Папа

Александра Арно
Март, 2015 год.



— Дарья Максимовна, — раздался в трубке звонкий девичий голос. — Здравствуйте, я из организации «Бессмертный полк». Мы составляем народную книгу… вы ведь видели войну?

Дарья Максимовна задумалась на мгновение и уверенно ответила:

— Да. Но только я очень плохо её помню. А что вам, собственно, нужно?

— Мы составляем народную книгу «Дети войны», — повторила девушка.

— И о чём она? — полюбопытствовала Дарья Максимовна и переложила трубку в другую руку.

На плите засвистел чайник, и она вывернула ручку газовой плиты. Чайник сердито плюнул кипятком и затих.

— О детях, которым пришлось пережить войну, — ответила девушка на том конце провода. — О сиротах войны.

— Я не сирота! — возмутилась Дарья Максимовна. — У меня есть… был отец.

— Ваша история очень интересует нас. Можем ли мы встретиться?

— Когда?

— Прямо сейчас.

Дарья Максимовна взглянула на часы. Половина третьего дня.

— Ладно, — вздохнула она. — Приезжайте через двадцать минут. Жду.

И, не дожидаясь ответа, положила трубку.

По окну тесной, но уютной кухоньки тарабанили дождевые капли. Некоторое время Дарья Максимовна бездумно следила, как они стекают по стеклам, а потом поднялась и медленно пошаркала в гостиную. Так уж и быть, расскажет всё-таки им свою историю. Она не особо любила публичность, и всю свою жизнь избегала любого общения с газетчиками и журналистами, которые частенько пытались вытянуть из неё воспоминания о войне. Не то, чтобы Дарья Максимовна не хотела вспоминать — она вспоминала, и вспоминала довольно часто, но считала это своим сокровенным, слишком личным, тем, что не выставляют на публику.

В гостиной Дарья Максимовна открыла дверцу старенького шкафчика и вытащила старый пыльный альбом. В нём хранилась вся её жизнь, запечатлённая в чёрно-белых кадрах на прямоугольных кусочках картона. Большинство из них были уже совсем старыми — мутными, с надломами.

Последние фотографии были цветными. Вот она с сыном и дочерью, а вот с внуками — прелестной Машенькой и красавцем Максимом, названным в честь любимого дедушки. Отец успел дожить до его четырёхлетия.

А вот последнее отцовское фото. Он, уже совсем старик, стоит, отдавая честь, на параде. На груди — ордена и медали, выправка, несмотря на более чем преклонные годы, бравая, офицерская, взгляд ясный. Таким он и был до последнего своего дня: бравым и красивым офицером.

Дарья Максимовна подхватила альбом подмышку, поправила на плечах шаль и вернулась на кухню. Болела спина, ныли кости в ногах. Через месяц ей должно было исполниться семьдесят шесть лет — не юбилей, конечно, но на празднование уже были приглашены все друзья и родственники.

Девушка из организации «Бессмертный полк» приехала ровно через двадцать минут. Стройная и белокурая, она чем-то напоминала саму Дарью Максимовну в молодости.

— Здравствуйте! — с порога затараторила она. — Мы так рады, что вы согласились! Не так много осталось тех, кто видел войну своими глазами, и ваша история очень ценна!

Дарья Максимовна жестом пригласила её войти. Девушка скинула с ног кеды и шагнула в прихожую. Они прошли в кухню, где на столе уже стояли вазочки с печеньем и конфетами, а в кружках остывал свежезаваренный крепкий чай.

— Присаживайтесь. — Дарья Максимовна кивнула на стул. — Что вы хотите услышать?

Девушка села, расстегнула свою маленькую лакированную сумочку и вытащила блокнотик и карандаш. Шлёпнув их на стол, она закинула ногу на ногу и с улыбкой посмотрела Дарье Максимовне прямо в глаза.

— Всё, что вы помните.

Дарья Максимовна помолчала. С каждым годом восстанавливать события в памяти становилось всё труднее — сказывался возраст. Она взяла чайную ложечку, помешала чай и, осторожно стряхнув с ней капли, положила на салфетку.

— Первое, что я помню… — начала она.

— Ой, забыла представиться! — воскликнула девушка и протянула через стол руку. — Я Катя. Волонтёр.

Дарья Максимовна пожала её ладонь и продолжила:

— Первое, что я помню — это эвакуация. Нас везли куда-то в полуторках… Сильно трясло. Было зябко и сыро. Мама укрывала меня каким-то одеялом, и почему-то мне кажется, что оно чем-то жутко воняло. — Дарья Максимовна улыбнулась и, безошибочно раскрыв альбом на нужной фотографии, повернула его к Кате. — Смотрите. Это мои родители сразу после того, как поженились.

С потрескавшейся от времени фотографии на Катю смотрели два счастливых улыбающихся лица: молодой человек с густой гривой тёмных волос и юная девушка с точёным овалом лица и большими глазами. Он — в лейтенантской фуражке, она — в пилотке. Белокурые волосы собраны в строгий пучок, гимнастёрка застёгнута на все пуговицы.

Катя достала мобильный телефон и вопросительно поглядела на Дарью Максимовну.

— Можно я?.. Ну, для истории?

Дарья Максимовна кивнула. Катя щёлкнула камерой телефона, а она продолжила рассказ:

— Мама была связисткой, а отец служил в стрелковой дивизии. Они поженились в сорок третьем году, и в том же году мама погибла.

— Подождите, — изумилась Катя и быстро пролистала свой блокнотик назад. — Но ведь вы родились в сороковом?.. Ваши родители поженились, когда вам было уже три?

— Нет, — покачала головой Дарья Максимовна. — Слушайте, раз уж пришли за моей историей…

***


Март, 1943 год.



Даша плохо помнила отца. Впрочем, и мать она уже начинала забывать.

Отца Даша не видела года три — с тех пор, как он ушёл на фронт, а маму вот уже почти два месяца. Хмурые злые солдаты, которые постоянно кричали на них по поводу и без и замахивались палками, увели её куда-то, и больше она не вернулась. Даша каждую минуту ждала её появления, лелеяла в душе надежду на скорую встречу, не желала сдаваться и верить во что-то плохое, но даже уже и её детское сознание понимало: мать не вернётся никогда. Потому что оттуда, куда её увели надзиратели, не возвращался никто.

Теперь на жёстких, прогнивших деревянных нарах Даша спала одна. Точнее, с ней рядом лежали, вынужденно прижимаясь друг к другу из-за жуткой тесноты, не меньше десятка человек, но она даже толком не знала их имён.

В бараке страшно воняло застарелым потом, нечистотами и ещё чем-то противным и кислым, одеял и подушек не было. Спать разрешалось всего лишь по четыре часа в сутки. Даша даже не снимала свои порядком протёртые и изношенные полосатые штаны и рубашку с красным треугольником на нагрудном кармане — потому что на построение по утрам нужно было выбегать не мешкая. Малейшее промедление могло сильно разозлить и без того постоянно злых эсэсовцев, а на одевание ушло бы время. Да и попросту холодно было спать без одежды.

Особенно эсэсовцы почему-то не любили их, детей. Даша поняла это интуитивно и сразу, едва их только сюда привезли, и тут же спряталась за маминой юбкой, испуганным зверьком выглядывая из суконных складок. Мама ласково погладила её по волосам и крепко прижала к себе. Рядом с ней Даша не боялась совсем ничего, но теперь её не было…

Самыми страшными были собаки — настолько злющие, что, едва только завидев человека, они тут же начинали с лаем рваться с поводов. Однажды Даше довелось увидеть, как эсэсовец спустил две таких на какую-то девушку. Кто-то зажал Даше глаза ладонью, но она всё же успела увидеть, как овчарки с громким рыком вгрызаются в её горло, как валят на землю и как рвут кусками белую худую шею. Кровь брызнула фонтаном и растеклась, впиталась в голую чёрную землю на плацу перед бараками, где утром и вечером проходили построения. Девушка не успела даже пискнуть — только захрипела сперва, а потом дёрнулась словно в конвульсиях несколько раз и затихла.

Эсэсовец обвёл строй своим злым взглядом, что-то быстро сказал и ушёл, стуча начищенными до блеска сапогами по асфальту. Овчаркам снова прицепили поводки и увели вслед за ним, а загрызенная девушка ещё двое суток лежала на том же месте. Её почему-то приказали не убирать. И лишь когда она уже начала разлагаться — раздулась, посинела, а на лице появились какие-то странные белые струпья — эсэсовец с видимым отвращением велел снести её в другую часть лагеря, потом вытащил из нагрудного кармана кипенно белый носовой платочек и прижал ко рту. Один из узников торопливо, кое-как запихал тело девушки в тачку с одним колесом и побежал к низким кирпичным зданиям, к которым Даша всегда боялась подходить.

