Шпион

Станислав Шуляк
Журнал "Волга", № 3-4 за 2012 г.

рассказ

Мне велели не упоминать никаких брендов, ни одного. Без самой крайней необходимости, разумеется. Если я иду по улице в плаще и в шляпе, в брюках и ботинках, то следует позабыть, какой фирмы на мне плащ, какой – шляпа (хотя голова у меня, буквально, забита названиями шляпных производителей, я знаю их сотни…), это будет только мешать, говорят мне. Я, хоть и сомневаюсь, но не спорю: у меня привычка – никогда не спорить. Что с нами со всеми станет, если мы заведем обыкновение спорить по пустякам!

Во мне толпятся многие языки, я же пока выбрал этот – уверен, что не прогадаю. Опять таки и язык аборигенов слишком похож на мой! Немаловажное обстоятельство!

Но чужие языки могут выплеснуться из меня. Внезапно, неудержимо; я буду кричать, метаться, сбивающийся мой голос окажется подхвачен порывами осеннего ветра, я буду разоблачен, низвержен, все воочию убедятся в моей враждебности – и тогда мне каюк, разумеется! Нет, надо следить за собой, надо сдерживаться, отстраняться! Пока у меня еще остались силы. А остались у меня еще силы?

 

Новая моя квартирная хозяйка велела мне не высовываться в форточку. Как будто я часто высовываюсь! Хотя, когда она ушла, нарочно высунулся. Оказалось – интересно: новое ощущение. Высоты я, конечно, боюсь, но меня долго тренировали, и я могу преодолевать страх – это здорово помогает.

Она будто знала заранее. Это я о квартирной хозяйке.

Я умею преодолевать многие страхи, даже страх разоблачения. Я приучил себя к тому, что меня могут разоблачить в любую минуту. Внезапно, без видимой причины.

Тележная!.. Проклятая Тележная улица! С таким наименованием улицам жить вообще нельзя. Зато Невский неподалеку. Он словно выскакивает из-под ног или, наоборот, бросается под ноги. Будто собачонка, с лаем. Такие вот у вас проспекты!

Причины всегда невидимы.

 

Во мне долго набухало новое слово.

– Я теперь точно знаю: вся проблема в дешифровщиках, нет приличных дешифровщиков, – сказал я. – Можете вообразить: ни одного!

– Что? – вздрогнула женщина.

Тут и я несколько опомнился. Взял тон ниже. Ниже и глуше.

Не такой, как у заговорщика. Скорее, как у сетующего.

– Шифровщики-то остались, – подтвердил я. – Отчасти и я сам – шифровщик. Но ведь сообщение нужно потом кому-то и распознать…

– Рыбу по-польски брать станете? – переспросила она.

– Долго готовится?

– Двадцать минут! – тут уж она окончательно сделалась официанткой. Можно было даже не сомневаться.

– Если двадцать минут, возьму, пожалуй. Можно подумать, я не найду двадцати минут для вашей рыбы по-польски.

– Пойду, скажу на кухне.

– Да, именно так все и передайте!

Она ушла. Пожалуй, несколько поспешнее, чем можно было предполагать.

Мы так и не поняли друг друга.

Мы часто не понимаем друг друга.

Тем лучше! Если уж мы еще станем понимать каждого, так тогда и вовсе хоть в петлю лезь! Разумеется, лучше жить, не понимая. В том мое глубокое убеждение.

Одно из многих.

Зато оно глубже всех ваших убеждений. В том числе, и самых глубоких.

 

Возможно, мой прежний акцент все-таки сохранился.

Иногда молчание мое громче моих речей. Не говоря уж о вздохах. И иных выходках.

 

Третьего дня я был в Берлине. Рядом с Цоологишергартен ел у молодого, скуластого, улыбчивого китайца из ларька китайскую вермишель, жаренную с овощами и мясом. Вермишель была в бумажном стакане, и к ней придавался нестерпимо жгучий соус. Соус был нестерпим, но я терпел. Заливал раскаленную утробу ледяным пивом из бутылки. Так и спасался.

Там я был спокойнее, чем здесь.

Хотя не могу сказать, что мне ничто не угрожало.

Берлин холоден.

Земля под Берлином тверда и безжалостна. Землю, вроде берлинской, и поискать – так не сыщешь!

