Ты - Америка, я - Россия

Александр Журавлев 2
Перевод с англо-американского
восприятия действительности

Сетевой вариант


      Век ХХ прошёл в спарринге России и Америки: пожмут друг другу руки, а потом норовят по скуле врезать. Весь век махали кулаками через океан, не видя и не зная толком друг друга. А в конце века Россия решила опустить кулаки и подойти поближе, да под предводительством Президенствующего Алкоголика бросилась спьяну обниматься. Ну и получила неслабый хук справа. Отлетела в угол - зубы повыбиты, нос сломан, руки-ноги дрожат. Но устояла. Не получилось нокаута. И теперь сошлись в клинче: исподтишка суют друг другу под рёбра.
      А вот с высокого государственного уровня спустись - так людям-то  мордобитие совсем не по душе. Им бы понять себя и других поглубже, рассмотреть поближе, узнать получше. Глядишь, окажется - вместо чтоб собачиться, возможны и взаимопонимание, и дружба, и даже (чем жизнь ни шутит?) любовь. Какая? Это уж другой вопрос. Всяко луше, чем ненависть.
      Об этом книга.
      Ну и теплится между строк: а не взглянуть ли нам, белолицые, друг другу в глаза без боксёрского прищура? Да и жить бы душа-в-душу. Пока и вас и нас совсем не затоптали.



СОДЕРЖАНИЕ

Часть 1.   БАЗА СЛЕЖЕНИЯ

Вертолёт - 5   Рыбацкая уха - 11   Летающая тарелка - 21
Берлинская стена - 26   Днепровское - 33   Ленин- 39   Калининград - 48   
Полёт - 61   Вашингтон - 71


Часть 2.    В АМЕРИКЕ

Максим - 80   Нью-Йорк - 91   Верхний Манхаттен - 99   Партия - 105   Культурный шок - 116   Королевский колледж - 123   Миллионер - 130   
Группа - 137   Стажировка - 148   Брайтон-Бич и кружка с дыркой - 154   Калифорния - 162   Лас-Вегас и Гаваи - 172 Помещица - 182
Большие возможности - 189   Всё меняется - 199   Старое кресло - 205   
Здание Имперского Государства - 212  Где мы приехали? - 218   
Американская кухня - 229   Кровопотливая работа - 237   
Снова Манхаттен - 245 Заметки Максима - 255


Часть 3.  ОБВАЛ

Баня- 270   Дом Людвига - 279   Иван да Марья, Джон и Мэри - 298
Чудеса - 315   Компьютерная установка - 322   Байки персеквода - 333
Письмо Сталину - 339   Дом над обрывом - 345  Праздник - 352
Туманное утро - 364   Девишник - 369   Казачья шашка - 382
Чёрный квадрат - 400   Разные миры - 405   Что же лучше? - 414


ЭПИЛОГ - 423

Рецензия - 426


      Предлагаемая вниманию читателей книга основана на реальных событиях, происходивших в разное время в действительности, а также в сознании автора. Столь же реальны и все персонажи книги.
      Действительность событий подтверждается документами, которые автор иногда случайно обнаруживал в ящиках своего письменного стола, располагавшегося в очень разное время в очень разных местах. К сожалению, документы, как правило, не были датированы, в силу чего автор не стал бы настаивать на строгой хронологии излагаемых в книге событий и суждений, которые, впрочем, в свете теории триединой сущности времени, пространства и информационного поля (теории, считающейся почему-то современной, хотя Троице уже много веков) вполне могут оказаться взаимосвязанными.
      Отлично понимая, что у теперешних деловых людей совершенно нет времени для чтения, не приносящего практической пользы, автор среди документов отыскал ценное ноу-хау, особенно полно разработанное ведущими бизнес-специалистами в США, которое безвозмездно предоставляет в распоряжение читателя. Овладение этими многократно проверенными на практике знаниями с полной гарантией приведет любого желающего к стремительному финансовому успеху. И (что самое главное) не только без нарушения законов, а именно в результате неукоснительного следования им.
      Книга весьма спорна для автора. Разные издательства долго не решались её публиковать. И для уверенности несколько раз отправляли на рецензии. Однако в дальнейшем жалели об этом, поскольку в ответ вместо рецензий получали возмущенные и даже оскорбительные выпады.
      Демократы подозревали издательства в том, что они потакают автору, который старается под ёрническим тоном протащить давно развенчанную, насквозь прогнившую и одряхлевшую идею социализма и даже пытается не клеймить позором палача всех времен и народов — Сталина.
      Патриоты возмутились тем, что автор оправдывает существование капитализма и даже пытается найти что-то отрицательное у гения всех времен и народов — Сталина.
      Но рецензий не прислал никто. Демократы побоялись, что их ещё больше будут презирать патриоты, а патриоты побоялись, что над ними ещё больше будут потешаться демократы.
      Лишь один независимый рецензент не побоялся прислать рецензию, но он, к сожалению, не сообщил, положительная она или отрицательная. В порядке уважения плюрализма мнений (извините за старомодный термин) эта неопределенная рецензия приводится в конце книги.



Часть 1


БАЗА СЛЕЖЕНИЯ

Вертолёт

      Двигатель отказал сразу. Ни перебоев, ни рывков, ни стуков — рёв двигателя сменился свистящим шумом винтов, выполнявших теперь роль парашюта. Хорошо, что у этой стрекозы винты соосные, планируют прилично. Вертолёт упруго но неудержимо пошёл вниз. Сергей глянул направо — Линда всё так же выискивала внизу, изгибаясь, лучшие точки съёмки, щёлкала фотоаппаратом. Она, казалось, обрадовалась, что стало тихо, схватила двумя руками видеокамеру, водила ею из стороны в сторону, крепко прижав к бокам локти, чтоб камера не дрожала, что-то говорила и улыбалась.
      У неё и правда было чудесное настроение. Она так благодарна Борису Семёновичу, что он дал вертолёт для съёмок! В стеклянном носу машины как будто просто сама летишь солнечным утром над тёмно-синим в белых барашках морем, над серо-голубым заливом, над разделяющей эти разные воды узкой и длинной полоской суши с густой зеленью сосен, с жёлтыми песчаными пляжами и холмами. Как хорошо! И этот спортивный парень рядом. Такой весёлый, уверенный, надёжный. Кажется, сто лет его знала.
      Сергей тоже смотрел вниз, выискивая, куда садиться. Немного маневрировать можно, но особенно-то не развернёшься — тяги нет. Садиться на залив — ещё неизвестно, как с этой красоткой выберешься, пока машина будет тонуть, да и вертолёт жалко — новенький, доставай его потом. Если на лес, то надо падать на хвост. С машиной тогда уж точно простись, самим тоже поуродоваться светит. Остаётся — на дюну, вон на ту, самую большую. Здоровая гора и верхушка пологая. Она, конечно, только сверху кажется ровной, а на самом деле там барханы да ямы —запросто можно кувырнуться. Да и вообще садиться на песок приятного мало: пыль поднимется, ничего не видно, опоры сразу увязнут намертво. Тут нужна абсолютная точность. И как всегда, когда бывает трудно, его охватил азарт. Он весело посмотрел на Линду, нагнулся к самому её уху — от неё пахло тонко и приятно (небось, французские)  — и спросил:
—  Нравится дюна?
—  Это дюна? Такая большая? Целая гора среди моря и леса. Интересно. Никогда такого не видела.
—  Сейчас посмотришь поближе. Можем даже прогуляться по песочку.
       И похвалил сам себя, как сказал — непринуждённо, спокойно. Потом улыбнулся, подмигнул ей, а пока говорил, незаметно проверил, как она пристёгнута ремнями.
—  А что, — пропела она своим мелодичным голоском, — мы садимся?
—  Присядем на минутку. Ты же говоришь, интересно. Так что вот — специально для тебя маленький сюрприз.
—  Ой, спасибо! Я там буду снимать на видео.
      «Снимай, снимай, — подумал он. — Только как нам потом самим оттуда сняться?». Бывает же так! В какие только передряги ни попадал, и ночью летал, и в шторм, и в грозу — всё ничего. А тут — погода лучше не бывает. Летел себе спокойно с красивой девчонкой, поглядывал, как ловко она управляется с аппаратурой, в платьишке своём на лямочках — сверху узенькая тряпочка и снизу не больше, а посередине и тряпочки нет, только ленточки ромбиком — вся просвечивает. Летели — улыбались, переглядывались. Чем не жизнь! И вот на тебе — вляпался.
      Он делал всё правильно. Наметил самую макушку дюны, чтоб не съехать по склону вниз вместе с песком. Причём, держался подальше от залива, потому что с той стороны дюна почти обрывом осыпалась в воду. Точно вышел на площадку, у самой верхушки резко увеличил шаг винта, как говорят лётчики, «выхватил» вертолёт, машина на мгновенье подзависла и в тучах пыли тяжко и резко плюхнулась на песок.
      Что-то треснуло, звякнуло, но он почувствовал сразу обе опоры. Хорошо! Потом чуть качнуло вперёд — вертолёт встал ровно. Отлично! Но в тот же момент правая опора как бы провалилась, машину качнуло, с треском и звоном хрустнули лопасти винтов, и вертолёт лёг на бок. Наступила полная тишина. Резко запахло керосином. Подумал: «Горючка. Трубопровод. Или бак лопнул. Рванёт!» Откинул свою дверцу — теперь это был как бы люк наверх. Перегнулся вниз к Линде. Она скрючилась, не отрываясь от камеры. «Ну девка! — поразился мельком. — Снимает! Молодчина!». Взял её за руку:
— Быстро вылезаем. За мной.
      Она засуетилась, отстёгивая ремни, стала вылезать из кресла, придерживая сумки, аппаратуру, хватаясь за подлокотники и рычаги. Платье зацепилось где-то. Он услышал плеск льющегося керосина, подхватил её подмышки, потянул вверх. Платье длинно затрещало. Он уже вылез в люк, вытащил её, кусок ткани тянулся шлейфом, она пыталась его подхватить. Он рванул её вверх, платье разорвалось на ней совсем, мельком заметил, что она была даже без лифчика (или как там это теперь у них называется?), схватил её в охапку, прыгнул с ней на песок, побежал к песчаному обрыву. Сзади жарко пыхнуло ему в спину, толкануло тупо, и он, крепко прижав её к себе, рухнул с обрыва. В потоке песка они неслись вниз, как на санках, потом кубарем, перекатываясь друг через друга, как в детстве он с мальчишками кувыркался на этих дюнах.
      Скатились к самой воде, к зарослям мелких кустов и камыша. Он посмотрел вверх — над яркой жёлтой горой песка на фоне чистого синего неба поднимался, сбиваясь на ветру, закрученный дымный конус.
      Первый раз он терял машину. Оказывается, это было тяжело, даже комок подступил к горлу. Хорошая машина, привычная, ухоженная, и вот теперь горит, горит, как фанерная. Не отрываясь смотрел он на чёрный дым, задрав голову, и вдруг почувствовал, как мягко, тепло прижимается к нему Линда. Он сообразил, что лежит, всё ещё крепко прижимая её к себе, почти голую. Потянулся к ней губами, она обняла его за шею, и голова у него пошла кругом.

      Потом они голышом купались в тёплом тихом заливе, млели на солнышке, слушая, как шуршат и осторожно покрякивают в камышах утки. Сергей лежал на спине, она прижалась к нему сбоку. Он смотрел на её тяжёлые волосы тёмного золота, на неправдоподобно белую как бы светящуюся кожу, которая особенно констрастно выделялась на его сильно загорелом теле, осторожно гладил её, будто это был тонкий фарфор, который может хрупнуть под его грубыми пальцами. Она замирала и тихонько целовала его возле уха.
      Просмотрели записи на камере.
— Выдержка у тебя, Линда, что надо! — удивлялся Сергей. — Ты снимала, даже когда вертолёт завалился!
— А как же, Серёжа? Это ведь уникальные кадры. Я даже мечтать о таком не могла.
— Тебе это что, по работе нужно?
— По работе. Я же от журнала командировку получила. И с телевидением у меня договор.
— Молодец ты, здорово работаешь!
— Спасибо.
— Ты-то молодец, — уныло протянул Сергей. — Только жаль, что лётчик-растяпа в твоих уникальных кадрах — это я. Слушай, — вдруг встрепенулся он, — а ведь эти съёмки и мне помогут. Там по звуку слышно, как движок заглох, потом чётко видно, как я точно посадил машину.
      Он опять улёгся на спину:
— А то я ведь ни диспетчерам, ни на базу не сообщал, боялся тебя испугать. Не знал, что ты такая смелая.
      Она нежно поцеловала его и проговорила нараспев, водя пальцами по кольцам волос на его груди:
— Никакой ты, Серёженька, не растяпа. Наоборот, я всё время в камеру говорила, какой ты бравый, умелый. И настоящий мужчина — загляделся на красивую девушку и нажал там что-то не то. Бывает.
— Что-о-о?
       Он вскочил, сгрёб её в охапку, закружил, потащил к воде, она стучала кулачками по его спине, вместе рухнули в воду.
— Я же обещал тебе сюрприз! — хохотал он.
— Ты обещал мне ма-а-аленький сюрприз, — плескала она на него водой.
       Потом спросила уже серьёзнее:
- А как же нас здесь найдут?
— Найти-то найдут, — успокоил он, — не тайга. Но лучше мы сами найдемся. Здесь недалеко посёлок, там у меня дружок, рыбак. Пойдём к нему, позвоню на базу.
— Только знаешь, Серёжа, мне нужно обязательно снять сгоревший вертолёт. А то фильм неполный. Полезем? — она кивнула вверх на дюну.
       Он засмеялся:
— Нет, здесь никак не залезть. С песком всё время съезжать будем, — посмотрел на неё виновато. — Мне вообще-то тоже надо к вертолёту — взглянуть, что там, чёрный ящик забрать… Но это вокруг идти. Не близко.
— Пошли, — решительно сказала она, тряхнув блестящей на солнце волной волос, и стала прилаживать на себе обрывки платья, сокрушённо приговаривая:   
-  Хотела лететь в джинсах. Но ведь такая жара!
      Лукавила, по правде сказать. Когда её познакомили с Сергеем, он ей сразу понравился, и собираясь лететь, она специально надела это платье, чтоб пококетничать. Вот теперь и расплачивайся за легкомыслие.
      Он пытался её отговорить:
— Ты не представляешь, как трудно лезть вверх по песку. Да ещё солнце печёт. Может, я  завтра сам съезжу, а?
      Но она и слушать не хотела. Сергей надел на неё свою рубашку, аппаратуру понёс сам. Пошли по кромке песка у воды обходить дюну. Шлёпая розовыми ступнями по мелкой тёплой и чистой воде, она расспрашивала Сергея:
— Когда ты впервые узнал о тарелке? И вообще, что ты о ней знаешь? Ты рассказывай, если даже тебе это кажется неважным. Мне всё интересно. Я же для этого и приехала.
      Он смеялся, легонько подталкивал её плечом:
— Ясное дело, Линдочка, мне хотелось бы рассказать тебе что-нибудь необычное, чтобы тебя поразить. Но ничего у меня не получится — ты в этом деле лучше меня разбираешься. Я знаю то же, что и всем известно. И фотографию впервые в газете увидел. Но там нечётко было напечатано, я сначала даже особого внимания не обратил. Потом уже в журналах эта фотография появилась, которую все сейчас знают.
— А откуда она взялась? Кто снимал?
— Кто-то из наших. Точно неизвестно. В Днепровском раньше вертолётная часть стояла. Я там служил, на вертолётах летал. На учениях мы из фотопушек по целям жарили, плёнки не жалели.
— Я не поняла, что ты сказал.
— Фотопушка – это такой.., как киноаппарат. На вертолёте установлен. Вместо того, чтобы стрелять по цели, ты её на плёнку снимаешь. Потом плёнку проявляют, и если перекрестие на снимке попало на цель, значит ты её поразил. Понятно?
— Понятно. Это как фотоохота.
— Примерно так. Потом нашу часть расформировали. На её месте хотели турбазу сделать. Начальником Семёныча поставили. Все, что от части осталось, под его команду перешло. Фотолаборатория тоже, где этих пленок с фотопушек, небось, километры хранились. И тут кто-то, может, сам Семёныч, может, кто еще, на эту пленку наткнулись. С тарелкой. Раньше венное начальство её, возможно, видело, но ведь тогда все засекречивали.
— Да, в этом все военные одинаковы. Вон в Нью-Мексико, слышал наверно, разбился ЮФО, по-вашему НЛО? Так военные до сих пор никого туда не пускают. А потом в Англии был почти такой же случай.
— Слышал. У нас много про это кричали. Ну вот. Когда плёнку обнаружили, Семёныч шум поднял — газеты, журналы, телевидение, конференции. И под этот шум он вместо турбазы открыл нашу БС — Базу Слежения. Теперь он тут царь и бог. Все так и говорят: «БээС — это Борис Семёныч». Работу развернул, людей собрал. Сам-то зимой в основном по заграницам или в Москве сидит — книжки пишет, по телевидению выступает. А весной — весна здесь ранняя — сюда, как птица перелётная. И до поздней осени. Осень здесь вообще чудная, иногда до декабря тепло. Лето бывает прохладное, но вон сегодня какая жара — наверняка под тридцать. Вокруг БээСа разные аспиранты да мэнээсы толкутся. Диссертации пишут, Семёныча цитируют. Он и меня к себе вертолётчиком пригласил, — Сергей тяжело вздохнул. — А я, вот видишь — сжёг машину.
      Линда обняла его, поцеловала, потрепала по коротко стриженым жёстким волосам:
— Как моя бабушка говорила — всё образуется.

      Прошли по перелеску, потом вверх по жёлтому грячему песку. С этой стороны дюна была более пологая, но всё равно идти вверх было трудно. Она пыхтела, съезжала по песку вниз, он тянул её за руку, сам съезжал, они хохотали, целовались, взмокли, но всё же влезли наверх.
      Линда принялась сосредоточенно снимать видео, приседая, заглядывая внутрь, отбегая подальше, всё время говорила в камеру. Сергей не мешал, ходил вокруг дымящегося остова машины, вздыхал: «Надо же, как обгорело. Чему тут гореть — вроде бы, одни железки». Стал снимать какие-то детали.
— А знаешь, Линда, эта дюна движется.
— Как так движется? — оторопела она и посмотрела себе под ноги.
— Не бойся, не так быстро. Очень, очень медленно. И только, когда ветер. Он дует в основном с моря и потихоньку метёт песок в залив. А со стороны моря дюна оголяется, и там находят разные предметы, которые когда-то были засыпаны песком. Мы тут мальчишками бегали, нашли однажды солдатский котелок, а на нём выцарапно: «Афоня».
— Что это такое?
— Русское имя. Было популярно до революции. И котелок не советский — плоский, а времен царской армии — круглый.
      Она слушала с интересом:
— Как же он сюда попал?
— Не знаю. Может, в Первую Мировую русские пленные здесь работали.
— Это здорово, — оживилась она. — Мне для статьи. Живая история. Спасибо!
      Он воодушевился:
— А с той стороны, — кивнул он на залив, — дюна всё на своём пути песком засыпает. Вот, где мы сейчас стоим, под нами, говорят, засыпанный посёлок.
— Не может быть! — она округлила глаза.
— Так историки говорят. Посёлок засыпало, а церковная колокольня ещё долго оставалась над дюной. Жители приходили сюда молиться, и колокол звонил над похороненными домами. Потом только крест остался. К нему ходили. Но и его засыпало... Может, это только легенда.
      Линда слушала не дыша, её глаза загорались зеленоватым светом:
— Серёжа! Это же необыкновенно! Какой материал! Если даже и легенда, то удивительно красивая.
— И вот представь себе, что будет с нашим вертолётом, — Сергей посмотрел на обгоревшую машину.
— Засыпет! — вскрикнула Линда.
— Скорей всего. Убирать эти железяки отсюда никто не будет — сюда же не подъехать никак. Потихоньку он сползет вниз, засыпет его, и будет он веками лежать в дюне. Может и рядом с той церковью.
— А когда-нибудь, — подхватила она вдохновенно, — дюна ещё сдвинется в залив, сначала появится на свет крест, потом колокольня, потом весь псёлок и наш вертолёт. Люди будут смотреть, гадать, что здесь произошло. Слушай, Сережа, ты же прямо писатель, поэт. Тебе писать надо.
— Нет уж, — смеясь отмахнулся он. Это твое ремесло.
— Она вдруг нахмурилась, поёжилась зябко:
— Могло бы и так быть, что эти люди будущего, нашли бы обгоревший вертолёт с нашими останками внутри, — она вздрогнула и прижалась к Сергею.
— Ах-ах-ах, — сказал он специально бодро и насмешливо, — женщины всегда переживают после. Что же теперь представлять — если бы то, да если бы сё. Мы — вот они, живые-здоровые, — он легко поднял её на руки, раскачивая. — Порхаем вот здесь, как птички, возможно, прямо над тем крестом.
— Хорошо, что над, а не под, — проговорила она.
— Ладно. Всё нормально, — прижал он её к себе. — Для статьи это конечно хороший всхлип — читателя за печёнку задеть. Но переживать уже не надо.
— Циник ты, Серёжка, — она стукнула кулачком по его груди и спрыгнула на песок.
— Не циник, а реалист. И давай-ка, кстати, вернёмся к реальности. Пошли в посёлок. Тут уже недалеко.


