополучно проскочим «железныя ворота», через неделю будем в указанном вами месте. Шведы утверждают, что при нынешнем лете, теплом и дождливом, раньше конца сентября не будет настоящаго ледостава. Значит четыре рейса нам обезпечены. Только вы успевайте нас принять... Все...

Аппарат точно из приличия пощелкал еще немного, потом все стихло. Капитан Немо снял с себя наушник. Он встал и прошелся по кабинету.

– Ты слышал, Петр Сергеевич. Медлить больше нельзя. Твои отряды готовы?

– Да... Более или менее. Насколько можно было в такой короткий срок изучить такое сложное и большое дело.

– Я тебя понимаю. То, что нам надо знать так безпредельно, что сколько ни изучай, все останутся необследованныя области знания. Все тысячи вопросов будут без ответа. Что делать? – найдете ответы на месте, их подскажет вам сама жизнь. Настало время действовать. Иначе, пока солнышко взойдет – роса очи выест. Каждый день, что коммунисты остаются у власти, усиливает их на годы и приближает возможность мировой революции и гибели европейской культуры... Мы начнем... Другие нам помогут... Братья Русской Правды борются уже давно. За нами, а когда все узнает, и с нами – громадный Обще-Воинский Союз... Итак приступим... Проси ко мне сейчас всех начальников отрядов, Русских и иностранных... Когда я их отпущу, пусть явятся ко мне летчики машин, назначенных под отряды.

– Слушаюсь...

Ранцев спускался быстрой походкой с горы. Кругом томительно красивая была лунная ночь. Внизу тусклыми казались фонари на лагерной линейке. Мертвая тишина была на острову. Океан был тих. Изредка он точно вздыхал во сне. Набегала волна прибоя. Это молчание природы смягчало и умиротворяло бурно колотившееся сердце Ранцева.

Вот оно, то, о чем столько лет в эмиграции он мечтал – начинается... И какъ!..

X

Так же, как и Ранцев, все офицеры, кого в этот поздний час разбудили и потребовали к капитану Немо, долгие годы эмигрантскаго бытия, не переставая, мечтали о том, как они вернутся на родину. Возвращение в Россию было смыслом их жизни. Без мечты о нем и самая жизнь была невозможна.

В разное время по разному представлялось им возвращение в Россию и работа там.

Чаще всего им рисовалось, что где то... скорее всего в Юго-Славии формируется русская армия. Во главе ея становится благороднейший, единоверный король рыцарь Александр и ведет эту армию через Румынию в Бессарабию и начинает новый победоносный поход на Москву. Они идут в его армии, кто простыми рядовыми, кто ротными, кто батальонными или полковыми командирами. В этих мечтах поход всегда рисовался определенными чертами. Сбор в каком то лагере. Вооружение и снаряжение. Короткое, но умелое «интенсивное» обучение. Эшелоны. Выгрузка. Походная колонна. Меры охранения. Разведка и бой... Непременно бой... Далекий гул чужой артиллерии и белые дымки разрывов в синем небе над головами.

Смелое и быстрое движение не ложащихся цепей...

Варианты были разные, но смысл был один – бой и вход победоносных полков в Одессу, Елизаветград, Черкасы, Полтаву, Харьков...

Иногда все это представлялось в воображении по иному. Образумились немцы. Хитлер, что ли перевернул все их планы? Они порвали с большевиками, заключили союз с французами и «белая армия» выдвигается из Эстонии и Финляндии – прямо на Петербург... Чего бы проще?... Вся операционная линия меньше ста верст... Или это Франция приказала Польше, и белая армия формировалась в Польше и шла на Двинск и Псков, или на Великие Луки и Москву...

Порою думали, что все это может случиться иначе... без них. Вдруг каким то светом озарится и прозреет красная армия, свергнет советскую власть и тогда всем им «белым" офицерам придется вернуться в порядке – приглашения. В воображении рисовалось, как они входят с волнением в красноармейския казармы... Найдут ли они тогда общий язык со вчерашними крас-комами и смогут ли, все позабыв, служить с ними новой, не большевицкой России?

Более смелые, нетерпеливые и решительные, особенно те, кто состоял в Братстве Русской Правды мечтали о командировке «туда». Им давали фальшивые паспорта, визы, снабжали деньгами, оружием, «явками» и они ехали с великой опаской, каждую минуту рискуя быть узнанными, преданными, арестованными, подвергнутыми пыткам и уничтоженными. Подвигъ?... Но какой страшный, не каждому доступный подвигъ!

И вот теперь... Свершилось... Они едут туда... Как все это было совсем по иному, чем они думали!..

Они входили один за другим в барак капитана Немо и выстраивались кругом большого письменнаго стола, за которым стоял Немо. На столе под низко спущенной лампой была разложена карта России.

Стук сапог, шопот и покашливание взолнованных ночным вызовом начальников отрядов смолк. Капитан Немо поднял голову и спросилъ

Ранцева:

– Все?

– Так точно, Ричард Васильевич.

– Прошу начальников первых пяти отрядов, объединенных под начальством Петра Сергеевича Ранцева подойти ко мне.

В толпе, стоявшей вокруг стола произошло перемещение. Пять человек с серьезными и сосредоточенными лицами стали против Немо.

Капитан Немо широкою ладонью накрыл одно место на карте.

– Господа, вы в общих чертах знаете вашу задачу. Вы давно получили соответствующие отрезки карт и вы должны были их изучить. Об этом крае всегда как то было у нас неправильное представление. He такой дикий и не такой холодный это край. Уже к началу Великой войны он был вдоль реки густо покрыт поселками и селами, и промысла в нем процветали. Великая война сгуствда в нем население. Военно пленные... Их охрана... Все это пустило там какие то корни. Теперь, смотрите... При большевиках... Вот эти розовыя пятна – это громадные лагери рабов, концентрационные лагери ссыльных... Общее число людей в них заключенных доходит до пяти миллионов человек... Это рабочие и крестьяне... Кулаки и подкулачники... Наиболее крепкий и предприимчивый народ... Там лютою ненавистью ненавидят большевиков. Да... они изнурены недоеданием и болезнями. Измучены каторжным трудом в невероятных условиях жизни. Но из миллионов людей найдутся сотни тысяч, которые при соответствующем питании окрепнут... Никаких дорог... В короткое лето редкие пароходы по реке, да почтовый, плохо содержимый тракт... Перегородить реку лучами профессора Вундерлиха, поставить такия же ядовитыя лучевыя заставы на немногих дорогах, снять телеграф и радиоаппараты – да последние вот уже больше месяца работают для нас, принимая только нашу станцию, – и вы становитесь полными хозяевами громаднаго края... Вы прилетите туда, никем не обнаруженные и незамеченные на аэропланах. Где нужно – уничтожите чекистов. Именем Русскаго Государя вы возьмете власть в свои руки. Вы сделаете по деревням набор и приступите к организации и обучению Русской армии. Снаряжение, одежду и оружие вам везет «Мститель». Он теперь называется «Гектором" и идет под тем же экзотическим флагом, под которым мы вышли из Сен Назэра на «Немезиде«. Начнете с роты... Развернете ее в батальон... Создайте учебныя команды... Постепенно сводите в полки, бригады, дивизии. Время у вас будет. «Гектор" будет вам доставлять все, что нужно. Понадобятся офицеры и старшие начальники, снесетесь с Обще-Воинским Союзом и получите готовые кадры полков. Ваша задача создать крепкую духом, сильную армию, тысяч в четыреста, основательно ее воспитать и обучить. Эта армия должна будет потом в России сменить безверныя красноармейския части, пропитанныя коммунистическим духом. Те все распустите... Вам никто не помешает... Идти к вам надо походом. Это месяцы пути. Газовыя заставы не пропустят никого. Аэропланы?... Но у вас останутся ваши аэропланы, снабженные минами, неслышные, невидимые, вы ими собьете любой воздушный флот противника. Как ничего не мог сделать красный воздушный флот с мятежными текинцами в лесках Ферганы и Хореизма, так здесь еще меньше он сможет причинить вам вреда... Сколько времени вам на это? Ну... восемь месяцевъ?... Годъ?... Через год должно быть все готово... Вы идете со своими временными или, если успеют вам доставить, старыми знаменами Русской армии дальше... по России... С белыми знаменами, на которых ничего не написано, ходят только сдаваться. На ваших, как и на старых Русских знаменах должно быть написано: – «за веру, царя и отечество»... Все должно быть ясно в ваших головах, и эту ясность вы должны нести с собою... Вы полетите сегодня с разсветом. Прошу собраться и изготовиться к полету так, как это вам было не раз указано... Петр Сергеевич, прошу тебя остаться со мною. У тебя все готово?

– Все.

– Ну так тебе и собираться особенно не надо. Вы можете идти... Попрошу – Петербург, Москву, Киев, Харьков и Ростов.

Вызываемые подошли к столу и стали в ожидании инструкций. За тонкими стенами барака было слышно, как с взволнованным говором спускались с горы люди Ранцевских отрядов. Слышнее шумел океан. Прилив начинался. При блеске луны медленно шествовала над миром полная неразгаданной, неизъяснимой тайны ночь.

XИИ

Ночь еще была в полной силе. Румяный месяц склонялся к западу, когда последний начальник отряда, получив указания от капитана Немо, вышел ь из барака. Капитан Немо и Ранцев остались одни.

Немо подошел к Ранцеву и обеими руками взял своего стараго друга за руки.

– Прощай, мой милый, дорогой мой Петрик, – сказал он. – He говорю тебе «до свидания»: – вряд ли когда еще свидимся... Прощай... Я верю... Я не сомневаюсь, что вы сделаете великое дело... Вы спасете Россию... весь мир... от большевиков... Вы, доблестные Русские офицеры, сказавшие что на вашем посту вас может сменить только смерть... Сколько вас за это время нашло эту почетную смену... Кутепов... Александр Павлович Кутепов, посмотри на своих сподвижниковъ!.. Помолись за них у Престола Всевышняго!.. Конради, Коверда, да даст вам Господь счастье скоро увидеть завершенным то дело, которое вы такъ

беззаветно честно и славно начали. Захарченко-Шульц, образец офицерской жены, герой женщина, Сусалин, Ларионов, Мономахов, Соловьев, Карташов, вы, живые и мертвые, Братья Русской Правды, Партизаны Зеленаго Дуба, смелые борцы за свободу Туркестанских степей Данаид хан и Измаил бек... Ты видишь, Петрик, сколько смелых, доблестных людей проложило вам тропы. Вы идете не в неизвестность. Эти маленькие, одинокие, живые и мертвые, подготовили вам почву. А сколько еще вы встретите там таких, о ком мы здесь и не знаем и не подозреваем, но кто давно и также доблестно и безкорыстно работает во имя свободы Родины. Я тебе верю, Петрик. Я верю, что не закружится у тебя голова, когда ты станешь во главе тобою созданной прекрасной, христолюбивой, Русской армии и поведешь ее на Москву и Петербург... Я верю, что в тебе, простом Русском офицере... Ранцеве... Какая, Петрик, фамилия у тебя хорошая... Ранцевъ!.. Все тяжелое, что лежит на солдате, ты взял на свои офицерския плечи и доблестно в ранце души своей донесешь до славной победы. Я верю, что в твоем сердце нет Наполеона Бонапарта. he для себя... Нетъ!.. Для своего будущаго Государя!.. Ему построишь свои великолепныя войска на Красной ли площади в Москве, или в Петербурге у Зимняго Дворца, ему скомандуешь: – «Шай на краул", а сам скромно опустишь, салютуя, шашку и отойдешь в сторону... Ведь такъ?...

– Отъеду, Ричард.

– Да. Отъедешь ... Конечно, отъедешь ... галопом ... Ну иди. И тебе как то тоже собраться надо ... Сейчас и лететь ... Прощай ... Дай, Петрик, я перекрещу тебя.

Капитан Немо горячо обнял Ранцева, перекрестил и поцеловал его. Слезы блистали на его глазах. Он и не старался скрыть их.

– Милый мой Петрик ... Всегда я любил тебя ... С кадетских лет ... Светлая у тебя душа ... Ну дай тебе Богъ! ... Иди ... иди! ...

Капитан Немо положил руку на плечо Ранцева и так и довел его до спуска с горы.

Тропическая ночь была над островом. Большия, яркия, южныя звезды блистали на небе. Внизу, где желтыми, расплывчатыми огнями светились освещенныя изнутри палатки лагеря были слышны голоса и кто то громко кричал, – в тихом прозрачном ночном воздухе каждое слово было слышно на площадке у барака капитана Немо:

– Нифонт Иванович, а Нифоит Ивановичъ! ....

Вы нам чай то сготовите? ...

И бодро отвечал от костра из кустов алоэ старый Агафошкинъ:

– Есть, готовлю. Зараз и вода кипит. Фирс сей минут разносить будет. Пожалуйте в столовку.

XИИИ

Едва брызнули первые золотые лучи солнца из за океана и осветили розовым светом вершину горы Российскаго острова, как на мачте стал подниматься большой Русский флаг. На передней линейке построилась Нордековская рота. Взяли «на краул". Оркестр Амарантова торжественно и плавно играл гимн.

И в тот же миг из одного из шестидесяти ангаров на круг, обозначенный на лугу белым песком плавно выкатил аэроплан N 1 и остановился на точке. Тень горы закрыла его. На передней площадке левее Нордековской роты, нагруженные чемоданами и увязками в авиаторских шубах и шлемах выстроились люди девяти отрядов. К ним спустился с горы капитан Немо.

– Первый отряд, выходи на посадку, – скомандовал он.

Шесть человек во главе с Ранцевым отделились от шеренги и пошли к аэроплану.

У входа к кабину капитан Немо молча пожал каждому руку.

– Можно пускать? – спросил Аранов.

– С Богомъ!

Верхние пропеллеры закрутились с мягким, едва слышным шипением. Сильный вихрь едва не сорвал с Аранова шляпу. Аэроплан безшумно отделился от земли, отвесно поднялся над головами, ускорил свой полет вверх, через мгновение он был уже над горою, сделал красивый, плавный круг над Русским флагом и серебряною, едва приметною в небе точкою умчался на северо-восток и исчез в блистании солнечных лучей в розово-голубом утреннем небе.

И сейчас же из второго ангара на ту же точку стал аппарат N 2.

– Второй отряд выходи на посадку!

Такое же молчаливое пожатие руки, сердечное: – «с Богом" – и второй аэроплан исчез, точно растворился в безкрайних небесных просторах.

Девять отрядов, 54 человека команды и 18 летчиков улетели с острова и стало на острове будто безлюдно и торжественно тихо.

Между часом и тремя у приемника радио аппарата играл оркестр и пел хор Гласова. Ванечка Метелин надрывался в радио, с изступлением и страстью призывая Русский народ к общему возстанию.

– Неужели, неужели нет, – кричал он с внутренним надрывом, красивым звучным голосом, – ни в России, ни в Германии, ни во Франции, ни в Англии людей честных, серьезных, умных, которые пошли бы с оружием на коммунистовъ? ... Неужели роковою силою, фатально, неминуемо, неизбежно, каким то роком увлекаемая Европа и с нею весь мир катится, стремглав, в пропасть? Неужели это неминуемо? ... Неужели ни молитвы, ни добрая воля, ни разум, ни предвидение, ничто не предотвратит катастрофы? ... Нетъ! ... Это не такъ! ... Слушайте все ... Во всем мире слушайте ... Настал час Божией мести. Все люди в кол-хозах будут заклеймлены антихристовой печатью ... Кто посмеет усмирять возставших – смертию погибнет. Идите ... Идите войною на коммунистов, иначе это они поведут вас на войну с целым миром ...

Потом увлекательно, молитвенно, несказанно красиво и с большим подъемом Гласовский хор пелъ:

– «с нами Бог, разумейте, языци и покоряйтеся, яко с нами Бог" ...

Отвесные лучи солнца упадавшие на крышу навеса давали внизу густую синюю тень. Лица певцов были сосредоточены и серьезны. Каждый понимал, что подвиг спасения Родины начался. Перед хористами был только черный круг радио приемника – им казалось, что вся Россия, весь мир их слушали. Они никогда еще не испытывали такого нервнаго подъема. Никогда не было их пение так вдохновенно и не лилось так от самаго сердца. Им казалось, что их голоса мчатся за теми серебряными птицами, что сегодня утром улетели на северо-восток, что они догоняют их, что они им помогают, несут им силу и власть победы.

На другой день еще новая партия в десять летательных машин с такою же торжественностью, молчаливою простотою направилась в указанныя капитаном Немо места.

Лагерь на острову Российском пустел.

XИV

С отъездом «мужчин", как называла Ольга Сергеевна мужа и сына, жизнь на вилле «Les Coccиnelles» круто изменилась.

Физический закон, что природа не терпит пустоты, повидимому относился и к пустым квартирам. He прошло и недели после отъезда Агафошкина, как в его подвальную мастерскую вселилась французская семья Боннейлей, состоявшая из постоянно пьянаго мужа, беременной жены и двух маленьких детей. A еще через два дня хозяин сдал комнату-гроб Мишеля Строгова молодой француженке Софи Земпель, студентке из Сорбонны.

– Конечно – жидовка, – сказала про новую жилицу Ольга Сергеевна.

– Ну что же что еврейка, – сказала мамочка. – Был бы хороший человек. И Леночка не так одинока будет. Может с нею и науками заинтересуется.

По «мужчинам", первое по крайней мере время, не очень скучали. Было даже как то легче и свободнее. Полковник не раздражал Ольгу Сергеевну своим парадным видом, Мишель Строгов не мешал глупыми выходками. Мамочке тоже стало легче: – можно было не готовить обеда на всех, а ограничиваться кофе и круассанами. По настоящему скучала по полковнику только одна Топси. Она искренно скулила по нему, но ей не верили.

– Это она щенят не может забыть, – говорила мамочка.

Топси виновато, улыбалась и думала: – «дались им эти щенята, совсем они не понимают собачьих чувств". Она по прежнему бегала по утрам за газетой, но теперь приносила газету мамочке, которая равнодушно брала ее и откладывала до своего кофе. Было Топси скучно и без стараго Нифонта Ивановича. Собака чувствовала в нем вернаго друга.

Софи Земпель как то очень скоро сумела втереться в семью Нордековых. Это была услужливая и любезная девушка неопределенных лет. Она с интересом и охотою слушала Леночкины разсказы о жизни в Советской республике, но ничему не возмущалась.

– Это потому, – говорила Ольга Сергеевна, – что она не понимает. Испытала бы на своей шкуре, так стала бы понимать.

– Все таки милая девушка, – сказала мамочка. – Ты посмотри вот и еврейка, а какая услужливая. И в лавку сходит, за труд себе не сочтет и Леночку обещала в Сорбонну сводить. Все ума наберется сколько нибудь. Наша бы, разве так поступила бы?

Наша – это разумелось – Русская.

Леночка была в восторге от новой подруги. От детства осталось у ней преклонение перед иностранцами. Софи же была француженка и еще парижанка ...

В эти дни, когда жизнь на вилле «Les Coccиnelles» начала только утряхаться и вступать в новую колею, мамочка за своим дневным кофе прочла в газете, что на судах в Атлантическом океане было получено радио, призыв о помощи, подаваемый с парохода «Немезида» от Антильских островов. Сначала мамочка хотела утаить эту газету от Ольги Сергеевны, а когда та спросит, чтобы читать на ночь, сказать ей, что газеты не было. Но вспомнила, что Ольга Сергеевна видала, как собака утром принесла газету и решила не только дать газету, но и показать место, где было напечатако о «Немезиде».

«Все равно», – думала она, – «это как «винтики». От них никто никуда не уйдет".

Ольга Сергеевна довольно равнодушно прочла показанную ей мамочкой заметку.

– Ну что же? – сказала она, поднимая глаза от газеты.

– Так ведь ты, чай, слыхала, тогда в газетах писали, что наши на какой то «Немезиде«поехали.

– Так постойте, мама. А где эти самые Антильские то острова находятся? ...

– Я думаю, в Великом океане.

– Так наши-то не могли так скоро добраться до них. «Немезида» для парохода слишком обыкновенное имя. Мало-ли какия еще «Немезиды» могут быть. И опять же сигналы о бедствии, это не значит, чтобы крушение, или что нибудь такое.

Какъ-то совсем не вмещалось в ея голове представление о том, что полковника может постигнуть какое-нибудь несчастье. Все несчастья, так ей казалось, остались «там", в России. Здесь, заграницей, они, наконец, обрели тихую пристань, где можно отдохнуть от неожиданных смертей и опасностей.

И когда на другой день к ней пришла растревоженная Лидия Петровна Парчевская, она так уверенно говорила, что ничего с их мужьями не могло случиться, что это какая-то другая «Немезида», что «их" «Немезида» никак не могла быть уже у Антильских островов, что Лидия Петровна целовала Ольгу Сергеевну и говорила:

– Ну, как я вам благодарна за это ... Как вы меня успокоили. Я сегодня и на службе была сама не своя. Никак не могла заставить себя не думать об этом.

Потом прошло два томительных дня. Никаких ни подтверждений, ни опровержений тревожнаго радио в газетах не было. Теперь Ольга Сергеевна сама дожидалась Топси с газетой и первая отбирала ее от нея. Она жадно проглядывала влажные листы и с трепетом ожидала дальнейших известий.

На третий день в газете появилась большая заметка газетнаго осведомителя по советским делам. Он прямо и точно, так точно, будто он сам присутствовал при крушении «Немезиды», описывал, что на пути к Панамскому каналу, не доходя до Антильских островов, при совершенно исключительных и загадочных обстоятельствах погиб пароход, приобретенный анонимным кинематографическим обществом «Атлантида». На этом пароходе, носившем наименование «Немезида», шло, не считая команды, около трехсот статистов кинематографическаго общества, почти исключительно «белых" офицеров. По отзывам товарищей все это были самые активно настроенные офицеры, непримиримейшие противобольшевики. «Немезида» погибла там, где вообще никогда никаких крушений не отмечалось. Она, повидимому, затонула от неизвестной причины на большой глубине. Ни подводных скал, ни мелей там не было. Последнсе вре-мя не было и сколько-нибудь значительных бурь в Атлантическом океане. Автор заметки, некто Сергеев, морской офицер, отмечал загадочность этого крушения и писал, что оно должно быть отнесено к числу таких же непонятных и неразгаданных явлений нашего времени, к каким относится исчезновение среди бела дня из Парижа генерала Кутепова. Он писал, что ему известно, как интересовались большевики кинематографическим обществом «Атлантида», как старались, под тем или другим видом, попасть в него ... В том же номере газеты, несколькими строками ниже, было помещено сообщение, что примерно недели две тому назад советская подводная лодка находилась в водах Гавра.

Ольга Сергеевна прочла это известие и перечла его несколько раз и все-таки мысль ея отказывалась воспринять, что ея муж и сын погибли на дне океана. Уже слишком все это казалось быстрым, неожиданным и необыкновенным. Она пошла на службу, добросовестно и, как всегда без ошибок, писала под диктовку своего патрона. Она вернулась домой и все была в том же отупении. Мамочка не трогала ее. Леночка молчала. Обе какъ-то почтительно отнеслись к ея горю. А она при всей своей пришибленности все не верила в то, что это могло случиться и думала о муже и о сыне не как о мертвых, но как о живых.

Русския газеты запестрели объявлениями в черных рамках. Служили панихиды полковыя объдинения, служили «убитыя» горем вдовы и матери. Ольга Сергеевна все не верила.

Дня два газеты этим вопросом занимались, потом какъ-то быстро охладели и позабыли. Русское общество привыкло к своему безправию. Еще со дня потопления итальянским пароходом на Константинопольском рейде яхты генерала Врангеля, потом после осуждения Коверды, похищения генерала Кутепова, Русское общество было научено молчать и «не рипаться». Оно и теперь замолчало. Другия, более важныя события заслонили гибель «Немезиды». В Испании была революция, Германия катилась к какому-то странному банкротству среди изобилия, король Альфонс, Маура, Каталонцы, канцлер Брюнинг, Хитлер, разъезды премьеров по всему свету вытеснили с газетных столбцов таинственную «Немезиду», на которой погибло до трехсот офицеров. Гибель Русских людей заграницей была настолько привычным явлением, что уже никого не смущала. Молодежь умирала от переутомления и чахотки, старики кончали с собою от голода, безработицы и одиночества. Не хватало на всех жалости.

Кое-где, там, где среди погибших не было родственников, даже злорадствовали. «Сунулись со своим Русским суконным рылом какие-то таинственные Холливуды основывать. На островах Галапагосъ! Куда их понесло! Не могли точно устроить студию хотя бы в том же Медоне? Если в сильный ветер Сену снимать и горизонт ловко поставить – не хуже океанской волны выйдет. Зря какую уймищу денег ухлопали ... Вот на такия затеи, на театры, оперы, на памятники балеринам деньги всегда найдутся, а дать заслуженным старикам пенсию, поддержать стипендиями молодежь, помочь безработным, или инвалидам, на это денег никогда не найдешь ...»

Грусть и отчаяние лишь постепенно овладевали Ольгою Сергеевной и она только через несколько дней ощутила, осознала и поняла, что такое – неутешное горе.

XV

Ольга Сергеевна пришла в воскресенье в церковь рано, когда в ней никого прихожан не было. Сторож, старик, «бывший» генерал только что открыл двери и медленно, шаркая слабыми ногами, ходил по церкви, стирал пыль и зажигал лампадки.

Посередине на сколоченном из досок широком налое, покрытом чистым полотенцем, был поставлен небольшой образ Казанской Божией Матери ... Говорили: – чудотворный образ. Его привезли вчера ко всенощной. Образ был убран пучками нежных белых нарциссов. На них были положены кисти розовых маленьких вьющихся розочек. Несказанно нежен, красив и девственно чист был от этих цветов убор «Невесты Неневестной».

Ольга Сергеевна подошла к образу и опустилась на колени. Еще не склоняя головы, она оглянула церковь. Ей часто раньше представлялось, что это не настоящая церковь. Сейчас она поняла, что именно в этой простоте нищенски бедно убраннаго храма с простым холщевым иконостасом, с печатанными на бумаге образами и есть свидетельство, что здесь незримо присутствует Господь. Именно это и есть настоящая церковь. Она создана не тщеславием людским, не от избытка и изобилия, а от нищеты. Это лепта вдовицы, так благосклонно принятая Христом. Ее созидала глубокая вера. На нее давали, отказывая себе в необходимом, украшать ее приходили люди, валившиеся с ног от усталости после дня, проведеннаго в тяжкой, непосильной и непривычной работе.

Ольга Сергеевна умилилась. Она нагнулась в земном поклоне перед Матерью Бога и поняла, что Бог ее услышит. Она хотела молиться, но почувствовала, что не может молиться, не покаявшись. Она так была виновата перед мужем и сыном.

«Он прав ... Он, а не я ... И отступления «по стратегическим соображениям" ... А, если и точно так надо было? Нельзя было иначе? Почему он виноват, когда все так делали. Так было надо .... Так было от Бога ... Прости меня, Боже, Святая Матерь, попроси у Господа, Сына Твоего, мне прощение. И приятие революции ... Как же он мог не приять ее, когда все, и сам Государь ее приняли? ... Я ... Я была не права. Господи прости меня. Георгий, ты слышишь, прости меня... И теперь эти их полковыя объединения, полковой музей, собрания, – это служение Родине, а я только о себе и думала. Они себя забывали. Они от своего малаго личнаго отдавали идее ... Они подлинно были герои. Господи, прости меня. Георгий, ты слышишь, Георгий, я... я была не права ... Прости меня, Георгий».

Она прижалась лбом к полу, где лежал маленький дешевый коврик и долго не разгибала спину. Она чувствовала боль в пояснице. Эта боль ее радовала. Она приподняла голову, перекрестилась и подумала: – «и то, что Шура стал Мишелем Строговым, разве он виноватъ? Я не должна была его оставлять и, когда он вернулся, я должна была влиять на него ... Я с ним даже мало разговаривала. Все некогда .... Все устала ... Раздражал он меня и не могла я с ним спорить .... Шура, прости меня» ...

Она, не поднимая головы, ощутила, как подле нея кто-то тихо опустился на колени. И она знала, что это была Лидия Петровна. Она сквозь бегущия мысли и молитвы слышала движение в храме. Должно быть свщенник прошел в алтарь, чтец на клиросе шелестел листами книг. Запах ладана стал заглушать благоухание нарциссов. Раздували в алтаре кадило.

Ольга Сергеевна, не вставая с колен, выпрямилась. Большими, покрытыми слезною пленкой глазами она смотрела, как подле нея Парчевская убирала принесенными свежими, и все белыми, нарциссами образ. Сзади Парчевской протянулась тоненькая худая ручка, и Ольга Сергеевна по ней узнала – Анеля принесла пучек роз. Было в этом украшении цветами образа что-то такое трогательное, красивое, удивительно милое и полное такой чистой веры, что Ольга Сергеевна с трудом удержала рыдание.

Когда служба кончилась, Парчевская и Ферфаксова, подошли к Ольге Сергеевне. Оне предлагали отслужить общую панихиду. Хотя общество и обязалось в случае несчастия платить пенсию, но могло ли общество предвидеть, что все погибнутъ? У них не было письменнаго контракта и как и где искать с общества, о котором оне ничего не знали. Будущее было неизвестно и нужно было быть экономными.

– Милая, вы ничего не имеете против, отслужить сообща, вы, Анеля и я сейчас скромненько и без певчих панихиду по нашим погибшим, – сказала Лидия Петровна.

– Конечно, конечно, – ответила Ольга Сергеевна. – Но, может быть, это неправда. Газеты так много врут.

– Ах, милая, дал бы Богъ! Но панихида и по живым, так говорят, никогда не повредит.

В опустевшей церкви оне служили панихиду. Батюшка возносил моления проникновенно и красиво. Диакон – Ольга Сергеевна теперь совсем забыла, что он уланский штабсъ-ротмистр, – пел за хор, не всегда в тон и не все верно, но с таким чувством, что Ольга Сергеевна искренно и, уже не скрывая своих слез, плакала, и плакали с нею Анеля и Лидия Петровна.

Когда диакон сладким баском заливался: «Бога никто же, виде нигде же, на Hero же ангельския не смеют взирати», Ольга Сергеевна чувствовала трепет во всем теле. Она не видела Бога, но ощущала всею душою своею Его незримое присутствие и понимала, как она ошибалась, считая, что это не настоящее. Все: и

церковь и диакон было именно настоящее, такое, как надо, угодное Богу.

Она шла домой с поднятою головой, уверенная, что Господь услышал ея молитвы и что вот сейчас, Он пошлет ей какое-то знамение и скажет ей, что самое ужасное, что может быть в жизни – уход человека близкаго навсегда, так что уж никогда и никак его и не увидишь, ее миновало.

В тупичке их переулка она встретилась с редким гостем виллы «Les Coccиnelles» – почтальоном. Он сказал, что у него для нея есть денежный перевод, и вернулся с нею на дачу.

Почтальон принес обусловленные пенсионные тысячу франков за мужа и пятьсот за сына.

Ольга Сергеевна приняла деньги, росписалась на карточке, дала почтальону на чай и, не отвечая на разспросы мамочки, прошла в свою комнату. Ей надо было собраться с мыслями.

Что все это значило?.. Они погибли ... Но тогда что же значила и чего стоила ея молитва? Они не могли погибнуть ... Общество выплачивает пенсии ... Что же это за такое честное и богатое общество, не стесняющееся в расходах и, без напоминания, без просьб, без суда платящее то, что обязалось, без писаннаго контракта? Если все они погибли, так и концы в воду. Кто же тогда платитъ? Это выходило совсем не по современному. Слишком по старинному честно. He практично честно. А что если ея первая догадка была правильна и общество «Атлантида» совсем не кинематографическое общество, но общество политическое, и она получает пенсию за погубленных людей ... от большевиков ... Большевики станут платить деньги за убитых ими людей! О! Никогда!.. Ну, а если?.. Это нечто совсем непонятное, что-то вроде пресловутаго «треста?»..

Ольга Сергеевна вынула из сумочки деньги и пересмотрела их. Ей пришла в голову дикая мысль, что большевицкия деньги должны быть особенныя. Но деньги были, как всегда деньги с почты, – старенькие, исколотые булавками, сотенные, пестрые, засаленные билеты и ничего в них страшнаго не было.

Но почему-то эти деньги укрепили зародившуюся в Ольге Сергеевне надежду, что ея муж и сын живы и уверенность, что они поехали на большое политическое дело, о котором надо молчать.

XVИ

Леночка быстро сдружилась с новой жилицей, Софи Земпель. Оне стали «ами». Это трогало Леночку. По предложению Земпель оне вместе ездили в Сорбонну, и Леночка, из пятаго в десятое понимая то, что там читалось, с увлечением слушала самыя разнообразныя лекции. Она просвещалась в Ассиро-Вавилонском искусстве, слушала о Португальской поэзии, о банковских операциях и раз даже прослушала лекцию о «кривых второго порядка».

Эти лекции, все исключительно материалистическия, – такой подбор делала Софи Земпель, – говорили Леночке, что, если во Франции и нет того богоборчества, которое она наблюдала в советской республике, то есть, пожалуй, еще худшее, игнорирование, забвение Бога, отрицание надобности в Нем, в Его помощи.

Наука все объясняла, наука до всего дошла и все собою покрывала.

Эта наука, безпорядочныя, безалаберныя лекции, прослушанныя Леночкой в Сорбонне, упали на ея изуродованную душу, как дрожжи в тесто. В ней произошел перелом и создалась своя теория жизни и смерти, тоже своего рода «винтики», какие были у Неонилы Львовны. Много способствовал этому и кинематограф, посещаемый ею по вечерам. Она видела говорящия тени на экране. И ей становилось страшно. Особенно жутко было, когда она знала, что артист или артистка, показываемые на экране, умерли. А она слышала их голос, видела образ, двигавшийся по полотну. Она выходила в толпе из кинематографа, спешила на подземную дорогу, мчалась к своему вокзалу, чтобы ехать домой, а сама брезгливо жалась от людей. Ей казалось, что она чувствует запах тления их тел, совсем, как тогда, когда она на салазках везла полуразложившийся труп матери, чтобы зарыть его на кладбище города Троцка. Ей казалось, что жизни собственно и нет. Это не живые люди ее окружают, но тени, как в кинематографе. Людския тени прошли и проходят безконечными вереницами по улицам мирового города, появляются и исчезают. И вот тот, что только что, выходя из вагона, толкнул ее, он испарится в ночном тумане и исчезнет навсегда. Из какой-то гадкой слизи возникали люди и разваливались, распадались опять в вонючую слизь. Эта мысль стала ее преследовать и уже было не до миллионов. Стало страшно жить.

На обширном дворе Сорбонны Леночка видела разноплеменную молодежь, с веселым говором разбегавшуюся по гулким корридорам и обширным аудиториям. Она видела негров и китайцев, англичанок и американок, учившихся вместе, слушавших лекции. Между многими было дружное товарищество. Их шутки, их смех, озабоченная беготня, вся их шумная толпа напомнили Леночке советские ВУЗ-ы, но только не было среди них советскаго озлобления. Все были более или менее хорошо одеты, и шутки и шалости этой молодежи были приличны. Леночка поняла, что тут, хотя у многих были «ами», нельзя было с ними обойтись просто и отдаться, как говорилось у советской молодежи «без черемухи», или попросить сделать ребенка.

В полдень Леночка и Софи мчались на громыхающем автобусе, или в душном вагоне подземной дороги куда-то за Этуаль, в недешевый ресторан, где ожидал их «ами» Софи. Подле Сорбонны, в Латинском квартале, было сколько угодно маленъких и таких, казалось, Леночке, симпатичных студенческих ресторанов и столовок, были и более роскошные, но дешевые рестораны «Дюваля», но Софи и ея «ами» облюбовали Русский ресторан и ехали в него в шумной полуденной Парижской толпе, торопящейся завтракать.

Оне выскакивали у Этуали и, если шел дождь, забегали под громаду Триумфальной арки и стояли там подле каменной плиты, уложенной вянущими венками и букетами. Леночка со страхом смотрела, как металось где-то в глубине неугасимое пламя. Ей казалось, что это душа солдата сгорает там и не может найти покоя. Она думала: «значит, душа-то есть».

Оне спускались по широкому проспекту круто вниз и входили в маленькую, тесную, узкую уличку. У панели длинным рядом стояли машины такси. Через тесную дверь оне попадали в Русский ресторан. За узкими, длинными столами вдоль стены на диванахъ-скамьях рядами сидели люди. И было так тесно, как в советской столовке. Было сумрачно и душно. Глухой гул и гомон голосов поражал после притихшей в тюлуденном отдыхе улички. От табачнаго дыма першило в горле. Но на столах были белыя скатерти и вежливая прислуга во фраках – как эти фраки первое время казались смешными Леночке – спрашивала, наклоняясь над ухомъ:

– Вам борща, или пирог с вязигой? Какой напиток прикажете? Пиво или квасъ?

Жан, «ами» Софи, ожидал их и берег им места. Он кричалъ:

– Квас ... квас ... Donnez-moи du kwass!.. Странный человек был этот Жан. Он был француз, но хорошо говорил по Русски и знал Россию. Он был темный брюнет и, как тщательно он ни брился, его щеки и подбородок были покрыты гладкой синевой. Под самыми ноздрями торчали две крошечныя кисточки, точно не совсем опрятен был нос. Лицо было без морщин, бледное с нездоровыми пятнами и прыщами. Он носил большия круглыя очки в черной роговой оправе. Прислуга ресторана называла его американцем и пыталась заговаривать с ним по-английски. Леночка никак не могла определить, ни сколько ему лет, ни правда-ли, что он был француз. Ему можно было дать и двадцать пять и все сорок. Леночка определила его по советски: «комиссар" в какомъ-нибудь хозяйственном учреждении. Здесь он мог быть и адвокатом и приказчиком, мог быть и просто спекулянтом, или бирже-вым зайцем. Софи никогда не говорила, кто такое ея «ами». Леночка не решалась спросить, кто он.

Сидели так тесно, что касались коленями друг друга. Леночка оглядывала ресторан. В углу под аркой висела икона в фольге. Против Леночки, на стене, в рамочках были развешаны раскрашенныя литографии, изображавшия Русских солдат в старых формах. Наискось от Леночки у стены сидел желчный человек, обросший косматой, черной бородой, с громадными, верно видавшими нечеловеческия муки, страдающими глазами. Он волновался, что ему долго не подавали кофе. И кофе ему подали в какомъ-то странном приборе из стекла, напоминавшем химическую колбу. В нем на спиртовой лампочке кипятили воду. Рядом с Леночкой была хорошенькая светлая блондинка с подщипанными бровями и большими выпуклыми, карими Русскими глазами. Она разсказывала скромно одетой бдюнетке, сидевшей рядом с нею, про какую-то Муру, устраивавшую прошлое Рождество елку, и как упала с елки свеча и сгорела скатерть на столе.

– Мура, конечно, очень огорчилась, – слышала Леночка свежий голос блондинки сквозь гул ресторана. – Понимаешь ... Такая неприятность .... Надо выйти из положения ...

Желчный бородач дымящейся папиросой тыкал в кофейный прибор и сердито говорил лакею во фраке:

– He закипает ваш кофе ... А мне ехать надо ... Понимаете, ехать надо.

Пожилая, гладко причесанная женщина, с таким приятным Русским лицом, что Леночка загляделась на нее, стояла в глубине, под иконой, у входа в тесную гардеробную и внимательно смотрела, кто встает, чтобы быстро подать пальто и шляпу с тростью.

В этой тесноте, за тарелкой борща, на Леночку находила откровенность, и она охотно разсказывала Софи и ея «ами» про свою советскую жизнь, про приезд в Париж и как она все нашла в Париже не таким, как ей казалось в Ленинграде. Она разсказывала пра бабушку с ея «винтиками», про полковника и про Мишеля Строгова. Ей казалось теперь смешным ея увлечение Мишелем и мечты о миллионах. Сорбонна с ея лекциями показали ей другую жизнь. Она вдруг умолкала и прислушивалась. Ей казалось, что на мгновение смолкал и гул многих голосов. Время на миг точно останавливалось.

«Если время подчинить себе«, - думала Леночка, – «и допустим такъ: каждая секунда, что отбивает пульс у меня в руке, есть год, но только для других, а не для меня».

Она смотрела на Жана. Ей казалось, что она видит, как на ея глазах быстро стареет лицо Жана... Оно покрывается морщинами, желтеет; поседели и полысели виски, стали падать волосы и уже стало лицо мертвым, потемнело, стало облезать ... Какое ужасное зрелище. Обнажаются кости. И нет ничего. Маленькая лужица слизи, не больше, как плевок. Это все, что был Жан. Это все, что осталось от Софи, от нея самой. Весь ресторан стал казаться призраком и было жутко касаться коленями колен Жана.

– Что вы на меня так смотрите? – второй раз спросил Жан.

Леночка встряхнулась.

– Я? ... Нет, ничего ... Я так ... Представьте, какия у меня мысли.

И она коротко и сбивчиво пересказала Жану те мысли, что ее мучили.

– А да ... Я это так понимаю, – сказал Жан и отложил в сторону папиросу. – Это в вас говорит славянская душа ... А как же тогда ваши мечты стать звездою экрана, заработать миллионы?

– Я эти мечты оставила. Мне надоела жизнь. Знаете ... На миг это даже не стоит, а вечнаго на свете нет ничего. Да и как сделать эти миллионы? Надо быстро, пока молода. Когда состареешься и миллионы ни к чему.

– Ho вы мне говорили, что обладаете какою-то тайной.

– Да, говорила ... Но я даже не знаю, какая это тайна! – политическая или кинематографическая.

– О, мадмуазеллль, но это же две большия разницы. Это совсем различные источники доходов, разная расценка гонораров и иной риск.

Леночку смешило, как Жан говорил ей «мадмуазелль», совсем не по французски ... Может быть, он и, правда, американец, только прикидывается французом, чтобы его не эксплоатировали.

– Какой же рискъ?

– Как какой? Вы мне разсказывали про кинематографическое общество «Атлантида», и вы мне дали понять, что вы подозреваете, что это общество политическое. Так, по крайней мере, вы слышали, как проговаривались ваш дядя и ваша тетка. Допустим, что это так. Против кого может быть направлено это общество?

– Против советской республики, – не задумываясь, ответила Леночка.

– Прекрасно. Но, если вы обладаете тайной, направленной против советов, вы обязаны сказать об этом французской полиции или прямо в полпредстве. Зто ваш долг.

– Почему это мой долгъ?

– Да вы какая гражданка?

– Я вас не понимаю.

– По паспорту?

– Паспорт у меня советский. Но это еще ничего не доказывает.

Барышня, разсказывавшая про Муру, как показалось Леночке, что-то очень быстро собралась уходить. Она прошла мимо Леночки и брезгливо обошла ее. Это задело Леночку, и она с некоторым задором и раздражением сказала:

– Кто и что мне может здесь во Франции сделать? Я никому не обязана доносить.

– Положим ... Раз вы советская гражданка, то вы и обязаны исполнять все советские законы.

– Даже и во Франции?

– Даже и во Франции ... Оставим этот разговор. Здесь не место об этом говорить. Все это пустяки. Я сказал это, чтобы вас подразнить. Все же это ерунда. Глупости. Тем более, что «Немезида», на которой ехали участники этого кинематографическаго или политическаго общества, как мы знаем, погибла.

– Тетя не верит, что она погибла. И Лидия Петровна Парчевская тоже ...

– Парчевская ... Парчевская, – повторил в какомъ-то раздумьи Жан. – Я что-то слыхал эту фамилию. Вы не можете мне узнать, где живет госпожа Парчевская?

– Я знаю. Она живет там же, где и мы. Я к ней носила от тети книги.

– Ах, мне точнаго адреса и не надо. Я ее разыщу и так. А ... скажите?.. Вы не слыхали про Пиксанова?

– Дядя что-то говорил ... И Ферфаксов говорил ... Он живет далеко, в деревне.

– А вы не знаете, именно где?

– Нет, – сухо сказала Леночка. «Если так будут выспрашивать у меня тайны, так что же я на них заработаю? Этот Жан никогда даже какимъ-нибудь персиком не угостит, а все выспрашивает".

Она решила ничего не говорить больше Жану.

Жан, как бы сам с собою разговаривая илй обращаясь к безмолвной все это время Софи, сказалъ:

– Я слыхал про какое-то таинственное радио ... Мне говорили о нем знакомые французы специалисты.

Жан встал первый. Счета были уплачены. Каждый платил за себя. По товарищески. Они вышли. Жан подозвал такси и, простившись с Софи и Леночкой, помчался вверх по переулку.

– Пойдем на метро, – сказала Софи.

– Нет, – возьми такси. Едем домой. Я не хорошо себя чувствую. Мне страшно.

Леночка дрожала внутреннею дрожью и была, как в лихорадке. Она вдруг поняла, что Сорбонна, этот прокуренный ресторан, весь Париж, Жан, все это вздор, миф, сонное видение, призрак, все это только кажется. Ничего этого нет. Она «советская» и здесь она так же окружена, как в советской республике сыском и шпионажем. Здесь ее так же могут запросто «угробить», как угробили ее мать.

– Кто этот Жанъ? – спросила Леночка.

– Кто?.. Очень хороший человек.

– Но где он служитъ?.. Где?.. Скажи мне ...

– Ах ... Ну, какая ты глупая. Но почем я знаю? Он хорошо зарабатывает. Ты видала какие у него галстуки?.. И какая брошь!

– Да ... Но откуда, откуда все это? – с тоскою проговорила Леночка. – Скорее возьми такси.

– L'ame slave, – снисходительно сказала Софи. – Только ты платишь.

Она подозвала такси.

XVИИ

Почти каждый день, вечером, Лидия Петровна приходила к Нордековой. Оне брали свои чашки с чаем и по куску хлеба и уходили в комнату Ольги Сергеевны. У них были «секреты». Напрасная уловка. Мамочка ядовито улыбалась, делала незаметный знак Леночке и обе неслышно придвигали стулья ближе к двери и прислушивались. Когда разговоры за дверью смолкали, оне начинали греметь посудой.

Сначала говорила Лидия Петровна и так тихо, что даже и через картонную дверь ничего не было слышно. Потом шуршали разворачиваемыя газеты, принесенныя Парчевской, и Лидия Петровна говорила:

– Я не знаю, почему в наших парижских газетах ничего этого не пишут.

Ольга Сергеевна отвечала чуть слышным шопотомъ:

– Я справлялась у нашего милаго прокурора. Он говорит, что все это нуждается в тщательной проверке. Были случаи, что сами большевики нарочно пускали такие слухи о возстаниях, чтобы потом опровергнуть их и, вызвав в эмиграции сначала надежды, потом вызвать депрессию.

– Да, конечно, от них можно всего ожидать. Дьяволы какие-то, – тихо сказала Лидия Петровна. – Но вот видите, в Белградской газете опять пишут. Раньше было радио «имени генерала Кутепова» и это радио три раза в неделю говорило самыя контръ-революционныя речи. Потом оно замолкло. А теперь вот уже болыие месяца немолчно звучит совсем непонятное радио. Играет оркестр «Боже царя храни» и поет прекрасный хор. Можете себе представить, какое это должно там производить впечатление? И кто-то прекрасно разъясняет всю политику большевиков. Вы помните, милая, как нам Амарантов говорил, что главное внимание у них обращено на отчетливое исполнение гимна и какъ-то особенно ставили инструменты, чтобы по радио можно было передавать.

– Вы думаете?..

– Кто знает.

Обе замолчали. Леночка и мамочка перетирали посуду.

– Как оне долго возятся с посудой, – сказала Ольга Сергеевна с досадой.

– Хотите, я пойду помогу им.

– Ах, что вы, милая.

– Сегодня я получила через наше полковое объединение Дальне-восточную газету. Там еще более поразительныя вещи пишут. Помните, в Кубанской Области было возстание и усмиряли его воздушным флотом. Так вот пишут, будто все те летчики, которые сбрасывали бомбы в возставшия станицы, были найдены в своих постелях мертвыми и врачи советские не могли определить, от чего последовала смерть. И такая же участь постигла и тех летчиков, что усмиряли возстание в Туркестане. Странно.

– Да, очень странно. А что пишут по этому поводу в Белградской газете?

– Будто еще какия-то странныя явления происходят с милицейскими, усмиряющими уличные безпорядки. Их вдруг одолевают слезы.

– Что же это возможно. Я читала, что в Америке для борьбы с бутлегерами употребляют особыя ручныя бомбы, пускающия при разрыве слезоточивые газы.

– Но откуда эти газы тамъ?

И опять замолчали, и слышно было только, как оне переворачивали газетные листы, должно быть обе читали газеты.

Мамочка и Леночка убирали посуду в шкап.

Совсем громко сказала Лидия Петровна:

– Вы не обратили внимания, милая, что все это пошло как раз с того времени, когда наши уехали сниматься.

– Ах, дал бы Бог. Вы знаете, что я уже перестала верить в возможность какой бы то ни было борьбы.

– Женя, уезжая, сказал мне: «ты о нас скоро и хорошо услышишь».

– Дал бы Бог. Я уже так молюсь Владычице и Покровительнице Русской земли. Наша она теперь у нас в храме ... Казанская ... Петербургская ...

Лидия Петровна стала прощаться.

– До завтра, милая.

– Мы еще увидимся в церкви. Я приду рано. Будем убирать цветами икону.

– Так это красиво.

– Знаете, лучше всяких самоцветных камней.

– Каждый делает, что может. Нам камни то не по нашему беженскому карману. До свидания, милая.

Мамочка и Леночка едва успели убрать стулья, на которых сидели, как раскрылась дверь, и Парчевская, а за нею Ольга Сергеевна вышли из комнаты.

Леночка пошла проводить Парчевскую до калитки.

Подслушанное ею уже не радовало ее, но тяготило страшною тайною, за которую можно ответить и поплатиться. Ей было страшно за Парчевскую.

– Вы не боитесь так одна? – спросила она.

– Что вы, Леночка, во Франции то! Я всегда одна хожу.

– Что же что во Франции, – сказала печально Леночка.

– А Кутеповъ?

– Ну я ведь не Кутепов. Какой во мне интерес для большевиков.

Парчевская бодро зашагала no rue de la Gare.

ХVИИИ

В это воскресенье какъ-то особенно хорошо было молиться в их скромном храме. Ольга Сергеевна долго стояла на коленях перед убранным белыми и желтыми ромашками образом и молила о чуде. Она верила, что Святая Дева, прекрасная не земною, красотою, ея родная «Казанская» пошлет ей это чудо просто и не заметно. Другие скажутъ: «случай», но она будет знать, что это вымоленное ею чудо.

День был жаркий и солнечный. Природа сияла. Маленький их тупичок с жидкими палисадниками пестрел цветами. В праздничном и радостном настроении Ольга Сергеевна вернулась домой. Мамочка вынесла старое просиженное соломенное кресло из своей комнаты и сидела в нем в палисаднике. Леночка возилась у газовой плиты. Семейство Боннейлей с утра куда-то уехало. Софи Земпель была у окошка-балкона. Топси растянулась у ног мамочки. Она повиляла хвостом навстречу Ольга Сергеевне, но не встала. Очень уже хорошо было лежать на пригретом солнцем песке.

Ольга Сергеевна села на каменныя ступеньки крыльца и благоговейно, отламывая маленькими кусочками и стараясь не уронить крошек на землю, ела принесенную ею просвиру.

Мамочка смотрела на нее с иронической усмешкой. Эта усмешка – ее старалась не замечать Ольга Сергеевна – раздражала ее. Мамочка это чувствовала. Она думала: «сама я ее учила когда-то этому: вот ведь дура-то петая была! Верила! ... Чему тут верить? Все теперь наукой объяснено, и ничего ни святого, ни страшнаго нет. Доктор лучше здоровье пошлет, чем все эти просвирки». Она наслаждалась, видя, как ея дочь краснеет под ея взглядом.

– Ты бы, Леля, кусочек и Топси дала.

Ольга Сергеевна не отвечала. Она старалась скорее доесть просвиру.

– Ничего что священая. И пес ведь Божия тварь.

– He кощунствуйте, мама, – с раздражением сказала Ольга Сергеевна. – Грех это большой.

Она встала со ступеньки и хотела (войти) в дом. Но в это время стукнула калитка их переулка. Ольга Сергеевна оглянулась на стук. Какой-то молодой высокий человек в летнем сером костюме и новой модной шляпе с широкими полями входил в их тупик. Было в этом элегантном человеке что-то знакомое. Он увидал Ольгу Сергеевну и, сняв шляпу, низко и церемонио поклонился.

– Тетя, – крикнула сверху Леночка. – Михако кланяется совсем как на картинке кот в сапогах кланяется маркизу де Карабас.

Ольга Сергеевна сейчас же узнала князя Ардаганскаго. Ей показалось, что князь вырос за это время и сильно загорел красивым бронзовым загаром, каким загорают на горном солнце жители гор и летчики.

Но ... приход сюда Ардаганскаго, одного из членов кинематографическаго общества «Атлантида», знаменовал, что «Немезида» не погибла и, значит, ея муж и сын живы.

Чудо, котораго она ждала и в которое она верила, совершилось. И не в силах себя сдерживать, она, широко улыбаясь, бегом побежала к калитке.

He думая ни о чем, она крикнула:

– Князь, вы живы?..

– Как видите.

– А «Немезида»?

– И не думала тонуть.

Князь Ардаганский был очень смущен. Три дня тому назад, когда заменивший Ранцева в должности заместителя капитана Немо полковник Аранов отправлял его в Париж для сообщения семьям, что их главы живы, он говорил, как всегда невнятно и отрывисто. Про Аранова среди офицеров ходил анекдот, что он так ушел в свои изобретения и математическия выкладки, что забыл Русский язык и умеет говорит только два слова: «да, конечно». Аранов говорил князю, что его выбрали, как самаго молодого, а потому наименее приметнаго в Парижской толпе. Его обязанность посетить все семьи, и всюду засвидетельствовать, что все живы и здоровы и просили кланяться. – «Но меня разспрашивать будут"? – сказал князь. Аранов, как и всегда, помолчал. Офицеры разсказывали, что в это время он высчитывает кубический корень из восьмизначнаго числа. – «Да, конечно», наконец, сказал он. – «Что же мне говорить»? – «Ничего не говорите». – «Но это неудобно ... Там дамы» ... Этого Аранов совсем не понимал и, когда князь пояснил ему все неудобство молчания, когда вас спрашивают дамы, Аранов после долгой паузы сказалъ: – «да, конечно» ... И потом добавилъ: – «Еще тут, может быть ... Письма там какия ... Так никаких чтобы писем" ... Трудная была задача. Ардаганский хотел было отказаться. Но отказаться лететь! ... Лететь!! Одно это уже как прельщало его, лететь в Париж, где была его мать, где была та, кого он полюбил первою и такою чистою, почти неосознанною любовью, больше в мечтах, чем сердцем, было выше его сил, и он не отказался. Он все-таки высказал свои затруднения Аранову. Тот криво усмехнулся, потом сказалъ: – «Ну, врите там что-нибудь ..., Впрочем, можете и правду говорить. Все равно вам никто не поверит". Получив приказание, деньги, указание, что он отнюдь не должен носить их «Атлантидской» формы, что вобще то «Немезида» для всех погибла, что он должен очень хорошо одеться и походить возможно более на француза, – князь же кончил французский колледж, – что нигде он не должен задерживаться, промелькнуть метеором по всем домам, успокоить семьи, исполнить еще два, три поручения и сейчас же лететь обратно, князь был отпущен из ангара полковника Аранова.