Опасность есть везде. Она в тебе самом, она в воздухе и в воде. Она в пиве и в китайской вермишели, она и в самом китайце, эту вермишель продающем. Опасность как птица: летает туда и сюда. И еще опасность как ветер. Впрочем, скорее, она как ветер и птица одновременно.

Тиргартен же исхожен вдоль и поперек, я его давно не люблю.

Гадок Тиргартен.

 

На Александерплатц меня вытошнило всем тем, съеденным у Цоологишергартен. Жгучим, китайским. Желудок всегда прав. Мозг значительно реже.

 

Квартирную хозяйку я постарался побыстрее спровадить.

Для чего ей было говорить мне о форточках?

Прежде я носил в себе один трагизм несмыкания. Несмыкания с миром и млекопитающими. Это много, очень много, того просто пока никто не осознает. Теперь же меня все чаще посещает отчаяние возможной уловленности. Она же еще требует осмысления.

Без квартирной хозяйки я сделался великолепен. Будто бриллиант, великолепен. Бриллиантам всегда мешают квартирные хозяйки. Они так поступают нарочно. Возможно, сами воображают себя бриллиантами. Но они не бриллианты!

 

Мне принесли рыбу. Ту самую, по-польски. Я почти сразу пожалел об этом. Мог ли я думать прежде, что когда-нибудь пожалею о заказанной рыбе? Это, по меньшей мере, странно!

Не люблю странного.

 

Пройдите со мной вместе дорогою слов, отдохните от трудов и смыслов своих под их (слов) протяжную, раскатистую, восхитительную музыку, задохнитесь от их беззастенчивой непосредственности, от их пожароопасного лукавства, от их промозглой грандиозности, от их умаления, от их распыленности! Слова, слова! Они – единственное достояние твое, двуногий, спасение твое, поручители твои, ходатаи, сокровища твои, смарагды твои и аметисты, твоя наследственная масса. Пока ты со словом, ты и с небом, и с землей, и с Богом, и с воздухом. И с ближним твоим, и с врагом твоим, и с братом твоим, и с матерью, и с домочадцами. Я знал, что мне предстояло задание, очень ответственное, но замысловатое. Его трудно, почти невозможно описать простыми фразами. Его можно только угадать, им можно изумиться, пред ним можно благоговеть!

 

Для того нужно было выйти из дому. Предстояла встреча. Нет, не теперь, позже, вечером. А теперь вечер только еще собирался, загустевал, обживался в глухих углах, расщелинах, трещинах. Трещин же, как нарочно, сделалось много.

Заканчивался ноябрь. Ноябри всегда заканчиваются. В том их главное свойство.

Я быстро собрался. Сегодня я буду великолепен, я решил это твердо. Если бы квартирная хозяйка могла видеть меня! Она бы тоже восхитилась! Но, нет, ей незачем видеть меня! Ей невозможно меня знать.

Шесть лестничных пролетов, я прошел их все, исполняясь по пути немыслимого достоинства. Я теперь уж более не талант средней руки, замешенный на странности и беспорядке. И что же, вы полагали, я стану писать пейзажи и заплутавшие души красками отчаяния, неверия и нерассудительности? О, наивные! Пустые! Слабомыслящие! Бесполезные! Словом – человеки! Со всеми вытекающими из них (человеков) последствиями.

На втором этаже остановился. Чему виною все та же чертова хозяйка. Лучше бы она мне того не говорила!

Здесь – проход. Здесь можно пробраться на другую лестницу и выйти по ней в другой двор. Дворы не соединяются. Чтобы пройти из одного в другой, нужно выйти на улицу, но мне-то как раз не нужно переходить из одного в другой, мне нужно очутиться как можно дальше. От того места, где я теперь. И, если об этом проходе ничего не известно моим возможным соглядатаям, так – отличный способ сбить их теперь с толку! Черт побери! Ради того стоило постараться!

Сбитые с толку! Имя вам – полчища! Имя вам – Сила! Имя вам… (придумать позже!)

Перегородка, армированное стекло, старый дом, и листы фанеры внизу. Один лист оторван, образовался лаз. Здесь можно только ползти на четвереньках. Неужто я… я… а что делать? Опускаюсь на колени, прислушиваюсь, просовываю сперва голову, потом и плечи

Тесно, неудобно, я едва просунулся!