Рыбацкая уха

      Дом рыбака был крайним в поселке. Подошли к калитке и на просторном зелёном дворе на берегу залива увидели всю его семью, хлопотавшую вокруг костра, над которым висел большой чёрный котёл.
— Костя! — крикнул Сергей.
      Тот увидел:
— Серёга! Каким ветром? Заходите. Мы тут как раз уху налаживаем. Ведь День Рыбака сегодня, наш праздник.
      Константин, крупный мужик средних лет, подошел, нахмурился:
— А что в таком виде? Что случилось?
— Вертолёт сгорел.
— Как так сгорел?
— Так и сгорел. Синим пламенем. Вернее, чёрным.
      Подошла его жена, Ксения, тоже довольно плотная женщина:
— Ой, а вы как же? Всё в порядке?
      Сергей махнул рукой:
— Нормально, Ксюша. Выбрались. Платье вот у неё всё порвалось. Это Линда. Она журналист. К нам на базу из Америки прилетела. Не бойтесь — по-русски разговаривает, как мы. Семёныч хотел ей воскресную экскурсию устроить, да вот как получилось.
      Подбежала их дочь, Люба, худенькая девочка лет двенадцати:
— Правда, прям из Америки?
      Линда улыбнулась, Сергей потрепал девочку по светлым кудряшкам:
— Из самой Америки, из Нью-Йорка.
— Ух ты, — она уставилась на Линду.
— Ну, ладно, — прервал Константин. — Что думаешь дальше делать? Может, вас отвезти?
— Да нет. Телефон нужен. Позвоню на базу, Петро за нами приедет. Куда же от рыбацкой ухи уезжать? — Сергей засмеялся, кивнул на костёр.
— Это точно, — Константин подмигнул Линде. — От такой ухи за уши не оттащишь. Тогда так. Пока вода закипает, мы сбегаем на почту, позвоним. А ты, мать, Линдой займись, — повернулся он к жене. — Подбери ей, что одеть.
      Она отмахнулась:
— Ладно, без тебя как-нибудь разберёмся. Пошли в дом, Линда. Ну, Лида, по-нашему. А ты, Серёжа, подожди, Любка тебе рубашку вынесет. Или голым пойдешь?
— Не, голым боюсь — от девок не отобьёшься.
      Ксения подтолкнула локтем Линду:
— Ишь, девок стал бояться. Значит, жениться пора.
      Линда улыбнулась. Сергей пожал плечами:
— Логика странная, но я подумаю.
      Мужчины ушли, а женщины занялись гардеробом. Ксения придерживала на Линде безнадёжно порванное платье. Только и слышалось: «А здесь как было? - Здесь было так, а здесь вот так. - А это куда? - Ну, это сюда прикреплялось, здесь было открыто, а это вот сюда». Ксения говорила озабоченно:
— Я вообще-то шью, и машинка у меня есть. Да только тут едва ли что сделаешь. Если б хоть по швам порвалось, а то вон где.
      Наконец, Линда огорчённо махнула рукой:
— Да ладно, что уж тут выгадывать.
      Люба с восторгом разглядывала ткань:
— Материал какой красивый!
      Линда нерешительно проговорила:
— Не знаю, Ксения, если только удобно… Вы извините, я думаю.., может, для Любы что-нибудь из этого сделать. Хоть юбочку.
      Девочка замерла, умоляюще глядя на мать. Та неловко улыбнулась:
— Да Любке-то здесь целое платье выйдет. Но может быть, и вы что-нибудь придумаете. Ткань, и правда, такая оригинальная.
— Что вы, что вы, — заторопилась Линда. — Если только ей нравится, то конечно, сшейте. Пожалуйста.
— Ма-ам, — протянула Люба, теребя мать за рукав.
— И не стыдно тебе выпрашивать? Большая уже, — укоряла её Ксения, но видно было, что ей и самой хотелось справить дочери такую необычную обновку.
— Не знаю даже, — повернулась она к Линде, — неудобно, правда, спасибо вам, — и не успела это проговорить, как девочка выхватила платье из рук Линды, бросилась к зеркалу, прикладывала ткань к себе, вертелась так и эдак, сияя глазами.
— Любка! — прикрикнула мать. — Ну-ка быстро картошку чистить. Сейчас отец придет, достанется нам, что ничего не готово.

      Когда мужчины вернулись, во дворе уже кипела работа. В тени под огромной липой на длинном столе из толстых досок глянцево блестели пучки зелёного лука, горкой лежала бордовая редиска, в тазах залита водой рыба. Люба шустро чистила картошку, Линда в широкой светлой кофточке и цветастой юбке скребла морковь, Ксения ловко потрошила окуньков и оживленно тараторила:
— Вот видишь, Лидочка, всё своё: картошка, морковка, редиска, лучок вот, зелень — всё с огорода, рыба вон рядом из залива. Хлеб и тот в этот раз сама испекла — что-то покупной невкусный стал. Вот уже и ягода пошла — у нас тут и малина, и смородина, и крыжовник. Клубники вон пять грядок. Помидоры посадили, огурцы, капусту. А там вишня поспеет, яблочки, сливы, груша. Всего понемногу. Черноплодка вон - рябина черноплодная - от давления хорошо. На зиму капусты насолим, огурчиков. Скотину кой-какую держим. Раньше мой в моря ходил, деньги приносил неплохие, я тоже работала, жили — не жаловались. А теперь что же? Сейнера все попродали, деньги меж собой по карманам рассовали, работы нет, как хочешь, так и крутись.
— Как это? — не поняла Линда. — Кто продал? Кому?
— А сейчас как, — Ксения локтем откинула волосы со лба. — Кто сумел, тот и съел. От общего-то пирога. Кто вон дворцы понастроил, каких здесь не видывали, а кто думает, где на хлеб денег взять. Детей беспризорных сколько появилось. Это же подумать страшно. Разве раньше возможно было такое?
— Как в гражданскую войну, — Константин подошел от костра за рыбой и вступил в разговор.
— Что ж, — сказал Сергей, — сейчас и есть гражданская война. И жертв будет, пожалуй, не меньше. Передел собственности.
— Во-во, — Ксения горько усмехнулась, — Передел. Прихватизация. Одни прихватили — у других отхватили. Бомжей вон развелось.
— Что это «бомжей»? — переспросила Линда.
      Сергей перебирал в тазах рыбу и, посмеиваясь, всё поглядывал на неё — утром в своем легком радужном платьице она была как яркая тропическая птица, а теперь стала домашней, здешней, совсем своей. И у него защемило сердце: понимал временность этого облика — скоро ведь она опять упорхнет, сверкнув цветными перышками. Он придвинулся к ней и принялся объяснять:
— Это новое слово в русском языке. Из милицейских протоколов. Там о бродягах надо было писать «без определенного места жительства», но это долго, они сокращенно писали «бомж». Раньше такое было редко, а теперь стало, как говорится, массовым явлением, вот и пошло — бомж, бомжатник, бомжевать. Многие и не знают расшифровки.
— Америку догоняем, — покосился на Линду Константин. — Там ведь у вас эти самые бомжи прямо на улицах спят. Верно?
— Верно, — усмехнулась Линда. — Даже напротив Белого Дома, в сквере. Так их еще и полиция охраняет.
      Ксения даже ножом орудовать перестала:
— Да вы-то зачем их развели? У вас же перестройки не было.
      Мужчины рассмеялись.
— Ох, Ксеня, — хохотал Сергей. — Послушали бы тебя Горбачёв с Ельциным.
— Если б послушали, может, и не было бы такого безобразия. Перестойка - перекройка: подол отрезали, рукава отрезали, воротник отрезали — жилетка получилась.
— Точно! — подхватил Сергей. — И оттёрли в жилетке к полярному кругу.
      Он вдруг подумал с неожиданно открывшейся ясностью: «Мы ещё не поняли, что произошло, потому что в мире потеплело. Но не всегда будет лето, придут холода, тогда в жилетке не выжить».
— Да чего мы все о политике, — взмахнула Ксения ножом. — Всё готово, Костя, теперь твоя работа.
      Константин сгрёб в ведёрко окуньков, пошел к костру. Линда за ним:
— Можно, я посмотрю, как вы уху варите?
— Посмотри, посмотри, — он говорил снисходительно, — только женщинам это ни к чему. Уха — дело мужское, женщина никогда такой не сварит, как бы ни старалась. И сделает все так, и положит все то же, но всё равно не то.
— А какая уха будет — двойная, тройная?
      Он посмотрел на неё внимательно, даже ответил не сразу:
— Конечно, тройная. Сначала окуньков отварим,- он поднял вверх палец. — Это для крепости. Процедим. Потом в той же юшке белорыбицу — краснопёрка, голавлики там, другая мелочь, — он снова поднял палец. — Это для сладости. Опять процедим. А теперь уж картошку-моркошку туда, луку, перцу-лаврушки. Ну и секрет фирмы есть, не без того, — он хитро прищурился. — Вот корешков туда бросим. И уже основная рыба пойдет, — он плавно повел пальцем, будто дирижировал хором. — Су-да-чок!
— Заливный? — спросила она как бы между прочим, ловя его в видоискатель фотоаппарата.
      Он чуть не выронил ведёрко. Уставился на неё оторопело.А она сделала вид, что ничего не заметила, только сказала с усмешкой:
— А под конец, наверно, уголёк бросите? А? — И пошла от костра.
      Он раскрыл было рот, да так и остался стоять, глядя ей вслед. А когда Сергей принес ещё ведёрко рыбы, Константин, хоть и шутя, но чувствительно двинул его кулачищем в бок:
— Ух ты, Серый, не можешь без подначки. Сделал ты меня.
— Что такое? — удивился тот.
— Про американку мне впиливает, — Константин рассмеялся. — А я и развесил. Выговор у неё, конечно, малость… Вот и поверил. Ну, теперь-то въехал.
— Да ты чего, Костя? Точно она из Штатов.
— Ладно, ладно. Лапшу на уши. Судак, говорит, заливный.
     Сергей опешил:
— Причём тут судак? Какой такой судак?
— А притом! — торжествовал Константин. — Из Литвы она, из Ниды, небось, а не из какой не из Америки. Даже в России знают только, что такое заливной судак, а «заливный», из залива, значит, — это только здесь так говорят, на заливе. А ты — из Америки. Вот на таких тонкостях, между прочим, шпионы и горят.
      Сергей совсем оторопел:
— Кость, ну ты, блин, совсем поехал. Какие-такие шпионы? Чего ты мелешь?
      Константин, довольный своей проницательностью, смеясь, похлопал его по спине:
— Ты, Серёга, уже сам себя запутал. Шпионы тут не при чем, я же только к примеру говорю, что по таким тонким приметам можно полностью человека раскусить.
      Сергей покрутил головой:
— Штирлиц ты Штирлиц. Заливный.
      А у самого радостно подскочило сердце: вдруг правда из Литвы. Тогда у него есть шанс! Хоть теперь и разные страны, всё равно это же рядом! Действительно, очень уж она свойская. Но неужели они с БээСом будут так темнить? Впрочем, он ведь международную конференцию готовит. Мог специально волну гнать, что, мол, вот — даже из Америки к нему едут. С него станется.
      Константин по-своему понял замешательство друга и развеселился:
— Вот смеху-то. Ведь уже весь посёлок знает. Думаешь, чего все бабы ко Ксюшке то за солью, то за сковородкой, то ещё за чем бегают? — На американку поглядеть. Щас на уху вот посмотришь, сколько народу набъётся. Так что ты уж молчи.

      Народу действительно прибывало. Приходили с бутылками, несли крупных палтусов, знакомились с Линдой, охали-ахали над бедой с вертолётом.
      Перед ухой разлили всем в маленькие гранёные стаканчики. Линда стала было отказываться, но Константин сказал с нажимом:
— Ты же, Лида, про уху все знаешь, даже и про уголёк. Не можешь ты не знать, что уху насухую есть ни в коем случае нельзя. Не положено. Иначе будет не уха, а рыбный суп.
— Да ты не бойся, — сказал парень, сидевший рядом с Линдой, — всё проверено, собственного производства. Через серёгины противогазы прошла, видишь — чистая, как слеза.
      За столом захохотали. Линда наморщила лоб, стараясь что-нибудь понять. Подумала с досадой: «Ведь все слова знаю, а смысл никак не уловлю». От парня пахло потом и табаком, поэтому она старалась придвинуться ближе к Сергею. Посмотрела на него вопросительно. Сергей пришёл на помощь:
— Водку они сами варят, называется — самогон. Запомни слово — часто будешь слышать. Когда нашу часть растаскивали, мне дружок со склада противогазов кучу отгрузил. Вот здешние ребята забрали: в противогазах активированный уголь, так они через него самогон прогоняют — он и правда чистейший получается. Так что от армии тоже народу польза есть.
      Народ засмеялся.
— Ладно, — прервал Константин, — уха стынет. Давайте за всё хорошее.
Линда пригубила для приличия — жидкость обожгла язык. За столом все выпили до дна, включая женщин. Кроме Любы, конечно.
      Оживились, застучали ложками, хвалили и уху, и самогон. Линда заметила, что женщины больше не пили, а мужчины всё время наливали. Кто-то рассказал, что прочитал в газете — опять много народу водкой отравилось. Поумирали.
— Как это отравились? — удивилась Линда. — Почему?
— А как же, ты думаешь, они свои дворцы строят? — сердито ответила Ксения. — Разве такие деньжищи можно заработать? Они вон технического спирта за копейки накупят, потом красивые этикетки на бутылки наклеют да названия разные придумают, а там везде одна и та же гадость — отрава из этого спирта. Да за полную цену продают.
— Вот сами и гоним, — опять вступил парень, сосед Линды. — Так тут точно знаем, что все натуральное.
— Что ж, и контроля никакого нет? — спросила она растерянно.
— Контроль-то есть, — пробасил кто-то с дальнего конца стола. — Только не для нас. Он, поди, от охраны по туалетам не жириновку прячет или брынцаловку-брызгаловку какую. Ему уж точно по спецзаказу, да под контролем. То-то он присосался, что из самолета вылезти не мог.
      За столом зашумели, заговорили. Линда перестала стараться что-нибудь понять. Константин принёс от костра, большой железный лист с жареными на углях палтусами. Она закричала:
— Стойте так, стойте, я снимок сделаю!
— Пожалуйста, — расплылся он.
      Ей всё так нравилось — душистая уха, необыкновенно вкусный хлеб, тающие во рту куски нежного палтуса с кольцами поджаренного лука.
      Кто-то из гостей спросил ее:
— А у вас в Америке уху едят?
— Нет, — весело ответила Линда, хрустя сочной редиской, — в Америке супов вообще почти не едят.
— Как так? - удивились женщины. - А что же на первое?
      Линда засмеялась:
— Стакан воды со льдом.
      Люди загудели: «Да что же это за еда? А со льдом-то зачем?» Константин перекрыл шум своим густым голосом:
— Эх и тёмный вы народ. Во-первых, талая вода. Она для организма очень полезная. Во-вторых, горло закаляется, простуды не будет.
— Правильно, — ответил кто-то, — горло простудить не успеешь, потому что с одной воды ноги раньше протянешь.
— То-то они там с голодухи пухнут, — откликнулся кто-то еще. — По телевизору показывали: один так разжирел, что встать с постели не мог. Его в больницу вести — а он в дверь не проходит. Так окно расширяли — ломали стенку,  чтоб его на носилках вынести. Правда, Линда, такое бывает?
— В Америке у многих лишний вес, — ответила она. — От переедания.
      Деликатный ответ не был следствием гражданского патриотизма. Просто укоренившаяся привычка не говорить плохо о других.
— А вот уху не едят, — продолжала она, — и вообще про неё не знают. Но я люблю и ем довольно часто.
      Константин торжествующе посмотрел на Сергея и пнул его под столом ногой. Сергей спросил невинно:
— И вот такую уху ешь? Из заливного судака? — он выделил ударением «и».
      Линда улыбнулась, ответила ему в тон:
— Нет, к сожалению, никогда не пробовала. Ведь такой судак только здесь водится, — и она хитро посмотрела на Константина.
— А ты откуда это знаешь? — вырвалось у Сергея, и он замер, с надеждой ожидая ответа.
      Линда весело рассмеялась:
— Что, удивила я вас, мальчики? Сейчас ещё больше удивитесь — мой отец отсюда, из этих мест.
— Немец что ли? — брякнул кто-то из гостей.
      На него посмотрели с осуждением, и он смутился. Но Линда невозмутимо продолжала:
— Это мой дедушка немец. Неродной, правда, но всё равно как родной. Бабушка украинка, а папа русский, с Волги. Но в Америку отсюда попал.
      Тут все даже ложками перестали работать. Ксения протянула жалобно:
— Совсем я запуталась. Расскажи, как это так получилось?
       Народ поддакнул: «Расскажи, расскажи».
— Если интересно. Но это длинная история, — предупредила Линда.
       Сергей сник, но ему хотелось разобраться уж до конца, и он поддержал публику:
— Времени у нас много. Петру сюда часа два добираться, минимум. Так что рассказывай. Вот и Штирлиц очень интересуется, — он толкнул друга локтем, тот обескураженно почесал затылок.

      — Моя бабушка с Украины, — начала Линда. — Её немцы в войну сюда привезли.
      За столом зашумели. Женщина напротив Линды взглянула на неё темными печальными глазами:
— Сюда немцы много народу пригнали. На работу. А после войны-то как? У многих хаты немцы посжигали, родных кого убили, кто в партизанах был — погиб, не осталось никого, куда возвращаться? Так и пооставались. У нас, почитай, у полпоселка старики так здесь оказались.
      Люди кивали головами, вздыхали. Мужчина, который брякнул про немца, говорил, глядя в стол и положив перед собой огромные жилистые руки:
— Народу побили, страшно сказать. Все как озверели. И немцы людей в хатах живьем жгли, и свои друг другу глотки грызли. Кто при немцах в полицаи пошёл, те коммунистов ловили и вешали, наши назад пришли — полицаев стреляли. А ведь люди все. И каждый кому-то — кровь родная.
      Линда продолжала:
— У бабушки муж, мой родной дедушка, тоже погиб. В первые дни войны. Он пограничником был. Она осталась с маленьким ребёнком на руках, с моей мамой. Ей ещё всего год был. Ну вот, бабушку с ребёнком сюда и привезли. Определили работницей в поместье немецкого офицера. У меня карта есть, и на ней указано, где это. Хочу посмотреть.
      Закивали головами: «Надо, надо. Может что и сохранилось».
— Этот офицер, Людвиг его звали, молодой ещё, тридцать лет, но на фронте не воевал. Он был военным инженером, специалист по ракетам. У них здесь заводы были и полигон.
— Верно, — сказал кто-то, — под Полесском. Немцы тут ракеты делали, собирались даже по Америке стрелять.
— Да, — кивнула Линда, — мне дедушка Людвиг рассказывал, что у Гитлера были планы разрушить ракетами Эмпайр Стейт Билдинг. Это был тогда самый высокий в мире небоскрёб. Вот с этими ракетами Людвиг и работал. У него жена была и сын, немного постарше моей мамы. Дети подружились, так и росли вместе. Уже в конце войны Людвиг с женой и сыном поехали в Кёнигсберг и попали под бомбежку. Жена и ребёнок погибли, а он остался жив, только получил ранения.
-  Англичане тут лихо бомбили, - вставил Сергей. - За Лондон мстили. Кёнигсберг считай поностью стёрли.
- Моя бабушка была тогда молодая, красивая. Она ухаживала за Людвигом, лечила его, перевязывала. Они и полюбили друг друга. Потом у них должен был родиться ребёнок, а Красная Армия уже приближалась. Он уговаривал её уехать на запад Германии к его родственникам. Она плакала, хотела вернуться домой. Но тогда им нужно было расстаться, да и как она вернётся с ребёнком от немецкого офицера?
       В общем, они всё-таки уехали, а тут и война кончилась, и он получил работу в Америке. Тоже по ракетам. По космическим. Там у них родился сын — мамин брат, мой дядя. А когда маме было двадцать лет, она познакомилась на выставке в Нью-Йорке с русским художником. Когда узнала, что он из Калининграда, привела его к бабушке. Они часами разговаривали, наговориться не могли, и он рассказал свою историю.
      Его отец на войне погиб. Мать тоже рано умерла. Он жил на Волге у родственников, там на пароходах плавал матросом, хорошо рисовал с детства. А потом приехал сюда, стал моряком. Однажды их корабль у берегов Америки попал в сильный шторм. Ночью произошла авария, корабль стал тонуть. Его смыло в море, сильно ударило обо что-то. Но на его счастье рядом с ним оказался надувной плотик. Пустой. Он кое-как в него влез и потерял сознание. Потом его подобрал американский патрульный корабль. Он долго лежал в госпитале и рисовал там карандашом санитарок, врачей, больных. Им нравилось.
      Его там, конечно, корреспонденты осаждали. Тогда это было редкостью — советский моряк в американском госпитале. По телевизору показывали и его, и рисунки. Кто-то заинтересовался. Устроили выставку этих рисунков. Она имела большой успех. Потом он писал картины и стал довольно известным художником. Мама вышла за него замуж. Сначала у них родился сын, Майкл, мой брат, а потом я.
— Погоди-ка, — наморщил лоб Константин, — а как корабль назывался, не помнишь?
Линда виновато улыбнулась:
— Папа говорил, но я забыла.
— Не «Тукан» ли случайно, — спросил Константин.
     Все затихли. Линда замешкалась:
— Да-да, кажется, так. А вы откуда знаете?
     Константин вскочил от возбуждения:
— Как отца зовут, фамилия как?
— Веприн, — ответила Линда растерянно. — Николай Веприн.
— Точно! — заорал Константин. — Так он жив?
— Вы его знали? — поразилась Линда.
     Константин ответил уже спокойнее:
— Сам-то я его не знал, он постарше. Но ведь он здесь человек легендарный.Тут из-за него такой шум был!
— Какой шум? — удивилась Линда. — Я не знаю.
     Константин засмеялся:
— Точно, Веприн. Тут к какому-то юбилею — тогда всё время юбилеи праздновали— выставку затеяли. Творчество моряков-художников или что-то в этом духе. И ему поручили — тогда говорили «оказали доверие» — нарисовать портрет Брежнева. Он нарисовал. Вдруг на выставку народ хлынул. Органы забеспокоились: что это люди валом валят. И все у портрета Брежнева толпятся. С чего бы такая любовь? Гэбисты смотрят — вроде всё в порядке: брови чёрные, густые, как положено, он и маршал и герой — орденов до пупа. А потом или стукнул кто, или сами углядели — обнаружилось, что среди наград запрятан орден «Мать — героиня». Его многодетным матерям давали, — пояснил он Линде.
      Все, вероятно, знали эту историю, но всё равно захохотали.
— Ну вот, — продолжал Константин, — выставку закрыли, гэбисты след взяли: кто такой Веприн, где Веприн? И тут оказывается — на Тукане утонул. Все и затихло. Но люди помнят. А он, видишь, жив. И вот его дочка сидит! А?
      Народ вокруг заахал, загомонил.
      Линда была совершенно поражена рассказом Константина:
— Он мне этого не рассказывал. Думаю, что он и сам не знает о событиях на той выставке. Раньше из Союза в Америку вообще никто не ездил, теперь приезжают, но чаще всего из Москвы. А из Калининграда мы никого не встречали. Выходит, я ему первая эту историю расскажу, — рассмеялась она.
— А как он там? — спросил Константин. — Про наши-то места вспоминает?
— Да что вы, — Линда всплеснула руками, — постоянно. Уху иногда варит. Только всё говорит, что рыба не та, не так из неё получается. Он мне и про волжскую уху рассказывал, из ершей да из стерлядки, и про такую, из заливного судака. Говорит, там ты её обязательно попробуешь. И вот видите, не успела прилететь, как на такую уху попала. Спасибо. Извините, Константин, за мою шутку, — она посмотрела на него лукаво, выглянув из-за Сергея. — Это меня отец научил, как он говорит «подкалывать». В России, говорит, это принято. Вот я и тренируюсь.
— Тебе и тренироваться не надо, — буркнул Константин, а Сергей, хохотнув, двинул его плечом.