Когда в лагере стало известно, куда и зачем летит князь, к нему пристал Мишель Строгов. Он просил, чтобы князь передал его двоюродной сестре, Леночке Зобонецкой, совсем маленькую записочку.

– «Вы понимаете, Михако, это дело любовное. Мне очень надо ее успокоить и никто, кроме нас двоих не должен этого знать».

Передача записки нарушала инструкции, полученныя от Аранова князем. Но князю было очень трудно отказать в этом пустяке Мишелю. Очень уж его просил об этом Мишель. Уже очень, – так казалось доброму князю, – сердца то их бились созвучно. Князю было, кроме всего этого, безконечно жаль Мишеля Строгова. Его отставление от полета с отцом казалось ему чрезвычайною жестокостью и несправедливостью со стороны этого «педанта» Ранцева. Михако принадлежал к молодому поколению, выросшему и воспитавшемуся в послевоенное время, когда в обществе произошел некоторый моральный сдвиг, то, что называлось: «переоценка ценностей». Точность в исполнении приказания или поручения стала относительной, как стала относительной и подверглась сомнению самая честность. Молодежь, даже такая прекрасная, какою был князь Ардаганский, стала «разсуждать». В полученныя от старших приказания она вносила поправки, считая себя умнее стариков. В этой молодежи была и еще одна черта. Испытав в жизни много видев в самые нежные годы ея суровость, она какъ-то размякла и иногда, особенно когда ея интересы не были затронуты, она не умела настойчиво отказать.

Из старших обитателей лагеря никто ни о чемъ-не просил Ардаганскаго. Фирс хотел было написать «цидулю» панне Зосе, но, когда князь несмело сказал, что он не имеет права передавать никаких писем, Фирс махнул безпечно рукой и сказалъ: – «Ну, нельзя, так и нельзя. Передайте, ваше сиятельство, Зоське, что я по прежнему ей верен, более потому, что тут и изменить то ей не с кем. Никакой даже чернокожей обезьяны девичьяго рода тут нет. Так и пере-дайте, чтобы значит не безпокоилась. А разыскать ее можете через госпожу полковницу Ферфаксову. Оне обещали о Зоське позаботиться, чтобы не путалась с кем не следует" ... Старый Нифонт Иванович просил, и очень трогательно, передать его поклоны генеральше, полковнице и барышне. «Топси пожмите лапку, скажите, чтобы не скулила. Помнит ее старый дедушка».

Все это было легко и просто там, на острове Российском, но как оказался он против глубоких, полных веры и печали глаз Нордековой, как увидал маленькие, сверлящие буравчиками глазки Неонилы Львовны, почувствовал бедный Михако, что его дипломатическия способности очень невысокаго сорта... «Лучше всего говорить правду», – подумал он, – «не всю, конечно, правду. И отмалчиваться, а главное, поскорее уйти. Это не очень любезно, ну да поймут же и простят".

Сверху сбежала Леночка. Из окна комнаты Мишеля Строгова смотрела какая-то молодая брюнетка. Князь подозрительно покосился на нее.

– He бойтесь, – сказала Ольга Сергеевна, подметившая его взгляд, – это у нас новая жилица. Она француженка, ничего по Русски не понимает. Ну, как же они? Как мы наволновались по васъ! Панихиды даже служили. Ну, говорите ... Только всю правду. Это верно, все живы и здоровы?

– Снимаетесь, – протянула, насмешливо улыбаясь, Неонила Львовна. – А не секрет, сюжет вашей необычайной фильмы?

– А кто у вас «стар"? – спросила Леночка. Вопросы сыпались, и это было хорошо для Ардаганскаго. Он мог на них не отвечать.

– Наверно они американку какую-нибудь взяли ... Патриоты, – протянула мамочка.

– Пойдемте, пойдемте ко мне, - звала Ольга Сергеевна, – вы мне все скажете. Что Шура? Все таким же дичкомъ? А Георгий Дмитриевич, не скучаетъ?

В комнате еще был утренний безпорядок. Ольга Сергеевна не успела прибрать ее. Она не заметила этого. Набросила одеяло на постель и села подле смятой подушки.

– Князь, – сказала она, – не томите меня. Мы до-гадываемся. Мы знаем, что это не кинематограф. Скажите мне ... Я никому ничего не скажу. Я же понимаю, какая это опасная тайна.

– Ольга Сергеевна, – с чувством сказал князь, – я ничего не могу сказать. Я дал честное слово никому ничего не говорить. Я могу вам тоже честным словом заверить, что Георгий Дмитриевич и Шура в добром здравии.

– Где же они все находятся? Ведь не на этих же глупых островах Галапагосъ?

– Этого, Ольга Сергеевна, я никак не могу сказать.

– Вы мне не верите?

– Нет, Ольга Сергеевна, я вам очень верю, но я не могу, и не могу.

Князь страдал под выразительным взглядом прелестных женских глаз. Безпорядок в спальной смущал его. Ему было неловко. Казалось, что он оскорбляет Ольгу Сергеевну. Он чувствовал, что, если сейчас не уйдет, то размягчится и разболтает.

Ольга Сергеевна поняла его душевное состояние и ей стало жал Ардаганскаго.

– Когда же вы уехали оттуда?

– Третьяго дня, – сказал Ардаганский.

– Третьяго дня, – воскликнула Ольга Сергеевна.

– Так недавно ... Господи, да где же вы все находитесь?

Князь Ардаганский мучительно покраснел. Он уже проболтался.

– Ольга Сергеевна, простите меня. Я сказал вам все, что мог сказать. Сказал больше ... Мне надо спешить. Париж так велик ... Мне же кадо всех объехать.

– Да, я понимаю вас, – с печальным упреком говорила Ольга Сергеевна, – провожая князя.

– Уже, – сказала не без язвительности Неонила Львовна..- He долго же нагостили у нас, молодой человек.

Надо было передать незаметно Леночке письмо Мишеля. Леночка будто знала об этом. Она побежала за нерешительно шедшим по тупичку Ардаганским.

– Князь, – крикнула она. – Михако! Ардаганский остановился.

– Выйдемте за ворота, – тихо сказал он.

Из окна комнаты Мишеля Строгова, высунувшись по пояс, за ними следила француженка брюнетка. У калитки стояла Ольга Сергеевна.

Ардаганский достал маленький конвертик и передал его Леночке.

– Мишель Строгов просил вам передать, – быстро сказал он и побежал вниз по улице, направляясь к станции железной дороги.

Леночка взяла конверт и спрятала его на груди. «Вот она, тайна, которой никто не знает. Тайна, за которую можно получить миллионы», – подумала она.

Но обладание этой тайной не радовало ее. Оно волновало ее и пугало.

XИX

Это была правда, что князю Ардаганскому надо было спешить. Он должен был в один день объехать весь Париж с пригородами. Всех застать, всем объяснить, что их близкие живы и здоровы. От ненужных разспросов отбояриться. Все это требовало времени. На другой день он должен был побывать у Пиксановых. Это вышло, так казалось князю, совсем необыкновенным образом. Заканчивая свои немногословныя объяснения, Аранов сказалъ: – «Ну, и потом вы съездите к Пиксанову. Вы знаете, где он живетъ?» – «Знаю», – сказал Ардаганский, – «но у Пиксанова здесь нет никого близких. Что передать ему прикажете»? – «Да, конечно,» – сказал, глядя куда-то вдаль, Аранов, – «никого близких. Но вы приезжайте к нему и там уже узнаете зачем".

Князь Ардаганский был окончательно смущен. Что же это за люди окружали капитана Немо? Они умели читать в душах и в сердцах людей. Какь мог Аранов знать, что князь влюблен первою необыкновенною любовью в Галину Пиксанову. Это же было совсем необычайно. Князь никому не говорил о своем чувстве.

Он несколько раз ездил по поручению Ранцева на Пиксановскую ферму. Потом ездил и самостоятельно. Его, чистаго, воспитаннаго матерью, вдовою разстреляннаго большевиками генерала, юношу необычайно потянуло к Галине. Все в ней казалось таким несовременным. В ней он нашел «Тургеневскую» девушку, о какой писали тогда, что этот тип вымер и не может быть в нынешней жизни. А увидал ее, окруженную молодыми курочками и кроликами, услышал, как нежными именами она звала свою мать и почувствовал, что газетные писатели не правы и что «Тургеневская» девушка в самом привлекательном ея виде может быть и в эмиграции. И с первых встреч полюбил Галину такою чистою и большою любовью, какою можно любить только в неполные девятнадцать лет и когда жизнь видел со школьной скамьи, да изъ-под крыла любящей и верующей матери.

С букетом цветов и большою коробкою конфет – безсознательная вольность, дань времени, – князь Ардаганский шел дождливым и хмурым туманным утром на Пиксановскую ферму. Шесть километров, однако, пешком, под дождем и по грязному, размытому и разъезженному деревенскому шоссе! Его серый элегантный костюм с такою острою складкою на штанах, какую он видел у президента Думерга в кинематографе, где он был изображен вместе с Брианом на колониальной выставке, размок.

Серыя тучи дымными клочьями низко неслись над полями, где шла торопливая уборка пшеницы. Боялись, не загнили бы хлеба на корню.

Ардаганский миновал деревню с узкими улицами и с желтыми высокими стенами садов и огородов, дошел до заветной серой калитки и дернул за ручку колокола.

– Quи est l;?.. – сейчас же раздался милый звонкий голосок, и Галина – как она выросла за это недолгое время – появилась в черной раме раскрытой калитки. Мокрая прядь светлых волос легла на лоб. Розовое ситцевое платье мягко обтягивало стройную ея девичью фигурку.

– Идите скорее в комнаты. Вы совсем промокли. И платье ваше испортится. Смотрите, складку совсем потеряли.

Серебряный смех сопровождал ея слова.

От «президентской» складки ничего не осталось. Штаны висели двумя канализационными трубами, как у Бриана на том же снимке. Совсем «демократические» стали штаны.

Галина пропустила князя в калитку. – У-у .... У-у ..., с высокой ноты на низкую закричала куда-то к огороду Галина. Изъ-за каменной ограды ей ответило такое же мелодичное: «У-у ....У-у ...» Чудной музыкой казались эти звуки Ардаганскому.

Любовь Дмитриевна с двумя кочанами капусты, прижатыми к груди, вышла из огорода.

– Князь, – воскликнула она, – наконецъ-то! Ерема будет так рад. Он так вас поджидал все эти дни ...

Пиксанов, обтирая руки, запачканные землею, вышел вслед за женою.

– Бож-же мой, да вы совсем промокли, – сказал он. – Ну, слава Богу, наконецъ-то ... Когда прилетели? ...

Князь Ардаганский сделал круглые глаза.

– От меня, князь, не скрывайтесь. He нужно. Можете быть вполне откровенным. He людям – Богу и Родине служим. Ну вы, – обратился он к жене и дочери, – готовьте что-нибудь гостю, покормит его надо. Гость надолго. Да и согреть. Водки, князь, не хотите?

Князь совсем смутился. Водки он никогда не пил. Но отказаться ему, зачисленному в гусарский полк вольноопределяющимся, казалось немыслимым, Он промолчал.

– Пойдемте наверх. Там теплее, скорее просохнете. Галинка, к тебе можно?

– Можно, папочка.

Как в какое-то святое святых поднимался князь в комнату Галины по древней с выбитыми ступенями лестнице, с перилами, изъеденными жучком с въевшейся пылью на стенах. Пиксанов толкнул узкую дверь, и они вошли в маленькую комнату. Почти всю переднюю стену занимало окно в кружевных занавесках. Оно было открыто. Отцветшая липа в шариках семян протягивала к нему мокрыя, пахнущия свежестью ветви. И вся комната была полна этим точно девичьим чистым ароматом. У стены стоял маленький диван, служивший Галине постелью. На нем лежали вышитыя шелковыя подушки. На каменном полу подле дивана был разостлан коврик из сераго кроличьяго нежнаго меха, подбитый сукном оливковаго цвета. В углу у образов теплилась лампада. Вся стена над диваном была увешана портретами, фотографиями, открытками, изображавшими Государя, Императрицу и Царскую семью. И было видно, что это были «пенаты» Галины. Они были украшены, где орденскою ленточкою, где свежими цветами. Весь образ Галины был в этой комнате так просто, но и так мило убранной. И этот образ вполне отвечал той несказанной прелести идеальнаго о ней представления, какое было у князя Ардаганскаго.

– Садитесь, князь – указал на диван Пиксанов. Ардаганский взял стул и сел на самый кончик.

Он так боялся что-нибудь запачкать в этой чистенькой горенке.

– Ну как хотите, – сказал Пиксанов и плотно уселся на постели дочери. – Когда вы летите обратно?

– Почем вы знате? ... Ведь это такая тайна... – округляя испуганные глаза с упреком сказал Ардаганский.

– А, да ну вас, – с грубоватой лаской сказал Пиксанов. – He от меня только эта тайна .... Я давно работаю с вами. И до последних дней был в непрерывной связи с капитаном Немо и Ранцевым. По радио, конечно ... Газеты то вам кто же читалъ?.. Парижския!.. А теперь не могу ... He смею ... Мне было сказано, что вы прилетите и чтобы я все вам изложил, так как вы сейчас же и обратно должны лететь. Я вчера закрыл радио ... По крайней мере, на время. За мною слежка .... Поняли?.. Сегодня должиы наехать жандармы ... Меня предупредили об этом ... Пожалуй, хорошо, что вы тут. Во-первых, сами увидите, как обстоит теперь дело здесь, а кроме того, вы с цветами и коробкой конфет – хорошая декорация мирной и далекой от всякой конспирации жизни. Поняли меня. Кем вы будете?.. Моим племянникомъ?.. Нет ... Лучше ... Племянником моей жены .... Отчего? ... Зачемъ?.. Почему?.. Какая логика?.. Кто им донесъ?.. У большевиков, положим, большия деньги и еще большая наглость ... Ну и, конечно, реставрацией и реакцией пугают, а это такие жупелы для европейской демократии, что при одном слове этом у нея аж глаза на лоб лезут.(Я давно знал, что рано или поздно Мандровская улавливательная станция должна нащупать нас. Она же так недалеко от нас. Надеялся, что это будет поздно, а не рано ... Кроме того, думал, что даже она и знает, догадывается, в чем дело ... Это же не биржевые зайцы сговариваются, как лучше спекулировать ... Ведь, если взять всю Францию, так все шестьдесят миллионов французскаго народа за нас и с нами и только какихъ-нибудь, ну там, несколько сот тысяч, верят в этот проклятый коммунизм. A вот подите, шестьдесят миллионов этихъ-то несколько сот тысяч как еще боятся ... Коммунисты, где деньгами, где жидовским окриком и нахрапом добиваются своего. Теперь вот пакт о ненападении придумали ... Пакт, слово-то какое глупое! ... Им мало акта ... Пакт придумали ... Чушь, конечно, ерунда, предательство, глупость ... преступление .... А ведь как клюнуло-то! ... Разговаривают с ними, подлецами, за стол их, мазуриков, с собою сажают ... Ну и вот под влиянием пактов то этих самых наше «белое» дело взято под подозрение. Сегодня должен быть обыск в деревне. Где?.. Конечно, у меня ... Я же один здесь Русский! ... Ну и кроме того ... Может быть, слыхали: того типа, что убил Великаго Князя в 1918-м году, нашли мертвым в мансарде. Никаких следов, чтобы насильственная смерть, однако, догадываются, чьих рук дело. «Огонь поядающий» коснулся его. Когда похитителей Кутепова искали, так не нашли ... Ну, а теперь всю эмиграцию наизнанку переворачивают ... Поняли меня?.. Так, когда вернетесь, скажите, что я принужден ради дела молчать пока налетевшая на нас гроза не утихнет ... Поняли мое положение ... Вы когда летите обратно?

Князь Ардаганский после всей этой исповеди понял, что скрывать что-нибудь безполезно: Пиксанов знал больше его. Он с полным доверием ответилъ:

– Я.завтра еду в Шамоникс отыскивать в горах наш аэроплан.

– Так ... так ... Отличное дело. Бог в помощь.

– Папочка, – раздался за дверью спокойный, но настойчивый голос Галинки, – едут.

Пиксанов встал и открыл дверь. Галина в платочке и кофтушке – совсем малороссийская девушка крестьяночка, – с корзинкой лукошком на руке, стояла у двери, на площадке лестницы.

– Так я побегу, папочка.

– Беги, родная, беги и Бог да поможет тебе. Пиксанов нежным, князь Ардаганский влюбленным взглядами проводили Галину до калитки. Она шмыгнула в нее и исчезла за каменным забором.

Во двор въезжали на гнедых, дымящих дождевым паром лошадях жандармы в черных длинных плащах и голубых с черным широким околышем фуражках кострюлькой. С ними был какой-то штатский, ведший велосипед в руке. Жандармы слезли с лошадей и привязали их у ворот. Все трое направились к Пиксанову и князю, ожидавшим их у входа в дом.

Дождь перестал. Туман садился на землю.

XX

Бригадир, с узким серебряным галуном по краю фуражки и с расшитыми рукавами однобортнаго чернаго мундира подошел к Пиксанову.

– Colonel Pиksanoff? ...

– Ouи, monsиeur le brиgadиer ... {- Полковник Пиксанов?

– Да, господин бригадир... (прим. Борис)}

Бригадир покровительственно и важно, как умеют это делать французы, протянул Пиксанову левую руку в мокрой, рыжей перчатке.

– Мы просим нас извинить... Что делать ... Долг службы ... Вы сами понимаете ... Мы должны вас побезпокоить немного ... Вот ордерок ... Нам надо осмотреть ваше жилище. Есть донесение, что у вас есть станция безпроволочнаго телеграфа.

Пиксанов изобразил на своем безстрастном рыбьем лице крайнее удивление.

– Ты слышишь, Люба, – обратился он по-французски к стоявшей у открытой двери жене. – У нас станция безпроволочнаго телеграфа.

Любовь Дмитриевна пошла к печке, пожала плечами и сказала красивым низким голосомъ:

– Пусть посмотрят.

Незванные гости пошгли по комнатам. Дом был старый, местами развалившийся. Осмотреть его весь с надворными постройками, конюшней, сараями, курятниками, сеновалами и дня не хватило бы. Жандармы смотрели поверхностно, штатский, маленький кривоногий человек с подшпиленными для велосипеда шпильками штанами, в серой рабочей каскетке блином и в распахнутой черной кожаной куртке поверх пиджака всюду совал свой нос и все допрашивал Пиксанова.

– Это пианино?.. А зачем вам пианино?..

– Жена поет и играет. Зимою, знаете, скучно без музыки.

– Но вы могли поставить радио.

– Мы его не имеем. Хлопотно очень. Самим приятнее, играешь и слушаешь, что хочешь, а не то, что дают ...

Штатский заглянул под кровать, приподнял «сомье», открывал шкапы. Бригадир и сопровождавший его молодой жандарм ходили безучастно. Бригадир подмигивал Пиксанову на старания штатскаго.

– Был бы телеграф, – сказал он, наконец, – были бы мачты, антенны ... Проволока, мотор .... Ничего этого нигде не видно.

– Ах, оставьте, пожалуйста, – огрызнулся штатский, – теперь это так усовершенствовано, что ничего и не надо. Ящик не больше этого сундука. Вот и все. Что в этом сундуке?

Пиксанов поднял крышку.

– Грязное белье, – сказал он.

– Хорошо-с, – с какимъ-то озлоблением наскочил штатский на Пиксанова, – а скажите мне? ... Ваш патронъ? ... Кто он такой?

– Инженер Долле.

– Что же он Русский?

– Да.

– Почему у него французское имя?

– Когда у вас была такая же революция, как у нас теперь, и народ казнил короля и истреблял дворянство, его предки бежали в Россию... Как мы теперь были принуждены бежать к вам во Францию ... Chass;e croиs;e, знаете, такое вышло ... Предки моего патрона остались в России. Им при наших императорах очень хорошо жилось. А теперь ... Пришла революция в Россию и им пришлось бежать ... Обратно во Франдию ... От рабоче-крестьянской власти господ большевиков.

– Это он тут арендовал в лесу охоту?

– Да, он.

– Он охотился?

– Нет. Он снял охоту в конце сезона, охотиться не успел, а теперь до конца сентября охота запрещена.

– Он богатый человекъ?..

– Да ... вероянтно .... Я не имею обыкновения считать в чужих карманах деньги.

– Ну, оставьте, право, – обратился снова к штатскому бригадир. – Сразу видно, вы введены в заблуждение, ничего тут и быть не может. У них даже электрическаго освещения нет. Керосиновыя лампы повсюду. Господин ancиen combattant,[9] занимается куроводством. Какие тут могут быть радио.

– Я знаю, что делаю и вы обязаны мне помогать.

– Да разве я вам мешаю?

– Ну и дайте обо всем разспросить ... В лесу есть постройки?..

– Да, там есть два дома лесников и в глубине леса развалина, должно быть стараго охотничьяго домика. Жандармы знают.

Бригадир подтвердил слова Пиксанова.

– Кто живет в домахъ?

– Лесники французы. В развалине патрон позволил поселиться одному старику монаху.

– Русскому?

– Да, Русскому.

– Это почему?

– В России большевики уничтожили монастыри и разогнали монахов. Многие уехали в Югославию, в Грецию, на А;он. Отец ;еодосий приехал с офицерами в Париж. Деваться ему некуда. Ночевал на улице ... Под мостами ... Патрон его и приютил.

Штатский достал изъ-за пазухи большой кожаный бумажиик, вынул из него карту, всю прочерченную пересекающимися красными и черными линиями, долго разглядывал ее, разложив на письменном столике Любови Дмитриевны и, наконец, сказалъ:

– Я хочу осмотреть лес. Наши координаты сходятся в лесу.

– Но, мосье Рибо ... Конечно, это как вам будет угодно ... Но лес двадцать квадратных километров. Его и в месяц не осмотришь.

– Я хочу проверить эту развалину, где Русский монах. Это мое право и обязанность.

– Я считаю долгом предупредить вас, – продолжал бригадир, – что в лесу очень топко и грязно и вы там на велосипеде далеко не везде проедете.

– Где надо я пройду пешком, – гордо сказал маленький человек и стал спускаться вниз.

– Это ваша жена? А кто этот молодой человекъ?

– Ея племянник.

Бригадир выразительно ткнул пальцем в коробку конфет и букет цветов, лежавшие на большом, круглом столе, и сказалъ:

– Полноте, мосье Рибо, не в этой же коробке радио-станция.

Рибо зашагал к велосипеду. Жандармы приложились ладонями к прямым козырькам фуражек.

– Бонжур мосье, мадам ... Стали отвязывать лошадей.

Туман низко стоял над полями. Все кругом было серо и уныло, как бывает в хмурый день позднею осенью.

XXИ

Обедали втроем. Князь Ардаганский был взволнован. Он безпокоился о Галине и не мог этого скрыть. Его раздражало, что родители Галины не придавали значения ея долгому отсутствию.

– Куда же пошла Галина? – наконед, спросил, меняясь в лице, дрожащим голосом князь.

– В лес. По грибы, – просто сказала Любовь Димитриевна.

Пиксанов закурил папиросу.

– Слушайте, князь ... Неужели не догадались? Галина пошла к отцу ;еодосию ... Надо же предупредить, чтобы старика не застали врасплох. Там все-таки и прибрать кое-что надо. Поняли?.. Главное-то я давно припрятал. Газеты кое-что проболтали про радио. Сидите с нами спокойно. Дождемся Галочки и послушаем, что она нам разскажет про визит шпика. Им ведь интересно, чтобы не было станций, передающих биржевые секреты ... Все служба золотому тельцу. Ну, а мы ... Жандармы то, может быть, давно знали, что мы тут делаем, да и станция тоже, да не трогали. Пока не явился этот. Рожа-то какая поганая! ... По всему обличию или коммунист, или купленный большевицким полпредством ... Хочет непременно доискаться. Ну, да увидим. Бог не без милости.

Безконечно тянулся день. В другое время, при других обстоятельствах, каким бы счастием был для князя этот день! Как досыта наговорился бы он с милой девочкой, разспросил бы ее обо всемъ! Теперь все молчали. Князя усадили у плиты сущиться. Любовь Димитриевна пошла чистить курятник. Князь сорвался было с кресла.

– Позвольте я вам помогу.

Любовь Димитриевна улыбнулась снисходительно ласковой улыбкой.

– Ну, куда вам ... В вашемъ-то костюме. Ботинки в раз загубите. Вы знаете, что ... Пока что, снимайте-ка костюм, да разгладьте его, я вам утюжок на фур поставлю. Ну, – уже в дверях сказала она, – пока!..

В пятом часу, в полутемной комнате – очень хмурый и тоскливый был день, – пили чай. Галины все не было.

– Ты не поедешь ей навстречу? – спросила Любовь Димитриевна.

– He к чему. Она наверно пойдет напрямик лесом и мы только разминемся. Притом же неизвестно, что там эти господа нашли. Моя поездка наведет их на новыя подозрения. Она наверно ожидает их отъезда, чтобы допросить отца ;еодосия и разсказать нам все обстоятельно. Ты же ее знаешь.

Время шло. Колокол на деревенской колокольне отбивал часы и получасы. В деревне была тишина. С железным скрежетом, показавшимся князю ужасным, две пары белых громадных волов протащили вальки по дороге. Где-то далеко прогудел поезд. Туман становился гуще. Надвигался тихий, сырой и теплый вечер. Набухшия дождем ветви лип низко опустились к дому. Петухи собрались под ними тесной стаей и стояли нахохлившись. Начинал опять моросить мелкий дождь. Сердце князя разрывалось от тоски и безпокойства за Галину.

И как всегда, когда слишком напряженно ожидают, совсем не в ту минуту, когда ждали, уже в полутьме, вдруг скрипнула и открылась калитка, и Галина с веселым смехом пробежала через двор.

Ея туфельки были облеплены грязью. В грязи были и стройныя, голыя ноги. Подол платья намок о траву, папоротник и кусты. Лукошко на руке было полно белых грибов. Лицо сияло радостью и счастьем исполненнаго долга. Голубые глаза сверкали и играли огненными искорками, смех открывал милыя ямки на розовых щеках.

– Мама!.. Папочка!.. Князь!.. – пробегая по двору, крикнула она. – Все так отлично ... Ну так отлично... Очень даже хорошо все вышло. Лучше, право и не надо ...

– Ты башмаки-то переодень раньше ... Простудишься, – сказала Любовь Димитриевна.

– Ну, мамулечка, – удивительно мило протянула Галина. – Переоденусь после, раньше все разскажу.

– Да ведь ты ничего еще и не ела.

– Ничего и не ела, – точно сама на себя удивилась Галина.

– Ну так ешь раньше.

– Нет ... После, папа ... Это всегда успею. Раньше все по порядку.

Она не без гордости поставила корзинку с грибами на стол, сама села подле печки, где кипел и свистел чайник, вдруг вообразивший себя заправским самоваром, протянула ножки к огню и начала.

– Ну-с ... Вышла я, и бегом, бегом, в лес и к отцу ;еодосию. Заперто ... Ну, да знаю я его уловки. Стучу ... Слышу, говоритъ: – «Господи, спаси Россию» ... Я ему сейчасъ: «Коммунизм умрет – Россия не умрет" ... Ну и открылась мне его келийка. Мы скоренько за уборку. Мотор ... Еле стащили ... Ну и тяжелый!.. В лабораторию, где немецкая обезьяна была. Работали, хоть в кинематограф нас снимай ... Пол заложили. Ковриками покрыли, травки набросали. Мачта была уже снята ... Мы ее на целую версту отнесли в лес и спрятали в папоротниках. Ни за что не найти! И только кончили, глядим – едут. И тот тип с ними ... На велосипеде ... Я в лес и по грибы. Да как долго же они были! Я целое лукошко набрать успела. Наконец, слава Богу, уехали. Я сейчас, мамочка, к отцу ;еодосию. Разспросить же его надо. И как же он хорошо все устроил ... Такой хитрый. Дверь, значит, оставил открытой: входи, мол, ничего запретнаго нет. Ну, те и входят ... Видят иконы ... Лампадки затеплены ... Свечи зажжены у налоя, книга раскрытая, лежит. Отец ;еодосий их монастырским поклоном встречает, как самых дорогих гостей. Жандармы шапки сняли, тот тип так в шапке и расхаживает. Отец ;еодосий, – он, мамочка, так все это забавно разсказывал, – на своем французском языке и говорит ему: – «снимите вашу каскеточку, тут дом молитвы» ... Снял ... Ну что же, папа, разсказывать, ты сам знаешь, если не знать всего устройства, можно год искать, ни до чего не доискаться. Однако, полезли наверх, ходили, нюхали, смотрели сверху на лес. По деревьям глазами шарили ... Тот тип все свою карту сверял, потом поехали к лесникам. А я скорее домой, к вам, с докладом. Ведь далеко, мамулечка, да и дорога какая!.. Ужас ...

Князь Ардаганский с таким откровенным восхищением и обожанием смотрел на Галину, что та смутилась.

Князя оставили ужинать. Да и поезда раньше не было. Уже ночью, всею семьею вышли его проводить. Все время разговор был о Галине, об удачно отбытом обыске и все жители фермы казались героями, хотя, вот он – подлинный герой – шел вместе с ними! Но Ардаганский ни слова не говорил о том, чта всего два дня тому назад он на громадной вышине мчался на аэроплане над Атлантическим океаном, что страшный, совсем на земной, не похожий холод забирался в их особо приспособленную каюту, что днем лучи солнца слепили глаза, а ночью по-иному, чем привык видеть их князь, светили звезды и безшумно несся аэроплан над землею, чтобы спуститься в диком, не посещаемом людьми месте. По своей скромности князь об этом не разсказывал, да ему и запрещено было говорить, как он попал во Францию.

Дождь перестал. Прояснило, луна молодяк проткнулась сквозь тучи. Разстались за деревней и князь, подобрав на этот раз концы своих штанов, бодро зашагал на маленькую глухую станцию.

И когда вдруг из ночной тьмы показался пустой поезд с ярко освещенными вагонами, и князь сел в него и помчался через ночь, он все думал о том, что он сейчас видел и слышал.

«Да, она героиня» – думал он. – «Настоящая героиня ... Тургеневская девушка ... Как она все сделала-то. И леса не боялась ...»

Над Парижем желтое светилось зарево. Там, где была колониальная выставка, ярко отражались в небе огни, и лучи прожекторов светили в пространство. Князь сидел, как очарованный, смотрел в окно и все думалъ: «она героиня ... героиня моего романа».

XXИИ

Как и всегда, в десятом часу утра почтальон на велосипеде бодро подкатил к калитке Пиксановской фермы и передал выбежавшей на его звонок Галине газету.

Пиксанов сидел дома. Дожди мешали работать в огороде. Он развернул газету и стал ее читать. Всякая дребедень была теперь в газетах. О главном, о Русском, о том большом и больном, что заполняло думы всех читателей и волновало их, или нельзя было писать, или не хотели писать и наполняли газетные листы разсказами о Джеке Кугане, о женах – сколько ихъ! – Шарло Чаплина, о его котелке и башмаках ... Писали о сумасбродствах богатых людей, о миллионах, завещанных любимой кошке или попугаю. И заголовки газет были такие, что можно было подумать, что выходили газеты в сумасшедшем доме. «Женщина, оказавшаяся мужчиной» ... «Полковник, оказавшийся женщиной» ... «Подо льдом к северному полюсу» ...

Разсеянно скользя по этим пустым известиям, Пиксанов увидал заголовок жирным шрифтомъ: «Таинственный аэроплан". Он стал читать.

..."Во французских Альпах, в районе Шамоникса, туристы обнаружили на высоте 3.500 метров аэроплан. Ни в самом аппарате, ни вокруг него туристы не нашли летчиков, несмотря на усердные поиски. На снегу около аэроплана видны были большия пятна, которыя в начале показались туристам кровью.

«При ближайшем разследовании, однако, оказалось, что пятна, на снегу были сделаны какою-то жидкостью и имели форму правильных круговъ: повидимому, в этом месте кто-то указал авиатору куда спуститься.

«Как попал аэроплан в эти места и куда девался летчик, – представляется весьма загадочным.

«Жандармерия производит разследование» ...

Пиксанов опустил газету. «А ведь это их аэроплан", – подумал он. «Успеет ли милый князь и те, кто прилетели с ним, благополучно проскочить на этот аэроплан и улететь, куда ему надо. И там уже, как и у меня, жандармерия впуталась в их тайное дело и мешает планомерной работе».

«Да, ужасно ... Зачем, почему, отчего, какая логика в том, что капиталистическия страны Европы так усиленно помогают коммунистам разрушать их же благосостояние и так же старательно мешают тем, кто борется за право и законъ? ... И всюду шныряют теперь эти скучающие, снобирующие туристы, и, кажется, нет теперь такой точки на земном шаре, куда не проник бы какой-нибудь джентльмен в дорогом «пулловере«, в гетрах и вязаной шапке и не остановился с идиотской улыбкой разсматривать то, что так тщательно и с таким риском для жизни хотели от него скрыть. И как страшно, что и там ... Тоже ... Какой-нибудь умирающий от скуки, задавленный своими миллионами американец, не наткнется в своих плаваниях на моторной яхте на тот остров и не завопит о нем в газетах всего мира ... Ужасно ... Эти мне снобы, бездельники, сами навязывающие на собственную шею петлю коммунистической веревки!»..

Пиксанов закурил дешевую папиросу и продолжал в тяжком раздумьи листать газету. Co двора доносилось кудахтанье кур и звонкий голос Галины.

– Мамулечка, сегодня молодыя курочки уже четвертое яйцо несут и все сто шестой номер ...

«Да здесь жизнь», – со вздохом подумал Пиксанов, – «там противодействие жизни .... Ибо без Бога ... ибо против Бога» ...

Он углубился в газету.

«Английская свадьба в Русской церкви» ... Тоже сноб какой-нибудь, ради моды сунулся в Русскую церковь ... Или наша какая-нибудь бедная девушка продалась за английские фунты ... «Вчера в 9 1/2 часов вечера в Русской церкви состоялось по православному обряду бракосочетание капитана английской службы Джемса Холливеля с мисс Анастасией Герберт. Бракосочетакие совершал ...» На свадьбе, однако, не было никого Русскаго. Свадьба была чисто английская ... Но почему православная? «Тоже снобизм какой-нибудь, в роде путешествия к северному полюсу на подводной лодке»...

«Чествование» ... Ну, конечно! ... Мы без чествований и праздников обойтись никак не можем, хотя уже чего чествовать и что праздновать, когда я, гвардейский полковник, принужден здесь кур разводить» ...

Пиксанов выплюнул недокуренную папиросу, швырнул газету на пол и вышел из полутемной комнаты на двор. Яркий солнечный свет его ослепил. Голубое небо было бездонно. На крыше ворковали, радуясь долгожданному солнцу голуби, воробьи, чирикали у навознаго ларя. Из курятника слышались звуки скребков. Любовь Димитриевна с Галиной чистили птичник.

Пиксанов посмотрел на небо. «Может быт, князь и летит, и все обошлось благополучно. Славный юноша ... И, видимо, сражен моей баловницей. Ну что ж, вот придем в Россию, тогда и мы будем чествовать и праздновать, уже на законном основании и по праву, каждый в мере совершеннаго ... А кто ничего? Ну ничего и не получит... Ничего и есть ничего. И ноль всегда ноль, как его ни чествуй и ни величай» ...

XXИИИ

Получив от князя Ардаганскаго голубенький пакетик с посланием Мишеля Строгова, Леночка не ощутила никакой радости. Тревога охватила ея сердце. Что в этом послании? Какая тайна? ... Сорбонна за эти месяцы кое-чему научила Леночку. Она показала ей, что миллионы легко делают в кинематографах, да в романах, в жизни совсем не так это просто. Если это кинематографическая тайна, как ее использовать? ... Страшно подумать, если это тайна политическая. Михако был замкнут и молчалив ... На его лице было такое выражение, какое Леночка видала в кинематографах на лицах героев или преступников. После разговоров с Жаном Леночка поняла, что Париж с его «ажанами» вовсе не безопасное место и здесь, если тайна касается советской республики, можно так же влипнуть, как и в какомъ-нибудь Троцке.

Первым движением Леночки было вскрыть и сейчас же прочитать, что пишет ей Мишель Строгов. Но она чувствовала себя под наблюдением. Тетка стояла у калитки, Софи все глядела в окно. Леночка зашла за угол дома и там спрятала конверт у себя на груди.

Надо было идти домой завтракать. Леночка надела на лицо привычную маску сдержанности. В советской республике без такой маски можно было пропасть. Она умела ее носить, и с нею на лице пошла к дому небрежной вихляющей походкой, какою ходят парижския манекенши и которую Леночка изучила в кинематографе.

– Что вы там с князем шептались? – с ласковою ворчливостью сказала Неонила Львовна. – He пара он тебе. Гляди как вырядился! Все новенькое. Видать – в хорошем магазине куплено, и все у него тайна да тайна, какие подумаешь, секретники выискались. Конспираторы!

– Спрашивала о Мишелечке, - с наивным видом сказала Леночка.

– Может быть, он тебе что про Шуру подробнее сказал, – с волнением в голосе сказала Ольга Сергеевна.

– Ничего особеннаго ... Жив ... Здоров ... Снимается ... Михако, правда, стал очень уже в секреты играть.

– Да, – протянула Неонила Львовна, – был милый человек, а теперь просто фификус какой-то.

После завтрака Леночка позвала Топси.

– Я, тетя, пойду немного погулять с собакой.

На рыночной площади были скамейки. Леночка решила там прочесть послание Мишеля. Когда она была уже на площади ее догнала Софи.

– Что это за прекрасный человек был у васъ? – спросила Софи.

«Софи не помешает, – подумала Леночка. – «Письмо написано по Русски. Она ничего не разберет".

– Это был молодой князь Ардаганский.

Хотя советская школа второй ступени и тщательно вытравила из головы Леночки понятие о почетности княжескаго звания, она не без гордости назвала Ардаганскаго князем.

– Это твой «ами»?

Леночка неопределенно подернула плечом, понимай, мол, как знаешь, от такого «ами» не хотелось отказываться.

– Давай, сядем. Мне надо прочитать одно письмецо. Ты позволишь?

– Ах, сделай милость.

Они сели на желтую исщербленную скамейку. По другую сторону ея сидел какой-то старик. В нем ничего не было подозрительнаго. Леночка вынула с груди конверт и осторожно ноготком вскрыла его. Софи нарочно стала смотреть в сторону.

Крупным корявым почерком Мишеля – он совсем отвык писать – было начертано:

«Леночка, дорогая, умоляю вас, выручайте всех нас из беды. Мы попали в грязную историю. Торопитесь ... Может быть, вы извлечете из моего сообщения и пользу. He знаю. Это самая обыкновенная белогвардейская авантюра. Стопроцентная контръ-революция. Никакого общества «Атлантида» нет. Есть солдатчина, удушливые газы, аэропланы и пулеметы, направленные против большевиков целаго света. Вы понимаете, какое это безумие. Опять война. Нас надо разоблачить. He знаю, где, в Лиге Наций или прямо у большевиков, где больше дадут. Спасайте скорее, но и не продешевите ... Наша военная база находится на вулканическом острвве, лежащем на 2°10;11» южной широты и 22°32;18» западной долготы от Гринвича. Это очень важныя сведения. Боюсь, что вы не сумеете их использовать. Храните их тщательно» ...

Записка была без подписи. Мишель знал, что делал. Леночка опустила руки с запиской на колени и смотрела вдаль. Она была так поражена, что ничего не видела. Она не видела, что Софи внимательно разглядывала записку.

«Тайна была политическая. Сам Мишель Строгов признавал ея значение и опасность. Что делать? ... Что делать? ...»

Леночка машинально спрятала записку на груди и тяжело вздохнула.

– Что-нибудь неприятное? – участливо спросила Софи.

– Ах ... Нет ...

Леночка поднялась.

– Пойдем домой.

Софи послушно встала и пошла с подругой к дому. Обе молчали. Холодные токи бежали по жилам Леночки. «Донести? ... Сказать кому-то об этом заговоре, об этой «авантюре«? Донос ее не страшил и не смущал. Она не думала, какия могут быть последствия доноса для ея дяди и Мишеля. Она усвоила со школьной скамьи, что доносить не стыдно, не преступно, не гадко. Каждый обязан доносить. Ее смущало другое ... Куда донести? А как с этой запиской она сама попадется? Тут дело шло уже не о миллионах, которые кто и за что ей дастъ? ... He большевики же? Она знала, как и чем платили большевики доносчикам. Она знала и их грубость и их жестокость, и она боялась их. Она теперь знала, что они были повсюду. И Жан был большевик. Надо их остерегаться. Могут быть пытки, может быть смерть.

Леночка не помнила, как она дошла до дома и простилась с Софи.

– У меня голова болит, – жалобно сказала она подруге.

Она воспользовалась тем, что Неонила Львовна ушла куда-то и прошла к Ольге Сергеевне. Она не считала возможным скрывать опасность, грозившую всем.

– Тетя, – сказала она, – князь мне передал письмо от Мишеля.

Она подала записку Ольге Сергеевне.

Та прочла и перечла ее несколько раз. Она подняла глаза к образу. Так вот оно чудо, которое она намолила у образа Богоматери? Все обманъ! Все ея прежния чувства, все прошлое, притушенное разлукой недоброжелательство к мужу вспыхнуло с прежней силой. Он снова стал для нея «полковником", Донъ-Кихотом. Она перечитывала и старалась вникнуть в смысл гого, что писал Шура.

«Он, старый офицер генеральнаго штаба, не увидал того, что увидал и понял Шура, кого все они считали недоучкой и дураком. Шура прав. Конечно, – авантюра! ... Их триста человек, и они хотят бороться со всем миром. С какого-то таинственнаго острова на экваторе? Безумие».

Ольга Сергеевна давно в сердце своем постановила, что большевики непобедимы. От того и было так темно и мрачно на ея сердце, что она-то знала, что никогда, никогда не вернется она в Россию. Да и зачемъ? Тринадцатилетнее владычество большевиков не могло пройти незаметным. Какую она найдет теперь там Россию?

Весь праздник души, что торжественным гим-ном пел в ея сердце, когда она узнала, что ея близкие живы и здоровы, пропал и затих, как только она поняла, на какое дело они пошли.

России они все равно не спасут, только сами погибнут.

– Порви, – сказала она Леночке, не зная, что сказать, – порви эту записку ... Нет, постой ... He рви ... Она может понадобиться. Может быть, и правда все это надо разстроить ... Просить вмешаться французов и остановить эту авантюру ... Но храни ее бережно ... Храни ... Никому не показывай. Ты понимаешь ... Ты там сама жила ... Ты знаешь, чем и как ты рискуешь, если кто не надо узнает про нее. Хоть и Париж ... У меня Кутепов перед глазами ... И никто за него не заступился ...

Оне обе были, как заговорщицы. От мамочки молчаливо решили все скрыть. Но та видела огорченное лицо дочери и тревогу Леночки, видела, что от нея что-то скрывают, обижалась и ворчала вслухъ:

– Это, дети мои, как «винтики» ... Как «винтики» ... Куда повернут, куда полетят, так тому и быть ... Так тому и быть... – как ворона каркала она.

Тревога, волнение и безпокойство и самый ужасный страх вошли в бедныя каморки виллы «Les Coccиnelles» ...

XXИV

Ha другой день Леночка не хотела ехать в Сорбонну, но Софи пришла за нею, как всегда и сказала, что будет какая-то особенно интересная лекция пра прошлое Парижа, будет читать знаменитость, и Леночка решила, что опасности нет, если она поедет. Она при Софи запрятала поглубже на грудь голубенький конвертик и оне поехали в Сорбонну.

– Только, как там хочешь, – сказала дорогой Леночка, – а завтракать мы пойдем куда-нибудь в Латинском квартале. Я откровенно тебе скажу, я не хочу встречаться с Жаном. Ты на меня не обижайся. Мне не нравится его манера все выспрашивать.

– Как хочешь, – спокойно сказала Софи. Лекция и правда была интересная. Все прошлое Парижа встало перед Леночкой. Улицы, острова, кварталы, все точно ожило, покрылось невидимыми тенями людей прошлаго и стали по новому интересными и красочными. Завтракали в маленьком ресторанчике во втором этаже, на площади Сенъ-Мишель. Низенькая комната стараго дома была полна молодежи, студентами и студентками. Веселый смех и шутки не смолкали. На Леночку поглядывали с нескрытой симпатией. Она нравилась восточною красотою. Леночка совсем разсеялась, и ей стали казаться смешными ея страхи. В Париже ничто не может случиться и никакой большевик не посмеет к ней прикоснуться, какими бы тайнами она ни обладала. Эта милая молодежь за нее заступится и ее отстоитъ!

После завтрака Софи предложила Леночке поехать вместе с нею к ея портнихе. Это была давнишняя мечта Леночки. Софи была парижанка и как и где она одевается это было так интересно. Оне взяли такси и поехали куда-то очень далеко.

Дом был серый и невзрачный. Софи объяснила, что это совсем недорогая портниха, но она работает на лучшие дома Парижа. Оне поднимались на шестой этаж. Лифта не было. Леночка запыхалась, когда дошла до площадки, куда выходили три двери. Тишина стыла за ними. Софи позвонила у левой двери и, как показалось Леночке, позвонила какъ-то странно, несколько раз. Дверь открылась, и тот, кто открыл ее, спрятался в соседней комнате. Была темная крошечная комнатушка прихожей, куда несмело вошла Леночка за подругой. Едва она вошла, как чьи-то сильныя руки схватили ее за горло, в полумраке Леночке показалось, что она увидала искаженное лицо Жана, Софи набросилась на нее, разстегнула ея платье и выхватила заветную записку Мишеля Строгова. Это было одно мгновение, в следующее, ее грубо повернули, с силою толкнули к лестнице, так, что она не могла удержать равновесия и покатилась по крутым ступеням. На верху дверь закрылась, и там все стихло.

Леночка очнулась и оправилась от охватившаго ее страха только на площадке пятаго этажа, куда она скатилась. Безумный страх владел ею. «Вот оно, вот оно», – думала она, – «большевики. Я попала к ним в ловушку».

Она подобрала платье, застегнула блузку и в страхе, не отдавая себе отчета что делает, побежала вниз по лестнице, выскочила из дома и пробежала несколько кварталов, не замечая ни домов, ни улиц. Она остановилась только у входа в подземную дорогу. Тут были люди, и не было так страшно. Она поехала домой. У нея от ушиба и нервнаго потрясения разболелась голова. Дома она с трудом дозвонилась. «Мамочка» предавалась послеобеденному сну. Ольги Сергеевны не было дома.

Неонила Львовна впустила Леночку и сейчас же снова завалилась на постель. Леночка прошла в комнату Ольги Сергеевны и легла. В голове шумело. Ее била лихорадка. Она смутно сознавала, что случилось нечто ужасное. Если Софи вырвала записку, она знала ея содержание. Она в ней была заинтересована. Она знала по-Русски. Она и Жан не были французами, но были Русскими большевиками, нарочно подосланными, чтобы следить за ними.

Сквозь сильную головную боль мысль Леночки работала удивительно ясно и логично. Точно какой-то клубок распутывался перед нею, и все становилось ясным. Во всем, во всем виновата та «авантюра», куда «влипли» полковник и Мишель Строгов. Она была давно раскрыта большевиками и им надо было только добыть доказательства. Софи была подослана, чтобы следить за ними. Они все обречены. Тут мысли путались. Что же дальше делать и как спастись? Прежде все надо дождаться Софи и начисто объясниться с нею. Сказать обо всем Ольге Сергеевне или лучше не говорить? Нет, лучше пока молчать. Надо узнать все от Софи.

Леночку предательство подруги не возмущало. В школе второй ступени она и не такое предательство видала. Но здесь против предательства можно было бороться. Оне были не в Советской республике, а в Париже, переполненом «белыми» Русскими и, если она скажет им, кто такое Софи Земпель, ее заставят вернуть записку. Это были смелые и гордые планы. Они быстро и какъ-то совсем непоследовательно сменялись полным упадком духа и тогда Леночка тряслась в лихорадке и с тревогою прислушивалась к тому, что делается на дворе. Ей слышались гудки автомобиля, грохот грузовика, людской гомон. Она в тревоге поднималась на постели. В эти часы все было тихо в этом местечке, все жители были на работе или на службе в Париже и оно было пусто. Леночка ждала возвращения Софи. Должна же будет она вернуться.

Софи не приходила. Ольга Сергеевна вернулась усталая и раздраженная. От ея вчерашняго праздничнаго настроения и следа не осталось. Обедали молча. Скоро после обеда полегли спать. Леночка не спала. Она все прислушивалась, когда вернется Софи. Ты не возвращалась.

Леночка решила искать Софи в Сорбонне, ехать в Русский ресторан. Там она скажет всем, что с нею сделали, ее поймут и должны же они, Русские, ее защитить. Это же Парижъ!.. Парижъ!!.

В Сорбонне Софи не оказалось. Леночка дождалась перерыва на завтрак и поехала в ресторан.

Смутно и невесело было у нея на душе. Решимость изобличить Жана и Софи сменялись безотчетным страхом и желанием никогда не встречаться с ними.

XXV

Уже издали Леночка увидала, что их три места были свободны. Прислуга берегла их для постоянных посетителей. Красивая блондинка посторонилась перед Леночкой, давая ей место. Леночка, не думая, заказала себе что то. Она ела машинально. Против нея сидел лохматый бородач и, размахивая дымящейся папиросой и пуская дым в лицо Леночке, сердито говорил своему собеседнику.

– Воинствующее безбожие лучше, в тысячу раз лучше полнаго равнодушия и бойкота веры, овладевающих все более и более материалистическим миром Европейских стран. Воинствующее безбожие возбуждает в населении протест, желание бороться. Вы посмотрите, как отвечает население на все преследования христиан в советской России. На место разрушаемых, растут новые храмы и там, где их можно меньше всего ожидать: в рабочих кварталах ... Они распинают Христа, а Христос воскресает там во всей славе своей. Тогда, как здесь, это лаическое воспитание детей в безбожии ведет к полному оскудению веры, к поразительному равнодушию, к незнанию ея... к самому грубому материализму.

– Большевики в роли возбудителей христианства ... Оригинальная мысль, Борис Николаевич.

Леночка дальше не слушала. Она отдавала блюдо за блюдом, почти не притрогиваясь к ним.

– Барышня нездоровы, или ей что не нравится, – спросил, ее подававший ей молодой человек.

– Нет, так ... Дайте счет.

Она заплатила и пошла к выходу. Когда проходила между столами с тесно сидящими гостями ей показалось, что кто то, кажется, та блондинка, что разсказывала про Муру, сказала негромко: «совдепка» ...

Леночке это было все равно. Она вдруг поняла, что ничего нет. Все призраки ... И блондинка – призрак ... Разве есть такое имя Мура?.. Спалила на Рождестве скатерть и этим огорчалась ... Слизь!.. Слизь! Просто дура!.. Леночка подымалась к площади Этуали, и встречные люди казались ей кинематографическими тенями. Собственно жизни нет. Все это только так кажется. И происшествие, бывшее вчера и оскорбительность выталкивания в дверь – это все относительно, как посмотреть? Было больно, когда она упала на ступени лестницы, но боль бывает и сильнее. Ее могли и пытать? Могли убить!.. Убить... Что такое убить? Сделать ее слизью, какою она была некогда ... Воинствующее безбожие, как все это глупо! Ничего нетъ!.. Ниче-го нетъ!

Леночка спускалась к Сене. Золотистый туман легкой дымкой стлался над городом. День был прекрасен. Впереди, как какое-то страшное безобразное чудовище, широко разставившее ноги, высилась к голубому небу Эйфелева башня. Леночка вошла под нее.

На башню пускали. Заплатить несколько франков и можно подняться почти на самый верх. На самую верхнюю площадку нельзя, там радио-телеграф.

Все в том же задумчивом, точно полубредовом состоянии Леночка заплатила деньги и встала в кабину подъемной машины. Земля стала уходить изъ-под ея ног. Париж открывался все шире и шире. На верху было всего двое посетителей. Какая-то молодая дама и с ней молодой человек. Поднявшиеся с Леночкой пассажиры разбрелись по площадке. Леночка смотрела на нежныя дали, тонущия в розовой дымке. «Это так кажется ... Там старая Лютеция. O ней так пламенно и страстно разсказывал вчера профессор. Там ходили римляне ... У Клюни были их бани. Где они? Слизь? Из слизи вышли и в слизь и обратились. И сколько ихъ!.. Этих Людовиков, что жили здесь и по своему любили Париж. И там, где теперь широкое авеню Елисейских полей с непрерывным рядом автомобильных магазинов и такое людное, что трудно перейти через него, когда-то собаками травили оленей. Все прошло. И Наполеоны и революция. Все случайные гости на один миг. И она на один миг. И, если ускорить этот миг – не будет и этого липкаго страха перед большевиками и дум, как устроить свою жизнь. Недавно она смотрела в лицо Жана и думала, если год обратить в секунду... И на ея глазах лицо Жана старело, потом умерло, разложилось и обратилось в слизь. Ну ... ускорить».

Леночка нагибалась все более и более вниз. Точно хотела она разсмотреть, кто там ходит под самыми ногами башни. Кровь приливала к голове и пространство тянуло ее в бездну.

Она нагнулась еще больше. Мокрое железо перил холодило живот сквозь тонкую материю платья.

Это случилось какъ-то вдруг и совсем непонятно. Голова сладко закружилась. Леночка услышала, как кто-то, может быть, это была даже и она, или та молодая дама, что стояла недалеко от нея, закричал тонким, все удаляющимся и замирающим голосомъ: а-а-а!..

И потом наступила страшная тишина. В ушах шумело .... Какой-то удар, и все исчезло в небытии.

To, что было Леночкой, кровавой слизью лежало точно мешок с чемъ-то мокрым, на панели. Начинал собираться народ. Полицейский громко и заливисто подал свисток. Какие-то люди принесли брезент. Им накрыли Леночку от любопытных взглядов. Какъ-то очень скоро примчался автомобиль с красным флажком на крыше. Из него вышли санитары Они уложили Леночку на носилки и погрузили на автомобиль. В госпитале, куда привезли тело Леночки, его раздели, осмотрели и, не найдя никаких документов, или примет, по которым можно было признать, кто была Леночка, отметили «иnconnue» и отправили в морг.

Эту ночь на вилле «Les Coccиnelles» Ольга Сергеевна не ложилась спать. Она ожидала Леночку. Но пришло солнечное, яркое летнее утро, Леночка не вернулась. Сильное безпокойство охватило Ольгу Сергеевну, но надо было идти на службу. Это время хозяева так легко разсчитывали служащих, что надо было быть на чеку и ничем не возбудить недовольства патрона. Вернувшись, она первым делом спросила маамочку», вернулась-ли Леночка.

Леночки не было. Теперь забезпокоилась и Неонила Львовна. Но прошел и еще день, пока Ольга Сергеевна решилась пойти в полицейский комиссариат. Там ее разспросили, записали ея адрес и сказали, что если на ушедшей не было ея «carte d'иdentиt;«, отыскать будет очень трудно, почти невозможно.

