***

Борис Фрумкин
"отдай мне невинность свою стрекоза!
Лю Де называя меня,
из сна отступая с кровати твоей окажусь в феврале,
среди снега белее которого только апрель!"
Мелькает над опушкой шубы силикатной красный затылок солнца. Сизый туманище рукоплеща теряет руки. Полозья санные, оглобли, шуба, шапка, всё валяется, всё не нужное, забыто  на плотном сером, с чёрными пятнами снежном поле.
Светло на душе  чужестранца, ликует немца глаз безцветный. Дрожат тонкие длинные губы, шевелятся, слова  ли?, сыпятся  тонкими тараканьими вереницами, свисают до самого грязного снега, бормотание, бормоглание бормобургера. Наблюдатель. Странный какой то.
Виден за лесом жадный на уличные огни нищий город.  Перед городом поля теплиц полыхают алым, растворяя черную изгибающегося над городом свинцового купола плоть. Сквозящей трассой въезжют в город редкие автомобили. Их свет на обочины падает мелькает - то есть что то, то нет ничего. На тропинке вдоль трассы протоптанной лежит замерзший Андрюша, спит и спит, проснулся он там, а здесь спит, жесткий, каменный.  Лисица рядом лежит, ловит мышь, Андрюша упал на норку,  мышь недовольная лезет наружу, рука Андрюшина дергается, но тяжела для мышки ношка, мышка устала и затупила. Лисица ждёт, так тихо, что мимо бегущая громадная псина не чует её. А может быть, они знакомы. Грязной рваной рубахой в яму город уходит в ночь, затмевается. За ночь, пытаясь очиститься, город выпускает на свободу громадные снегоуборочные машины, к утру, антрацит асфальта порадует первых пешеходов. А пока молчат птицы. Город воет себе сам, ему вторят вылезшие на улицы идиоты, они то орут, то бубнят невнятицу свою, изредка вскрикивая, отчётливо выговаривают  матерное слово,  вновь забываются в булкающем гугнивом бубнении. Царит их праздник кипучий. Они видят искристую пыль карнавала,  они возбуждены, их движения похожи на птичьи танцы,  птицы молчат, когда поют идиоты. Последний таксист, не спящий, жадный, не мытый давно, сладко смердящий, толстый, везет домой пьяного селькупа, трезвеющего от миазмов прокуренного гадким поддельным табаком салона рено. Ах, какая ночь видна в грязное окно! Звёзды величиной с кулак! Бешенно летящие метеоры! Там можно вдохнуть и выдохнуть  кристальный воздух Моря! Такси завернуло к нужному дому, заскрипело и остановилось. Из него выбрался селькуп и огляделся. Тяжкое сверху давило тьмой, играющейся со световым загрязнением городским, от того становилось ещё похмельнее, злее, тоскливее. Вопли идиотов то приближались, то удалялись. На селькупа смотрел из тьмы большой чёрномраморный кот. Не мигая. Селькуп закрыл глаза и сел на бордюрный камень, вывороченный из своего места. За кожей век, в темно-синем, черно -мокром блестящем небе ночном белый дым фитилём завивался. Над очагом играла с огнём белая бабочка, и не сгорала. На руках  сидящего у очага селькупа волосы сложились в слова, не требующие прочтения. На тёмном теле танцора, поперёк, от края до края, огненная верёвка, не обжигая, легла, или проявилась нечаянно? Эта труба равна ветру  этой трубы, этот ветер равен звуку этой трубы. Эта труба из тех звёзд, что сверкают на листьях  яблонь в замерзшей росе белого янтаря молодой зимы, веселясь и лучась и играя ни на чём, ни на где, ни на как. 
Колокольный рыбий живот, рыбий колокол долбит в стекло! Колокольно гудят быки. Нежной девочкой звук к стене поцелуем первым приник. За дрожанием дрожь, а ты - ты. Колокольный язык - сон. Где упал, там  мак. Грядой облаков налегающих тяжко на синь, будет дождь...Чёрных птиц ожерельем шеи быка меднобокого, крутоярого, ослепительного, до боли прекрасного... двурогого звука огня, сна ли, яви ли?