      Рассказывая свою семейную историю, Линда вдруг почувствовала её совсем иначе. Там, в Америке, она всё это будто в кино видела или в книге прочитала. Здесь же возникло ясное ощущение реальности всех тех событий: это было здесь, на этой земле, в этих местах. Высоченные сосны, обступившие поляну, так же краснели тогда стволами под вечерним солнцем, так же душисто цвела липа, так же лежал гладью бескрайний как море залив, а с другой стороны косы так же набегали на песок шумные волны Балтики.
      Ощущение усиливалось тем, что для сидящих за столом прошлое было отнюдь не историей. Для американцев уже в туманой дали Вторая Мировая война? Кого она интересует? Многие и не знают толком, кто там с кем воевал. Еще японскую сторону войны представляют себе лучше, а из европейской вспоминают разве только высадку в Нормандии. Да и то по придуманным фильмам. А для здешних людей, хотя и родившихся после войны, она и сейчас остается частью их жизни.
       Может быть, время в разных местах и в разных сообществах людей течет по разным направлениям и с разной скоростью?

      Её вывел из задумчивости красивый женский голос, чисто зазвучавший первыми нотами песни. И сразу в него плавно влились другие голоса — от очень высоких женских до низких густых мужских. У Линды перехватило горло: её бабушка пела ей эту песню, когда Линда была ещё маленькой. Она так же, как сейчас эти люди, пела, сложив руки на коленях, почти не шевелясь, полуприкрыв глаза, а Линда, притворяясь спящей, видела, как по щекам у неё текут слёзы.
      Люди за столом пели спокойно, без напряжения, и казалось даже, что слаженное многоголосие исходит не от них, а идет волной от сосновых колонн, растекается по траве поляны и уходит по широкой поверхности воды.
       Спели ещё несколько песен, мужчины снова потянулись к стаканам, женщины уже шёпотом одёргивали их, и тут с дороги из-за дома донеслись гудки петрова мерседеса.
      Петра, конечно, усадили за уху, он и не отказывался, а Линда пока что пошла переодеться: Ольга передала ей какие-то кофточки-юбочки.


Летающая тарелка

      Уже вечерело, когда они тронулись в путь. Сергей затих, разговаривал мало. Линда понимала, что он переживает из-за вертолета, поэтому старалась беззаботно болтать сама, все рассказывала Петру, какой был чудный день, как здесь красиво, какие хорошие люди и как они чудесно поют.
— Хорошие, хорошие, — ворчал Петро, — только я вас во-время увез.
— А что такое?
— Да я вижу, какие они там уже хорошие. Ведь остановиться не могут. Это они при тебе держались. А теперь будут гудеть, пока совсем не одуреют. И неизвестно ещё, чем всё кончится.
      Линде хотелось сохранить весёлый тон разговора, и она сменила тему:
— Знаете, Петро, вот я сейчас смотрю — навстречу всё «Мерседесы» да «БМВ», ни одной русской машины не видно.
      Он засмеялся:
— Лучше бы ты их никогда и не видела. А то испугаешься.
— Нет, я к тому, что когда вы меня с Борис Семёнычем в аэропорту встречали, то я подумала: вот мне какая честь — на чёрном «Мерседесе» встречают.
— А то не честь, — вступил в разговор Сергей, — сам БээС лично подсуетился.
— А я потом думаю, — засмеялась Линда, — наверно он решил, что приедет какая-нибудь важная дама, или даже посчитал, что я мужчина: ведь по-английски я Веприн, а не Веприна.
— Не смеши, — сказал Сергей. — Не такой Семёныч простак.
— Это верно, что не простак, — кивнул Петро. — Вон какую базу развернул, да в каких местах. Где ещё такое найдешь? Тут тебе и море, и песочек чистый, аж блестит. Лес рядом — грибы-ягоды, ешь не хочу. Куропатки вон через дорогу бегают, жирные — летать лень. Есть где зайчишку пострелять. Да и кабана, глядишь, завалят. Кто им тут запретит — сами себе хозяева. А рыбы, рыбы! Палтуса пикой бьют — раз. Угорь — во толщиной — два.
      Он почти бросил баранку и показал толщину рыбы, обхватив пальцами свою руку у локтя. Её это встревожило: дорога узкая, с двух сторон толстенные деревья, да ещё машины навстречу! Но мерседес шёл ровно, и она успокоилась. А он решил, что она встрепенулась от его рассказа, и ещё более оживился:
— Притащат мне угрей: «Сделай, Петро, только ты так умеешь». Ну, я  их на сосновых шишечках скопчу, да под такой дух, да под такой закус ихняя султыга канистрами идёт. Тоже мне, Матвеич — антиобледенитель для вертолёта, говорит. Да что я, не чую, что спирт? Сладковатый малость, да вроде как с жирком, а так — будь здоров. Верно, Сергей?
      Сергей неопределённо хмыкнул. А Петро продолжал с воодушевлением:
— А лосось пойдет, а? Форель по речкам! Я уж про янтарь не говорю. Лазают на мысу в гидрокостюмах, вроде как замеры делают, думают, не знаю, что они между камнями такие куски янтаря выворачивают — куда там! Так что ж им, уфологам-фуфлологам, при такой жизни на небо не глазеть?
      Вдруг машина вильнула вбок, зашуршала шинами по гравию. Совсем рядом пронеслись деревья, а с другой стороны она увидела совершенно заляпанный грязью трактор, за которым вихляясь тянулся прицеп, нагруженный чем-то непонятным — какими-то мокрыми комками земли что ли, с торчащей из них соломой. Прицеп качнуло, с него свалились куски грязи прямо под колёса их машины, которая, как ей показалось, только чудом увернулась от этой колымаги.
— Вот козёл. Небось, самогоном зенки залил. Навоз везёт, всю дорогу заляпал.
       Линду удивило, что Пётр сказал это совершенно спокойно. Он гораздо больше возбуждался, когда рассказывал про рыбу да янтарь. А Линде было не по себе. Перед глазами так и стоял надвигающийся на них грязный борт прицепа.
— Что же это дорога какая узкая, — сказала она с тревогой. — Разве можно, чтобы тут было встречное движение.
— Конечно узкая, — согласился он. — Деревья вон стенами. Как в туннеле.
— Неужели здесь нигде нет нормального шоссе?
— А это что? Это шоссе и есть. И это ещё, я тебе скажу, хорошее шоссе. Я сюда в шестьдесят седьмом приехал. До того в Тамбовской области шоферил. Вот там шоссе так шоссе. Если и есть асфальт, то весь побитый, в ямах, как после бомбёжки. А в основном-то щебёнка — пыль, тряска, резину рвёт — только лохмотья летят. И даже это ещё ничего. Уж вот просёлок — тут по уши нахлебаешься. Если сухо или зимой укатают, то можно жить. А в дождь или в буран так засядешь, что только трактора и дожидайся.
      Сюда приехал — мама родная, благодать! Все дороги под асфальтом, в крайнем случае — каменка. Да и камни так ровно уложены, что тебе твой асфальт. Узковаты, конечно. И деревья. Хотя в деревьях большой смысл есть — они корнями полотно дороги держат, а то бы давно расползлась. По уму-то надо было бы с одной стороны деревья спилить, сделать встречную полосу да на новой обочине опять молодые деревья посадить. Вот это было бы по-хозяйски. А старые деревья посмотри-ка, это ж всё липы столетние. Такой древесине цены нет. Хоть точёное что, хоть под резьбу, хоть доску гони. Липовая доска для бани — лучше нету. Небось, всё строительство дороги окупилось бы.
— А что же так не сделали? — она постепенно приходила в себя.
— Да не надо никому. Я ещё персику идею подавал.
— Кому-кому? Какому персику?
— Я тогда первого секретаря обкома возил, это вроде как сейчас губернатор, - пояснил он Линде. — «Персек» сокращенно, вроде как «персик» получается. Ну вот, сказал ему, а он мне говорит: «Ты, Петро, рассуждаешь как капиталист. Всё тебе выгода, да окупаемость. А мне Москва за такую окупаемость голову открутит. У страны других задач хватает». Конечно, думаю, у Москвы одна задача — ракет на вас, империалистов, побольше наклепать.
      Она засмеялась:
— Точно. А мы на вас, на красную угрозу, ракеты делали. Правда, у нас и на дороги оставалось. У вас, Петр, на наших дорогах, после ваших-то, не было бы никаких проблем. Разве что проблема не заснуть от слишком спокойной езды.
— Ага, — подал голос Сергей. — А здесь, того и гляди не проснёшься. Вон венок на дереве видишь?
— Я и раньше их видела, всё хотела спросить, что это значит.
— Значит, авария здесь была, кто-то в дерево врезался, погиб.
— Да ведь их по всей дороге вон сколько!
— Я и говорю: зато на ракеты хватало, — снова горячо заговорил Петро. — Может, хоть сейчас одумаются люди. И наши, и ваши. Я вот, когда пришелец улетел, по наследству к Семёнычу попал, иностранцев сейчас часто вожу. Немцы в основном. Даже шпрехать малость научился. Люди как люди. А ведь как в войну сцепились! Загрызть друг друга были готовы. Как звери.  Чего, спрашивается, не поделили? А ты вот аж из Америки добралась. Первый раз американку вижу. И тоже — ни рогов нет, ни копыт. Красивая девушка.
— Спасибо, Петро, — засмеялась Линда. — А что это вы про какого-то пришельца сказали?
— Да про этого, который на тарелке взлетел, — сказал Петро как о чем-то само собой понятном.
     Линда подпрыгнула, наклонившись к нему с заднего сидения:
— Что значит «взлетел»? На какой тарелке?
— Сергей! — окликнул Петро. — Она ещё не видела?
— Всё впереди, — отозвался тот.
— Понятно, — негормко проговорил Петро.
      Линда требовательно затормошила Сергея за плечо:
— Вы чего это загадками переговариваетесь? Ну-ка рассказывай, что это значит. Какой-такой пришелец? Что за тарелка? Это с той фотографией связано?
— Здесь всё с ней связано, — значительно сказал Сергей. — Ты же сама знаешь, что наша база даёт самую большую статистику наблюдений НЛО. Многие даже склоняются к мнению, что идёт как бы разведка из космоса, перед чем-то очень серьёзным. В общем, в этом смысле здесь все-таки особая зона. А про пришельца тебе Петро расскажет — у него самый близкий контакт был.
      Линда недоверчиво крутила головой, глядя то на одного, то на другого и опасаясь розыгрыша. Но Петро взгянул на неё совершенно серьёзно:
— Верно. На моих глазах всё было. Сейчас расскажу.

      Солнце уже зашло за лес на холме впереди, небо за деревьями светилось необычным сиреневым цветом. В низине, где шла машина, тонкими пластами плавал туман. Линду клонило ко сну — она ещё не вошла в новый временной режим. Тряся головой, чтобы стряхнуть с себя дрёму, она приготовилась слушать.
      Машина пошла на подьём, и вдруг Линда сквозь лёгкую пелену тумана увидела в окно слева, как среди острых чёрных верхушек елей сверкнул металлическим блеском край круглого диска. Она замерла. Машина круче взяла на подъём, диск поплыл вверх, показались размытые туманом круглые иллюминаторы, мигавшие жёлтыми огнями. Было непонятно, то ли частокол деревьев создавал эффект мигания, то ли огни загорались и гасли, передавая какие-то сигналы.
— Стойте, — закричала Линда сорвавшимся голосом. Боясь отвести глаза от диска, она шарила рукой по сидению в поисках камеры.
      Но машина шла дальше, повернула — диск исчез за ближней стеной деревьев, ещё поворот — и перед ними открылась поляна. В центре стояла заправочная станция, похожая на огромный алюминиевый гриб, в шляпке которого снизу светились круглые лампы, имитируя иллюминаторы. Линда обмякла.
— Вот теперь можно и остановиться, — как ни в чём не бывало сказал Петро и вышел заправлять машину.
      Сергей в шутливом испуге вжался в угол, выставил руки ладонями вперёд и виновато сдвинул домиком брови.
— Ах, так! — закричала Линда. — Месть за судака? Да? — и бросилась на Сергея. Он схватил её, обнял, стал целовать, хохоча.
— Знаешь, — решительно сказала Линда, — этот детский розыгрыш придётся повторить. Я же снять ничего не успела.
      Пришлось подъезжать к заправке несколько раз, пока Линда не сняла всё так, как хотела. Дальше поехали в весёлом настроении. Сон с Линды совершенно слетел.
— Вот уж подкололи, так подкололи, — смеялась она. — Заговорщики. А здорово построили станцию, очень похоже на фотографию тарелки. Это не Борис Семенович придумал?
— Вся эта история началась-то ещё до Семёныча, — сказал Петро. — Мой персик тогда из Москвы самого ждал, генсека. Шорох, понятно, наводили: где что подкрасить, подстроить. А я давно ему тростил — заправок, мол, раз-два и обчёлся, вдруг заправиться по дороге придётся — кофуз может выйти.
      Так вот, среди разного-прочего решили здесь заправку соорудить. Место заметное, захотелось что-то такое необычное придумать, удивить гостя. Все думают, затылки чешут. Кто предлагал вертолёт поставить и в нём заправку, кто — самолёт-заправщик. Но моему всё что-то не нравилось. «Не знаю, говорит, как насчёт самолёта-вертолёта, но действительно надо бы что-то такое вроде как летающее что ли». И тут один из молодых да ранних, из районных секретарей, возьми да и ляпни: «Летающую тарелку». Все сразу замолкли, радуются. «Ну, думают, сейчас получишь. Будешь вылезать». А тот уже и сам спохватился, онемел, не поймет, как это у него выскочило. Но вот поди ж ты! Персику понравилось. «А что, — смеётся, — нигде такого нет». Тут, короче, всё и решилось.
— А разве этот ваш начальник знал про фотографию? — спросила Линда
— Какую фотографию? — не понял Петро.
— Она имеет ввиду, эту, с тарелкой, — пояснил Сергей.
— Не знаю, — сказал Петро, — врать не буду. Но он же здесь полный хозяин был, ему-то уж всё докладывали.
       Он помолчал, обгоняя большой грузовик, потом продолжал:
— А этот, молодой, сразу вверх пошёл. И ещё раз тарелка ему подсобила. Когда бровеносец приехал, повезли его по этой дороге. Про тарелку не говорили, рассчитывали на эффект — как она из-за леса вылетает. Только он на все эти эффекты — ноль внимания. Заправку увидел, из машины вышел — «Это что?» — спрашивает. Все молчат, толпятся, языки проглотили. Молодой понял, что надо брать огонь на себя. «Летающая тарелка» — отвечает тонким голосом. А тот брови сдвинул: «Что это вы тут в мистику ударились?» Притихла толпа. «Ну, думают, уж теперь ты, выскочка, точно сгорел». А ему уже куда деваться? Решил он, видать, будь что будет, и дальше дребезжит: «Это у американцев мистика — они всё время про летающие тарелки сообщают, а реально ни одной показать не могут. А у нас, материалистов, вот она стоит, пожалуйста». И что ты скажешь — понравилось. Брови разгладились: «Ишь ты, материалист». И улыбнулся.
      А когда назад ехали, даже и пошутил: «Как там ваша тарелка? Не улетела?» Все, понятно, хи-хи-хи, а молодой после этого совсем в гору пошел, а потом и моего потеснил. В аппарате, конечно, сразу кто-то выдал: «На летающей тарелке в кабинет влетел. Пришелец». Так к нему и прилипло.
      Так он уж, ясное дело, перед Москвой не знал, как и выслужиться, доверие оправдывал. При моём-то тут и с продуктами и с товарами лучше, чем везде было. С рыбой — особенно. Зайдёшь в «Дары Моря» — магазин у нас такой — головой вертишь, гляди открутится. Чего только нет — и тебе балыки разные, и селёдочка бочковая, провесная, ящичная, и в маринаде, и в таком соусе, и этаком, тунцы здоровенные в рогожных мешках стоят, живая рыба плавает… рассказывать устанешь.      
      А при этом залётном в «Дарах Моря» одни банки остались — рыбка плавает в томате, этой рыбке хорошо. Магазин уже стали называть сокращённо «Дармо». В народе разговоры пошли: «Из области подчистую всё метёт, старается. Как не свой. Вот уж истинно — пришелец».
      Тут вскоре и Семёныч объявился, нашёл к пришельцу подход, турбазу большую здесь строить начали. Пришелец Семёныча и в Америку отправил за опытом, туризм развивать. А тот приехал — и на тебе: фотография эта объявилась. Сразу шум, крик, База Слежения. Раньше область неприметная была, а тут из-за тарелки, да из-за Базы на весь мир гремит. Ну и пришельца, ясное дело, в Москву забрали. На тарелке прилетел — на тарелке улетел.
      Линда не всё поняла, но задавать вопросы у неё уже не было сил. Одолевал сон, навалилась усталость, и она приткнулась к Сергею на плечо. В гостинице добралась, наконец, до постели и уснула, едва коснувшись подушки.


Берлинская стена

      На другой день Сергей потупившись стоял в кабинете БээСа, а тот, сидя в мягком кожаном кресле, пил кофе из красивой чашечки тонкого фигурного фарфора и молчал, выдерживая паузу.
      В этом новом кабинете Сергей ещё не был и сейчас поражался его роскошной отделке. Стены в высоких панелях морёного дуба, над панелями большие картины в богатых глубоких багетных рамах. Высокие арочные окна с тяжелыми шторами из плотного шёлка. Пол наборного паркета, с лепного потолка свисает хрустальная люстра. Рабочий стол сверхмодерный — с разновысокими плоскостями, тумбами, выступами, закруглениями. На нём антикварный письменный прибор литой бронзы, кусок янтаря музейного размера, компьютер, телефоны.
      На одной стене, занимая почти все её пространство — огромная фотография: летающая тарелка с горящими иллюминаторами довольно чётко видна на фоне плотных тяжёлых облаков, подсвеченных снизу заходящим солнцем. У противоположной стены — тёмный резной буфет, за гранёными стёклами которого поблескивают бутылки и фужеры. Рядом кофейный столик красного дерева, инкрустированный янтарём, на нём в простом глиняном кувшине со вкусом подобранный букет полевых цветов. У столика два больших мягких кресла.
      Борис Семёнович поставил чашечку на стол и наконец заговорил:
— Как же это тебя на дюну занесло? — негромко и несколько укоризненно спросил он.
— Движок отказал, — хмуро ответил Сергей
— Смотри ты. С чего бы это вдруг отказал? — спокойно, как бы размышляя, проговорил Борис Семенович.
— Машина есть машина, — поддался на рассуждающий тон Сергей. — Человек — на что уж сложный механизм, а и он, бывает, ломается. А уж машина любая может отказать.
— Зато тебе любая не может отказать, когда ты под юбки лазаешь, — повысив голос загремел БээС. — Зачем садился? На американку потянуло? Хочешь мне тут международный скандал устроить?
— Да причём тут, — опешил Сергей. — Стал бы я из-за этого машину гробить. Сколько я на ней полетал! Ведь сам же для базы её и выбил.
      Борис Семёнович отхлебнул кофе. Конечно, это Сергей постарался через своих дружков. Когда вертолётная часть развалилась, списали новенькую машину как металлолом. Но и дружки за это неплохо получили. Проговорил уже спокойнее:
— Сам выбил, сам и разбил.
— Да я её чисто посадил, — вскинулся Сергей, — как птичку! Если б там не песок!
— А почему не сообщил об аварии как положено? За это знаешь, что бывает?
— Не хотел при Линде говорить. Запаникует, думаю, что буду делать? Не до неё было — машину сажать надо. А Линда крепкая оказалась — до самого конца на камеру снимала. Можете просмотреть. Там всё видно.
— Ладно, — прервал Борис Семенович строго, — пусть комиссия разбирается. А ты вот что. Пойдёшь в распоряжение профессора, Андрея Владимировича. Он там в лаборатории установку делает. До конференции должна быть полностью готова. Непременно. Там у него доцент работает, Игорь Николаевич, физик. Но нужно ещё кого, кто там паять, пилить. Они скажут, что делать. У тебя, я знаю, руки правильно вставлены. Вот и давай, старайся. Чтоб сверкало всё! — Он воодушевился, встал из-за стола, заходил по кабинету. — Это такое будет! Мы не англичане тупые — чужие шутки повторять. У нас свежие идеи. Мы тут устроим почище, чем в Нью-Мексико! — довольно хохотнул он.
      «Пустыню что ли? — мелькнула мысль, но Сергей сообразил, что это БээС про американских пришельцев. — Хотя, — подумал он, — для нас-то один хрен будет — мираж». Cпросил хмуро:
— Когда приступать?
— А вот прямо сейчас и отправляйся. Я профессору уже сказал. Всё. Иди.

      Сергей решительно направился к лаборатории, но на полпути замедлил шаги и свернул к гостинице. БээС в свое время подсуетился, прибрал к рукам крепкое немецкой постройки здание бывшего склада, сделал там два этажа, внизу открыл магазин, кафе-ресторан, а на втором этаже оборудовал несколько гостиничных номеров для гостей Базы.
      Кроме шикарного особняка самого БээСа это было единственное аккуратно и со вкусом отделанное здание в поселке. И где только строителей нашёл? Казалось, осталась одна пьянь — никто толком штукатурку сделать не может — а вот поди ж ты! Отчистили высокий цоколь из дикого камня, тёмной расшивкой каждый булыжник выделили так, что он заиграл, как самоцвет. Кирпич отдраили, швы белым цементом затёрли. Кованые решётки в окнах первого этажа поправили, подкрасили. Крышу перебрали. Когда склад был, так на крыше черепица ещё оставалась, но больше уже шифер. Так теперь шифер этот грязный весь выкинули, черпичку положили отборную, двухцветную — красную и тёмно-серую, а по коньку и боковым скосам — фигурную, зелёной изразцовой поливы. Даже дворик впереди красивой решёткой огородили, замостили цветной плиткой, клумбы разбили. В общем — перед гостями не стыдно.
      На втором этаже хозяйничала тётя Поля — командовала девчонками, где что убрать, вымыть. Она повернулась к Сергею:
— Ты чего?
— За Линдой. Она хотела с профессором познакомиться, ну вот я к нему иду.
— Ну и иди себе. Линда ещё не выходила, а беспокоить её нечего. Надо будет — сама профессора найдёт, не убежит он.
— Тёть Поль, что это ты такая сердитая?
— А как ещё с вами? Налетели. Витька ни свет ни заря прибежал — где Линда? Теперь вот ты. А девка вчера вечером аж спотыкалась — на ходу засыпала. Дайте хоть отдохнуть человеку! Пока сама не выйдет, никого не пущу.