– Как же такъ?... – сказала Ольга Сергеевна. Ея лицо изобразило страдание.

– В Париже, мадам, примерно пять тысяч человек ежегодно без вести пропадает, – любезно сказал чиновник. – Однако, это вовсе не обозначает, что все они непременно гибнут. Мало ли причин, по каким люди скрываются из своих домов, никому об этом не заявляя. Особенно молодыя девушки.

– Ho y ней, повидимому, никого не было, с кем она могла бежать.

– Но вы говорите, что одновременно с нею из вашего дома исчезла мадемуазелль Земпель. Наконец, допустим, что могло быть уличное происшествие, она могла попасть под автомобиль или трамвай. Ее отвезли бы в госпиталь и как только она пришла бы в себя, она назвалась бы и сказала свой адрес и вас по нему уведомили бы. Это в интересах самого госпиталя. Если она задавлена совсем – ищите ее в морге. Может быть, ее еще не похоронили.

Ольга Сергеевна разсказала все это Неониле Львовне.

Старуха подняла на дочь глаза.

– Искать в морге ... Зачем, – медленно проговорила она. – Зачем нам мертвая Леночка?..

– Ах, мамочка, надо же ее похоронить, как следует.

– Похоронить, как следует, – строго сказала старуха. – А ты, милая, знаешь, что это значит – похоронить, как следуетъ? ... Что Леночка-то верила в твоего Бога?.. Ты только подумай, сколько расходов, сколько совсем ненужнаго безпокойства сделает то, что ты называешь – похоронить, как следуетъ!.. Что она-то сама свою мать, как следует, хоронила?.. Heбось, закопала, да и все. Леночка пришла к нам незванная, непрошенная, так и ушла ... Такова ея судьба.

Жестокая, но и неотразимая логика была в словах «мамочки». В ней говорила та беженская мудрость, которой не была чужда и сама Ольга Сергеевна. Она наклонила голову и молча вышла из комнаты.

«Да ... Было бы это дома ... В России ... Совсем другой разговор был бы. Там мы все знали ... Здесь ... пять тысяч человек ежегодно пропадает в Париже и никого это не удивляет".

Она прислушалась. Ей показалось, что в соседней комнате ходит Леночка и напевает вполголоса:

– Жила была Россия
Великая держава.
Враги ее боялись –
Была и честь, и слава ...

– Ни чести, ни славы, – прошептала Ольга Сергеевна, – так что уж ... где уж ... Молчать надо и терпеть ... Так Богу угодно .....

Нежданная и незванная явилась Леночка из той неведомой и страшной страны, которая была Россией и так же неожиданно и таинственно исчезла ... Как исчезает пять тысяч человек в Париже, как столько и столько исчезло за это время ея близких и знакомых ... Такой значит век ... Время такое ... На все воля Божия.

XXVИ

Газеты, поместившия заметку о свадьбе мистера Холливель и мисс Герберт в православиой церкви, написали верно. Но это не было английским снобизмом, как о том подумали Пиксанов и многие другие. Это вытекало из самаго происхождения мисс Герберт, о чем никто не знал.

Когда капитан Холливель в самой изысканной и красивой форме сделал Ане Герберт предложение и просил ея руки и сердца, Ана подняла на него свои прекрасные сине-голубые глаза – в них точно играла морская волна – и сказала в тихом раздумьи:

– Прежде чем дать вам мой ответ, Джемс, я должна вам сказать, кто я.

Она сделала паузу. Она, казалось, ждала вопросов... Их не последовало.

– Я не англичанка, как вы думаете. Я Русская. Она внимательно посмотрела в глаза мистера Холливеля. В них не было ничего. Лицо молодого капитана было как всегда холодно. Он ждал, что скажет его нареченная.

– Я не мисс Герберт. Я только удочерена Гербертами и потому ношу их фамилию. Я дочь Русскаго офицера – Ранцева. Душа у меня Русская, хотя, конечно, по воспитанию я более англичанка, чем Русская.

Она замолчала.

– Я об этом имел случай догадываться. Это ничего не меняет, и я повторяю вам то, что сказал только что: – я прошу вас быть моей женой.

Ана густо покраснела и тихо сказала.

– Поговорите об этом с моею матерью. Что касается до меня – я согласна. Но я прошу, чтобы венчание было, как в англиканской, так и в православной церквах. Я очень предана, люблю и уважаю веру моих родителей.

Мистер Холливель молча нагнул голову, выражая этим полное согласие с желанием невесты.

Брак был, как все браки этого века, этого после военнаго времени, когда у людей изменились понятия и произошла «переоценка ценностей». Наружно – брак хоть куда. В английский роман или в кинематограф – лучше не надо. Моднее, лучше, красивее ничего не придумаешь.

Жених высокаго роста, чисто бритый, черноволосый, с прической, точно лаком покрытой, на пробор, с сухим, замкнутым, волевым лицом, с тонкими губами и холодными, узко поставленными стальными глазами. Ему было за тридцать. Он повидал войну, и орденская ленточка украшала петлицу его костюма. Всегда безукоризненно и со знанием мужской моды и того, где что надеть, одетый, с умело подобранными в тон и цвет галстухом и платочком, он был всегда и везде приметен. Никто не умел так красиво носить фрак, так одеться на морском пляже в пижаму, так быть хорош в теннисных трусиках и фуфайке, как Джемс Холливель. Самый изящный мужчина английской колонии в Париже! He было, казалось, спорта, котораго он не знал бы. Он пленил Ану своей прекрасной верховой ездой и знанием лошади. На площадке «Багатель» в Булонском лесу он был непобедим в полло. Он прекрасно играл в теннис и был постоянным партнером мисс Аны. Он отлично играл в гольф и был благородно красив в игре в бридж. Он умел править автомобилем и, кажется, летал на аэроплане. Совершеннейший герой романа второй четверти двадцатаго века и мудрено ли, что Ана так легко согласилась быть его женой? Она была ему достойной во всех отношениях парой. Красавица в первом цветении красоты, изящная, стройная, строго воспитанная, прекрасная спортсменка, она не отставала ни в чем от жениха. Она ездила безупречно, играла в теннис и бридж и на днях добилась заветной мечты – получила карт роз на право управлять автомобилем.

Ана под руководством той Русской барышни, с кем она проходила уроки Русскаго языка, читала романы Тургенева и Гончарова. Героинь этих романов она не понимала. Оне казались ей скучными и вялыми. Разсуждения героев ей представлялись ненужными. Джемс Холливель вполне удовлетворял ея вкусу. Она была очень молода и ея мать говорила ей, что можно бы и подождать с браком, но для чего ждать? Она была девушкой своего века. У нея был современный взгляд на брак. В нем брак открывал ей свободу и давал возможность выявить свое «я». Брак, хотя она и настаивала на его церковности и смутно верила, что это «таинство», все таки был для нея нечто в роде торговаго договора, где честность предполагалась с обеих сторон. Для Аны мистер Холливель был джентельмен. Он был офицером. Ана выросла в уважении к этому званию. Ея названый брат был убит на войне. Ея отец был на этой же войне тяжко ранен. В офицере, в представлении Аны, было достаточно благородства, чтобы безтрепетно отдать свою судьбу в руки офицера Королевской армии.

В их кругу было принято после свадьбы совершать путешествие, и Ана мечтала поехать на север, куда нибудь в фиорды Норвегии, или даже в Россию, недоступную для Русских, но вполне удобную для «интуристов". Это было бы так любопытно посмотреть страну своих настоящих родителей. Ее тянула и Манчжурия, где на постовой квартире Русскаго офицера она родилась. Голос крови говорил в ней. Но ея муж был связан делами в Париже и как раз в это время он получил важное служебное поручение, мешавшее ему покинуть Париж. Мать предложила им устроиться на ея квартире на avenue Henrи Martиn, a caма уехала на морской курорт в Бретани. Она прислала свой прекрасный Пакхардт своей дочери и дала его в полное ея распоряжение.

Так в старых привычных рамках началась для Аны новая замужняя жизнь. Кое от чего ей хотелось бы отмахнуться и забыть. И, когда оставалась она одна, а это бывало каждое утро после прогулки верхом, она начинала сознавать, что все таки для брака, кроме всей этой красивой внешности, ее окружавшей, нужна была еще и какая то особенная всепрощающая и все принимающая любовь. Ее у нея не было. И, может быть, Тургеневския героини, кого она не понимала, были счастливее ея. Но было поздно. Тогда начала она задумываться над жизнью, заниматься самоанализом и невольно следить за мужем.

Он был джентльменом и безупречным мужем, но он был далек от нея. Она всю себя, со всеми своими чувствами, думами, переживаниями и вопросами отдала ему. У нея ничего не было скрытаго от него. Он был замкнут, и она, его жена, не знала даже, где и чем он служит. Он капитан королевской армии.

Но где его полкъ? Он не состоит военным атташе. Но он занят, он не в отпуску. Он служит. У него есть портфель с бумагами, всегда закрытый на ключ, и этот ключик он носит на тонкой цепочке на груди. Его часто и даже ночью вызывают к телефону и когда он говорит, он прикрывает дверь кабинета и говорит в полголоса. Он получает много газет и писем. Он получает телеграммы и не любит, чтобы в его отсутствие она, его жена, их распечатывала. Телеграммы служебныя и часто шифрованныя. После них он бывает озабочен и как ни хорошо он скрывает свои чувства, она видит, что он обезпокоен. Это ее обижало. Может быть потому, что она была Русской, и в сердце своем носила другое понятие об отношении мужа к жене.

Утром они ездили верхом. Потом муж переодевался и уезжал иногда до самаго обеда. Она играла на рояле. В четыре часа в громадной столовой накрывали чайный стол, наставляли пирожныя, варенья и конфеты. Кто нибудь приходил. Подруги по консерватории, игроки в теннис. И1Иел пустой светский разговор. Говорили о политических новостях, о падении рабочаго министерства в Англии, о планах Макдональда, о его высоком патриотизме. Ее это не интересовало. Тогда говорили о новых фильмах, о постановках в театре, о колониальной выставке. Это было ей более по душе. Она полюбила колониальную выставку и почти каждый день, когда была хорошая погода, по вечерам ездила с мужем на нее. Ей там казалось, что все эти арабы, негры, аннамиты, китайцы знают какую то другую жизнь и что эта их жизнь полнее и счастливее жизни Парижан, толпящихся там.

Однажды к ней пришел в ея чайные часы безупречно одетый русский князь. Он хорошо говорил по-английски. Он мило беседовал с ея гостями и, пересидев их всех, сказал ей, что известие о гибели «Немезиды» – она и не слышала об этом – неверно, что все, гость подчеркнул слово все, живы и здоровы и что все у них идет хорошо. Тогда Ана поняла, о чем говорит этот милый застенчивый молодой человек. Она покраснела и горячо благодарила его за известие. В этот день она поняла, что есть на свете люди, более ей дорогие, чем ея безупречный муж.

Вечером, возвращаясь с выставки, они мчались на автомобиле по горящим безчисленными огнями вывесок и реклам улицам Парижа. По троттуарам сплошной черной рекой текли люди. Ана смотрела на них. Ей было скучно. Она жалела эту толпу. Что у нея, какие интересы? Она думала о тех, кто теперь на таинственном острове ведет громадную патриотическую работу для спасения Родины. Там был ея отец, там был этот старый человек, нравившийся ей больше молодых, кто разсказал ей ея прошлое и кто сказал ей, что будет день, когда она будет гордиться отцом, как ни одна дочь еще не гордилась.

«Да ... Там живые ... Здесь вся эта суета ... Здесь мертвые» ...

Она косила глаза на мужа. Он во всем своем аристократическом великолепии, всею своею банальною фигурою, точно соскочившею с рекламы моднаго портного или с афиши кинематографа, казался ей не настоящим, но тенью, сошедшею с экрана. Тени города окружали ее.

Было страшно и до тошноты, до отвращения скучно.

XXVИИ

Ha колониальной выставке, на открытой сцене, где публика сидела под жидкими акациями, Лаосския танцовщицы, оперно драматическая труппа из Кохинхины и балет из Камбоджи давали короткия, принаровленныя для нетерпеливой Европейской толпы, представления.

Холливели взяли первыя места. Развязный молодой человек, француз, провел их к глубоким мягким кожаным креслам и усадил в нескольких шагах от сцены.

Открытая небольшая деревянная платформа, устланная коврами, сзади была драпирована шелковою занавесью, расшитою золотым узором. Вправо от платформы, на низких табуретах сели музыканты, для каждаго спектакля свои. Смугло желтые люди, серьезные, молчаливые, невозмутимые, молодые, густо и черноволосые и старые седые, человек двенадцать, в пестрых розовых, голубых и зеленых шелковых шароварах и черных куртках, прикрытых европейскимй пиджаками, – было свежо и они непривычные к Парижскому климату ежились, – разбирали инструменты, большие длинные барабаны, ряды связанных вместе камышевых флейточек и подобие скрипок.

Они сейчас же и заиграли. Мерно бил барабан, ему вторили флейты и однообразный мотив журчал усыпляюще, как горный ручей.

Ана внимательно слушала музыку. Она не казалась ей ни скверной, ни скучной. Она понимала ея своеобразную мелодию и старалась своим Европейским ухом запомнить ее. У нея в руках была афиша, где по-французски было разсказано то, что будут играть на сцене. Шла «Фаворитка короля». У самой занавеси, посредине эстрады, в высоких креслах с налокотниками и спинками, сели две расшитыя в золото и шелка женщины, одна постарше с желтым лицом, другая молодая, нарумяненая и набеленая, как кукла. Ана всматривалась в них. Оне изображали королев. Все время действия оне просидели неподвижно, молодая пропела небольшую арию, а между тем, Ана видела, что оне играли и что игра их была тонка и серьезна. Она заключалась лишь в перемене выражения глаз, в легком кивке головою, то отрицательном, то положительном. У их ног разыгрывалась драма. Король Нонъ-Тон был уличен в связи с дочерью своего перваго министра, и эти женщины, королевы, требовали, чтобы он приговорил свою возлюбленную к смерти. Актриса, игравшая фаворитку короля, изнывала от страсти, от любви к королю, от сознания своей вины и от понимания, что смерть для нея неизбежна. И Нонъ-Тон и его фаворитка пели по очереди, иногда в сильных местах, вдруг из за оркестра, поднимут головы сидящия там женщины и пропоют одну две фразы, как бы утверждая то, что происходит между королем и его возлюбленной.

Жалобная песня раскручивалась, как шелковый клубок, вилась, свивалась, терзала сердце и томила.

– Кошачий концерт какой то, – пробормотал Джемс.

Ана оглянула публику. Через два места от нея старик сладко спал в удобном кресле. Публика смотрела снисходительно – равнодушно, как смотрят детский театр марионеток в сквере у Елисейских полей. Для нея это была экзотическая Азиатчина, на которую можно было смотреть, как на что то детское, наивное, но чем нельзя было серьезно увлекаться. Ана увлекалась пьесой. Она ей что то напоминала. Ана знала, что когда то, в дни ея детства, у нея была няня китаянка, что она даже была в китайском театре, но не могли же далекия, далекия детския воспоминания отразиться в ея душе и запомниться? Но это было так. Китайский театр ее увлекал, и она переживала и понимала игру артистов.

Маленькия балерины из Камбоджи начали танцы. Ана смотрела на их кошачьи движения, на ходьбу босыми ногами на всю ступню, на их бело оливковыя толстыя икры и на умильную грацию движения и излом рук в прямой ладони. Оне ей нравились.

Жалобная песня раскручивалась, как шелковый клубок. Вдруг мистер Холливель легким движением руки коснулся ея перчатки. Ана повернулась к нему.

– He правда ли, милая моя Ана, в этих танцах, в этом пении, даже в костюмах есть что то, что напоминает мне тех казаков, бедных Русских, кого мы слушали недавно в ресторане.

Ана вздрогнула. Она вспомнила пестрые шаравары из под черных и цветных черкесок, танцы с мягкими движениями, удары в ладони, ритмичное пение и вскрикивания, выкручивание ладони в кисти при танце, - действительно что то общее было. Но это что то было такое неуловимое, что можно было его отыскать и в любом танце. Она этого не заметила. Он подметил. To, что он сказал, ей сделало больно.

Они сейчас встали и пошли к выходу. Индо китайская музыка разстраивала нервы мистеру Холливелю. Ана шла впереди, пробираясь через толпу, наполнявшую выставку. Она низко опустила голову. Кровь бурно колотила ей в виски. Ей хотелось скорее остаться одиой, наедине с самою собой.

Всю дорогу они молчали. Дома Джемса ждали дела, и он заперся в кабинете. Ана переоделась в домашнее удобное платье и села в будуаре с книгой в руках. Она не читала. Она вновь и вновь переживала то, что было на выставке. Этот примитивный китайский театр, пение и музыка, – они журчали и переливались в ея ушах и сейчас – и сравнение мужа с Русской музыкой и танцами неожиданно глубоко ее задевшее, почти оскорбившее были в ея мыслях.

«Разве я Русская? ... Я не помню России ... Я никогда в ней и не была ... Родилась в Китае, воспитывалась в Англии ... И тем не менее, как смел он мне это сказать!? ... Он не подумал, что это может быть мне неприятно ... Нет, он никогда ничего на ветер, зря не скажет. Он хотел задеть, или испытать меня ... Он испытал ... Как все это странно! ... Может быть, это влияние барышни, которая занимается со мною или результат тех волнующих разговоров, что я вела с инженером Долле, но я Русская ... Это голос крови ... Голос моего отца Петра Сергеевича Ранцева и моей матери Валентины Петровны, но я Русская, Русская и этого не сотрете никаким воспитанием" ...

Ана подошла к зеркалу, посмотрела на отражение прекрасной и тонкой, стройной своей фигуры и еще раз уже громко сказала:

– Я – Русская ...

Это сознание наполнило ея душу гордым восторгом.

XXVИИИ

Незаметно подошла Парижская зима. В холодном тумане рождался день без солнца и умирал за дождевою сеткой. Как зеркало блистали, отражая огни автомобильных фонарей и рекламы вывесок, черные асфальты улиц, и самыя улицы казались реками с застывшими водами.

В этой умирающей, плачущей природе шла небывало напряженная людская жизнь. Происходили ужасныя события. «Огонь поядающий» коснулся людей, невидимая рука чертила на стенах домов среди огненных реклам страшныя, сакраментальныя слова, предвещавшия гибель. Газеты были полны необычайных заголовков. Были взрывы, катастрофы, люди гибли массами там, где казалось бы они были в полной безопасности. Шли совещания, министры опять раскатывали по всем странам, Лига Наций непрерывно заседала. Муж Аны в связи со всем этим был очень занят, озабочен и встревожен.

Ана ничего не замечала. Она все еще была ребенком и жила растительною жизнью. Утренния прогулки из за погоды были сокращены. Скакать было нельзя: – Джемс берег свой костюм и не хотел быть забрызганным грязью. Ездили шагом и рысью. Дорожки Булонскаго леса были мокры. Дома в комнатах было так темно, что с утра зажигали электричество.

У Аны оставалось одно удовольствие: – она каталась на автомобиле, которым сама правила.

Она проехала благополучно через площадь Этуаль и выехала на avenue Vиctor Hugo. У въезда на него остановился трамвай. Никто не выходил и никто не входил. Ана продолжала ехать. У панели стояло два полицейских с велосипедами. Они были в больших темно-синих английскаго фасона фуражках в темно-синих куртках и с револьверами на широких черных поясах. Один из них сделал знак, чтобы Ана остановила машину. Ана повиновалась. Полицейский подошел к ней.

У Аны быстро забилось сердце. Румянец покрыл ея щеки.

– Почему мадам не остановила машину на остановке трамвая?

– Потому что никто не входил и не выходил, – ответила Ана. Она была уверена в своей правоте.

– Все равно вы должны были остановить. Пожалуйте вашу карту. Где вы живете?

Ана достала из кожанаго кармана в автомобиле документы и подала их полицейскому. Он отметил что-то в своей книжке.

– Можете ехать, мадам.

Ана пустила автомобиль. Шоффер, сидевший рядом с нею, сказал спокойно:

– Вам придется заплатить маленький штраф.

За дневным чаем Ана разсказала о приключении – оно все еще волновало ее – своим подругам француженкам и англичанкам. Она не утаила от них, что это ее разстроило. Над нею посмеялись.

– Конечно, ажан был прав. Вы кругом не правы. Да, это такие пустяки. С нами это бывает по сто раз в год ...

Для нея это не были пустяки. Может быть, потому, что она была Русская, и ей те певицы и танцовщицы, кого она видела в Лаосском театре на выставке ближе, чем все эти холодно, слишком холодно вежливые полицейские агенты.

Разговор о ея «аксидане«прекратился. Заговорили о том, что теперь всех так волновало. О борьбе с коммунистами, шедшей во всем мире.

– Вам, мадам Холливель, теперь должно быть особенно интересно жить, – сказала молодая француженка. – Вы у самаго источника всего новаго.

Ана широко раскрытыми глазами посмотрела на говорившую. – «Почему», было в ея взгляде.

– Ах, милая наша Ана еще такой ребенок, – сказала старая англичанка. – Я думаю, Ана, вам временами должно быть страшно за мужа.

Ана искренно ничего не понимала. Старая англичанка пояснила ей.

– Дорогой Джемс служит в «Иntellиgence Servиce». Это всегда было опасно. Теперь это такая великая, полная самопожертвования служба.

Ана просила пояснений. Старая англичанка снисходительно посмотрела на нее и сказала:

– Лучше спросите вашего мужа ...

На другой день утром Ана собралась ехать к портнихе. В закрытой шляпке, - изъ-под нея видны были только низ щек и подбородок, – в дорогой шубке, легко облегающей ея тонкое, стройное, тело, она подошла к зеркалу. Ея Русская борзая следовала за нею. Серый мех красил лицо Аны. Через плечо Ана посмотрела на себя.

«Да, очень хорошо. И собака так идет к ея изящной и длинной фигуре. Она дополняет ее».

Ана погладила собаку. Она ждала мужа. Он должен был ехать с нею.

«Иntellиgence Servиce» – думала Ана. – «Это на Downиng Street в Лондоне. Разведка обо всем, что делается на белом свете. Говорят ... Много преступлений ...»

Вчера вечером она сказала это мужу. Он сначала разсмеялся.

– А где в мире нет преступлений? И что преступление, что нет, кто скажетъ?

– Господь Бог, – тихо сказала Ана.

– Господь Бог, – ответил после некотораго раздумья Джемс. – Это очень хорошо там ... На небе ... На земле?.. Боюсь, на земле нужны другие приемы.

– Преступления?..

– Может быть, и то, что при известном взгляде, люди сочтут за преступление. To, что выгодно ... To, что нужно ...

Он прервал разговор. Всю ночь он не спал и был очень задумчив. Утром он не ездил верхом. Ана ездила одна с наездником мадам Ленсман мистером Томпсоном. Почему-то вспоминала, как она ездила с эльзасцем мосье Пьером и как хорошо тот ездил и как почему-то был ей дорог и мил.

Она еще раз посмотрела на себя.

«Да, правда, очень хороша ... Но разве это жизнь?.. Я хочу ... я хочу ... Я хочу жизни, а не прозябания ... Я хочу подвига ... Это верно потому, что во мне течет Русская кровь. Я хочу любви настоящей, как любила Анна Каренина, о которой мы теперь читаем с маленькой и милой княжной.

«Эта княжна посвятила меня в свою тайну. Она «сестра Братства Русской Правды». И я вот уже несколько недель тоже сестра. Я даю деньги на ту работу, что ведут они ... и мой отец ... У меня ... На мне их простой братский крест ... Тут подвиг, там преступление. Тут говорят о спасении родины, там о том, что выгодно ... Выгодно?.. кому? ...»

Ана гордо подняла голову.

– Я – Русская.

Дверь тихо раскрылась. В ея спальню без предварительнаго стука вошел ея муж. Она повернулась к нему.

– Что тебе? – холодно и строго сказала она. Джемс был очень хорош. «Что и я хороша?.. He правда-ли?.. Что же ты ничего не скажешь?.. Ты видишь ... И шубка, и шляпка, и собака ... Все стиль ... Я твоя ... Твоя жена ... Ну прижми меня к себе .... Поцелуй, хоть раз в неурочное время. Восхитись. Сними твою холодную красивую маску», – говорили ея глаза.

Сложная игра ея чувств отражалась в ея глазах. Джемс Холливель ничего этого не видел. Он был чемъ-то сильно занят и озабочен. Безпокойный пламень горел в его суровых стальных глазах. Ана не замечала этого. Может быть, она надеялась победить его своею красотою и с безсознательным, милым, детским кокетством она сказала:

– Отчего ты не постучалъ?.. Я могла быть не одета.

– Я к тебе ... По делу, – холодно и строго сказал Холливель.

– По делу?.. Я слушаю.

– Я, откровенно говоря, не хотел путать тебя в эту историю. Я понимаю, что у тебя могут быть свои чувства ... Н-но ... других путей не вижу ... Найти помимо тебя не удалось ... Ты должна мне помочь и как англичанка Англии и как жена мужу.

– He говори такими загадками ... Я ничего не понимаю, – сказала Ана. Ея глаза расширились от удивления. «Вот как", – думала она. – «To я была куклой, ребенком, придатком, и едва ли нужным, к таинственной жизни капитана Холливеля, имеющаго секретный портфель с ключиком на шее ... Теперь я понадобилась ... Ему ... И Англии ... He слишком ли торжественно это звучитъ?.. У меня теперь тоже есть своя тайна. Русская княжна меня посвятила в общество, у котораго есть такие крестики. И там написано: «Господи спаси Россию» ... Россию ... He Англию ... Посмотрим" ...

– Я слушаю.

– Тут неудобно говорить. Пойдем ко мне в кабинет.

Ана наклонила голову и покорно прошла в рабочий кабинет мужа, где на большом столе, среди груды газет и бумаг, лежал таинственный портфель. Дверь в прихожую была притворена, другую дверь в столовую капитан Холливель плотно запер.

Холливель подошел к столу и оперся рукою на портфель. Ана стала у двери в прихожую.

– Ну-с ... Ана, я говорю серьезно ... И я прошу тебя понять то, что я скажу тебе и ответить мне со всею серьезностью. Довольно ребячества.

Ана нагнула голову. Это движение могло обозначать и готовность слушать и согласие ответить на все вопросы.

– Ана, пока события не выходили, так сказать, из Русских рамок, не затрагивали мировой политики – «Downиng Street» могло молчать. Теперь это вышло за пределы Русских интересов. И нам приходится властно вмешаться в это дело, Ибо оно затрагивает интересы Англии.

Мистер Холливель сделал паузу. Он хотел, чтобы его жена сосредоточилась и поняла его. Лицо Аны стало серьезно. Что-то детски молитвенное появилось на нем.

– В России большевики гибнут ... Возможно, что власть от них перейдет в руки Русскаго национальнаго правительства ... Возможно – к Императору ...

– Слава Богу!

– Ты не понимаешь, что говоришь, – с жестокою резкостью сказал Холливель.

– Нет, – воскликнула Ана. Она скрестила руки на груди. Ея глаза сияли и горели внутренними огнями, в голосе дрожали слезы. – Нет ... Я все отлично понимаю. Будет Императоръ! He будет большевиковъ! Отлично понимаю. Это значит – прекратятся невероятныя, неисчислимыя страдания Русскаго народа, и миллионы рабов станут свободными. Это значит – прекратится неслыханное жестокое гонение на христиан и преследование православной веры ... He будет пыток... Разстрелов невинных ... Совращения детей ... Всех этих ужасов, которые слишком долго терпел цивилизованный мир.

– Глупости говоришь Ана ... Наслушалась эмигрантских бредней. России быть не должно ... Счастливым случаем ... Ловким ходом Германской дипломатии России были навязаны большевики. Никто тогда не ожидал, что это так удастся. Большевиками Россия стирается с лица земли. Никогда не будет она не только сильной, но никакой России не будет. У европейских народов развязываются руки для свободной, никем не стесненной политики на Востоке и вместе с тем громадная первобытная страна открывается для колонизации ... Русских ожидает участь негров. Уничтожение России – это величайшая проблема второй четверти двадцатаго века. Это разрешение всех нынешних кризисов, устранение безработицы, голода, от котораго страдают народы Западной Европы и в первую очередь Англия. И вдруг теперь, когда, казалось, большевики навсегда и безповоротно поработили Русский народ, ведут его к физическому уничтожению и постепенно сами подчиняются Европе, рабы поднялись против поработителей ... На севере России формируется армия ... По всем городам идут возстания ... Их уже не могут усмирять. Доведенная до отчаяния советская республика обратилась к европейским странам за помощью. Ей решено помочь. Она должна всем Европейским банкам и надо выручить те деньги, те миллиарды фунтов и марок, которыя даны советской республике. В Берлине на Беренъштрассе, в банке, где в кладовых хранились международные капиталы в золоте и валюте, собралось совещание международных банкиров для обсуждения мер помощи советской республике. И вдруг во время заседания неизвестным составом, весь этот банк со всеми его кладовыми, с банкирами и служащими был выжжен до тла ... Дальше идти некуда ... Это же война всему миру!..

– Это война большевикам и тем, кто им помогает, – твердо сказала Ана.

Холливель пожал плечами.

– Прекрасно-с. Война. Идти с войсками безсмыслица. Да и никакия войска в Россию не пойдут... Гиблое место ... Но ... мы узнали, откуда это все идет ... У них ... у тех Русских, кто все это безобразие делает, есть вожди и база. Надо уничтожить эту базу. Лишенное помощи и руководства извне возстание затихнет и большевики смогут его подавить своими силами. Но вот в чем беда. Наше безподобное «Иntellиgence Servиce» определило, что работу против большевиков ведут, – Холливель помолчал, выпрямился во весь рост и, устремив глаза прямо в голубо-зеленые ясные глаза Аны, с силою сказалъ:

– Главарями этого возстания, его руководителями ... инженер Долле и ... твой отец ротмистр Ранцев ... Но где они устроили свою базу со всеми этими неслыханно ужасными смертоносными снарядами, нам раскрыть до сего времени не удалось. Ты, Ана, должна мне помочь в этом ... Во имя Англии ... Ради моей карьеры.

– Я этого не знаю.

Ана низко опустила голову. Ея грудь часто поднималась. Волнение ея было так сильно, что она едва стояла на ногах. Она приложила обе руки к груди, чтобы утишить биение сердца. Ея лицо было очень бледно. Только что она думала о России и о подвиге и вот и Россия и подвиг встали перед нею в страшной близости. Россия блистала подвигом борьбы и победы, и в этом блеске на первом месте стояло имя ея отца. Она не видела, да если бы и увидала, не обратила бы внимания каким гневом зажглись глаза ея мужа при ея ответе.

– Неправда ... Ты лжешь, – уже не сдерживаясь, закричал капитан Холливель.

– Я не лгу ... И я попрошу тебя не кричать на меня ... Я к этому не привыкла.

– Ты лжешь, – повторил, с трудом справляясь с собою, Холливель. – За две недели до того, как я сделал тебе предложение, на верховой прогулке в Булонском лесу к тебе подъехал человек на бурой лошади.

Ана еще ниже опустила голову.

– Вы говорили по-Русски, не стесняясь меня ... Так знай же, – вдруг переходя на Русский язык и снова повышая голос, продолжал Холливель – я прекрасно знаю этот язык ... Кто подъезжал к тебе и кого ты мне представила, так невнятно назвав его фамилию?..

Ана молчала.

– Я скажу тебе кто. Инженер Долле. Тот самый, за кем мы давно следим и кто последние годы вел двойную жизнь и то был инженером Долле, то таинственным капитаном Немо. Все нам известно. Не думай, что своим укрывательством ты кого-нибудь спасешь или поможешь делу. Ты сделаешь лишь то, что тайну раскроет кто-то другой, а не я – твой муж. Раскрытие этой тайны – это не только карьера в нашем ведомстве, но и большая награда. Это имя. Это стать знаменитостью ... Ты понимаешь это ... Нам выгодно это ... Выгодно ... Этим все сказано ... Выгодно ... Что же ты молчишь?.. Ты Русская, или англичанка?..

– Я – Русская, – глухим, придушенным голосом сказала Ана. – Я не знаю, где они ... Да, если бы и знала ... Вот пытай меня, жги живою все равно никогда, никому и ни за что не выдам. Я всею душою с ними ... И я люблю сперва Россию, которой не знаю и потом Англию, где я выросла и воспиталась и которой я стольким обязана.

– А... Русская, – с глубочайшим презрением сказал капитан Холливель.

Он прошелся по кабинету. Никогда он не выходил так из себя. В углу, на полке лежали разныя вещи, вывезенныя им из Закавказья, когда он был в Батуме на оккупации. Холливель остановился у полки. Его глаза загорелись безумным огнем. Он увидал кавказскую серебряную в черни плетку. Он схватил ее и, сжимая в стальной руке, подошел к Ане.

– А, Русская, – в страшном гневе повторил он. – Рабыня!.. Ты понимаешь только язык кнута. Я заставлю тебя говорить ... Где скрылись инженер Долле и этот ... Петр Ранцевъ?..

Он поднял над головою нагайку.

– Я тебе говорю, – грубо крикнул он, – отвечай ...

Его рука медленно опустилась. Ана встретила его гневный взгляд таким пристальным взглядом голубо-зеленых глаз, что он не смог выдержать его. Из них излучалась вся прекрасная ея душа. Холливель понял, что в этот миг он все потерял. Он сжался, как сжимается зверь под взглядом укротителя.

Пятясь боком, не спуская глаз с мужа, Ана подошла к двери в прихожую, выскользнула в нее, быстро открыла наружную дверь и выбежала на лестницу. Собака, поднявшая шерсть дыбом, следовала за нею. Холливель провел рукою по волосам и быстро пошел к дверям. Ана уже сбежала вниз. Преследовать было смешно. «Консьерж ... Что он подумаетъ?.. Вернется ... Тогда поговорим" ...

Шоффер молча открыл перед Аной дверь. Ана вскочила в карету. Шоффер сел у руля.

– Куда прикажете?..

– В La Baule, no Орлеанской дороге.

– У нас не хватит эссенции.

– Возьмем по дороге.

– Мосье приказал к пяти часам подать машину. Я не поспею.

– Кому вы служите?

– Слушаюсь, мадам ....

Машина мягко тронулась и понеслась, спускаясь к набережной Сены. В большой карете, в глубоких мягких подушках, совсем утонула худенькая, стройная женщина, забившаяся в неистовой тоске в самый угол. У ног ея, уткнув морду в ея башмаки, легла стройная Русская борзая. У задняго окошка безпомощно мотался «фетиш" – арлекин в белом колпаке.

Сквозь мучительную боль оскорбления, тревогу и заботу о близких и дорогих и о своем будущем, неясно, неосознанно, кротко и радостно вставало воспоминание о темном, тяжелом железном восьмиконечном крестике, висевшем у нея на шее, где на темном металле блистала четкая надпись чеканными белыми буквами:

«Господи, спаси Россию» ...

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ОГОНЬ ПОЯДАЮЩИЙ

..."И внегда скорбети ми призвах Господа и к Богу моему воззвахъ: услыша от храма святого своего глас мой и вопль мой пред Ним внидет во уши Его.

«И подвижеся и трепетна бысть земля и основания гор смятошася и подвигошеся яко прогневася на ны Бог.

«Взыде дым гневом его и огнь от Лица Его воспламенится: углие возгореся от Него.

«Избавит мя от врагов моих сильных и от ненавидящих мя: яко утвердишася паче мене» ...

«В тесноте моей я призвал Господа и к Богу моему воззвал. И Он услышал от чертога Своего голос, и вопль мой дошел до слуха Его.

«Потряслась и всколебалась земля, дрогнули и подвиглись основания гор; ибо разгневался Бог.

«Поднялся дым от гнева Его и из уст Его огонь поядающий; горячие угли сыпались от Него.

«Избавил меня от врага моего сильнаго и от ненавидящих меня, которые были сильнее меня» ...

Псалом Давида 17. ст. 7, 8, 9 н 18.

И

В одном немецком, маленьком, чистеньком, отчасти даже курортном городке на больших круглых тумбах, стоявших на углах улиц, где висели обыкновенно программы курзальнаго оркестра, объявления гостинниц, ресторанов и кафе, изображения розоваго, седоусаго, блаженно улыбающагося человека с чашкою дымящагося кофе в руках и с надписью «Kaffe Haag» и всякая подобная реклама мирнаго, домашняго вида, появились однажды бледно-желтыя афиши. Ими объявлялось, что в самом лучшем кинематографе городка «Олимпии» будет всего только два раза показана знаменитая фильма: «Panzer Kreuzer Potemkиn». Был обещан «Ton-fиlm» в постановке самого Эйзенштейна. Публика приглашалась посмотреть, как взбунтовавшиеся матросы будут убивать своих офицеров. Ей обещали гул и рев толпы, звуки музыки, революционныя песни, крики и стоны отчаяния. Ей обещали, что первый раз эта фильма пойдет без всяких цензурных урезок и пропусков. Скандал был еще в том, что по требованию Имперскаго Reиchs-Wehr-a эта фильма вообще была запрещена к постановке в государствах немецкаго союза, кроме именно того маленькаго бывшаго герцогства, где был этот городок. Социалистическое правительство во имя свобод не нашло возможным запретить постановку революционной фильмы советскаго производства самого Эйзенштейма.

На другой день после появления афиш подле них были наклеены маленькия белыя афишки, где крупно было напечатано, что граждане города приглашаются не ходить на это представление и не посещать советских фильмов во избежание неприятных переживаний. Под этим приглашением стояли три никому непонятныя и никем не расшифрованныя буквы: "В.R.W.»

Эти маленькия афишки кемъ-то срывались по ночам, но неизменно к утру на их месте появлялись новыя. Полиция и жители городка ломали головы над тем, кго мог их напечатать. Шрифт приглашения был такой, какого не было в единственной местной типографии. Это был старинный тяжелый готический шрифт, точно соскочивший с деревяннаго набора Гуттенберга. Такие шрифты еще можно было найти в Иене или в Лейпциге. Сначала подозрение упало на Хитлеровцев. Но от этого скоро пришлось отказаться. Хитлеровцы непременно поставили бы сверху свой поруганный крест «свастику», да и анонимныя воззвания не были в ходу у них.

Эти афиши, как большия, большевицкия на желтой бумаге, так и маленькия, предостерегающия, анонимныя, сделали то, что в день показа фильмы, несмотря на удвоенныя цены, кинематограф ломился от зрителей. He только приставныя места были все заняты, но и сзади стояла большая толпа. Много было местной молодежи в рабочих каскетках, в рубашках с небрежно повязанными красными галстухами, со значками серпа и молота на булавках, в распахнутых пиджаках, а то и совсем без них и стриженных девиц с жирными ляжками и толстыми голыми икрами в коротких обтянутых платьях. Но, сзади в ложах и в «шперр зиц", была и более солидная публика. Там сидели богато одетыя дамы, мужчины в смокингах и черных визитках ... Это были снобирующие иностранцы, кого, как породистую собаку на гниющую падаль, влекли такого рода зрелища, где пахло политическим скандалом.

В зрительном зале стоял глухой гул. Весь зал имел вид «гала» представления. Несмотря на то, что по стенам висели плакаты: «rauchen иst polиzeиscb verboten», впереди вздымались дымки и попыхивали вонючия папироски. Советская фильма еще не началась, а уже разлагающе действовала на толпу. Смех, нечеловеческое фыркание и точно ржание раздавались в театре. Ждали совсем особеннаго наслаждения зрелищем зверских убийств.

Фильма началась при полной тишине. Зрители увидали прекрасный броненосец, чистых, щеголевато одетых матросов в их характерных Русских безкозырках с ленточками, красивых, ловких офицеров и капитана с благообразным лицом в черной седеющей бороде. Шли обычныя утренния работы на броненосце. Раздавались команды, звонили склянки, свистали боцманския дудки. Мир и тишина были на корабле. Яркая панорама белой, лезущей на гору Одессы, залитой солнечными лучами, стояла за ним.

Все это казалось красивой сказкой невозвратнаго прошлаго, а вместе с тем каждый чувствовал, что это то и была подлинная правда старой «Царской» жизни Русскаго военнаго корабля. Среди зрителей даже удивлялись, что советы могли так поставить.

Потом ... Что-то тревожное прошло по кораблю. Щелкая босыми пятками, пробежали матросы. Деловито прошел каптенармус, боцман побежал с докладом, слышались, как всегда в звуковой фильме, неестественные глухие, точно и нечеловеческие голоса, кто-то сочно выругался и в передних местах театра раздался довольный смех и гоготание. На кухню, в кубрик, неторопливой походкой прошел судовой врач, загримированный под Чехова. За ним шел, пожимая плечами, старший офицер.

В привезенном для обеда матросам мясе копошились крупные черви.

Все наростая шел по броненосцу гул возбужденной толпы. Матросы выбегали на бак. Грозные выкрики раздавались оттуда. Фильма была поставлена на немецком языке и значение угроз было понятно зрителям. Офицеры собрались на палубе. Команды неторопливо и с ропотом строились. Боцмана и каптенармусы стали на правом фланге. Вышел командир и обходил команду. Шел опрос. Все было так, как должно было итти на всяком благоустроенном корабле, ибо везде в жаркую погоду могло произойти такое досадное происшествие.

Матросы не удовлетворились заявлением капитана. Над разорвавшимся строем поднялись черные кулаки и кто-то из команды стал говорить страстную возбуждающую речь. Офицеры взошли на мостик. Был вызван караул. Отдана команда стрелять по взбунтовавшимся матросам ... И вдруг из тысячи глоток грянул «интернационал" ... Настала напряженнейшая минута представления. Зрители живо переживали ее. В передних местах подпевали интернационалу. С минуты на минуту ожидали кровавой расправы матросов над офицерами. Караул опустил ружья. В матросской толпе появились вооруженые люди, и какой-то штатский на языке, отзывавшем жаргоном, начал говорить речь. Ея смысл был – убийство и бунт ...

И вот тутъ-то и произошло нечто странное. Сзади, там, где тесною толпою стояли люди, кто-то весело, от души разсмеялся.

На него злобно шикнули. Раздались негодующие, озлобленные выкрики. Но к смеющемуся присоединился другой, третий и через какую-нибудь минуту, – пение на экране «интернационала» еще не успело смолкнуть, – весь зал хохотал какимъ-то спазматическим, ненатуральным странным смехом. Хохотал и оператор. Мотор остановился. Интернационал умолк. Изображение матросской толпы застыло и исчезло. Хохочущая, хватающаяся от смеха за живот девица-капельдинер, догадалась пустить свет.

Странное, дикое зрелище представлял из себя зрительный зал. Все в нем хохотали. Одни, недвижно откинувшись на спинки кресел, другие, чуть не катаясь от смеха. Поняли, что это смех болезненный, чемъ-то вызванный.

Потом, на допросе, некоторые показывали, что будто чемъ-то кислым пахнуло, и они тогда не могли сдержать вдруг подступившаго припадка смеха. Щеки свело спазмой, рот непроизвольно открылся и смех до слез овладел ими.

Представление было прервано. Публика, все продолжая неудержимо хохотать, выходила из театра. И долго по тихим улицам городка, раздавалось на разные тона, то грубое мужское: «хо-хо-хо», то визгливое, истерическое женское: «хи-хи-хи» ...

Советский фильм был сорван. Другое его представление не состоялось.

Не было никакого сомнения, что кто-то пустил в зал газ, вызывающий смех. Но кто?.. Хитлеровцы?.. Католики?.. Не в меру усердный офицер Рейхсвера?..

В те дни Германия раздиралась партийною борьбою, и от каждой партии можно было ожидать такой выходки.

Это было во взбудораженной Германии, утратившей хладнокровие и чувство порядка. Но такие болезненные припадки смеха стали овладевать зрителями везде, где ставили советския фильмы. Так же точно до неприличия дико смеялись в Париже, на Елисейских полях, где вздумали показывать «Бурю над Азией», так же хохотали на больших бульварах на «Желтом билете«и на «Деревне греха». Будто в виде безплатнаго приложения к советской фильме давалась большая порция совсем нездороваго смеха, после котораго приходилось долго и основательно лечиться.

Фильмы «Сов-кино» исчезли из репертуара Европейских кинематографов.

Эти странныя истории не только с фильмами, но и вообще со всеми предметами советскаго производства стали происходить повсюду и охватывать положительно все отрасли советской промышленности.

Люди, «покушавшие» советской свежей, или паюсной икры, точно вдруг приняли здоровую порцию кастороваго масла. Действие бывало почти моментальное, что при многолюдных парадных обедах и собраниях, с дамами и барышнями, и в больших ресторанах вызывало скандальныя катастрофы. Пробовали посылать жестянки с икрою на химическое изследование, но ничего не могли обнаружить. Такое же действие оказывали конфеты «Моссельпрома», консервы фабрики «Пищевик", наливки «Стар", словом, все то, что ввозили в Европу «Аркос", всевозможные «Амторги», «Дерутра» и просто советския Торгпредства. И не только продукты пищевые были где-то заражены и испорчены, но были испорчены и такие, казалось бы громоздкие предметы, как бревна. Их ставили под дорогия механическия пилы. Пила врезалась в них, как в масло и вдруг разлеталась на куски, как стеклянная. Глубоко в бревно был забит стальной клин. Советская нефть сама воспламенялась – и были случаи гибели аэропланов и подводных лодок, были пожары на судах и страшныя крушения автомобилей. Советская торговля замерла.

У нея оказались «вредители».

И это уже не были вредители инженеры, кого советская власть привлекала к показательному суду и безпощадно разстреливала, это не были маленькия группы советских ученых, не могших преодолеть развала советскаго производства, – это были невидимые, неуловимые вредители, вся масса советских граждан рабочих.

Где-то ... Где?.. Везде ... На промыслах и фабриках ... В упаковочных мастерских ... На товарных станциях ... В вагонах железной дороги, в товарных складах .... В пароходных трюмах ... В иностранных складах или в лавках ... Чорт их знает где.. Возможно – везде – сидели люди, так искусно портившие товары советскаго производства, что никто не мог их поймать. Кто были эти люди? ... Их, очевидно, были тысячи ... Это был весь Русский народ, ненавидящий лютой ненавистью большевиков. Эта ненависть коммунистических рабов к своим господам не была новостью для советскаго правительства. Оно ее знало. Оно, сознавая ее, обезвредило народ. Прикрепило его к фабрикам и заводам, загнало в крепостные кол-хозов. Большевики отлично понимали, что народ ничего не может сделать вреднаго для них без основательной помощи извне. Кто-то, значит, извне снабжал эти тысячи вредителей совсем особенной, утонченной, еще никому неизвестной «химией». Кто-то снабжал политических каторжан на лесных разработках стальными клиньями и научил их незаметно загонять в дерево. Кто-то, притом же совершенно невидимый и неуловимый, заграницей ходил по кинематографам и пускал газы. Кто-то подмешивал к нефти состав, заставлявший ее взрываться. Этот невидимый «кто-то» был везде.

Были ли это «капиталисты», вздумавшие таким образом бороться с надоевшим и подрывавшим их торговлю дампингом, были ли это «бело-бандиты», было это таинственное Братство Русской Правды?.. Советское внутреннее и заграничное Гепеу разрывались на части в поисках виновных. Советское правительство снеслось с «Иntellиgence Servиce» в Лондоне и с «Suret; G;n;rale» во Франции, прося их оказать содействие.

В самый разгар разследований, не приводивших ни к каким результатам, опытный английский агент, капитан Холливель, прилетевший всего на два часа из Парижа в Лондон на аэроплане, сделал на Downиng Street доклад, где доказал, что между отплытием из Сенъ-Назера парохода «Немезида» с статистами труппы кинематографическаго общества «Атлантида» и событиями, в корень подрывавшими торговлю и международный авторитет Советской республики есть несомненная связь. По его мнению, – «Немезида» не могла погибнуть. Гибель ея была инсценирована, ибо, если бы в Атлантическом океане погибло такое большое судно, где-нибудь, в водах ли, на берегу ли, были бы найдены какие-нибудь предметы с погибшаго парохода: спасательные буйки, трупы утонувших людей, скамейки, шлюпки и т. п. «Немезида» же исчезла, не оставив по себе следа. По его настоянию были обысканы острова Галапагос. Но и там не было найдено ничего подозрительнаго. Капитан Холливель настаивал на необходимости во что бы то ни стало отыскать, куда же девались люди так таинственно исчезнувшие.

Доклад капитана Холливеля произвел впечатление. Как ни мала была группа статистов общества «Атлантида», она оказывала большое действие. Она разрушала Советскую республику. В Европе понимали, что гибель большевиков в России могла предвещать возстановление Российской Империи. Этого нельзя было допустить. С уничтожением в России большевицкаго режима падала вся проблема спасения рабочих Европейских стран. Они теряли громадную, уже вымирающую страну, подлежащую заселению. Еще того более были взволнованы капиталисты и банкиры. Крах громадных предприятий, связанных с советами, пугал Европейския правительства. Были созваны чрезвычайныя конференции для разрешения вопроса помощи большевикам и выручки их.

ИИИ

В «Записках из Мертваго дома» Достоевскаго описана страшная «Николаевская» каторга. Нельзя без содрогания читать эту книгу. Бритыя наполовину головы каторжников, клейменые лбы, спины, исполосованныя ударами палок и плетей, рубцы, проступающие в бане, на пару, как свежия раны, звон кандалов ... И за все годы каторги, сколько бы их ни было, человек ни на одну минуту не остается один ... «На работе всегда под конвоем, дома с двумя стами товарищей и ни разу, ни разу – один" ... ..."Кроме вынужденной работы, в каторжной жизни есть одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем все другия. Это вынужденное общее сожительство. Общее сожительство, конечно, есть и в других местах, но в острогъ-то приходят такие люди», – пишет ;. М. Достоевский, – «что не всякому хотелось бы сживаться с ними, и я уверен, всякий каторжный чувствовал эту муку, хотя, конечно, большею частью, безсознательно.» ...Для лиц образованнаго класса, семейнаго воспитания, культуры, если и не очень утонченной, то все-таки не каторжной, ко всему этому прибавлялись совершенно особыя – именно каторжныя, ужасныя, нравственныя мучения. – ..."Скажу одно: – что нравственныя лишения тяжелее всех мук физических. Простолюдин, идущий на каторгу, приходит в свое общество, даже, может быть, еще в более развитое. Он потерял, конечно, много – Родину, семью, все, но среда его остается та же. Человек, образованный, подвергающийся по законам одинаковому наказанию с простолюдином, теряет часто несравненно больше его. Он должен задавить в себе все свои потребности, все привычки, перейти в среду для него недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом. Это рыба, вытащенная из воды на песок ... И часто для всех одинаковое по закону наказание обращается для него в десятеро мучительнейшее. Это истина... Даже если бы дело касалось одних материальных привычек, которыми надо пожертвовать» ...

Но все-таки «Мертвый дом" был прежде всего дом, и притом населенный живыми людьми. В нем были комнаты, или палаты, в нем были покои, отдельныя кухни и в них старшие из арестантов и надсмотрщики-инвалиды. В покоях были деревянныя нары, на которыя не запрещалось положить тюфячок и подушку, завести себе свое одеяло. У каторжников была собственность – сундучки с замками, где хранилось их благоприобретенное имущество и кое-какой инструмент, потому что все каторжники в свободное время, а зимою особенно его было достаточно, занимались своим делом. Они зарабатывали свои деньги. Они были в тепле и сыты. Пища была достаточная и приличная, а хлеб славился и за острогом. Они были одеты в каторжное платье, они ходили в ужасную баню, и когда доходило дело до какой-то черты – они, – правда, с опасностью наказания – «гуляли», то-есть пьянствовали ...

Да ... «шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритыя головы, клейменыя лица, лоскутныя платья, все – обруганное, ошельмованное ... да, живуч человек ... Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение» ...

В «Мертвом Доме«были люди, знавшие за собою вину, совершившие преступление. Может быть, не сознавшиеся в нем, не раскаявшиеся и не раскаянные, как они сами про себя говорили: – «мы – народ грамотный» ..., «мы погибший народ .... Не умел на воле жить, теперь ломай зеленую улицу, поверяй ряды .... Не слушался отца и матери, послушайся теперь барабанной шкуры. Не хотел шить золотом, теперь бей камни молотом". Как ни куражились они, как ни фанфаронили, ни «держали свою линию», как ни форсили – душа их была надломлена преступлением – «арестанты почти все говорили ночью и бредили. Ругательства, воровския слова, ножи, топоры чаще всего приходили им в бреду на язык. «Мы народ битый», – говорили они – «у нас нутро отбитое, оттого и кричим по ночам" ...

Собранные на каторгу со всей России они не сживались никогда, и сплетни, кляузы, интриги и доносы между ними процветали. «Чорт трое лаптей сносил, прежде чем нас собрал в одну кучу», – говорили они про себя сами, а потому сплетни, интриги, бабьи наговоры, зависть, свара, злость были всегда на первом плане в этой кромешной жизни. Никакая баба не в состоянии была быть такой бабой, как некоторые из этих душегубцев" ... «В остроге доносчик не подвергается ни малейшему унижению, негодование к нему даже немыслимо. Его не чуждаются, с ним водят дружбу, так что, если бы вы стали в остроге доказывать всю гадость доноса, то вас бы совершенно не поняли» ...

Таков был «Мертвый дом", описанный Достоевским.

«Человек есть существо, ко всему привыкающее» – но к тому, что творилось на большевицкой каторге, никто и никогда не мог привыкнуть. Это не был даже «Мертвый дом", – и прежде всего потому, что по существу никакого тут дома и не было.

На берегу широкой, полноводной, холодной реки, быстрыми, зеленоватыми струями несущейся к студеному морю, большую часть года замерзшей, на опушке громаднаго леса, наскоро, грубо и криво были накопаны ушедшия в землю землянки. Жалкия трубы жалких печей не могли прогреть их холодную сырость, и в них было всегда холодно и мглисто. Зимою вода в них замерзала. Арестанты согревались животным теплом. В этих землянках было некоторое подобие нар, но этих нар не хватало и на половину помещенных в них людей, и арестанты валялись везде: на полу, в проходах, под нарами. Если в «Мертвом доме«, описанном Достоевским, воздух был ужасен «какой-то мефический», особенно по утрам, то здесь по настоящему не было воздуха. Его не хватало на всех обитателей землянок. Страшный смрад и вонь стояли в землянках. От них на смерть задыхались люди ... He было утра, когда из землянки не таскали бы умерших. Здесь жизнь была невозможна. Люди, шатаясь, выходили по утрам на работы, они получали урок, и они знали, что им никогда не выполнить этого урока. Он был выше их сил. И тогда – сечение каленым шомполом, клеймение горячим железом, зверския убийства, сопровождаемыя такими кошмарными подробностями, когда разстрел уже считался роскошью.

И ни минуты наедине!.. Тут было не две сотни арестантов, как в «Мертвом доме«, но в таких же холодных, сырых и смрадных землянках помещались десятки тысяч мужчин, женщин и детей. Население целой губернии было собрано со всей России и брошено сюда на умирание.