Град сей – мой ужас, ужас в камне, в воздухе, в водах его, во плоти!

Другая лестница была даже грязнее и древнее первой. Фактически это уж другой дом. Странное соединение. Срослись лестницами. Но что мне с другого дома; мгновение я даже торжествую! Прислушиваюсь, потом поспешно схожу вниз. Слишком даже поспешно.

Запутать, загипнотизировать, заворожить!.. Наэлектризовать, самому переполниться!..

 

Двор и воздух. Появилась внезапно.

– Мужчина, а не хотите?..

Тут она подышала в ладошку.

Темно, холодно, и где она здесь увидела мужчину?

Ах да, это мне! Чудеса!

– Что?

– Ну… это… не хотите?.. – задумывается.

– Чего? – переспрашиваю. Я уж и не рад почти, что меня понесло в этот двор. Предосторожности, проклятые предосторожности! С ума возможно сойти от предосторожностей!

– Ну, там… отношений… или просто отдохнуть!

Рассматриваю ее. Ей нет тридцати. Не сказать, что потасканная. Такой можно даже увлечься. Такую может глаз выхватить и в толпе. Немного простушка. Но это не портит ее.

– А что – возможно и то, и другое?

– Ну… только мне нужны деньги.

– Деньги не вопрос, деньги есть.

– Так, значит… – протягивает она.

Прямо теперь, соображаю, прямо теперь? Нет, это невозможно! У меня задание, у меня встреча! Такие зыбкие, такие необъяснимые!

– Да, но только…

– Что? Заняты? Не сейчас?

– Вроде того, – с облегчением отвечаю.

– Я подожду!

– Прямо здесь?

– Хоть бы и здесь, что такого?

– Это может быть и нескоро.

– Когда? Ночью? Я подожду и до ночи. Или я пойду погуляю, а потом вернусь.

– Да, – говорю. – Пусть так! Погуляй, а потом возвращайся.

– Встретимся здесь?

– Почему нет! Хорошее место для встречи! Только сейчас за мной не надо идти!

– Я не пойду! – светится вдруг лицо женщины. – Я немного подожду, а потом уже погуляю.

– Да.

– А ты точно будешь?

– Да.

– Точно-точно?

– Ну, конечно!

Та целует меня в щеку; я выбрит отлично, сам это чувствую, я готовился. Я готов ко всему.

Выхожу на улицу с поднятым воротником. Мне велели не упоминать никаких брендов, ни одного. Да, так лучше, теперь я сам это понимаю. Улица, что за улица – я не знаю ее названия, но она ведет к Невскому, и слышу музыку, и тянет дымом, и вот уж Невский едва не бросается мне под ноги, брусчатка местами выбита, перепрыгиваю через канаву и поворачиваю за угол, и теперь уж проспект открывается во всей своей перспективе. Да, это – Невский, натуральный Невский, хищный и злоречивый, больной и упадочный, старая его часть. Здесь костры, и музыка громче, живая народная, гармошки возле костров, и люди, люди, люди, чертовы горожане! Проклятые человеки!

Они с ума посходили, они затеяли праздник? Для чего гармошки, и еще… стук кастаньет… сухой маленький старичок с невозмутимым лицом сидит против гармониста и лихо выстукивает, выщелкивет ритм, стремительный, бойкий, беспокойный. Рука его летает, да и гармонист ловок, виртуозны оба – тот и этот. И под ногами у них… нет, не щебенка… а… как бы точнее сказать… камушки! Страна камушков. Как просто все у них тут устроено!

Люди слушают, кто-то пляшет, выбивая каблуком и носком ритм. Бабы в простонародных одеждах, откуда они здесь? Вдруг – раскат фейерверка невдалеке.

Иные поднимают головы, удивляясь фейерверку.

И снова – камушки, камушки, камушки…

– Праздник? – спрашиваю у кого-то.

– Праздник.

– Какой?

– День газа.

– Почему – газа?

– Его долго не было в нескольких кварталах, во всех квартирах, а теперь вот вдруг пошел – люди празднуют! Им нужны праздники! А газ – хорошо! Газ – тепло, газ – пища!

– Так, значит!..

– Их не заставлял никто, сами вот вышли – и музыка, музыка!..