      Сергей потоптался, не нашёлся, что сказать, и поплёлся через весь посёлок к Берлинской стене. Так здесь называли мощную высокую каменную ограду, за которой располагалась научная лаборатория Базы. Стена была старая, ещё немецких времён. Что здесь было раньше, неизвестно, и что в советское время — неизвестно тоже. Знали только, что секретка, а что там делалось, чем там занимались, никто не знал. В те времена у калитки в будке стоял часовой, территория хорошо охранялась.
      Когда всё досталось Базе, Сергей пошел полюбопытствовать и удивился тому, что увидел. В отличном просторном цокольном этаже с высокими сводчатыми потолками, искусно выложенными из глазурованного красного кирпича, была смонтирована компьютерная установка, видимо, большой мощности, окружённая сложной аппаратурой — осциллографы, звуковые приборы, лазерное оборудование. Целый небольшой НИИ. И хоть не было уже ни будки, ни часового, всё же по старой памяти никто из посторонних за ограду не лез. Как привыкли не замечать эту территорию на самом краю поселка, так и не замечали. Хотя сама База Слежения, включая, разумеется,  лабораторию за Берлинской стеной, была, конечно, гордостью Днепровского. Шутка ли сказать — маленький поселок на весь мир стал известен!
      Теперь за стеной хозяйничал профессор. Так и называли лабораторию — профессорская. А люди там какие работали! Раньше даже слов таких здесь в ходу не было — профессор, доцент, социолог. По именам их редко кто знал, зато учёными словами местные жители щеголяли с удовольствием. И можно было любого спросить — как пройти в профессорскую лабораторию, где найти доцента или социолога — всякий скажет.
      Сергей уже довольно давно здесь не был и сейчас едва узнавал эти места. Когда-то тут была чистая, зелёная, тихая окраина с аккуратными домами под красной черепицей, утопающими в садах и цветах. Сейчас дома стояли облезлые, у одного из них половина сгорела, вверх торчали чёрные балки стропил. На оставшейся части крыши кое-где сохранилась черепица, остальное было покрыто серым шифером. На других крышах черепица местами слетела, и видны были бруски почерневшей обрешётки. Дорога страшно разбита. Ямы, лужи, грязь.
      На развалившемся крыльце сидел Вовик — личность в поселке популярная. Раньше он был бригадиром сантехников, а ещё был знаменит тем, что мог починить всё, что угодно. Выточить какую-нибудь деталь, вырезать сложную прокладку, подпаять, наладить — всё умел. Жил он здесь очень давно, и как бегал когда-то пацаном Вовиком, так его всю жизнь и звали, хотя теперь он был уже в солидных годах. Зашибал, конечно, здорово. За работу вместо денег охотнее брал спирт. Позовут его вертолётчики что-нибудь наладить, ну и нальют стопку антиобледенителя. Он хлопнет, ему стакан воды тянут запить — ведь чистый спирт! — а он так рукой по груди похлопает, потом ладошкой отрицательно помашет и прохрипит:
— Не-е. Не надо. Пусть пожжёт.
       Даром это не прошло: хрипеть стал, кашлял страшно. Как-то Сергею понадобился кусок железной трубы. Пошёл он к Вовику. Тот нужную трубу мигом отыскал. Сергей спрашивает:
— Сколько?
— Да сколько дашь.
      «Ладно, — подумал Сергей, — мужик выручил, дам ему на бутылку». И протягивает две десятки. А Вовик ему:
— Не-е.
      Сергей удивился:
— Что? Мало? А сколько же тебе?
— Не. Ты видишь, и так кашляю весь. Давай червонец. На чирик.
      Сергей вспомнил этот случай, подошёл, заулыбался. Вовик увидел, спросил:
— Закурить нету?
— Ты же знаешь, я не курю.
— А-а, верно. Ты ж у нас этот.., кто не курит и не пьет.
— Почему же? Выпить можно. За компанию посидеть поговорить. А в куреве я что-то не пойму толку. Дым, да вонь, да кашель.
— Это верно.
— А что тут — пожар был? — Сергей показал на обгорелые балки.
— Помнишь Деда Мороза?
— Это у магазинов всегда стоял, качался?
— Он самый. Сгорел.
— Как так сгорел?
— Так вот и сгорел. Заснул, небось, с сигаретой по пьяне. Квартиру спалил, —
      Вовик закашлялся глухо, с хрипами. Потом спросил. — Знаешь, откуда его прозвание пошло?
— Фамилия его, вроде, Морозов.
— Не, не только, — он засмеялся. — Давно было. Петро тогда свою дачу только ещё строил, не жил здесь. Раз, на первое января, смотрю утром идет Морозов в тулупе до земли, в валенках, рукавицы меховые, шапка. Ты чего, говорю, Дед Мороз? А он: точно так, говорит. Вот, говорит, Петро-то посадил две ёлочки. Пушистые, голубенькие. Красавицы. Я, говорит, всё ходил, любовался. Так на прошлый Новый Год срубили одну, бандиты. Такую красоту погубили. Потому в этот раз, говорит, я эту ночь под ёлочкой спал, которая осталась. Спас, вишь, её. С тех пор, — закончил Вовик, — так и пошло за ним — Дед Мороз. А ель вон какая теперь вымахала — отсюда видать.
— Да-а-а, вздохнул Сергей, — вот как жизнь свою закончил. И вообще, тут у вас всё на раздрай пошло.
— Всё брошено, — безнадежно махнул рукой Вовик, — никому ни хера не надо. Булана нету — порядка нету.
— Но ведь теперь дома приватизированы. Это ж вот полдома — твоя собственность? Так?
— Ну и что?
— Как что? У тебя вон с крыши черепица валится, что ж ты её не поправишь? Крыша ведь сгниёт.
— Да и хрен с ней. Где я денег возьму эту мою собственность в порядке содержать? С моей пенсии копеечной? Да и ту месяцами не платят.
— Сам бы мог что-то подправить. Ты ж мужик мастеровой.
— Слышь, Серёга, займи на сигареты. По старой памяти. С пенсии отдам.
— Да ладно. Травись. Ведь хрипишь, поберёгся бы, — Сергей протянул деньги.
— Спасибо, Серёга, спасибо! А то прям выворачивает.

      Сергей пошел дальше. «Вот ведь, — подумал, — был Булан — все стонали, нет Булана — назад хотят».
      Начальствовал здесь когда-то легендарный командир части по фамилии Булан. Дисциплину держал железную. И порядок был. Посёлок вылизан, дома отремонтированы, улицы асфальтированы, где немецкая брусчатка осталась — вся подправлена. Ни ям, ни луж, ни ухабов. Вдоль тротуаров цветочки посажены. Бордюры белой краской выкрашены. Патруль по всем улицам ходил и днём, и по ночам. Никакого хулиганства не было — дома не запирали. Магазинов было всего два, но снабжались так, что из Калиниграда все сюда рвались. А приехать было не просто: у въезда — КП, часовой-матросик стоял, въезд по пропускам. Строго было.
      Здесь немецкая канализация поизносилась, так он начал строить огромные очистные сооружения. И сейчас стоят заброшенные, а стоки прямо в речку идут, её теперь говнотечкой называют. Вонь от неё — не подойти. А в море впадает прямо посреди пляжа. Купается народ во всём этом деле.
      Клуб Булан хороший построил — кинозал, концертный зал, библиотека. Посреди посёлка бассейн вырыл — целое озеро. Блоки завезли, набережную делать. А теперь блоки растащили, всё обвалилось, заросло, грязная лужа стоит. Даже лес при нём был чистый, ухоженный. Не то, что сейчас — гаражей в лесу понастроили, огороды на полянах развели, мусорные свалки везде.
      Но был командир крут. Служба при нём была тяжёлая — учения, полёты постоянные, тревоги ночь-полночь. Что не так — разносы устривал грандиозные. Сам спортивную форму держал и другим жиреть не давал. Зачёты по спорту ввел. Не сдал зачёты — выгонит из части. Всех в кулаке держал. Какие там огороды — «Вы что, — кричал, — офицеры или навозники?» Одна жена офицера выскочила в магазин по-быстрому — в халате, в бигудях. Он увидел, офицера на построении по кочкам понёс, тот стоит — уши красные. Только вот, вроде бы, по женской части Булан слабость имел. Правда, говорят, бабы сами на него вешались — мужик видный, серьёзный, командир. Даже что-то вроде соревнования было — как это так, её заметил, а меня нет? Я что — хуже?
      Но как бы там ни было, а мужики держали на него зуб. И подсидели всё-таки. Что-то он там, как водится, химичил. Горючку на стройматериалы менял, военную автотехнику не по назначению использовал, да мало ли чего. Под суд его. Видно, и вверху кому-то на мозоль наступал. Слишком-то шустрых не любят, да и развал уже в армии пошёл. В общем, укатали его основательно. Сейчас он уже на воле. Несколько лет назад, когда ещё армия не совсем развалилась, юбилей части был. Пригласили его. Но он не приехал. Сказал, не по обиде отказывается, а не хочет видеть, что тут теперь стало.
      Вот и получается: порядок есть — свободной жизни нет, а гайки отпусти — всё разваливается.

      Так размышляя, Сергей пришел в лабораторию. Профессор с доцентом рисовали на большом листе бумаги какие-то схемы. Они посочувствовали Сергею насчёт вертолёта и обрадовались, что он будет работать у них.
— Отлично, Серёжа, — хлопнул в ладоши профессор, — нам как раз нужен мастер вроде тебя.
— А что за установку вы делаете?
— Всё тебе подробно расскажем, но вкратце — это будет электронная установка для перевода звуков в цвета.
— Типа цветомузыки что ли? — оживился Сергей. — Так я делал когда-то для клуба такую установку. Отлично работала до самого пожара, когда клуб сгорел.
— Может, какие-то технические решения от твоей установки и подойдут, — сказал доцент, — но тут в принципе иная схема. В цветомузыке ведь как — высокие звуки переводятся в светлые тёплые цвета — желтый, красный — а низкие звуки — в тёмные холодные цвета — синий, фиолетовый. Так?
— В общем так, хотя у меня там были нюансы — громкость обыгрывал и даже прерывистость или плавность звука.
— О! Это пригодится, — сказал профессор.
— Да-да, — кивнул доцент. — Но всё же в установках цветомузыки связь идёт напрямую — частота звука сама вызывает определённый цвет. В теории Андрея Владимировича совсем не так. Его идея заключается в том, что окрашиваются звуки речи. Не по частоте, а по их языковому характеру.
— Я что-то не понимаю, — наморщил лоб Сергей. — Что же — цветоустановка будет понимать человеческую речь? И переводить её в цвета? Зачем?
— Не сразу, Сергей, не сразу, — поднял руки профессор. — В принципе так: компьютер распознаёт речь. Не понимает, а лишь распознаёт — то есть ты говоришь, а он может, скажем, напечатать текст. Значит, это уже не совсем звуки, а и буквы тоже. Компьютер обрабатывает речь или текст и передаёт полученные числовые параметры в виде электронных импульсов на цветоустановку. Здесь главное в том, что компьютер переводит в цвета не физические характеристики звуков, а языковые. Скажем, звук А — в нашем подсознании воспринимается как красный цвет.
— Откуда это известно?
— Так мы далеко забредём. Сейчас не это главное. Пока просто прими, что это установлено специальными психометрическими экспериментами.
— Хорошо.
— Так вот. Для установки не важно, как будет произнесён звук А — высоким голосом или низким, громко или тихо. В любом случае компьютер переведёт звук А в красный цвет. Или, например, звук И — в синий, а Е — в зелёный.
— Не будет ли всё выглядеть слишком однообразно? Слишком жёстко?
— Во-первых, там много тонкостей. Чем чаще встречается в тексте звук, тем ярче горит его цвет, соседство звуков смешивает их краски, создавая полутона, цвета загораются то резко, то плавно, в зависимости от расположения звуков, ну и так далее. Ударение учитывается. Ты всё увидишь. А во-вторых, к установке нужен пульт, с которого можно корректировать игру красок, добавляя свои нюансы, как пианист одушевляет партитуру своим исполнением.
— В моей установке тоже был цветной рояль.
— Ты, Сергей, для нас просто находка, — обрадовался доцент. — А кстати, — спросил он, — как у тебя было — цветные лампы или экран какой?
— Мне тогда здорово повезло, — улыбнулся Сергей. — На маяке меняли прожектора, так я там присмотрел стеклянные пластины. Толстые такие, высокие, как колонны. Я из них на сцене стенку собрал во весь задник. А свеху и снизу цветные лампы. Очень красиво в этих колоннах цвета бегали.
— А что? — вскинул голову профессор. — Это идея. Можно попробовать.
— И если б ещё и лазером по колоннам запустить! — воодушевился Сергей.
— Серёжа! — профессор откинулся на спинку стула. — Говорят, у тебя руки золотые. Да у тебя и голова золотая! Мы вот тут как раз с Игорем Николаевичем про лазер толковали. Но всю эту игру цвета пустить по стеклянным колоннам! Действительно здорово!
— Я только не соображу, — сказал Сергей, — зачем это надо. И причем тут тарелка? Ну, скажете вы компьютеру «Маша ела кашу». Ну, заиграют лазерные цвета на колоннах. И что?
      Профессор хотел ответить, но в это время раздался громкий стук в дверь и послышался голос Ольги:
— Мальчики! Встречайте гостей.


Днепровское

      Линда проснулась с ощущением счастья. Пахнущий морем ветер слабо колыхал занавеску, по ней бегали тени деревьев и солнечные блики, чисто и дивно пели птицы. Она полежала немного, улыбаясь, но вдруг нахмурилась и сказала себе: «Чего улыбаешься, дура? Вела себя вчера, как последняя шлюха». Вдруг ей явственно представилось лицо Максима, охватил жаркий стыд, она даже покраснела. Хоть и не давала она Максиму никаких поводов, но знает же, что он в неё влюблён.
      И что такое, правда, на неё накатило? Конечно, к Сергею её как-то сразу потянуло. Как будто контакт какой замкнулся. Но всё равно. Так распуститься! Она себя не узнавала. Стресс что ли так повлиял? Ведь сейчас даже представить страшно, как падал вертолёт, как Сергей тащил её на руках к обрыву, и она увидела из-за его плеча огненную вспышку, а потом они катились куда-то, как в пропасть. А если б не успели вылезти? 
      Она поежилась и подтянула к подбородку одеяло. Но тут же взяла себя в руки: «Разнюнилась! Нечего жить вчерашним днем! Живо под душ!» И подскочила пружиной: «Вода!» Нет, никак невозможно привыкнуть, что вода идёт по часам. Вот опять проспала. Её просто отчаяние охватило. Что теперь делать? Не лежать же в постели до двенадцати. Но и без душа как же?

      Да, без душа ни американец, ни особенно американка долго не проживут. Без кока-колы тоже, конечно, трудно, но её все-таки можно чем-то заменить. Например, пепси-колой. А мест, где бы не было пепси-колы, на Земле, разумеется, не осталось. А вот уж душ ничем не заменишь. Показывали по телевизору американских солдат в Афганистане — тащат, согнувшись, на спинах немыслимых размеров мешки. Комментатор съязвил: «Что там у них в мешках? Индивидуальный походный душ?» А, знаете ли, не будет ничего удивительного, если окажется, что так оно и есть.

      Линда всё же покрутила краны душа — только воздух шипит. Накинула халатик, выглянула в коридор:
— Тёть Поль, доброе утро! Воды уже нет?
— А, выспалась, красавица? Ишь, какая розовенькая. Да откуда ей быть, воде-то. У тебя ж расписание на двёрке.
— Как же так, — Линда взмахнула руками, — ведь здесь не пустыня! Озёра кругом, речки — а вода по часам.
— Что сделаешь? Гарнизон убрали, за хозяйством следить некому. А тебе что? Чаю попить? Так у меня вот тут запас есть. Скипятить тебе чайку?
— Душ мне нужно принять.
— Да ты б, девка, в море пробежалась. Лучше всякого душа.
— Ой, тёть Поль, правда. А куда тут идти?
— Пойдем к окошку, покажу. Вон видишь — тропка между деревьев? Прям по ней и беги. Тут рядышком. Спуск, правда, крутой. Да ты молодая, козой поскачешь. Только, знаешь, искупаешься — полотенцем сразу разотрись и купальник смени, сухой одень. А то прохватить может. Это ж Балтика!
— Спасибо, тёть Поль, я побегу.
— Беги, беги. Далеко, гляди, не плавай!
      Тропинка шла прямо от гостиницы, петляя между огромными деревьями, шумевшими вершинами на ветру и создававшими густую тень. Впереди показался песчаный пригорок, она поднялась на него и задохнулась от неожиданности — перед ней тёмно-голубой стеной стояло море. Его нечеткий туманный срез оказался выше ожидаемой линии горизонта, поэтому оно не лежало плоско, а именно стояло в раме из деревьев, песчанного холма и светло-голубого, белёсого неба с ослепительно белыми облаками.
      Обрыв высокий, и вниз не было никакой лестницы или даже удобной тропинки, хотя по оползням песка было видно, что здесь спускаются к пляжу. Она засомневалась, но взглянула на спокойное сверкающее море, на золотую полосу пляжа внизу — и решилась. Стала осторожно спускаться, держась за выступающие наружу корни деревьев, за мелкие кустики, потом наступила на песчаный оползень, он потек вниз, как ручей, она неслась с ним, высоко подпрыгивая на бегу, чтобы удержаться на ногах. «И правда, как коза», — подумала мельком, и вмиг оказалась на пляже.
      Здесь было тихо, и не было не только ни живой души, но даже следов людей на чистом жёлтом песке. Только большие птицы медленно прогуливались вдоль кромки слабого прибоя, который не шумел, а позванивал чистыми переливами сверкавшей на солнце воды.
      Она прямо-таки застонала от восторга, уронила на песок сумку, стянула с себя платье, бегом бросилась в воду. Бросилась — и тут же пробкой выскочила назад — вода показалась не просто холодной, а жгуче-ледяной. Тело кололо иголками, но приятно, бодряще. Уже через несколько минут ей опять стало жарко на солнце, снова потянуло в воду. И странно — теперь вода оказалась совсем не холодной, а свежей, прохладной. Она немного поплавала, но решила, что на первый раз хватит. По совету тёти Поли растёрлась полотенцем и сменила купальник — тело горело, наливалось энергией.
      Вверх лезть было несравненно труднее. Песок уходил из-под ног вниз, редкие кустики травы обрывались под руками, жарило солнце. Она упорно лезла и думала: «Всё. Больше никаких романтических приключений. Надо работать. Такой материал в руках! Боб за него должен хорошо заплатить. Буду посылать отсюда репортажи, потом можно всё оформить в большую статью. И на телевидении мои съемки с руками оторвут».
      Пока вылезла наверх — от прохладной бодрости не осталось и следа. С тоской оглянулась на море: «Что же я ещё раз не окунулась? Хоть назад беги. Нет. В отель, позавтракать — и за работу!»
      В гостинице её ждала Ольга:
— Линда, привет! Я за тобой.
— Знаешь, Оля, я хотела сейчас позавтракать и сесть работать. Мне надо репортаж писать.
— Я вот как раз насчёт завтрака. Пойдем в комнату, ты переодевайся, а я рассказывать буду. Семёныч вызывал, просит, чтоб мы к группе профессора присоединились. Там, говорит, работы много, надо к конференции успеть. Выделяет нам со склада любые продукты, кухня там в особняке отличная, готовить — одно удовольствие. Я так предлагаю: утром ты забегаешь ко мне, у меня завтракаем, потом идем к профессору, обед и ужин — там. Я готовлю неплохо, профессор тоже может удивить, ну и ты, если захочешь, покажешь нам какие-нибудь американские блюда. Как ты считаешь?
— Это хорошо звучит. Но когда же я писать буду? — жалобно проговорила Линда.
— Сейчас давай пойдём ко мне, — решительно сказала Ольга, — и всё обсудим. Я блинчиков с творогом наделала — перестоят.
— Блинчики с творогом! Это мне бабушка готовила. Тогда идем!

      Похоже, что небольшая площадка перед гостиницей была единственным ухоженным местом в посёлке. Дальше начиналась то ли улица, то ли дорога кое-как заляпанная кусками асфальта, криво положенными кое-где бетонными плитами с невысыхающими лужами между ними.
      У разбросанных там и здесь будок-ларьков курили группы однотипных личностей — в тёмной бесформенной одежде с помятыми мрачными лицами. А от ларька к ларьку, по пятачкам асфальта между луж, выбирая куда ступить высокими каблучками и грациозно балансируя балетными движениями рук, передвигались модно одетые, причёсанные и намакияженные стройные женщины.
      Будку с магнитофонными кассетами, косметикой, с яркими пачками сигарет окружила стайка девчонок, одетых на американский манер, в джинсах, шортах, майках, кроссовках. Но в отличие от американской молодёжи, в основном безобразно разжиревшей, эти были тоненькие, и как на подбор удивительно красивые.
      Две совершенно модельные длинноногие девушки шли навстречу, держа в одной руке сигарету, в другой — бутылочку, но не так, как держат американки — на согнутой руке перед собой, — а опустив руки вниз, придерживая бутылку за горлышко между согнутыми пальцами и покачивая ею в такт шагам. Время от времени они на ходу прикладывались к бутылочкам, запрокинув голову, и неспешно шагали дальше, затягиваясь сигаретами.
— Это русская пепси? — спросила Линда, показывая Ольге на бутылочки.
— Точно, — засмеялась та, — действительно, русская пепси. Пиво.
— Пиво? Они с утра идут и пьют пиво? Да ещё и курят. Разве у вас можно пить пиво на улице?
— А у вас, что — нельзя?
— Конечно, нет.
— Надо же! А я думала, это всё от вас. У нас не только можно, но и нужно. Так реклама по остаткам мозгов долбит. Да ещё и какое пиво?! На спирту. Я один раз попробовала — чуть голова не треснула. А они с юных лет привыкают. Даже, веришь, родители малым детишкам наливают.
— И вы с этим не боритесь?
— Кто и с кем? Народ доволен, дельцы ещё больше, правительство тоже.
— Невероятно! Что же из этих девчушек будет?
— Как раз то и будет, что кому-то надо.
      Несколько в стороне от дороги-улицы вперемежку с пустырями, заросшими высоким бурьяном, стояли дома. Некоторые старые, немецкие, обшарпанные, разваливающиеся. Другие послевоенные — однообразно серые, прямоугольные. В одном из них, в длинной пятиэтажной коробке со странными чёрными полосами, неряшливо наляпанными крестообразно по стенам, жила Ольга.
— Что это такое? — показала на полосы Линда.
— А это, как тут говорят, «у кого текло по швам».
— Не понимаю.
— Я вот тоже не понимаю, как строители этот лежачий небоскрёб собирали. Он построен из бетонных панелей, и там, где панели соединяются, в этих швах, должно было что-то быть — цемент там, или раствор какой, я не знаю, но во всяком случае не щели. А там именно щели и остались. Как дождь — в квартиру вода течёт. Вот и замазали каким-то варом.
      У подъезда, куда они направлялись, стояли трое мужчин опустившегося вида, похожие на нью-йоркских наркоманов.
— С утра уже нажрались, — зло прошипела Ольга, входя в тёмный, обшарпанный подъезд с исцарапанными, расписанными ругательствами стенами. — И когда только успевают?
— Это кто? — шёпотом спросила Линда.
— Теперь уже никто. Разве что алкоголики. Раньше в части служили. Теперь безработные.