Теплая вода с капустными листьями, с плавающей в ней вонючей воблой, окаменелый, похожий на глину, даже и в воде не размякающий хлеб – были их пищей. Они не имели ничего своего и не могли заниматься своими работами. Их одевали в платье и белье, снятое с загнивающих трупов, над ними издевались надсмотрщики чекисты. Среди чекистов было щегольством, своеобразным шиком, выдумать особенное нравственное мучение, изобрести острую физическую боль, унизить и оплевать человека.

Чекисты складывали обнаженные трупы у входа в женскую уборную и держали их там до полнаго гниения. Они тщательно наблюдали за поднадзорными и, если замечали какой-то проблеск радости у арестанта, – они доискивались причины ея и уничтожали ее.

Это было совершенное подобие ада. Никакая фантазия не могла выдумать более совершенных мучений для человека. Сам дьявол смутился бы от совершенства человеческой подлости и гнусности, от смеси жестокости и наглости, изобретенных большевиками для своих каторжан.

Когда в мутном северном разсвете, босые, в опорках, в лаптях, в какихъ-то остатках бывшей когда-то обуви эти люди, звеня кандалами, тянулись въ

лес, чтобы рубить и пилить деревья, и кругом них шли чекисты охраны с ружьями, в теплых полушубках и шапках – казалось, что идут одни чекисты, а между ними страшным призраком тянется серое видение изможденной толпы мучеников, скользит и колеблется, будто безплотное. Странно было думать, что эти люди идут работать. Как могли они работать, когда, казалось, в них не оставалось и малой искры жизни?

У каторги «Мертваго дома» были свои песни, она даже устраивала спектакли. Эта каторга не пела. Она не слагала своих арестантских каторжных песен. Она никогда и никак не «гуляла». Она быстро и верно вымирала, и одни, хороня других, знали, что и их ждет такое же закапывание в землю без обряда и молитвы, как падали.

И при всем том все они сознавали, что они то менее всего походили на каторжников. За ними не было никакого преступления, и никак не могли они себя назвать в этом отношении: «грамотными». Они не были «погибшим народом", они умели – и еще какъ! – жить на воле. Были среди них богатые, степенные мужики, крепкие хозяева, трудолюбивые земледельцы, купцы и ремесленники, были офицеры, инженеры, профессора, учителя ... Они «слушались отца и матери» – за что же выпало на их долю теперь – слушаться «барабанной шкуры»? Они «шили золотом" – они работали и трудились – так за что же их теперь послали «бить камни молотом"?..

Жестокая эта несправедливость, зло, казалось, вопиющее к небу их постоянно мучило, терзало и оскорбляло, но оно же давало неизсякаемую надежду, чистую, глубокую веру, что все это простое недоразумение и что это неизбежио должно иметь конец. Добро должно восторжествовать над злом. Они были сосланы на большие сроки и видели, что тут редко кто и год выживает, а все ждали правды Божией, своего – просто чудеснаго освобождения. Накануне смерти изсохший, изголодавшийся советский каторжник, трясущийся в последней лихорадке, жадно глядел вдаль, за реку, где по низкому берегу ледяной ветер мел песок и шевелил голыми прутьями жидкой осоки, и ждал, ждал, ждал чуда освобождения, прихода созданных долгими мечтами «белых" ...

ИV

И все-таки тут – жили.

В три часа ночи, когда вся казарма-землянка была погружена в мертвый, кошмарный сон, когда воздух был так тяжел и густ, что, казалось, выпрет узкия, запотелыя стекла из рам, или поднимет тяжелую, землею заваленную крышу, в углу казармы внезапно чиркала спичка, вспыхивала синим бродячим пламенем советская серянка, мигала, качаясь и разгораясь и, наконец, зажигала свечу.

Это ;ома ;омич ;омин садился читать запрещенную книгу – Библию. И сейчас же, точно, кто их растолкал, поднимались его соседи – Вениамин Германович Коровай, Бруно Карлович Брунш, Сергей Степанович Несвит, Гуго Фердинандович Пельзанд, Владимир Егорович Селиверстов и Селифонт Богданович Востротин.

И здесь, как в «Мертвом доме«, не было принято говорить, за что кто сидел, но совсем по другой причине. Прежде всего почти никто и сам не знал, за что его сослали. Здесь тоже доносы, интриги и сплетни процветали, а многие тут жили под чужими именами и тщательно скрывали свое прошлое, ибо весьма часто это прошлое грозило смертью. Так Коровай никому не открывался, что в прошлом он был уездным исправником, Брунш никому не разсказывал, что он – профессор физики, юноша, мальчик Несвит – брат Русской Правды, у Пельзандта был свой аптекарский магазин, Селиверстов в Великую войну командовал батареей, а Востротин был богатый и домовитый казак.

К этой зажигаемой в глубокой ночи ;оминым свечке их всех влекла жажда услышать какое-то другое слово, а не вечную дневную ругань и свары каторжан и чекистов. Их влек к себе и особенный, не похожий на других характер ;омы ;омича. ;омин никого и ничего не боялся, открыто говорил всякому все, что было у него на душе и полным равнодушием, даже какимъ-то восторженным отношением к пыткам и наказаниям сражал самых свирепых чекистов. С ним было приятно поговорить, он так просто и откровенно высказывал и «исповедывал" свою ничем непоколебимую веру в Бога и Его милосердие. Он все говорил без советской утайки, без вранья и оглядки.

Он появился на каторге только летом, и не все знали его историю.

– Вы спросите его, Бруно Карлович, – шепнул профессору Коровай, – как он сюда попал. Казалось бы простая советская история, а так он ее разскажет – театра никакого не надо.

– А он не обидится?

– Что вы! Простой совсем человек. Очень обязательный.

Профессор спросил.

– Я то съ?.. Вы спрашиваете за что? – быстро и действительно очень охотно отозвался ;омин. Все его лицо, в седых космах бороды, освещенное снизу свечою, покрылось сетью маленьких морщин. – Прежде всего, сударь, надо вам сказать, кто я есть? Ибо с этого моего происхождения и вышла вся моя печальная история. А есть я – ;ома ;омич ;омин, и наше имя во все роды через ;иту писалось ... И родитель мой и все наши были, что называется, с ;итою. Сестрица у меня ;екла, а дедушка ;едор, сами, при своем образовании, понимаете, как должны такия имена изображаться. Вот с этой самой ;иты и начались все мои несчастия.

;ома ;омич помолчал немного, пожевал губами и добавил с какою-то печальною укоризною:

– Они меня, знаете, через ферта прописали.

– Ну и что же дальше? – сказал профессор, когда ;омин не стал продолжать свой разсказ.

– Так вот в виду, знаете, такой их неделикатности, пошел я в комиссариат объясняться. Там, знаете, молодой такой человек и говорит мне, что ;ита, мол, еще при временном правительстве упразднена, нет, значит, совсем ;иты. Я, вас гражданин, спрошу, что разве можно человека упразднить, если он, и отец его, и весь род его с ;иты начинается?.. Конечно же нельзя. Всякий это понимает. Я им все это и разъяснил. А тот, знаете, человек, что он про себя изображает, Бог один знает, грубо и нагло, с нахрапом стал на меня кричать: – «мы можем и тебя самого упразднить, ежели много тут разговаривать будешь». Я им и говорю: «отлично я вас понимаю, что вы можете к стенке поставить и человека вывести в расход, но фамилии уничтожить вы никак не можете, на это у вас уже нет власти, и она как была, так и остаться должна с ;итою ... Вот с этого и стали они, знаете, меня преследовать. He понравился видно, я им. Кто я? Кронштадский мещанин и имел даже свою мелочную лавочку на Зеленной улице. Скажите, можно разве упразднить и то, что я мещанинъ? Это может сделать только царь или, если по суду – лишение прав. Они, знаете, мою лавку упразднили, можно сказать, в два счета-с. Просто сказать – разграбили. Это мне очень даже понятно. Когда революция, когда генералы царя арестовали – тогда что же!.. Мелочную лавку разграбить тогда за милую душу, конечно, можно. На это у меня к ним претензии никакой даже нет. Народ, значит, гуляет, свои права взял. Мне его права очень понятны: гуляй, пьянствуй, на твоей улице праздник. Капитал у меня, однако, был припрятан. Я перемогся, выждал, знаю, все одно без меня никогда не обойдутся. Как может быть государство без мещанина? Вижу, с голоду пухнет по городам народ. Торговля – мне дело с измалолетства знакомое. Занялся я мешечничеством. Через короткое, значит, время и этого оказывается нельзя. На вокзалах пошли обыски, даже, правду сказать, разстреливали за это ... Значит – упразднили они и мешечников... Я опять малое время перебился, потому понимаю, что все это временно и без торговли они все равно никак не проживут. И точно-с скоро появились то, что называется «частники». Ну и я стал, зна-чит, «частником" ... Названия какия ни придумывай, дело остается одно – торговля, дело мне хорошо знакомое. Я свое дело понимал, кому надо дать – давал, нельзя в нашем деле без этого... Но-о, – ;ома ;омич тяжко вздохнул, – но, упразднили они, значит, и частника. Остался я без дела и стал по завету отцов и дедов наших писание читать. Опять же книгу священную Библию читать надо умеючи. Вот они говорят, – ;ома ;омич кивнул на профессора Брунша, что это есть только история Еврейскаго народа .... Это по их, так сказать, свободомыслию так только им представляется. Эта книга есть пророческая, и на все времена и веки отвечающая книга. He всякому, конечно, дано понимать, что к чему отношение имеет, однако, имел я случай убедиться, что там и все наши теперешния дела ранее предусмотрены.

– Вы нам прочтите, что вы там про Сталина и Ленина нашли.

– Это Вениамин Германович, я с большим даже удовольствием прочту, потому, что так оно и будет. Непреложная это истина.

;ома ;омич достал из под тряпья довольно отрепанную книгу, перекрестился, поцеловал ее, отлистнул, видимо хорошо ему знакомое место и, нагнувшись к страницам, приготовился читать, но вдруг поднял голову. Блаженно счастливая улыбка появилась на его изборожденном морщинами лице.

– Мне это место очень даже памятно, потому я за это самое место и здешнюю каторгу отбываю. Как, значит, прочел я его, меня словно что окрылило. Должен я или нет властям предержащим предупреждение сделать о том, какая им опасность угрожает. Вот, знаете, взял я Библию и пошел в Райсовет нашего центральнаго района, в камеру помпрокурора, на Гражданскую улицу, в N 26. Приняли меня незамедлительно, потому я прямо сказал, что имею доложить об опасности, угрожающей властям предержащим. Развернул я книгу и стал им читать и толковать.

;ома ;омич нагнулся над Библией и начал торжественно и тихо читать, медленно выговаривая слово за словомъ:

– «Валтасар царь сотвори вечерю велию вельможам своим тысящи мужем. Пред тысящею же вино, и пия Валтасар рече при вкушении вина, еже принести сосуды златы и сребряны, яже изнесе Навуходоносор отец его из храма Господа Бога, иже в Иерусалиме, и да пиют в них цари и вельможи его, и наложницы его и возлежащыя окрест его ...»

;ома ;омич поднял голову от книги и сказал;

– В те дни и раньше производилось по приказанию еще Ленина изъятие церковных сосудов из церквей и ободрание икон. Я и сказал помпрокурору: – «а знаете вы, гражданин, что ожидает за сие самого товарища Сталина?..». Он мне говорит, «что имеете сказать – говорите». Я и прочел имъ: – «В той час изыдоша персты руки человечи и писаху противу лампады на поваплении стены дому царева, и царь видяще персты руки пишущия. Тогда царю зрак изменися, и размышления его смущаху его, и соузы чресл его разслабляхуся, и колена его сражастася ... ... Тут, значит, они меня перебили и говорятъ: – «переходите, товарищ ближе к делу. Бросьте вашу книгу, говорите, что знаете». Я им докладываю; – «это не я знаю, это сказал пророк Даииил и сказал про нынешния времена». Тут один стал говорить: «гоните его в шею», a помпрокурора сказалъ: – нет, пусть сделает заявку до конца». И я стал читать. «Царю! Бог вышний царство и величество, и честь, и славу даде Навуходоносору, отцу твоему, и от величества еже ему даде, вси людие, племена, языци бяху трепещуще и боящеся от лица его: и их же хотяше убиваше, и их же хотяше бияше, и их же хотяше возвышаше, их же хотяше той смиряше. И егда вознесеся сердце его и утвердися дух его еже прозорствовати, сведеся от престола царства, и слава и честь отъяся от него. И от человек отгнася, и сердце его со зверьми отдася, и житие его со дивиими ослы, и травою аки вола питаху его, и от росы небесныя оросися тело его, дондеже уразуме, яко владеет Бог Вышний царством человеческим, и ему же хощет даст е» ... И говорю я имъ: – все сие написано про Владимира Ильича Ленина, ибо власть его была подобна власти Навуходоносора царя. И кого хотел разстреливал и кого хотел возвышал, в последние же дни жизни своей совсем оскотинел и, извините за подробность, – кал из под себя брал и ел ... Они на меня закричали и стали угрожать мне. Но меня не испугали, ибо Дух Господень был на мне. Я выждал, когда утих гнев их и дочитал имъ: «Сего ради от лица Его послани быша персты ручнии и писание сие вчиниша. Се же есть писание вчиненое: мани, ;екел, фарес. Се сказание глагола: мани, измери Бог царство твое и скончае. ;екел, поставися в мерилех и обретеся лишаемо. Фapeс, разделися царство твое и дадеся Мидом и Персом".[10] Вот, говорю я им, – печальная участь самого Сталина. Разделится царство Российское и отдано будет японцам и полякам. a сам Сталин смертию умрет. Меня, знаете, хотели тут же и заточить, но помпрокурора сказалъ: – «оставьте гражданина, потому что он есть сумасшедший и дурак". Придя домой, впал я, однако, в большое сокрушение. Ибо знал я, что за слова мои непременная и неизбежная меня ожидает кара. Смерти я не так боялся, знал, что счастие принять смерть за исповедание веры, но боялся я заточения, ибо тогда мне придется лишиться главнаго утешения и услады жизни моей – библии. Книга эта есть святая книга, но как, знаете, в союзе советских республик все святое упразднено, оставлено одно поганое и, простите за слово – одна похабщина, то и имел я страх, что, как упразднили они «;иту», как упразднили мою лавку, как упразднили мешечников, частников, так могут они упразднить и мою библию.

;ома ;омич помолчал немного, точно ожидая каких то возражений, но как никто ему не возражал, он перевел дыхание и продолжал торжественным «библейским" стилемъ: -

– Был у меня помощник Исай Лукич, – с позволения сказать-с – жидъ-с. Однако, человек это был золотой и верности необычайной. Я и сказал ему: – «Исай Лукич, эта книга есть библия, книга и вам и мне священная, но по нашим советским закокам это есть книга запрещенная. Чувствую я, что меня, если не выведут в расход, то загонят, куда Макар телят не гонял. У меня есть просьба до вас, если что со мною такое произойдет, сохраните мне эту книгу, не дайте ее на поругание. Золотое сердце было у Исая Лукича. Он принял библию и говоритъ: – «не извольте безпокоиться, ;ома ;омич, если вас куда пошлют, я запеку эту книгу в хлебец и дам вам, как передачу, никто и не узнает ничего. А вам бы надо беречь себя и где ни на есть укрыться. Где же скрываться? Разве от Божьей воли куда уйдет человекъ? Я ждал своей участи с молитвой и упованием на Божие милосердие. Летом меня, значит, и взяли. Допытывались моей вины. Но как никакой вины я за собою не знал, то и молчал. Тогда меня пытали. Зажимали пальцы между дверьми и дробили суставы.

;рма ;омич показал свои руки с исковерканными пальцами.

– При пытках я молчал, а когда становилось не в моготу, славил Господа, что посылает мне мучения. После многих мук, посадили меня в вагон. Вы знаете, что на каждом вагоне царскаго правительства осталась надпись: «сорок человек, восемь лошадей». Так в тот вагон нас набили поболее ста человекъ! Ни тебе сесть, ни тебе лечь. Дыбом стояли всю дорогу, в тесноте и, извините-с, в нестерпимой вони. Утром сунули нам ведро воды. Произошла большая давка и не только что лицо ополоснуть, но и напиться нико-му не удалось – расплескали всю воду. Еды же нам совсем ничего не давали. Я свой хлебец берег до чернаго дня, ибо знал, какая радость запечена мне в том хлебце – радость вечная. На третий день такого нашего путешествия остановился наш поезд, открыли двери и кричат нам чекисты: – «выкидайся» ... Ну, кто жив был – тот сам выкинулся, а кто умер в такой дороге, его уже выкинули другие и как падаль закопали возле полотна. Вот так то я и попал сюда.

Тут взрезал я хлебец и обрел вечное счастие и радость в утешительном слове святой книги.

;ома ;омич благоговейно закрыл книгу и поцеловал ея покрышку. Он погасил огарок. Серый свет стоял за окнами. Арестанты начинали подниматься. Каторжный рабочий день наступал.

V

Днем припархивал мелкий снежок. Он ложился на мох красивыми звездочками и не таял. Мох был холодный и ломкий, и в глуби его арестанты находили на длинных и крепких нитяхъ-стеблях алую, крупную клюкву. Небо было синее и было непонятно, откуда падал алмазный сверкающий снег. И потому ли, что погода была очень уж хорошая, тихая, ясная и в лесу пахло смолою, хвоею и можжевельником, потому ли, что осень несла сокращение работ – как то тихо было на душе у арестантов. Ругань и крики не были так злобны, как всегда. До радости было далеко. Радоваться в России перестали с того дня, как арестовали Царя, и на улицу вышла шумная гульливая толпа. Но солнце, голубизна высокаго неба, порхающия в воздухе, алмазами вспыхивающия снежинки наполняли сердца арестантов какою-то вдруг народившейся надеждою, что должна же случиться в их судьбе перемена.

В этот день ;ома ;омич особенно сиял. Точно он знал новость радостную для всех, точно прослышал про что то и хочет сказать, на весь каторжный мир крикнуть. Но ... кругом, как и всегда, была охрана, чекисты прислушивались к каждому слову, сказанному арестантом, свои сплетники и наушники готовы были за корку черстваго хлеба предать. На душе постепенно после утра, давшаго какия то невозможныя, несбыточныя надежды, становилось тоскливо и жутко. Несвита утром арестовали. В одном из древесных стволов был найден загнанный туда стальной клин. И хотя ствол этот был далеко от того места, где работал Несвит, при обыске обнаружили у него, на веревочном крученом гайтанчике небольшой железный восьмиконечный крест и на нем надпись: – «Господи, спаси Россию». Вот за этот то крест, за эту надпис и озверели на него чекисты.

– Ишь ты, какой гад ... Россию надумал ... Ты бы еще, буржуй, про царя помянул ... Настоящий буржуй ... Истребляешь их, истребляешь, а они все одно, как вошь какая, так отовсюду и лезут ...

Несвит на допросе твердо и смело заявил, что это не он загонял клин в дерево, но что, если бы у него такой клин был, он непременно его загнал бы ... «Так вам, кровопийцам, и надо», сказал он.

Все понимали, чем это должно было кончкться: – на разсвете должны были Несвита разстрелять. И потому в компании, окружавшей ;ому ;омича было особенное, разслабленное настроение, какое бывает всегда, когда есть в доме умирающій, тяжко больной человек и еще того более, когда в доме ожидают смертной казни близкаго человека.

Только самого ;ому ;омича это настроеніе точно не коснулось. Он, как зарядился с утра своею веселою жизнерадостностью, так с нею и остался до ночи. Когда угомонился баракъ-землянка и темная душная ночь стала кругом сторожить тревожный, тяжкий сон каторжан, ;ома ;омич поднялся со своего места и засветил огарок. Он не стал читать сам, но дождавшись, пока все обычные его слушатели приблизились к нему, передал книгу старому Востротину и сказал мягко и умиленно: -

– Попрошу вас, Селифонт Богданович, читать нам о видении Иезекиилевом, а я вам доложу, какое и мне сегодня видение привиделось.

Востротин благоговейно принял книгу от ;омы ;омича, поцеловал ее, открыл на том месте, где было заложено ;оминым и мягким «церковным" притушенным баском начал читать: -

– «И бысть в тридесятое лето, в четвертый месяц, в пятый день месяца, и аз бых посреде пленения при реце Ховаръ: и отверзошася небеса, и видех видения Божия».

В землянке было темно и смрадно. Густой храп, всхлипывания, икота, присвист тысячи людей, задыхающихся в душном воздухе, в тяжелом сне, сливались в страшную музыку и сопровождали медлительное, торжественное чтение Востротина.

– «И видех, и се, дух воздвизаяйся грядяще от севера ...»

– Да, так оно и было, – прошептал ;ома ;омич, – от севера ...

– И облак великий на нем, и свет окрест его, и огнь блистаяйся. И посреде его, яко видение илектра посреде огня, и свет в немъ: и посреде яко подобие четырех животных. И сие видение их, яко подобие человека в них ...».

– Яко подобие человека в них, – повторил ;ома ;омич.

Востротин читал, и по мере того, как он прочитывал видение пророка Иезекииля, торжественнее и умиленнее становилось лицо ;омина. Он кивал головою в ритм чтения, смахивал слезу и шопотом повторял прочитанное.

– «И внегда шествовати животным, шествоваху и колеса держащеся ихъ: и внегда воздвизатися животным от земли, воздвизахуся и колеса» ...

– Так оно и было: внегда воздвизатися животным от земли воздвизахуся и колеса. Так точно и я видел.

И опять шло мерное торжественное чтение стараго казака, стих за стихом описывалось необыкновенное явление, виденное пророком и им описанное.

– «И над твердию, яже над главою их, яко видение камени сапфира, подобие престола на нем, и на подобии престола подобие якоже вид человечь сверху».[11]

– To был – аэроплан, – сказал с решительной уверенностью ;ома ;омич.

– Позвольте, – сказал Брунш. – Какой, где аэропланъ?.. Когда жил пророк Иезекииль и какой мог он и где видеть аэропланъ?

– Господу доступно показать своему пророку все, что было и все, что будет, – сказал ;ома ;омич.

– А действительно странно, – сказал Селиверстов, – пророк Иезекииль словами своего времени и теми понятиями, какия были тогда, совершенно точно описал аэроплан. Колеса, поднимающияся вместе с крыльями, свод, шум пропеллера – и слышах глас крил их, внегда паряху, яко глас вод многих, яко глас Бога Саддаи: внегда ходити им, глас слова, яко глас полка: и внегда стояти им почиваху крила их". - He работал пропеллер и не было слышно шума. Просто поразительно. Точно и правда пророк Иезекииль видел когда то аэроплан ...

– Да точно и видел, – убежденно сказал ;омин.

– Подлинно священная книга, – прошептал с глубоким волнением Каравай.

– Так вот я вам и скажу, что и мне «посреде пленения при реце нашей», тоже было видение аэроплана ... Я работал сегодня далеко отсюда, знаете, где лес становится реже, где падинка образует маленькую балочку и там лысое, голое место. И работал я один, от сучьев стволы освобождал. Работа легкая, снежок припархивает, Несвита арестовали, повели его смерть принимать за веру Божескую, арестуют и меня, и мне Господь пошлет смерть однажды и от всего этого стало мне на душе легко и ясно. Чекисты далеко. Вблизи и арестантов никого нет, тихо в лесу, никакая птица не поет, и я словами Давида ко Господу воззвалъ: – «услыша от храма святого своего глас мой и вопль мой пред Ним внидет во уши Его ... И подвижеся и трепетна бысть земля и основания гор смятошася и подвигошеся яко прогневася на ны Бог. Взыде дым гневом Его и огнь от лица Его воспламенится: углие возгореся от Него. Избавит мя от врагов моих сильных и от ненавидящих мя: яко утвердишася паче мене».[12] Избавит мя, избавит мя от врагов моих сильныхъ!.. так повторял я в молении моем и «се дух воздвизаяйся грядяще от севера и облак великий в нем". Вот так, значит, я стою на молитве в пади, снежинки алмазиками порхают, свет тихий с неба льется и вижу ростет и ростет на моих глазах снежинка, становится громадною будто птицею и тихо безшумно падает шагах в ста от меня. И вижу – аэроплан садится на землю.

– Аэропланъ?.. Безшумно?.. – сказал Селиверстов.

– Если человеку привиделось, все может быть, – сказал Пельзанд.

– Нет, граждане, в том то и дело, что это не привиделось, а и точно с неба тихо и плавно опустился аэроплан. Видал я самолеты не раз. И на корпусном аэродроме у Вологодско-Ямской слободы и на комендантском поле у Коломяг не раз я видывал, как приземливаются наши летчики. Так это, граждане, было совсем по иному и аэроплан на наши никак не походил. Светлый, серебряный, не видимый и неслышный.

– Могли и такой изобрести, – сказал Брунш. – Немцы у нас хорошо работают. Удивительнаго ничего нет. Странно, что никто ничего так и не видел и не слышал.

– Может быть и еще кто видел, да не говорит, боится, – сказал Селиверстов.

– Так вот, граждане, стою я, притаившись, и смотрю, и вижу выскакивают наперед четыре человека и разбежались по углам пади и стали как бы на стороже, а за ними еще двое. Одеты в кожаных куртках, видно, – на меху и сапоги кожаные добротные, не иначе, как в Москве или Ленинграде в Торгсине получили.

– Чекисты, – с глубоким разочарованием проговорил Брунш. – А вы то нас готовили к чему то чудесному. Верно, опять новая регистрация, а за нею допросы, пытки и казни ...

– He думаю, чтобы чекисты ... Уже очень я крепко и с большою верою молился. Огонь поядающий сошел с неба. Вот как я думаю.

– Да почему? – спросил Востротин. Он внимательнее и все с большею и большею верою слушал то, что говорил ;ома ;омич.

– Прежде всего – с лица очень чистые. Чекисты такие не бывают. Один, что впереди пошел, высокий, осанка такая гордая, прямой и седой, а лицо моложавое. Другой лицом темный, загорелый и идет за пер-вым, как добрая собака идет за охотником, глаз с него нг спускает ... Сразу, граждане, видно, что это настоящие, царские офицеры.

– Ну мало ли царских офицеров у них в чекистах то служит, – сказал Пельзанд.

– Служат, служат, это точно, Гуго Фердинандович, а только у тех, кто у них служит, всегда есть что то в лице подловатое и идет такой, так всегда словно ожимается. Точно вечно над ним совесть.

– Ну! у такихъ!.. Искать совесть!.. – сказал Селиверстов.

– И с лица оба красивые. Между прочим, – из коммунистов кто же красивый?.. Взять Ленина, Калинина, Троцкаго, рожи такия, что, простите за грубое слово, в три дня не ... ... ....А эти ...

– Но, позвольте, – сказал Брунш, – есть и между коммунистами красивые. Блюхер, да тот же Луначарский или Дзержинский ...

– Оставьте, пожалуйста, – сказал Коровай, – Дзержинский, – я близко его видел ... Точно – херувим вербный, а вглядитесь в его газельи глаза. Диа вол, сатана, чорт ... Нет, только уже не Дзержинский.

– Так что же вы, ;ома ;омич, думаете? – спросил Селиверстов.

– Я думаю, что такая молитва, как была моя, не может быть не услышанной Господом. Я думаю: – огнь поядающий ... Вы слышите, как тихо, а между прочим светаетъс.

– Ну, так что же, что светает, – сказалъ

Брунш.

– А как что же?.. He слышно, чтобы Несвита разстреляли ... He приходили опять же людей брать, могилу копать.

– Положат у женскаго отхожаго места ... Что им ...

Однако, все призадумались. И точно, наступал час подъема. ;ома ;омич задул огарок, припрятал библию и продолжал сидеть в полумраке на нарах.

В землянке предъутренним особым крепким сном гудели, храпели и сопели люди. Смрад становился нестерпимым. За окнами в серых неясных туманах нарождался день ... Кругом в лесу стыла утренняя тишина.

– Может быть еще Сергея Степановича пытать повели, – со вздохом сказал Востротин, – потому и не слышно выстрелов.

Все сидели молча и неподвижно. Сырая землянка казалась настоящим адом.



Пришло время открывать казармы, выгонять людей на работы, выдавать кипяток и хлеб, но никто не являлся в землянку.

Проснувшиеся от духоты арестанты шумели.

– Покель гноить то нас будете, – раздавались голоса более смелых. Покель не подохнем все. И вас за то не похвалят и нам не в моготу дольше.

– Заснули что ли, архангелы!

– Просыпайтесь, товарищи, выгоняйте нас что ли, а то и точно подохнем.

– Им что. Им, может, такой приказ от начальства вышел, подушить нас всех.

Никто не отзывался. Бледное утро загоралось огнями солнечнаго восхода и съедало туман. Маленькия окна землянки были, как в золоте. Казарма кишела поднявшимися людьми. Одни мешали другим, одни наступали на других. Шум и говор наростали.

– Полегче, гражданин, вы мне на голову едва не наступили.

– А вы чего разлеглись на дороге ...

– А где мне лечь прикажете, когда места нигде нет.

Внезапно, точно по команде, голоса и крики стихли. В казарме стали прислушиваться к тому, что происходит в лесу.

– Постойте, товарищи, не шумите так.

– Что там такое?.. Какой сон их одолел.

– Перепились, что ли, как тот раз.

В лесу стояла полная торжественная тишина. Ясный, солнечный и, должно быть, теплый день, один из последних прекраснаго бабьяго лета наступал и нес с собою нечто необычайное, странное, и, конечно, гадкое и жуткое, отвратительное, какую то новую придумку палачей чекистов.

– Не подыхать нам всем из за вас, – раздался чей то отчаянный голос. Человек и крикнул это и боялся, что сосед увидит и скажет на него потом. Но уже волна отчаяния захватила толпу. С треском и звоном разсыпалось от сильнаго удара узкое оконце и несколько голов приникло к отверстию, жадно ловя чистый воздух.

– Братцы!.. Чудеса!.. Никого и стражи нет. Тогда, точно какое то опьянение нашло на людей.

Страхи были забыты. Дружно навалились на двери и стали выламывать. Доски гнулись, подле дверей сопели, напрягаясь, люди.

– Полегче, граждане, дышать совсем нечем.

– Ты, Артемов, плечом навались.

– Граждане, пустите, Ерохина. Ерохин, тот сдвинет.

Наконец, дверь вылетела из рамы. Люди стали выбегать наружу.

Там, где обыкновенно была стража, не было никого. Было видно, как из соседних землянок тоже выбегали люди и, точно почуяв вольную волю, останавливались в недоумении и страхе. Несколько человек, старшины казармы, в их числе Селиверстов и Коровай, пошли к особому городку, где в теплых, отапливаемых бараках, по барски, жили чекисты и администрація каторги. Там был красный клуб чекистов. Этот городок был окружен высоким забором из заостренных наверху бревен, «палями». Впереди палей была еще устроена проволочная загородка. Ворота в ней были открыты, и самыя главныя ворота в палях были распахнуты настеж. Часовых не было.

Из за палей был слышен чей то сильный, начальнический голос. На него дружно отвечали, должно быть построенные во фронт чекисты.

– Понимаем ... Понимаем ... Слушаем... – неслось из за палей.

Арестанты остановились. Чекисты были живы. Их преступление – сломанныя в землянке двери и выбитыя окна, сейчас будут обнаружены и жесточайшия кары последуют за самовольный уход из казармы. Шедшие к палям стали пятится назад.

– Подыхать надо было нам, а не своевольничать, – с тяжелым вздохом прошептал Коровай.

– Все одно, там ли, тут ли, подохнуть, всегда успеем.

Селиверстов и с ним два человека из другой землянки, кто был посмелее, вошли за проволоку и, крадучись по над забором, направились к главным воротам. Они заглянули в них. Кажется, и правда – ничего особеннаго не произошло.

Внешняя охрана, около сотни дюжих парней, набранных из проштрафившихся чекистов, все больше уголовники, убійцы, воры, грабители, насильники, присланные сюда, чтобы издевательством над советскими каторжанами смыть свои преступления и доказать верность советской власти, народ до нельзя грубый и развращенныи властью над жизнью и смертью тысяч подчиненных им каторжан, люди крепкие и здоровые, стояли в две шеренги на вытяжку. Против их фронта, похаживал высокий, статный человек с седыми волосами, в кожаной куртке, хорошо, ладно одетый, вероятно, тот старший чекист или сам комиссар, кого видел ;ома ;омич прилетевшим на аэроплане. Сзади него, как помощник или секретарь, был, такой же высокий стройный человек с сильно загорелым лицом. На нем была написана четкая офицерская исполнительность. Селиверстов опытным, наметанным глазом. сейчас же определилъ: – из старых кадровых офицеров. «Эти», – подумал он, – «хуже всего. Исполнительны, верны и безстрастны».

Но дело было сделано. Семь бед – один ответ. Любопытство было сильнее страха, и Селиверстов стал прислушиваться к тому, что говорил прилетевший вчера. Это было нетрудно. Высокий седой человек говорил, как власть имущий, громко и резко, отчетливо выговаривая слова, как, бывало, в Императорской армии отдавали приказания полку хорошие полковые командиры. Да и сам он умело держался перед фронтом. Пройдет тихо вдоль него, остановится, оглянет людей и продолжает говорить. И это не речь, нет, отнюдь не речь с ея неизменным и часто дешевым красноречием, но это приказания и угрозы.

– Вы видели, что было в комиссарской казарме, - говорил седой человек. – Еще худшее будет с вами при малейшей вашей попытке сопротивляться или при неисполнении моих приказаний. Я вас такой смертию казню, какая даже и вам не снилась ...

– Понимаем, – глухо прокатилось по шеренгам.

– Потрудитесь снять ваши револьверы и патронташи и сложить ваши винтовки и все оружие вот на этом месте под охрану ... Под охрану ...

Седой человек смело подошел к фронту и, взяв одного из чекистов за воротник, спросилъ: -

– Ты где служил при Государе Императоре?

– В Морочненском полку ... Призыва 1916 года.

– Как твоя фамилия?

– Кабашников, ваше скородие.

– Вот ты и станешь часовым ... Ты мне ответишь за все ... Сам понимаешь, как ...

– Понимаю, вашескородие.

– Дальше ... В казарме комиссаров, издали, камнями выбить окна и близко к тому дому не подходить и никого не подпускать, пока все газы не выйдут, a то и сами подохнете, как они. Когда я прикажу, тогда и приберете тамошнюю падаль.

– Понимаем, – раздался мрачный и глухой ответ.

– Сдавайте оружие и идите строить и разбирать ссыльных, как я вам это указал.

Чекисты, вытянувшись длинною очередью, сдавали ружья и, сняв револьверы, складывали их в кучу.

Около кучи, заправским часовым, стал Кабашников.

Несомненно, что то произошло и произошло нечто необычайное, никогда здесь небывалое, точно и не советское. «Государе Императоре«, «ваше скородие», все

это очень запомнилось тем, кто подслушивал у ворот.

Селиверстов побежал к ожидавшим его у землянки арестантам и издали уже кричалъ: -

– Строиться, строиться, граждане, новая власть приехала ... Новая охрана идет совсем безоружная ...

VИИ

Охрана была старая. Но то, что она была без винтовок и револьверов, сделало ее иною. Чекисты несмело подходили к выстроившимся каторжанам. Они не окрикивали, как обычно, безмолвных шеренг, не издевались здорованьем с оскорбительными кличками: «здорово, баржуи», на что требовалось разом и точно вороньим карканием ответить: – «здр-р-ра».

Они шли робко и, подойдя, говорили ласково заискивающе, называя то: «граждане», то «господа». Чувствовалось, что их праздник кончился, и пришла какая-то новая власть, совсем не похожая на прежнюю советскую.

– Господа, прошу выслушать приказ. «Господа», трясущиеся на осеннем ветру, в завшивевшем белье, в рваной одежде, босые, оборванные, отрепанные, кто в подобии шапок, кто с обмотанной платком головою, кто и вовсе без ничего с красным лысым черепом, с больными исхудалыми, изможденными лицами, с воспаленными, распухшнми, красными глазами, заросшие неопрятными косматыми волосами, торчащими колтунами, тянули вперед черныя жилистыя шеи и, казалось, не понимали того, что им говорили.

Уже не новая-ли какая провокация, а за нею пытки и смерть, не новыя ли издевательства, насмешки и оскорбления их ожидали? И только то, что им наскоро успел разсказать Селиверстов, да сконфуженный вид подходивших к ним чекистов, похожих на ощипанных петухов, не позволил им скрыть так до сих пор тщательно даже друг перед другом скрываемое прошлое.

– Кто служил в офицерских чинах, в Императорской армии, – вызывал чекистский старшина, – выходи вперед и становись против праваго фланга. Кто состоит в Братстве Русской Правды, которые есть инженеры, архитекторы, кто хлебник, мясник, портной, сапожник, становись по родам своих ремесл.

По новому верстали людей. Не вызывали, как обычно, – партийцев, комсомольцев, эсъ-деков, эсъ-эров, кадетов, монархистов, кулаков, подкулачников, вредителей, частников, сопровождая каждый вызов грязными насмешками и прибаутками чекистскаго тона. Звали по трудовым признакам, звали по специальностям. Зачем в каторге понадобились «спецы», в каторге все равны?

Из отобранных по всем казармам групп вызвали старших годами, чинами, или положением, или знаниями и повели к комендатуре.

Этим старшим роздали оружие и им подчинили чекистов.

Потом их построили и прилетевший вчера на аэроплане неизвестный, одетый по комиссарски человек, сказалъ:

– Прежде всего, господа, вы свободные люди. Но, так как вам, да еще такою массою, нельзя покинуть этих мест, пока вся Россия не освободится от коммунистов ...

– Разве освободилась от коммунистов хотя часть Русской земли? – робко перебил Селиверстов.

– Вы стоите на свободной земле, - спокойно, острым взглядом ясных серых глаз глядя в глаза Селиверстову, сказал человек и показал на флагшток комендатуры.

На высоком древке вместо вылинявшаго бураго флага с серпом и молотом тихо реял в бледно-голубом бездонном небе Русский бело-сине-красный большой новый флаг. Несколько секунд Селиверстов с открытым ртом, не веря своим глазам, смотрел на него.

– Та-ак, – протянул он. На него точно какой-то столбняк нашел. Теперь он ничего не понимал. Да что же, наконец, случилось?

– Так как вам, хотя и свободным людям, нельзя уехать отсюда, – продолжал приезжий, – вам надо устроить вашу жизнь по-человечески. Господа инженеры и архитекторы, вам надлежит выбрать место и немедленно приступить к постройке городка для проживания ... Портные и сапожники, вам надо открыть мастерския, чтобы по-человечески всех одеть. Промышленники, организуйте промысла, чтобы кормить людей, как следует. Вас надо вылечить, одеть, накормить, дать вам отдохнуть и поправиться, набраться сил ... С бывшими офицерами надо начать формировать новыя воинския части. Генерал Броневский, – обратился этот человек к стоявшему несколько в стороне еще крепкому старику, внешним видом отнюдь не походившему на генерала, но скорее на нищаго бродягу. – Вы чем командовали в Великую войну?

– Старо-Муринским пехотным полком, – хриплым, основательно простуженным голосом ответил тот, кого назвали генералом Броневским.

– Вам поручается ... На вас возлагается обязанность из всей массы ссыльных отобрать все крепкое, могущее стать под знамена, молодое и смелое и составить ... роту ли ... батальон ... полк, словом, что наберется. Назначите офицеров и унтеръ-офицеров .... Создадите учебныя команды ... Я вам доставлю уставы, наставления и учебники ... Когда наладится дело, пришлю и оружие. Позаботьтесь о выделении артиллеристов для формирования батарей ... Потом подумаем и о коннице ... Все постепенно ...

– Слушаю ... Позвольте, однако, спросить вас, с кем я имею честь говорить?

Мягкая, милая и приветливая улыбка осветила суровое лицо седого человека.

– Я, ваше превосходительство, никто ... Я только передатчик воли будущаго Императора, что, соглашаюсь, звучит не совсем убедительно.

– Мне понятно, – пробурчал генерал Броневский.

– Передатчик воли ... вернее подготовитель пути тому, кого изберет Русский народ, чтобы царствовал на Руси ... Я же только ... ротмистр ... Ротмистр Ранцев ...

– Слушаю, ротмистр ... Передайте кому надо, я вашу мысль понимаю и усвоил. Для будущаго Императора все, что в моих силах и с этим материалом, – генерал сделал жест в сторону каторжных землянок, где становилось все шумнее и шумнее, – я сделаю. Я надеюсь дня через два доложить вам для доклада кому следует, какую часть может выставить наша Песковско-Ямская советская каторга ...

VИИИ

Чрез три дня Ранцев проходил с генералом Броневским по комиссарскому городку. Они выбирали место для штаба отряда и для офицерских классов. В это время особо назначенные люди под наблюдением старших вместе с бывшими чекистами выносили трупы из комендантскаго дома. По еще сохранившемуся советскому обычаю трупы были раздеты до белья. Ранцев, он шел с Ферфаксовым, подумал, что он бросил в ту ночь газовую бомбу в это здание, где помещалось управление каторгой, не зная, кто там и что там за люди. Но на войне, разве знаешь, кого поражают снаряды и бьют пули?

– Вы знали этих людей, ваше превосходительство? – спросил Ранцев, направляясь к выложенным для отправки для погребения мертвецам..

– А как же. Я ведь можно сказать здешний старожил. С самаго основания этой каторги я на ней, как злостный саботажник и вредитель. Вот это Борух Самулевич, комендант и комиссар. Человек, знаете, ничего себе. Он попался в какомъ-то хищении и был прислан править и владеть нами. С ним бы можно было поладить. Человек он мягкий, типичный интеллигент, кажется, даже хорошо ученый, универсант, но при нем был вот этот ...

Ранцеву не надо было называть, кто был «вот этот". Его труп сказал ему свое имя. На земле, покрытой чахлой, померзшей, примятой травою лежал на спине, длинный, несуразый человек с худым, землистаго, бураго цвета лицом, изборожденным многими морщинами, поросшим клочьями рыже-седой косматой бороды. Непомерно длинныя руки касались колен. Голова склонилась на бок. Полуприкрытые веками глаза тускло отсвечивали и, казалось, поглядывали сбоку. Рот был полуоткрыт, и желтые крепкие зубы были видны изъ-под мертвой синевы губ. Что-то страшное было в этом покойнике. Казалось, что он не мертв, но только притворяется мертвым и вот вскочит и бросится на тех, кто смотрел на него.

– Я ручаюсь, – тихо сказал Ранцеву, в раздумьи стоявшему над трупом Ферфаксов, – я ручаюсь, что именно этого человека я видел на Шадринской заимке, когда так неудачно попал на нее.

«С ним ушла тайна похищения Настеньки», – думал Ранцев. – «С ним вместе ушла и тайна убийства Портоса, доставившая мне столько несчастий и, может быть, только он мог бы мне сказать, что-нибудь про участь моей безконечно любимой Али. Слепой случай дал мне его в руки и тот же случай дал его мертвым ... Может быть, даже это и к лучшему ...»

Как сквозь дремоту, точно у него были заложены уши, Ранцев слушал, что говорил ему генерал Броневский.

– Это был настоящий аспид. Не было пытки, какую бы он ни придумал. А, говорят, изобретатель ... Химик ... Звали его тоже по странному ... Ермократ ... Я даже усумнился есть ли такое имя ... Не исковерканное ли это слово «демократ"? ... Но мне тут ссыльный один, ;ома ;омич, богословски начитанный человек, разъяснил, что подлинно такое имя есть, и празднуется тот святой июля 26-го.[13] Был он в советском суде и занимал большое место, говорят помощником самого Крыленки состоял. Помните было дело о ;едоровской секте, так он тогда обвинителем был ... Ну а потом проштрафился ... Большой ходок, несмотря на этакую рожу, оказался по женской части и хотя на это у нас какъ-то просто смотрят, он уже очень себя показал и был сослан сюда ... Ну он и тут не скучал. Женщин на каторге не мало ... Он их всех перепортил ...

Ранцев старался не слушать того, что говорил Броневский. Он медленно шел к крыльцу большого дома, занятаго раньше комендатурой каторги. В его памяти пронеслось то время, когда он, молодой, – однако, как незаметно двадцать лет прошло с тех пор, – после скачки на Императорский приз, счастливый от одержанной победы, накануне отправления в Поставы на парфорсныя охоты, где столько ожидал он радостей, зашел к капитану Долле на пороховые заводы и там в первый раз увидал этого человека. В тот вечер у него были неприятныя ощущения на пароходе, перевозившем его через Неву, когда какой-то матрос умышленно не отдавал ему чести и рабочие, переезжавшие на этом же пароходике, смеялись и радовались унижению офицера, тогда в первый раз в жизни ощутил он липкое прикосновение оскорбления не отомщеннаго и такого, какое не легко отомстить, тогда первый раз компромисс встал перед ним и омрачил праздник, бывший у него на душе. Точно одно мимолетное знакомство с этим человеком уже наложило какую-то жуткую печать. Потом Ранцев слышал, что этого человека подозревали в убийстве Портоса, его товарища и бывшаго любовника его жены, еще тогда, когда она была в первом браке с профессором Тропаревым. Тяжкия были это воспоминания! Этот человек, возможно, похитил его дочь Настеньку. Он являлся, и всякий раз случалось что-нибудь жуткое и гадкое с ним. Теперь он появился в последний раз, уже мертвым ... Что знаменовало его появление? ...

Ранцев вспомнил, как в ту ночь, он с Ферфаксовым подошел к воротам и на окрик часового, начальническим тоном спросил, «где комендатура?» Он вспомнил, как на их стук, несмело приоткрылась дверь, и они увидали при свете керосиновых ламп два ломберных стола, бутылки и карты на них, и людей в кожаных куртках кругом. Одни встали, другие остались сидеть. Ранцев плохо тогда видел лица этих людей ... Если бы тогда узнал Ермократа, взял бы его для допроса ... Стал бы его пытать? Придумал бы для него какую-нибудь особо мучительную смерть? ... Нет ... He офицерское это дело ... Ранцев был и остался офицером ... может быть, так и лучше было. Они бросили тогда свои бомбы и быстро захлопнули двери. Стоя за дверьми, они прислушались. Они услышали, как «пш-ш-ши» с особым свистящим звуком лопнули бомбы и сейчас стали слышны глухие удары падающих тел и грохот стульев, ими поваленных ....

– Всех вынесли? – спросил он у чекиста, выходившаго из дверей.

– Однако, всех, – по сибирски ответил чекист. В комнате еще оставался трупный запах. И безпорядок поваленных столов и стульев и разбросанных карт говорил о той страшной ночи. Ранцев овладел собою и спокойным голосом давал указания, где и что должно быть устроено и помещено.

Когда они вышли из дома, день сиял солнечными лучами. Мороз стал меньше. Простившись с Броневским, Ранцев с Ферфаксовым, сопровождаемые почтительно следовавшим за ними дежурным, направились вдоль реки. Ферфаксов осторожно и, даже как будто робко, заглянул в лицо Ранцева и, густо покраснев, сказалъ:

– Ты думаешь, Петр Сергеевич, о Валентине Петровне, о командирше?

– Я никогда не переставал и не перестану думать о ней, – тихо ответил Ранцев. В его голосе были мягкость и задушевность, каких не ожидал Ферфаксов. – Но я думаю, что ея нет больше на свете.

– Почему ты так думаешь?

– Прошло тринадцать лет с тех пор, как мы разстались. Неужели за эти тринадцать лет, если бы она была жива, она не нашла бы способа написать мне, или выбраться оттуда и искать меня? Она же любила меня.

– А, если и она думала так же, как и ты, что тебя нет в живых. У ней то было больше оснований думать, что ты погиб.

– Может быть ... Не надо об этом говорить ... И думать о ней ... это большая роскошь, которую я не имею права позволять себе ... Смотри, что нас ожидает ... Какая работа! Мне вспоминается жена одного японскаго офицера, самурая. Ея муж отправился на войну. Она пошла к домашнему алтарю и перед богами открыла себе ножом живот. При ней нашли записку, что она поступает так, чтобы не мешать мужу заботами о ней исполнить свой долг перед Родиной. Я мечтаю ... Но я не позволяю себе мечтать ... Я молюсь ... Но я не позволяю думам об этом заслонять главное, то, что нужно для Родины.

Они дошли до широкой просеки, под прямым углом от реки углублявшейся в лес. Тысячи топоров стучали, тысячи пил скрипели там и гомонила многотысячная толпа рабочих. Там рушили лес и заготовляли бревна не для отправки заграницу, но для постройки сносных жилищ для обитателей бывшей Песковско-Ямской советской каторги.

Ранцев показал на ряд пестрых реек, провесивших линию проспекта.

– Смотри ... Нам приходится повторять дела Петра Великаго и в неведомой стране ставить полковыя светлицы ... Дела так много ... Русскаго, живого дела, что нельзя думать о своем, личном, как бы дорого и мило оно нам ни было ....

ИX

Этот край ... что это за чудный, прекрасный, здоровый был край! С какими крепкими душистыми, морозными в начале августа ночами и румяными, ясными, долгими зорями, когда точно не торопится народиться солнце и с какими жаркими под низко плывущим по небу румяным солнцем днями.

Когда Ранцев под зноем экваториальнаго солнца на Российском острову вглядывался в громадныя пространства карты, покрытыя, кое-где бледно-зеленой краской и видел тонкий узор, неуверенно бегущих к студеному морю рек – его воображению рисовалась тундра, безконечныя равнины, покрытыя замерзшим болотом, с низким и ломким голубовато серым мохом, с кочками, поросшими жалкими кустиками голубики, с кое-где торчащими пахучими деревцами терпкаго в восковых цветах можжевельника, поросли тонких низких карявых с розовыми стволами березок и жидких полярных серых сосен. Он ожидал найти здесь редкия становища самоедских чумов из оленьих шкур, легкия санки с полозьями из мамонтовой кости, запряженныя серыми оленями с раскидистыми рогами и полное отсутствие Русских.

Он думал тогда: как же работать? ... Кого найдет он там для создания Русской армии?

Он вышел из двухъярусной бревенчатой просторной избы на воздух. Маленький палисадник с деревянным узорным заборчиком, с березами в золоте осенней опадающей листвы отделял его от пыльнаго немощенаго широкаго тракта. На север и на юг тянулись серые столбы с двумя проволоками телеграфа. На север до самаго океана телеграф работал, на юг сообщение было прервано. Телеграф, телефон, радио, все средства связи с Советской республикой по распоряжению Ранцева были сняты. Громадный край, больше Европейскаго материка, был отрезан от своего центра. Этот край висел как бы на ниточке.

Эта ниточка – широкая и веселая река неслась теперь перед Ранцевым в низких берегах. Подувал ледяной вЕтерок навстречу течению и вздымал резвыя волны, покрытыя белопенными гребешками. В этой пустынной реке было нечто обдрящее и в то же время что-то точно неземное, потустороннее. Она напоминала реки, описанныя Эдгаром Поэ, реки фантастических стран, где по лугам растут асфодели и где время стоит неподвижно. Река была широка и глубока. Песчаный берег круто уходил в ея прозрачныя зеленыя волны. На нем лежали камни, гранитные и гнейсовые валуны. В их розовых и серых боках, испещренных белыми и черными крапинами кварцев, в пупырышках зеленаго мха, выпуклыми подушечками покрывавших их, была какая-то особенная яркость ... Противоположный берег вздымался крутым обрывом. На нем рос темный безкрайний лес.

За трактовой дорогой, на берегу, серым кружевом висели повешенныя на кольях рыболовныя сети ... Село рядом больших бревенчатых, похожих одна на другую, изб протянулось вдоль берега. На окраине его была высокая деревянная церковь и погост в пестром наряде осенних берез, рябин и осин. И, когда смотрел Ранцев вверх и вниз по реке, он видел, как к небу тянулись белые дымы других сел и деревень. Ветер срывал эти дымы, нес их к бледному небу и с гулом телеграфной проволоки казалось доносился и шум бившей там Русской, не советской жизни.

Просторная лодка-баркас косила с того берега. На ней гребли бабы в пестрых и ярких платках и кофтах и их веселый и громкий говор отдавался на берегу.

В избе, откуда только что вышел Ранцев, висели портреты «вождей» – идиотская харя Ленина, косматая бородатая морда Карла Маркса, – очень она здесь кстати приходилась на бревнах Русской избы – и портреты какихъ-то, должно быть, комиссаров ... Ранцев приказал их снять, протереть стены святою водою и повесить те иконы, которыя раньше висели на этом месте. Теперь там шумно возились и плескались бабы.

Тройка мелких, но крепких и ладных лошадей, звеня бубенцами, подкатила к крыльцу простую нерессорную телегу. Ранцев сел в нее. Он ехал в объезд.

– Вы вот с бубенцами, да с колокольчиком, – сказал, оборачиваясь к Ранцеву, мужик ямщик, а те боялись. Молчком ездили, да все с охраной.

Жизнь кипела в этом вдруг разбуженном краю. «Гектор", бывшая «Немезида», вместе с советским ледоколом стоял в устье реки и спешно разгружался. Капитан Ольсоне надеялся еще успеть сделать до ледостава два реиса и привезти все заказанное Ранцевым Дриянскому.

Ранцев знал, что эта Русская жизнь была только вдоль реки. Как ягоды смородины висят на тонком и нежном зеленом стебле, так и села и деревни висели только вдоль стержня реки ... От реки на тысячу двести верст до другой такой же реки не было ничего ... Или так казалось, что там ничего не было? Туда не было ни трактовых, ни проселочных дорог. Кое-где попадались там самоедские чумы, небольшия заимки, потом все это замыкалось лесною и тундровою пустыней, никому неизвестной и никем необследованной.

Ранцев летал в этот край на аэроплане. В самой лесной глуши он нашел большия села. Он спустился к ним. Бревенчатыя избы хранили вековой Петровский уклад. Ранцева встретили спокойно и радушно. Предки этих людей были еще Петровскими землепроходцами, поселенными мудрою волею Великаго Императора и с тех пор забытыми всеми. Дороги, протоптанныя ими, заросли лесом, и никто сотни лет к ним не ездил. Поколение сменяло поколение, внешняя жизнь к ним не шла. Эти люди, в старых Петровских старшинских цепях встретившие Ранцева, ничего не слыхали ни о Великой войне, ни о революции. Они не знали о существовании железных дорог, и культуру они восприняли прямо с аэроплана. К Ранцеву вышли рослые, крепкие бородатые люди в длинных шубах с высокими воротниками, точно соскочившие с картин Маковскаго. Они говорили на старом полуславянском языке. Все они были старообрядцы и имели свои молельни и своих начетчиков. Они пригласили Ранцева в избу, куда он просил собрать всех стариков.

Как длинную, хитрую сказку слушали они в разсказе Ранцева историю России за два века.

– Вы понимаете, старики, без Царя России не быть, – сказал в заключение своего разсказа Ранцев.

– Как не понимать ... Вестимо, не быть.

– Новому Царю надо войско крепких и верных людей. Мне и повелено таких людей набирать.

– Без вернаго войска Царю не быть .... Надо, старики, нам помочь стать опять Московскому Государству ... Порадеть надо нам о Москве. - сказал старшина.

Старики закивали головами.

– Рекрутов поставим тебе отменных, сам увидишь каких. На медведя в одиночку хаживали.