– Я понял уже!

– Да.

Я отошел от того. Мне спутников или поучителей не надо. Я и сам – поучитель!

 

Гармонист седой, кудрявый, залихватский. Русский. Смотрит в сторону, на гармонь свою не смотрит – и вдруг раз! – оскалился, будто пес, и такое обаяние в этом внезапном оскале, такие восторг и тоска!.. И усталость!.. И замысловатость!.. Многое в этом оскале! Старичок с кастаньетами поглядел на товарища своего по-особенному и несколько утишил свой стук, замер, тут и гармонист подобрался и вдруг запел хрипловатым, надтреснутым голосом:

 

“В наших трубах нету газа.

Это даже ничего!

Вот когда лишуся глаза –

Не обрадуюся я…”

 

“Э-эх!” – выкрикнул еще гармонист.

Частушка. Частушка. Она была, пожалуй, неказистой и несовершенной, но в ней гнездилось и нечто расхристанное, разудалое, скудосердое, как и весь народ этот скудосерд и расхристан. Не зря боятся его другие нации, другие территории, другие генералы, министры, правозащитники, мозговые тресты, подкомитеты и масонские ложи. Много страшного в этом народе, много подавленного и примечательного. Мистического, магнетического, магического, пряничного.

 

“Газ, гори! Газ, гори!

Разжигайтесь, фонари!

Я иду вас бить да резать

От зари и до зари! У-ух!..”

 

Хороши эти люди, когда в руках их гармошки, кастаньеты и маракасы, когда заняты они делом, к которому Бог их приставил, определил и сподобил. В такие минуты ими можно и восхититься. Темны они и забубенны, когда не знают такого дела, а часто, очень часто не знают они своего дела. Потому-то долго еще не будет миру покоя, долго еще будут нации вздрагивать. Земля с дурью, с удалью, с размахом, но без инстинкта самосохранения.

Трагическая участь – быть русским! Ни за что бы не согласился.

Тут к играющим подошел еще гармонист, и баба, толстая и немолодая, перехватив плечной платок, пошла себе и пошла, сначала мелким и тихим шагом, а после все быстрей и быстрей, притопнула, взмахнула концами платка, будто крылами, и заголосила вдруг:

 

“На бензине, на газу

Далеко вас завезу!

У меня машины нет,

Поломался драндулет! И-их!”

 

И подошедший гармонист не остался в долгу:

 

“Эх, катушечки, да нитки!

Я до девок безотказный!

Газ не твердый, газ не жидкий!

Газ газообразный! А-ах!”

 

Тут и зрители, смеясь и галдя своей густой, многочеловеческой массой, тоже выкрикнули “а-ах!”, фейерверк вспыхнул, раскатился треск фейерверка, я вздрогнул, потому что на меня явно кто-то смотрел. Наблюдал даже, наблюдал за мною одним.

Улыбка, заигравшая было на моем лице, быстро сошла с него. Как и свет фейерверка быстро сошел с неба. Я незаметно огляделся и пошел прочь. Неосторожны улыбки, играющие на лицах! Улыбки вообще неосторожны!

Я не увидел того, кто наблюдал за мной. Но кто-то это все-таки был – здесь я не мог обмануться!

 

Я не люблю громогласное, самодовольное, я удивляюсь тайному, сосредоточенному; я и сам полон тайного и сосредоточенного. Я привержен к нестерпимому и молитвенному. Потому празднества угнетают меня. И праздность тоже. А еще, сказал я себе, надо убить глаз свой, язык свой, ум свой, душу свою, надо набраться выражений неуклюжих, неловких, неудобоваримых. Надо пополниться мыслями неистовыми, безудержными, беспредельными, неисправимыми. И это говоришь ты? И это ты позволяешь впускать в свое сердце? Потом я, возможно, произойду еще в буквенные мессии. В светочи межлитерных пробелов. Пока же слова толчеею своей изнуряли меня.

Невский был весь в кострах, Невский был полон несуразного праздника. Я повернул в какую-то улицу, названия ее не знаю. Названия теперь перемешались. Зашагал, подняв воротник. Далее, далее! Поспешно, настороженно. Музыка стала стихать, чертова ваша музыка! Бесполезное ваше веселье! И еще я оглядывался. За мною никто не шел, но это вовсе ничего не значило: те самые глаза мне не могли померещиться!