      В этом уродливом и неопрятном доме квартира Ольги оказалась неожиданно очень чистой, аккуратной, уютной. Хотя комната была всего одна, кухня была по сути дела ещё одной комнатой. Не тёмный пенал и не стойка, а именно комната с дверью, большим окном и обеденным столом. Была и прихожая — тоже как бы комнатка, отделённая от жилых помещений дверью, что совсем необычно для нью-йоркских квартир, где входная дверь сразу ведёт в гостиную. И еще одно, показавшееся Линде странным, — два отдельных помещения — одно для ванной, другое для туалета.
      В общем, квартира была очень удобной. Линда не отказалась бы от такой в Нью-Йорке. Она так и сказала Ольге, страшно её удивив.
— А я-то думала, ты там в хоромах живешь, как в ваших фильмах показывают,  — сказала Ольга, накрывая стол на кухне.
      Линда засмеялась:
— Это же кино. Неужели вы верите?
— Вот те на! А у нас тут народ ваши сериалы смотрит и вздыхает: эх, своей жизни нет, так хоть на чужую посмотреть. Давай-ка садись - блинчики стынут.
— Есть, конечно, богатые люди, — говорила Линда, едва отрываясь от вкусных нежных блинчиков. — В роскоши живут. Но их ведь немного. У меня вот в Нью-Йорке тоже квартира из одной комнаты, как у нас называют — студия. Комната, пожалуй, побольше, зато такой кухни нет, а только отгорожен темный угол вот и всё. Прихожей отдельной тоже нет. Как входишь — так сразу и в комнате и в кухне. И то на квартиру уходит почти всё, что зарабатываю.
— Так дорого?
— И не говори. Хорошо, что мне недавно повезло — я сама видела какой-то странный летающий объект и сняла на видео целый фильм. Он имел большой успех на телевидении, я неплохо заработала и смогла снять отдельную квартиру.
— А раньше что, с родителями жила?
— Нет, у нас с родителями жить не принято. Снимала квартиру ещё с одной девушкой, вдвоём платили. Многие и втроём, вчетвером снимают.
— Надо же, — удивлялась Ольга, — прямо коммуналка получается. Совсем плохо мы представляем вашу жизнь.
— Мы вашу — тоже, — засмеялась Линда. — А ты за такую квартиру много платишь?
— Да нет, у нас пока ещё за жилье плата небольшая, хотя теперь тоже всё время повышают. Мы же всегда Америку догоняем, — улыбнулась Ольга. — А когда получили эту квартиру, то совсем копейки платили, я уже сейчас даже и не помню, сколько.
— Как это получили?
— Раньше ведь бесплатно давали. А теперь она моя собственная, как сейчас говорят — приватизированная.
— Собственная? Бесплатно? Да ты богатый человек!
— Да уж. Хорошо, что Семёныч создал здесь Базу, а то я со своим богатством ноги протянуть могла.
— Как так?
— А так. Я здесь клубом заведовала. Хороший был клуб, библиотеку там неплохую собрала. Потом воинская часть развалилась, клуб сгорел. Я успела в окно кое-какие книги повыбрасывать.
— Да, я вижу — у тебя целая библиотека, — с уважением сказала Линда.
— Это всё, что успела спасти, хотя они никому не нужны. Меня потом саму пожарники в окно едва успели вытащить. Да мне как-то всё равно было. Не хотелось жить.
— Ой, Оля! - Линда тронула её руку. - Почему?
— Муж у меня на вертолёте разбился. Тогда ещё немного времени прошло — всё в себя не могла прийти.
     Линда молчала, не зная, что сказать. Потом спросила:
— Это его фотография в комнате стоит?
— Его.
— Красивый.
— Красивый был. И такой хороший! Скромный, ласковый. Поэзию любил, музыку. Всего и пожили два года. Только-только квартиру получили. Я беременная была. А когда это случилось, я заболела сильно. Выкидыш случился. На нервной почве.
       Они помолчали.
— Мне бы, — продолжала Ольга, — перетерпеть как-то, ради ребёнка. Но разве себе прикажешь. Очень уж мы любили друг друга. Знаешь, как срослись всё равно.
       Голос Ольги дрогнул, она отвернулась, потом взяла себя в руки:
— Ладно. Засиделись мы. Пойдем к профессору.
       По дороге Ольга рассказала, что их было трое друзей-вертолетчиков из одного училища — её муж Толик, Миша и Сергей. Дружили — не разлей вода. Теперь вот один Сергей остался.
— А Миша, он где? — спросила Линда.
— Это ты Серёжку спроси, он тебе лучше расскажет. Там целая детективная история. Может, тебе даже и для твоих репортажей пригодится.
— А ты... что же, — осторожно спросила Линда, — так больше замуж и не вышла?
— Не вышла, — вздохнула Ольга. — Сначала и думать об этом не могла. А теперь уж мне за тридцать, совсем старуха. Кому нужна?
— Что ты такое говоришь? — Линда даже остановилась. — Мне тоже скоро тридцать, а я, наоборот, думаю, что ещё рано замуж.
— Ну, у вас, может быть, по-другому. А у нас если до двадцать пяти не вышла, то и всё — старая дева.

       — Девочки! — вдруг раздался высокий дребезжащий голос. — Куда это вы спешите?
       Линда оглянулась. Возле покосившегося сарая, сбитого из досок, кусков фанеры и ржавой жести, в высокой траве сидел улыбающийся мужичок и помахивал им рукой. Линда уже хотела ответить, но Ольга дернула её за рукав:
— Пошли. А то привяжется, не отстанет.
— Как же не ответить человеку? Он вон улыбается.
— Человеку можно было бы и ответить, — сердито сказала Ольга. — Идём!
       По запущенной улице, с ямами на грязной дороге, с облезлыми домами, серыми сараями и заборами, они подошли к высоченной каменной стене. И только ступили за тяжелую кованую калитку, как оказались совсем в другом мире.
       За стеной утопал в цветах сад, среди которого стоял солидный дом. Высокий цокольный этаж дикого камня, два полных этажа и третий мансардный под черепичной крышей в сложных изломах и башенках. На втором этаже выступал большой округлый эркер, крытый позеленевшей медью. Арочное крыльцо украшено кованым шпилем с каким-то вензелем. За домом — терраса, выложенная цветной плиткой, перед ней небольшой бассейн, рядом с ним горка из крупных валунов, между которыми ковром стелились цветы, а дальше — огромная темная ель с опускающимися до земли лапами. Сад идеально ухожен — кусты оформлены, газоны подстрижены, стена-ограда плотно завита плющом. Плющ завил и стену дома возле крыльца почти до самой крыши.
       Линда ахнула, схватилась за свою аппаратуру, бегала по саду, выискивая лучшие точки съёмки. Ольга поднялась на крыльцо и громко постучала большим кованым кольцом-ручкой по медной накладке на высокой двери тёмного дерева.
— Тут есть электрический звонок, — показала она Линде, — но я люблю стучать кольцом. Этому старинному дому электрический звонок не идёт. — Она приоткрыла дверь и закричала:
— Мальчики! Встречайте гостей!


Ленин

      Стали знакомиться. Профессор, Андрей Владимирович, высокий, сухощавый, подвижный, с густой гривой седых волос, осторожно пожал Линде руку. Доцент, Игорь Николаевич, полноватый, с большой лысой головой, галантно спросил, кивнув на пышные линдины волосы:
— А что, в Америке все женщины такие золотые?
Линда засмеялась:
— Есть и серебряные.
      Всем хотелось поговорить с Линдой про Америку, но сразу наседать не стали — надо же человеку оглядеться.
      Ольга вызвалась показать Линде дом. В цокольном этаже Линду поразила разнообразная аппаратура. «Он военных осталась, — пояснила Ольга. — Доцент говорит, что всё высокого класса». На первом этаже была гостиная. Высокая двустворчатая стеклянная дверь из неё выходила в сад на террасу. Цветущие поляны, ель, горка и бассейн выглядели в проеме двери как картина в раме. К гостиной примыкал уютный каминный зал с обтянутыми тканью стенами и великолепным изразцовым камином. Дальше, в глубь дома — большая кухня-столовая со старинными резными шкафчиками и современным кухонным оборудованием. Просторная ванная комната, отделанная желтоватым мрамором с тонкими темными прожилками.
      На второй этаж вела широкая изогнутая лестница, и весь этаж занимал большой зал. Потолок был сделан как бы куполом из ломаных плоскостей, что добавляло залу простора и торжественности. Блестел начищенный узорный паркет. По стенам стояли резные мягкие полукресла с золотистой рельефной обивкой, антикварные столики, шкафчики. С одной стороны, почти во всю ширину стены — огромное окно-эркер выступало в сад, из него открывался захватывающий вид на дальний лес и море, уходящее дымкой в небо. От эркера с двух сторон шли по стенам стрельчатые окна, завершающиеся витражами. Торцовая глухая стена была пуста. Просто покрашена в бежевый цвет и всё. Ясно, что когда-то там что-то было. Что-нибудь красивое, особенное, главное в этом зале. Возможно, висел старинный гобелен, по бокам стояли рыцарские доспехи с копьями и плюмажами на шлемах. Или старинный резной орган, например.
— Слушай, — восторгалась Линда, — это же не дом, а музей! — И принялась щелкать фотоаппаратом, снимать на камеру.
      Сергей не усидел внизу, поднялся к ним, стал объяснять:
— Вот здесь, — показал на глухую стену, — соберём цветовую установку. В этом зале будет потрясающий эффект.
— Что за установка? — спросила Линда.
— Профессор тебе расскажет. А то я напутаю, чего доброго.
— На третьем этаже спальни? — кивнула Линда вверх.
— Там спальни, и еще два душа и туалета, — сказала Ольга. — Балкончик есть небольшой. Утром прямо с постели сесть кофе попить, — улыбнулась она Линде.
— А там внизу в ванной ты ей показала? — спросил Сергей.
— Что? — на поняла Ольга.
— Ну вот, — взмахнул рукой Сергей. — Это ж самое главное. Пойдем, Линда.
      Они спустились вниз, снова прошли в ванную комнату, и Сергей показал на тёмную дверь сбоку:
— Там была?
— Нет. А что там?
— Э-э, да ты ничего и не видела, - он открыл дверь и включил свет. - Оп-па! Смотри.
     Там была сауна. Вся обшита чистыми белыми узкими досками, а в углу настоящая каменка с крупными валунами наверху.
— Баня!— торжествующе сказал Сергей. — Вагоночка липовая, как положено. Чувствуешь запах? Ух, мы тебя здесь, Линда, с веничком попарим!
— Это моего отца бы сюда, — ответила Линда. — Он всё по русской парилке вздыхает, — и вдруг засмеялась. — Да ведь вода по часам! Как же с баней? В расписание укладываться?
— Не-е-е, — успокоил Сергей, — здесь своя скважина. Вообще-то,- он усмехнулся, — интересно с водой получается: в советские времена хоть посёлку воды и хватало, всё же у начальства своя скважина. А когда капитализм накликали — БээС с Федором янтарное производство наладили. Там воды много надо, на всех не хватает, вот остальному народу и отмеривают.
— А им что же — без ограничений?
— Так они что придумали: поставили мощный насос, и когда на центральной воду отключают, то в трубах-то по всему посёлку, во всей системе, вода остаётся. Вот они эту воду из системы себе и откачивают. На перерыв как раз хватает. Потом воду с центральной пустят, а в поселке из кранов ещё долго только воздух шипит —система заполняется.
— Ишь ты, Сергей, — крутнула головой Линда, — у тебя получилась водопроводная система прямо-таки как модель социальной, — и она погладила его по щеке. Потом спросила:
—  А что здесь раньше было? В доме и вообще за стеной за этой?
—  Что-то военное секретное. Не знаю точно. А Петро говорит (он сюда своего персика возил) говорит, что ещё и место для развлечений больших начальников. Правда, нет ли, ты ж знаешь петровы байки, только он рассказывал, что здесь, возле бассейна за горкой, медведя на цепи держали. А из бани, вот видишь дверь, прямо к бассейну выход. И медведя натренировали, что кто идёт в бассейн — должен ему чего-нибудь вкусненького кинуть. Рыбки там или корку хлеба с медом. Ну и медведь каждый раз на задних лапах идёт лакомство выпрашивать. Кого новенького в баню приглашают, так ему про медведя ничего не говорят. Представляешь, бежит голый в темноте в бассейн, а на него медведь на дыбах да с рыком. На храбрость генералов проверяли. Я Петра спрашиваю: может, ты про Дубровского начитался? Нет, говорит, Дубровского, конечно, знаю, в школе учили, но здесь, говорит, правда так было.
      Вернулись в гостиную, где профессор с доцентом всё колдовали над своими схемами.
— Вот, — укоризненно сказала Линда, — люди работают, а мы бездельничаем. Уже полдня прошло, — и повернулась к Сергею. — Мне нужно просмотреть ту запись, в вертолёте. Я должна готовить репортаж.
— Нет проблем, — сказал Сергей, — в каминном зале большой телевизор и видик хороший. Пойдём. Кто хочет посмотреть на мой позор — милости прошу, — обратился он к остальным с широким жестом.
      Ольга не пошла, сославшись на то, что ей нужно готовить обед, и, уходя на кухню, сказала негромко:
— Ненавижу вертолёты!
      Профессор с доцентом пошли полюбопытствовать. Съёмка была отличная. Профессиональная работа. Сначала шли великолепные виды песчаной косы, море, залив, мужественное лицо уверенно ведущего машину Сергея. Потом гул двигателя оборвался, и было видно, как резко и косо вертолёт пошёл вниз, как стремительно надвигалась ослепительно жёлтая дюна, тупой толчок, дрожь камеры, замелькала переворачивающаяся кабина, сосредоточенное лицо Сергея, почти закрывшее экран, потом то небо, то песок и вдруг — вспыхнувший вертолёт, и дальше всё закрутилось, не разобрать.
— Хорошо, что камеру не выключила, — повернулась Линда к зрителям. — Взрыв вертолёта попал случайно, но так на месте!
— Да, — сказал профессор, — производит впечатление. Очень даже производит. Прямо-таки фильм получился. Мастерски сделано.
— Спасибо, — сказала Линда рассеянно, потом вдруг отмотала плёнку назад, снова включила запись. Впилась в экран, перематывала плёнку туда-сюда всё время на одном месте — как раз перед тем, как заглох двигатель.
      Все затихли, смотрели на неё, не понимая, что происходит. Она остановила кадр, схватила Сергея за руку:
— Смотри!
      Он уставился в экран:
— Что там такое?
— Смотрите! Смотрите! Вот! — тыкала она пальцем в экран.
— Облачко какое-то, — неуверенно сказал Сергей.
— Облачко? Где ты видишь облака? Небо чистейшее. А это блестит, видишь?
— Может, на плёнке блик какой? — вглядывался доцент.
— Какой может быть блик на плёнке? — возбужденно говорила Линда. — Это же ЮФО, ну, НЛО то есть! Они всегда так выглядят. Сколько я разных съёмок пересмотрела! Теперь я их сразу замечаю.
      Она уставилась на Сергея:
— Вот почему мотор у вертолёта выключился! Так всегда бывает. Ты совсем не виноват! А у меня такой материал! — радостно кричала она.
      Профессор улыбался, глядя на её восторг. В комнату заглянула Ольга:
— Линда, ты не забыла, что тебе на обед к Семёнычу? Уже пора.
— Да-да. Сейчас. Посмотри Ольга. Это нас НЛО сбил! Не специально, я думаю. Просто, когда тарелка близко, то моторы выключаются.
— Да? — Ольга подошла ближе. — Вот это беленькое?
— Оно самое. Семёнычу покажу. Вот будет сюрприз!
— Я тебя провожу, — сказала Ольга.
— Что же я сама дороги не знаю?
— Нет уж, провожу. А то будешь всем улыбаться.
— Хорошо, хорошо, — Линда вся светилась и чуть не прыгала от радости.
       Пока Линда перематывала плёнку, Ольга тихонько спросила у доцента, выходя из комнаты:
— Как вы думаете, Игорь Николаевич, там правда этот самый объект?
— Вне всяких сомнения, объект, Олечка, — проговорил доцент, беря её под руку. — Видишь ли, людям хочется верить в необычное. Это расцвечивает жизнь. А что там именно за объект — самолётик ли блеснул крылом, облачко ли так отсвечивает, зонд ли какой запустили, да мало ли что, — уже и не суть важно.
       Выбежала Линда, заторопила Ольгу:
— Пойдём, пойдём скорее.
       По улице она почти бежала. Смеялась, тараторила:
— Какой случай! Репортаж будет — бомба! А? Сенсация!
       А про себя подумала: «Теперь уж Боб выложит настоящие деньги. И телевидение ещё! Там могу вообще хорошо заработать. Совсем другая жизнь пойдёт! Наконец-то удача!»
       Закружилась на ходу, золотые волосы сверкали и переливались на солнце. Внезапно она резко остановилась. Тот мужичок, который сидел в лопухах, теперь лежал ничком, согнувшись и подвернув под себя руку.
— Пойдём, — потянула ее за руку Ольга. — Теперь если и улыбнёшься, он всё равно не увидит.
— Да ты что, — вскрикнула Линда, — может, ему плохо!
— Не-е-е, — вдруг протяжно застонал лежащий, — мне хорошо, хорошо-о-о!
      Ольга прыснула, Линда смутилась, и они пошли дальше.
— У вас небось так не валяются? — спросила Ольга.
— Валяются, валяются, — ответила Линда. — Сейчас у нас мэр хороший, куда- то он их всех подевал, не знаю. А то бездомные по всем улицам спали. Один прямо у нас в подъезде устроился. Там сначала дверь на улицу, она без замка, потом такой тамбур небольшой и другая дверь — с замком. Так он в этом тамбуре поселился. Знаешь, даже страшно было. Он, правда, спокойный был — лежит себе, закутается, только глаз из-под одеяла жутко так сверкает. А полицию вызовешь, они его прогонят, уедут — он опять назад. Но сейчас нет его. Исчез куда-то.
— Видишь, — усмехнулась Ольга, — там ты им не улыбаешься, а полицию вызываешь. А здесь что же?
— Там сразу видно, кто он такой, — засмеялась Линда.
— Тебе там сразу видно, а нам здесь сразу видно, кто такой.
      Так пересмеиваясь пришли к Базе, и Ольга повернула назад.

      Как и ожидала Линда, Борис Семёнович пришел в восторг от такого поворота событий. Линда пыталась ему втолковать, что Сергей ни в чём не виноват, но того это, видимо, уже не интересовало. За обедом он представил Линде крупного плотного мужчину в отлично сшитом костюме и со вкусом подобранном галстуке:
— Знакомьтесь: Фёдор Пахомович, наш большой начальник.
— Можно просто Фёдор, — сказал тот и осторожно пожал её руку, сверкнув из-под манжет золотом дорогих часов.
— Любые бытовые проблемы, вопросы — всё к нему, — продолжал Борис Семёнович. — Он моментально всё решит.
— Какие могут быть проблемы? Обо мне здесь так заботятся — и тётя Поля и Ольга.
— Вы для нас дорогой гость, — улыбнулся Фёдор и вдруг спросил: - Как там Максим?
      Линда даже вздрогнула от неожиданности, замялась, не зная, что ответить. Борис Семёнович пояснил:
— Мы с Фёдором у вас в Америке были, на стажировке. Жаль, Максим не приехал. Мы его ждали, и профессор тоже.
— Максим очень хотел со своим учителем повидаться, но у них на фирме срочная работа. Он так переживал. И про вас рассказывал, — добавила она и смутилась, подумав, что описания Максима были для них совсем не лестны и, пожалуй, едва ли справедливы: люди они, кажется, вполне приличные. Сделали, по всему видно, неплохие деньги. Так что же? Почему бы и не пожить теперь нормально?
      После обеда Борис Семёнович горячо обсуждал с Линдой возможные аспекты подачи нового, как он сказал, «убойного» материала. Решили, что первым делом Линда напишет на русском и английском небольшую заметку под сенсационным заголовком. Вроде: «Неопознанный летающий объект сбил русский вертолёт с американской журналисткой!» Сначала несколько засомневались: по-английски всё понятно, а по-русски не совсем ясно, кто кого сбил, но потом резонно решили, что так даже и лучше — читателю дополнительная приманка.
      Заметку Борис Семёнович поместит в местные и московские газеты, а Линда отправит по факсу Бобу, своему боссу. Причём, в заметке надо написать, что в следующих номерах будут даны подробности. Потом подготовить обстоятельный репортаж с фотографиями о Базе, о знаменитой тарелке и заправочной станции, об аварии вертолёта. И непременно подготовить телефильм. Тоже на русском и английском. Фильм Линда отправит в Америку экспресс-почтой, а в России всё устроит Борис Семёнович. Надо постараться сделать как можно скорее. Это же такой подарок к конференции!
— Ещё и рублей неплохо поздаработаешь, — засмеялся Борис Семёнович. — Здесь тебе как раз рубли-то и нужны. А доллары целее будут. Где хочешь работать? Могу на Базе отдельный кабинет тебе выделить.
— Заметку сделаю здесь прямо сейчас, а репортаж — у профессора. Буду по ходу материалы на читателях и зрителях проверять.
— Ну, как знаешь. Только быстрее.
     Ей и самой не терпелось. Быстро написала броскую интригующую заметку (самой понравилось), отдала отправлять и уже собралась было идти в лабораторию, но в кабинет заглянул Фёдор:
— Я подвезу, — сказал он.
— Что вы, спасибо, не нужно, — запротестовала она, — это ведь совсем близко.
— Нет-нет, — улыбнулся он. — Такую красавицу — только к подъезду.
      Машина у него была отличная, приятно пахло, он включил негромкую музыку:
— Хорошая запись, — сказала она, стараясь этой похвалой компенсировать свою неловкость перед ним из-за дороги, которая была как после бомбёжки. По-видимому, никогда не высыхающие лужи, ямы, вылетающие из-под шин камни... Несчастный БМВ, объезжая воронку, вскарабкался на выломанный бордюр и так ширканул днищем, что она вздрогнула и проговорила с беспокойством:
— Извините, может быть, я лучше пешком пойду, здесь ведь рядом — машину жалко.
— Ну уж нет, — отозвался он. — Ваши ножки мне больше жалко. А эта железка пусть терпит. Кто её делал, сами виноваты — зачем войну начали? Не начинали бы — ездила бы ихняя хорошая машина по ихним хорошим дорогам, — он довольно хохотнул. — Вот и приехали. За стеной-то порядок, там вашим ножкам ничего не грозит.
      Она смутилась, поблагодарила и с облегчением вышла из машины.