Она стояла и смотрела ему вслед. Рука девушки — раздувшаяся, синяя, как переспелая слива — свешивалась с края тачки, пальцы были полусогнуты.

Кто-то грубо толкнул её в спину, и Даша, не удержав равновесия, полетела в грязь.

— Арбайтен!* — грозно крикнули сзади.

И она поднялась и побежала, боясь обернуться и спиной чувствуя тяжёлый, острый взгляд эсэсовца, такой же колючий, как проволока, которой была огорожена территория лагеря. Почему-то ей казалось, что он держит в обтянутой кожаной перчаткой ладони направленный на неё пистолет. Или, может быть, замахнулся длинной плёткой, которые они всегда носили на ремне или в руках.

Когда-то они с мамой и папой жили в Минске, но сейчас это казалось сном. Чётко и ясно Даша помнила только войну. Сперва эвакуацию, когда они с мамой несколько часов подряд тряслись в кузове полуторки, потом тесную комнатёнку, где они жили вместе с одиннадцатью другими людьми. Там не было умывальника и туалета, только засаленные матрацы на полу и расшатанный стол.

Каждый день — на закате и на рассвете — откуда-то протяжно и тоскливо завывала сирена. Даше чудилось, что она воет прямо над их домом, настолько громким, бьющим по ушам был звук. Женщины тут же кидались к окнам и наглухо задёргивали шторы, а зачем — Даша не знала. Еды не было, и лишь иногда маме удавалось достать где-то хлеб, чаще всего какие-то крохи, которых едва-едва хватало на двоих.

Не успели они прожить в той комнатёнке и месяца, как их снова эвакуировали, на этот раз в какую-то маленькую деревеньку. Там они и оставались до самого прихода немцев, которые практически сразу же заметили молодую женщину с ребёнком. Их было решено отправить в Германию, на работы — как и всех, кому было меньше сорока. Но вместо Германии почему-то отправили в тюрьму, в отсыревшую выстуженную камеру с каменным полом, а оттуда — в трудовой лагерь.

Ехали до лагеря долго и без остановок. В вагоне товарняка, забитого людьми под завязку, было настолько душно и тесно, что несколько человек умерли, так и не доехав до пункта назначения. Никто не знал, куда и зачем они едут, и какая судьба их ждет.

Наконец состав остановился, но двери очень долго не открывали. Даша слышала снаружи неумолчный лай собак и голоса людей. Они говорили на немецком — она уже знала, как звучит этот язык, но не понимала не слова. Протарахтела мотором машина, а следом раздался быстрый топот ног. Не меньше десятка человек шагали строем мимо состава.

Первым, кого увидела Даша, когда им позволили, наконец, выйти, был высокий худощавый эсэсовец. Он стоял на узком перроне и молча, с интересом в маленьких карих глазах наблюдал за вываливающимися из вагонов людьми. За его спиной тянулся длинный забор из колючей проволоки и деревянными громадами поднимались несколько вышек. Даша сумела разглядеть на них фигурки часовых с автоматами.

Эсэсовец сжимал в ладони свёрнутую плётку и, заложив одну руку за спину, легонько постукивал ею себе по ноге. Он оглядывал их холодным тяжёлым взглядом из-под козырька фуражки, тонкие губы были плотно сжаты. А за ним цепочкой стояли солдаты в уже знакомой Даше серо-зелёной форме. Лающие злющие овчарки рвались с поводов, дула автоматов зияли чернотой в последних лучах закатного солнца.

Вечерело. Прохладный сырой воздух тут же пробрался под тоненькое летнее платье, и Даша невольно задрожала. Туфли у неё отняли ещё в тюрьме, стоять босыми ногами на асфальте было холодно, и она подпрыгивала, обнимая себя обеими руками. Впрочем, дрожала она не столько от холода, сколько от страха.

Людей построили в длинную двойную шеренгу вдоль состава, и эсэсовец принялся внимательно оглядывать каждого. Свёрнутой плетью он одного за другим отделял из шеренги людей, разбивая её на две части. Даша с мамой попали в правую.

Эсэсовец обернулся и коротко сказал что-то ближайшему солдату. Тот громко выкрикнул какое-то слово, повернулся к строю и несколько раз махнул рукой по направлению к воротам. Люди побежали по перрону. Даша ухватила маму за руку и испуганно прижалась к ней. Куда их гонят? Зачем? Немцы снова и снова выкрикивали какие-то слова, собаки безостановочно лаяли. Даша понимала только одно: идти нельзя, почему-то нужно бежать.

Они миновали высокие металлические ворота и попали в квадратный, освещённый двумя тусклыми фонарями двор. На землю уже опустилась ночь, и теперь они мерно гудели, моргая своими масляными глазами. Справа и слева тянулись двухэтажные кирпичные здания с узкими зарешёченными окнами и маленькими бетонными крылечками.

— Лос, лос, лос! — зло кричал солдат, и они продолжали бежать вперёд. Людей гнал страх — вряд ли кто-нибудь из них понимал, что говорят немцы.

— Мама, я боюсь! — пискнула Даша, и ощутила тёплую мамину руку на макушке.

— Не бойся, малыш, — шепнула та. — Твой папа обязательно нас освободит.

Даша верила ей всей душой. Да, папа придёт и спасёт их. Он же воюет, он смелый и сильный! Ему всё по плечу! Даже сто, даже тысяча немцев!

Мимо протарахтел мотоцикл, разгоняя тьму перед собой круглым жёлтым глазом. Солдат снова закричал, а потом, когда мотоцикл вдруг остановился, резво подбежал к нему и вытянулся в струнку. Из люльки выпрыгнул другой эсэсовец — плечистый и рослый, и, игнорируя солдата, решительно зашагал к стаду людей. Им приказали остановиться, а эсэсовец вдруг наклонился к Даше и с интересом вгляделся в её лицо.

Почему-то Даша не испугалась его, хотя все остальные здесь неизменно нагоняли на неё такой страх, что она начинала икать. Этот, как ей показалось, не был злым. На красивом, с правильными чертами лице выделялись глаза — большие и тёмные. Они походили на две живые чернильные кляксы. Ровные чёрные брови, словно крылья птицы, разлетались к вискам. Разделённые ровным аккуратным пробором тёмные волосы поблёскивали в свете фонаря. Руки его были обтянуты белыми перчатками. От откинул назад полу длинного чёрного плаща и присел перед Дашей на корточки.

Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза, потом он вытащил из кармана упакованную в толстую бумагу шоколадку и с улыбкой протянул Даше. Та нерешительно приняла этот неожиданный подарок, а эсэсовец обернулся и сказал что-то солдату. Его голос был мягким и приятным, с лёгкой хрипотцой и низким тембром. Солдат щёлкнул каблуками и вскинул вверх вытянутую правую руку, потом подошёл к ним и вывел Дашу вперёд.

— Куда? — испугалась мама и кинулась за ними. — Не отдам!

Она судорожно сгребла её в объятия. Эсэсовец некоторое время без слов разглядывал их, потом кивнул, снова что-то сказал солдату и вернулся к тарахтящему мотоциклу.

После Даша нечасто видела его, всего несколько раз. Один раз — идущим между бараков в сопровождении трёх солдат, другой — курящим на приземистом крылечке у одного из зданий. И всегда он выглядел безупречно, как и в их первую встречу. А однажды её даже приводили к нему в кабинет. Он сидел за микроскопом и что-то разглядывал в окуляр, рядом громоздилась куча стеклянных баночек и чашек.

Даша, не отрываясь, смотрела на эсэсовца, а он не поднимал головы от своего микроскопа, то и дело подкручивал какие-то ручки по бокам, перебирал склянки с жидкостями. Про себя она уже прозвала его «добрым немцем» — за то, что он угостил её шоколадкой. Другие немцы не то, что не угощали, а даже могли и отобрать последнюю еду, если им что-то не нравилось.

В тот день он осмотрел её: заглядывал в рот, ощупывал мышцы, оттягивал нижние веки глаз и что-то старательно записывал в толстый кожаный блокнот, иногда задумчиво покачивая головой и хмуря брови. Что он хотел в ней высмотреть, Даша так и не поняла, но подумала, что, наверное, это просто проверка — как было в самом начале, когда их только привезли. Тогда их прогнали через несколько комнат. В первой сбрили машинкой волосы — у мамы даже остались кровавые болячки на голове после неё, настолько она была тупой — во второй заставили мыться в холодной воде, а в третьей выдали одинаковую полосатую одежду. Даша постоянно озиралась вокруг. В помещениях было холодно, кое-где у стен стояли длинные деревянные лавки. Через маленькие окошки под потолком струился скудный осенний свет.