Ранцев видел их старыя кремневыя ружья и предвкушал удовольствие выдавать им новенькия французской работы трехлинейныя винтовки.

После долгой, спокойной и мудрой беседы было постановлено, что эти люди оповестят и другия, такия же затерянныя в лесной глуши села и поставят рекрутов на «большую реку» как только выпадет снег и можно будет идти на лыжах.

– Чтобы нам от долга своего отказываться, никогда того у нас и в мыслях не было, да вишь ты как сложилось, никакая власть к нам не приезжала. Годов тридцать тому назад собаками исправник ехал от воеводы главнаго, да не доехал, волки порвали его. А ты ловко это на какой машине по воздуху прилетел.

Раздав подарки старшинам и осмотрев рекрутов – на диво был народ, хотя сейчас в гвардию и совсем нетронутые парни – Ранцев полетел обратно.

В этот забытый край он послал экспедицию строить дорогу и установить связь по радио, чтобы следить за правильной посылкой рекрут и поставкой всего нужнаго для войска.

Вернувшись, он нашел генерала Броневскаго в хлопотах. По всем селам и деревням уже были расквартированы роты. К устью были наряжены тысячи подвод, везли с «Гектора» обмундирование, снаряжение, уставы, пособия и оружие. По деревням были посланы ремонтеры набирать лошадей для кавалерии, артиллерии и обоза. Повсюду шла муштра и учение. Тут было не до дум, не до сладостных и печальных воспоминаний и Ферфаксов, во всем помогавший Ранцеву, понял, как был прав Ранцев, что не позволял себе думать о Валентине Петровне.

He обошлось и без наказаний. Кое-кто сидел в холодных карцерах на хлебе и воде. Человек десять за коммунистическую пропаганду пошли под полевой суд и на заре были разстреляны.

Все это населению нравилось. И наказания, и суд, и разстрел не вызвали осуждения.

– Нельзя без этого. Строгость нужна прежде всего. Люди стали совсем ни к чему. Озорные стали люди. Оскотинел народ. Нельзя с ними без острастки. Которые из комсомольцев так и совсем языки распустили. Ты ему слово, а он тебе десять в ответ, а чтобы дело какое дедать, – тут следовал безнадежный жест рукою.

Нравилось народу и то, что за прошлое не взыскивали и прошлаго не поминали. Кое-кого из вчерашних чекистов взяли опять на службу, нашили им на погоны «лычки» и они, вспомнив былую унтеръ-офицерскую школу, с усердием и добросовестно стали помогать офицерам.

Команды, барабанный бой, а вскоре и учебная стрельба не смолкали по деревням и селам.

He обошлось и без войны. Только пока сражались не новыя войска. Советский центр, не получая ответов ни из городов, ни из сел, ни из каторжных поселений, послал разведку. Она погибла по неизвестной причине где-то на тракте. Посланы были аэропланы. Они тоже вдруг вспыхнули в небе и огненным лоскутом упали на землю.

Те тридцать прекрасных безшумных аэропланов, что вылетели в разныя места России с Российскаго острова, были сосредоточены у Ранцева, в его распоряжения. По всей границе были установлены слуховые посты, улавливающие приближение советских летательных машин, и прежде чем аэропланы с красным кругом и серпом и молотом на крыльях, достигали новаго края, зажившаго такою кипучею жизнью, им навстречу вылетали безшумные и быстролетные самолеты Аранова. Управляемые по радио со слуховых постов они легко находили аэроплаыы большевиков, выпускали из кормового аппарата летучую мину и взрывали их в вышине. Занятый Ранцевым край был совершенно изолирован от Советскаго союза.

На весну в нем намечалось открытие порта в устье той реки, где была каторга. Там спешно готовили пристани и молы и туда везли продукты промыслов этого края: меха, медвежьи и оленьи шкуры, мамонтову кость, речной жемчуг, мороженое оленье мясо, дичь, рыбу и золото. Там готовила свои торговыя операции торговая контора, учрежденная Дриянским. Там же ставили и рыбо-коптильный и консервный заводы. Готовились жить, ни от кого не завися, все приготовляя свое.

Под дыханием порядка и свободы мертвый и холодный край оживал.

Был конец октября. Ранцев с Ферфаксовым возвращались из служебной поездки.

Ферфаксов высунул нос из дохи и повернул лицо к Ранцеву.

– Знаешь, Петр Сергеевич, сколько сегодня было градусов, когда мы выезжали из Покровскаго?

– Ну ...

– Сорок ниже ноля.

– Я и не заметил .... Что значит в напряженной работе и внимании к своему делу ... Да безветряный мороз – не мороз.

Лошади с заиндевелою, закурчавившеюся шерстью бойко бежали по крепкому промерзлому снегу. Зимния сумерки стыли кругом. Вдали показались огни освещенных окон селения.

– А там, – помолчав, сказал Ранцев, – на Российском острову, пожалуй, теперь все сорок градусов выше ноля, и бедный наш Ричард Васильевич томится поди-ка целыми сутками у радио-аппарата. Пойду сейчас порадую его успехами организации Российскаго войска. Ведь мы сегодня смотрели первые эскадроны, сформированные здесь! ...

X

Хмурою, июльскою, безлунною ночью аэроплан, на котором летели Нордеков с Парчевским, приземился на окраине деревни Коломяг на зацветающем картофельном поле. Нордеков, Парчевский и четверо специалистов по газовой обороне выпрыгнули из кабины и стали вытаскивать ящики и корзины.

– Ну ... Храни вас Господь, – приподнимая авиаторский шлем, сказал летчик.

– Спасибо ... Летите? – сказал Нордеков. Его таки укачало во время полета. На душе было невыразимо тоскливо. Жуткий страх охватил его, Он с трудом сдерживал волнение. Зубы ляскали по зубам.

– А как же. Оборони Бог, не увидад бы кто. Аэроплан дрогнул и безшумно взмыл к темному в дождевых тучах небу. Шесть человек остались на поле.

Они огляделись. Тихая, полная тумана, точно настороженная ночь была кругом. Картофельное поле полого спускалось в неглубокий овраг. Над головами было черное небо. Вдали в нем отражалось розовое зарево огней Петербурга. В воздухе было холодно и сыро – вот вот польет дождь.

Парчевский, – он видел, что Нордеков еще не пришел в себя и не может распоряжаться, – послал двоих на разведку, поискать какую-нибудь крышу. Прошло около часу. Наконец раздались осторожные шаги.

– Вы, Голубевъ? – окликнул подходившаго Парчевский.

– Я, господин полковник. Пожалуйте, идемте.

– Я останусь при вещах. Георгий Димитриевич пойдет с вами.

– He извольте безпокоиться. Вот они и наши люди. Они все заберут.

Накрапывал дождь. По мокрой картофельной листве, спотыкаясь о гряды, спустились в овраг, перешли его и на другой стороне увидали, как сквозь доски большой риги просвечивал свет дорожнаго электрическаго фонарика.

– Помещение хоть куда, пока другого в городе не присмотрим, – сказал, оглядывая чистую пустую ригу, Парчевский. – Видно не все еще товарищи растащили. Вы куда же, Голубевъ?

– Я пойду с Карнеевым лучевыя завесы поставлю, мотор установлю. Вам покойнее будет, а Ломов с Дубровниковым вам койки поставят, да чайку согреют.

При свете одинокой свечи, вставленной в дорожный подсвечник, ужинали. Мерный и крупный обложной дождь барабанил по тесовой крыше. В углу протекало. Там лилась тонкая струйка воды и звенела с тихою грустью в накопившейся лужице.

– Ну что-то Бог завтра даст, – потягиваясь, сказал Парчевский, – ведь я родился и вырос здесь, Георгий Димитриевич. В Саперном переулке моя Родина. Найду ли я свой домъ? ... Как странно, странно ... «Опять на Родине ... Вновь я посетил тот уголок земли, где я провел отшельником три года незаметных". Помните, Георгий Димитриевич, у Пушкина ... «Здравствуй племя, младое, незнакомое» ... Какое-то племя нас завтра встретитъ? ... Боже мой! ... Коломяги! ... Сколько лет детьми мы проводили здесь на даче. Кажется, вчера выехал только. И парк Орлова Денисова помню с его озерами и белыми лодками, и дворец с пушками, отнятыми у французов в двенадцатом году и танцульку с полукруглой раковиной для музыкантов ... Кажется, вчера танцовал я там с розовенькими гимназисточками вальс и польку ... А теперь вот ни вальса, ни польки никто и не танцует. И там же подле площадки по кустам и лужайкам играли мы весело в «казаки и разбойники».

Ломов, разставлявший койки, прислушался к тому, что говорил Парчевский, поднял голову и сказалъ:

– В игре этой, господин полковник, помните, был «дом" и кто добежал до дома, того уже и «пятнать» нельзя. Вот и у вас такой дом будет.

– Да, добежать бы только, – с тяжелым вздохом сказал Нордеков. Он после выпитаго чая отошел немного. – Что же, господа, будем ложиться. Утро вечера мудренее.

– Штраф, господин полковник, – сказал Ломов. – Эка вы «господ" вспомнили. В Ленинграде-то!

– Вы тоже хороши. «Господин полковник"!

– Да уже, простите, больно противно «товарищем" вас называть.

– Вот как обернулось, за каламбур можно посчитать. Хорошо, если «господин полковник" не обидится.

– Ну, полноте, – смутился Ломов.

– Так кем же мы будемъ? – зевая, сказал Парчевский, стягивавший с ног сапоги.

– Думаю, как придется, – залезая в кожаный мешок, сказал Нордеков. – И казаками и разбойниками. А приятно, знаете, устроить и себе тоже своего рода экстерриториальность ... Совсем я теперь в роде какого-то советскаго полпреда оказываюсь. Ну-ка, товарищи, суньтесь!

– Боюсь, что погибнут просто невинные дачники. Пойдут по грибы, попадут вот под этакий дождище, кинутся к риге, а их тут Голубов своими газами и прихлопнет.

– А как же иначе, – ленивым барским голосом проговорил Нордеков. – Пусти-ка их сюда!.. Мигом донесут. Ведь одна такая жестянка – он показал на жестянку с французским печеньем, – к стенке и никаких гвоздей!..

– Где лес рубят – щепки летят, – сказал спокойно Парчевский.

– Мы, товарищ, «капучий» не пустим. Зачемъ? Увидим – дачники, ну и пустим «смехач". Пусть немного посмеются, а то, говорят, здесь люди и смеяться совсем разучились, – сказал Ломов.

– Кто у аппарата? – спросил Нордеков.

– До четырех часов Голубов, после я.

– Не проспите?

– Не безпокойтесь, «товарищ". Я во время полета, почитай, все время спал.

– А я никак не мог, – жалобно изъ-под одеяла сказал Нордеков. – Меня совсем укачало. И сейчас голова трещит, как после большого загула ... Ах, было времячко, гуливали мы таки на маневрах под этим самым Санктъ-Петербургом.

– А странно опять вот эдак заснуть в риге под самым Петербургом. Точно и правда на маневрах. И дождь какой родной! Шумит, миляга. Какое все родное: – Коломяги, а там Шувалово и лес ... Там дальше Парголовския высоты – Петербургская Швейцария, Левашово, Токсово и повернуть назад – Мурино, Ручьи, Гражданка и Лесной ... Боже мой, Боже мой, неужели завтра я увижу зти места? Завтра в Петербурге? ... Засну ли я? ... Сколько воспоминаний!

– Спокойной ночи, – сказал Нордеков.

– Спокойной ночи, – ответил Парчевский.

Ломов погасил свечу и вышел из риги. Он стал под краем крыши. Ночь была темна. Ни зги не было видно. Кругом шумел холодный, обложной Санктъ-Петербургский дождь.



К утру дождь перестал. Серебристый туман стлался над землею. Едва светало, когда все спавшие в риге встали, вернувшийся с поста Голубов сготовил чаю, все обрядились в костюмы для разведки.

– Н-да, кавалеры ... В таких на avenue de l'Op;ra самое место, – сказал, оглядывая свои босыя ноги в опорках, Парчевский.

– Молодчина все-таки этот Дриянский, здорово обрядил нас, – сказал Нордеков. – Я и бороду, как сел на аэроплан, так и не брил. Парчевский, дай-ка зеркало. Поди, хорош.

– Настоящий советский гражданин, буржуем ничуть не пахнет.

Парчевский вышел из риги.

– Как странно быть без галстуха ... Глупая привычка. А какъ-то будто неловко.

Он потянул носом.

– Какой воздухъ!.. He даром сказал Карамзинъ: – «Родина мила сердцу нашему не местными красотами, не благодатным климатом" ...

– Да уж климат. Селедка пять копеек, – сказал Голубов.

– Хорошо, товарищ, кабы так. Поди хорошей-то селедки только в магазине для интуристов и найдешь, а нам теперь переходи на положение лишенцев, клади зубы ка полку.

Туман густел, садясь на землю. Студеная роса холодила лицо.

Парчевский провел ладонями по щекам.

– Роса-то душистая какая! И умываться не надо.

– Что вы, – сказал вышедший из риги специалист по газам Дубровников. – Да какой же советский гражданин когда умывается.

– Да привыкать надо к «тутэшним" порядкам. Это не отель «модерн" с проведенной холодной и горячей водой, с газом и электричеством. Теперь станем жить по Зощенке.

На их глазах точно съедало туман. Он осыпался мелким дождиком. Наверху вдруг открылись голубые просторы и брызнуло оттуда золотыми слепящими глаза солнечными лучами. Внизу пелена тумана была еще густа и над ея поверхностью, точно на сером, спокойном море плыли дачныя крыши, верхушки кудрявых берез, палисадников и «линий» Коломяг.

Когда Парчевский и Нордеков дошли до деревни, они разстались. У каждаго была своя задача, своя явка. По одиночке казалось безопаснее, да и если погибнет, попадется, – попадется один, а не два. У каждаго на такой случай было в боковом кармане механическое вечное перо, которым их снабдил профессор Вундерлих. Это «стило» было дешеваго, совсем «советскаго» вида. Оно было сделано по образцам, полученным от «акционернаго общества» «Международная книга», фабрики «Союз". В нем было сделано особое приспособление и, если нажать пружинку, то на того, кто вздумал бы арестовать кого-нибудь из них, найдет, примерно, на полчаса столбняк, он потеряет способность соображать что-либо и двигаться. А за полчаса можно быть далеко.

Парчевский, огибая Удельный парк, пошел по Мариинской улице к Финляндской железной дороге. Он решил ехать поездом. Нордеков бодро шагал по Коломяжскому шоссе к Новой деревне .... Советския опорки ловко сидели на босой ноге – хорошо их пригнал Нифонт Иванович на Российском острове, - ноги сами шли. Волнение бурлило кровь. Все тело стало напряженным и сильным, голова работала с поразительною ясностью.

Маленькия таратайки, запряженныя пузатыми с сенным брюхом чухонскими лошадьми обгоняли Нордекова. Коломяжския крестьянки везли в жестяных кувшинах молоко в город. Оне были такия же как их с детства помнил Нордеков. На тонких и широких дугах тихо позванивали колокольчики. Изъ-под пестрых потрепанных платков сурово смотрели загорелыя красныя лица.

Нордеков перешел Строгановский мост, пересек Каменный остров и вошел на улицу «Красных зорь». Нева синела и золотыми искорками горели ея маленькия волны, поднимавшияся от набегавшаго ветерка. По реке скользили шлюпки. Полуголые молодые люди в трусиках гребли на них мерчо и сильно, спортивным, любительским ритмом. Над рекою с Коломяжскаго аэродрома пролетел аэроплан. Первые трамваи – 2-й и 31-й номера обогнали Нордекова. Он не рискнул сесть в них. Они были битком набиты людьми. Люди стояли на площадках и на ступеньках. Город просыпался. Совслужащие спешили по местам.

Нордеков шел по хорошо знакомому проспекту. Как и раньше дома стояли тесным рядом. Кое-где пооблупилась штукатурка, но окна блестели на солнце, и, казалось, за ними был тот Петербургский уют и тепло, которые так любил Нордеков. Сердце щемило воспоминаниями. Здесь познакомился он с Лелей Олтабасовой и здесь протекла их нежная и горячая любовь. По этому проспекту, по этой мостовой, мимо этих домов, он ездил с ней на лихаче. Он вспомнил их медовый месяц и уютные завтраки на Каменном острове у Кюба-Фелисьена. Да, все это было, но как будто и есть. Не таким представлял себе Петербург Нордеков no эмигрантским газетам. Ему казалось, что он должен идти между разломанных домов, с разбитыми стеклами, по улицам пустынно мертвым, где нет никого и где изъ-за каждаго угла смотрит смерть. Ничего этого не было. Город жил утренней жизнью, как жили и другие европейские города. Немного острее был запах помоев, грязнее троттуары, и на мостовой ветер сушил вчерашния лужи.

Молодой человек с открытым улыбающимся лицом, в рубашке без галстуха, в пестрых в полоску штанах, с книгами под мышкой, без шляпы, стриженый по моде, как и его Мишель Строгов стригся, на темени куст торчащих волос и бритые виски шел, направляясь прямо на Нордекова.

– Гражданин, скажите, как пройти на улицу товарища Скороходова?

Нордеков остановился. Недоумение было на его лице. Студентъ? ... Нордеков привык видеть студентов в форме, быть может, и бедно, но опрятно одетых, этот ... Кто онъ? И вспомнил – Вузовец.

– Может, не знаете, раньше была Большая Монетная?

Нордеков совсем смутился. Он прекрасно знал, где была Большая Монетная. Пройти еще шагов пятьсот и проспект пересечет эта улица. Но признать, что он знает Большую Монетную и не знает улицы «товарища Скороходова», – показать, что он приезжий. В каждом встречном Нордеков видел агента Гепеу, шпиона, доносчика. Кто этот веселый молодой человек с быстрыми насмешливыми глазами? Действительно Вузовец, или ... Нордеков уже взялся за стило.

– He знаю, гражданин, не знаю-с, – быстро сказал он.

«Приподнимать каскетку или нет", – мелькнуло в голове. «Провалился ... пропал ... Первый блин комом", – думал он и не знал, что же делать, но Вузовец быстро кинулъ:

– Извиняюсь, – и пошел дальше.

«Вот она и Большая Монетная, а ведь тот молодой человек идет в противоположную сторону. Позвать его?.. Нет, он уже далеко. Чего добраго завяжется разговор, ну и влипну» ...

На углу стояла железная тумба для окурков и бумаг. Шест с вывеской, где было написано: – «улица имени тов. Скороходова» и указатель номеров домов торчал сбоку. Совсем как в Берлине!

Солнце пригревало. От мокрых асфальтов поднимался прозрачный пар. Нордеков выбрался на Невский. Здесь было чище. Кое-где яркая раскраска домов и громадныя аляповатыя в кубистическом стиле намалеванныя афиши на круглых будках резали глаз, но это был тот же Невский, каким знал его Нордеков. Он читал вывески. «Промбанк", «Ленинградский коммунальный банк", «Ленинградское соединенное общество взаимнаго кредита» ... Какъ-то не совмещалось это с представлением о государстве, где капитал отменен. В окнах книжнаго магазина были разложены книги. Нордеков остановился перед ними. Над магазином была вывеска: «Рабочее издательство «Прибой». Нордеков знал эти книги. Ястребов показывал и заставлял учить их. «Библиотека для всех", «Ленинская библиотека», «Коммунистический Университет на дому», «Ленинский Комсомол", «Искра» ... Все это за зеркальным стеклом магазина показалось Нордекову особенно внушительным. Нордеков отошел от окна и посмотрел еще раз на Невский. Он был все тот же милый, родной Невский. Такой, как был во времена воспевших его Пушкина и Гоголя. И каланча над Думой и вдали, над зеленою полосою Александровскаго сада, Адмиралтейская игла с золотым корабликом. Панели Пудожскаго камня, асфальтовые троттуары и перевернутый для ремонта торец, с рогатками по сторонам. Звонили трамваи. Они неслись целою чередою: 12-й, 23-й, 14-й и 7-й. Все было как и прежде.

Нет, это только так казалось. Город остался. Дома остались, трамваи остались, но был город точно завоеван неприятелем. Толпа на Невском была не та. Нордеков долго подбирал сравнение. Точно пожар выгнал на улицу обитателей гостинницы, и они выскочили, кто во что успел одеться. Пожилой человек с пухлым, бритым актерским лицом шел навстречу. На нем была рубашка, желтоватые, просторные штаыы с помочами и обнажекная лысая голова. Он шел медленно. Его костюм не стеснял. Как не стеснял он никого здесь. Блузки, небрежно подоткнутыя под юбки, короткия платья, мало кто из женщин был в чулках, мало кто в шляпке, как и мужчины – большинство без шляп. Во всех какое-то «опрощение», какое-то «наплевательство» над костюмом и модой и будто вызов самим приличиям. Бедность? Нет, не только бедность, но и умысел. И так это было странно видеть в Державном, всегда таком подтянутом Петербурге!

Встречались и красноармейцы и, должно быть, курсанты. Они казались щеголевато и хорошо одетыми. Но когда вгляделся в них Нордеков, он понял, что они только казались хорошо одетыми, казались на фоне этой грязной и бедной толпы. Их смятыя фуражки с небрежно пришпиленной красной звездой, их шаровары с уродливыми «бриджами», пузатыми на коротких нестройных ногах, их плохо одернутыя рубашки и грубый ремень: все это было низко-сортное и отнюдь не щегольское.

Вдали, как видение прошлаго, как призрак стараго Петербурга, шла старуха. На ней была большая старомодная черная шляпа, длинная юбка спускалась до самых носков. Тонкий, горбатый нос на бледном, цвета слоновой кости лице заострился, как у мертвеца, голодныя складки легли вдоль щек. По ним шли нездоровыя коричневыя пятна ... Человек, несший перед нею корзину слив, обронил одну и она упала в грязь и разбилась. Старуха быстро оглянулась и, хищным движением нагнувшись, подобрала и спрятала сливу в рукаве. Девушки с молодыми людьми увидали ея движение. Они злобно покосились на старуху, оскалили молодые крепкие зубы и скуластая девица с гадкой усмешкой крикнула на всю улицу:

– Поди из графьев какихъ! ... Барыня была! ... Побируха старая!..

Вся компания захохотала.

Ее, этот призрак стараго, умершаго Петербурга они только терпели. Они – завоеватели! ... Строители новой, прекрасной жизни!

Нордеков вспомнил, как однажды сказал его сын, Шура, его теще, что людей старше шестидесяти лет надо усыплять ... Эту не усыпили ... Ей дали жить ... Но ... какъ!!.

Холодныя струи побежали по спине Нордекова. Стало страшно. Он ускорил шаги. Думские часы показывали приближение часа, когда еще на Российском острову было условлено свидание с местным «братом Русской Правды» ...

XИИ

Было воскресенье. В церкви, куда вошел Нордеков, шла литургия. И тут было не то, чего ожидал Нордеков. Церковь не была полна. Она не «ломилась» от молящихся, но она и не была пуста. И не были в ней только старики и старухи. Много было и молодежи, Вузовскаго и рабочаго вида. Стройно и хорошо пел маленький хор из восьми человек. Старый священник служил с умилеиною верою.

Обедня приходила к концу. Причетник вынес маленькую скамеечку – будет коленопреклоненная молитва. Кто опустился на колени, кто остался стоять. Нордеков не преклонил коленъ: – так легче оглядеть прихожан.

На священнике старыя, очень потертыя ризы. Он с большими страдающими, изступленными глазами, неровной торопливой походкой прошел на середину храма.

– «О, премилосердный, всесильный и человеколюбивейший Господи, Иисусе Христе, Боже наш, Церкви Зиждителю и Хранителю», – начал он в мертвой молитвенной тишине храма. Чуть раздались вздохи и кто то едва слышно всхлипнул.

– «Воззри благосердным оком Твоим на сию люто обуреваемую напастей бурею.

«Ты бо рекл еси, Господи: «Созижду Церковь Мою и врата адовы не одолеют Ю».

Нордеков чувствовал старый, так привычный «церковный» запах кругом. Этому запаху воска, лампаднаго масла и ладана – века. Он вошел и впитался в самыя стены. Он точно оттенял и усиливал слова, так сильно звучавшия на славянском языке и по старинному говорившия о близком, сегодняшнем.

– «Помяни обещание Твое не ложное: – «Се Аз с вами есмь во вся дни до скончания века», – со знойною, страстною верою выкрикнул священник.

«Буди с нами неотступно, буди нам милостив, – молит Тя многострадальная Церковь Твоя, – укрепи нас в правоверии и любви к Тебе, благодатию и любовию Твоею заблуждающие обрати, отступльшие вразуми, ожесточенные умягчи.

«Подаждь, Господи, во власти сущим разум и страх Божий и вложи в сердца их благая и мирная о Церкви Твоей.

«Всякое развращение и жизнь, несогласную христианскому благочестию, направи. Сотвори, да вси свято и непорочно поживем, и тако спасательная вера укоренится и плодоносна в сердцах наших пребудет.

«He отврати Лица Твоего от нас, не до конца гневающийся Господи. Воздаждь нам радость спасения Твоего.

«Всяку нужду и скорбь людей Твоих, огради нас всемогущею силою Твоею от напастей, гонений, изгнаний, заключений и озлоблений, да Тобою спасаеми, достигнем пристанища Твоего небеснаго и тамо с Лики чистейших небесных сил прославим Тебе, Господа и Спасителя Нашего со Отцом и Святым Духом во веки веков" ...

Во время чтения этой новой и показавшейся Нордекову необычайно смелой молитвы, он разсмотрел пожилого человека, стоявшаго у иконы Божией Матери на коленях. Он был в светлых штанах, в темной рубашке и башмаках на босу ногу. Так он и был описан Ястребовым на Российском острову.

Священник вышел читать заамвонную молитву. Молящиеся начинали выходить. Нордеков подошел к образу Божией Матери и опустился на колени подле человека в темной рубашке. Тот искоса взглянул на Нордекова и согнулся в земном поклоне. В тот же миг из за ворота его рубашки выскочил небольшой темный крест. Нордеков успел увидеть – «братский крест". Незнакомец поспешно спрятал его за пазуху.

Все шло, как по писанному. Это ободрило Нордекова. Он нагнулся к полу и прошепталъ:

– Коммунизм умрет – Россия не умрет. Незнакомец не дрогнул, что называется «и ухом не повел". Он стал еще сильнее креститься и с страстным надрывом, истово, склоняясь в земном поклоне, в молитвенном экстазе довольно громко сказалъ:

– Господи, спаси Россию!

И сейчас же, не глядя на Нордекова встал с колен и пошел из церкви. Нордеков пошел за ним. Он нагнал его на улице идущим с низко опущенной головой. Они свернули в переулок. Тут было безлюдно. Человек в темной рубашке повернулся лицом к Нордекову и быстро и нервно бросилъ:

– Давайте!

Нордеков подал ему отрезок игральной карты с кривым завитком. Незнакомец сличил его с достанным им из кармана другим отрезком карты, облегченно вздохнул и сказалъ:

– Пойдемте вместе. Только не в ногу. Вы идите своим шагом ... Я пойду частым. И пока молчите.

Так прошли они долго, избегая больших улиц, и вышли, наконец, на набережную Невы. У гранитной скамьи на полукруглом выступе, где никого не было и вообще место было тихое незнакомец предложил Нордекову сесть.

– Не устали? Мы то привыкли ходить. Бегунами сделались. Ничего что на камне? ... Говорят не хорошо, да место за то тихое. И мильтон далеко.

Перед ними были запущенныя здания больших дворцов. Сзади тихо плескала Нева. Свежий ветерок набегал с моря. Чем то родным и милым веяло от него Нордекову. Вдали немолчно шумел и греготал город ... Родной город Санктъ-Петербург, или хужой – Ленинградъ?

XИИИ

– Ну что, посмотрели нашу столицу? ... Прекрасную нашу Северную Пальмиру, – начал незнакомец. – Уже маленькаго, поверхностнаго взгляда достаточно, – вы ведь не интурист, – сами Петербуржец, так поймете что это такое! ... Сумасшедший домъ! ... В нем еще кое-где бродят призраки ... Тени прошлаго ... Их мало ... Этого прошлаго, как огня боятся ... Его – не было. Понимаете, ни Николая Второго, ни Александров, ни Екатерины как бы не существовало. Они только Петра И кое как допускают. Они его революционером считают, тоже в роде как бы большевиком. А впрочем вообще то у них история с «октября» начинается. «Рысыфысыры», а потом эти самые советы. Больше ничего. Как поется у насъ: – «во и во, ну и больше ничево» ... Так им старики то эти самые вот как еще опасны. Они помнят, а помнить теперь запрещено. У нас – молодежь. Она ничего не знает, ничего не видала. Те, кому было три года, когда пришла эта самая советская власть. Вот эти то и есть самые их горячие поклонники. Что они видали? Они, как прозрели – увидали себя в советской школе второй ступени, Они учились в холодных классах, где замерзали чернила, учились без пособий, учебников, без тетрадей, часто без карандашей. В молодые годы я бывал в Китае. Я видал там такия же школы. Голодные китайчата в холодной фанзе хором повторяли за учителем какия то фразы ... Так вот тогда это в Китае было нормально и никого не удивляло. Здесь это удивляет только нас, старых людей, – молодым это так же нормально, как китайцам нормальной казалась их холодная школа. Потом Вуз'ы ... Голодное и холодное существование в уплотненных квартирах, или еще того хуже в общежитиях. Это, гражданин, каторга. Принудительно жить в тесноте, валяться на одних постелях с людьми, с которыми ничего общаго не имеешь – это же, повторяю, самая жестокая каторга. Притом самая лютая классовая ненависть между ними. Молодые люди и девушки живут вместе, любовь, ревность, страсть выкинуты из их обихода – буржуазные предразсудки! ... Один «акт", или, как с жестоким остроумием, с каторжным остроумием, сказал наш советский писатель: – «стакан воды» ... Адъ!

– Как должны в этом аду ненавидеть большевиков, – сказал тихим голосом Нордеков.

– Вы думаете? – незнакомец прищурил глаза и острым, неприятным взглядом посмотрел на Нордекова. – У вас сигареты наверно имеются? ... Поди еще и с заграничным табачком ... Угостите по приятельски. А то мне эти наши «Тракторы», «Советы» да «Пушки» 25 штук – сорок копеек до тошноты надоели. Только горло дерут ... А когда то славились табаком, между прочим ... Богдановския, Месаксуди ... Да было! Было же!

Он долго и со вкусом раскуривал предложенную Нордековым папиросу, потом продолжал с жутким спокойствием, так не отвечавшим смыслу его речи.

– Ненавидят всякую власть. И чем благороднее, выше, доступнее, скажем – красивее она, – тем более лютой ненавистью ее ненавидят. Нашего прекраснаго Государя Императора, которому клялись в «безпредельной преданности», котораго «обожали» – умели еще и какъ! ненавидеть ... Охотились за ним.

– Особые люди. He те, кто обожал его.

– Нет, гражданин, те же самые люди. Потому что он – власть! Потому что он – Государь ... Вот поэтому он слишком двести лет взят под подозрение и облеплен самою гнусною клеветой ... Что, – вскрикнул незнакомец, – точно боялся, что Нордеков возразит ему, – неправда?! ... Кто всякия гнусности писал и с кафедры говорил про Дом Романовыхъ? ... Профессора, историки, публицисты, адвокаты ... Эти «безпредельно преданные» благоговели перед Герценом, Крапоткиным, Чернышевским ... Самые лучшие наши поэты и писатели не прочь были из под полы написать гадкие стишки, сказать гнусность! ... А ведь яд то ея остается. Сто с лишним лет благоговели перед мужиком, ходили в народ ... На демократию молились. Социализмом сменили христианство. Вспахали и удобрили ниву и бросили в нее семена. Теперь – собирайте урожай ... Наша молодежь свою советскую власть обожает. Тоже – «безпредельно ей предана». Молодежь воспитана в слепоте и она слепа. Что говорить слепорожденному о красоте природы и об игре красок на солнечном луче – он не поймет ваших восторгов ...

Незнакомец притушил папиросу о гранитный парапет набережной и после некотораго молчания тихо и очень сердечно сказалъ:

– Вы присланы, чтобы поднять здесь возстание ... Вывести народ на улицу ...

Нордеков не отвечал.

– Я понимаю ваше молчание ... Ценю его ... И крест Братский вы на мне видали ... За этот крест, если найдут – разстреливают ... И отрезок карты я вам предъявил и все со мною вышло, как вам сказали там, где дали явку на меня, а вы все не верите. Правильно ... Что ж и я бы так же поступил ... Здесь самому себе иной раз не веришь ... А вдруг встанешь, да и пойдешь сам на себя доносить, потому что надоест скрываться.

– Нет, помилуйте ... Отчего же, – как то смущенно заговорил Нордеков. – Но, согласитесь, ваш вопрос ... Здесь ... Меня прямо огорошил ...

– Ах да ... Мильтон недалеко ... И Гороховая, не за горами ... А где же говорить то? ... Возстание? ... Вы хотите заставить потечь реку снова по тому же руслу. Студенты, массовки ... Рабочие, митинги! ... Армия, безпорядки ... И над всем, как руководитель – интеллигенция! ... Либералы, народовольцы, нигилисты, социалисты, большевики! ... Н-да ... Задача. Прежде всего интеллигенции – нет ... Была, да вся вышла. Выведена в расход ... С «белой» армией ушла заграницу, убита, забита, загнана в тартарары. А кто остался из этих «социалистов", пошел с ними. И как было ему не пойдти? Он воспитывался в ненависти и презрении к религии – большевики ему дали воинствующее безбожие. Он ненавидел Императорскую власть – ему преподнесли такую ненависть, какая ему и не снилась в самыя злыя минуты его жизни. Он презирал и не любил Россию, ну так вот ея нет, вы понимаете, это выдумать надо: – нет России! ... Слышите, ни России, ни Русских нет, есть – Советы и есть советские ... Как же этим то такую власть не обожать? У нас не только советский патриотизм, у нас самый махровый советский шовинизм ...

– А кровь? ... Как же они, в большинстве Толстовцы и непротивленцы, переварили всю большевицкую кровь, – сказал с убедительною силою Нордеков.

– Ах, кровь?... Но ему давно вдолбили в голову, что при Царском правительстве в сто раз было больше крови, разстрелов, пыток, казней и мучений, в сто раз больше крови лилось. Открыли архивы и доказали, понимаете, доказали, что это так ... He забудьте, что тут такая ложь, такая клевета, какой и сам чорт не придумает. И голод и нищета при «Царизме«были в сто раз хуже! ... Попробуйте сказать, что это неправда. Кто скажетъ? ... Все боится, все «безпредельно предано» ... В прежнее время все начиналось со студента. Кажется это в «Бесах" я читал, как «от Москвы и до Ташкента вся Россия ждет студента». Вы были студентомъ?

– He имел такой чести.

– Значит из юнкеров, военщина ... Ну, может быть, слыхали и вы. Тогда ... Землячества и сходки ... Стаканы с чаем и с пивом. Стриженыя курсистки, теперь этим не удивишь никого, а тогда стриженая девка была пугало ... И песни ... Чего чего только не пели мы. И «Дубинушку», и «Солнце всходит и заходит", «Нагаечку», «Варшавянку» и про Байкал и этот самый «Интернационал", будь он трижды проклят, орали с диким восторгом. «Вставай проклятьем заклеймленный» ... В облаках сквернаго табачнаго дыма, в запахе пива и водки и это звучало прямо великолепно. И представьте ни мало не боялись дворников, и «шпиков". Mope по колено ... Устраивали сходки в стенах самого университета. Университет автономенъ! Под прикрытием ректоров, профессоров и деканов разводили такую революцию, что дальше идти некуда ... И уже разве слишком разоремся: – «долой самодержавие», придет полиция и мирно заберет всех в манеж для разборки ... Ну вышлют кого в места не столь отдаленныя, так ведь за то – какие герои! ... Вот эти то студенты, наэлектризованные сходками, массовками, речами и песнями шли на фабрики и вели рабочия толпы на улицы ... Так вот этого студента больше нет. Который был, того угробили. Вместо него – Вуз'овец ...

Нордеков слушал и думал, что все это он знал и раньше из лекций Ястребова и Субботина, все это он читал и в эмигрантских газетах, но как то совсем это по иному звучало здесь, на набережной Невы, когда только что он своими глазами видал и говорил с этим самым Вуз'овцем. Все было значительнее и грознее. Он волновался предстоящей ему задачей, он не знал, как ему к ней приступить, он ожидал, что тот, кто должен посвятить его в работу его ободрит, а он, вон какия речи заговорилъ!

Незнакомец продолжал, понизив голос.

– Вот мы с вами, по костюму и по всему, – ну пролетарии, а, может быть, просто лишенцы какие нибудь, чтобы поговорить должны сидеть на вольном воздухе, ибо в домах стены слышат и стены доносят, а как же хотите, чтобы они то собрали такую массовку, такую сходку, какия собирались при «проклятом Царизме«под жесточайшим полицейским гне-томъ? И мы говорим с вами и боимся, боимся, боимся, а вдруг какой нибудь проклятый ерш в Неве да слушает наши заговорныя речи и поплывет и донесет. Так как же вы хотите, чтобы советский то Вуз'овец устроил собеседование, ну хоть с вами? ... Где? ...

На советской уплотненной квартире, где сидят такие «хамус вульгарис", при которых ни о чем говорить кельзя? ... Соберите теперешних студентов, да никто и рта при них не откроет, ибо никто не знает, который из товарищей служит «сексотом" у Гепеу. Как бы настроите толпу песнями, когда мы и песень то никаких не знаемъ? Не «Боже Царя храни» нам петь? ... Надо еще эти то свои героическия, душу поднимающия песни создать.

– А частушки? – сказал Нордеков, – в них так много иронии и насмешки над большевиками.

– Да иронии и насмешки, только больше над самими собою, чем над большевиками. И плаксивости русской в них тоже не мало. Самый задор то их какой то жалующийся ... Нет, не это нам надо. Нужна песня героическая, чтобы сама на бой толкала, чтобы на улицу звала, чтобы в ней и барабанный бой и звуки труб слышались, такой песни нет у нас ... Не поют, да и не смеют петь. Ну, скажем, и соберутся наши вузовцы, так они то несчастные никогда не знают кто донесет, но всегда знают, что кто-то донесет наверно. Не запоешь при таких условиях героической песни. Хождение в народъ? ... Да, пойди, – угробят за милую душу ... Повсюду комсомольцы, повсюду сель-коры – без лести преданные оффициальные доносчики ... Нет не разсчитывайте на нынешняго студента. Не негодуйте на него, что он не бунтует.

Он не виноват. Он воспитан в «китайской» холодной школе, затвердил Ленинизм и в Ленинизме этом вся его религия. Он туп и необразован. Мертвой хваткой хватился он за скудную науку, которую ему преподносят замерзающие профессора, дрожащие за свою шкуру и с упорством тупицы лезет в люди. Старается стать «выдвиженцем". Звериным инстинктом понимает он, что знания его ничтожны, что он дурак и невежда и что дорога ему открыта только при советской власти. Только при ней подхалимством и доносами может он и со своим скудным багажом чего то достигнуть. Он понимает, что всяческие «уклоны» вредны и опасны, надо быть стопроцентным коммунистом и тогда: – качай! валяй! ... Так, как же заставите вы Вузовца кричать: – «долой советскую власть». Она для него все. В ней его карьера, его будущее ... А что касается до чувства справедливости, свойственнаго молодежи, ах, оставьте, пожалуйста, давно это стало буржуазным предразсудком. Может быть, в какой нибудь другой молодежи оно и есть, у нас – «ударники» – то есть без лести преданные советской власти, вот кто царит над умами ...

Незнакомец поежился плечами, протянул руку, прося у Нордекова папироску и, закуривая ее, сказал.

– Знаете что ... Мы что то все сидим на одном месте и беседа наша подозрительно долга. Мильтон второй раз идет мимо нас. Простимся без лапания, это здесь не принято и разойдемся. Пройдемте в «сад трудящихся» ... Чувствуете всю глубину чисто Уэлльсовской сентиментальной пошлости названий нашихъ: «сад трудящихся» – улица «красных зорь», а, каково! Пошлее ничего не придумаешь, а нашим швейкам и пишмашкам очень даже нравится. Как же хотите вы повернуть опять к старому Державному Санктъ-Петербургу, к блистательному Граду святого Петра, к временам Екатерины, Александров и Николаев, к Растрелли и Воронихиным, к Эрмитажам и Этюпам ... Это уже Ленинград – и навсегда ... Итак в «саду трудящихся» вы найдете меня у памятника Пржевальскому, знаете, где у гранитной скалы лежит навьюченныйверблюд, а наверху генеральский бюст генеральской работы генерала Бильдерлинга ... Ну-с ... С коммунистическим приветомъ! ... Пока! ...

Незнакомец встал и пошел, широко разворачивая носки своих старых кожаных туфель и чуть раскачиваясь. Он шел самой безпечной походкой. На всей его фигуре было написано, что ему сам чорт не брат и что он в этом самом Ленинграде подле мильтонов и чекистов чувствует себя прекрасно. Нордеков подождал немного и, перейдя набережную, вошел в Александровский сад.

XИV

Как все здесь напомнило ему его детство! Так же как и тогда пленительный аромат кустов, скошенной травы и цветов, свежесть испаряющейся росы, запах старых цветущих лип встретил Нордекова в «саду трудящихся». За решеткой и густою зарослью кустов звонили трамваи, изредка, дребезжа разбитыми рессорами, проносился автомобиль такси, и издалека, с площади грубым нечеловеческим голосом объявлял что то громкоговоритель ... Гуляющих было мало. Час был обеденный. Только дети играли недалеко от памятника. Над кустами в просвете площади высились купола Исаакиевскаго собора. Их тусклое, облезлое золото так много говорило сердцу Hopдекова.

Незнакомец издали увидал Нордекова. Он встал со скамьи, где уселся в ожидании, пошел навстречу полковнику, взял его под руку и зашептал на ухо:

– Надо отдать справедливость, вас там удивительно одели и загримировали. Вас выдают только глаза.

– А что в нихъ? – не без тревоги спросил Нордеков.

– Очень они у вас живые и в тоже время спо койные. Тут или мертвые, как у уснувшей рыбы, или горящие сумасшедшим огнем, полные революционнаго пафоса. Середины и, главное, спокойствия нет. Или комсомольский сумасшедший экстаз и восторг, или унылая голодная напряженность безпартийнаго. Сядем здесь ... Какая тишина! ... Никого кругом. Разве только воробьи донесут на нас ... He безпокойтесь и они съумеют это сделать ... Вот эта то тишина и кажущееся безлюдье и обманывают иностранных посетителеи Ленинграда. Отсюда и идет легенда о мертвом и пустом Петербурге ... Ничего не пустой ... Жизнь бьется и клокочет в нем. He та, конечно, жизнь, к какой мы с вами привыкли ... Жизнь молодая ... Людей страшно сказать: будущаго! ... Этих светлых строителей райской жизни, какая настанет, когда удастся «пятилетка». Случалось вам бывать раннею весною в запущенном лесу? Оранжевые папоротники покрыли его. Все мертво под ними. Их переплет сломанных ветвей и старых почерневших листьев, кажется, все заглушил. И ничего здесь не будет больше во веки веков. А зайдите через несколько дней. Какая буйная, густая поросль новых побегов вытеснила стариков. Все кругом зелено и лишь кое где на самой земле вы можете найти черные остатки прошлогодних папоротников. Смерти в природе нет – есть вечное торжество и победа жизни над смертью, «аще не умрет – не оживет". Жизнь торжествует через смерть и через убийство. Стараго рабочаго, что с тоскою в сердце ждал, как и чему его научит студент вы не найдете на заводах. Новый никого не станет слушать. Он объелся «политграмотой» и у него нет охоты слушать чьих бы то ни было речей. Да и зачемъ? Теперь самое разрешенное и есть самое запрещенное. Смачная ругань против Бога и религии, порнография ничем не прикрытая – вот что дала ему власть ... И ... спорт ... Есть от чего с ума спятить. Глаза на лоб лезут от всей этой жизни, где нет ни минуты покоя.

– Но он раб.

– Как сказать ... Да, конечно, больше чем раб. Ho он этого не понимает. Ему некогда над этим задуматься. Напротив он опьянен свободой. Это не парадокс ... Непрерывка ... Пятидневка ... Он строитель «пятилетки». Поэты в его честь слагают стихи, такие сумасшедшие, что и понять их нельзя. Ясно одно: – в его честь. Он герой. Он хозяин. Лесть ... Ах чего только не сделает лесть. Да еще на такия свежия нетронутыя дрожжи ... Посмотрите, что делается летом на пригородних дорогах, и не в праздник, праздников нет, а благодаря пятидневкам и непрерывкамь каждый день! Толпа, давка. Все стремится за город, как бывало мы, Петербуржцы, говорили:-«иns gr;ne».

Парки и сады, дворцы и затеи Петергофа, «Детскаго» села, Стрельны, Ораниенбаума, Гатчины открыты для этой шумной толпы. Все больше молодежь, ничего не знающая, ничего не видавшая. Она врывается в Императорския спальни, в молельни, пялит глаза на семейныя, намоленныя иконы и слушает объяснения. Ей говорятъ:

– «вас никогда и близко сюда не пускали. Тут стояли часовые, стража, вас как собак шелудивых гоняли отсюда – теперь это ваше – народное, потому что народ взял в свои руки власть, потому что вы и есть власть». «На этом столе такой то Император подписал такие то смертные приговоры. Здесь пытали декабристов, здесь мучили Русский народ". И толпа верит, ибо что она знаетъ? В парках на зеленых газонах развеселая «пьянка». На берегу залива полно голых тел. Мужчины и женщины купаются в перемежку. «Долой стыд"! ... To, что раньше блудливо подглядывали в щели женских купалень – открыто теперь для общаго обозрения. Какия словечки, какия соленыя шутки, какие шлепки по голому телу, какой звериный хохот вы услышите здесь! Какие поцелуи! ... He хватает кустов укрывать то, что должно быть укрыто. Звериный быт, звериная жизнь, но и звериная тоже радость ... Уханье, визг, вопли, крики, пьяная ругань – ничего святого, ничего чистаго – подлинный ад ... А нравится ... Свобода! ... Повсюду устроены стадионы, физ-культура процветает. Рабочих обучают гимнастике, легкой атлетике, молодежь увлечена фут-болом. Устраивают матчи и состязания. И, если это в солнечный день, – подлинное счастье у этих людей. Имь сказано – и они этому крепко поверили – придет другая власть, она все это от них отберет ... Рабский труд ... но и какой скверный, с постоянными прогулами, со штрафными листами и с такою небрежностью во всем, что иностранные инженеры только руками разводят. Наше былое «кое как" возведено теперь в куб что ли? ... И тут же поощрения, красныя знамена, ордена имени Ленина – это не медали с Царским портретом – это дается всем, коллективу, это празднуется и это ценится ... Пишут в газетах, восхваляют в стихах. Мы когда то смеялись над Третьяковским – «придворныи пиита». Теперь Демьяны Бедные, Маяковские, Есенины, и прочая полуграмотная дрянь льстят, как никакой придворный льстець и льстить то не посмел бы – народ все сожретъ!.. Так чем же, какими посулами вы свернете рабочаго от такой жизни? Европейская, а более того, христианская мораль с ея воздержанием и постами покажется ему самыми тяжкими цепями. Совесть? ... Да он вырос без совести. Да, бывает ... Находит иногда раздумье, сомнение, больше на девушек ... И стреляются и топятся и вешаются от тоски лютой. Их не жалеют. Самоубийство не в фаворе. Оно показывает слабость духа, а новый человек должен быть силен. Самоубийц презирают. Жизнь молодежи несется какою то бешеною сарабандой. Только поспевай. Всегда на людях. Все общественное, везде толпа. В столовых, в уборных, всюду стадом, всюду вместе. Никогда наедине. И везде доносчики. На заводе, на службе, в комиссариате, в очередях у лавки, на партийном собрании, в народном университете, в танцульке, на спортивной площадке, в киношке, в театре, в бардаке ... Везде толпа ... Подлинно пир Валтасара!

– Какой там пир, – вставил Нордеков. – Голодные люди.

– Они к этому привыкли. Врачи их убедили, что есть много вредно. И нашим, как китайцам – щепотка риса и довольно. Голодный паек. Они ведь с детства ничего другого и не видали, так что имъ! Это мы обед менее чем из трех блюд и в обедь не считаем. Им с утра и до вечера твердят о лютом голоде заграницей.

– Ну ужъ! ...

– Подите вы, так уверили. Все думают, что провизію и заграницей получают по квиткам, везде пухнут от голода.

– Полноте, как можно этому поверить?

– Я старый уже человек и в свое время живавший заграницей, а, порою, и я колеблюсь. Все уши нам этим прожужжали ... Нет, бросьте, рабочаго вы никак не свернете ... «Наша власть» – затвердил это и знать ничего не хочет. Верит в пятилетку и в грядущий рай. Оы верит в то, что Советы покорят весь мир, что везде будет третий интернационал. Это религия и какая сильная! ... Он готов и на войну за это ... Однако, знаете что, переместимтесь опять, a то и правда воробьи на нас донесут ... Вы Петроград хорошо знаете?

– Прекрасно ... Я в нем родился и вырос. Да и служил почти всегда в нем.

– Ну многаго теперь и не узнаете. Одно разрушено, другое настроено. Одни прекрасные памятники сняты, другие омерзительные наставлены. Стало больше садов. Цветниками пустыри позасадили, детских площадок понаделали. В нос, знаете, шибает – вот она, смотрите, какая у нас культура ... Любимое слово, между прочим, у наших дикарей. Водопроводы не действуют, на двор за нуждою бегают, как при царе Горохе, электричество то и дело пошаливает, а левкоев и флоксов ка пустопорожних местах понатыкали и рады, как дети ... Как дикари ... Нет ... как сумасшедшие. Итак через полчаса на «поле жертв революции». Тоже названьице! ... У могилы борцов революции, где пока тихо обваливается каменная краденая ограда, созданная по проекту архитектора Руднева и где закопаны, не хочу сказать погребены, – Володарский, Урицкий, Нахимсон, Сиверс, Толмачев, финские коммунисты и прочие красавцы, да то быдло, которое создавало «февраль» и «октябрь» ... Там меня и ищите ... С товарищеским приветомъ! ... Пока! ...

На этот раз незнакомец пожал и даже потряс руку Нордекову и тою же нахоженною развалистою походкою пошел через сад к Невскому проспекту.

XV

Нордеков не узнал Марсова поля. Оно слилось с Летним и Михайловским садами и стало громадным парком, полным лужаек, кустов и цветочных клумб. Здесь шум города был не так слышен и воробьи верещащими стаями переносились с места на место. Воздух был нежен и прохладен. С Невы несло водяным запахом. На траве тут и там лежали отдыхающия парочки.

Со стороны Летняго сада доносились мерные крики гимнастических команд. Нордеков сейчас же отыскал памятник. Его закладка была еще при нем. Это Временное Правительство канонизировало бунтовщиков и погребло их в красных гробах на Марсовом поле.

Незнакомец ходил, осматривая решетку.

– А, наконец, вы, – он увлек Нордекова к Летнему саду.

– Знаете, что то много тут всякой публики шатается. Пойдемте к Фонтанке. Там всегда как то меньше народа бывает.

– Что это там за крики? – спросил Нордеков.

– Физ-культурники упражняются. Вы покидали Петербург, когда спортом занимались аристократическия 6арышни, да немного офицеры ... Теперь весь «молодняк" заражен спортом. В каждом городском районе свои кружки физ-культуры при предприятиях и учреждениях. Казалось бы что общаго между спортом и Акушерским техникумом, или Госметографией, или Глухонемыми, а вот у каждаго есть свой кружок спорта. Каждая фабрика, школа, большой магазин, типография заняты спортом. Каких только клубов у нас нетъ! Авто-мото-вело клуб, Горно лыжный клуб на Парголовских высотах, четыре гребных клуба, два парусных, теннис, шахматы – и все для всех, конечно, для партийцев прежде всего. Видите, какия достижения! Есть от чего мозгам на бекрень свернуться ... У нас и говорятъ: – «без Бога, без Царя и без России куда веселее живется» ... Так вот как ... Ну что же продолжим. Я имею приказ информировать вас о всем ... Мне сказали, что у вас, у эмиграции, большия надежды на красную армию. Вы как то не можете поверить, что красная армия не Русская армия, что она не наследница славы и доблести Русской Императорской армии? ... He так ли? ...

– Да, это так. Мы, старые Русские офицеры, знающие и любящие Русскую армию и Русскаго солдата, не можем понять, как это так, чтобы Русские люди не желали иметь прежней победоносной Христолюбивой армии.

– Так так ... Когда то и я отбывал воинскую повинность и был вот в этих самых Павловских казармах, что называется – вольнопером. Видал я тогдашних новобранцев. Новобранец Императорской армии приходил из богобоязненной семьи. Он боялся военной службы. Приступал он к ней с молитвой. Сколько, бывало, свечей наставят новобранцы перед ротным образом, сколько поклонов отобьют. Новобранец не терял связи с семьею и домом. Письма из дома – радость. Побывка домой – мечта. В казарме его встречал окрик. Он сразу сжимался от внешней дисциплины. Отдание чести, ответы на приветствие, чистота тела и одежды ... ну там еще барабан и учебный шаг. В старой армии умели муштровать и делать солдата. И везде грезится кулак ... He сладкая, знаете, греза.

– В нашей армии не били.

– Офицеры, да, может быть ... Вернее – переставали бить. Но унтеръ-офицеры? ... Во всяком случае грозили побить. «Я тебя под арестом сгною» ... «Я тебе морду набью, будешь помнить» ... Ведь такъ? ...

Нордеков промолчал.

– Да не в этом дело. В старой нашей армии, при всем казарменном утеснении и угнетении была – свобода ... Были дни и часы, когда в казармы безпрепятственно допускались посетители. Они садились на койки и что говорили они, что делали, что приносили, никому до этого не было дела. В нашей старой казарме была – деликатность. Солдаты ходили в отпуск. Больше в Апраксин двор за покупками, но за ними никто не следовал по пятам и никто не следил ... Была, значит, возможность пропаганды в войсках, и пропаганда шла. Теперь совсем другое. Красноармеец приходит из разрушенной семьи, с поколебленным родительским авторитетом. В Бога онь не верит. Он еще в деревне побывал и в безбожниках и в комсомоле, ему на все плевать. Он никого и ничего не боится. Для него авторитетов нет. Голодный, оборванный, босой, шапка на затылок, в глазах заячий страх и наглость без меры – вот современный красный новобранец. Он повидал Все-воен-обуч еще в деревне и военной службы он не боится. Его оденут, не Бог весть как, много хуже, чем одевали в Императорской армии, но много лучше, чем одета толпа. Да ведь нашего то, стараго, он ничего не видал. У него сравнение только с окружающим и это сравнение ему говорит, что он прекрасно одет и ест так, как рядовому обывателю и не снится. Он заражен стремлением воевать. «Даешь Варшаву»! ... «Даешь Париж"! От Варшавы то они драпали в два счета, да ведь этого им не говоряит. В них насаждают красноармейский шовинизм. И этот шовинизм и вы в своих эмигрантских газетах поддерживаете. Красная армия первая в мире! ...