      Сергей увидел в окно, как от калитки отъехал Фёдор, и громко объявил в гостиной:
— Что делается! Сам Фёдор Пахомович, собственной персоной, на собственной машине Линду подвез! Может, теперь дорогу сделает. У него ж теперь БМВ, а не мусорка.
— Какая мусорка? — не поняла Линда.
— Погоди ты, — Ольга махнула на Сергея рукой, — дай объяснить, — и повернулась к Линде. — Федя раньше на мусороуборочной машине работал. Теперь он начальник коммунального хозяйства. И хоть у него сейчас шикарная машина, а сам в итальянских костюмах ходит, но человек простой, компанейский. Он, между прочим, — она засмеялась, — перед твоим приездом нагнал сюда своей техники — мусорные кучи убирать. А то тут по всему посёлку горы мусора лежали. Запах стоял! А подожгут эти кучи — дым идёт вонючий. Ужас! Так что мы тебе должны быть благодарны, что хоть этого теперь нет.
— Но всё равно, — не унимался Сергей, — чего это он перед нашей Линдой расстилается?
— А почему же, — вмешался доцент, — Ленин всегда был куртизаном. Вспомните хотя бы Инессу Арманд, — и его маленькие глазки хитро блеснули.
— Какой Ленин? — опешил Сергей.
— Господи! — жалобно протянула Ольга. — Совсем вы Линду запутали.
      Линда действительно растерянно крутила головой. А доцент, как ни в чём не бывало, спокойно продолжал:
— Мне Ленин чуть жизнь не поломал. Но, правда, от коммунистов спас.
      Он говорил серьёзно, но бровки сделал домиком, глаза поблескивают, щёчки пухлые подрагивают. Ясно, что расскажет что-то интересное. Сергей подыграл ему:
— Вы, значит, Игорь Николаич, с Лениным вась-вась?
— Не скажу, чтоб уж очень. Но вот случай поближе свёл. Дочь помогла.
— Да ладно уж темнить, — закричали, — рассказывайте.
      Он, как опытный рассказчик, ещё потянул: «Да вы садитесь, садитесь» — и начал при всеобщем внимании:
— Это уж давно было.
— Ясное дело — давно, — не удержался Сергей. — Ленин-то когда умер? Сколько же вам тогда было, позвольте узнать?
      Доцент посмотрел на Сергея укоризненно:
— А вам, молодой человек, надлежало бы знать, что, как сказал проницательный поэт, Ленин жив. И вы в этом сейчас убедитесь.
      Все заулыбались, а рассказчик продолжал:
— Мы тогда с Федей соседями были, жили в одном подъезде. Я готовился кандидатскую защищать. А вот профессор знает, что от кафедры рекомендация нужна и с подписью парторга. Ко мне, как к нечлену, внимание, понятно, повышенное. Парторгом у нас женщина была. Суровая такая, строгая. Всё намекала, что нужно готовиться просить у партии оказать мне высокое доверие — принять меня в её ряды. А потом уже и нажимать стала — когда же я заявление подам. Это теперь я её положение понимаю — муж ушел, оставил с ребенком. Сама тянет. Пробилась вот в какие-то начальники. Хоть и небольшие, но всё же привилегии. Ну там — путевку в санаторий, поликлиника получше, ребёнку пионерлагерь обкомовский — сами понимаете. Вот она уж и старается выслужиться, за место держится.
— Верно, — поддакнул Сергей, — тогда многим так приходилось.
— Да это всегда и везде так, — неожиданно для себя выпалила Линда, с удивлением обнаружив во фразе интонации Максима.
      Все посмотрели на неё, и она продолжала, как бы оправдываясь:
— И у нас, кто получил место получше, так перед хозяином или дирекцией тоже изо всех сил старается себя показать, как вы говорите, выслуживается. Старается на этом месте удержаться, а при удаче — и выше пойти. У вас ведь сейчас тоже, видимо, так. Раньше перед партией, а теперь перед хозяином.
— И ещё неизвестно, что лучше, — буркнул Сергей.
— Извините, Игорь Николаевич, — сказала Линда, — я вас перебила.
      Тот расплылся:
— Вот видишь, Сергей, что значит — культурный человек. А ты, неотёсанный, перебьёшь — и как будто так и надо.
      Сергей театрально поклонился, а рассказчик продолжал:
— В общем, я тогда всё думал про парторгшу: «Вот стерва. Как же к ней подъехать?» Раз, на седьмое ноября, после демонстрации пригласил всех кафедральных к себе. И её, естественно. Жена пирогов напекла, я выпивки запас. Сидим, беседуем. Моей дочери тогда лет пять было. Она, конечно, тоже тут вертится.
      И вот наша партийная дама погладила дочь по головке: «Какая девочка хорошая. А ты Ленина любишь?» Я похолодел. В детский сад дочь не ходила, мы ей ни про какого такого Ленина сроду никогда не говорили. Ну, думаю, пропал. А дочь так уверенно отвечает: «Конечно, люблю». Ого! — думаю — Дочь-то молодец какая. Выручила. Небось, от подружек слышала. Вздохнул с облегчением.
      Но парторг не унимается, дальше допрашивает: «А за что ты его любишь?» Эй, соображаю, дорогая, это уже запрещенный приём. Сейчас мы тебя от ребёнка отцепим. Но не успел я и слова сказать, как дочь заявляет: «Он нас на мусорке катает».
Народ за столом замер. Я чуть со стула не упал. Всё – стучит в голове - теперь всё. И сипло на дочь: «Что ты такое говоришь? На какой мусорке?» А она мне: «Папа, как ты не понимаешь? Ленин — это ленин папа, он нас с Леной на своей машине, на мусорке катает. В кабинке. И в колокольчик даёт позвенеть. Ну, когда чтоб люди мусор выносили».
      Доцент изобразил лицо человека в ступоре, а слушатели покатились от хохота.
— Ну и что? — сквозь смех спросила Ольга.
— Да что ж тут, — доцент сокрушенно развел руками. — Партийная дама губы поджала. «Спасибо, - говорит, — за угощение». И удалилась. За ней ещё некоторые ушли. Только друзья остались. Посмеялись мы от души, выпили. Дочь не понимает, что к чему, но радуется, что взрослых рассмешила.
— А как же потом с вами? — с тревогой спросила Линда.
— Поначалу думал — заклюют меня теперь. Хотя, если вдуматься, так аналогия вполне в коммунистическом духе — ведь очищает жизнь от мусора, а не мусорит. Партийной даме я, понятно, не стал эту идею развивать. И как-то всё так удачно повернулось! Парторгша в партком с возмущением побежала, а там решили, что я ещё зелёный, не созрел для партии. Бумажки, какие для защиты надо, дали — я же с Лениным на мусоровозе не катался. Потом уж вскоре развалилось всё, народ не в партию, а из неё побежал. Парторгша, между прочим, среди первых. А дочь до сих пор гордится, что с Фединой помощью от партии меня уберегла.
      Линде всё сегодня нравилось. Этот прекрасный дом, весёлые, интересные люди. Она почувствовала себя будто в мастерской у отца, где тоже постоянно собирался народ, шутили, рассказывали разные истории, спорили ожесточённо.

      После ужина доцент, Сергей и Линда уехали в Светлогорск. У Игоря Николаевича там отдыхала семья в санатории, а Линде было интересно посмореть этот прелестный куротный городок, совсем не тронутый войной. Немецкие дома содержались там в полном порядке, и построено с тех пор было немало: променад над морем, широкая удобная лестница с высокого крутого обрыва к морю, фуникулёр, лифт прямо на пляж, отличный концертный зал. Там приятно было погулять, посидеть тёплым вечером в ресторанчике над морем.
      Ольга хлопотала внизу по хозяйству, а профессор устроился на балконе, любуясь закатным освещением, необычно окрасившим дальний лес и дымное море в оранжевые тона. События сегодняшнего дня, связанные с Линдой, с Фёдором вызвали у него свои калиниградские и американские воспоминания. «Старею, видно, — подумал он, — раз в прошлое оглядываюсь».


Калининград

      Он тогда ещё не был профессором, только что защитил кандидатскую диссертацию и работал в Москве, в крупном научно-производственном объединении, в отделе, где изучали речь человека в экстремальных условиях, в частности — в глубоководных аппаратах. И как-то в профкоме ему предложили путёвку в военно-морской санаторий в Светлогорск. Это как раз в здешних краях, полчаса езды от Днепровского.
      Он никогда не бывал в Калининградской области, и ему интересно было посмотреть на бывшую Восточную Пруссию. Да и в море покупаться, отдохнуть. Поехал. И не пожалел. Здесь, где удивительным образом переплелись исторические пути Европы, Германии, России, было действительно необыкновенно интересно. Пруссы, Тевтонский Орден, отец Суворова — наместник, немецкий философ Кант — подданный русской императрицы, наполеоновская арка на Немане, Тильзитский мир, подписанный в теперешнем Советске, Вторая Мировая война, штурм Кёнигсберга, фантастические громады развалин Королевского замка и Кафедрального собора, послевоенная история, перемешавшая культуры, стили, эпохи...
      И вот теперь — самый запад Советского Союза, западнее Варшавы, до Берлина много ближе, чем до Москвы.

      Он приехал в Калининград утром, и уже железнодорожный вокзал его поразил —закрытые перроны со стеклянными крышами, отличное стильное здание, сразу пахнуло Европой. Он спросил, далеко ли от вокзала университет, ему ответили, что недалеко, в самом центре, минут двадцать на трамвае. В Светлогорск, в санаторий, нужно было ехать на пригородном поезде, время у него было, день стоял чудесный, и он решил посмотреть на знаменитую Альбертину — один из старейших университетов Европы.
      Трамвай тоже был необычный — узкая коллея, маленькие тесные вагончики с деревянными рамами. «Надо же — ведь ещё от немцев остались», — изумился он. Трамвай, пронзительно визжа на крутых изгибах рельсов, медленно полз по странному городу — нижние этажи домов с колоннами, портиками, фигурными окнами явно остались от прежней архитектуры, а верхние столь же явно были надстроены второпях и без затей. Кое-где проглядывали довольно хорошо сохранившиеся здания, по которым можно было судить об этом когда-то красивом и солидном городе. А вот кирха, совершенно, похоже, не пострадавшая. Затейливые шпили с петушками, сложное чешуйчатое покрытие куполов — кто бы стал возиться восстанавливать, если бы было разрушено? Нет, это точно так и сохранилось. Вот смешно: знал бы кто тогда заранее, мог бы просидеть там всё время боёв в полной безопасности. Вокруг всё разбито, а сюда ни бомба, ни снаряд не угодили. Чудеса, да и только!
      Трамвай, между тем, с натугой взбирался на пригорок и вскоре оказался среди пологих холмов, заросших высоким бурьяном. Домов вокруг не было видно. Он забеспокоился, спросил, правильно ли едет — ему нужно в центр, в университет.
— Вот самый центр и есть, — ответили ему, — университет — следующая остановка.
      Он недоуменно озирался, и вдруг трамвай остановился, народ повалил из вагонов, послышалась автоматная стрельба, ухнул пушечный залп. Он выскочил из вагона — наперерез шли танки, за ними пехота в плащ-палатках, впереди дымно горели развалины здания, из окон свисали руками вниз трупы в немецкой форме. По брусчатой мостовой, виляя из стороны в сторону, неслась открытая немецкая легковая машина, белая, с красной обивкой внутри. В ней сидели важные военные чины. Прямо перед машиной взметнулся столб разрыва, машину подбросило, она завалилась набок, из неё посыпались люди.
      У него возникло странное ощущение нереальности происходящего и своего присутствия здесь. Будто он, как совсем другой человек, участвует во всех этих событиях, остро переживая и смертельный ужас и азарт боя.
— Кино снимают, — пояснил кто-то. — Все военные фильмы тут сняты. «Падение Берлина» видели? Тоже здесь.
      Стряхнув с себя наваждение и поглазев в толпе на съемки, он пошёл вдоль запущенного, заросшего камышом озера в университет. Вокруг тоже были пустыри, бурьян на холмах, но только теперь, вблизи, он увидел, что холмы — это горы битого кирпича и обломков зданий. Среди них и стоял университет — серая, совершенно современная невзрачная коробчатая постройка. Ничего общего с затейливой архитектурой Альбертины, фотографии которой он видел в книгах, когда читал о Восточной Пруссии, готовясь к поездке.
      Он хотел уже повернуть назад, сказав довольно громко: «Ну и Альбертина!», как молодой человек, спускающийся от входа по выщербленной бетонной лестнице, весело откликнулся:
— Точно! Альбертина и есть. Только  имени уже никто не помнит. Да и небезопасно его тут произносить, — он оглянулся. — В ревашизме обвинят.
      Они разговорились. Молодой человек назвался Василием Степановичем и объяснил, что после английских бомбёжек от университета осталась одна коробка. Её гладко оштукатурили, убрав всё лишнее, накрыли плоской крышей, окна квадратные вставили — и вот вам типовой проект. А место то же самое — сам Кант тут лекции читал.
      Андрей, смеясь, рассказал про съёмки фильма, про свои впечатления от развалин:
— Ведь уже двадцать лет прошло с войны, везде всё уже восстановили, а здесь война как и не кончалась.
— Я думаю, — ответил Василий, — всё дело в важнейшем для нас искусстве кино. Такое в павильоне не построишь, да и всё равно видно будет, что декорации. А тут — такая натура! Вот перестанут военные фильмы снимать — начнут строить.

      Сошлись они как-то сразу. И ещё удачно совпало: Василий как раз собирался ехать в Светлогорск. Там от университетского профсоюза были комнаты в санатории. Так что поехали вместе.
      Василий был коренаст, мускулист, бицепсы выпирали под рубашкой. Сказал, что занимался штангой, но теперь врачи не советуют — стало сильно садиться зрение. В раннем детстве, говорят, витаминов не хватало. А какие там витамины в войну в Воронежской области? Зимой солому парили, чуть весна — траву ели. Голодали страшно. По образованию он историк, закончил университет, здесь занимается социологией — новой тогда, модной наукой.
      В санатории Василий быстро договорился, чтобы их поместили вместе. Пока они шли по длинным коридорам, им навстречу попадались только женщины, которые посматривали на них игриво и с интересом.
— Странно, — сказал Андрей, когда они устраивались в комнате, — ты заметил: ни одного мужчины не встретили.
— А-а, — засмеялся Василий, щурясь, — ты же первый раз. Не знаешь, что в малинник попал.
— Как так?
— Это ведь санаторий военных моряков. Девицы по всему Союзу рвутся путевки сюда достать. Они думают, что здесь разгуливают бравые молодые капитаны с кортиками. А тут только их жёны. Если даже попадется моряк, то хоть чином повыше, чем капитан, но в отставке и с проблемами опорно-двигательного аппарата. Да и тот отдыхает, как положено, то есть пьёт без просыпу. Так что мы здесь будем в особой цене.
      Раздался стук в дверь. Василий выглянул. В коридоре стояли две хихикающие девицы:
— Мальчики, у вас есть карты?
— Вам, девочки, географические? — любезно спросил Василий. — Нет, у нас только глобус.
      А хохочущему Андрею объяснил:
— Главное — уметь вежливо отбиться. Чтобы свободу выбора сохранить за собой.
      Вечером, как водится, были танцы. Андрей ни в какую не хотел идти, но Василий потащил:
— Урок необходим сразу. Иначе пропадешь. Пошли без разговоров.

      В зале стоял крепкий запах духов, смешанный с не менее крепким запахом пота. Среди возбужденных дам кое-где мелькали явно подвыпившие кавалеры, на эстраде играл оркестр, надо сказать, совсем неплохо.
      Василий целеустремленно двинулся вперед, Андрей озирался у стенки, и тут объявили дамский вальс. Не успел он сообразить, чем ему это грозит, как увидел, что прямо на него движется, подрагивая своими пышными прелестями и предвкусительно улыбаясь ярко накрашенным ртом, до предела обесцвеченная блондинка, высоко взбитыми кудрями живо напоминающая кого-то из Людовиков в парике. Андрей огляделся, ещё надеясь, что жертва — не он, но вокруг толпились только дамы. Поняв, что путей к отступлению нет, он приготовился стойко принять неизбежное, и это помогло ему устоять, лишь слегка присев, когда дама вывалила на него приличный вес бюста.
      С танцевальными па у него не совсем клеилось, но дама, крепко вжав его в свой живот, уверенно направляла движения.
— Слушайтесь меня, — ворковала она грудным голосом. — Сейчас назад, раз-два, теперь на меня, ещё на меня. Ну вот — у нас отлично получается.
      Музыка играла бесконечно. Он взмок под её жарким животом, но деликатные попытки хоть немного отслониться приводили лишь к тому, что она ещё крепче вдавливала его в себя.
      Когда истязание кончилось, она томно сказала:
— Вы прекрасно танцуете, — и сделала выжидательную паузу.
— Спасибо, — измочаленно улыбнулся он и опрометью бросился из зала.

      Больше он на развлекательные мероприятия не ходил. Василий в общем тоже на них не стремился. Хотя их жизнь в малиннике была отнюдь не аскетической, они оба не могли долго бездельничать и бессмысленно отдыхать. На некоторое время им хватило бесед о научных интересах каждого. Василий обладал живым умом, был весь пропитан необычными идеями, да к тому же оказался остроумным и артистичным рассказчиком. Он заинтересовался проблемами компьютерной лингвистики, углядев в ней социологический аспект, удивительно легко вник в объяснения Андрея и тут же выдал идею телевизионной передачи по этой полуфантастической тогда проблематике в социологическом преломлении.
      Идея не была беспочвенной. Напротив, Василий решил задействовать свои связи на телевидении, где он был частым гостем, а также компьютерные знакомства, которые образовались после того, как его назначили от обкома руководителем группы работников рыбной промышленности, направляющейся в Польшу для обмена опытом.

      Поездка за границу, даже в Польшу, была тогда делом серьезным. В группу, конечно, были отобраны в основном начальники, ну и несколько всё же кого попроще, проверенных, разумеется. Социолог должен был их инструктировать, как себя вести за рубежом, а во время поездки следить, чтобы чего не вышло.
      В группе сначала отнеслись к нему настороженно — чужой, да и кто его, стукача, знает, кого и за что заложит. Но он к поручению отнёсся не только ответственно, но и с интересом. Повёл дело так, чтобы люди в группе сами подумали, о чём в их работе без вранья рассказать не стыдно. И действительно, много чего нашлось. Сейнера были хорошие, плавбазы вообще отличные, научные исследования велись серьёзные. И пожалуй, главным козырем оказался вычислительный центр, оснащённый мощными по тем временам ЭВМ. С группой он не занудствовал, держался легко, весело. Как-то на инструктаже одна пышная дама спрашивает:
— Что отвечать, если спросят, почему у нас в магазинах нет мяса.
— А вы скажите, — тут же нашелся он: - «Посмотрите на меня. Разве по мне похоже, что у нас нет мяса?» Группа захохотала, и дружеские отношения были обеспечены.

      Василий привел Андрея в вычислительный центр, и тот сразу нашёл с программистами общий язык. Оказалось, что машины задействованы совсем не так плотно, как в Москве, где время отпускали крохами по предварительным заявкам, а то и в ночное время. Здесь же можно было работать вполне вольготно, особенно после рабочего дня. Андрей нарадоваться не мог. Сделал несколько демонстрационных программ, выступил с ними на телевидении, написал пару статей в местную газету.
      Так он познакомился с университетскими, и в беседе проректор по научной работе предложил ему поработать у них. Андрей сначала не понял — что же он из Москвы уедет сюда работать? Но проректор объяснил, что университет молодой, требуется помощь, особенно в налаживании научной работы, и он, проректор, уверен, что министерства пойдут навстречу, договорятся, оформят Андрею долгосрочную командировку. Место работы, квартира в Москве, прописка — всё останется за ним, а здесь ему обеспечат жильё и все условия для работы. И по деньгам получится неплохо.
      Андрея действительно соблазняла возможность активно работать на ЭВМ — глядишь, материала для докторской поднакопит. Прибалтика ему понравилась — море, отличные пустынные пляжи, напитанный историей Калининград, чудный курортный городок Светлогорск. Друг вот здесь теперь хороший — Василий. В общем, он серьезно задумался. Надо же иногда делать в жизни кульбиты, а то совсем завянешь.