Одежда Даше пришлась не по размеру — болталась как на огородном пугале, и она буквально утонула в ней. Одна из девушек, что проверяли их — бледная, с запавшими глазами и бритым черепом — наскоро подшила рукава грубой толстой нитью, да так и оставила. Видимо, одежды для детей у них не было.

Когда они вышли и несколько эсэсовцев снова погнали их, на этот раз к баракам, Даша замёрзла окончательно. А тут ещё и с неба посыпался мелкий противный дождик. Пыль на земле тут же превратилась в жидкое месиво, и ноги тонули в нём по щиколотку. Неудобные деревянные башмаки, что выдали вместе с одеждой, глубоко вязли в грязи. Несколько раз Даша чуть было не потеряла один, но вовремя спохватывалась.

— Береги колодки, — быстро шепнула ей на ухо девушка, что подшивала рукава.

Наверное, эти башмаки, которые она назвала колодками, имели тут какое-то важное значение. Даша послушалась девушку, и с первого же дня стала зорко следить за своей башмаками, а совсем скоро поняла, почему же так важно не потерять их: потому что других не выдавали, и выжить без них было просто невозможно. Если ходить босиком, сотрёшь ступни и подхватишь инфекцию, а инфекция означала отправку в ревир — то есть, на смерть. Лечить заключённых тут было не принято.

В бараках было очень много людей. Худые, измождённые, измученные, они походили на призраков в полосатой одежде. На лицах со впалыми щеками выделялись глаза — громадные и глубокие, полные отчаянного ужаса и страха. Они сидели и лежали на деревянных нарах, кто-то кутался в одеяла — дырявые и истёртые настолько, что их было трудно назвать одеялами. В нос ударил омерзительный запах, и Даша инстинктивно задержала дыхание.

Они с мамой заняли место на втором ярусе нар блока №38. Когда Даша забралась туда, то увидела женщину. Её выпуклые глаза блестели на худом бледном лице. Они показались Даше похожими на кукольные — наверное, потому, что были такими же безжизненными и стеклянными. Тонкими ссохшимися руками женщина прижимала в груди алюминиевую миску и бездумно смотрела прямо перед собой. На появление Даши она никак не среагировала.

Вечером того же дня их снова повели куда-то. Они прошли между двух кирпичных зданий, свернули направо и вошли в одно из них с задней стороны. Ту комнату Даша запомнила навсегда. Там ей мелкими цифрами выбили на руке шестизначный номер и прилепили к нагрудному карману на рубашке красный треугольничек. Позже мама объяснила, что он значит: коммунист. Значение этого слова Даша не знала, хотя довольно часто слышала его, и потому удивилась. Она ведь не коммунист, почему же ей выдали этот треугольник?

Но вопросы задавать тут не разрешалось. И Даша их не задавала, пыталась жить по тем правилам, что установили злые эсэсовцы. И каждый день ей становилось всё страшнее. Она не знала, что может разозлить их — любое её движение или взгляд могли стать причиной гнева, а именно его Даша боялась сильнее всего. И ещё того, что однажды мама пропадёт, как это случалось с другими.

Время от времени, когда это удавалось, Даша общалась с другими детьми в лагере. Многие из них говорили, что приехали сюда с родителями — с матерями или отцами — а потом их куда-то увели и больше они не вернулись. Даша даже знала, куда именно уводят взрослых, и та часть лагеря тоже стала её страшным сном. Сном, который однажды сбылся.

В тот день маме удалось раздобыть где-то две сморщенные подмороженные картошки. Она, кое-как обтерев их краем своей рубашки, заставила Дашу быстро всё съесть. Даша долго помнила вкус этой картошки, которую поедала сырой: чуть сладковатая, со специфическим привкусом крахмала. Она была мягкой, местами подгнившей или порезанной лопатой, но Даша довольно быстро съела обе картошки.

Мама улыбалась. Впервые после того, как они приехали в лагерь, Даша видела её улыбку. Потом она присела перед ней на корточки и, оглянувшись по сторонам, чтобы убедиться, что их никто не слышит, тихо прошептала:

— Всегда помни своё имя, Дашенька. Понимаешь? Всегда! Когда тебя спросят, как тебя зовут, ты должна сразу же ответить.

Даша кивнула и хотела было что-то сказать, но мама прервала её, мягко приложив палец к губам.

— И помни вот ещё что. Твой отец обязательно придёт за тобой. Офицер. Твой отец офицер Красной Армии!

Эти слова чётко отпечатались в её памяти. — как наколотый на руке лагерный номер. «Меня зовут Даша, мой отец офицер Красной Армии, он обязательно отыщет меня», — снова и снова повторяла она про себя, стараясь избегать встречи глазами с кем-нибудь из эсэсовцев. Они почему-то очень не любили, когда заключённые смотрели им в глаза.

А через два дня маму увели в ту самую часть лагеря, откуда обычно никто не возвращался. Даша сумела выскользнуть из барака и быстро-быстро побежала к красным кирпичным домикам. Никто её не заметил. Она спряталась в густых зарослях бурьяна позади одного из домов и осторожно выглянула.

Мамы там не было, но было много других людей. Они толпились на тенистой вытоптанной полянке у какого-то здания с высокой печной трубой, многие держали на руках детей. Потом появились эсэсовцы. Форма отливала зелёным в ярких лучах солнца. Они распахнули узкую дверь и загнали всех людей внутрь здания, а потом заперли её на висячий замок.

Дальше Даша не смотрела. Что бы там ни происходило, маму она не видела, а значит, с той всё хорошо. Нужно просто подождать, и она обязательно вернётся, а потом придёт папа и заберёт их из этого ужасного страшного места.

Мама не вернулась. Лето сменилось осенью, с деревьев начала опадать листва. Ночи становились холодными, сырыми и промозглыми, пыль на земле намокла и раскисла, превратилась в грязь. После наступила зима, и всё вокруг окутало белым морозным покрывалом, небо подёрнулось сизой дымкой. Следом пришла и весёлая звонкая весна, которая принесла новую надежду утомлённым измученным узникам.

Даша вместе со всеми радовалась её приходу, но уже тогда она отлично понимала: мама не вернётся, и ждать дальше просто нет смысла. Верить в это отчаянно, до боли не хотелось, но выбора у неё не было. Да, мама больше никогда не придёт, не обнимет её, не пообещает, что скоро всё обязательно закончится.

К тому времени Даша уже знала — живым из лагеря не выходит никто. Здесь все умирают. Кто-то раньше, кто-то позже, но все. И выхода отсюда нет. За прошедший год она вдруг перестала быть ребёнком и, вынужденная повзрослеть раньше срока, понимала уже слишком многое. С горечью и болью, со страшной тоской и мукой, но всё же она признала: да, мама умерла.

И единственной ее надеждой стал папа. Папа — офицер Красной Армии, который обязательно найдёт её и освободит. Даша не знала, когда это случится, но твёрдо верила в то, что случится обязательно.

***


Январь, 1945 год.



Полковник Завьялов рвал и метал. Присущая ему обычно выдержка испарилась, и под раздачу попал весь командирский состав штурмового отряда 106 стрелкового корпуса, в том числе и старший лейтенант Максим Извеков. Они стояли в ряд у стола в штабной палатке, а напротив сидел разгневанный Завьялов. Взгляд его был хмурым и не предвещающим ничего хорошего, он одну за одной закуривал папиросы и, так и не докурив, нервно тушил в жестяной, почерневшей от времени пепельнице. В палатке витал сизый дым, пахло табаком и сыростью. Связист склонился над пищащей рацией и не поднимал глаз — боялся, видать, что и ему перепадёт, если хоть как-то привлечёт к себе внимание.

— Вы мне эти Капцовичи уже вторые сутки взять не можете! — снова загремел Завьялов. — Там горстка немцев! Горстка! — Он потряс в воздухе рукой и стукнул по столу ладонью. — И вы никак их с позиций не выбьете! Матёрые мужики, бывалые, а с десятком фашистов несчастных справиться не могут!

— Капциовице, — машинально поправил его Извеков. — Деревня называется Капциовице, а не Капцовичи.

— Да какая, к чёрту, разница! — взвился полковник. — Хоть какашка! У нас приказ: освободить эти… Капциовице!

— Извините, товарищ полковник, — кашлянул Данила Белозёров, майор. — Но вы видели их укрепления? Шквальный огонь ведут такой, что головы не поднять… что уж говорить о штурме.

Завьялов прожёг его стальным взглядом. Максим опустил глаза. Полковник вообще был мужиком требовательным и суровым, а сейчас вон разбушевался так, что мама не горюй. Наверное, если бы у Максима были уши, как у кота, он бы съёжился и прижал их к голове — как обычно коты и делают.