Незнакомец сплюнул на сторону и после короткаго молчания каким то рывком кинулъ:

– Ни черта она не стоит их красная армия. Дер(ь)мо, как и вся советская страна. Ложь и обман. Пускание пыли в глаза и юнкерское фанфаронство.

Он окончательно замолчал, и Нордекову пришлось напомнить ему, что он говорил о красной армии.

– Да так вот ... Учоба не трудная ... Внешность на втором плане. За всякое старание – поощрение, за всякую провинность наказание. Он наружно совершенно свободен. Вне службы, гуляй где хочешь – запрета никуда нет. Но он никогда ни на одну минуту не бывает один. В танцульку гурьбой, в кинематограф толпой, в публичный дом и то все вместе. Не только слова, но самыя его мысли известны товарищам. Везде есть невидимая коммунистическая ячейка без лести преданных советам людей, готовых доносить. Как поведете вы при таких условиях пропаганду? ... Через само начальство? Но, начальство из бывших Царских офицеров спит в земле сырой.

Разстреляно, выгнано со службы, лишено всех прав и сгноено голодом и холодом. Остались те, кто поверил в целесообразность такого строя, кто заразился сумасшедшим пафосом большевизма и служит на совесть, да еще те, кто навеки так запуган, что и головы поднять не смеет. Крепость неприступная наша красная армия. Подойдите заговорить к одному – вас обступит пять, десять товарищей, положат руки на плечи, приблизят уши, уставят на вас не былые телячьи глаза старых новобранцев, а умные, наглые, хулигански смелые глаза ... Что у них на душе? Кто свой, кто коммунистъ? ... Мне пришлось в прошлом году быть по служебным делам на Румынской границе. Надо быть такому греху, что у рvмын, по ту сторону Днестра, стоял на охране гусарский полк Императора Николая ИИ. У них вензеля на погонах. Надо было видеть, какая ярость охватывала наших красных пограничников, когда они увидят этих солдат... Злобный фокс на кошку так свирепеет, как свирепели они. Кулаками машут, ревут по звериному, кроют такими словами, что удивляешься, как воздух выносит такую ругань. Орутъ: – «погодите, дайте нам только до вас дорваться, в клочья вас порвем ... Мы вам эти вензеля каленым железом на причинном месте выжжем" ... За что? ... Откуда такая ненависть? ... Молодые ведь все парни, из деревни. Когда убили Государя им было шесть, семь лет ... Что могли они знать о немъ? ... Да все оттуда же – из этого сумасшедшаго дома, где непрерывно, слышите, непрерывно, в школе, в клубе, в избе читальне, в казарме, на уроке полит-грамоты, в постели с советской девкой это внушают. Старыя книги отобраны, сожжены или хранятся за семью замками для посвященных ... Какъ? ... С чемъ? ... вы придете в красноармейскую казарму ... Нет ... Невозможное дело ...

Были попытки и все плачевно кончались.

Они шли медленно по тенистой аллее. Влево были темныя воды Фонтанки. Нордеков забывал свой костюм, старался не глядеть на незнакомца, не слушать и не верить его безнадежным словам. Картины прошлаго вставали перед ним. Ужели все это навсегда ушло? ... Ужели это никогда не вернется? ...

Низкие двухъэтажные дома училища правоведения и Педагогическаго музея тянулись на противоположной стороне ... Там, вдоль набережной, стояли ломовыя койки, запряженныя крупными битюгами. Слышалось звонкое щелканье бросаемых швырковых дров. Так было при Петре, при Екатерине, при Александре И, так было в дни его детства, так есть и теперь ... Почему же так страшен разсказ незнакомца ...

– Прежде, – тихо, понизив голос почти до шопота, продолжал незнакомец, – опорой Русскаго быта была Русская женщина. Она строила семью. Няня ... Доверенная горничная-наперсница – помните Лиза у Софьи Фамусовой ... Ну там еще и усадьба полагалась, и в этой усадьбе этакая, знаете, Тургеневская девушка, кисейное создание, прелестное душою и телом ... Лиза Калитина там какая нибудь ... Барышня ... Институтка ... Наивное существо, думающее, что французския булки растут на деревьях, а детей находят под капустным листом ... Где же все это? ... Все миновало, как сладкий сон. Старых нянь угробили. А какия и сами померли или с вами в эмиграцию уехали – «господ" не покинули. А какия остались тоже «свои права взяли» не хуже других. Горничных нет – есть «уборщицы» ... О Тургеневской девушке говорить не приходится, ибо помещичьи усадьбы сожжены еще при первой Думе Герценштейнами и ему подобными иллюминаторами Российскаго горизонта. Ведь еще от этой самой первой Думы, вот откуда уже большевицким дерьмом потянуло ... Нет и институтов, да нет и барышень ... Современная советская девушка прежде всего не девушка ... Все испытать, все знать ей надо со школьной скамьи. Чтобы жить ... просто, грубо жить, есть, пить, ну и одеться как нибудь – она должна работать, как вол с утра и до ночи. Секретарши, пишмашки, стенотипистки, продавщицы, мильтонши, кондукторши, ген-штабистки, куда только не пролезла она. Чтобы в нашем сумасшедшем доме женщине чего нибудь добиться, чтобы кобели в штанах не сделали ее рабыней, ей надо и крепкие кулаки иметь и здоровую глотку. Надо на зубок знать «Ленинизм" и им бить насильников Чубаровцев ... Природа знает, что надо делать. Лучшие физ-культурницы – женщины. Безсознательно, может быть, иная и мечтает о семье, сознает ненормальность и скотство своей жизни, да кому она про это скажетъ? ... А ведь во времена борьбы с проклятым «царизмом" это женщина шла во главе «освободительнаго» движения. Софии Перовския, Веры Засулич не последнюю роль в нем играли. И в каждом таком комплоте уже непременно была какая нибудь Рахиль или Геся ...

Они дошли до края и повернули назад. И точно этот поворот перевернул мысли незнакомца.

– Рахили, Геси, Сони, – с надрывным вздохом сказал незнакомец, – вот кто посылал нашу шаткую молодежь на борьбу. Жиды! ... О, как они способны на все это! ... Точно специально созданы для бунтовъ! ... Если бы да они были с нами!? ... Теперь они наверху. Они везде на командных высотах. Чего еще им надо? Зачем им свергать правительство, столь к ним благосклонное? Вы поняли меня теперь ... Безнадежно! Это же гибель России! Это гибель христианской культуры во всем мире! Когда эта армия сумасшедших, бесноватых, бесами одержимых, тупых, скотски сладострастных, жадных, небрезгливых, жестоких, глупых, неприхотливых, закаленных в борьбе за жизнь, не боящихся ни холода, ни голода, снабженных самыми дьявольскими газами, аэропланами, Цеппелинами, этим своим Осо-авио-химом, воспитанные во Все-воен-обуче бросится на Европу жечь и грабить, убивать и насиловать – никакое культурное войско перед ними не устоит.

Незнакомец остановился и поднял голову. До этого он не смотрел в лицо Нордекову. Теперь, посмотрев, он испугался. Так было оно бледно, такая нечеловеческая тоска и боль была в его глазах, что незнакомцу стало страшно. Он знал – видал это выражение, за этим – самоубийство. Он взял своею жесткою, в мозолях и цапках рукою руку полковника и, крепко пожимая ее, сказалъ:

– Ну, полноте ... He верьте мне ... Я ошибаюсь ... Я обобщаю. Сгущаю краски ... Есть красные командиры, которые со своими женами убирают церкви и поют во время богослужения. Есть подвижники. Это не Содом, где не нашлось ни одного праведника. Тут их многие миллионы. Вы и представить не можете, какие святые, чистые люди, подлинные христиане живут в Советском Союзе, какие пламенные патриоты ... Они неслышно и невидимо подготовляют спасение России. Какия есть матери. Потихоньку оне учат детей вере в Бога и любви к старой нашей России ... Вы знаете, я иногда думаю, не без гордости думаю, что лучшие то люди не с вами ушли в эмиграцию, на хорошее и спокойное житие, а остались здесь и несут подвиг спасения России, работая для нея в сумасшедшем доме. A посмотрите в каких ужасающих условиях наши профессора ведут и двигают Русскую науку! А наука – это путь, и верный, к спасению ... Сколько их погибло! ... И притом я не говорил про деревню. Я ее не знаю ... Думаю, что там все-таки легче работать. Нет ... Нет ... He теряйте духа ... Я говорил вам, чтобы вы знали, как трудно, но трудно – не значит, что невозможно ...

Он еще раз пожал и потряс руку Нордекова.

– Простите, нам разстаться надо. Часто встречаться боюсь, а видеться как то надо. Через два дня, в десять утра в саду Урицкаго, у большого озера, против дворца. Идетъ? ...

– Это ... в Таврическом саду? ...

– Ну да, конечно. Теперь везде новые герои и они спешат, спешат и спешат и памятники себе ставить, и города, веси и улицы своими именами поганить, ибо знают канальи, что недолговечна их слава и проклянет их потомство ... Коммунизм умрет – Россия не умрет. Пока! ...

Незнакомец кивнул головою и они разстались.

XVИ

Уже поздно вечером и что называется «без задних ног" вернулся Нордеков в ригу за деревней Коломягами, где был их «дом" и где он мог чувствовать себя в полной безопасности. Парчевский был уже там, а Голубов, Дубровников и Карнеев заканчивали установку радио аппарата и регулировали безшумный мотор. Ужин был готов.

Нордеков ел молча. Он снова был во власти того самаго безволия и отчаяния, какое овладело им после лекции Стасскаго и довело его до покушения на самоубийство. Но тогда это была только эмигрантская лекция и ей можно было верить или не верить, теперь же это был разговор с человеком, тринадцать лет жившим в советской республике и хорошо изучившим все возможности. И он сказалъ: – «безнадежно» ... Надо кончать с собою. Все равно ничего не выйдет. Только теперь это не будут волны чужой Сены, а можно будет кончить с собою со славой, кончить подвигом убийства какого нибудь из советских гадов.

Парчевский, как всегда был весел и полон бодрости.

– Ну, как твоя разведка? ... Нашел свою явку? ... Или неудача? ... Что ты такой, как в воду опущенный ... Разсказывай. Или усталъ? ... Я сам брат, ног под собою не чувствую, хотя и рискнул и в трамваях ездить и сюда по железной дороге добрался.

– Устал ... Ах, если бы только усталъ! Да я устал телом, но в тысячу раз больше я устал душою. Все то, что я услышал сегодня в первый день моего пребывания на родине так ... безнадежно.

И Нордеков слово за словом разсказал Парчевскому все то, что передал ему незнакомец.

– Ты понимаешь, если те, кто разрушали Императорскую Россию работали без малаго двести лет, если считать от Бакунина и первых декабристов – нам предстоит работать четыреста лет ... Ты понимаешь это? ... Я не могу ... не могу больше, Парчевский! ... Прости меня, но я ехал сюда, чтобы увидеть и добиться настоящей России.

– Ты ее и увидишь.

– Когда? ... Еще четыреста летъ! ... Быть пионерами в этой безконечной работе, слов нет – это очень почетно, но как это грустно и тяжело. He знаю, хватит ли у меня сил на это ...

– Четыреста лет ... Зачемъ? ... Какая глупость! ... Те, кто разрушал Россию, разрушали организм, которому было тысячу лет, государство с устоявшимся бытом, с твердыми устоями ... Они не разрушили сго. Это – все-таки Россия. To, что ты видел была пошлая намалеванная варваром скверными, жидкими красками картина на прочной старинной фреске большого мастера. Придет реставратор и смоет дикую мазню невежды и проявить миру всю красоту настоящей фрески.

– Проявит миру всю красоту настоящей фрески, – повторил за Парчевским Нордеков. – Но, когда это все будетъ? ... Через четыреста летъ! ...

– Почти двести лет понадобилось, чтобы до основачия потрясти тысячелетнее строение России ... Большевизму минуло всего тринадцать лет. Правда, корни у него цепкие, но они не проникли в самую толщу народной жизни. Они разрушили тело, но не могли и никогда не смогут разрушить Русскую Душу. Все то, что ты видел и что тебе говорил незнакомец ... Незнакомец ... Да уже не провокатор ли то былъ? Можеть быть просто запуганный интеллигент, сам ставший сек-сотомъ? Социалисты и народовольцы работали, допустим, около двухъсот лет. Так ведь, как им приходилось работать! Им надо было самим ходить в народ, свои идеи распространять потаенно в маленьких кружках. Прокламации они печатали на гектографе и редко когда им удавалось литографировать их, они бросали самодельныя динамитныя бомбы ... Кустарная работа самоучекъ! С нами идет удивительиая техника второй четверти двадцатаго века, так тщательно собранная и снаряженная капитаном Немо. У нась кинематограф, телевизор и громкоговорители, у нас радио и наше слово и образы, нами рисуемые распространяются просто таки чудесным образом по всей России. С нами газы разных степеней и качеств, с нами паника, которую мы нагоним на толпу ... Тех разгоняли нагайками ... К нам никто не посмеет приступиться. И потому им понадобились сотни лет ... Намъ? ... Несколько дней.

– Завидую тебе, Парчевский ... Неисправимый оптимистъ!

– Это не оптимизм. Это знание и офицерская бодрость, заповеданная нам Суворовым.

– Оставь ... Я все это слышал еще в Петрограде ... Большевики – это на две недели, не больше. Я это слышал и в Югославии, там все ждали и верили в какую то организацию ... Я слышал это и в Париже, где нас призывали к объединению и вере в вождей. А вожди не вели, а стояли на месте. Я знаю это хорошо: – «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман" ... И мы все себя возвышали и возвышали и как пришлось падать, ох как больно мы расшиблись! Ну скажи, твои сегодняшния впечатления ...

Где ты былъ?

– Я был у Ястребова.

– А?.. Ну что же онъ? ... Благополучно спустился? – вяло и безразлично спросил Нордеков.

– Спустился, как и мы совершенно благополучно за Гатчиной, на прогалине в громадном лесу и работает.

– Работаетъ? ... Что же он делаетъ? ...

– Он готовит достойный ответ твоему незнакомцу. Он не отпустил своего аэроплана. Он его надежно укрыл в лесу. Завтра над всем Петроградом будут разбросаны листовки и призывы Братства Русской И1равды и завтра же ... Впрочем ... He буду тебе говорить ничего. Ты сам скоро увидишь, как высока наша техника. Нам есть чем гордиться и мы не ошиблись, когда пошли к капитану Немо.

– Господин полковник, – доложил Нордекову Голубов, – аппарат готов, можете говорить с Российским островом.

Нордеков, полураздетый укладывался в свой гуттаперчевый мешок. Он завернулся в его полы, положил голову на надувную подушку.

– Милый, – томным, разслабленным голосом обратился он к Парчевскому. – Доложи за меня все ты. Я сам не знаю, что нашло на меня. Я так ослабел. Голова не работает, двух слов не свяжу... – Он протяжно зевнул. – А как это мне напоминает наши былые маневры. Так и кажется, что вот вот запищит телефон и услышу донесение от застав, что Конно-гренадеры наступают на наши посты и полевые караулы ... Так, пожалуйста, милый, ты все слышал. Доложи за меня.

– Ладно ... Ты вспомнил о телефоне, который будет тебе передавать донесение застав, расположенных у Пелгола, Пеккоземяки со склонов Кирхгофа на твою штаб квартиру у Горской ... Такъ! я буду говорить из под Петербурга на таинственный Российский остров, находящийся в глухом углу Атлантическаго океана под самым экватором. He говорит ли это тебе,как далеко шагнула техника за эти какие нибудь двадцать летъ? Смею тебя уверить, что послезавтра мы покажем здесь, в этом сумасшедшем доме такия картины, что и самые буйные сумасшедшие призадумаются.

– Дал бы Бог, – томно протянул Нордеков. – Я попробую уснуть. Очень уже тяжко у меня на сердце. Жутко и страшно ... Тысячеголовая гидра навалилась на меня. И вся тысяча ея голов – сумасшедшая.

Нордеков накрыл голову краями одеяла и сквозь него слышал, как Парчевский бодро и смело говорил.

– Алло ... Алло ... Говорит Парчевский из под Петербурга, от деревни Коломяг. Вчера в двенадцатом часу ночи спустились благополучно. База устроена ... Сегодня с разсветом Нордеков и я ходили в Петербург ...

Дальше Нордеков не слышал. Сон мягко навалился на него, заложил уши, и ему снился какой то громадный аппарат, на котором он должен был лететь в Персию. В этом аппарате были большия спальни и ванныя комнаты и в одной из ванных комнат капитан Немо заставлял его вертеть в форме мороженое. Глупый был сон, но он разсеивал и укреплял Нордекова.

XVИИ

Как это вышло потом никто толком не мог объяснить, но в этот день, при посредстве ассоциации Революционной кинематографии по театрам, находящимся в ведеиии Ленинградгубоно, по многим частным театрам и даже совсем маленьким кинематографам при Домпросветах, рабочих клубах, государственных предприятиях и учреждениях была разослана для проэкции фильма и все, что к ней полагается – то есть афиши, плакаты и программы.

Таким образом было то, чего раньше не бывало: – в «Астарте«, «Ампире«, «Великане«, «Гиганте«, «Колизее«, «Светлой Ленте«, «Теремке«, «Демоне, «Доме красной армии и флота», «Лешем", «Рабкоре«, и еще кое где шла одна и таже фильма – «Приключения ударника в заграничной поездке на пароходе «Украина». Ни заглавием, ни внешним видом, ни афишами и анонсами она никаких подозрений не внушала и была всюду принята с полным доверием. На ней были клейма «Гос-кино». Она была «тон фильмой».

Нордеков и Парчевский не без волнения входили б громадный кинематограф «Солейль» на проспекте 25-го октября против Гостинаго Двора.

Все тут было совершенно такое же, как в кинематографах Парижа, Берлина и других больших городов. У входа горели яркия электрическия вывески. Толпа была на улице. Милицейский стоял для порядка. У кассы был хвост, в дверях давка. Громадный зал, как везде в кинематографах был пестро раскрашен в каком то дурящем голову кубистическом стиле. Только у публики костюмы были много проще, чем в Европейских городах. Толстовки, красноармейския гимнастерки, пиджаки на рубашках без воротников и галстухов, просто рубашки, простоволосыя, стриженыя девицы с голыми ногами в башмаках, все это было, как и на улице и знаменовало и бедность и подчеркнутое опрощение. И пахло не так чтобы хорошо: – давно не мытым телом, потом, скверным табаком, винным перегаром ... Иногда проходила струя духов и душистой пудры и еще сильнее подчеркивала общий дурной запах, шедший от Ленинградской толпы. Больше было развязности в толпе, чем это привык видеть в кинематографах такого рода Нордеков. «Зощенкой пахнет", – шепнул ему на ухо Парчевский, котораго не покидало его хорошее настроение духа. Но ничего страшнаго или особеннаго не было в этой толпе. Впереди Нордекова девицы угощались «ирисками», от них пахло ванилью и Нордеков неволько вспомнил лекции полковника Субботина на Российском острове.

И как везде, когда наступила темнота, на экране появились обычные заголовки названий фирмы, авторов, артистов.

«Госкино» показывало снимки, снятые заграницей. Жизнь буржуазии в капиталистических государствах, лишенных большевицкаго разума и свободы.

Громкоговоритель давал пояснения, иногда сам герой фильмы вставлял свои речи и разсказывал о своих впечатлениях в городах Западно-европейских государств.

«Ударник" рабочий Мартын Галеркин, – он играл под Шарло Чаплина, – был оттерт Лондонскою толпою от своих товарищей и заблудился в Лондоне.

К великому удивлению Нордеков скоро признал в ударнике никого другого, как Фирса Агафошкина.

Мартын Галеркин пояснил, что с ним происходило:

– Зашел, граждане, в банк. Даю советские червоцы, чтобы разменять, значит, на ихние фунты, надо мною смеются ... He принимают в ихнем буржуазном банке наших трудовых рабочих сигнаций ... Жрать охота, кругом рестораны, пожалуй что и почище наших столовок, тут тебе магазины и в них – окорока, колбасы, гуси, куры, утки, откуда только все это берется? He иначе, как наш рабочий союз им это все посылает через Внеш-торг. Гляжу – сыр ... Ну, граждане, и до чего хитра эта самая буржуазия на обманы. Сыр в колесо, разрезан пополам и верите ли товарищи, весь он чисто в дырках и есть в нем просто нечего – одна дыра. Языка ихняго я не знаю, «ни бе, ни ме», хоть и в школе второй ступени обучался. Лезу к нимъ: – «товарищ", – говорю, – «укажите мне дорогу на нашу краснофлотскую «Украину». Потому, как я ударник Мартын Галеркин от своих отбился, не пропадать же мне с вами. Еще и на корабле, гляди, попадет, что так один шатаюсь, а чем я виноватъ?» Так говорю, чисто даже плачу. Они мне все: – «Исай, да Исай». А какой я там Исай – когда я Мартын ... Мартын Галеркин, советский гражданин" ... Ничего они граждане, не понимают ну, чисто, несознательные буржуи ...

В публике смеялись, сочувствовали Галеркину. Да и играл Фирс, Нордеков даже удивлялся – с громадным природным юмором. И ничего пока не было в этой фильме, что могло бы возбудить подозрение в том, что это не советская фильма.

Мартын Галеркин толкался по Лондону, стоял перед витринами громадных магазинов белья и платья. Толпа сновала кругом и было видно, как она одета. Галеркин был в ней пятном. Он попадал и в рабочие кварталы, и публика видела английских рабочих, о ком ей говорили, что они с голода умирают и живут много хуже советских. Наконец, какой то не то англичанин, не то Русский эмигрант, – это было неясно в фильме, принял участие в Галеркине, снабдил его английскими фунтами и узнал для него, что «Украина» ушла во Францию и потом должна пойти в Италию. Он научил Галеркина, как ему догонять свой советский пароход.

Галеркин пустился в свободное путешествие. На экране появились чистые, красивые пароходы, совершающие рейсы между Дувром и Калэ, прекрасный Парижский поезд и, наконец, Париж во всем его великолепии. Публика видела толчею автомобилей у площади Оперы, городового со свистком останавливающаго движение для прохода нарядной толпы пешеходов. В этой толпе, как завороженный шагал в своей грязной толстовке и в небрежно намотанном на шею шарфе Галеркин. Он всему теперь удивлялся, но не менее его удивлялась тому, что видела, и публика.

Галеркин пришел к заключению, что ему тоже нужно купить «буржуазный» костюм. Он свободно меняет фунты на франки.

– Это тебе не советский червонец, – с горькой иронией восклицает он.

В магазине он меряет платье.

– И как это у них, граждане, все просто. Никаких тебе квитков, или профкарточек, никаких тебе очередей. В полчаса так обрядили, что подошел к зеркалу и себя не узналъ: – чисто буржуй мериканский.

Нордеков видел изображение на экране магазина «Самаритэн", заваленнаго товарами, платьями, пальто, галстухами, воротничками, рубашками, материями, кружевами, башмаками, чулками, мужскими и дамскими шляпами, его громадный базар на улице в толчее сытаго и празднаго народа и видно народа небогатаго, простого, рабочих и ремесленников.

– Глянь, браток, – прошептал сзади Нордекова какой то молодой человек, – товаров то навалено и никто ничего не сопрет ... Удивительно какая это буржуазная, значит, культура ...

Нордеков оглянулся на говорившаго. Тот жадными глазами уставился на экран. В темноте его глаза блистали.

Когда Галеркин примерял и получал костюм, сосед Нордекова сказалъ:

– Однако просто у них, как у нас в довоенное время у Эсдерса или у Мандля.

Галеркин попадал на пищевой рынок Парижа.

Раннее утро. Громадные возы, запряженные тройками и четвериками слоноподобных лошадей, холеных и красивых в их тяжелых окованных медью хомутах, подвозили горы цветной капусты, мясныя туши, разделанных свиней, корзины с рыбой. Между кими проезжали грузовики, везли зелень, цветы, хлеба, фрукты ... Носильщики не успевали сгружать. Народ сновал кругом. Торг шел во всю.

Глухой гул голосов шел по театру. Виденная, непридуманная правда била в глаза своим страшным контрастом буржуазнаго изобилия перед большевицкой нищетой.

У чекистов, у власть имущих, у секретных сотрудников начало закрадываться подозрение, да точно ли это постановка Гос-кино? ... Уже не провокация, не новое неслыханное до сей поры «вредительство» тут происходитъ? И кое кто, кто желал выслужиться, побежал на телефон доложить о своих впечатлениях.

Сеанс представления продолжался при все более и более напряженном внимании зрителей.

Совершенно преображенный в европейском костюме, выбритый и вымытый, в рубашке с воротничком и галстухом, в котелке и башмаках с суконными гетрами, настоящий «Шарло» – Галеркин приехал в поисках «Украины» в Италию, и в Риме попал на смотр молодых фашистов Муссолини.

Красивые, сытые, хорошо упитанные, отлично выправленные, одетые в синюю матросскую форму в синих беретах мальчики держали специально для них сделанныя, совсем как настоящия ружья «на караул".

– Что твои «ком-сомольцы», – одобрительно заметил Галеркин, и зрители всем нутром своим поняли глубокую иронию этого замечания. Молодые фашисты когортами и центуриями маршировали мимо Муссолини, щеголяя выправкой и однообразной одеждой. Никакого подобия не было с голодным, вороватым, с испитыми пороками лицами хулиганским ком-сомолом ...

На экране вместо Римскаго пейзажа появилась мраморная доска и на ней были начертаны золотомъ: – «Заповеди фашиста». Галеркин стоял сбоку и вниматель-но разсматривал их. Эта картина надолго застыла на экране, чтобы зрители могли запомнить и оценить заповеди фашиста и сравнить их с тем, чему их обучают коммунисты.

– Нам говорили, все одно – фашист – коммунист, – сказал сосед Нордекова, ни к кому не обращаясь, – а между прочим видать разница огромадная.

На экране сверкали золотом изображенныя слова:

«1) Бог и Родина. Все остальное после этого.

«2) Кто не готов отдаться Родине и Дуче душой и телом без всяких оговорок – не достоин черной рубашки фашиста. Фашизм не для посредственности.

«3) Понимай приказания и с охотой и рвением их исполняй.

«4) Дисциплина для солдат – она же и для фашистов.

«5) Плохой сын и плохой школьник – не фашисты.

«6) Работа для тебя радость, а игра – дело.

«7) Страдай, не жалуясь, будь щедр, ничего сам не прсся, служи другим безкорыстно.

«8) Доброе дело и военная доблесть не делаются наполовину.

«9) В виду смертельной опасности спасение в доблестном дерзновении.

«10) Благодари Бога ежедневно, что Он создал тебя итальянцем и фашистом".

Галеркин дочитал до конца надписи и, повернувшись к зрителям, сказал, снимая котелок.

– Прочитал ... Конечно, не по нашему коммунистическому, а между прочим тоже здорово пущено ... Потрясли все нутро мое ... Совсем бы сразили, да вспомнил я, как мой ветхозаветный старорежимный папаша, от котораго я отрекся и даже в газетах о том пропечатал, учил меня когда то Суворовским заветам. Я их совершенно запамятовал, а вот сейчас почему то они мне вспоминаются, просто как огнем жгут меня.

На экране еще стояла доска с заповедями фашиста, когда вдруг тоненькой огненной ленточкой где то вдали загорелась строчка, она стала быстро накатываться, приближаясь, становясь все ярче и больше и вместо первой заповеди фашиста стала большая огненная надпись:

1) За веру, Царя и Отечество. Все остальное суета сует.

Галеркин прочел эти слова и низко поклонился им.

– Святыя между прочим слова, – прошептал он, – давно забытыя, а какия чудныя слова!

И сейчас же в глубине народилась и понеслась на экран другая, за ней третья, там четвертая и дальше строчки и стали выстраиваться на место заповедей фашиста.

2) До издыхания будь верен Государю и Отечеству. Убегай роскоши, праздности и корыстолюбия, ищи славу через истину и добродетель.

3) Два воинских искусства: – первое – глазомер, второе – быстрота.

4) Зри в части семью, в начальнике отца, в товарищах братьев.

5) Родство и свойство с долгом моимъ: – Бог, Государь, Отечество.

6) Работать быстро, споро, по Русски.

7) Терпи! На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся.

8) Смотри на дело в целом.

9) Дерзай.

10) Помилуй Богъ! Мы Русские! Возстановим по прежнему веру в Бога Милостиваго! Очистим беззаконие! Вы – Русские!

Эти надписи, крупныя, яркия, огнями горящия, четкия, ясныя, не вызывающия никаких сомнений кричали о самой подлинной контръ-революции. Все растерялись сидели как пришибленные, ждали громов, но вместо ких в театре стала мертвая, напряженная, жуткая тишина.

В эту тишину внушительно и страшно, потрясая до самаго сердца вошли громко сказанныя с экрана Галеркиным слова:

– Вы русские!! ...

XИX

«Гос-кино показывает новое изобретение: – теле-визор. Тон фильм".

На экране был радостный светлый вид. Розовыя скалы и горы, кусты кактусов и алоэ, и между ними в Русских красивых старинных костюмах Царских сокольников стоял хор. Нордеков сейчас же признал и вид – то был Российский остров, и хор – это был их Гласовский хор.

Тенор Кобылин, – как было не узнать его и его нежнаго, за душу берущаго голоса! – вышел вперед и звонко и нежно, протяженно, сжимая сердце сладким восторгом произнесъ:

– Сто-ро-онись! ...

Басы и баритоны великолепнаго хора подхватили дружно и мягко:

– Ты дороги той ...
Пеший, конный не пройдет живой.

Могучий, красивый бас – как напомнил он Шаляпина! – завел песню, ясно выговаривая слова:

– Там, где сосны растут, там где птицы поют,
Там в дремучем лесу партизаны живут.
Берегись ты дороги той –
Пеший, конный не пройдет живой ...

Голоса хора еще звенели, когда запевало продолжал песню:

– Раз вечерней порой – комиссар молодой
Вел отряд свой лихой – по дороге лесной ...

Хор дружно взялъ:

– Берегись ты дороги той.
Пеший, конный не пройдет живой.

В жуткой, могильной тишине, где в смертельном страхе замерли люди, где холодели от ужаса сердца был зловеще спокоен голос красоты несказанной,

– Наши братчики там – залегли по кустам.
Каждый взял на прицелъ-дружно залп прогремел ...

Хор пел припев. В зале с затаенным дыханием ожидали продолжения безумно смелой песни.

– В Гепеу говорятъ: – сгинул красный отрядь.
В эту чащу зайдешь – без следа пропадешь ...

Кое-кто тихонько, согнувшись, по темному корридору крался к выходу. Сверкнула светом приоткрытая дверь. В догонку уходившим от греха подальше неслось:

– He вернется домой – комиссар молодой.
Где убит, где зарыт – только ветер шумит ...

1

[14]

Тенор запел сладким стоном.

– Сто-ро-онись ...

Глухой говор и возмущенные крики покрыли голоса хора:

– Довольно! ...

– Бросить надо! ... Гады! ...

– Буржуйская песня!

– Это, граждане, что же за провокация такая. Чего же это милиция такое допускаетъ?

– Им это шутки для собственнаго самоуслажденія, а нам ответ держать придется.

Пустили свет. Зрители поднимались темным валом. Крики возмущения не прекращались. Визжали советския барышни. Испуганным стадом публика шарахнулась к выходам. Кто то грозно крикнул величественным «полицейским" басомъ:

– Чего выпускают зря? ... Обыскивать надо! Этот крик увеличил панику и смятение.

По стенам кинематографа, ярко и пестро расписанным футуристическим узором, на высоте человеческаго роста вилась лента из наклеенных бумажных Русских флачков. В их левых верхних углах были изображения восьмиконечнаго православнаго креста со славянскими буквами надписью: – «Господи спаси Россию». На белой полосе было напечатано: – «Коммунизм умрет – Россия не умрет", и наискось через каждый флачокъ: – «Братство Русской Правды».

Парчевский был прав в своем оптимизме: – и здесь работало невидимое, и тайное «Братство» ...

Милицейский пытался задержать толпу. Его опрокинули. По пустынному, зловещему, точно настороженному и таящему страшныя опасности, проспекту 25-го октября люди шли потрясенные, раздавленные, угнетенные, пришибленные непонятным страхом и молчали, молчали, молчали ... Внизу под самым сердцем шевелилось какое то новое чувство, точно совесть говорила о чем то далеком и основательно позабытом, о чем нельзя, не нужно, о чем просто – страшно думать. Точно там встала Россия, забытая, выкинутая из души и сердца, «угробленная», и ... воскресшая.

И такия же молчаливыя, придавленныя толпы шли навстречу из «Паризианы», «Колизея», «Пикадилли», «Светлой Ленты», и других кинематографов Невскаго проспекта.

Какой то подгулявший зритель, по виду рабочий, впрочем, Нордеков здесь никак еще не мог разбирать людей по профессиям, вероятно, стопроцентный коммунист, не боящийся никого, вышел на торец мостовой, заелозил стоптанными грязными башмаками по мокрым торцам и, выражая то, что происходило в душах прохожих запел на всю улицу:

– Без меня меня женили,
Я на мельнице был ...

XX

На другой день по распоряжению Гепеу все кинематографы Ленинграда были закрыты. У всех стояли наряды полиции. Шли обыски. Кинооператоры были арестованы.

А еще через день no всему городу пошел невидимый, неизвестно кем пущенный слушок, чтр начальники, руководившие обысками и арестами были найдены в своих квартирах мертвыми. Врачи не могли установить причину смерти. Но ясно, что она была насильственная. И в народе ее как то связали с тем, что было в кинематографах, с обысками и арестами. Это была месть. Божие наказание. «Огонь поядающий» сошел с неба и пожрал тех, кто помогал коммунистам угнетать Русский народ.

Каждый день какой то невидимый и неслышный аэроплан разбрасывал по городу листовки, слова и ноты новых песень. Тех песень, что слышали в кинематографе в ту ночь, слова тех заповедей, что заповедал Русскому народу его великий Суворов и которыя были показаны в фильме рядом с заповедями фашиста. Эти листки и ноты боялись подбириать и все таки, потаясь, подхватывали, «чтобы отнести в милицию», a по пути читали и заучивали наизусть.

Кинематографы, громкоговорители и радио были закрыты и опечатаны. Везде искали контръ-революцию и модное «вредительство». Но ищущие, делающие выемки, обыски и опросы чекисты, делали это несмело, без обычной наглости. Перед ними стояли призраки людей, внезапно погибших после таких же обысков.

Какая то сила высшая, чем сила коммунистов появилась и распоряжалась с неумолимою справедливостью. В работе Гепеу, до этого времени такой точной, безстрастной и жестокой начались перебои и послабления.

Лишенный зрелищ и развлечений голодный народ волновался. Увеличилось пьянство. Самые необыкновенные слухи рождались в праздной, никем не руководимой толпе.

Говорили ... Где-то на Волге нашли в роднике вырезанное из дерева изображение Христа. И будто ходившие к этому роднику богомольцы разсказывали, что видели в воде колодца подле этого родника св. Николая Чудотворца на коне. И то, что никогда св. Николая Чудотворца не изображали конным, толковалось богомольцами, как особое предзнаменование.

Св. Николай Чудотворец всегда почитался, как защитник и печальник о Русской земле и то, что он сел на коня, показывало, что он ополчился на брань за Русский народ. И говорили, что коммунистам пришел конец ...

Все это было очень неприятно и тревожно для управления Петрокоммуны. Приближалось 25-ое октября. День знаменательный, день захвата власти большевиками и по установленному обычаю день – табельный и нарочито празднуемый в Ленинграде. К этому дню готовились шествия. Советские служащие и рабочие должны были собираться по районно и идти со своими красными знаменами торжественной процессией к могилам жертв революции. Проспект 25-го октября убирали флагами и плакатами, мели и чистили, но обычнаго, хотя и принудительнаго подъема в населении не ощущалось. Ждали в этот день чего-то особеннаго и боялись идти.

Была во всем городе придавленность и страх событий, надвигавшихся и неотвратимых. Много говорили о Боге, о Его силе и Его гневе. В церквах было больше, чем обыкновенно, молящихся.

XXИ

Октябрьский день был темен и хмур. Морозило и была гололедка. С утра попархивал снежок. Черныя, чугунныя статуи на Аничковском мосгу были точно тонким Оренбургским пуховым платком, накрыты снеговым узором. Было холодно, скользко, но сухо. Мостовыя были покрыты зеленоватою жесткою грязью. Весь Ленинград, и старые и малые, сгонялись порайонно, чтобы составить внушительныя колонны. Части красной армии подходили со своими музыкантами. Многие заводы пришли с заводскими оркестрами. В сумерках рождающагося дня, то тут, то там раздавалась музыка. Играли Марсельезу, Интернационал и марши. Команды распорядителей звучали громко и властно. Намерзшие, с утра ничего не евшие служащие, плохо одетые, с недовольными, хмурыми лицами топтались на мостовых, ожидая приказа идти.

Нордеков присматривался к толпе. За эти дни он понял, что было бы очень опасно жить в Петербурге в гостиннице, еще того хуже было бы устроиться в уплотненной квартире, быть всегда с советскими людьми и на людях. Там неизбежно он стал бы предметом любопытства, наблюдений, возможио, разспросов. Там каждый его промах вызвал бы донос, слежку и арест. Но в их «экстерриториальном" доме, в риге, подле деревни Коломяг – он был в полной безопасности. Его мог выдать только костюм, но костюм был по-советски безупречен. Он сам и стоявший неподалеку от него Парчевский так сливались с толпой, что признать в них пришлых было невозможно. Верно сказал незнакомец, их выдавали только глаза. У всех кругомъ-глаза были усталые и потухшие. В них отразилось, что все эти шествия, процессии, пролетарские праздники давно смертельно надоели. Никакого революционнаго пафоса не замечалось. Шли по тяжелой обязанности, исполняя нудную повинность. Старики совсем завяли, молодежь бодрилась. Кругом точно собаки-овчарки подле баранов сновали распорядители, носатые, подрумяненные морозом брюнеты. Они покрикивали, устанавливая порядок. К ним то и дело подъезжали велосипедисты, сообщавшие о том, что делается в соседних районах и когда можно будет трогаться ... Собирались по заводам и предприятиям. Гидромеханический завод «Пожарное дело» с улицы Скороходова пришел по улице Белинскаго и стал сзади рабочих завода «Транспорт" с проспекта Энгельса. Какой-то молодой человек с горящими, как угли мрачными глазами отыскивал бумажную фабрику «Возрождение».

Впереди заиграли «Интернационал". Невыразимо печальны были звуки оркестра. Они двоили, отдаваясь эхом о дома улицы. Сильнее посыпал снег и стал таять. Колонна тронулась. Пробежал с красной нарукавной повязкой распорядитель и крикнулъ:

– Граждане, прошу соблюдать революционный порядокъ!

Парчевский протолкался к Нордекову и сказалъ:

– Помнишь у Блока: – «революционный держите шаг – неугомонный не дремлет враг". Давай-ка, брат, пробираться вперед. Пора. Наши уже тамъ: – «неугомонный не дремлет враг" ...

Он ничего не боялся, этот молодчина гусар Парчевский! Он уже приметил, что, кроме организованных фабричных и заводских рабочих, много было людей, приведенных домовыми комитетами и просто любопытных, никому не знакомых.

Толпа во образе колонны тронулась. Передние, должно быть, комсомольцы, пытались идти в ногу. Толпа им мешала. При всем кажущемся порядке было очень много безпорядка, и Парчевский это сейчас же оценил. Была толпа – значит – можно было работать. Ее надо было обратить в психологическую толпу и заставить поддаться внушению.

Впереди запели «Интернационал". Голосисто завизжали девки работницы, сбили с тона и смолкли.

Рядом с Нордековым шел человек средних лет и разсказывал своему соседу:

– На шести еропланах прилетели ночью. Мне Вузовец с Калининскаго Политехникума докладывал. У них, значит, пьянка была, расходились под утро, вот оно и светать начинает. На поле, у деревни Ручьи спускается ероплан и весь он серебряный ... Ну, грандиозный! И совсем ничего не слышно, как мотор работает ... Спустился и сейчас, значит, четыре в кожаных куртках как выскочат и разбежались по углам поля. Ну, видно, самые чекисты. И сейчас еще и еще шесть еропланов, ну так грандиозно это вышло ... Он и не стал смотреть, может, тайна какая, еще в ответ попадешь.

– Откуда же они прилетели?

– А кто же их знает, ведает.

Парчевский, внимательно слушавший этот разговор и не перестававший глазами шарить по толпе, показал Нордекову впередъ:

– Смотри, Гласовцы.

Тенор Кобылин в какихъ-то стариковских оловянных очках, в шапке собачьяго меха, в красном шарфе, совсем вечный советский Вузовец, или шкрабъ[15] шел, усмехаясь подле троттуара. Он увидал Нордекова и Парчевскаго, но и вида не показал, что узнал их. Бас Трунилов без шапки в рваной фуфайке спокойно разспрашивал милицейскаго. Весь Гласовский хор был в голове колонны.

В толпе пробовали петь. Но, или всем смертельно надоел уныло звучащий «Интернационал" и совсем не бодрая рабочая Марсельеза, или не подобрались по голосам, не было регента, но пели ужасно уныло и нескладно.

– Мыши кота хоронят, – сказал тот, кто разсказывал о прилете «грандиозных" аэропланов.

Голова колонны вышла на Невский. Снег все сыпал, таял на черных суконных толстовках, на рваных пальтишках, тек слезами по щекам. Легкий пар поднимался над толпою. Бурое небо опустилось низко над домами. Перешли через Аничков мост и, свернув на Садовую, тесно сдавились в рядах. Впереди в лиловых туманах показались черныя голыя деревья Михайловскаго сада. Инженерный замок казался призраком. В его ограде стояли конныя части. От мелких косматых лошадей шел густой пар.

Марсово поле было совсем близко. Оно было залито толпой, стоявшей между кустов сада. Там было странно тихо. Должно быть посередине, у могил жертв революции, говорили речи, и толпа, хотя и невозможно было слышать, стояла, прислушиваясь в напряженной тишине. Что-то невнятно бубнил громкоговоритель.

Вдруг ... Нордеков не мог уловить, как это про-изошло, в эту тишину, нарушаемую только шелестом шагов по мокрому снегу, да частым кашлем, с силою, с особым бодрым призывом вошла смело запетая большим прекрасным хором на мотив стараго Петровскаго марша дерзновенная песня. Она началась разом, по невидимой палочке, где-то в толпе бывшаго регента.

Подымайтесь, братья, с нами
Знамя Русское шумит,
Над горами, над долами
Правда Русская летит.

Под это бодрое и лихое пение все какъ-то подтянулись. Шаг стал ровнее, взяли ногу. Молодой распорядитель подсчиталъ: – «левой, правой, раз, два» ... Головы поднялись. Стали прислушиваться. Хор в толпе перешел ко второму колену марша и красивым переливом продолжалъ:

– Мы от дедов правду эту
В нашем сердце сберегли.
Вырвем Русскую победу
У врагов своей земли ....

С силою, полными, далеко несущимися голосами продолжали:

Славу Русскому народу
Дружно, громко мы поем.
За нариодную свободу
Против красных мы идем.
С нами всяк, кто верит в Бога,
С нами Русская земля
Мы пробьем себе дорогу
К стенам древняго Кремля ...

Заверещали свистки милицейских ... Кто-то побежал, подбирая полы длинной шинели, к Инженерному Замку. В толпе началось смятение. Одни устремились вперед, подальше от этой смелой песни, другие проталкивались назад. Передние, поддавшись обаянию лихой и бодрой песни, смело и гордо шагали в ногу, под ясное и все более и более воодушевленное пение:

– Крепче бей наш Русский молотъ
И греми, как Божий гром,
Пусть падет во прах расколотъ
Сатанинский Совнарком ....
Смерть проклятым комиссарам.
Нет у нас пощады им.
Русским дружным мы ударомъ
Эту нечисть истребим ....

Из двора Инженернаго Замка рысью выезжал эскадрон конной милиции. Кое-кто, шедший за хором, бросился бежать. Была страшная давка и смятение. И только маленькая кучка словно очарованных пением людей бодро шла вперед навстречу выстраивавшему фронт эскадрону, и особенно ярко, звонко и смело гремел на все поле дружный хоръ:

Подымайтесь, братья, с нами
Знамя Русское шумит,
Над горами, над долами
Правда Русская летит ...

1

[16]

Эскадрон пробился через толпу бегущих и, выстраивая фронт и разгоняя прижимающихся к домам и решеткам садов людей, рысью пошел на поющих. Песня не смолкала. Она неслась дерзким неудержимым вызовом.

Внезапно развернулся и яркой молнией блеснул в сумрачном воздухе, в снегу и туманах октябрьскаго Петербургскаго дня, сверкая сквозь снеговую кисею

и колеблясь в призрачкых тонах большой Русский Бело-сине-красный флаг ...

– Маршъ-марш, – скомандовал остервенелый краском и выхватил из ножен шашку.

Люди, стоявшие на окраине сада Марсова поля, давно услышавшие пение, повернулись лицом к Садовой. Между голых кустов, на покрытых тающим снегом буро-зеленых газонах, вдоль набережной Мойки, везде были растерянныя, не знающия, что делать толпы. Все в этот миг атаки замерло и смотрело с ужасным, волнующим вниманием, как начнется чекистская рубка.

И вдруг – «а-а-ахх" ... стоном пронеслось над толпами.

Весь эскадрок, точчо сраженный какою-то сверхъестественною силою, все люди и лошади, будто оне разом подскользнулись на мокрых и скользких торцах упали на землю и так и остались лежать на ней совершенно недвижимые. Никто не смотрел, что было дальше, куда девался Русский флаг, куда скрылись дерзкие певцы, но все, как заколдованчые, смотрели на темный вал из людских и конских тел сраженных неслышной и невидимой силой и легших неподвижиою грядою поперек «улицы 3-го июля».

Так, когда-то, в 1917-м году, 3-го июля, на Литейном проспекте подкошенные большевицким залпом, легли поперек проспекта доблестные Донские казаки. В память этой бойни большевики назвали большую Садовую улицу «улицею 3-го июля». Она напомнила о себе. Она отомстила за казаков.

Об этом невольно думали в толпе, расходившейся с церемонии. Думали и боялись своих дум, воспоминаний и надежд ... Говорить, ничего не говорили ... Самыя думы были страшны ...

«Бог вернулся к Северной столице ... Замолила наши грехи перед Господом Казанская Божия Матерь ... Огонь поядающий настиг на улице злых гонителей и насильников ...»

Думали, мысленно, потаечно молились и молчали, молчали, молчали ... В эти дни в Петербурге была такая тишина, какой никогда со времени существованія Северной столицы в ней не было.

Тишина ожидания..

И так отвечали этой тишике хмурые, темные, туманчые, последние дни октября с темнобурым низким непрозрачным небом с мелко моросящим дождем, с тьмою над городом, с тусклым мерцанием с утра зажженных фонарей.

XXИИ

Праздник 25-го октября в Москве праздновался гораздо торжественнее и оживленнее, чем в Петербурге. Близость начальства, незримое присутствие самого творца советскаго союза Владимира Ильича Ленина, словно спящая красавица лежавшаго в хрустальном гробу, под громадным каменным кубической формы безобразным саркофагом, наличность большого числа иностранных и инородческих коммунистов, пылких азиатов и даже африканцев, проповедников коммунизма – все это подстегивало толпу, заставляло ее бодрее маршировать, склоняя знамена, мимо могилы Ленина, забывая голод и мороз. Начальство к этому дню заготовляло бутерброды и раздавало манифестантам, что увеличивало рвение голодных толп городского пролетариата и рабочих.

День выдался ясный и солнечный. Небо было без единаго облака. Октябрьское солнце грело мало, но слепило на выпавшем накануне молодом и чистом снегу глаза. Много было нагнано нищей и оборванной замерзающей детворы из различных школ и приютов. Все это шагало через Красную площадь с утра, показывая мощь пролетариата, в чинном порядке. Порядок этот соблюдался строго. Кремль был оцеплен отрядами чекистов, и Николай Николаевич Чебыкин, – пятнадцать лет тому назад прокурор Окружного Суда в этой самой Москве, сам коренной Москвич, сразу почувствовал, что исполнить возложенное на него и на его «экип" капитаном Немо поручение ему будет не так то просто ...

У Кремлевских ворот толпу процеживали, и пропускали только тех, о ком было известно от какой организации они шли. Требовали от одиночных людей какихъ-то особых пропусков, и этихъ-то пропусков и не было дано Чебыкину. He знали этого что ли Ястребов и генерал Чекомасов, но они не снабдили ими «экип", посланый для работы в Москву. Все дело так прекрасно налаженное могло сорваться изъ-за этой мелочи.

Куда ни пристраивался Чебыкин со своим «экипом", всюду его спрашивали, откуда он и кто?

– Вы, гражданин, чего? Здесь от «Прибоя» ... Чебыкин шел к другому сборищу, но там собирался «Стандартъ-строй», дальше – «Тепло и сила», «Мосельпром", все то, что пропускалось в Кремль, было зарегистрировано, было известно чекистам. Серая, никому неизвестная, никем не рекомендованная, безпартийная толпа в Кремль не могла получить доступа ... Чебыкин был в полном отчаянии. Вдруг какой-то человек к нему присмотрелся, потом подошел почти вплотную и сказал внушительно и веско:

– Если вы, граждане, от «Красной вагранки», вам надо идти с нами.

Он еще ближе придвинулся к Чебыкину, чуть распахнул на груди черную грубую толстовку, и Николай Никодаевич на мгновение увидел на шее незнакомца так хорошо знакомый ему «братский» крест. Тогда Чебыкин спокойно ответилъ:

– Я и мои товарищи от «Красной вагранки».

Незнакомец обратился к распорядителю, бронзовому молодому человеку, не то индусу, не то сарту и сказал с авторитетностью человека, имеющаго власть:

– Товарищ, допустите вот их ... Они нам известны. Делегаты от «Красной вагранки» ...

Шествие тронулось в Кремль,

От яркаго кумача, затянувшаго трибуны и самыя стены Кремля все кругом было точно в какомъ-то пламенном сиянии. Синее небо блистало над Кремлем. Белый снег площади постепенно заполнялся темной толпой, над которой полыхали тут и там красныя знамена и плакаты. Все было ярко, красочно и аляповато, как грубый народный лубок.

В морозном воздухе гремели оркестры. Красная армия становилась на площади правильными прямоугольниками резервчых колонн. Командные крики, четкость построений создавали впечатление порядка и усиливали праздничную торжественность Красной площади. На трибуны съезжалось правительство. Сквозь толпу, гудя и фырча, проходили автомобили комиссаров. Конная милиция крупами лошадей, не хуже былых жандармов, осаживала правоверный, отцеженный народ. Кое-где для острастки посвистывали нагайки. Толпа была молчалива.

Чебыкин окинул глазом площадь. «Хватит ли», – подумал он. Его сосед, помощник его в «экипе«, «в миру», как он про себя говорил, – присяжный поверенный Демчинский, точно угадал его мысль.

– Если все шесть разом, хорошо выйдетъ: мне профессор говорил – два квадратных километра в десять секунд ... Придется таки нам с вами сегодня поплакать.

Музыка прекратилась. Безконечныя, вероятно, с ранняго утра проходившия мимо могилы «Ильича» процессии, были остановлены и поставлены лицом к трибуне. Настало время речей. Чебыкин посмотрел на часы.

– Пора, – шепнул он Демчинскому. Нажатием руки снаружи пальто, – руки в карманах запрещено было держать, – он освободил холодную склянку, морозившую ему бедро, и почувствовал, как она быстро скользула вдоль ноги и упала подле сапога. Он наступил на нее ногою.

Прошла томительная секунда, показавшаяся Чебыкину вечностью. За эту секунду так много он передумал. «Вдруг испортился состав, ничего не выйдет. соседи заметят раздавленное стекло, его заподозрят, схватят, поведут, и придется пускать то самое страшное, от чего чья-то произойдет смерть». Это казалось Чебыкину ужасно трудным, просто таки невозможным.

Ледяной ток бежал по жилам. Говорят, перед казнью вся жизнь проносится быстрым потоком, так теперь неслась перед Чебыкиным в воспоминаниях его жизнь в маленьком пригородном местечке, работа в газете, скромныя эмигрантския развлечения и пустота и тина Парижской жизни Русской колонии. Какою прекрасной она показалась ему сейчасъ! Сердце отбивало в висках секунды и, несмотря на мороз, лоб вспотел под легенькой каскеткой. Чебыкин овладел собою и стал отсчитывать секунды. Ему казалось, что их прошло что-то ужасно много. «Десять, одиннадцать, двенадцать», – считал он. И все страшнее и страшнее становилось ему. Он не смел оглянуться.

Вдруг что-то ударило ему в нос, как ударяет из пенистаго бокала шампанская игра. Сразу защипало глаза, сжало до боли веки и крупныя слезы покатились по щекам. Чебыкин собрал все свои силы, заставил себя открыть глаза и через пелену слез окинул взглядом площадь. Странное зрелище представилось ему. Вся громадная площадь, заставленная войсками, покрытая народными толпами, точно получила какой-то удар. Речь, так самоуверенно, властно, самохвально и сильно звучавшая с трибуны, вдруг оборвалась на полуслове. В рядах красной армии было шевеление, ружья держали кое-как, люди опустили головы, повсюду были видны белые платки. Утирались рукавами, кулаками, терли глаза ладонями и не могли остановить слепящаго потока слез. Никто не мог поднять глаз к небу, а между тем именно с неба то и неслось то, что должно было оскорбить, смутить и поразить собранных здесь правоверных, «стопроцентных" коммунистов. Но посмотреть в эту голубую высь, пронизанную золотыми солнечными лучами, казалось- потерять зрение навсегда.

Величественные, плавные, возбуждающие, несказанно красивые звуки стараго, «бывшаго» Русскаго народнаго гимна лились с небесной вышины.

Сколько раз, на коронациях Императоров, на парадах и церемониях на этой самой Красной площади, в этих самых стенах Кремля, подле его соборов и церквей, подле дворцов, помнящих былых Царей и Великих Князей Московских, в течение почти ста лет играли этот гимн. И точно стены Кремля, башня Ивана Великаго, стены и купола Успенскаго собора и Василия Блаженнаго впитали, вобрали в себя и сохранили эти молитвенно чистые возбуждающие на подвиг любви звуки и теперь излучали их непостижимым образом среди людей, от Отечества своего отрекшихся.

Может быть, только инородцы и жиды, – этих было особенно много в толпе и на трибунах, – да зеленая комсомольская молодежь ничего не чувствовали, кроме недоумения и злобы. Все остальные, закоренелые, матерые коммунисты из продавшихся власти интернационала Царских генералов, из ученых, профессоров и чиновников, из старых рабочих, видавших и знавших иныя времена и порядки, почувствовали, как где-то далеко внутри их должно быть там, где все-таки есть душа, которую они отрицают, что то вместе с непроизвольными слезами поднялось и смутило их. И стало казаться, что вот эти самые звуки, с детства святые и священные, с детства дорогие, ибо в них отражалось Отечество, великая и могучая России, именно они то и вызвали эти неудержимыя, неукротимыя слезы, остановить которыя никто не мог.