Весь следующий день он сидел у окна. Смотрел как идёт снег. К вечеру, тёмная в прошлом, улица, засветилась сама своим личным светом. Снег скрыл грязь, лужи сковал лёд, видимое заискрилось силой лучей тусклого желторотого фонаря, но так сильно и весело, что сам фонарь затерялся, занезамечился, уточился, яичным желтком задрожал, скарлатиновой дрянью хрипанул, исчезая белой кости мазком, осколком острым, ранящим ноги прохожих, грязным голубем сдохшим от удара о стеклянную стенку автобусной остановки в душный июльский полдень у метро ВДНХ... Забрезжило-задребезжало ставнями, заморочило голову больную, валенком намокло, набрякло тушею волосяной, пропело тоскливо кучкой кала, но! Разубедила! Воспрянула! Сдёрнула дрянь, вышла вся такая, красавица крутобёдрая, острогрудая, утренняя заря!      
И теперь она стучится в стену. Вот как, тонкие стены! Хорошо слышен нетерпеливый её стук. Может, это не стены, раз у них есть толщина? А что же тогда это такое? Он в углу, ночь, в углу ещё темнее. К нему тянутся руки тёмные из окружающей темноты. Он боится,боится так, что нет ни одной мысли, только визг внутри, наружу не выйдет, судорогой сомкнуты челюсти, мелко и сильно дрожат они, а разжаться не могут! Мозг залез в нору и сидит. Мозг смотрит на того, что в углу, и не понимает страха и ужаса того, что в углу. Тот, что в углу, мечется замкнутый в свою точку и пот льётся с него градом, и ему не нужны уже ни глаза, ни руки, ни уши, только ноги, чтобы встать и бежать. Тот, что в углу бежал бы быстрее мысли, но, тот, что в углу держит его всего за всё. И если бы была Эта Дверь, тот, что в углу ушёл бы, и если бы было Это Окно, тот, что  углу посмотрел бы в него и следом за взглядом, выбросил бы себя в него, в Это Окно, улетел бы снегом наоборот, вверх, в тучу, в те белые поля, что видны из самолёта. Тот что в углу... Это кто? Селькуп поворошил палкой снег перед собой, плюнул и вздохнул глубоко и сладко. Оглянувшись, селькуп не заметил ни одного угла, и подумал, что всё же, какие  странные эти соседи, вначале углов настроят, потом сядут туда и боятся, вот в нормальном доме, круглом, нет углов, одно небо, а до углов земли не дойти, кому это надо? И ещё подумал селькуп  о чудесах  - где бы не поселился,  отчётливы только окна,  где небо и крыши, птицы и самолёты,  люди и псы да коты, деревья и каналы, дороги, дорожки, площади, много-много машин. Не видно в окна того, что под землёй, и за облаками.
Он открыл глаза и пошёл домой.
Вечер. Сырую мглу растрепали разноцветные окна ближайших многоэтажек. Глаза селькупа обрадовались. Селькуп обрадовался. Печень селькупа воз ликовала. Ноги селькупа развеселились, руки не отставали, все завертелось  в танце осенней позёмки, когда северный ветер поднимает листву в колонны, и играет невероятный оркестр одну только ноту, которой вспыхнул и горит лес, лес, где на поляне стоят конусы домов, из каждого тянется к луне дым из Того окна, недвижимо и страшно молчит лес, над вершиной стены своей  белый апрель молчит растекаяясь в чёрный февраль, намокая слюдой четверга, бесконечную песню сводя, в золото купола сна огня, зелёного северного ветра облачный строй, несгорающий лес и река, узкой шторой текущей, неухватимой, нетронутой до того сна, когда сидя на том берегу, тот, кто сидел в углу, вдруг увидит себя на том берегу, станет тем, кто на том берегу.