— А ты придумай, Белозёров, как их оттуда выкурить! — Полковник встал, сделал несколько шагов по палатке и, остановившись у стены, резко развернулся на каблуках. — Мозги же у вас есть? Вот и думайте! А чтоб Капцовичи эти грёбаные взяли!

И махнул рукой, показывая, что все свободны.

Деревня Капциовице была небольшой, штук на тридцать домов вместе с разрушенными. По обеим её сторонам возвышались два католических костёла. Они смотрели на мир глазницами пустых стрельчатых окон с выбитыми витражными стёклами, закопчённые стены казались серыми в скудном свете январского дня. Огонь немцы вели с установленных на колокольнях пулемётах, поле перед деревней было полностью заминировано, но стоило только кому-то приблизиться к нему, как начиналась пальба.

Извеков с Белозёровым молча вернулись в часть. День уже клонился к вечеру. С утра неожиданно начало пригревать солнышко, и снег кое-где подтаял, смешавшись с грязью. Спящие деревья тихонько поскрипывали, покачивали толстыми ветвями. Колкий зимний ветер путался в их кронах и завывал над головой подобно раненому зверю.

Привезли ужин, и солдаты выстроились в длинную очередь, каждый со своим котелком. Повар открыл флягу, и над частью поплыл густой аромат овсянки с мясом. Максим подышал на озябшие ладони, потёр их друг об друга. Мысли крутились на одном и том же месте — словно в тупике, не находя выхода. Как им взять Капциовице? Как выбить немцев с позиций? Лобовой атакой не пойдёшь — перестреляют всех. Отправлять разведку тоже опасно — и без того пятеро уже не вернулись, а у них сейчас каждый солдат на счету. Опытных диверсантов в части просто не было, как и снайперов — полк совсем недавно был переукомплектован и солдаты в основной своей массе представляли собой молодых неопытных новобранцев.

Оставалось только одно: обойти Капциовице и пойти прямиком в городку Освенцим, который и был конечным пунктом задания. Ну не сидеть же им тут ещё двое суток, ей-богу! Или запросить танковую или артиллерийскую поддержку. В том, что её дадут, Максим сомневался, ведь наверняка Завьялов уже тоже об этом думал. И наверняка запрашивал. Других полков поблизости не наблюдалось, а значит, придётся им действовать только своими силами.

Но как выбить немцев с позиций, если весь их полк — это молодые неопытные новобранцы?

Мысли снова вернулись к началу. Максим глубоко втянул носом морозный январский воздух и порылся в карманах брюк в поисках папирос. В смятой пачке их осталось всего пару штук. Максим выудил одну, зажал в зубах и принялся искать спички, но Белозёров поднёс ему огонёк зажигалки.

— Трофейная? — Максим показал на неё взглядом, прикуривая. — С гравировочкой!

— Ага, — кивнул Белозёров. — Немецкая.

Они остановились под сенью голых ещё деревьев. Белозёров тоже вытащил папиросы, прикурил и с видимым удовольствием пустил дымок.

Некоторое время они молча курили. Под подошвами хлюпал грязный снег, и Максим ковырял его носком сапога. Вмятины быстро заполнялись талой водой, и тогда он притаптывал их каблуком. Мысли снова завертелись по знакомому кругу. Как же им выбить немцев с позиций?

— Слушай, старлей, я вот что думаю, — вместе с дымом выдохнул Белозёров и снова глубоко затянулся. — Может, ну её к чёрту, эту деревню? Обойдём и хрен бы с ней, пусть немчура там дальше сидит на своих колокольнях. Жителей-то всё равно нет, так кому немцы эти вообще упали?

— Я об этом уже думал. Что на кой нам эта Капицовице сдалась. Если б не эти падлы, — Максим показал пальцами с зажатой в них папиросой на костёлы, что возвышались над деревней двумя тёмными громадами в сгустившихся сумерках, — шли б мы уже на Освенцим давно. Тут осталось-то… раз плюнуть, за полдня одолеем. А из-за этих гадов тут до сих пор сидим.

— Так может, обойдём? Как думаешь?

Максим пожал плечами. Ему показалось, что в голосе Белозёрова прозвучало сомнение, что обычно было тому не свойственно. Они воевали вместе уже второй год, и Максим знал его как человека решительного и смелого, не привыкшего к роли статиста. Все трудности он, как правило, брал на себя, — так с чего бы ему сейчас сомневаться? А уж тем более спрашивать совета у него, младшего по званию?

— Там до Освенцима сколько? — спросил он и, бросив окурок в грязь, притоптал его подошвой. — Километров двадцать?

— Что-то такое. Через лесок небольшой, думаю, даже меньше. Пятнадцать-восемнадцать. — Белозёров помолчал. — А с немчурой другие разберутся. Когда-нибудь же они оттуда слезут, не до лета ж сидеть будут.

— Это да, — согласился Максим и сунул руки в карманы.

Хотелось закурить ещё, но папирос больше не было, а когда удастся достать — неизвестно. Так что придётся экономить.

— А в городе уже и солдат расквартируем. Отдохнут хоть. Второй месяц по лесам и болотам… тяжело, как ни крути.

— Это да, — повторил Максим.

Всю ночь они обсуждали план наступления и обхода. Белозёров всё сомневался, стоит ли совершать такой манёвр, беспокоился за отчёт перед начальством — мол, Завьялов опять разбушуется, как узнает, да и вышестоящие чины по головке за такое решение не погладят. Максим ничего не отвечал. Он знал, что опасения Белозёрова не беспочвенны, но и предложить ничего взамен не мог.

Под потолком палатки клубился сизый папиросный дым — им удалось раздобыть ещё две пачки. Окурки вываливались из пепельницы, грубо обструганный деревянный стол был засыпан серым пеплом. Ночь стояла тихая и безветренная, звуки казались приглушёнными — ухал где-то в лесу филин, скрипели деревья, вышагивал неподалёку часовой, напевая себе под нос какую-то песенку. Максиму ни о чём не хотелось думать, но мысли всё вертелись и вертелись в его голове. Сперва о плане наступления, потом пришли воспоминания о довоенном прошлом, когда он, курсант Ленинградского пехотного училища, спешил на свидание с букетом красных гвоздик к прекрасной девушке по имени Полина.

Она училась в институте связи. Максим влюбился в неё с первого взгляда — такой красавицы ему не доводилось ещё встречать. Высокая, с волнистыми белокурыми волосами и точёной фигурой, Полина сразу же поразила его воображение. Он мог часами дожидаться её во дворе, терпеливо выстаивая на морозе или жаре. Он писал для неё стихи, которые она так ни разу и не прочитала. А в своих мечтах уже давно видел её своей женой. Вот только даже просто заговорить с ней у него не хватало смелости.

Полина заговорила с ним сама. И как-то неожиданно всё завертелось, закрутилось, и вот они уже гуляют вместе по парку, держась за руки. Максим несколько раз порывался сказать ей о своих чувствах, что пламенем жгли его сердце, но в последний момент слова застывали на языке и никак не хотели произноситься вслух — стоило ему только посмотреть в её бездонные васильковые глаза, как он забывал обо всём на свете. И каждый раз, возвращаясь домой после свидания, он обещал себе, что в следующий раз уж непременно обо всём расскажет.

Ему казалось, что времени ещё много, а оказалось, что его нет вообще — внезапно пришла война. Максима мобилизовали одним из первых, и они с Полиной так и не успели попрощаться, и долгих два года он видел любимую только во снах. Ленинград попал в блокаду, письма туда не доходили, а отыскать часть, где она служила, как он слышал, связисткой, никак не получалось.

Максим всё же писал ей письма, правда, так и не отправил ни одно из них. Он писал по ночам, при скудном свете лучины, выплёскивая все свои чувства на обрывки бумаги, а когда писать стало не на чем, сочинял строки в уме. И представлял, что обязательно скажет их Полине, когда они наконец встретятся.

И на этот раз обещание он сдержал. Всё опять произошло стремительно — случайная встреча на фронте, чувства, несдержанная необузданная страсть и скоропалительная женитьба. Узы их брака скрепил своей подписью командир её полка, майор Балакирев, а после их даже отпустили на недельную побывку в тыл, в течение которой они не отрывались друг от друга.

Полина изменилась, стала взрослее, рассудительнее, осторожнее. Длинные волнистые волосы, что так обожал Максим, она больше не распускала по плечам, а собирала в строгий пучок на затылке. Васильковые глаза теперь смотрели пристально и будто бы выжидательно, а мягкие движения сменились резкими и быстрыми. Война меняла всех. Максим понимал, что и он не остался прежним, но старался об этом не думать. Какая разница? Главное, что они вместе.

Ещё полтора месяца они служили в одном соединении, потом война снова развела их. Тогда, перед самой разлукой, его жена, волнуясь и теребя край большой ей гимнастёрки, опустила ресницы и шёпотом сообщила о том, что ждёт ребёнка.