     Однажды он подзадержался в вычислительном центре, проголодался, на ужин в санаторий уже опаздывал, да ещё и ехать сколько на электричке. В общем, решил зайти в ресторан, который недавно построили в городе поляки, тем более, что собирался непременно заглянуть в это красивое и оригинальное здание. Может быть, там даже что-то из польской кухни есть? Но на закрытых стеклянных дверях висела, как обычно, табличка «Мест нет». Он постучал по стеклу. Величественный и хмурый швейцар, молча ткнув пальцем в табличку, отошёл. Андрей топтался обескураженно, и вдруг кто-то заглянул из-за спины ему в лицо:
— Ой, вроде я вас по телевизору видел? Ну, точно. Мы с женой смотрели. Вы ж учёный по этим, по ЭВМ. А?
      Андрей обернулся. Перед ним стоял в приличном костюме и галстуке высокий крупный парень с открытым простым лицом.
— Да, — ответил Андрей, — я тут сделал несколько передач. И подумал: «Ну вот, уже знаменитым становлюсь»
— Меня зовут Фёдор, — протянул он руку.
      Андрей назвал себя и уже собрался уходить, но парень спросил, улыбаясь:
— Что, не пускают? Отойди-ка на минутку.
      Он поманил швейцара пальцем, тот подошёл, тут же распахнул дверь, Фёдор не спеша вошёл, Андрей смущенно тянулся за ним. Направился Фёдор не в зал, а в боковой коридорчик, и заглянул в какую-то комнату. Оттуда вышла официантка, провела их за собой в угловую кабинку на возвышении в гремящем музыкой зале.
— Вот хорошо, — обрадовался Андрей, — тут потише.
— Чего ж хорошего? — удивился Фёдор. — В ресторан не за тишиной ходят. Пришёл — так веселись. Не люблю я эти стойла. Сидишь, как в камере. Но внизу, видишь, банкет — нету мест. Пищевики гуляют.
      Расположились за столом. Андрей взял меню, выбирая, что заказывать, чтобы хватило денег. Никаких польских блюд не обнаружил, те же щницеля, как в любом российском ресторане, правда, разной рыбы было много. Фёдор смотреть меню не стал.
— Я ведь не сюда шёл, — сказал он. — Но вижу — человек, можно сказать, знаменитый, а его не пускают. Надо, думаю, помочь.
      Пока он говорил, официантка принесла бутылку водки, закуску. Андрей забеспокоился:
— Может, Федя, лучше сухого вина?
— Вот удивляюсь я, — засмеялся он, — музыка громкая, водку не пьёт — зачем тогда в ресторан идти?
      Пришлось глотать водку, злясь на себя за мягкотелость. «Интеллигентское размазняйство, — корил он себя, — неудобно отказать. Командует тобой какой-то Федя, а ты на своём поставить не можешь. Дёрнуло тебя с этим рестораном». Однако после пары рюмок настроение стало лучше. Действительно, люди веселятся, поют, танцуют. Что же букой сидеть? Фёдор видишь каким оказался — узнал, помог. Другой бы мимо прошёл. Нет, определённо Федя ему нравился. Отличный парень. Решительный, свойский.
     Когда снова подошла официантка, Федор заказал коньяк, налил ей большой фужер. Она спрятала под передник, ушла.
— Пьет? — спросил Андрей.
— Нет. Горе у неё, — сочувственно ответил Федор. — Мужик с перебору упал с лесов. Строитель. Ну и с концами. Хоть и с ним у ней особой жизни не было, но без мужика, конечно, не радость. Пацан у неё, достаток в доме, работа, видишь, неплохая — а нету бабе отрады. Ладно. Давай выпьем за женщин, и пошли им помогать: гляди — шерочка с машерочкой танцуют.
      Да, как везде в России в людных местах, кроме армии, тюрем и стадионов, в зале было много женщин и мало мужчин. Возле каждых тёмных брюк кружились светлые ноги и юбки красивых молодых женщин.
      С танцами у Андрея не было особенно приятных ассоциаций, но он чувствовал, что голова отяжелела от непомерных для него доз водки, и рад был подвигаться, размяться. Под оглушительный грохот и электронный вой оркестра они влились в разгорячённую толпу танцующих. Фёдора многие знали, здоровались с ним, шутили. Он стремительно вламывался в группки женщин, тормошил, вертел то одну, то другую, орудуя руками довольно откровенно. И странно, женщины не только не обижались, а были рады ему, смеялись и охотно с ним плясали.
      Время шло, Андрей уже поглядывал на часы — пора было ехать, не хотелось возвращаться слишком поздно. Фёдор исчез куда-то, потом пришёл, сказал:
— Пошли.
      Андрей полез в карман
— А расплатиться?
— Уже всё, — бросил Федор и тяжело двинулся к выходу.
      На улице он встал, расставив ноги, долго недоуменно оглядывался, будто видел эти места впервые, потом несколько раз резко встряхнул головой и решительно сказал:
— Поедем сейчас ко мне.
— Нет-нет, Федя, — заторопился Андрей, — спасибо, но я никак не могу, у меня завтра важная работа.
— У меня тоже работа, — с пьяной рассудительностью сказал Федор, — и тоже важная. Без моей работы все они тут в дерьме потонут, — он широко повел рукой и, несколько нарушив равновесие, шатнулся.
      Андрей лихорадочно соображал, как ему теперь от него отделаться. Нельзя же повернуться и уйти — человек к нему всей душой. И в ресторане заплатил. А Фёдор вдруг встал ровно и посмотрел на Андрея совершенно осмысленно:
— Ты, конечно, извини. Ты человек учёный, тебе со мной разговаривать интереса нет.
— Что ты такое, Фёдор, говоришь? — смущаясь возразил Андрей.
— Да ладно, — махнул тот рукой. — Просто жизнь так сложилась. Братан вон у меня тоже по науке пошёл.- И неожиданно заговорил трезво и серьёзно. — Я тут недавно мусор с одного чердака вывозил, там оказались старинные книги. Двадцать семь штук. Переплёты кожаные с золотым тиснением, застёжки бронзовые. Взгляни, может дельное что. А какую захочешь, тебе подарю.
— Обязательно посмотрю. Только давай не сейчас.
— Сейчас, сейчас. Успеешь ты ещё в свой мухоморник зевотный.
      Андрея поразило свойство Фёдора быстро переходить из одного состояния в другое: минуту назад он казался совсем пьяным, сейчас — как будто и не выпил прорву водки. «А что, — подумал, — ведь могут оказаться редкие книги. Последней электричкой поеду, успеваю вполне. Он, кажется, не так уж и пьян».
      Пошли ловить такси. Фёдор встал, прислонившись к столбу, Андрей снова засомневался, стоит ли с ним ехать, но всё же не очень уверенно поднимал руку. Такси не останавливались. Тогда Фёдор отшатнулся от столба и перед очередным зелёным огоньком сделал странный жест: указал пальцем в землю перед собой. Машина, взвизгнув тормозами, вильнула из второго ряда к ним и встала мёртво. Фёдор грузно плюхнулся на переднее сидение, буркнул адрес и поник головой. В конце пути встрепенулся, бодро спросил водителя:
— Шеф, запас есть?
— Сибирская.
— Годится, — кивнул Фёдор и добавил. — Горлодёр.
— С дорогой два червонца будет, — предупредил водитель.
Фёдор обернулся к Андрею:
— Отстегни ему четвертак. Есть?
— Есть, есть, — заторопился Андрей. — Двадцать пять, да?
      Таксист достал из-под сиденья бутылку водки, отдал Фёдору, взял у Андрея деньги и укатил, резко рванув с места.

      Перед дверью квартиры Фёдор приосанился, поправил галстук, позвонил. Открыла миловидная полная женщина, взглянула на Фёдора и сразу ушла, Андрей даже поздороваться не успел. Фёдор подтолкнул его вперёд, подмигнул, крикнул:
— Ты нам, Насть, собери на стол чего получше. У нас в гостях не кто-нибудь - знаменитый человек, Андрей Владимирыч, мы его с тобой по телеку видели.
       Настя выглянула из кухни, улыбнулась:
— Здравствуйте, проходите, пожалуйста, — а мужу бросила: — Не кричи, Клава спит. Ей с утра в садик. Это у тебя каждый день праздник.
— А я что, не работаю? — обиделся Фёдор. — Ну, отдыхаю сегодня. Законно.
— Ладно, ладно, — заговорила Настя примирительно, — иди-ка лучше помоги банки открыть.
       Фёдор захихикал, согнулся и пошел на кухню, приседая и потирая руки:
— Эт-т мы мигом.
       Квартира была обставлена со стандартным богатством — полированная стенка с анодированными накладками, ковёр на стене, хрустальная люстра, цветной телевизор в углу на тонких раскоряченных ножках. За стеклом на полках хрусталь, довольно много книг. Никаких старинных не видно — разнородная ерунда из дефицитного ширпотреба.
— Прошу к столу, — пригласила хозяйка. — Хоть бы он позвонил, предупредил, я бы всё приготовила, а так что же — на скорую руку.
— Что вы, что вы, — Андрей чувствовал себя неловко, — я вот так, не вовремя. Только на минутку, книги посмотреть, мне ещё на электричку надо.
— Вы уж извините, — смутилась Настя, — я вас так встретила. Думала, опять он со своими дружками. Садитесь, садитесь. Жалко только... Я бы сготовить могла, испечь.
      Вышел из кухни Фёдор, неся в руках глубокую миску.
— Это верно, она у меня хозяйка. Готовит знатно. Ну да не последний день живём, ещё побалуешь нас пирогами своими да пельменями. Зато вот, — встряхнул он миску, — грибки-грибочки собственного сбора и посола. У-ух, я вам доложу, такая штука...
      На столе стояла красная и чёрная икра, нарезан ломтиками балык меч-рыбы, несколько сортов колбасы, солёные огурцы и помидоры. В центр стола Фёдор поставил миску с грибами, заулыбался и принес из прихожей бутылку:
— Под такую закуску грех не выпить помаленьку, — и разлил всем по рюмкам. — За нашего дорогого гостя! Первый раз у меня в квартире такой человек. За тебя, Андрей Владимыч!
      Андрей смутился, забормотал что-то протестующее, через силу выпил свою рюмку вместе со всеми. Фёдор сразу же налил ещё.
— Федя, — тихо сказала Настя, — ты и так уже хорош.
— Да-да, — поддержал Андрей, — я уже больше не могу. Мне ещё ехать. Ты же обещал книги показать.
      Федор засопел обиженно, осел сгорбившись на стуле, помрачнел.
— Ну правильно. Ты ж большой человек. Вам тут с нами некогда тары-бары разводить. Мы тут пьем все. Алкоголики.
— Зачем ты так, Федя? — Андрей даже покраснел. — Спасибо, что ты меня к себе пригласил. Вот, с Настей познакомились, — он засуетился, поднял рюмку. — За вашу семью, за милую хозяйку, за тебя!
      С отвращением выпил, бросился поскорее закусывать и твёрдо решил поблагодарить, распрощаться и уйти. Настя пить не стала, смотрела на мужа настороженно. Тот выпил, вяло пожевал грибок, как-то сразу огрузнел, навалился на стол, заговорил пьяно:
— Ты, Владимыч, не обижайся. Умный ты мужик, ничего не скажу, а жизни не знаешь. Я, может, не за себя, за тебя в обиде. Вот ты учёный человек, а тебя в ресторан не пускают. Сможешь ты, к примеру, чёрной икры достать? Да хоть и красной? А? Не сможешь. А у меня — вот она, на столе стоит. Крабы — небось забыл, как пахнут. А я тебя сейчас угощу. Слышь, Настя! — посмотрел на жену тяжело, заиграл желваками на скулах.
      Она встала, пошла на кухню.
— Что ты придумал? — в отчаянии всполошился Андрей. — Какие крабы. Я на электричку опоздаю!
      Фёдор захохотал, крепко хлопнул Андрея по плечу тяжёлой рукой. Вдруг вскочил, схватил его в охапку, поднял от пола, сжал так, что у того перехватило дыханье, забормотал:
— Ты мой дорогой. Никуда не поедешь. Завтра на своей машине отвезу.
      Настя принесла открытую банку крабов, зло сказала мужу:
— Оставь человека в покое. Помни себя. Сам знаешь.
      Тот грузно упал на стул, стукнул кулаком по столу:
— Молчи, дура!
      Она бросилась на кухню, хлопнула дверью. Андрей рванулся было в прихожую, но Фёдор схватил его за бока, как клещами, посадил рядом с собой.
— Я тебя, Владимыч, люблю и уважаю. И за тебя у меня душа горит, — он гулко стукнул себя в грудь кулаком. — Ты сколько учился, чтоб достичь. А я, вместо чтоб учиться, собак гонял, да с дружками мы... Эх, что говорить! — он резко, через край рюмки, плеснул себе водки, опрокинул в горло.
      Андрей попытался высвободиться, сказал просительно:
— Мне надо ехать. Действительно. Пора.
— Поедешь, поедешь, сейчас. Не обижайся. Скажи, что тебе надо — всё будет.
— Сейчас мне надо на электричку.
— Ладно. Надо, так надо. Мы ж не дураки какие, — он вдруг улыбнулся, хитро прищурился. — Хоть для моей работы наука не требуется, но соображать надо. Вот мы в ресторане были. Думаешь, я платил? Хрен-то! Пищевики нас угощали. А почему меня уважают? Молчишь? Я и говорю — жизни не знаешь. А подумай — если я у пищевиков и в ресторане этом хоть три дня отходы не вывезу, что будет? Опять не знаешь? А будет у них копец. Всё завалено, гниёт. Их санэпидстанция враз прищучит, и весь их навар - тю-тю- мимо кармана поплыл. Да они на меня молятся, чтоб я не заболел, не рассердился. Сиди! Сейчас пойдёшь, тут до вокзала недалеко. А меня прищучить — кишка тонка. Если ехать не захочу — загоню машину на яму, скажу — сальник хвостовика течёт, менять надо. А его, сальник, поди достань. Дефицит. У меня-то он есть. И если ко мне с уважением — я всегда на ходу. Понял? С корешами мы тоже всегда вась-вась. Я не поеду — и другой не поедет. Вот так. А получка, что получка? Не в ней дело. Что в получку дают, то всё ей — показал он на кухню. До копейки! А у меня свои дела есть...
      Вышла Настя, взяла грязные тарелки, оборвала:
— Ври да не завирайся. Чего несёшь с пьяну-то. Человек подумает — правда.
— А что неправда? — Федор расходился всё больше. — Для кого стараюсь? Для себя? Всё тебе, всё тебе, и всё мало!
      Настя вдруг закричала визгливо:
— Не ори! Ребёнка разбудишь!
      Дверь в соседнюю комнату приоткрылась, в щель высунулась светлая головка маленькой девочки. Она ничего не говорила, серые глаза смотрели без страха, со взрослым женским выражением терпения и страдания. Андрей вскочил, сказал с тихой яростью:
— Хватит! Прекращай безобразие!
      И не успел ничего сообразить, как Настя отшатнулась от стола, прикрыв собой дочь, Фёдор привстал, с неожиданной ловкостью выхватил из-под себя за спинку стул, размахнулся, задев зазвеневшую люстру, и ахнул стулом по столу. Брызнула в разные стороны закуска с осколками посуды. Лицо, рубашку, пиджак Андрея окатило грибами, икрой, помидорами. Фёдор зарычал и стал размахиваться ещё. Но Андрей прыгнул на него, повис на плечах. Настя крикнула:
— Имей ввиду, Фёдор, сядешь!
      Тот сразу обмяк, рухнул на диван и затих. У Андрея тряслись руки, он стряхивал с себя еду, Настя принесла полотенце, стала вытирать пиджак.
— Что же делать? — спросил он. — Милицию вызвать?
      Настя в сердцах бросила на стол полотенце:
— Какую милицию?! Хоть вы-то уходите, а то он до утра будет выступать.
      Его обдало жаром стыда, он бросился к двери, побежал вниз по лестнице. «Идиот! — ругал он себя. — Друга нашёл — пьяного хама. Дон-Кихот чёртов, вздумал заступаться за прекрасных дам. Правильно тебя носом ткнули — не знаешь жизни».
      На улице стал озираться — не знал, где он и куда идти. Пошёл наугад по тускло освещенной дороге. Бросался к редким машинам, махал рукой, но они шарахались в сторону, прибавляли скорости. Сообразил, что вид у него пьяного забулдыги. Увидел вдали неоновые огни, пошёл туда и с облегчением обнаружил, что это гостиница. Так кстати! На электричку он опоздал, и надо было где-то переночевать.
      Поднял воротник пиджака, отогнул лацканы, прикрыв рубашку в помдорных пятнах, и собирался уже подойти к стеклянной двери, как увидел на ней издалека неизменную табличку «Мест нет». Потоптался в нерешительности, и в это время к подъезду подкатили две «Волги», из них вылезла компания мужчин в больших плоских фуражках, все явно навеселе. Швейцар широко распахнул перед ними дверь, и когда компания чинно прошла вперёд, семеня обогнал их — вызывать лифт. Андрей проскользнул боком в дверь позади швейцара, направился к стойке, протягивая документы, улыбаясь и стараясь придерживать у горла пиджак.
— Тут так получилось, — заговорил он просительно, — мне только переночевать... Если можно.
      Дебелая девица с вытравленными до синтетического вида волосами посмотрела на него, отвернулась и буркнула в сторону:
— Мест нет. Читать не умеете?
      Ответ был совершенно обычный, он его слышал много раз и никогда не вступал в пререкания. Но сейчас его прорвало и он неожиданно для себя выпалил:
— Я читать умею, а вы не умеете с людьми разговаривать, хотя это и есть ваша работа.
— Что-о-о?! — она сразу вызверилась, пошла от шеи красными пятнами. Её квакающий крик эхом разносился в пустом вестибюле: — Указывать мне тут будет! Нажрался, весь облёванный! Милицию вызвать?
      Он пошёл к выходу, а она всё кричала, будто обрадовалась такой возможности:
— Работа. За своей работой смотри! Переночевать ему. Ночлежку нашёл!
      Деваться было некуда. До утренней электрички. Начался мелкий нудный дождь, и пришлось идти на вокзал.

      В зале ожидания было душно, все кресла, конечно, заняты, люди сидели на чемоданах, на подоконниках и прямо на полу. Под стенами женщины устроили постели — там спали дети. Андрей прислонился стоя к закрытому газетному киоску — здесь хоть локти можно было положить на выступающую полку.
      Через некоторое время, показавшееся мучительно долгим, радио хрипло и непонятно объявило посадку на какой-то поезд, народ задвигался, засуетился, побежал из зала, подхватывая узлы и чемоданы, освободилось сразу несколько мест, и он в изнеможении и радости повалился в кресло. Попробовал подремать, но раздёрганный дикими и нелепыми событиями, никак не мог успокоиться. Рядом небритый парень спал, откинувшись на спинку кресла, запрокинув голову и страшно разинув рот. С другой стороны толстуха закуталась в платки, положила на подлокотник мягкий тюк, склонилась на него, сопя и прихрапывая.
      Удивительное дело. Жизнь вокруг стремительно менялась. Везде, во всём. Взять хотя бы вот железную дорогу. Её не узнать со времён его детства. Тогда на ней царили паровозы, которые называли именами выдающися государственных деятелей. Действительно, недаром паровозу слагали стихи и песни — он поражал воображение: как огромное живое существо, пыхтел и шипел, выбрасывая клубы дыма и пара, из трубы летели искры, внизу у колес двигались блестевшие маслом поршни, в окошечко кабины высовывался серьёзный машинист, вытирая паклей руки, а в дверь кабины было видно, как чумазый кочегар в майке бросал совковой лопатой в ревущую огнём топку чёрный блестящий уголь.
      Но сколько дыма, гари, золы производили паровозы! Весной, когда таял снег, он покрывался чёрной пленкой накопившейся за зиму угольной пыли. Чистые электровозы изменили всё это моментально. Пассажирские вагоны тоже преобразились — вместо тесных и скрипучих, со свечными фонарями и маленькими деревянными окнами, появились чистые, комфортабельные, светлые, с мягкими полками и кондиционерами. Автоматические стрелки, бетонные шпалы, бесшовные рельсы — и множество других изменений происходило на железной дороге постоянно.
      И только вокзалы не менялись. Сколько он помнит, всегда в вокзальных залах вповалку спали на полу, на скамейках, узлах, чемоданах, всегда ползали по лохмотьям грязные дети, а матери, не закрываясь от посторонних взглядов, кормили их грудью, всегда бродили серые небритые личности, всегда пили в углу и ели на газетках, пристроенных, где придётся.
      Недавно в Москве он встречал знакомого на Киевском вокзале. Поезд припоздал, и от нечего делать он ходил по вокзалу, поражаясь роскошной отделке: дивные мраморы и граниты, бронзовое литье, гигантские люстры, лепнина, богатая роспись. И во всём этом дворцовом великолепии на каменной мозаике пола всё те же спящие вповалку люди, кормящие женщины, голосящие дети.
      «Дичь невообразимая, — подумал он тогда. — В наше время!» А теперь вот в порванном, загвазданном пиджаке и заляпанной чёрт-те чем рубахе он и сам был не лишённым колорита штрихом этой вечной вокзальной картины.
      Постепенно он угрелся во влажном тепле пиджака, пристроился головой на краешке тёткиного тюка и под её всхрапывание тяжело задремал. Очнулся в ознобе от страшного крика: «Ноги!». Ничего не мог понять — в его туфли тыкала мокрой тряпкой на палке озлобленная женщина:
— Ноги подберите! Тётка, подтяни платки, всю грязь собрала. Навозили тут, носит вас нелёгкая, дома не сидится, все как ошалели, ездят туда-сюда.
      Он встал дрожа, едва разогнулся, затёкшие ноги не слушались. В голове бухало, как молотком, перед глазами всё расплывалось, вспыхивало красными пятнами. Кое-как промаялся до электрички, приехал, наконец, в санаторий, добрался до своей комнаты и обрадовался, что Василия нет — не хватило бы сил рассказывать и переживать всё снова.
      Из последних усилий приняв душ, повалился спать, как подкошенный. Хорошо, что успел лечь в постель, потому что тогда опять возникло это переключение органов чувств, и он надолго провалился в свой цветной мир.

      Тот давний дикий случай и сейчас вызвал невесёлые размышления. Фёдор теперь начальник, новая элита формируется. Будет ли она лучше старой? Почему-то всегда элита формируется, мягко говоря, не из лучшего человеческого материала. Надо бы Василия спросить, что это за закон такой социальный?