И они точно мне не померещились! Я столкнулся с ними на следующем перекрестке, в пятидесяти шагах. Они возникли неожиданно. Глаза.

– Кто? – крикнул я. Ощетинившись, крикнул.

Человечек, предо мной стоявший, сам будто испугался моей ярости.

– Хотел спросить, как пройти на одну улицу, да забыл название, – запнувшись, сказал он.

Это ведь совсем другое дело! Пароль, разумеется, я не мог спутать ни с чем другим. И тут же ответил:

– Никогда не встречал названий, совпадающих с сутью.

Человечек вздохнул с облегчением.

– Ой, слава Богу – вы!..

– Почему подошли раньше времени и не на условленном месте? – строго сказал я.

– Виноват! Подумал, что вы – это вы, и боялся упустить!

– Глупости! В нужное время я был бы там, где и должен быть.

– А вдруг бы что-то поломалось или поменялось!..

– Довольно! Идемте туда, где можно поговорить.

– Да, здесь есть хороший двор. Там безопасно.

– Посмотрим, – сказал я, – как там безопасно.

Я пошел следом за моим связным. Я что-то слышал, какой-то стук. Может, стук сердца. Мой или его. Не так уж трудно услышать человеческое сердце. Гораздо труднее его понять.

Двор был велик, с голыми черными деревьями, с кустарником посередине, с детской площадкой. Мы остановились подле помойки. Вокруг не было никого. Во всем дворе никого не было.

– Здесь хорошо? – заглянул мне в глаза человечек. Уж не знаю, что он там увидел. Ничего нет в моих глазах.

– Пусть будет здесь. Что у вас ко мне?

– Мне сказали, что вы передадите мне какое-то сообщение.

– Они там с ума сошли? Вовсе нет.

– Тогда я не знаю.

– Хорошо. Что с письмом?

– Оно у меня!

– У вас? – удивился я.

– Показать?

– Странно, что письмо отдали вам.

– Может, вас смущает мой вид или моя моложавость? Вы не думайте ничего такого. Я был завербован еще при Ярузельском.

– Мне нет дела ни до вашего вида, ни до Ярузельского, просто это – непорядок, что письмо у вас.

– Наверное, были какие-то соображения, которые мне не сообщили.

– Это письмо очень важно, вы это понимаете?

– Понимаю, – опустил голову человечек.

– Вы хорошо понимаете?

– Хорошо… – вздохнул тот.

– Кто еще из наших вам известен?

– Шнур, – сказал тот. – Певец такой. Настоящая фамилия – Шнуров. Правда, мерзавец порядочный!..

– Еще? – потребовал я.

– Еще один критик. Черт! Забыл его фамилию!.. Еще пять минут назад помнил. Это болезнь. У вас так бывает?

– Литературный?

– Да.

– Разве они еще существуют?

– Да, но все такая шваль, что после них всегда хочется вымыть руки!

– Еще кого-нибудь знаете?

– Еще? – задумался тот. – Надо вспомнить! Никак!.. М-м-м, вспомню – скажу!

– Ладно, показывайте!

Тот вынул конверт из-за пазухи. Самый обыкновенный конверт. Протянул его мне, но я не стал брать в руки. Не хотел осквернять? Оставить следов? Отпечатков?

– Это то письмо?

– То самое, – сказал человечек.

– А помяли-то! – недовольно бросил я.

– Что поделаешь! Его нельзя нигде оставить, приходится повсюду таскать с собой!

– Это не выход!

– Виноват!..

– Виноват!.. Как думаете доставить?

– А по почте разве нельзя?

– С ума сошли? Никакой почты! Никаких бандеролей! Только нарочными! Сорок или пятьдесят человек… передавать из рук в руки, ехать электричками или попутками! Чтобы не смогли отследить всю цепочку!

– Слушаюсь!

– На самом последнем этапе можно уже и почтой, но этим человеком придется пожертвовать!

– Да-да, у нас есть люди, готовые на все!

– Сильно не радуйтесь! Энтузиасты иногда опаснее предателей.

– Мы понимаем.

– И все проверить и перепроверить! Десять раз! Нет мелочей в нашем деле!