Сперва Максим не поверил своим ушам. В нём поднялась волна радости, безумного счастья — такого, что вдруг захотелось закричать на весь мир, подхватить Полину на руки и закружить, зацеловать её красивое лицо.

— Если будет мальчик, назовём его Игорь, — улыбнулась Полина и положила его ладонь себе на живот. — А если девочка, то Даша. Дарья Максимовна… красиво звучит, да?

— Да, — заулыбался Максим.

Но радость быстро сменилась леденящим страхом. Максим взял Полину за плечи и, чуть сжал пальцами, внимательно посмотрел ей в глаза.

— Немедленно сообщи начальству, — потребовал он. — Сходи в медчасть, получи нужные документы и отправляйся в тыл. Тебе больше нечего делать на передовой.

Полина кивнула. На щеках её играл яркий румянец, ресницы дрожали.

— Ты прав.

Максим в последний раз обнял её и крепко прижал к себе.

— Прямо сейчас.

— Да. Я уже была… там и узнала.

— Обещай мне, что пойдёшь немедленно.

— Обещаю.

Больше он её не видел. После того, как их часть перебросили назад, на восток, Полина ни разу не написала ему письма, а те, что писал Максим, так и остались без ответа. И лишь спустя несколько месяцев он узнал, что её полк был загнан в кольцо и попал в окружение под Курском. Не выжил никто.

Максим до сих пор не понимал, как сумел пережить ту новость, как выстоял. Тогда казалось, что в груди пробили огромную дыру, и тягучая чёрная пустота, что зародилась в её глуби маленьким комком, разрастается и когда-нибудь поглотит его полностью. Он прощался с любимой девушкой, со своей супругой, которая носила под сердцем их ребёнка, не зная, что всего через несколько часов её не станет. И что некуда будет деться от ужасающей раздирающей боли, что когтила его изнутри днями и ночами, что опустеет внезапно целый мир, а желанной станет только смерть.

Он кидался в атаки первым, шёл с голыми руками в рукопашные, подставлялся под пули и без страха ступал на минное поле — он всей душой желал гибели, но смерть почему-то не спешила забирать его. Она вообще будто позабыла о нём, и Максим продолжал жить. Жить несмотря ни на что.

Раны понемногу затягивались, боль перестала быть такой острой, и лишь иногда душой вновь завладевала та страшная чёрная пустота. Правда, уже не с такой силой. А со временем отступила и она. Теперь у него были только воспоминания, порой смазанные и неясные: весёлый звонкий смех, мягкая улыбка и бездонные васильковые глаза... Была и боль — глухая. Так обычно саднят на плохую погоду застарелые шрамы.

Война отбирала не только жизни. Ещё она отбирала воспоминания, делала их блёклыми и тусклыми, словно кадры затёртой киноплёнки. Сейчас Полина казалась призраком из далёкого-далёкого прошлого, которого, может, и не было никогда. Или из будущего, которое не сбылось.

К утру они с Белозёровым пришли к окончательному решению: Капциовице и правда лучше обойти. Жертвовать людьми они не могли — это было бы непозволительной роскошью. Наверняка в Освенциме немцев в разы больше, чем здесь, в Капциовице, и бойцы ещё пригодятся.

Продвигались они через лес. Густо поросший подлеском, дикой малиной и ежевикой, он был практически непроходим, и им приходилось буквально продираться через колючие заросли. Солнце с трудом пробивалось сквозь густое сплетение ветвей, промозглый сырой воздух холодил и покалывал кожу тысячами невидимых тонких иголок, под подошвами чавкала вязкая чёрная глина.

На ночь разместились прямо на земле, кто где сумел. Стелили шинельки и брезентовые плащи, у кого-то нашлись даже конские попоны. Разжигать костры Белозёров солдатам строго-настрого запретил — противник не должен был знать об их приближении — и ужинали они сухпайком.

Максим проглотил свою порцию почти не жуя и, завернувшись в шинель, улёгся на землю. Спать хотелось так, что веки буквально слипались. Но стоило ему только закрыть глаза, как, казалось, уже через мгновение кто-то принялся настойчиво трясти его за плечо.

— Товарищ старший лейтенант! Товарищ старший лейтенант! Просыпайтесь, товарищ старший лейтенант!

Максим что-то неразборчиво буркнул, приподнял веки, но тут же снова зажмурился. Солнечные лучи били прямо в глаза. Пора идти дальше. Эх, поскорее бы уже добраться до этого польского городка, как там его название… Освенцим. Отдохнёт там, как человек. Помоется. Зубы почистит. Максиму казалось, что он стал липким от грязи. Форму не стирали вот уже неделю, ещё чуть-чуть — и она намертво встанет колом.

Никогда прежде Максим и подумать не мог, что однажды самым большим его желанием будет просто кусок мыла и литр горячей воды.

Он нехотя встал, поднял с мокрой земли шинель, стряхнул налипшие на неё гнилые прошлогодние листья. Поёжился зябко, сонно щурясь, оглядел солдат и нахлобучил на голову фуражку. Все были готовы двигаться дальше, и ему, видимо, дали поспать лишние десять минут.

Белозёров стоял, прислонившись спиной к шершавому стволу дуба, и внимательно изучал карту. Максим накинул шинель на плечи и подошёл к нему.

— Ну что? Сколько там ещё?

Белозёров поднял глаза.

— А, доброе утро, старлей. Как спалось?

— Паршиво, — честно ответил Максим.

— Осталось мало. Чуть меньше десяти километров.

Но карта оказалась не верной. Через несколько километров лес внезапно расступился перед ними, открыв больше, покрытое грязными комьями снега поле. А за ним — укреплённый кирпичный бастион, обнесённый колючей проволокой.

Белозёров дал команду остановиться. Они с Максимом удивлённо переглянулись, но ничего не сказали друг другу, а лишь снова уставились в карту.

— Всё верно, — протянул Белозёров. — Тут должен быть лес. Штабная карта, хорошая, не должна врать.

— Старая поди. — Максим показал пальцем на потёртый, порядком истрёпанный сгиб. — Лет-то ей сколько?

— Да года нет.

Немцев не было. Почему-то не было никого вообще — ни мирных жителей, ни оккупантов, вообще никаких признаков жизни. Поле перед постройками было заминировано, и сапёры провозились там до глубокого вечера. Лишь к ночи полк смог подойти к лагерю вплотную.

***


Даша проснулась с рассветом от режущей боли в животе. Затылок невыносимо ломило, всё тело ныло от долгого лежания на жёстких деревянных нарах. Она кое-как сглотнула и приподняла голову. В глазах потемнело. Горло царапало, нестерпимо жгло — уже четвёртый день — но она никому об этом не говорила. Язык распух и стал похож на губку, заполнил весь рот, мешая дышать.

Даша знала, что заболела — может быть, воспалением лёгких, а может, и чем-то другим, но молчала. Болезнь означала отправку в ревир, где её ждёт неминуемая смерть. А она хотела жить. Потому что скоро за ней придёт папа.

Она с трудом села, натянула на плечи драное стёганое одеяло, что два месяца назад выменяла у какой-то женщины на порцию супа из брюквы, и осмотрелась. Что-то было не так, но Даша никак не могла понять, что именно. Перед глазами стелилась пелена, в ушах стучало. Она сползла со своего верхнего яруса и без сил повалилась на мёрзлый земляной пол.

На нижнем ярусе лежала женщина — та самая, которая раньше спала рядом с Дашей. Остановившийся мутный взгляд смотрел в потолок, рот приоткрылся, обнажая редкие, сплошь источенные кариесом кривые зубы. Худые руки, похожие на обтянутые кожей кости лежали на груди, в скрюченных пальцах был зажат маленький нательный крестик.

Даша, ни секунды не колеблясь, стянула с неё робу. Она всё равно умерла, какая ей теперь разница, а живым нужно греться. Кожа её была ледяной, тело закоченело. Наверное, в самом начале ночи умерла, вот и успела остыть. Даша равнодушно посмотрела на её лицо, натянула на себя рубашку с красным треугольником на кармане и снова накинула одеяло. И только тут поняла, что же было не так — тишина. Она наполняла их холодный, продуваемый всеми ветрами барак, расползаясь по углам, она казалась неестественной, ненастоящей, как в страшном сне. Ведь здесь никогда не бывает так тихо.

Она осторожно, стараясь не шуметь и замирая от каждого шороха, прокралась ко входу. Ни неумолчного лая овчарок, ни грозных окриков эсэсовцев, ни обычного воя сирены. Апельплатц пустовал. Ветер раскачивал лампу над входом в помещение администрации, и та громко скрипела проржавевшей цепью.