Тяжелые вздохи и всхлипывания раздавались вокруг Чебыкина. Гимн кончился. В наступившей на мгновение тишине кто-то громко, с тяжким вздохом произнесъ:

– Что потеряли то!

И сейчас же раздалось мощное: – «пум, пум, пум" и с неба полились четкие звуки прекраснаго оркестра:

– Боже, Царя храни ...
Сильный, Державный,
Царствуй на славу,
На славу нам ...

А между тем здесь эти слова были величайшим святотатством, более того – государственным преступлением, крамолой. Чекисты старались поднять застекленные слезами глаза к небу и разглядеть тех дерзновенных, кто там в небесной вышине – и какъ! – смел играть.

Гимн был проигран три раза. И когда в третий раз смолкли его торжественные, мощные звуки, слезы стали течь медленнее, пароксизм плача, ибо что же это могло быть, как не болезненный припадокъ? – стал проходить и люди очухались.

Тогда рискнули взглянуть вверх.

Чистая синева была в небе. Золотыми пузырьками струились в нем солнечные отблески, ходили вверх и вниз в затейливой игре.

Ни естественнаго, какого-нибудь там что ли воздушнаго шара, ни сверхъестественнаго – ангелов, трубящих в трубы, там не было. Чистое, октябрьское, Московское небо, сиянье полуденных солнечных лучей и в нем купола старых церквей Кремлевских – больше ничего.

Но даже на трибуне, где собрался махровый цвет людской лжи и наглости, поняли, что теперь нельзя, ибо совершенно безполезно, продолжать речь о достижении «пятилетки», о победе коммунистов в Германии, о финансовом крахе Англии и о раболепстве передь большевиками Франции. Неубедительны и смешны показались бы теперь эти слова.

Было приказано расходиться.

Толпы шли колоннами и нестройными группами. В них каждому хотелось говорить, обсудить, что же это в самом деле произошло, как и кем могло быть все это сделано? Но говорить никто не смел. Секретные агенты, как никогда, были внимательны и шныряли повсюду и каждый в каждом видел врага, шпиона и доносчика. Странен был вид этих тысячных толп, двигавшихся по Москве в гробовом молчании. Зимний день клонился к вечеру. Румяная заря горела над городом. От земли поднимался туман. В нем призраками, вышедшими из могил мертвецами, казались все эти люди, расходившиеся по своим конурам.

В совете народных комиссаров было собрано чрезвычайное совещание. Ничего таинственнаго ни в слезах, ни в гимне найдено не было. Оркестр был спрятан где-то на башнях. Может быть, даже его игру передавали по радио, усиленному громкоговорителем. В толпу были пущены слезоточивые газы. Кто установил этот оркестр или радио-аппарат, кто пустил газы – должно было установить Гепеу.

Начались обыски и повальные осмотры Кремля со всеми его закоулками и тайниками. Однако, смущенные таинственными смертями своих товарищей, уже некоторое время неизменно следовавшими за слишком большое служебное старание и рвение, агенты Чрезвычайки на этот раз обыскивали без должнаго усердия и рвения и ничего и никого не нашли.

Страх и растерянность овладели обычно такими самоуверенными и наглыми Московскими владыками. Так некстати пришло показание одного Ленинградскаго помпрокурора о том, что, примерно год тому назад, к нему являлся некий гражданин, именовавший себя ;омою ;омичем ;оминым, Кронштадтским мещанином, повидимому, сумасшедший. Этот ;омин вычитывал перед прокурором из Библии пророчество Даниилово и предсказывал такую же скорую гибель Сталина и советской республики.

И шептали, что будто бы сам Сталин потребовал себе Библию и читал Даниилово пророчество. ;омина было приказано разыскать и арестовать, но как оказалось, тогда же ;омин был арестован и за дерзкия слова и хранение запрещенной книги сослан на далекий север ... А далекий север ....

Вот уже пять месяцев, как никто ничего не мог сказать, что там происходило ...

Слухи оттуда шли самые невероятные и ужасные.

XXИИИ

О событиях, происходивших этою осенью в Москве, Ленинграде и других больших городах республики естественно в советских газетах ничего не писали. «Правда», «Известия», «Красная газета» в обычных оффициальных, приподнятых тонах с наигранным пафосом описали торжества по случаю праздника республики, но в пафосе этом можно было заметить и какую-то несвойственную большевикам сдержанность. И редакторы газет, и казенные писатели, и рабкоры знали, что народ уже все знал и, если молчал, то молчание его становилось все более грозным и зловещим,

Как ни туго был завязан платок на рту советскаго обывателя, как ни был он приучен молчать и скрывать свои чувства и думы, в народе определенно говорили, что коммунистам пришел конец, что Царь идет с севера, и настала пора расплаты за все. От этих страхов грядущей расплаты полицейский аппарат слабел неудержимо. В народе крепло сопротивление властям.

Налоги поступали неправильно, неаккуратно и не в должном размере. Колхозы не сдавали хлеб в казну, но делили его между рабочими, продавали на сторону. Потом стали и земли колхозов делить между собою. Кто-то пустил в народе слух, что сам Сталин приказал делить колхозы «в собственность». Что это новая экономическая политика, вызванная мировым кризисом, новый НЭП, так называемый «нео-нэп", особый свыше одобренный «прогиб" и «уклон".

Красная армия отказывалась выступать против колхозников. Во многих частях армии и флота произошли безпорядки «на экономической» почве. Эти безпорядки были, пожалуй, самими большевиками подготовлены. Они так усердно показывали матросам и солдатам Эйзенштейновский фильм «Броненосец Потемкин" и в нем учили матросов, как им надо поступать, когда им дадут не свежую провизию. Продовольствия не хватало уже и на армию. В один скверный ноябрьский день на броненосец «Парижская Коммуна» было доставлено мясо с червями. Матросы взбунтовались, сбросили «комсостав" в воду и открыли огонь по Кронштадту. К «Парижской Коммуне«присоединился линейный корабль «Марат". Успокоить разъяренных матросов удалось, лишь убедив их, что это дело рук «вредителей» и что эти «вредители» будут подвергнуты самым жестоким пыткам, а затем смертию казнены.

Предстояли срочные платежи по Германским, Английским и Французским займам. Страна была объята возстаниями и собирать принудительно хлеб было невозможно. Казна была пуста.

К счастью большевиков, все это произошло тогда, когда они успели задолжать кругом крупныя суммы промышленникам, поддержанным государственными банками, и во всем мире началась тревога, как помочь советскому правительству подавить возстания и окрепнуть настолько, чтобы оно снова могло эксплоатировать Русский народ и выжимать из него средства для уплаты по долгам. Еще к великой радости большевиков к этому времени им удалось заключить со всеми большими государствами Европы пакт о ненападении, войти в доверие перед Лигой Наций, убедить всех в своем миролюбии, «пацифизме«, а это в те времена был тот самый червячок, на который особенно охотно клевала демократическая рыбка.

Советское правительство демонстрировало перед всем миром свое тяжелое положение вследствие непрекращающихся возстаний и указывало, что, если ему не будет оказана помощь денежная, а если понадобится, то и войсками, в России неминуемы еврейские погромы и возстановление Императорской власти.

Большевицкая власть по своему составу была еврейская власть. На всех командных постах преимущественно, а в комиссариате иностранных дел почти исключительно сидели евреи. Русский народ был прочно зажат в еврейские тиски и обращен в ра бов еврейскаго капитала. Теперь этому самому капиталу грозила опасность не получить того, что задолжала ему советская власть. Торговля во всем мире глохла, страшный экономический кризис охватил государства Европы. Количество безработных исчислялось миллионами. Скандалы в кинематографах, где пытались показывать советския фильмы, препятствие торговле советскими товарами, все это раздражало торговый и банкирский мир, и было решено оказать мощную экономическую поддержку большевикам, чтобы они могли справиться со своими финансовыми затруднениями и подавить все возстания и безпорядки, не прекращавшиеся с некотораго времени в стране.

С этою целью несколько самых крупных представителей мирового банковскаго мира должны были съехаться на совещание в ноябре, в одном из банков Берлина и там обсудить как и в какой степени капиталистический мир может помочь государству, где осуществляется чистый социализм.

Накануне заседания собравшиеся банкиры, и каждый на том языке, на котором он говорил, получили отбитыя на машинке анонимныя записки. Этими записками они предупреждались, что если они соберутся на это заседание, они погибнут страшною смертью.

Это было принято, как «белогвардейская» выходка Русских эмигрантов, людей безсильных. С ними давно надо было прикончить. На записки не было обращено никакого внимания. Помещение банка охранялось громадным нарядом явной и тайной Берлинской полиции. Лучшие полицейские агенты всех стран, откуда были банкиры, были вызваны для охраны банка. Никакая опасность не могла угрожать собравшимся. В целом квартале было прекращено движение, жители соседних домов были выселены и на их место посажены полицейские агенты. Никогда ни одно коронованное лицо не охранялось так тщательно и заботливо, как охранялись эти жиды банкиры, владыки мирового капитала.

И тем не менее ...

Как это случилось – над этим ломали головы лучшие криминалисты всего мира и представители политическаго и уголовнаго розыска Европы. Каждая их догадка, однако, сейчас же опровергалась, и догадок было много, отгадки ни одной.

Во время заседания, когда читался доклад местнаго представителя советской власти, все здание, солидно, с немецкою основательною фундаментальностью построенное из громадных гранитных глыб, было объято совсем необычайным пламенем. Жар быль так силен, что расплавились стальныя камеры кладовых и не только все кто был внутри здания, но и вся наружная охрана живьем сгорели в какое-нибудь мгновение. В противоположных домах полопались стекла и загорелись деревянныя двери и створки окон. Все это продолжалось какие-нибудь полчаса. Пожарные едва успели приехать, как от здания остались только обугленныя стены. Спасать и тушить было нечего. Внутри в хаотическом безпорядке были навалены куски погнутаго расплавленнаго железа, камни, да в известь обращенныя человеческия кости. Золото в сейфах было расплавлено и перемешалось с камнями и мусором, от бумажной валюты и кассовых книг ничего не осталось.

«Огонь поядающий» сошел с неба и попалил пособников диавола.

Конечно, такое объяснение не годилось для правительств тех стран, откуда были банкиры. Вызванные специалисты, химики и артиллеристы признали, что такие составы, могущие все обратить в пламень, могли быть. Тут нет ничего ни Божескаго, ни чудеснаго. Подобныя бомбы имеются в воздушных флотах мира.

Странно было, что никто не слышал грохота разрыва, никто не видел аэроплана, прилетевшаго к зданию банка, а между тем банк охранялся воздушным флотом.

Возмущение по этому поводу было громадное, и на требования советских представителей о примерном наказании «вредителей», наглость которых превзошла все меры, было торжественно обещано, что, если советское правительство докажет, что эти вредители имеют какую-то базу вне советской республики, что их действия направляются из заграницы, распоряжением Лиги Наций будет составлен мощный международный отряд, которому будет поручено истребление этой базы.

Доклад капитана Холливеля в «Интеллидженс Сервис" о таинственном кинематографическом обществе «Атлантида» решил дело. Детективным бюро и разведкам всего мира было приказано отыскать во что бы то ни стало место нахождения пассажиров парохода «Немезида».

В этом советской власти помогла Русская «белая» эмиграция.

XXИV

Зимою этого года в Русском эмигрантском мире много говорили о том, что образовавшееся в прошлом году кинематографическое общество «Атлантида» вовсе не кинематографическое общество, а белогвардейский отряд, навербованный какимъ-то генералом для дессантных операций в советской России. Называли и имя этого генерала, впрочем, всякий раз разное. А с некоторых пор стали говорить, что этот отряд собрался на какомъ-то уединенном острову в Атлантическом океане недалеко от Саргассова моря, там устроил базу, с этой базы говорит по радио и посылает своих людей на аэропланах во все страны Европы.

Эти слухи пошли из Парижа и даже, точнее, из того маленькаго предместья Парижа, так называемаго банлье, где была вилла «Les Coccиnelles». Точно там кто то бросил камень в воду и как от такого брошеннаго камня идут все расширяющиеся круги, так и от слухов, пошедших оттуда, пошла вся эта молва. И чем дальше от Парижа, тем ярче и шире были разсказы о том, что там делается. В Югославии этот отряд обратился в целый корпус Императорской армии с настоящими цветными дивизиями, навербованными из необычайно воинственных туземцев этого острова. В Болгарии это был уже не корпус,

но целая двухсоттысячная армия и при ней мощный тоннаж для доставки ея в Россию. Там по фамилиям называли генералов, назначенных в эту армию. Ихъ

будто бы нарочно показывали умершими. Называли и цифру прогон и пособий, яко бы полученных этими генералами: сто долларов на дорогу и сто на экипировку.

Эти слухи по разному отзывались в различных эмигрантских кругах. Большинство, и особенно, люди старые, радостно волновались. Наконецъ-то дождались они движения воды. Они подавали начальникам отделов Русскаго Обще-Воинскаго Союза, честь честью, по команде, прошения о принятии на службу с приложением, кто тщательно сквозь все бури и ненастья эмигрантскаго существования пронесенных подлинных послужных списков на толстой, пожелтевшей от времени «министерской» бумаге, с сургучными печатями, прошнурованных и скрепленных должными подписями, кто прилагал только записки о своей службе самим же подавателем и составленныя по памяти и посвидетельствованныя двумя или тремя товарищами, знавшими прохождение службы просителя ... Многие офицеры и казаки бросали насиженныя места и кормившую их работу и ехали в столицы тех стран, где они жили и там просили, чтобы они в первую очередь были посланы в формируемую армию. Чем дальше от Парижа, тем в этих кругах было сильнее оживление. В Болгарии и Югославии казаки вырядились в высокие сапоги, серозеленыя «гимнастерки», а Кавказцы в черкески, подоставали из заветных сундучков и корзин старыя шашки, чистили их, точили и смазывали, готовясь к настоящему походу. Слова «сбор" и «поход" громко и внушительно звучали по кафанам и Русским ресторанчикам, столовым и чайным и к концу завтраков там раздавались страстныя речи, сопровождаемыя громовым ура!

Молодежь отнеслась холоднее и подозрительнее. Кое-кто женился на иностранках, у кого завелись прочныя связи и работа в приютивших их государствах, бросать все это таким упорным, тяжелым и долголетним трудом нажитое и устроенное для чего-то неопределеннаго и неизвестнаго, было тяжело. Роли переменились: в энтузиастах и легкомысленно летящих на огонь бабочках оказались старики, в холодных, разсудительных философах была молодежь.

– Для России – да... – говорили в ея кружках. – Для Родины, конечно, Это слов нет – свято ... Но кто поведет и под какими лозунгами?

Собрания союзов молодежи, а их к этому времени было немало, протекали с бурною страстностью. Раздавались истерические выкрики:

– Нет, господа ... Ни на какую реакцию я не согласен ... Старая Россия себя изжила ... Старой России не может быть. Смешно идти в теперешнюю Россию с Императорскими знаменами и навязывать императора народу, который его не хочет. Я стою за подлинную демократию. В ней вижу залог настоящей культуры и возрождения России.

В другом кружке не менее страстно говорили:

– Кому, господа, служить и за что умирать? He служить же какимъ-то таинственным капитанам Немо, едва ли не масонскаго происхождения?.. Надо служить России, и России национальной. Другой России я не признаю. Россия – это прежде всего – православие и Царская власть. Вне православия и Царской власти нет и России, а потому с «непредрешенцами» я не пойду. За «непредрешенчеством" скрываются господа Милюковы, Гучковы и Керенские. Те, кто первый сказалъ: – «глупость или измена» и стал отцом проклятой революции, кто выпустил приказ N 1, разрушивший Русскую армию и давший России несмываемый позор военнаго поражения и разгрома, кто, сдав власть большевикам, погубил Россию. Повторять эти пути, идти этими же этапами Учредительнаго собрания, матроса Железняка и Ленина предоставляю другим. Я этим путем не пойду. Законную Россию порядка можно создавать только законным путем ... Для меня свято то, что говорит мой императоръ: – «под лозунгом борьбы с большевиками вожди эти принесут нашему Отечеству порабощение его самобытности, расхищение его природных богатств, а может быть, и отторжение еще новых областей и оттеснение от выходов к морям" ... И потому я против всякой борьбы.

Пользуясь полной свободой собраний во Франции молодежь собиралась на большия открытыя сборища по 200–300 человек, нанимали для этого залы, куда допускали всех, взимая лишь на покрытие расходов по два франка и там кричали и шумели о тайной организации, скрывшейся под фирмой кинематографическаго общества «Атлантида». Розыск всем этим был весьма облегчен.

– Тайное, – кричали на этих собраниях горячия головы. – Ты мне скажи, кто ты и во что ты веруешь – тогда я пойду ... Довольно авантюр. Освободить Россию без иностранцев, без иностранной помощи мы не можем, – это ясно, как шоколад. А отдавать Россию в кабалу иностранным государствам я не желаю. Россия должна освободиться сама и, освободившись, она скажет свое слово и этому слову я подчинюсь. Будет монархия – я присягну монархии, будет республика, я готов служить и республике. Я «непредрешенец" в силу того, что не считаю себя в праве навязывать свое мнение Русскому народу. А в вождей я давно перестал верить ... Довольно!..

Были и еще более решительные и темпераментные молодые люди из самых молодых. Они договаривались до примирения с большевиками, они закидывали удочки к комсомольцам и безбожникам и, будучи строго православными и верующими, готовы были идти на союз с безбожниками, будучи монархистами по убеждениям – искали связей с советскими «ударниками» и «выдвиженцами». Они отрекались от «белой» борьбы, веденной их отцами и старшими братьями и говорили, что чувство отчуждения эмиграции от Русскаго народа вызвано гражданской войной. Они умышленно или по наивности говорили, что «белые» сражались не с большевиками, но с Русским народом, что нужно отбросить в себе чувство презрения и мести к Русскому народу и идти к нему с открытым сердцем и чистою душою. Путая постоянно понятия – большевики и Русский народ они доходили до примирения и признания большевиков.

Хаос в мнениях, в политических убеждениях, программах и лозунгах был необычайный. И надо всем нагло выпирало везде звучащее самоуверенное, наглое «я», «я», «я», то в единственном числе, то во множественном – «мы». Оно становилось так громадно, так внушительно, так всепоглощающе, что за ним совсем не было видно маленькой, малюсенькой, точно по существу никому не нужной – России.

И это было в то время, когда, несмотря на всю скупость газетных известий, на всю строгость цензуры, наложенной на иностранных корреспондентов, заграницу просачивались верныя сведения о необычайных затруднениях советской власти, денежных, экономических и моральных, о потере всякаго авторитета коммунистической партии и о почти повсеместном возстании народа в России, подавить которое или не могла или отказывалась красная армия.

Доходили сведения, что весь громадный север России, треть всего государства отделился от советской республики и живет своею жизнью и шептуны болтали, что слыхали даже о генералах и офицерах, поехавших в какой-то северный, свободный от советской власти порт для службы в Императорской армии. Всё это показывало, что настало время, наконец, эмиграции выявить свое подлинное лицо и не только сказать о своем служении России, но и пойти служить ей.

Но этого-то и не было. Разноголосица продолжалась ...

XXV

Но была и еще часть беженцев и, пожалуй, самая многочисленная, которая совсем не интересовалась политикой, ею не занималась, даже как будто ее осуждала и которая жила своею за слишком десять лет изгнания отстоявшеюся и устроившеюся жизнью, где борьба за существование в чужом государстве, заботы о хлебе насущном, свои мелкие, семейные, кружковые, приходские, полковые интересы заслонили Россию, где Россия являлась чемъ-то отвлеченным, о чем приятно вспоминать, что рисовалось нежными поэтическими красками, с некоторым сентиментальным оттенком, но что не имело никакого реальнаго смысла. В этих кружках события, происходившия в их беженской жизни и связанныя с существованием и работою какого-то тайнаго общества, борющагося с большевиками, вызывало чувства тревоги, страха, безпокойства и недоумения, что проще всего выражалось часто повторяемыми словами: – «ну чего, право, они? России они все равно не спасут, а сколько безпокойства наделают" ... Были здесь люди, торговавшие в гаражах советской нефтью и на своей шкуре испытавшие все неудобство такой торговли, были люди, так или иначе связанные с советским торгпредством и резко отделявшие большевиков от их торговли, наконец, здесь быди просто люди какъ-то, и даже не особенно хорошо, устроившиеся заграницей, имевшие свой угол, свою семью, свою церковь. Этих людей охватывал ужас при одной мысли, что поведение какой-то маленькой кучки людей, так решительно поведшей борьбу с большевиками, может навлечь на них давление со стороны правительств тех стран, где они устроились, и опять начнутся высылки, неприятности и затруднения с получением паспортов и виз и всяческия политическия и полицейския утеснения. Впереди новыя скитания и неизбежное с ними разорение, нищета и голодная смерть. Возможна и причудительная высылка в coветскую республику ... на верный разстрел.

Сознавала или нет Ольга Сергеевна Нордекова, что это была она тот человек, который кинул камень в воду, поведший от себя все расширяющиеся круги? Она не утерпела, чтобы не разсказать о таинственном острове, где работали для спасения России Русские, и в их числе ея муж и сын. Сделала она это в их церкви после спевки, в маленьком и совершенно интимном кружке знакомых, где, конечно, никаких большевиков не могло и быть. Ей просто хотелось похвастать, что она знает кое-что крупное и интересное, чего другие не знают. Она намекнула про остров вулканическаго происхождения, о существовании котораго никому не известно и откуда летают сюда в Париж таинственные аэропланы, откуда посылают радио и где работают те, кто всего себя отдал России. Она говорила, что если у кого есть аппарат радио, который можно поставить на короткую волну, то можно, «знаете, такое слышать, что мураши по коже побегут" ...

Она сказала это просто так, в порядке болтовни, ибо надо что-нибудь говорить, когда паступает промежуток между работой. Кроме того, муж и сын участники кинематографической съемки – это одно, муж и сын участники какого-то таинственнаго дела для России(,) «спасители» России – совсем другое ... Этим приятно было похвастаться. Она сказала это в порядке той житейской пошлости, которая требует в известный момент и в известном положении сплетен. Сказала, даже хорошенько не понимая о чем она говорит. Если бы ее спросили, что такое короткая волна, она не сумела бы объяснить. Так не могла она ответить и на вопрос, как же могут летать люди, когда везде стоит охрана и никто незамеченный не мо жет перелететь границы государства?

Вскоре после исчезновения Леночки она съездила на колониальную выставку, где на большом глобусе по данным Мишелем Строговым координатам отыскала место, где должен был быть их таинственный остров.

Но, когда события стали затрагивать их заграничную жизнь, когда газеты стали с возмущением писать о какихъ-то шалопаях, пустивших смехотворный газ в кинематографе на Елисейских полях, когда еще с большим возмущением и угрозами принять меры против эмигрантов писали о скандале на pay-те у графини Разогнатьевой, где после закуски с советской икрой творилось что-то совсем неприличное, и госпожа Воробейчик изъ-за этого отказала своему жениху мосье Брюнуа, Ольга Сергеевна испугалась не на шутку.

– Мамочка, – сказала она после вечерняго чая, когда она обыкновенно читала газету. – Мамочка, как вы думаете, а не может это все отразиться на нас ... на беженцах.

– Очень даже просто, – прошипела с нескрываемым злорадством старуха. – Доигрались ... Дофигуряли ... И чего им, дуракам, надо? Эвона, России захотели! Да сама-то Россия их никак не хочет. И, конечно, никакое правительство этого допустить не может. Франция в дружбе с советами. Она только что подписала, то есть «парафировала», – Неонила Львовна щегольнула словечком, которым пестрели газеты и смысла котораго она не понимала – парафировала пакт о ненападении, а разве все это не нападение?.. Как по твоему красиво это? Как ни относиться к графине Разогнатьевой, она все-таки графиня и делать то, что там было сделано .... Ну где же это слыхано? Это подрыв Русской торговли.

– Большевицкой, мамочка.

– Э, милая моя, где кончаются интересы большевиков и где начинаются интересы Русские, кто это определитъ? Сами вожди в этом не разбираются. Если Япония нападет на Советскую республику и отберет у нея Владивосток, что мы должны делать, стать на сторону Японии или России?.. Так все запутано, так все перепутано, что лучше этого и не касаться.

– Но, мамочка, это же делается не во Франции, а на какомъ-то острову и никому даже не известно точно, кому принадлежит этот остров.

– Ах, мать моя, да хотя бы и никому ... Сидели бы спокойно и не рипались. Ишь спасатели какие непрошенные нашлись. Ну, твой полковник, пускай, погибает, туда ему и дорога. И Мишель твой дурак ... Тоже не жалко. Земля от этого не оскудеет. Ну, а за что мы то с тобой на старости лет опять будем страдать?

– Да мы то тут при чемъ?

– Мы то ... Да мы кто?.. Русские? ... Эмигранты? ... Люди несуществующаго государства, кого из милости только терпят ... А мы вот, что задумали! Торговле мешаемъ! ... Ты понимаешь это? ... Экономический кризис, везде торговля стала, и вдруг какие-то типы эдакое делают ... Выселить их в двадцать четыре минуты и вся недолга. Allez vous en! Нежелательные иностранцы, чай, читала такое выражение в газетах.

– Куда же нас могут выселить?

– А им то что о нас за забота. Кто мы?

– Русские.

– Ну и пожалуйте в вашу советскую Россию ... Поняла, чай.

– Да разве можно это, мамочка! Каждый понимает, что там нас разстреляют.

– Ну так что из этого? Это нас разстреляют, а не их ...

Ольга Сергеевна пожала плечами. За окном шумел ноябрьский дождь. В крошечной комнате тускло горела перегоревшая почерневшая лампочка. Ольга Сергеевна, усталая и измученная за день пошла к себе укладываться спать.

«Ах, нелегка и заботна была жизнь ... Полковник, полковникъ!.. Вам все игрушки ... А куда, ну куда на самом деле податься, если вот так придут и вежливо попросят покинуть страну?.. Нежелательные иностранцы! ... И правда – нежелательные! ... Пакт о ненападении, и полковник, нападающий таким необычным образом ... Куда тогда бежать? Везде одно и то же ... Везде: – признание, признание и признание ... Раньше была Испания. И каким благородным казался король Альфонс. А теперь ... Что такое Испания? ... Да и испанскаго языка она не знает ... Куда? Может быть, в Бельгию?.. Там и король и королева и сам народ полны такого гостеприимнаго благородства. Но, как она сама такая маленькая, примет всю эту массу беженцев, если они все хлынут туда? Ну, хорошо ... Примет ... A работа? Где найти там работу?.. Без работы все равно с голода погибать. Не написать ли заблаговременно Декановымъ? Они давно в Брюсселе. Может быть, если загодя то позаботиться, пока никто не догадался что-нибудь и набежит, какое-нибудь местечко, чтобы хотя какъ-нибудь да кормиться ... А если?»

– Мамочка, вы спите?

– А ну! Заснешь с тобой!.. Такая забота на душе!..

– Мамочка, а что, если нам с вами принять французское подданство .... Нас тогда ведь не могут выслать?..

– Не желаю.

– Но почему, мамочка?

– А вот потому ... Была Серпуховской дворянкой, такой и останусь. Лучше к большевикам поеду, чем так на старости лет француженкой делаться. Ну, сама посуди, какая я француженка?.. Неонила Львовна!.. Ни выговорить, ни написать по французски того нельзя ... Не смеши меня, мать, на ночь. И тебе помимо мужа не позволят ... А твой, сама поди знаешь, какой – патриотъ!..

Ольга Сергеевна закрыла глаза.

«Да, конечно, глупости ... Как это сделать? Есть, говорят, конторы. Даже в газетах открыто публикуют, точно ничего и постыднаго нет в этом. Ну, пойду туда, там станут разспрашивать, почему?.. А что я скажу ... Боже! Боже ... Только бы спокойно жить!.. Ничего мне не надо ... Ни богатства, ни России. Ну, как я туда приеду, там никого своего и не осталось то! ... Только бы никто не выгонялъ! ... И с квартиры-то на квартиру переехать, так и то какая мука и разорение! Хуже пожара, а тут в чужую страну!.. Паспорта, визы! ... Так их нам и дадут ... Жена полковника Нордекова, того самаго, который там на таинственном острову ... Господи, и всю то жизнь так страдать изъ-за какого-то глупаго патриотизма, изъ-за долга» ...

Ольга Сергеевна повернулась лицом к стене и долго не могла заснуть. Она слышала, как за стеною безотрадно шумел осенний Парижский дождь, и ей казалось, что сквозь тонкия плитки бетона она ощущает сырость, бегущую по стенам и с тоскою думала о раннем вставании завтра, о том, что надо будет спешить на поезд электрической дороги и ехать в надоевшую ей до смерти контору и писать под диктовку на стенографической машинке, а потом до вечера перепечатывать никому не нужные и неинтересные торговые приказы.

Жизнь казалась безпросветной и ужасной и она начинала понимать, что Леночка могла не вынести такой жизни и уехать куда-то к какой-то другой жизни ... Ах, где-то она теперь, несчастная Леночка!?

XXVИ

Князь Ардаганский соверщал пятнадцатый перелет на аэроплане системы инженера Махонина. Ему никто это в особую заслугу не ставил, да и сам он никогда не думал, что это подвиг и рекорд. Аппарат Махонина, усовершенствованный Арановым, делал такое сообщение быстрым и удобным. Опасность была только при спуске на землю в Европе, где все труднее и труднее было выбирать глухия места, где бы аппарат мог переждать, пока князь съездит к Пиксанову и получит от него пакеты. Париж был совсем заказан для князя Ардаганскаго. Ему разрешалось только где-нибудь в пути бросить письмо матери и уведомить ее, что он жив и здоров.

Пиксанову так и не удалось наладить Радиостанцию. Слежка была чрезвычайная. Пришлось закопать в лесу мотор и все принадлежности, а самого отца ;еодосия отправить на А;он. Теперь в лесу ничего не оставалось. Бережливый Пиксанов продал и лошадей. Охота была сдана Парижскому охотничьему обществу. Куроводство расширено. С осени Пиксановы занялись еще приготовлением пастил и мармеладов, имевших прекрасный сбыт в Париже в Русской колонии, особенно после того, как продукты Моссельпрома вышли из употребления. По лесу и вокруг фермы Пиксанова постоянно рыскали жандармы и советские сыщики и надо было быть вечно на стороже. Советское правительство ухватилось за эту ниточку, чтобы раскрыть тайну всей организации. Радиостанцию искали неутомимо. В деревне, где никогда никаких дачников не жило, поселились какие-то Русские евреи, не говорившие никогда, что они Русские, и выдававшие себя за французов. Надо было быть осторожным. В последний свой доклад капитану Немо на Российский остров, Пиксанов просил установить связь на аэропланах.

И она с каждым разом становилась ненадежнее и опаснее.

В этот перелет князю Ардаганскому давал указанія сам капитан Немо. Он сказал, чтобы князь проехал к семьям офицеров в Париже и передал им, что их главы живы, здоровы и просили кланяться.

С самаго лета, с того июльскаго дня, когда князь передал синюю записочку Мишеля Строгова Леночке, он не бывал на вилле «Les Coccиnelles» и не знал ничего о том, что там произошло.

День был будний. Ольга Сергеевна была на службе, и на даче Ардаганский нашел только одну мамочку. Она только что прибрала комнаты и собиралась с чувством и спокойствием прочитать газету. Топси узнала князя и, приветливо махая хвостом, проводила его до дверей дома.

– А пожалуйте, вероломный съемщик, – приветствовала князя мамочка. – Садитесь, гостем будете ... Ну что наши?

– Полковник Георгий Димитриевич Нордекевь и Александр Георгиевич просили вам кланяться. Они оба живы и здоровы и все у нас благополучно.

– Ну, как снимаетесь? – с глубокой старушечьею иронией спросила Неонила Львовна.

Князь Ардаганский не разобрал и не приметил этой иронии и охотно со своим юношеским, чистым простодушием, не умеющим лгать, ответил неопределенно.

– Bсe, слава Богу, идет прекрасно. Съемка близится к концу. Все чувствуют себя хорошо.

– А вы, милый князь, не врите, – с грубоватою фамильярностью сказала Неонила Львовна, – Такому молодому сочинять такой старой, как я, совсем не годится.

Князь растерялся и не знал, что ответить.

– Вы же Леночке передали синенький пакетик от этого дурака Мишеля и совсем заморочили ей голову. Разсказывайте, что и как на вашем, ни на одной карте не показанном острову, происходит.

Ардаганский пытался еще сделать круглые глаза и робко сказалъ:

– Я, Неонила Львовна, не понимаю, о чем вы говорите.

– Э, батюшка, тут особенно и понимать не приходится, когда и широты и долготы наш Мишель дурачок прописал и жаловался и просил вызволить его из «белогвардейской» авантюры, – с грубою откровенностью сказала Неонила Львовна. – Так то, милый князь.

Князь Ардаганский, севший было по приглашению мамочки, вскочил, как ужаленный.

– Где же Елена Петровна? – спросил он несмело.

– На тебе, кого вспомнилъ! Да будто так вот ничего и не знаешь.

И Неонила Львовна в коротких, но резких чертах разсказала о том, как Леночка передала матери записку Мишеля Строгова, как она была страшно этим потрясена, как она, дружившая с их жилицей, «кто ее знает, что это за человек была эта самая француженка», вместе с нею исчезла.

– He думаю я, чтобы чтонибудь этакое худое с ними приключилось. Здесь то, – нам в полиции сказывали, – до пяти тысяч девушек так, здорово живешь, ежегодно пропадает и ничего с ними худого не бывает, а все-таки нам не сладко. И думаю я, что это через ваши художества, которыми все газеты полны.

Князь слушал это, как приговоренный к смерти. Записку писал Мишель, но как же онъ-то, он, вопреки инструкций, данных Арановым, никаких писем никому не возить и не передавать, дал себя провести Мишелю, уже бывшему у них на замечании и отставленному самим Ранцевым от полета.

Как в мутном полусне, плохо понимая, что ему говорила мамочка, Ардаганский дослушал ея разсказ и, простившись, вышел с дачи. Он шел по местечку с низко опущенной головой. Ему казалось, что все знают, что он предатель, что он человек, не исполнивший своего долга, и ему было безконечно мучительно идти на маленькую чистенькую дачку Парчевских. Он молил Бога, чтобы никого не застать, оставить записку и быть одному, все продумать и придумать себе кару.

Лидия Петровна была дома. Она уже второй месяц оставила службу в конторе и жила на те деньги, которыя ей продолжало весьма исправно посылать общество «Атлантида». Она вся отдалась церкви. Худощавая и высокая и раньше, она показалась Ардаганскому точно выросшей и еще более исхудавшей. Громадные карие глаза были в красных от частых молитвенных слез веках. Густыя, загнутыя вверх ресницы делали их еще больше. От вечной пелены слез они были, как за хрустальной завесой и сверкали тихим и кротким пламенем, как затепленная перед образом лампада. Ея движения были медленны, плавны и голос стал задушевный и словно прозрачный.

Князь Ардаганский передал ей, что ея муж находится в полном здравии и просил ей передать поклон.

– Да, я знаю, – тихо сказала Лидия Петровна. -

Я, знаю. Я молилась вчера Божией Матери, и Она мне сказала, чтобы я не безпокоилась. Скажите мне, милый князь, – Лидия Петровна прикоснулась мягкой и нежной, точно невесомой рукою руки Ардаганскаго, – скажите мне откровенно: – он с вами на острову или и он послан работать куда-то и делает все это такое страшное, но так нужное для... Для России.

Если у Неонилы Львовны князь мог пытаться врать, здесь перед этой верой, перед этою проникнутою молитвенною ясностью прекрасною женщиною князь не знал, что ему делать. Он низко опустил голову. Густая краска покрыла загорелое в частых полетах лицо и он едва слышно прошепталъ:

– Молитесь за него, Лидия Петровна.

– Я знаю ... Я молюсь, – словно тихий шелест далекой листвы донеслось до него. – Да благословит вас Господь!

– Я не достоин ... не достоин ни ваших благословений, ни молитв, – быстро, страшно смутившись, сказал князь и, не прощаясь с Парчевской, поспешно вышел с ея дачи.

Дел было много. Навестить было нужно многих, надо было теперь раньше всего исполнить то, что было ему приказано, а потом надо будет подумать, что же он наделал и как ему себя покарать.

Только на другой день он мог попасть к Пиксановым на ферму. Он мечтал о, Галине и вместе с тем хотел, чтобы ея не было. Не в силах он был встретить это чистое существо, когда он стал тяжко виноватым ... Без вины, без умысла, – пытался он себя оправдать. Не выходило это оправдание.

Он шел, низко опустив голову, по грязному, размытому зимними дождями шоссе и все думал, что и как он должен сделать и с Мишелем Строговым и с собою. Не признаться ли во всем полковнику Пиксанову? Открыть свой позор отцу той, кого назвал он летом, кому давал понять в свои осенния посещения, что она героиня ... героиня его романа!

Он застал Пиксанова необычно озабоченным. Галины не было дома. Она была в пансионе. Петухи, так дружно встретившие его летом, были перебиты и проданы. Куры были спрятаны от холода и дождей в куриных домах в глубине фермы. На ферме было тихо. Любовь Димитриевна возилась у плиты. Дрова плохо разгорались. В большой и полутемной комнате было неприютно, сыро и холодно. Кисло пахло угаром. Любовь Димитриевна была окручена шарфами и платками. На голове была серая шерстяная повязка. Любовь Димитриевна мало напоминала изящную жену гвардейскаго полковника. Князю Ардаганскому показалось, что она была суха и нелюбезна с ним. Он сжался и робко присел на стул. Очевидно, и тут все знали. Пиксанов сейчас же сел к письменному маленькому столику у зажженной коптящей керосиновой лампочки писать донесение капитану Немо. Он ерошил густые волосы над бледным лбом и бормотал вполголоса:

– Отчего?.. почему такая злоба на Россию?.. Какая логика поддерживать большевиков, которые стремятся уничтожить весь миръ?

И опять строчил карандашом на большом блоке, отрывал листок за листком, потом молча, сосредоточенно нахмурив брови, закладывал исписанные листы в конверт и тщательно опечатывал его сургучною печатью.

– Вот, князь, с этим пакетом уже прямо, никуда не заезжая ... И, смотрите, не попадитесь большевикам ... Это очень важно ... В добрыя старыя времена на этом пакете надо было бы три креста поставить, значитъ: – «скачи, лети стрелой», полным карьером ... Ну да ваш конь еще быстролетнее ... И, пожалуйста, не проболтайтесь ... ибо кругом рыщут ...

– Да я, господин полковник, – начал было князь и точно поперхнулся.

– Знаю, знаю, милый мой Михако ... Прекрасный вы человек, да кругом то теперь слишком много всякой продажной дряни развелось. Так вот, скоро и ваш поезд ... Катайте скорее и берегите пакет, как зеницу ока. На станцию я вас провожу.

Они шли вдвоем по размытому грязному шоссе, мимо пустых, черных, мокрых, печальных полей. Вороны стаями срывались при их приближении с зеленых озимей и с карканием неслись серой сетью над ними. Зимний день был хмур и темен. Никого не было на их долгой дороге. Так было теперь удобно все разсказать, во всем покаяться и просить совета у Пиксанова, но князь Ардаганский молчал. Так, молча, они и дошли до маленькой станции. Пиксанов сам выбрал купе, куда садиться князю.

– И в совсем пустое не хорошо, – бормотал он, – да надо, чтобы с вами были порядочные люди.

– Вот сюда, князь, – сказал он, отворяя дверь отделения, где сидела явно фермерская семья из двух плотных краснорожих мужчин, очень толстой, добродушнаго вида женщины и трех детей.

– Сюда уже никто к вам не сядет в дороге. Ну, храни вас Богъ!

Князь еще долго видел тонкую и узкую фигуру Пиксанова, стоявшаго на платформе. Необычно грустным и встревоженным казался полковник князю и это еще больше увеличивало муки и угрызения совести Ардаганскаго.

XXVИИ

Над Атлантическим океаном бушевала буря. Она выла в раздвижных крыльях аэроплана и летчик, часто убирал их, сокращая площадь и все увеличивая скорость полета. Беззвучно вращался пропеллер. В кабине было тепло. Мелкия брызги летели на стекла и замерзали на них. Аппарат забирал вышину. Кипение волн внизу становилось, как мутно зеленая шелковая материя, покрытая белым кружевом пены. Князь Ардаганский вторыя сутки неподвижно сидел в кресле, отдаваясь мучительным думам.

«Подлец ... предатель»... – бормотал он иногда и не знал к кому он это относит, к себе или к Мишелю Строгову. Мишеля Строгова он ненавидел, как только можно ненавидеть в девятнадцать лет, когда имеешь чистое сердце и никогда и никому еще не пожелал зла.

«Подлец ... негодяй ... Его убить мало ... И я его убью ... Первым делом, как прилечу, убью» ...

Князь Ардаганский отлично сознавал, что никогда и никого он не убьет. Он и букашки никакой не мог уничтожить. Он вспоминал, как в тихий теплый вечер к ним в палатку залетела голубая блестящая бабочка и как он ее бережно вынес подальше в поле, чтобы она не опалила крыльев о пламя свечи лампиона.

«Своими собственными руками задушу ... Ахъ! негодяй!.. Или нет ... Это неблагородно ... Я ему скажу, я его назову подлецом и вызову его на дуэль»..

И сейчас же точно видел перед собою узкое и плоское лицо Мишеля с его странными глазами, необычно всегда устремленными куда то вдаль и никогда не смотрящими в глаза собеседнику и понимал, что на дуэль вызвать Мишеля Строгова просто не придется.

Мишель этого не поймет. Он высмеет и «подлеца» и вызов на дуэль. Он «выше этого» ...

«Ах, какая гадость ... Побить его просто. Разбить его наглую рожу ...»

Перед ним вставала широкая грудная клетка тренирующагося борца, громадные бицепсы, которыми так любил перед всеми хвастать Мишель и понимал князь, что в таком единоборстве Мишель накладет ему «по первое число» ...

«Да и кто виноват больше?.. Ои или я?.. Кто передал письмо? Его надо было вскрыть и посмотреть, что там написано и можно ли такое везти в Европу. Вскрыть и прочитать чужое письмо!.. Чужое письмо!.. Это все равно, что подслушивать у двсрей, что ворoвать ... Нет ... Это хуже всякаго воровства».

«Я должен все сказать капитану Немо и просить его о самой страшной казни» ...

Ужас разбирал его. Да и зачем говорить?.. He знал ли этот полный таинственности человек все и без всякаго покаяния. Как он поняль и узнал Мишеля Строгова. He допустил его до посылки в Россию. Говорить с капитаном Немо казалось ужасным. Так в мучительном горении совести князь Ардаганский не заметил, как наступил день и аэроплан плавно и быстро, точно скользя с крутой и безконечной горы, снизился и опустился на точку на Российском острове.

Было нестерпимо жарко. Буря проносившаяся над океаном не смягчала зноя. Ветер дул точно из раскаленной доменной печи. Российский флаг играл с ветром. Веревки далеко отдулись от мачты. Ветер рвал и хлопал флагом.

Ноги дрожали у князя Ардаганскаго, когда он поднимался на гору, за скалы базальта, на уступ, где стоял соломенный барак капитана Немо. Дремавший на крыльце адъютант ротмистр Шпаковский принял пакет.

– Я бы хотел и лично видеть капитана Немо, – нерешительно сказал Ардаганский.

– Хорошо ... Я потом доложу. Сейчас капитан у Радио ... Ну, как веселились в Париже?..

– Где же веселиться? – уныло и вяло сказаль Ардаганский, – я едва успел побывать у всех, к кому мне было приказано зайти.

Слова не шли с языка. Князю казалось, что и Шпаковский все знает и потому так и выспрашивает его о Париже.

– А у нас, князь, верите ли, что то особенное творится. Вот все эти пять дней, что вас не было, полковник Ложейников нас тревогами и ученьями замучил ... Верите ли вывозили на море щиты из ящичных досок и обстреливали их ... Точно десанта какого то боимся ... Из пушек Гочкиса стрельбу производили. Ну кто отъищет нас на этом Богом и людьми забытом острову?

Электрический звонок зазвонил на веранде. Шпаковский вскочил с пакетом.

– Так и о вас доложить?.. Но, если, князь, что личное и вообще неважное, может быть, вы повременили бы? Не безпокойте Ричарда Васильевича. Все эти дни он что то необычно озабочен и, верите ли, даже точно и взволнован ... Кто бы этому поверилъ?..

«Для меня это очень важно», – мелькнуло в голове Ардаганскаго, – «для дела?.. Не все ли равно? Это уже кончено. Сплетня гуляет по Парижу ... По всему миру ... Ее моим раскаянием не остановить ... Зачем еще безпокоить этого таинственнаго человека, и без моего покаяния все про меня знающаго?».

Князь Ардаганский сказал и сам удивился, как это спокойно и натурально у него вышло, несмотря на внутреннюю душевную бурю: -

– Да ... Конечно ... Обо мне ничего не докладывайте. Вернулся благополучно ... И все ... A то ... To мое личное дело и им теперь не надо безпокоить капитана Немо ...

– Стосковались ... Изнервничались, как и мы все, - быстро сказал Шпаковский и скрылся за дверьми кабинета капитана Немо.

Князь Ардаганский медленно стал спускаться с горы. Вот, когда он почувствовал всю усталость полета и безсонных ночей.

XXVИИИ

Капитан Немо сильно изменился за это время. Он исхудал, перестал бриться и холить лицо и оброс бородою. Длинные, на пробор, седые волосы его были тщательно расчесаны. Это опять был ученый и труженик, не успевающий следить за собою, а не тот снобирующий инженер, который ковал деньги, имея одну цель – спасение России. В белой просторной пижаме, он сидел у Радио-аппарата и слушал, что с далекаго севера ему докладывал Ранцев. Молодым, былым задором, тем восторгом творчества, какой был у Ранцева, когда он скакал на Императорский приз, когда собирался принимать лихой четвертый эскадрон, веяло от слов Ранцева, и капитану Немо казалось, что он видит перед собою открытое лицо своего стариннаго друга, и его честные серые, немигающие глаза, не опускаясь, смотрят на него.

– Шестнадцать пехотных дивизий и четыре кавалерийския бригады закончены формированием. Двести тысяч человек призваны под Императорския знамена. Вооружить поставками Ольсоне мне удалось пока только две дивизии. Но это меня ни мало не смущает. По мере моего продвижения красноармейския части сдаются и я за их счет вооружу остальныя. С весною думаю спуститься на железную дорогу и, отгородившись заслоном с запада, развить операцию на юг и на восток, где обстановка складывается необыкновенно благоприятно. У меня недостаток воздушнаго флота и это может сорвать все мои планы. Территория, занятая мною громадна. Обслуживать ее тридцатью аэропланами, имеющимися в моем распоряжении, становится невозможно. Несмотря на их превосходство над аппаратами большевиков, они скоро не будут в состоянии достаточно охранить мои формирования, еще неокрепшия и недостаточно вооруженныя. Величина занятаго мною края заботит меня. Сотни путей ведут в него, и у меня не хватает газовых застав. Необходима присылка, и незамедлительная, всего нашего воздушнаго флота, самого Аранова и профессора Вундерлиха для устройства газовых фабрик и аэропланных заводов, к чему все возможности здесь есть. От работающих в России знаю, что и там все готово для удара ... Настал час, когда ты должен приехать к нам и утвердить свою базу у нас ...

Мягкая и добрая улыбка появилась на лице Немо.

«Милый Петрик ... Как узнаю я тебя! Переехать к вам ... На чемъ? «Гектор" до весны стоит затертый во льдах. У меня тридцать аэропланов. Я должен отправить на них Аранова и Вундерлиха с их лабораторией, препаратами, чертежами и принадлежностями аэропланов. Я должен отправить возможно большее количество мин. При этих условиях я могу сажать на аэропланы только летчиков и механиков. Тридцать аэропланов поднимут всего шестьдесят человек, пятьдесят пять должны остаться здесь ... И, конечно, я останусь с ними».

Капитан Немо нажал пуговку электрическаго звонка.

Ротмистр Шпаковский появился в дверях.

– Пожалуйте мне пакет, привезенный князем Ардаганским.

Небольшим ножиком Немо вскрыл конверт и стал читать четко написанное письмо.

«Да, вот оно что!.. Впрочем, я это предвидел ... Я, правда, не думал, что это будет так скоро. Я думал – мне дадут проработать год ... Все мои разсчеты были на это ... Но прошло всего семь месяцев и все открыто. Тайны нет ... Проклятые болтуны!..».

..."Постановлением Лиги Наций», – читал капитан Немо, – «уничтожение Русской национальной базы (она названа «белобандитским гнездом") возложено на Англию, С. С. С. Р. и Францию. Последняя, под давлением общественнаго мнения, которое все на нашей стороне, в виду бешено развитой газетной кампании, не без участия наших эмигрантских учреждений, некоторое время колебалась, потом согласилась предоставить свой разведочный воздушный флот и один броненосец. Готовится непобедимая армада, как во времена великой Испании. Десятки гидропланов отправляются с их матками. Шесть крейсеров и десяток подводных лодок. Три дреднаута. Эскадры пойдут из разных портов и соединятся в океане. Ваше местонахождение точно известно. О таинственном Российском острове открыто болтают по парижским ресторанамь. Статьи советских и здешннх социалистических газет полны призывами уничтожить «белобандитское гнездо», мешающее делу мира и общаго разоружения. Сожжение банка в Берлине и уничтожение банкиров всполошило масонское гнездо. Против вас все ...»

«Ну что же ... И буду со всеми бороться» ...

Мысль капитана Немо, привыкшая к математическим разсчетам и выкладкам, сейчас же послушно ему подчинилась, и он стал думать, соображать и высчитывать.

«Тридцать моих аэропланов с их минными аппаратами могут обратить всю эту армаду в бегство. Я знаю их ... Они хотят драться без потерь. Они идут на экзекуцию, а не на войну. Когда я подсеку своими «Панпушко-лучами» их аппараты, и они полетят огненными языками в океан, когда мои управляемыя воздушныя мины станут рваться на кораблях, я увижу, чего они стоят ... He в силе Бог, а в правде ... Воюют не числом, а уменьем ...».

Капитан Немо встал от стола и, гордо подняв голову, прошелся по кабинету. Ноздри были раздуты, лоб напряженно наморщен. Глаза горели внутренним пламенем.

«Посмотрим ... Они придут сюда ... Когда?.. He так скоро ... А как же это время Ранцевъ? Если я задержу свой флот и минные аппараты, и в конце концов многое потеряю, потому что на войне не без урона, а драться мои будут, не щадя себя, что будет с Ранцевскими отрядами? Я никогда не думал ... Я не предвидел, что это может быть так ... что удар будет одновременно занесен и тут, и там ... И чем то теперь я должен пожертвовать ...»

Капитан Немо остановился у окна. Широкий вид на океан открывался перед ним. Его взор, казалось, проникал за небосвод. Он видел далекий север, где шестнадцать Русских дивизий и четыре бригады ждали его помощи. Он опять точно увидал открытое честное лицо своего друга, помощника и заместителя.

Он потер лоб.

«В современных демократических государствах, где правят партии, то есть часть, принято целым жертвовать ради части. Жертвовать государством ради партии ... Я – математик ... Целое для меня всегда больше части. Мое целое уже там ... Здесь часть. С организацией армии в России оканчивается моя роль на острове. Там главное, у меня вспомогательное ...».

Капитан Немо снова стал ходить по кабинету. Все надо было продумать, ничего не упустить.

«Завтра ... Да ... Завтра же я отправляю все аппараты к Ранцеву ... Здесь останусь я и те, кто не может быть сейчас вывезен ... He на чем. Пятьдесят пять человек ... Когда подойдут эти громадные флоты, они могут вывесить белый флаг ... Сдаться ... Они ... He я ... Я могу уйти совсем и навсегда, исполнив до конца свой долг. Капитана Немо никто не может и не должен допрашивать и ему нельзя предстать перед большевицким революционным трибуналом ...».

«Ha каком основании союзный флот будет стрелять по Русскому флагу?.. Здесь просто Русская колония. Немцы?.. Да, они в войне с Россией, ибо Брестский мир заключала не Россия, а враги России – большевики ... Англия и Франция?.. Им изменили и предали их в тяжелый год войны большевики, а не Русские ... Под красным, а не под Русским флагом прошло это предательство ...»

«Ужели спустим Русский флаг и заменим белой простыней ... Ах, да ... банкиры. За банкиров будут драться солдаты и матросы разных государств и советские в том числе ... Может быть, тогда я и правда погорячился ... He следовало их трогать ...».

Он опять стал ходить по кабинету и упорно думать. Решение складывалось в его уме. В нем не было места для компромисса.

«Вопрос о сдаче меня не касается. Это их дело. Тех, кто слепо мне доверился, кто пошел за мною. Мое решение постановлено. Я не сдаюсь. А те? Как хотят ... Как им будет угодно ... Бывают случаи, когда солдаты командуют собою ... Но вопрос о том, кто – Российский остров, или Россия? решаю я – их главнокомандующий. Завтра аэропланы летят ... в Россию. Кажется и буря стихает. Здесь всегда так ... Внезапно встанет и так же внезапно и стрихнет ... Может быть ... и там стихнет ... Отдумают. И чаша сия меня минет ...».

Капитан Немо смелыми, твердыми шагами вышел на веранду барака. Ротмистр Шпаковский, сидевший с книгой в руках в соломенном кресле, вытянулся перед Немо.

– Вот, что, милый Александр Антонович, попросите ко мне сейчас Аранова, профессора Вундерлиха и начальника минеров.

– Слушаюсь.

Ротмистр Шпаковский четко повернулся кругом и побежал по тропинке к баракам технической части.

Капитан Немо долго следил за ним глазами. Буря утихла. Воздух был недвижен. Разбушевавшийся океан с ревом шел громадными валами на остров и, казалось, остров потрясался под ударами белогребенных волн.

XXИX

Со сторожевого поста, стоявшаго на северовосточной части острова капитану Немо донесли: – «летят аэропланы».

Солнце спускалось к западу. Двенадцатичасовой экваториальный день приходил к концу. На востоке море сливалось с небом. Там океан и небо были темнозелеными и каждое мгновение меняли окраску. Волны синели, становились фиолетовыми, как прозрачный аметист. Ровный покойный предвечерний ветер мягко, точно ласкаясь, развернул на мачте Русский флаг. Аэропланов еще не было видно. Но ровным гулом гудели пропеллеры.

«Да, вот это их всегда и выдает", – подумал капитан Немо и приложил к глазам бинокль.

Пять небольших, военных, разведочных гидропланов, как гуси, летели широким углом – «станицей». Впереди один, за ним два и дальше, едва виднелись еще два. Они держали курс мимо, но должно быть по белой пене прибоя, разглядели остров и повернули на него.

Шум машин стал громок и надоедлив. Стали видны блестящия аллюминиевыя тела гидропланов, их широкия крылья и отличительные знаки на них. «Французы ... Лучшие летчики в мире и лучшие аппараты ... Пусть посмотрят ... Может быть кто нибудь из тех, кто когда то со мною работал", – подумал капитан Немо.

Гидропланы на большой высоте, не снижаясь, пролетели над островом, сделали плавный полукруг и полетели на восток. Значит, где то не так далеко,

должен быть и флот.