– Так точно! Будет исполнено!

– Интересно, содрогнется ли Кремль от этого письма?..

– Непременно! Это бомба, самая настоящая бомба!..

– Вам бы все только бомбы!

– Так ведь хочется, чтобы сработало.

– Мало ли что хочется!

Человечек вздохнул сокрушенно.

– Спасибо, что вы меня поправляете!

– Вы ничего не слышите?

– А что? – насторожился тот.

– Я спрашиваю: не слышите? Быстро спрячьте!

– Письмо?

– Черт вас дери!

Тот спрятал. Или – почти спрятал и все ж немного не успел.

– Совсем ничего.

– Я слышу.

Я и вправду слышал. А через мгновение еще и увидел. Это уж невозможно было не увидеть. К нам бросились люди. Молниеносно, почти беззвучно. Двое от помойки, двое от детской площадки, еще кто-то едва ль не из-под земли – мчались со всех сторон. Письмо упало на асфальт, человечек склонился над ним.

– Бегите! – крикнул я.

– Мы случайно! Я его в первый раз вижу! – испуганно заголосил прежний мой собеседник.

И тут на нас накинулись, стали крутить. Одному из нападавших я успел поставить подножку, но их было слишком много, их была тьма, и имя им, должно быть, была тьма, тьма была повсюду, живая, тревожная, безумная тьма, на мгновение мне померещилась моя квартирная хозяйка, в одном из неожиданно осветившихся окон. И у нее был взгляд моей вечерней простушки, тихий и теплый. Смысл мой, бог мой, почто ты оставил меня? Отчего лишил призрения своего? Милости своей? Убежища своего, пристанища своего? Слова своего? Меня повалили, и связного моего повалили, руки мои вывернули за спину, кто-то уж шарил по моим карманам, по моим бокам, и тут из меня, будто горох, посыпались бренды, шляпные и иные, меня будто тошнило, будто выворачивало ими.

– “Borsalino”!.. “Kangol”!.. “PANIZZA”!.. “Goorin Brothers”!.. “Tonak”!.. “Brixton”!.. “San Diego Hat Company”!.. “Resistol”!.. “QUIX”!.. “QUIX”!.. “Eugenia Kim”!.. “Eugenia Kim”!.. – выкрикивал я. Я много-много раз выкрикнул эту самую Юджинию Ким! Я будто молился на Юджинию Ким, я восхищался ею. Этою неведомой мне Юджинией Ким!.. Все равно они от меня ничего не услышат иного!

Тут нас поддернули, поставили на ноги. Человечек, имени которого я так и не узнал, вдруг шумно и натужно выпустил газы. Отчего, кажется, сделался даже меньше размером. Руки мои уж были надежно скручены, но все равно мучителям моим, гонителям моим не повезло, точно говорю: не повезло; как бы они ни старались.

– Довольно! – холодно сказал я.

Юджиния Ким придавала мне силы. И даже – величие! Тихое, но неоспоримое.

И – чудо! – тут же превратился в мотылька (чудо для всех, кроме меня, разумеется). Свободно взмахнул крылами, в которые превратились мои руки, и полетел себе, полетел!.. Сбивчиво, беспорядочно! Они, мучители мои, враги мои, снова пытались изловить меня или хотя бы прихлопнуть, но не сумели! Смешны они были, хлопающие, жалки они были!.. Я взлетел над помойкой, над крылечным козырьком, над детской площадкой, над голыми черными деревьями, я видел внизу одураченных, злых, чертыхающихся человечков и растерзанного связного. Впрочем, они уж не были ни человечками, ни связным, но лишь – движущейся, мечущейся бесформенной массой, человеческой магмой, которую я уже не осознавал и не понимал толком, не знал ни законов ее существования, ни порядка, ни смысла. Их теперь не стало вовсе – законов, смысла, порядка – ничего!.. Да у вас, на самом деле, никогда их и не было! Ныне же и мир сделался безобразен, и прямоходящие, да млекопитающие, населяющие оный, – пусты и безвидны, и воздух – тяжел, вода и земля – мертвы, и само время, сорвавшееся с цепи, ополоумевшее время лишь мозжило и будоражило мои бедные нервы.

Что ж, теперь только остается ждать, когда я снова превращусь в человека! Я и по сей день жду!