Никого.

Из соседнего барака кто-то выглянул, но тут же юркнул назад. Даша тоже прикрыла створку ворот. Куда это подевались все немцы? Просто исчезли? Ушли? Но почему?

Она снова выглянула. Кирпичные постройки и дома безразлично взирали на неё своими узкими глазами-окнами и молчали. Даша нерешительно вышла наружу и остановилась, кутаясь в одеяло. Непривычная тишина пронзала лагерь насквозь. Она оглушала. Над головой висело хмурое серое небо, тяжёлые свиноцовые тучи грозили вот-вот разразиться дождём. Даша закашляла, прижав обе ладони к груди: ей казалось, что там, внутри, что-то разрывается. Боль была настолько сильной, что в ушах начинало звенеть.

Люди понемногу выходили из бараков и смотрели друг на друга с немым вопросом и страхом в глазах. Где немцы? Что сейчас будет? Они приняли решение убить всех разом, и поэтому покинули территорию лагеря? Что происходит?

Откуда-то донеслись голоса, топот ног. Даша обернулась и застыла. Она была уверена, что увидит эсэсовцев, но вместо них прямо к ним направлялись другие люди. В другой форме. Она сделала шаг назад и прижалась спиной к дощатой стене барака. Неизвестно, чего нужно ожидать от этих людей; а вдруг они ещё хуже немцев?

— Это наши! — хрипло закричал кто-то. — Наши! Русские!

— Красная Армия!

— Наши!

Солдаты с изумлением и ужасом озирались вокруг, распахивали ворота бараков, входили внутрь. Даша всё так же стояла у стены и наблюдала за происходящим. Красная Армия. Они наконец-то пришли. Только вот как реагировать, как себя вести Даша не знала — она настолько привыкла к лагерным правилам, к эсэсовскому распорядку, что просто боялась что-то делать, и поэтому только смотрела.

Солдат становилось всё больше. Заключённые бежали к воротам, через которые их каждый день водили на каторжные работы под музыку оркестра, и Даша побежала вслед за ними. Если все идут туда, значит, можно.

Ещё издали она увидела танк. Он, громко скрипя гусеницами и ревя мотором, ехал прямо на закрытые на цепь ворота. Кованые металлически створки не выдержали и с грохотом рухнули на подёрнутый тонким слоем льда асфальт. Заключённые ликовали. Они кричали, прыгали, из последних сил ковыляли прямиком к танку, падая и снова поднимаясь, хватали солдат за рукава. Но большинство узников всё так же оставалось в бараках, потому что не могли не то, что дойти сюда, но даже и просто подняться с нар — от недостатка сил.

Один из солдат со слезами на глазах протянул кому-то ломоть хлеба. Человек упал на колени и дрожащими руками принял подарок, а потом сел на землю и жадно впился в него зубами.

И тут Даша увидела его. Папу. Он шёл по дорожке, оглядываясь вокруг и заложив руки за спину, а за ним спешили двое солдат с автоматами. Папа о чём-то переговаривался с другим мужчиной, что шагал с ним рядом. На них обоих были надеты фуражки — значит, они офицеры.

Она быстро двинулась в их сторону, потом, не выдержав, перешла на бег. А что, если папа не увидит её, пройдёт мимо, не отыщет? Это пугало Дашу больше всего. Она была уверена, что он пришёл сюда, чтобы освободить её, иначе не было бы тут всех этих солдат. Папа ведь офицер, командир. У него в подчинении, наверное, целый полк!

Мужчины быстрым шагом удалялись в сторону административных построек. Даша чувствовала, что силы покидают её, она не могла больше бежать.

— Папа! — закричала она. — Папа, подожди!

Папа обернулся. Некоторое время они просто смотрели друг другу в глаза, а потом он пошёл к ней — медленно, словно бы с опаской и как-то нерешительно.

— Папа! — снова позвала она. — Папа, это я, Даша!

Сердце захлестнула волна дикой радости. Даша протянула к папе руки и без сил опустилась на асфальт. По щекам побежали слёзы. Наконец-то! Наконец-то! Наконец-то! Она так ждала этого дня! Так ждала!

Папа присел перед ней на корточки, заглянул в глаза. Даша положила ладонь на его сильное плечо и, опершись на него, поднялась на ноги. Он тут же подхватил её за талию, чтобы она не упала опять, и Даша с облегчением утонула в его больших сильных объятиях.

— Ты ведь мой папа?.. — с надеждой спросила она.

Он помолчал с секунду, потом осторожно и ласково снял с неё полосатую шапку, погладил по отросшим светлым волосам и сдержанно улыбнулся. В его глазах светились нежность, жалость и боль — Даша давно научилась распознавать чувства по взгляду.

— Да, — уверенно ответил он. — Я твой папа.

***


Пока Белозёров докладывал начальству о концлагере, который находился там, где по карте должен быть лес, Максим решил совершить марш-бросок на карандашную фабрику, что по данным разведки находилась всего в километре от главных ворот с кованой надписью: «Arbeit macht frei». Кто-то сказал, что немцы сгоняли туда заключённых для производства карандашей марки «Кохинор».

Фабрика и вправду обнаружилась в искомом месте, и Максим, ни секунды не сомневаясь, вошёл в маленький, заметённый прошлогодней листвой дворик. Всю ночь они прождали разрешения войти на территорию концлагеря, и ему страшно хотелось просто размять ноги. Серый зимний рассвет уже карабкался по блёклому небу, разливаясь по комьям грязного снега тусклым светом.

Максим дёрнул на себя створку ворот и та протестующе скрипнула. Он вздрогнул. В звенящей тишине, что окутывала фабричный дворик, скрип показался ужасающе громким, а сама тишина была ненастоящей — будто их вдруг отделила от мира невидимая, но плотная стена.

Крадучись, словно воры, они вошли во дворик. Над головой взвились несколько сорок и, громко хлопая крыльями и сердито крича, принялись кружить под низко нависшим небом. Максим снова вздрогнул, и поймал себя на том, что старается дышать как можно тише и то и дело оглядывается по сторонам.

Тишина оглушала. И он боялся её. Боялся, как ребёнок боится страшной сказки или чудовища под кроватью. В этом месте было что-то потустороннее, ужасное. Страх лёг в желудок тяжёлым комом, пустил щупальца глубоко в сердце, и теперь оно судорожно сжималось от каждого звука. Под ногами хлюпал грязный подтаявший снег, вода протекала в сапоги.

Максим подошёл к первому попавшемуся зданию — приземистому, из красного кирпича — и рывком распахнул крепкую деревянную дверь. Несколько солдат остановились за его спиной, а он обвёл взглядом полупустое тёмное помещение. Света, что проникал сквозь узенькие оконца под потолком, было мало, и его окутывала плотная полутьма. За длинным столом сидели на узких лавках люди — человек двадцать не меньше — и усердно набивали порошком графитовые стержни. Никто даже не поднял головы, когда дверь открылась и помещение залил дневной свет.

Максим шагнул внутрь и остановился, разглядывая людей. Во рту почему-то появился горький привкус, горло сдавило. Максим с ужасом и жалостью смотрел на них — больше похожих на скелеты, чем на живых людей, облачённых в какие-то рваные куски тряпок. Они делали карандаши для немцев. Делали молча, не смотря друг на друга, один за другим складывая стержни перед собой.

Впрочем, они и не были больше людьми. Теперь они были конвейером — еле теплящимся жизнью, но безостановочным и безотказным конвейером по производству карандашей «Кохинор». Карандашей, которыми потом будут писать в школах благовоспитанные немецкие дети, отпрыски пап — офицеров СС и вермахта. Они будут брать их своими маленькими ручками и выводить на белой вощёной бумаге первые в своей жизни буквы. Милые детишки с пухлыми щёчками и губами, не подозревающие, сколько жизней было загублено, чтобы они получили свои новенькие красивые карандаши.

— Выходите, вы свободны, — сказал Максим, и голос его прозвучал хрипло. Казалось, горло забилось чем-то вязким и плотным. Максим прокашлялся и повторил: — Вы свободны!

Никто не отреагировал на его слова. Люди-скелеты упорно продолжали набивать стержни порошком. И лишь позже Максим узнал: нормой для работника являлись тридцать карандашей в день. Невыполнение нормы влекло за собой наказание — смерть. И они, запуганные, измученные, уже просто не верили в своё спасение. Или же просто были не в силах уже что-либо сообразить из-за недостатка сил.

Мальчишка лет тринадцати, что сидел ближе ко входу, выронил стержень из тонких костлявых пальцев, и тот с глухим стуком упал на необструганную деревянную столешницу и скатился на пол. Никто не обратил на это никакого внимания. Несколько секунд мальчишка сидел прямо, смотря перед собой мутным расфокусированным взглядом, а потом неуклюже и медленно завалился на спину.