Mope темнело. На западе верхушки волн плескали золотом. Длинная тень от горы легла на океан. На зеленой площадке, где белым, ровным рядом стояли палатки, горнист проиграл повестку к заре. Полурота в тропических костюмах и шлемах проворно выстраивалась на линейке.

Капитан Немо спустился к лагерю и пошел к строю. Он появлялся перед людьми своего отряда только в исключительных случаях.

Все шло по всегдашнему воинскому росписанию. Фельдфебель, рослый пулеметчик Мордашов, вызывал людей по перекличке.

– Агафошкин 1-й ... Агафошкин 2-й ... Ардаганский ... Бычков ... Ветлугин ...

– Я ... я ... я, – неслось от шеренг.

Между причудливых кактусов, от кухонь, подымался сизый дымок. Вкусно и мирно пахло борщем.

Пропели молитвы. Горнист заиграл зорю. Медленно стал опускаться на мачте флаг. Полурота пела гимн. Дежурный подошел с рапортом к суровому, стройному, выправлелному Ложейникову, тот выслушал рапорт и пошел, тщательно маршируя к капитану Немо. Все было «как в Красном Селе«, как заповедал Ранцев.

– Ричард Васильевич, – докладывал, держа руку у шлема, Ложейников вытянувшемуся перед ним капитану Немо, – в лагере, на Российском острову, в течение дня происшествий не случилось. Без четверти, в восемнадцать часов над островом, с северо-востока пролетело пять французских гидропланов, повернули на восток и скрылись за горизонтом. Люди на перекличке были все.

Капитан Немо выслушал рапорт и в каком то раздумьи, глядя вдаль, точно сквозь строй полуроты, подошел к своим соратникам. Он остановился, собираясь с духом, и начал говорить. Он говорил сначала медленно и не громко, потом с силою и твердо: -

– Из устной газеты ... Из докладов Николая Семеновича Ложейникова вы знаете о том, что происходит в России. Большая ея часть ... Весь север ... свободна от большевиков и защищается Императорской армией, созданной вашим начальником, Петром Сергеевичем Ранцевым ... В интересах обороны этой Русской территории я должен был отправить ему весь наш воздушный флот, минные аппараты и газовую оборону. Этого требовал наш долг перед Родиной ... На нас идет флот держав, помогающих большевикам ... Нас мало ... Но мы можем защищаться и ... во всяком случае умереть со славою и честью ...

Капитан Немо остановился и внимательно смотрел на стоявших перед ним людей. Строй был неподвижен. Казалось, люди не дышали.

Твердо, не мигая, смотрел серыми притушенными тяжелыми опухшими красными веками глазами старик Агафошкин. Его внук Фирс «ел" глазами капитана Немо. У молодого, румянаго князя Ардаганскаго слеза застыла в ресницах и все выражение его лица было полно такого жертвеннаго порыва, что капитану Немо страшно стало. Мишель Строгов низко опустил голову и глядел изподлобья, как бык, собиряющий бодать.

– Я разсчитывал, – медленно, в наступавший сумрак, – солнце уже село, – ронял слова капитан Немо, – что до весны никто не узнает, где мы находимся. Весною должен был прибыть за нами «Гектор" и мы отправились бы на нем в Россию ... Бог не судил этого. «Гектор" во льдах. Наше местопребывание известно ... Нам предстоит бой ... и смерть ... или... это вполне на ваше решение ... Я разрешаю завтра, когда покажется солнце, вместо нашего родного Русскаго флага, поднять белый ... Флаг сдачи.

Капитан Немо поклонился строю и быстрыми, твердыми шагами пошел мимо палаток и стал по тропинке подниматься на гору. Шпаковский шел в четырех шагах за ним. Полурота стояла, как окаменелая. Ни один вздох не раздался из ея рядов. Пятьдесят пять пар глаз следили, как таяли в прозрачном сумраке две удаляющияся белыя фигуры, как исчезли оне за кактусами и алоэ, точно растворились в ночи. На вершине, в окнах барака капитана Немо, загорелись огни.

– Господа, – сказал полковник Ложейников, – обсуждать нам нечего ... Мы солдаты ... Мы свой долг исполним ... Русскаго имени не посрамим ... Разойтись по палаткамъ!..

XXX

Маленькая палатка Нифонта Ивановича стояла возле кухонь. В ней сидели сам хозяин и подружившийся с ним урядник Тпрунько. Люди давно отъужинали. В лагере стояла мертвая тишина. Нигде в палатках не было огней.

Яркия звезды легли алмазным узором по темно-синей небесной парче. Внизу глухо и мерно бил прибой. Океан отражал звездное блистание и струился светящимися нитями. Ровный и теплый ветер подувал над островом. Было таинственно, несказанно красиво и чудно в Божьем мире. И разговор был необычный, полный тайны, веры друг в друга и велся он тихими задушевными голосами.

– Ось, Михайло Строгов, – внушительно, хриплым баском говорил Тпрунько, – заготовляе билый флаг ... Я знаю ... Бачив ... Их у палатки пять душ собралось, и Михайла ваш за коновода ... Не дать, значе, поднять Русскаго флага и шоб сдаться. Ось, что замышляе!.. Я знаю ... Бачив ...

– За то знамя наши отцы и деды умирали.

– Я за тож и кажу, Нифонт Иванович.

– Опять – сдаться?.. Это значит опять чужой хлеб жевать?.. Опять в беженцы писаться?.. Да умереть куды слаже ...

– Я за тож и кажу, Нифонт Иванович. Як же вы служили Государю Императору?..

– Я то?.. То есть, как я служилъ?.. Я полный бант имел, во как я служил ... Подхорунжим я был в своем полку. Я на защите Дона до конца стоял, и кабы не начальство, никогда бы никуда не ушел ... Так там и помер бы на родной то есть земле ...

– Та-ак ... Вы чулы, як полковник казав на перекличке. «Сполним свой долг" ... Наш долг есть што? ... Оборонить свое знамя и при ем умереть.

– Ну-к что-ж. Я вас в полной мере уважаю.

– За то и разговор, Нифонт Иванович. Вы мой пидпомошник ... И начальство указало ... И то наш козацкий долг ... Понялы?

– Учить меня не приходится. С малолетства в станице отцом достаточно учен, что значитъ: – за веру, Царя и отечество ... To есть сладкая смерть ... Славою и честию венчанная.

– Я за то и кажу, Нифонт Иванович ... Бувайте здоровеньки.

– Спокойной ночи.

Внизу глухо шумел океан. Темные валы непрерывною чередою наступали на берег, опенивались блестящей чертою и с мягким шипением разсыпались вдоль берега. Ярко блистали на небе безчисленныя, незнаемыя звезды. Творили свою ночную работу, полную небесной тайны. Казались они поднимавшемуся на гору уряднику Тпруньке неласковыми и будто враждебными. He такия оне были на Кубани. Черным горбом вдавалась в море гора с ея причудливыми скалами и с конусообразной вершиной.

Все было не «наше», все было чужое и страшное. Тпрунька остановился, достал кисет с табаком, раскурил трубку и сказал про себя: -

– Ну, однако, никто, как Бог. На все Его святая воля ...

XXXИ

Быстрый разсвет наступал. Звезды погасали. Небо казалось серым. Капитан Немо вышел на веранду барака. Он прислушался. Наверху, где была мачта и где никаких работ не производилось мерно стучал молоток. «Тук, тук, тук". Замолчит, перестанет и опять: – «тук, тук, тук" ...

Шпаковский, спавший одетым в длинном соломенном кресле вскочил перед капитаном Немо.

– Что это там, Александр Антоновичъ?

– He могу знать, Ричард Васильевич. Сейчас пойду посмотрю.

– Пойдем вместе.

Они спустились с веранды и по узкой тропинке, вившейся между миртовых кустов и безобразных мясистых кактусов и алоэ стали подниматься к мачте.

Светало. На востоке океан покрылся белесой пеленой. Небо над нимь розовело.

С последняго поворота тропинки стала ясно видна вершина горы. Седой бородатый казак взобрался на белый столб мачты и, придерживая коленом большой Русский флаг, тщательно прибивал его гвоздями. Через плечо у него была надета холщевая сумка с инструментом. Другой старик в ветхой изорванной черкеске стоял под ним и озабоченным голосом давал указания.

– Вы, Мифонт Иванович, кромку делайте больше, а гвозди бейте почаще, как на знаменах били, a то кабы ветер не порвал до времени.

– Я и то гвоздь к гвоздю. Никогда тебе не порвет ... Какая бы буря ни была все устоит.

Капитан Немо остановился за кустами и смотрел на стариков. Тихая улыбка появилась на его всегда серьезном лице. Теплый ток пошел от сердца к глазам – и – вот еще мгновение – и не удержит он благодатных слез. Никогда в дни лучших своих изобретений и громких успехов, ни даже в тот день, когда Государь Император произвел его в первый офицерский чин, ни тогда, когда он уже в зените своей славы представлялся Государю, ни тогда, когда внезапно почувствовал, что он полюбил запоздалою первою любовью дочь своего лучшаго друга – не испытывал капитан Немо такого блаженнаго светлаго и радостнаго чувства, как в эти минуты разсвета на чужом острову, когда скрытый кустами он наблюдал эту работу казаков.

Звезды погасли. Только одна на западе горела светлым фонариком на зеленом небе. Предразсветный ветер озабоченно задул над горою. На востоке ярче разгоралась золотая полоса восхода. Внизу на линейке горнист трубил повестку к заре.

Опустивший было в сладком раздумьи голову капитан Немо поднял ее. Старый казак забил последний гвоздь и отпустил прижатый коленом конец флага. В тот же миг первый солнечный луч ослепительно заиграл на горе. В его огневом сиянии во всю ширину развернулся большой, несказанно прекрасный флаг Родины ...

Немо стал спускаться. Он не хотел, чтобы казаки его увидали. На его лице все играла та же счастливая улыбка. Сердце сладостно замирало от восторга сознания, что честь и долг не пустыя слова.

XXXИИ

В полдень на горизонте показались черные дымы. На острове пробили боевую тревогу. Союзная эскадра шла к Российскому острову.

Часов около четырех корабли развернулись в океане и стали на якорь. На большом Английском дредноуте, должно быть, адмиральском корабле длинной вереницей затрепетали сигнальные флаги.

Сигнальщик моряк прочелъ: – «требовали сдачи и спуска поднятаго на острове флага».

Русский флаг весело и дерзко играл на ветру. С грязнаго, сераго корабля, бывшаго под красным флагом спустили моторную шлюпку. Она буксировала вельбот и шла с белым кормовым флагомъ: – переговорщики.

Полковник Ложейников с ротмистром Шпаковским вышли им навстречу.

Вельбот на веслах подошел к берегу и выбросился на мелкое место. Из него выскочили люди в белых матросках и с ними человек в просторной тропической пижаме. Матросския безкозырки с алыми ленточками были небрежно по бабьи надеты на стриженыя головы матросов. Вооруженные винтовками с примкнутыми штыками матросы, держа ружья на перевес окружили человека в белой пижаме и несмело пошли навстречу полковнику Ложейникову.

– Кто вы такие и что вам угодно? – спросил Ложейников.

– Я есть комиссар дредноута краснаго советскаго флота «Роза Люксембург" и прислан от командующаго союзной эскадрой адмирала Флислинга с требованием сдачи острова, немедленнаго спуска бело-гвардейскаго флага и перехода всех обитателей острова на суда эскадры.

– Передайте адмиралу Флислингу, что ему должно быть хорошо известно, что над островом не бело-гвардейский флаг, но Российский флаг. Он поднят над Русским островом, принадлежащим России и Россия не состоит в войне с Англией.

– Это есть требование союзников.

– Я его не исполняю.

– Вы знаете! ... Вы знаете! ... Вы видите, что нас ... Видите сколько нас ... Я могу вас сейчас схватить и увезти, как трофей.

– Попробуйте.

Полковник Ложейников поднял руку и из всех глубоких окопов, нарытых вдоль берега показались белые шлемы охранной роты. Пулеметныя бойницы открылись, пушки Гочкиса вытянули свои длинныя тела. И может быть и еще что показалось за скалами. Краснофлотцы шарахнулись в воду. Комиссар растерянно снял шляпу и стоял перед Ложейниковым, ожидая что будет дальше.

– Передайте адмиралу Флислингу, что я ожидал от его кораблей салюта тому государству, которое сражалось бок о бок с ним во время великой войны и не изменило слову, данному союзникам. И скажите, что на его салют батареи острова ответили бы соответствующим салютом, как того требует международный кодекс вежливости.

– Это уже будет другой салют, – с угрозой в голосе пробормотал оправившийся от испуга комиссар. – Товарищи, – обернулся он к краснофлотцам. – Нам здесь совсем даже нечего делать.

Забавно задирая колена от побежал по воде, все оглядываясь назад, впрыгнул в вельбот и замахал шляпой, чтобы матросы скорее отваливали. Моторный катер принял носовой фалень и потащил вельбот к эскадре.

Переговоры были кончены.

XXXИИИ

Всю ночь лучи прожекторов бродили по острову, освещая его. В их свете гордо реял на ночном ветру Русский флаг.

На адмиральском корабле шло совещание. Весь командный состав эскадры, адмиралы и офицеры, украшенные боевыми орденами и медалями за подвиги, совершенные в великую войну, единогласно постановили, что остров ничтожная величина, и не стоит открывать по нему огонь мощных корабельных батарей. Бороться с Русскими Дон Кихотами не входит в планы великих держав, a по всему видно, что тут собрались фанатики Русскаго дела, заядлые «белогвардейцы», не желающие мириться с очевидностью. В том, что над островом развевается Русский флаг – беды большой нет. Ходят же с этим старым Русским флагом, с этим «бывшим" Русским флагом, «ancиens combattants «возжигать пламя на могиле неизвестнаго солдата в Париже и ходят с ведома и разрешения Правительства Республики, Остров слишком мал, чтобы он мог служит базой повсеместнаго Русскаго возстания. Нигде на острову не видно ни фабрик, ни заводов, да и как могут они быть, откуда они получали бы сырье, где тот тоннажь, который перевозил бы все это в Россию? Все казалось раздутым и не стоющим внимания.

– Это Российские Дон Кихоты, – говорил французский адмирал де-Периньи, командовавший воздушным флотом. – Оставьте этим несчастным людям маленькое утешение в их бедственной и безрадостной судьбе. Мое, господа, мнение, мы можем донести нашим правительством, что мы были введены в заблуждение. Для Европейскаго мира нет никакой опасности в существовании крошечной кучки фанатично настроенных Русских эмигрантов, живущих под своим флагом.

Краснофлотские командиры тупо молчали. С темными от смущения лицами, опустив головы, они не очень хорошо себя чувствовали под перекрестнымй насмешливыми взглядами английских и французских моряков. Они были подавлены. Казалось, что то похожее на совесть пробуждалось в их душах. Этот бело – сине – красный флаг, увиденный ими сегодня на вершине потухшаго вулкана напомнил им какия то иныя времена, когда никому и в голову не пришло бы смотреть на Русскаго морского офицера со снисходительной насмешкой.

Доблесть маленькой кучки людей, отказавшихся исполнить приказ могущественной союзной эскадры невольно подкупала.

Комиссар советскаго флота попросил слова. Собственно говорить было не о чемъ: – решение было постановлено, но отказать человеку, являвшемуся фактически начальником советскаго флота, перед кем трепетали краснофлотские командиры сочли неудобным и слово было ему предоставлено. Человек, небрежно одетый в неопрятную белую пижаму, без воротничка на рубашке и галстуха, плохо бритый, с синевою на верхней губе и по щекам встал со своего места и стал говорить. В дни своей молодости, укрываясь от воинской повинности, а потом от войны, он эмигрировал в Америку, служил там помощником провизора в маленькой жидовской аптеке и научился говорить по-английски жаргоном рабочих кварталов Нью-Иорка. Его ужасный английский язык звучал в каюте полтора часа. Он брал измором. Это была обыкновенная митинговая речь, совершенно неуместная перед английскими и французскими морскими офицерами. Он старался доказать, что остров совсем не такая невинная и безопасная для мира вещь, как то кажется союзным адмиралам.

– Товарищи, – восклицал он, и это название коробило офицеров. – Товарищи, там есть пулеметы, я их сам видал, ужас сколько пулеметов ... Ну и там, знаете, пушки ... И кто знает какия там пушки ... И чем оне стреляют. Там могут быть, знаете, аэропланы, сотни, даже тысячи аэропланов ... Миллионы особых аэропланов – это ведь тот же тоннаж. Это лучше тоннажа ...

– Наши летчики, – перебил красноречие комиссара адмирал де-Периньи, – никаких аэропланов на острову не видали.

– Товарищ адмирал ... Господин адмирал, вы понятия не имеете, что это за люди ... Они могли так укрыть свои аэропланы, что их никак нельзя было увидать. Здесь, господа, здесь, товарищи, семена милитаризмы, никакой европейский мир, никакое разоружение невозможны, пока существуют эти люди, пока совершенно не сокрушена гидра контръ-революции ... Я определенно доказываю, что здесь ея гнездо ... Это факт. Тут самая ея голова, ея мозг ... Наша обязанность перед целым культурным миром камнем раздробить эту голову ... Сто голов этой ужасной белогвардейской гидры. Народы всего мира не могут спокойно спать от присутствия этой гидры ... От нея кризис, от нея безработица, она питает самыя гнусныя вожделения монархистов всего мира ... Лига Наций нам поручила ее уничтожить ... Исполним свой долг перед Лигой Наций ...

Его слушали со скукою, едва подавляя зевоту. Слушали из европейской вежливости, как слушают в Женеве, в Лиге Наций болтовню Литвинова. Слушают потому, что не могут допустить, чтобы мошенник пробрался в высокое собрание, и раз человек находится в их обществе, какой он ни будь – его приходится считать порядочным человеком.

Наконец, он кончил. Он должен был кончить, потому что как ни был он мало чуток и как ни упоен своим красноречием, но и он понял, что злоупотреблять дольше им нельзя.

Адмирал Флислинг, пятидесятилетний полчый человек с красным, бритым лицом и маленькими пухлыми совсем детскими губами свежаго красиваго рта, не глядя на комиссара, сказал, обращаясь к капитанам союзных кораблей:

– Завтра я полагаю отправить моего флаг офицера к этим мужественным людям, чтобы еще раз поговорить с ними и убедить их сдаться и перейти к нам на суда.

– А, если не согласятся? – быстро спросил адмирал де-Периньи, загорелый, сухощавый моряк сь классической французской бородкой времен Наполеона ИИИ и Алжирских побед.

– Не согласятся, ну и Бог с ними, – спокойно сказал Флислинг. – Снимемся с якоря и уйдем. Можем наблюдать за ними посылкой периодически судов и гидропланов. Смешно говорить о том, что эта маленькая группа Русских патриотов может быть опасна для мира.

– Но это же никак невозможно, – в сильном возбуждении воскликнул комиссар. – Это же пощечина трудовому народу всего мира. Это оскорбление пролетариата, доверившаго судьбы свои демократиям великих держав. Рабочие Англии и Франции, когда узнают о таком решении, объявят забастовки. Будут повсеместныя возстания. Это же будет покровительство тем, кто борется с пролетариатом советских республик, это интервенция в советския дела, это та же голодная блокада, это повторение времен Колчака и Деникина, ошибок, за которыя пришлось так дорого заплатить.

Его речь становилась все страстнее, он стал сыпать тирадами из коммунистическаго катехизиса. Рядом с адмиральской каютой в кают компании стюарты гремели посудой, накрывая к ужину. Флислинг, багрово покраснев пухлыми щеками, перебил комиссара.

– Мне кажется, ваше красноречие тут совершенно неуместно, – сказал он, повышая голос, – упоминание о Колчаке и Деникине напрасно. – Флислинг еще более покраснел. Он терялся, как остаться джентльменом, имея дело с таким человеком, как этот наглый советский комиссар. Он обвел глазами старших английских и французских офицеров. Он искал у них поддержки и одобрения своим поступкам. – Мне думается, – внушительно сказал он, – что я правильно выражу наше общее мнение: – вы согласны со мною. Мы, чорт возьми, в большинстве, - все более и более накаливаясь, раздражаясь и краснея воскликнул Флислинг, – уважать наше мнение вы обязаны.

Английские и французские офицеры молча встали и поклонились адмиралу. Одни краснофлотцы продолжали сидеть, низко опустив головы. Комиссар вскочил с привинченнаго к полу круглаго кожанаго кресла и, уже не сдерживаясь, закричалъ:

– Это, товарищи ... Это же измена делу рабочих и вообще ... Это же предательство трудового народа и демократий ... Это удар в спину делу мира.

Он с гневом топнул ногою по мягкому ковру и выскочил из каюты. За ним сконфуженною гурьбою, как побитыя собаки, нагадившия в комнате, стали выходить и краснофлотцы.

– Господа, – сказал Флислинг, – как будто воздух стал чище. Откройте еще шире иллюминаторы. Надо еще проветрить ... Одиннадцатый час, однако. Пять часов потеряли на пустую болтовню и лекціи Марксизма. Пожалуйте, господа, ужинать ...

XXXИV

В два часа ночи флаг офицеров адмирала Флислинга доложил ему, что матросы на кораблях волнуются. Они покинули койки на верхней и батарейной палубах, и на многих кораблях идут летучие митинги.

Было известно, что на всех кораблях есть коммунистическия ячейки, но этому не придавали значения, разсчитывая на благоразумие общей массы матросов. Ночью с советских судов прибыли агитаторы и матросы подпали под влияние их смелых свободных речей. Были уже насилия над боцманами и квартермистрами, пытавшимися приказать матросам разойтись. Офицеры не смели выйти из своих кают. Мятеж бежал, как пламя по пороховой нитке. Зараза быстро охватывала корабли с экипажами, усталыми от тяжелаго плавиния по неизвестным морям, при неистовой тропической жаре.

Безсловесныя и покорныя всегда офицерам команды теперь выносили резолюции и ставили требования. Вдруг давняя и всегда так тщательно скрываемая добрыми, джентльменскими отношениями классовая вражда между алою и голубою кровью поднялась и вспыхнула с непреоборимою силою. Стали вспоминать все бывшия на протяжении многих лет обиды и недоразумеиия. В адмирале и офицерах увидали врагов «трудового народа», «капиталистов", «белую кость», угнетающую матросов. На судах стали выносить одинаковыя, точно кем то одним продиктованныя резолюции, вынесенныя на матросских митингах.

– Команды эскадр Англии, Франции и Союза Coветских Социалистических Республик, собравшись на чрезвычайныя собрания, единогласно постановили: – требовать от адмиралов и офицеров исполнения их долга перед пославшими их демократиями означенных стран и Лигой Наций. Они требуют незамедлительнаго уничтожения огнем острова, занятаго империалистами, заклятыми врагами трудового народа, милитаристами, готовящими ужасы новой мировой войны.

Рабочие всего мира взывают к совести офицеров союзных эскадр и требуют от матросских команд железной дисциплины и жестокаго наказания людям, помыслившим уничтожить советский союз. Да здравствуют Советы трудящихся! ...

Кровавокрасные огни мятежа загорелись на клотиках мачт. На английском крейсере раздавалось нестройное пение «интернационала».

В четыре часа утра адмиралы и старшие офицеры, на этот раз сопровождаемые выборными от матросских команд вновь собрались на флагманском корабле. Подавленный и уничтоженный, в эту ночь точно постаревший на много лет вышел к ним Флислинг. Он согнулся и опустился. Пухлыя щеки обрюзгли и были нездороваго буро-малиноваго цвета. Заплывшие жиром глаза были тусклы. Французский адмирал старался ни на кого не глядеть. В открытые иллюминаторы смотрела темная, поздняя тропическая ночь. В них несся глухой гомон не спящих, волнующихся команд, слышались нестройныя песни, крики угроз и свистки. На советских судах оркестры играли «Интернационал". Комиссар советской эскадры самодовольно потирал руки и не мог скрыть своего торжества. Он нагло оглядывал офицеров.

Никто не садился. Адмирал Флислинг стоял у дверей каюты.

– Господа, – сказал он. Его голос звучал хрипло и печально. – Я принужден покориться обстоятельствам. Уступить насилию. Вопрос о законности или незаконности того, что произошло мы будем решать, когда вернемся в свои порты. Сейчас я принужден исполнить желания ... требования команд ... Приказываю с восходом солнца, с подъемом флагов, пробить на судах боевую тревогу и открыть огонь по острову.

– Если над островом не будет белаго флага, – сказал тихо, но как то особенно внушительно прозвучал его голос – адмирал де-Периньи. Он видимо сильно страдал и с трудом скрывал то, что происходило в его душе.

– Или ... краснаго, – воскликнул, с прерывистым хохотом торжества комиссар.

– Ну, этого, надеюсь, вы никогда не дождетесь, – мрачно сказал Флислинг. – Мы будем стрелять только по Русскому флагу.

– Приказ об открытии огня французским кораблем будет отдан моим заместителем, – грустно сказал адмирал де-Периньи. – Я подаю в отставку... – Он повысил голосъ: – я не могу отдать приказа об открытии огня по Русскому флагу ... Я видел Тулон, я был в Кронштадте, я знаю Марну и Верден, я пережил с Русскими моряками Бизерту ... Такого постыднаго приказа я никогда не отдам.

– Как вам будет угодно ... как вам будет угодно, – верещал комиссар. Он не мог долее скрывать своего восторга.

– Это не вы здесь, милорд, распоряжаетесь, – крикнул, раздражаясь до последней степени и теряя хладнокровие, Флислинг. – Это мой приказ, отдан-ный именем короля ... Слышите, чорт возьми вас совсем, – наступая на комиссара, заорал Флислинг, – короля! ... короля! ... И никого другого ...

– Я слышу ... Слышу, господин адмирал ... Ну так я все же слышу ... Короля, так короля ... Ho по воле народа ...

Комиссар был в дверях. И это было хорошо.

Еще мгновение и Флислинг избил бы его мощно сжатыми кулаками. Флислинг тяжело вздохнул.

– Попрошу, господа, по местам, – овладевая собою, сказал он. Приведите ваши команды в порядок. Берегите снаряды ... Ей Богу этот островок не стоит всего этого шума.

Офицеры вышли из адмиральской каюты. В светлом корридоре с блестящими белыми стенами переборок, ярко освещенными многими электрическими лампочками, пустынном и тихом в этот поздний час казалось офицерам застыла страшная, несказанно противная, мерзкая, тошная, последняя скука.

Скука смертной казни.

XXXV

Без пяти минут в шесть часов утра адмирал Флислинг поднялся на командный мостик. Он молча взял от вахтеннаго начальника подзорную трубу и навел ее на остров. В утреннем бризе, над розовым конусом потухшаго вулкана тихо и, как показалось Флислингу, особенно внушительно и гордо реял Русский флаг. Он то сворачивался, путаясь полосами и становясь похожим на французский, то разворачивался во всю ширину и четко рисовался на светлеющем небе. С моря несло отрадной прохладой. Душистой свежестью веяло от острова. Мир был прекрасен.

Внизу на верхней палубе строились молчаливыя мрачныя команды.

Английский адмирал, не глядя на вахтеннаго, сунул ему трубу и буркнул пухлыми обветренными посеревшими губами:

– Приказываю пробить боевую тревогу ... Открытие огня.

Прошло несколько минут. Очень долгими оне показались адмиралу. Над вантами побежала цветкая лента адмиральскаго приказа. Заиграли горны, им откликнулись рожки и точно громадные усы морского чудовища зашевелились пушки на башне.

И еще никто не решался выпустить смертоносный снаряд по молчащему острову, как на советском броненосце «Роза Люксембург" вдруг над башнями метнулось пламя и сейчас же грозно, громоподобно грохнул первый выстрел, отдался этом о гору и покатился над тихим спящим океаном.

Солнце поднималось из морских просторов.

Девять судов открыли огонь по острову. Гидропланы, рея в небе, корректировали стрельбу. Маленькая розово-зеленая точка на море была окутана белыми, сочными облаками шрапнельных разрывов и громадными бурыми дымами взрывов гранат, словно кудрявыя деревья встававщими то тут то там. Они были так часты, что временами острова не было видно и не было видно флага на мачте. Тогда на мгновсние прекращали огонь, чтобы дать охладиться разгоряченным стволам и ждали, когда разсеятся дымы разрывов над островом и в десятки биноклей смотрели на гору. В синем небе над розовою скалою, реял и точно дразнил коммунистов прекрасный и невредимый, не опускаемый Русский флаг.

В полдень стрельбу прекратили. Коммунистическия ячейки потребовали, чтобы командам был подан обед.

В час дня огонь возобновился с новою силою и под его прикрытием с советских и английских судов пошли шлюпки и катера с десантом.

XXXVИ

Как ни мал был Российский остров он был все-таки слишком велик для его гарнизона в пятьдесят пять человек. Его защитники, укрывшиеся в глубоких траншеях и убежищах, устроенных на звенья и разсеянных далеко друг от друга по всему берегу, удачно отсиживались от снарядов и бомб, бросаемых с аэропланов. Гранаты лопались везде. Оне изменяли самыя очертания острова. Там упадала граната у берега и ея воронка наполнялась водою, образуя причудливый залив, там разрывом снаряда сносило крутыя скалы на краю горы и вместо их пиков являлась покатая чернобурая осыпь. Только один раз снаряд попал прямо в пулеметное отделение, и восемь человек вместе с машиной взлетели на воздух и исчезли. Там, где билось восемь живых сердец осталась только глубокая черная воронка.

Защитники острова притаились в своих земляных норах. Сквозь стекла перископов наблюдали они из под земли за тем, что делается на море. Они видели разрушение острова. Во мгновение ока огневым вихрем смело палатки их лагеря. Разметало сарай с консервными ящиками и тем лишило их продоволь-ствия. Об этом, впрочем в ту минуту как то никто не подумал. Громадными осколками разбило кухню Нифонта Ивановича. Все жилое, все, с чем сжились за эти полгода офицеры уничтожалось и остров обращался в груду развалин. Луга были покрыты темными воронками и над всем островом носилси запах удушливой гари.

Когда в полдень огонь утих ошеломленные, оглушечные, потерявшие способность соображать, люди стали выходить из убежиш и осматриваться. Отвесные лучи солнца казались нестерпимыми. Тут, там на лугах, на скатах горы дымились воронки. Люди отряда капитана Немо снимали противогазы, протирали глаза, вдыхали знойный воздух, расправляли затекшие члены и, казалось, и сами не понимали, как могли они выйти живыми из этого ада, как спасла их судьба. Нифонт Иванович хлопотал изготовить чайку, и послал Фирса посмотреть цела ли мачта. Князь Ардаганский совершенно потрясенный, ничего еще не соображающий пошел за Фирсом. Ему, проведшему эти часы рядом с Фирсом казалось, что с ним ему будет не так одиноко. Он хотел заглянуть и к капитану Немо, от котораго все время боя они по громкоговорителю слышали слова ободрения.

Они побежали вверх по тропинке.

– Целъ! ... цел, – в каком то животном во(...)скому рукою на вершину мачты, где то разворачивался, то опадал их, ставший им необычайно дорогим Русский флаг.

– Пойдем назад, – сказал Ардаганский, – чего еще ... Вдруг они начнут ... Ему страшна была теперь самая тишина острова, хотелось к людям, хотелось в тесное душное убежище. Простор океана, где были видны суда противника, казался ему ужасным. Но Фирсу хотелось убедиться, что и самое основание мачты никак не повреждено. Фирс бежал безоружный. Тяжелый «наган" болтался в кобуре на боку у Ардаганскаго и казался ему лишним и ненужным. Он стеснял его.

– Один секунд, Михако ... Гляньте-ка, что это там такое? ... Ах ты Господи, вот еще гадъ!

Впереди их и по тому же направлению к мачте, тщательно скрываясь в кустах алоэ и кактусах кралась какая то белая фигура. Фирс схватил князя Ардаганского за руку и повлек его за собою.

– Ишь ты какое замыслил ... Ну погоди-ж ты! ... Вот негодяй! ... Стерьва паршивая... – бормотал Фирс.

Он тащил за собою в гору совсем изнемогавшаго от зноя князя. Из под их пробковых шлемов пот лил струями и, заливая глаза, мешал видеть. Человек в белом был уже у основания мачты. Он резким движением выхватил из за пазухи красное полотнище и стал махать им. Потом полезъ

на мачту.

Как в каком то кошмарном сне князь узнал в этом человеке в белом Мишеля Строгова.

– Гляньте, что они делают ... Предатели! ... Гад паршивый ... Слезай, чортов сын ... Слезай тебе говорят, – кричал, задыхаясь в изступлении Фирс.

Мишель Строгов, казалось, не слыхал его. Он видимо был поражен, что флаг так прочно прибит к мачте. Держась коленями за мачту, сунув снова за пазуху красное полотнище, он достал из за сапога кривой нож и стал отрезать флаг от мачты.

– Михако, стреляйте в него ... Видите какое дело замышляют. Таким гадам глотку своими руками рвать надоть.

Князь Ардаганский как то нерешительно вынул из кобуры револьвер, приподнял было его, увидал на мушке Мишеля Строгова, вспомнил все и точно стал ему револьвер не под силу тяжелым – онь уронил его на землю.

– Нюжли-ж и того не умеете, – с негодованием, глубоко оскорбившим князя крикнул Фирс, – а, голубая кровь! ... Правильно прозвали вас большевики – буржуи! ... Что-б васъ! ...

Он схватил револьвер с земли и выстрелил.

Пуля удачно хватила Мишеля по руке. Он скатился вниз с мачты. По тыловой части ладони струею текла кровь. Князь бросился к нему, но Мишель ловким и сильным ударом кулака свалил князя с ног. Этот удар точно пробудил князя, он вскочил на ноги и снова бросился на Мишеля. В тот же миг Фирс всею тяжестью навалился иа Мишеля сзади и, дав ему подножку, бросил его на землю. Он скрутил ему руки назад, приподнял его и поставил на ноги. Князь ухватил Мишеля сзади за лотки и они оба повлекли Мишеля вниз с горы. Мишель молчал. Он тяжело сопел и пытался зубами достать то руки крепко державшаго его Фирса, то красное полотнище, торчавшее у него из за пазухи. Но Фирс угадывал его маневры и всякий раз еще сильнее сжимая руки и выкручивая их мешал ему в этом и в тоже время ногою толкал его, заставляя бежать по крутому спуску.

У главнаго окопа, где был Ложейников их поджидала группа бойцов.

– Что там случилось? – спросил полковник Ложейников.

Мишель Строгов был против него. Он был багрово красен, с выпученными страшными глазами, сверкающими непередаваемой, нечеловеческой злобой. Онь оглядывал столпившихся кругом Ложейникова людей.

– Вот, ваше высокоблагородие, гляньте какую пакость хотели исделать нам, – сказал, задыхаясь от усилия держать Мишеля и от беготни и драки, Фирс. Он, освободив на мгновение одну руку Мишеля, выхватил из его пазухи красное полотнище с пришитымй к нему белыми завязками и бросил его к ногам Ложейникова. – С ножом, дьявол карабкался, чтобы срезать, значит, нашу святыню и свою красную пакость навязать. Экую подлую сдачу придумалъ!

Мишель озирался, как затравленный волк. Он поднял голову, мотнул волосами, выпрямил грудь, стараясь освободиться от зажавшаго его, как в клещах Фирса и выкрикнул с отчаяниемъ:

– Товарищи! ...

– Здесь вам нету товарищей, – грозно заревел на него Ложейников и сделал шаг к нему.

– Товарищи, – упрямо с отчаянною смелостью повторил Мишель. – Мы нанимались на фильме сниматься ... А не чтобы ... пушечное мясо ... Я говорю, – со страшною силою и нечеловеческою злобою крикнул Мишель, – никакого права вы не имеете! ... Я жить хочу! ... Я молодъ! ... Я! ... Жить! ... Мне эти: – слава ... честь ... долг ... еще вот Родина ... He существуют они для меня! Я новый человекъ! ... Мне ваши предразсудки, чтобы жизнь ... Единственное, что ... Я не желаю умирать ...

– Молчи, гад, – с ненавистью крикнул Фирсь.

– Дайте говорить, не мешайте, – крикнули сзади.

– Правильно! ... Безполезная смерть! ... Для чего? ...

– Кого мы удивимъ? ...

– Кто нас увидитъ? ...

– Кто узнаетъ? ... Весь мир против насъ!

– Сдаваться надо!

Кричало два, три человека. Остальные молчали. Смятение было кругом. В это время, расталкивая толпу, к самому полковнику Ложейникову подошел старый Нифонт Иванович. В крепкой и зачугунелой руке у него был зажат топор. Он им рубил сейчас дрова.

– Ваше высокоблагородие, – сказал он с такою медлительною и важною суровостью, что крики сразу стихли, и жуткая наступила тишина. Маленькие медвежьи глаза стараго казака горели ясным, что то незгмное видящим огнем. – Ваше высокоблагородие, как он есть предатель святого дела защиты Родины ... Изменник Русскому знамени ... И как с нашего дома ... С одной виллы Коксинель, как бы мой однохуторец, разрешите мне, как отцу недостойнаго сына и прикончить его ...

И никто ничего не успел ни возразить или крикнуть, как Нифонт Иванович, как то особенно инутри гакнув, обрушил топор на узкий, упрямый лоб Мишеля Строгова, Толпа охнула. Князь Ардаганский, державший сзади Строгова, отскочил в брезгливом ужасе. Фирс бросил Мишеля и тот без стона, мертвый, с раскроенным черепом упал к ногам толпы.

И никто не успел еще хорошенько осознать, что случилось, как сверху, где был наблюдательный пост капитана Немо, раздалась спокойная и твердая команда:

– Смирно! По местамъ! ... Надеть противогазы! ...

В небе, все наростая раздавался шелесть приближающагося полета тяжелых снарядов и одновременно с их разрывом загремел гром возобновившейся бомбардировки острова.

Было не до Мишеля Строгова.

XXXVИИ

Последния шрапнели белым колеблющимся, кружевным поясом облегли береговую линию. Канонада смолкла. Боялись попасть по своим. Шлюпки с дессантом подходили к острову.

В этой тишине, зловеще засвистали свистки и раздалась уверенная команда Ложейникова: – «огонь»! ...

Четыре маленькия пушечки Гочкиса, шесть пулеметов и двадцать пять винтовок открыли огонь по лодкам. Жалкими и ничтожными казались их выстрелы после громов морских гигантов. Но метко стреляли эти люди, решившие дорого отдать свого жизнь. Руководила ими опытная офицерская рука. И стреляли специалисты дела – офицеры. Стреляли обреченные на смерть и с этим примирившиеся. Стреляли, чтобы продлить еще немного свою жизнь, стреляли, может быть, в жалкой надежде оборониться мужеством от силы.

Большой катер с крейсера «Металлист" тонул удачно подбитый снарядом. На катере с «Розы Люксембург" все гребцы и большая часть краснофлотцев дессанта были перебиты пулеметным и винтовочным огнем. Его взял на буксир катер с английскаго броненосца. Эта горсть защитников умела сражаться и дорого отдавала свою жизнь ... Лодки с дессантом, не слушая ни команд ни сигналов, поворачивали назад. Первыми удрали моторные катера, и вельботы шли под ударами весел, бивших торопливо, нервно и не в попад. Многия советския шлюпки перевернулись, и с берега было видно, как кругом упавших в воду людей, пеня воду, сновали акулы. Дессант удалялся со всею возможною поспешностью, а по нему все били и били винтовки и поливали пулями стрекочущие меткие пулеметы. Дорого отдавали свои обреченныя жизни защитники таинственнаго острова. Победить или умереть, – было их решение.

Они побеждали.

На английских и французских судах был подан сигналъ: «отбой». Адмирал Флислинг решил прекратить нападение на остров и предоставить его своей судьбе. Воля капитана Немо оказалась сильнее воли Английских и Французских моряков. Она сломила их наступление. Но не сдавался советский комиссар. Он явился на флагманский корабль с требованием разрешить ему забросать остров с гидропланов бомбами с совсем особыми газами, против которых все противогазы были безсильны. Этот газ, – особое видоизменение «Люизита», названнаго в Америке «росою смерти», был изобретен в Осоавиохиме химиком немцем, когда то сотрудником и соперником профессора Бундерлиха и был испытан над преступниками в советской республике. Действие его было столь ужасно, что в советских газетах не решились опубликовать результатов испытаний, но слухи о нем проникли заграницу и, когда комиссар советскаго флота предложил в самом начале применить этот газь, он встретил серьезный отпор со стороны своих боевых товарищей. Теперь при виде потерь понесенных советским дессантом, адмирал Флислинг на предложение комиссара не ответил ничего. Он умыл руки. «Делайте, как хотите, но мы принимать участия в этом ужасном деле не будем", – означало его молчание.

И сейчас же десять советских гидропланов слетели с моря и понеслись к острову. Бурый низкий дым жутким туманом затянул остров, поднялся до

вершины горы и растаял в воздухе. И когда снова в подзорныя трубы стал виден весь остров, на нем не было заметно никакого движения. Комиссар явился к адмиралу Флислингу. Он вошел, радостно возбужденный, торжествующий и зловещий. У адмирала Флислинга сидел представитель «Интеллидженц Сервис" капитан Холливель.

– Ну вы знаете, – потирая руки и не пытаясь их подавать, зная на перед, что его протянутая рука никем не будет принята, – ну вы знаете, – оживленно говорил комиссар. – Вы совершенно напрасно были против этого. Так с этого надо было начинать и все было бы давно кончено. He даром наши товарищи, большевики, назвали этот газ – «поцелуй смерти». И смотрите, как гениально придумано. Другие газы, сделав свое дело убийства, остаются долго на земле, «по-целуй смерти» поднимается вверх и можно наступать и можно сейчас же видеть результат своей победы. Мы можем ехать на остров. Мы можем срывать проклятый флаг, рубить мачту, мы можем брать трофеи. Потому, знаете, мое коммунистическое сердце совсем не выдерживает – проклятый флаг все развевается ... Будто и не было нашей победы.

Адмирал Флислинг поднялся.

- Едемте, капитан, – сказал он взволнованно, хватая руки капитана Холливеля, – поклонимся праху святых героев, Русских патриотов.

He глядя на комиссара, как мимо пустого места, прошел адмирал к сходням, где стоял дежурный катер.

Шлюпки с дессантом пошли впереди. Осторожность не мешала. Солнце садилось. В его золотых лучах на вечернем бризе Русский флаг, развевавшийся

на мачте казался грозящим и торжественным. Мертвая тишина была на острове.

Никто и никак не встретил матросов и краснофлотцев дессанта. Люди разсыпались жидкою цепью и, держа ружья на перевес, пошли вглубь острова к горе. За матросами шли адмирал Флислинг, капитан Холливель и несколько английских офицеров.

В глубоких окопах, с коричневыми лицами, словно опаленными огнем, скорченные в ужасных муках лежали мертвецы. У одних руки были подняты и страшными казались их в последней смертной муке растопыренные пальцы, у других пальцы были сложены, как для крестнаго знамения и в лицах их сквозь муки агонии проглядывало спокойствие смерти. Они лежали с закрытыми глазами и покойны были черты людей, умерших в сознании свято исполненнаго долга. Другие с открытыми выпученными, почти вылезшими из орбит глазами с открытыми страшными ртами точно вопияли к небу, прося помощи.

Адмирал обошел остров. Как мало было защитниковъ!

– Где же тяжелыя пушки, о которых вы вчера нам докладывали? – с презрением в голосе сказал Флислинг шедшему в стороне от него советскому комиссару.

– Ну так я таки не говорилъ: – тяжелыя пушки, я говорил – пушки.

– Четыре Гочкиса! ... Над нами смеяться будутъ! ... А где миллионы пулеметов ... Сколько пулеметов насчитали вы на острове? – обратился Флислинг к своему флаг офицеру.

– Шесть пулеметов, господин адмирал.

– Четыре Гочкиса и шесть пулеметов и для этого поднимать флоты двух великих державъ!

– Трех, – поправил с наглостью комиссар.

– Я сказал двухъ! – резко крикнул адмирал Флислинг. – Англии и Франции!

Они поднялись на площадку, где вдруг перед ними показался странно уцелевший в этом общем разгроме домикъ-барак из «соломита». Кругом были черныя воронки разрывов, осыпи земли, обломки скал, куски стали и меди, а домик стоял невредимый. Дверь была открыта, точно хозяин только что вышел из него.

Холливель отделился от адмирала и вошел в барак первым. В маленькой комнате, пронизанной светом косых солнечных лучей, среди полуразобранных радио аппаратов, у письменнаго стола, заваленнаго разорванными бумагами и книгами, с раскрытым ящиком один предмет привлек внимание Холливеля. В ящике лежал фотографический портрет в кожаной рамке. Точно тот, кто жил в этом бараке, в последнюю минуту смотрел на этот потрет и кем то или чем то вызванный, не успел спрятать или уничтожить его и вышел из барака на минуту и не вернулся. Холливель подошел к столу и взял портрет в руки. Бывшая на лице его самодовольная улыбка сошла. Холодное, чисто выбритое лицо стало угрюмо и серьезно.

Из кожаной рамки в глаза Холливелю глядела из под котелка амазонки его жена Ана Холливель. Она была снята, должно быть в Булонском лесу на своей любимой рыжей лошади. Какия то незримыя, тайныя нити, значит, тянулись из этой хижины из «соломита» к его жене. Что то похожее на чувство ревности шевельнулось в сердце Холливеля. Он досадливо передернул плечами. «He все ли равно. Ведь и так все кончено» ... За стенами стали слышны шаги и голоса. Холливель поспешно спрятал портрет в просторном кармане белаго «френча» и вышел из барака.

– Ничего особеннаго? – спросил адмирал.

– Ничего особеннаго, – ответил ему Холливель. – Радио аппарат испорчен. А жаль. Он был какой то неизвестной системы и было бы хорошо угадать и распознать ее.

Адмирал махнул рукою. Он, тяжело дыша, поднимался на гору. Из за черных базальтовых скал показалась верхушка мачты. На ней гордо развевался громадный Русский флаг. Заходящее солнце золотило его. Маленькия дырки от шрапнелей сквозили в его полотне.

– За мной, товарищи, – крикнул комиссар и бросился, обгоняя адмирала, к мачте.

– Что вы хотите делать? – строго сказал Флислинг.

– Ну что хочу делать? Так я хочу срывать этого паршиваго флага.

– He сметь! – резко, багрово краснея, крикнул адмирал. – He сметь этого делать! ... Паршивцы! ...

– Что? – делая вид, что не разслышал, обернулся к адмиралу комиссар.

– He сметь спускать этот флагъ! Этот флаг останется навсегда! Навеки здесь! ... Это память о той России, которая не изменяет своему слову, которая умирает, но не сдается! ...

Флислинг снял шляпу. Его примеру последовали английские офицеры и матросы. Капитан Холливель снял свой белый пробковый шлем. Виновато улыбаясь стали снимать безкозырки с алыми ленточками матросы советскаго флота. Комиссар стоял в белой каскетке, заломленной на затылок. Адмирал Флисминг строго посмотрел на него. Комиссар чуть заметно пожал плечами и снял с головы шапченку.

С обнаженными головами, в суровом почтительном молчании, все вереницей поднимались по узкой тропинке, вьющейся между скалами к вершине горы. Закрытая скалами мачта стала видна до самаго основания. У него, прислонившись к древку спиною, стоял человек, в Русском мундире. На его плечах были полковничьи артиллерийские погоны. На голове фуражка с черным бархатным околышем и алыми кантами. Ветер играл выбившимися из под нея длинными седыми волосами. Седые усы и седая бородка резко выделялись на темном лице. Его руки были сложены на груди. Над ними был орден св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом. На золотой портупее висела Русская офицерская шашка в черных ножнах. Револьер в кожанной кобуре был на боку. Ясные карие глаза были широко открыты и точно с удивлением и грустью смотрели на зеленеющее на востоке небо. Заходящее солнце освещало его сзади и вокруг его головы сверкал золотой нимб от сияния солнечных лучей.

Медленно, с обнаженными головами подходили к этому человеку англичане и краснофлотцы с своим комиссаром, пугливо жавшимся за ними. Этот последний часовой при Русском знамени казался страшным и внушительным. К нему подходили в суровом и почтительном молчании.

Все вышли на площадку и остановились в нескольких шагах от этого человека. Он не шевельнулся.

Человек этот был мертв.


К О Н Е Ц .


Апрель 1931 года – январь 1932 года.

дер. Сантени.

Франция.

ОТ АВТОРА

Романом «Подвиг" заканчивается трилогия романов »Largo», – «Выпашь», – «Подвиг".

В этих романах автору хотелось нарисовать читателю картину жизни средних Русских, людей толпы, без имени, без историческаго значения, тех маленьких добросовестных ротных командиров, профессоров, врачей, кто делал черное и невидное дело государственной работы, кто был – одни незаметными, вольными или невольными пособниками революции и разрушения России, другие, кто за своими ежедневными работами и заботами, за своей службой проглядел страшное дело темных сил, по своему простодушию и прекраснодушию ему не поверил, а когда понял и увидел совершившееся – не приял новой власти, ополчился на нее, боролся с нею и, не победив, удалился заграницу, чтобы тяжким трудом зарабатывать горький хлеб изгнания и накапливать силы в твердой вере в неизбежность борьбы за Россию.

Эти три романа – жизнь целаго поколения в течение двадцати лет – 1911–1931 г.г.

«Largo», – история передвоеннаго времени, времени смутнаго, лишь наружно спокойнаго. Совесть Русских заражена гнилостными бактериями социализма, и стыдно быть Русским. Широко, привольно и плавно, богато и спокойно течет Русская жизнь. Ученья, школа, служба, скачки, флирт, любовныя утехи и на их ярком фоне темное, таинственное, неразгаданное дело убийства христианскаго мальчика Ванюши Лыщинскаго – первые громы зловещей революции.

С совсем незаметно надорванными силами вступили эти люди в необычайную, невероятно жестокую и длительную мировую войну. От них потребовали больше того, что они могли дать, их выпахали, как выпахивают поле, перестающее родить и, когда потребовалось еще большее напряжение сил в войне за Россию против иии интернационала – сил уже не было. Нужен был отдых. Борцы ушли заграницу, где их ожидал тяжелый труд. В описании этого проходит «Выпашь». В ней читатель встретится с теми честными рыцарями – Дон Кихотами Российскими, кто твердо усвоилъ: – «жизнь – Родине, честь никому», кто свою «белую мечту» свято несет через тысячи лишений, оскорблений и тяжких страданий.

Романист всегда историк. И – историк гораздо в большей степени, чем это принято думать. Романист в своей душе, в своем сердце, которое вкладывает в произведение, отражает жизнь, и, отражая, изображает ее в ряде картин и сложившихся типов. Романист свободнее историка. Последний связан тем, что он может изображать только определенных людей – историческия личности, и не может рисовать портреты людей толпы. Все это доступно романисту. Ему позволено описывать не только факты, события, историческия происшествия, но и быт, мимо котораго гордо проходит историк. Романист может изобразить и домашний концерт, и скачки, и парфорсныя охоты, и любовныя увлечения, и падения средних, совсем не исторических людей. Историк лишен этого. При этом романист изображает это так же верно, точно, скажем – «пунктуально», как это сделал бы историк в отношении событий крупных и личностей исторических. Романист не называет подлинных имен, скрывая их под именами своих выдуманных героев. Это правда – его герои вымышлены и то, что они делают придумано, – но такие люди – были и такие поступки – совершались.

В «Largo», » Выпаши» и в первой части «Подвига» – «LеsCoccиnelles» – автор держался исторической правды и тому, что было, и тем людям, которые действительно существовали и существуют, придавал характер портретов, а не фотографий, рисуя жанровую картину, а не делая моментальнаго снимка.

В остальных трех частях последняго романа автор вдался в фантазию, и людям, действительно живым и жившим, приписал действия и поступки, подвиг, котораго на деле совершенно не было.

Может быть в этих частях автор раскрыл некую тайну, какой то прекрасный план и тем сыграл в руку большевикамъ?...

Ничуть... Людей, способных на подвиг в том среднем классе общества, который автор изображает в трилогии очень много. Мы найдем кругом себя колеблющихся, сомневающихся Нордековых, в конце концов идущих исполнить свой долг и исполняющих его не хуже других. Мы найдем простых и честных Парчевских, Ферфаксовых, Амарантовых, Пиксановых, кто, не спрашивая на большое, или малое дело его посылают, на подвиг славы, или на подвиг смерти, идут и точно исполняют то, что приказано. Мы найдем и Ранцевых, готовых оставить дочь и семью ради служения Родине, блещущих всею чистотою и красотою офицерскаго долга.

Быть может найдутся и блестящие, гениальные изобретатели и организаторы, подобные Долле – капитану Немо...

Но мы не найдем ни среди нас, изгнанников Русских, ни среди иностранцев, – будем говорить и о них, ибо борьба с ИИИ интернационалом не только Русское, но мировое дело, – мы не найдем людей, способных отдать все свое – и не малое – состояние делу спасения мира от большевиков. То, что создал и выполнил в романе «Подвиг" капитан Немо потребовало бы пятьсот миллионов французских франков – двадцать миллионов американских долларов, т. е. примерно ту сумму, какую некоторые богатые иностранцы завещают любимому пуделю, кошке, или попугаю. Это деньги, какия жертвуются на устройство институтов для изследования жизни моллюсков, – но найти такого человека, который завещал бы или пожертвовал такую сумму на спасение всего мира от коммунистической заразы – невозможно.

..."Иисус сказал ему: если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровища на небесах; и приходи и следуй за Мною. Услышав слово сие, юноша отошел с печалью, потому что у него было большое имение. Иисус же сказал ученикам Своимъ: истинно говорю вам, что трудно войти богатому в Царство Небесное»... (Евангелие от Мат;ея. Гл. 19 ст. 21–23).

Note1

Будущее Европы самое печальное. Она не отдает себе в этом отчета. Это добровольная слепота. Кто может ей открыть глаза? Газеты уже не могут выполнять ту роль, к которой оне призваны. Жиды отлично работали. Мы безоружны против их могущества и их деятельности. В нашей сфере мы еще пытаемся искать истину. Но на нас смотрят, как на пророков плохого сорта. Вы знаете, что народ не любит слушать правду. Ложь ласкает его желание безопасности. Он обожает ложь.

Note2

Она на всех перекрестках.

Note3

Знаменитость.

Note4

Псалом Давида 29, ст. 6.

Note5

Господи буди с нами и нас благослови.

Note6

1Из песень и призывов Братства Русской Правды.

Note7

Из призывов Братства Русской Правды.

Note8

134-й псалом Давида.

Note9

Бывший воин

Note10

Книга пророка Даниила, Гл. 5, ст. 1, 2, 5, 6, 18, 19, 20, 21, 24, 25, 26, 27 и 28.

Note11

Пророка Иезекииля. Глава И, ст. 1, 4, 5, 19 и 26.

Note12

Псалом Давида, 17 ст. 7, 8, 9 и 18.

Note13

Сщмчч. Ермолая, Ермиппа и Ермократа, иереев Никомидийских (ок. 305) (прим. Борис)

Note14

1Из песень Братства Русской Правды. Взята из журиала «Братская Правда» за май – июнь 1931-го года.

Note15

Шкраб – школьный работник, учитель.

Note16

1Песня братьев Русской Правды.