Максим успел подхватить его за плечи и ужаснулся. Он приготовился принять тяжесть, а паренёк оказался неожиданно лёгким — страшно лёгким, не больше десяти килограммов.

— Помогите! — Максим обернулся к замершим в дверях солдатам. — Найдите, куда его положить.

Те зашевелились, подхватили мальчишку из его рук. Кто-то расстелил на утоптанном земляном полу плащ-палатку, и его уложили туда. Максим попытался отцепить с ремня фляжку с водой, но ничего не выходило — руки заходились в мелкой противной дрожи. Он ругнулся сквозь зубы и яростно дёрнул фляжку. Крепление отлетело, и Максим сунул её в руки кого-то из солдат. Тот опустился рядом с мальчишкой на одно колено и приподнял ладонью его голову.

— Товарищ старший лейтенант, а он это… кажись, того. — Солдат недоумённо почесал затылок, аккуратно положил голову паренька обратно, растерянно отвинтил пробку, но тут же снова завинтил. — Не дышит, кажись…

Максим шагнул к нему.

— Кажись? Или не дышит?

— Не дышит, — покачал головой солдат и прижал к его шее большой палец. — Точно не дышит. И пульса вон нету совсем…

Один из заключённых поднял на них глаза. Максим успел поймать его затравленный, полный жуткого страха взгляд — и он снова уткнулся в стол, продолжая набивать стержень порошком. Солдат стащил пилотку, осторожно закрыл пареньку глаза и перекрестился. Остальные стояли молча, устремив на них взгляды.

Максим неслышно чертыхнулся. Он не знал, что делать, какой приказ отдавать. Чувства смешались в жуткую кашу: жалость, ужас, гнев, всё это переплелось в один тугой комок.

— Так, — подумав с секунду, сказал он. — Выводите отсюда людей. Всех накормить и напоить. И одежду им какую-нибудь дайте…

— Так это, товарищ старший лейтенант, — тот самый солдат поднялся на ноги и, одёрнув шинель, встал прямо перед ним, — нельзя их прямо щас кормить. Вы на них гляньте, худющие какие. Страх один. Уж точно давно не ели нормально. Накормим, так помрут ведь. Как этот… — Он скосил взгляд на мальчишку и опустил глаза в пол. — Уж кому, как не мне, знать-то. У нас половина деревни так, считай, и перемёрло…

Максим не ответил. Он пристально вглядывался в лицо мёртвого паренька. И без того худое, оно заострилось, посерело, став похожим на восковую маску. Запавшие выпуклые глаза обтягивали полупрозрачные веки, сквозь тонкую кожу просвечивались кости скул и челюсти. А ведь солдат прав — умрут даже от крошки хлеба.

— Тогда… — Он чуть поколебался. — Тогда оденьте и дайте по ложке каши. Понемногу, на раз укусить. Скажете, я распорядился.

— Так точно, — в разнобой ответили солдаты, а Максим резко развернулся и вышел прочь.

С неба сыпался мелкий колючий снег. Максим глубоко втянул носом промозглый воздух. Чёрт. Чёрт, чёрт… Он никак не мог понять, куда это они попали. Всё происходящее казалось сном, просто не укладывалось в голове — не могла реальность вдруг в один миг стать вот такой чудовищной. Мысли мелькали подобно кадрам киноленты, но ни одна из них не удерживалась в голове. Он не мог сообразить, что же делать дальше. Докладывать?.. Вывозить людей?.. Бросаться в погоню за оставившими фабрику немцами?..

Максим запустил пятерню в волосы. Ну и глупости же лезут в голову! Он смотрел, как солдаты выводят людей — с осторожностью, поддерживая за худые руки. Сапоги чавкали по раскисшей от снега и воды земле. Ещё некоторое время Максим стоял у двери, крутя в пальцах неприкуренную папиросу, а потом поплёлся прочь.

Через час они уже вернулись к лагерю. Белозёров куда-то подевался; кто-то из солдат доложил, что он всё ещё разговаривает с командирами. Кажется, вызывают танковую поддержку. Уже полностью рассвело. Зимнее солнце грело с неохотой, словно с какой-то тягучей пронзительной тоской, и то и дело скрывалось за облаками. «Не хочет смотреть на эту проклятую землю», — подумал Максим.

Его всё так же била мелкая, как от озноба дрожь. Он с силой, так, что ногти до боли впивались в ладони, сжимал кулаки в попытках унять её, но она никак не желала проходить. И он боялся — боялся вновь увидеть тех еле живых скелетов, что раньше были людьми.

А потом напряжение неожиданно спало, и Максим почувствовал, как расслабляются ноющие мышцы. Он присел на полусгнивший пенёк и устало, как старик, ссутулился.

— Старлей! — окликнул его появившийся откуда-то Белозёров. — Сейчас танкисты будут, так что... — Он запнулся и с тревогой вгляделся в его лицо. — А что это с тобой? Бледный как смерть.

— Да ничего, — Максим махнул рукой, — что там с танкистами?

Белозёров подошёл ближе.

— Танковая поддержка прибудет, там и начнём операцию с лагерем. Все нужные разрешения получил только что.

— Замечательно, — пробормотал Максим.

Холодный ветер покалывал разгорячённые щёки. Он приложил к лицу тыльную сторону ладони, ощущая, какое оно горячее, и нервно хмыкнул. Внутри снова всё напряглось, мышцы заныли, — стоило ему только вспомнить людей на карандашной фабрике «Кохинор».

Белозёров растерянно потоптался около него.

— Что-то хреновато ты, старлей, выглядишь. Честно тебе говорю.

— Да хорошо всё, — заверил его Максим и встал. Голова закружилась, и он автоматически поискал опору, и, так и не найдя её, сунул руки в карманы шинели. — Просто что-то температурю слегка.

— М-м, — недоверчиво протянул Белозёров и окинул его взглядом с ног до головы. — Странно. Ты даже после Курска таким не был... Ну ты давай, иди, что ли, полежи пока. Ты мне в форме нужен, а не вот такой. Расклеенный.

— Всё хорошо, — повторил Максим и кое-как выдавил из себя улыбку: — Приду в себя. Устал просто.

Белозёров цыкнул и покачал головой, указал кивком на наспех разбитую у самой кромки поля командирскую палатку.

Через пять минут он уже лежал на неудобной твёрдой лежанке, покрытой неизвестно откуда взятой сухой соломой и мешковиной. Вместо подушки он использовал собственную скатку. В голове гудело и стучало, и хотелось только одного — уснуть.

А когда его, наконец, сморил сон, он очутился на пшеничном поле, что простиралось до самого горизонта. Из жёстких стебельков пшеницы выглядывали нежные синие васильки. Их тонкие лепестки трепетали от лёгких ласковых касаний ветра, а над ними жужжали юркие пчёлки.

Полина была совсем рядом — на расстоянии вытянутой руки. Максим со смехом привлёк её к себе, но она вывернулась из его объятий и со хохотом побежала по полю — поймай, мол! Он ринулся следом, и уже через несколько секунд она снова оказалась в его объятиях. Такая же нежная и трепетная, как эти самые васильки, она с улыбкой смотрела ему прямо в глаза и улыбалась.

— Я скучал по тебе, — признался Максим. — Я люблю тебя!

Он провела указательным пальцем по его щеке.

— И я тебя очень люблю.

Они лежали прямо посреди поля. Максим с наслаждением вдыхал медвяный аромат августовских трав, вслушивался в жужжание насекомых, смотрел в безоблачное, глубокое синее небо — мирное небо! небо без войны! — и никак не мог поверить своему счастью. Полина вернулась, она здесь, рядом! Всё это было ошибкой: её гибель, вся та боль и тот ужас. Всё это оказалось лишь страшным сном. Максим ощущал касание её пальцев на своей ладони и понимал, что теперь он самый счастливый человек на свете.

Где-то играла музыка. «Строчит пулемётчик за синий платочек…». «Погиб пулемётчик за синий платочек, что был на плечах дорогих»… Максим в задумчивости пожевал соломинку и перевернулся на живот.

— Поль, а ты веришь, что я мог бы погибнуть за тебя?

— Верю. — Она помолчала. — Только надобности нет тебе погибать. Потому что я уже погибла.

Дыхание на секунду перехватило.

— Как это погибла?! Вот же ты… тут!

Полина засмеялась, а Максим снова почувствовал, как горло сдавливают невидимые тиски. Она посмотрела на него своими пронзительно-синими глазами.

— Ты же знаешь. Я умерла. Давно.

— Нет, — возразил Максим.

«Погиб пулемётчик за синий платочек»… Она села, сорвала жёлтый стебель пшеницы и помяла его в пальцах. Сверкнуло в лучах солнца обручальное кольцо — то самое, простенькое, что он подарил ей в день их свадьбы.

— Да, — твёрдо сказала она, откинула соломинку в сторону и, наклонившись к нему, взяла его лицо в свои ладони. — Я люблю тебя, но я погибла, и меня больше нет.

Максим проснулся. Сердце учащённо билось, в горле и во рту пересохло. Залитое солнцем пшеничное поле сменила отсыревшая походная палатка, а вместо Полины он увидел усердно стучащего ключом радиста.

Всё было сном.

Максим сел и с силой сжал пальцами виски. Полина ни разу ему не снилась после того, как погибла; отчего же он увидел её сейчас? Неяркий зимний свет, что проникал сквозь маленькое клеёнчатое окошко в палатке, резал глаза, причиняя нестерпимую боль. Он кое-как поднялся на ноги. Тело тоже болело. Что это с ним сегодня? Правильно Белозёров сказал: расклеился. Нужно взять себя в руки.

Максим наспех выпил воды из фляжки, завинтил пробку. Потряс головой, прогоняя остатки сна. К языку прилип неприятный привкус, и он несколько раз с трудом, шумно сглотнул.

Он не знал, где была похоронена Полина, и была ли похоронена вообще, но дал себе обещание найти место её гибели после войны. Седой однорукий старик в архиве, где Максим наводил справки, сказал, что Полинин полк взяли в окружение недалеко от маленькой речушки под названием Рогозна. Она чёрной змеёй петляла меж поросших лесами косогоров и полян, что теперь были сплошь перекопаны взрывами мин и снарядов, и впадала в Сейм.

— Родом я оттудава, — хмуро пояснил он и как будто нехотя добавил: — Сын мой тоже там полёг. Однополчанин, видать, супружницы твоей был. А лучше б я там лежать остался…

Он отвернулся, но Максим успел заметить слезу, что выкатилась из-под дряблых сморщенных век и поползла по глубоким морщинам, которым было сплошь изборождено его худое лицо.

Старик открыл потёртую картонную папку, послюнил указательный палец и, перебрав бумажки, шлёпнул перед ним на стол тонкий прямоугольный листок.

— Вот.

— Спасибо, — пробормотал Максим, взял листок и нахлобучил на голову фуражку. Руки вдруг затряслись от волнения, и он вместе с листком спрятал их в карманы, чтобы скрыть дрожь.

Дверь с протяжным недовольным скрипом выпустила его в узкий безлюдный коридор. Сквозь высокие, заклеенный крест-накрест окна сочился свет закатного солнца и рыжими пятнами оседал на старый исцарапанный паркет. Максим медленно пошёл вперёд, сжимая в кулаке архивный листок и неосознанно стараясь ступать тише. Ему казалось, будто во всём мире вдруг наступила тишина, нарушать которую было кощунством.

Он боялся вытащить листок из кармана, боялся увидеть отпечатанное на машинке имя своей любимой и равнодушные строки сверху: «Выписка из книги донесений о безвозвратных потерях».

Безвозвратных… Больше всего Максима страшило именно это слово. Безвозвратных — и будто весь мир рухнул, в одночасье прекратив своё существование.

Он вышел на улицу и, полной грудью вдохнув воздух, на мгновение задержал его в лёгких, а потом решительно вытащил из кармана листок и развернул. «Извекова Полина Дмитриевна (Маршакова). Дата выбытия: 12.07.1943г. Причина выбытия: убита». Далее шли сухие данные: номер войсковой части и военно-полевой почты, место и дата рождения, место призыва, семейное положение, родственники. В глаза бросилась ещё одна строка: «Муж — Извеков Максим Андреевич».

Максим аккуратно сложил выписку и спрятал обратно в карман. Не муж. Уже не муж — вдовец.

Больше узнать что-то о Полине ему так и не удалось.

Танковая поддержка прибыла только к рассвету, когда небо на горизонте уже начало розоветь. Максим стоял у палатки и смотрел, как ровный утренний свет заливает лагерь: медленно ползёт по крышам деревянных бараков и кирпичных зданий, стекает на мёрзлую чёрную землю и разливается сиянием по заиндевелой прошлогодней траве. Острые шипы колючей проволоки кололи его, рвали на части. «Halt! Stoj!» — предупреждала его табличка на воротах. Но он всё равно упорно полз вперёд.

И только одна мысль крутилась в голове: почему же до сих пор никто не знал о существовании под Освенцимом лагеря? Почему он не был отмечен на картах?

Белозёров что-то говорил, отдавал солдатам приказы, но Максим едва ли понимал его. В ушах шумело. Он знал, чувствовал, что за воротами этого лагеря увидит ещё больший кошмар, чем на фабрике «Кохинор». Поэтому когда танк снёс решётку и они с Белозёровым ступили, наконец, на территорию лагеря, он поспешно, стараясь не смотреть по сторонам, пошёл вперёд — практически побежал. Белозёров едва поспевал за ним.

— Нужно проверить административные здания, — говорил он. — Наверняка, хоть какие-то документы да остались. Проверить нужно обязательно.

Максим кивнул.

— Потом лично доложу Завьялову о том, что найдём. Надеюсь, на этот раз он… хм… не пожлобит хотя бы «За отвагу»? Ну или «За боевые заслуги»?..

У Белозёрова явно было приподнятое настроение. Максим его радости не разделял — он вообще чувствовал себя измученным и разбитым. Поскорее бы это всё кончилось, а там гори оно синем пламенем…

— Папа! — раздался вдруг за спиной детский голос. — Папа, подожди!

Максим замер на мгновение, а потом порывисто обернулся и наткнулся на полный надежды взгляд больших детских глаз, что выделялись на бледном лице двумя тёмными кляксами. Прямо на него смотрела девочка лет семи — закутанная в продранное одеяло, худая и измождённая, она напоминала призрак. Растрескавшиеся губы подрагивали.

— Папа, — снова позвала она. — Папа, это я, Даша!..

Сердце захлестнуло жгучей ледяной волной. Максиму показалось, что он теряет сознание: звуки вдруг пропали, земля закачалась и ушла из-под ног, воздух стал настолько плотным, что вдохнуть никак не получалось. Горло сжало. Он будто сейчас услышал другие слова, сказанные таким родным и любимым голосом: «Если будет девочка, назовём её Даша»…

Он на ватных ногах подошёл к девочке и присел перед ней, обнял за талию. Она тут же прижалась головой к его плечу и всхлипнула.

— Ты ведь мой папа?..

«Да», — ответило сердце. Максим осторожно снял с неё полосатую лагерную шапку и бережно погладил по коротким светлым волосам. В одно мгновение он понял: да, он её папа. Он чувствовал, что перед ним их с Полиной дочь — пусть и не они её настоящие родители.

— Да, — твёрдо сказал он. — Я твой папа.

***


Даша мирно спала у него на руках. Максим старался сидеть, не шевелясь, чтобы не побеспокоить её — ведь она, наверное, так давно нормально не спала. Дождь шуршал по черепичной крыше приземистого одноэтажного дома, в котором они с Белозёровым остановились на постой, и длинными струями стекал по высокому окну. Иногда Максим смотрел на них, ни о чём не думая. Впервые за долгое время в душе его наступил покой.

После того, как они вошли в городок Освенцим, прошло четыре дня. Их полк расквартировали по оставленным местными домам — заброшенным и пустым, но уставшим солдатам и такие были в радость, ведь они смогли хотя бы просто помыться и уснуть пусть и без матрасов, но на кроватях, а не на голой земле.

В город Максим вошёл с Дашей на руках. Она крепко обнимала его за шею и льнула к плечу, боясь отпустить хотя бы на секунду. Да и Максим не хотел её отпускать — а вдруг потеряется? Вера в то, что она и правда его дочь, крепла с каждой секундой, но откуда она взялась, он не знал. Просто словно вдруг кто-то свыше подсказал ему, шепнул на ухо, что вот он, твой так и не родившийся ребёнок. Вот она — твоя семья, которую ты потерял на этой войне.

Иногда Даша озиралась вокруг, заглядывала Максиму в глаза и улыбалась — так искренне, радостно и ласково, что щемило пронзительно сердце, а потом снова утыкалась носом в его шею. Максим прижимал её к себе и уверенно шагал вперёд.

Теперь они — семья. Отец и дочь.

Даша внезапно распахнула свои ясные карие глаза, потёрла их кулачками и тут же снова взяла Максима за руку. Он слегка сжал её маленькие тонкие пальцы в своих.

— Выспалась?

Она кивнула.

— Папа… а когда мы поедем домой?

— Скоро, малыш, — улыбнулся Максим. — Совсем скоро.
_________________________
*Работать! (нем.)