       Тихонько выглянула на балкон Ольга, сказала, что готов ужин. Профессор встрепенулся:
— Оля, что же ты мою рабсилу не использовала. Я бы помог. А что у нас на ужин?
— Творожная запеканка. И молоко парное уже принесли.
— Отлично. Тогда знаешь, я могу приготовить к чаю печёные яблоки по своему рецепту. Согласна?
— Конечно, — улыбнулась она.
       Профессор принялся орудовать на кухне, по ходу дела поясняя свои действия:
— Кожицу яблок протыкаем вилкой, чтоб на потрескалась, потом вырезаем сердцевину, туда грецких орехов с мёдом и в духовку запекать. А под конец полить сметаной и ещё чуть запечь, чтоб зарумянились. А кто любит — сверху сбрызнуть коньяком. Вот и всё.
— Андрей Владимирович, да вы на все руки! Возьмите меня в ученицы. Один рецепт я уже запомнила.
       Ольга смотрела на него с обожанием, но не могла идти по современному напрямую, а профессор не понял женского подтекста и потому ответил простодушно:
— Да что ты, Олечка, это мне у тебя учиться, - однако сам расплылся довольный: — Рецепт уже международный. Я в Америке готовил, так всем нравилось.
— Вы в Америке были?
— Пришлось побывать несколько лет назад.
— Ой, расскажите пожалуйста.
       Пока наслаждались запеканкой, пока готовились яблоки, пока неспешно чаёвничали, профессор рассказывал про свою поездку и сам снова пережил то незабываемое время.


Полёт

      Тогда у него украли багаж. На заре перестройки, которая ещё действительно казалась розовой утренней зарёй, и мало кто понимал, что на самом деле это вечерняя заря угасающей державы, он впервые летел в Америку, а именно в Вашингтон, к своему американскому коллеге.
      Этому предшествовали некоторые обстоятельства. Он тогда был уже профессором и снова, после затянувшейся калиниградской командировки, работал в своем московском НПО, где основательно занимался компьютерным моделированием языковых способностей человека. И к ним приехала американская делегация, чтобы начать крупный совместный научный проект. Среди американских ученых оказался специалист по проблематике, сходной с той, которой занимался Андрей Владимирович. Они быстро нашли взаимопонимание, даже сдружились. Рич, так звали американца, неплохо говорил по-русски, профессор читал и писал по-английски, хотя с разговорным языком у него было хуже. Но в ходе общения они притёрлись и отлично понимали друг друга.
      Оказалось, что Андрей Владимирович и Рич в разработке сходной проблематики идут совершенно разными путями. А потому им обоим было исключительно интересно познакомиться со взаимными достижениями. Вникнув в работу профессора, Рич сказал, хлопнув себя по коленкам:
— Вот! Это отличные идеи. Но твои компьютеры... как это... сделаны  перед потопом.
— Допотопные?
— Да. На наших компьютерах все это будет так отлично!
— Где же я возьму ваши компьютеры?
— Приезжай к нам.
— Ага, — засмеялся профессор, — чего проще. Сел, да слетал в Америку.
— Почему нет?
      Американцы уехали, а вскоре профессора вызвали в министерство и сказали, что в рамках совместного проекта его приглашают в Америку. К несказанному удивлению Андрея Владимировича всё сработалось моментально. В министерстве ему вручили заграничный паспорт с американской визой, билет на самолёт и сказали “счастливо”. Никаких спецбесед, никаких формальностей. Невероятно.
      Несколько смущало то обстоятельство, что Аэрофлот вёз только до Нью-Йорка, где нужно было сделать пересадку на самолет компании Пан Американ. Но его успокоили:
— Ничего сложного. Там вас просто пересадят на другой самолет. А в Вашингтоне встретят, отвезут в отель и всё.

      В аэропорту Шереметьево-2, куда он попал впервые, было малолюдно, чисто, красиво. Чувствовалось, что это аэропорт не для всех. Группа на рейс собралась небольшая и какая-то странная. Он, во всяком случае, никак не ожидал увидеть таких попутчиков. В каком-то, как тогда казалось, заграничном, тихом и чинном интерьере совершенно вроде бы неуместно выглядела шумная толпа украинцев — тётка в каких-то что-ли панёвах и нескольких цветастых платках, молчаливый смурной мужик в сапогах и штук пять-шесть разновозрастных разбитных дивчат и хлопцев. Кроме этой семьи было человек двадцать хулиганского вида парней с фиксами, короткими чёлками и шныряющими глазами. И он — в отглаженных брюках, в светлой рубашке с галстуком.
      Как это ни странно, не вписывался в ситуацию именно он. Тётка хозяйничала вполне привычно, мужик непринужденно плевался на полированные полы мраморной крошки и давил на них сапогом окурки, дети клянчили у тётки мелочь, пили воду из автоматов, обливали друг друга и ездили на животах по перилам лестниц. Парни деловито оперировали с ручной кладью — что-то перекладывали, уносили, приносили.
      Из грамогласных выступлений тётки в платках скоро выяснилось, что вся их компания летит в Америку к её сыну, который то ли сбежал туда, то ли как-то законно там устроился, а вот им теперь приходится лететь на край света, и что ему дома не сиделось, сколько скотины продали на билеты, а он, чтоб ему повылазило, сидит там ни о чём не думает.
      По отрывочным же репликам парней с фиксами профессор понял, что это команда боксёров летит на соревнования.
      Ближе к посадке среди пассажиров появился ещё один странный субъект. Был он в бейсбольной шапочке с длинным согнутым в лоток козырьком, в брезентовой безрукавке со множеством карманов разного размера и в трусах. Не в шортах, а именно в семейных до колен деревенских трусах в мелкий веселенький цветочек.
— Тю! — громко ахнула тетка. — Портки надеть забув. Гля!
      Обладатель трусов нервно заозирался, и стало ясно, что он прекрасно понимает насмешки. «Видимо, бывший соотечественник, — подумал профессор. — Приехал поразить своим цивилизованным видом».
      Как только пассажиры ворвались в самолёт, тётка немедленно стала разворачивать кульки, свёртки, мешочки, узелки. Запахло салом, солёными огурцами, чесноком. Боксёры же сразу бросились к верхним ящикам и повытягивали оттуда все пледы. Затем подняли ручки кресел в рядах и улеглись спать поперёк сидений. Девчата и хлопцы затеяли игру в прятки в более чем полупустом самолёте. Сидел, пристегнувшись ремнями, только один профессор.
      Ни кино, ни даже радио с наушниками не было, но кормили фантастически: икра черная, икра красная, крабы, белуга, севрюга, шкворчащие отбивные, пирожные, отборные грузинские вина, отличные армянские коньяки... Видимо, тогда ещё продолжал по инерции действовать порядок обслуги советской чиновничьей элиты. Кто ж кроме них в Америку летал? А теперь, когда все летают, где такого добра на всех напасешься?
      Смурной мужик, съевший перед тем добрый шмат сала с солёными огурцами, аккуратно уписывал всё, что ему подавала стюардесса, и постоянно протягивал стаканчик, кивая на коньячные бутылки. Боксёры на еду не реагировали и спали, завернувшись в два пледа каждый. Очень скоро профессор оценил их предусмотрительность: в самолете стало жутко холодно. Пледов больше не было, и он, в рубашечке с короткими рукавами, всю дорогу буквально стучал зубами.
      Но разве это имело хоть какое-нибудь значение, по сравнению с тем, куда он летел. Ведь в Америку! Ему и присниться такое не могло. Хотя с Америкой у него давние связи. С самого уральского детства.

      Время было военное, голодное. Первоклашкам выдавали в школе талоны в “американку”. Это была столовая, где бесплатно кормили продуктами из Америки: чечевичный суп, кисель из сухого молока, иногда даже омлет из яичного порошка. Шептались, что в столовую поступала даже какая-то тушёнка и совсем уж невообразимое — шиколат, или шеколат. (Он не знал, как правильно. Мать тоже не знала. Она сказала совсем уж смешно — шоколад, и почему-то заплакала, прижав голову сына к себе). Они, конечно, ничего этого не видели, да и скорее всего, это были легенды — надо ж было верить во что-то необыкновенное. Но и та еда, которая была, видимо, спасла ему жизнь. Сестра была старше, ей талонов не полагалось, умерла она, а он выжил.
      Выдавали также в школе (тоже бесплатно) американское сукно, из которого  мать сшила Андрею мундирчик — китель и брюки. Ткань была плотная, глухо-зелёная с коричневым оттенком. Мать сказала — цвета хаки. И он страшно гордился тем, что это было настоящее военное сукно наших союзников, да ещё такого необыкновенного цвета — хаки.
      Потом война кончилась. С фронта вернулся дядя. С медалями. Он дошёл до Берлина, был на Эльбе, встречался там с американцами. Говорил, что видел негров. Они все сплошь, уверял, чёрные — и лицо, и руки, и даже ноги. Рассказывал, как наши солдаты катались с американцами на виллисах, менялись часами, пили вместе водку и какие-то там виски.
      Обмен часами назывался «махнём, не глядя». Русский солдат зажимал в кулаке неисправные часы, ногтем большого пальца давил на зубец шестеренки — они и тикали. Американский солдат снимал с руки свои часы, зажимал в кулаке. Потом каждый приставлял кулак с часами к уху другого.
— Тикают?
— Тикают.
— Махнем?
— Махнем.
       И хохочут оба.

       А вскоре хлынули трофейные фильмы. Странно, почему-то все они были американскими. (Ведь не в Америке же трофеи брали). Советский народ буквально заболел этими фильмами. А когда появился “Тарзан”, началось совершенное безумие. Никогда, ни до, ни после ни один фильм не производил такого фуррора. На него ломились, часто с драками, его смотрели десятки раз, о нём распевали песни, женщины с ума сходили по Тарзану, мужчины по Джейн, мальчишки издавали тарзаний клич и падали с тарзанок, ломая кости.
       Не утихли ещё тарзаньи страсти, как новое американское очарование — Поль Робсон. Огромный, чёрный, белки да зубы блестят, мощный бархатный бас. Люди в подавляющем большинстве впервые видели живого негра. Полюбили его всей душой и самозабвенно распевали “Слип май беби”, приделывая к английским словам русские.

       В пятьдесят восьмом опять событие. И какое! – американская выставка в Москве! Километровые очереди, люди стояли сутками, спали здесь же, боясь потерять место, ехали с Дальнего Востока, чтобы взглянуть на кусочек Америки. Картина была фантастическая. Вдоль ограды Сокольников — матрацы, одеяла, сумки с едой. Когда на выставку запускается очередная партия, очередь подхватывает пожитки и бежит вперед на новое место. А мимо  на невиданных, огромных, открытых, сверкающих хвостовым космическим опереньем, марсианских каких-то машинах медленно проплывают американцы. Смеются, фотографируют.
      На самой выставке совсем уж чудеса. Телевизоры, не чёрно-белые с водяной линзой перед экранчиком с открытку, а огромные и (подумать только!) цветные. Таинственная АйБиЭм, отвечающая на ваши вопросы. Штампованный из пластмассы автомобильный корпус, который человек одной рукой выжимает. Выставка неимоверной живописи (называется — абстрактная). Там народу всегда битком и милиция дежурит, потому что споры разгораются до потасовок. Пепси-кола, правда, не понравилась (лекарством отдаёт). Зато сёстры Бэрри так поют “Очи чёрные”!
      Там Андрей увидел американцев впервые. Они ему понравились — держатся просто, дружелюбно, улыбаются. Поговорить на выставке, к сожалению, не было возможности, но потом пару раз удалось.

      Сначала ещё студентом в Ужгороде, когда по стечению странных обстоятельств один год учился там в университете. Идёт однажды с друзьями, вдруг видит — необычный автобус на площади стоит. Длинный, весь стеклянный, яркий. Народ вокруг толпится. Оказывается (надо же!) американские студенты. Какая-то молодёжная программа что-ли. Конечно, поговорить пытались. Но переводчица одна, желающих много, не успевает. Толком так и не пообщались. Поулыбались, пообнимались да и разошлись.
      На другой день вызывают Андрея в деканат. А там суровый такой парень сидит. Представился работником органов, показал какую-то красную книжечку.
— Что это вас так к американцам тянет? — спрашивает.
— Да как же, — Андрей объясняет, — первый раз в жизни живых американских студентов видел, как не подойти?
— Странно — первый раз видел, а сразу обниматься, целоваться.
— Целоваться, — смеётся, — к сожалению, не пришлось, хотя там были очень даже ничего студенточки.
— Вы к шуткам не сводите. О чем с ними разговаривали?
— Хотели поговорить, да они русского не знают, а я по-английски хелло, о-кей, да гуд бай — вот и весь разговор.
— Ещё что?
— Что ещё? Ничего больше.
— А что им передали?
— Я? Передал? Да вы что?
— Чем обменялись?
— Фу ты! Значок я им отдал, ЦСКА. А они свой дали.
— Что за значок? Где он?
— Да я и не знаю. Значок какой-то.
— Не знаете, а берёте. Может, это значок неофашистской организации. Там и такие есть.
      Андрей обозлился:
— А может, коммунистической организации. Там и компартия есть.
— Так. Решили демагогию разводить. Это не получится. Значок сдадите в деканат, а мы в университете поговорим, может вам и не обязательно учиться на нашей самой западной границе.
      Значок он не сдал, никто у него его и не спрашивал. А из Ужгорода пришлось всё же уехать. Но это совсем другая история.

      Вторая встреча была более основательной. Даже знакомые в Америке завелись. Он тогда сразу после университета преподавал в маленьком провинциальном институте, где с одним коллегой-психологом занимался исследованиями в области только ещё формировавшейся тогда науки — психолингвистики. И вдруг прочитали в научном журнале: в Москве состоится первый международный конгресс психологов, предлагается подавать тезисы докладов. Загорелись они, материал для доклада был у них очень интересный, решили попробовать. К их изумлению и радости доклад приняли! Тезисы опубликовали! На русском и английском!
      Стали собираться на конгресс, а бдительные органы на беседы вызывают — там, мол, из капстран много народу будет, даже из Америки. Возможны провокационные разговоры или попытки завербовать, так что вы там смотрите. Неизвестно, в чём было дело — то ли они на беседах не так себя вели, то ли просто бюрократия какая, но им уже ехать надо, а командировки в ректорате не подписывают. Конгресс открылся, а они у себя в Балашове сидят. Обидно до невозможности. Андрею в особенности. Ведь это его первая публикация, первый научный доклад, и как повезло — сразу на международном уровне. Что же теперь - все прахом? Вдруг бегут из ректората: идите быстрей, командировки подписаны, билеты готовы. Где-то что-то сработало, улыбнулась им судьба!
      Приехали в Москву, а тут новый сюрприз: их бронь в гостинице аннулировали из-за опоздания. Стали упрашивать девочек — комплименты, анекдоты, за коробкой конфет сбегали. Одна из них говорит:
— У меня в Европейской один номер остался. Может, туда?
      Другая, видно старшая, засомневалась:
— Не знаю, как это будет. А вообще-то, никто нас не предупреждал. В случае чего, так и скажем. Поселяй.
      Её сомнения стали понятны, когда обнаружилось, что в этой гостинице, в самом центре, на улице Горького, размещается американская делегация. И они двое.
Подружились немедленно. Некоторые из американцев неплохо говорили по-русски. Психолог, да и Андрей, многих из них знали по научным публикациям. Устроили дружеский обед, обменивались одеждой. Для американцев экзотикой были наши летние рубашечки и куртки-бобочки, для русских, — американские футболки с надписями, тёмные очки и бейсбольные шапочки. Андрей умудрился даже джинсы на что-то своё выменять. А это тогда было вообще нечто невообразимое. Он даже не знал, как они правильно называются, и говорил сначала «джипсы».
      В общем, когда утром шикарный заказной автобус подъехал к Московскому университету на Ленинских горах, то вальяжно вышедшими из него самыми американистыми американцами выглядели именно Андрей и психолог. Корреспонденты их наперебой фотографировали, они приветственно помахивали руками, изображая американскую улыбку. А настоящие американцы в наших бобочках смахивали больше на русских и потому особого внимания не привлекали.
      В американской делегации оказался человек, которого они знали по стихам Маяковского как «Ромку Якобсона». Андрей глазам своим не верил — вот перед ним живой Роман Осипович Якобсон, вдруг явившийся из древних, двадцатых ещё годов! По-английски он говорил с ужасающим русским акцентом и сам смеялся:
— Я говорю по-русски на пяти языках.
      Обменялись они с новыми друзьями адресами, потом и Андрей и психолог посылал пару раз свои публикации, но ответа ни разу не получили. Так и заглохли связи.

      В общем, по небольшому личному опыту общения и по большому опыту общения двух стран получается, что ни американцы нам, ни мы американцам никакого особого зла не причиняли, наоборот, помогали друг другу — они нам с немцами, мы им с японцами.
      Что же мы потом не поделили? Почему стали врагами? Впрочем, странно получилось — государства стали враждовать, а люди этих государств - нет. Как ни пыталась советская пропаганда вызвать у людей ненависть к американским империалистам, ей это никак не удавалось — народ всё равно относился к американцам благожелательно. Ведь представить только — когда Кеннеди убили, многие в Союзе плакали. А казалось бы, что им Кеннеди? Чуть ядерную войну с ним не начали. Но вот поди ж ты — нравилась людям эта очаровательная пара. И был Джон для русских даже более американцем, чем для самих американцев, державших в памяти его ирландские корни.

      Так в воспоминаниях незаметно пролетело время долгого полета.
      В аэропорту Кеннеди выспавшиеся спортсмены энергично неслись вперед по длинным коридорам, переходам и туннелям. Профессор, исполнившись презрения к их неинтеллигентной суете, поотстал. Когда же он прошел паспортный контроль и направился получать багаж, то увидел сваленную в углу кучу сумок и чемоданов, из которой шустрые спортсмены хватали вещи и исчезали. Никто и не думал проверять, свои ли вещи взял каждый. Не успел профессор оглянуться, как куча растаяла, а его сумки там не оказалось. Не спортсмены ли прихватили ненароком? Или этот, в трусах, в надежде обнаружить в сумке брюки? Впрочем, последнее исключалось: здесь, в легко одетой, короткоштанной толпе именно его трусы выглядели естественно, а не тяжелые тёмные брюки профессора.
      Он попытался слепить какую-то вопросительную фразу относительно багажа и обратился с ней к служителю в форменной фуражке. Тот покивал головой, махнул рукой в неопределённом направлении и удалился. В отчаянии он кинулся к толстенной негритянке за таможенной стойкой, надеясь на классовую солидарность. Она рявкнула на него совершенно так же, как это умели делать советские продавщицы.
      Что было делать? Никто не думал пересаживать профессора на вашингтонский рейс. Да и как, действительно? Под белы руки что ли? Служители обтекали его индифферентно, он метался по огромным залам, пока окончательно не запутался в бесконечных этажах, лифтах и переходах. С ужасом обнаружил, что хотя его, очевидно, понимали, потому что отвечали ему, но он почти ничего не понимал в их ответах. По-русски, естественно, никто не говорил.
      Наконец, кто-то, сжалившись, отвёл его к венгру, считая, видно, что венгры — это всё равно, что русские. На счастье профессора венгр действительно знал несколько русских слов, а он — несколько венгерских, и они нашли общий язык. Англо-русско-венгерский. На вопрос о багаже венгр ответил — «Вашингтон» и отвел его на пересадку.
      В самолете, успокоившись, Андрей Владимирович пожалел, что в суматохе ни чём не спросил парнишку-венгра. Тот работал в аэропорту на приёмке багажа, в Америке, видимо, недавно, и было интересно, как он сюда попал, как складывается здесь его жизнь.

      Когда Андрей учился в Ужгороде, у него было много хороших друзей венгров, и он чуть-чуть познакомился с их немыслимо сложным языком. Потом, позже уже, читал лекции в Венгрии, и о тех временах у него остались самые лучшие воспоминания. Он тогда работал в Калининграде, и венгерский коллега пригласил его в Дебреценский университет прочитать курс лекций на отделении русского языка.
      В Дебрецене, небольшом очаровательном городе, он поселил Андрея Владимировича в лучший отель на красивой центральной площади. Отель был действительно хорош, но никто не знал ни слова по-русски, профессор — еле-еле по-венгерски, и потому чувствовал себя там совершенно потерянным. Пожаловался коллеге, попросил его, нельзя ли поближе к студентам? Тот сказал с сомнением:
— Я не знаю... Тогда только в общежитии.
— Вот, — обрадовался профессор, — то, что нужно. Большое тебе спасибо за прекрасный отель, но там я вроде как глухонемой.
      Пришел на первую лекцию — у студентов на столах кока-кола, девчонки курят длинные тонкие черные сигареты, дым стоит не продохнуть. Андрей Владимирович кашлянул и говорит:
— Знаете, из-за дыма вам доски не видно. И потом, я не курю, начну кашлять, ну что это будет за лекция? Давайте так: кто хочет курить, пожалуйста в вестибюль, там красиво, а кто хочет лекцию слушать, то уж без курева и без кока-колы.
      Поворчали студенты, сигареты затушили, коку убрали. Никто не ушёл. Прочитал он лекцию, спрашивает, есть ли вопросы. Одна руку поднимает:
— А почему вы не курите? Вам коммунистическая партия не разрешает?
— Да нет, — отвечает, — коммунисты тоже курят, к сожалению. А я, к тому же, не член партии. Просто дело в том, что у нас на западе курение уже не в моде, ну а вы тут, на востоке, поотстали немного. Но ничего, скоро и вы подтянетесь к передовой цивилизации и бросите эту глупую привычку.
— Как это мы на востоке? — взвилась она. Другие поддержали:
— Это вы в Азии, а мы в Европе.
— Ничего подобного, — говорит. — Я из Калининграда, а он западнее Дебрецена. Посмотрите по карте.
       Пошли с возмущением в библиотеку, взяли атлас, смотрят, действительно, Дебрецен восточнее. Оторопели, но потом оттаяли, посмеялись.
       На другое утро стук в дверь. Стоят студентки:
— Профессор, можно вас на минутку?
       Ведут в свою комнату, а там под потолком на верёвках как флаги расцвечивания — трусики, бюстгалтеры сушатся. Он оторопел, шатнулся было назад, а они хоть бы что. Наливают по маленькой рюмочке коньяку:
— Для бодрости, — говорят.
— Да вы что, девочки, мне же лекцию читать.
— Что же это, — ехидничают, — не курите, не пьете. Породу ангелов что ли у вас там вывели.
— Ничего, — отвечает, — мы ещё своё возьмём. У меня такое предложение: сейчас идём учиться, а вечером я приглашаю всех к себе в комнату на русский вечер. Вот там про ангелов и поговорим. Идёт?
      На том и порешили.

      Сдружились они хорошо. Он учил их русскому, они его венгерскому, с удовольствием рассказывали о своей стране, показывали всё самое интересное.
У венгров хороший вкус, они очень чутки к красоте. Их городки аккуратны, чисты, все в зелени, в цветах. Они отличные строители, строят добротно, красиво. Будапешт совершенно великолепен. Большой столичный европейский город. Даже слишком большой для маленькой страны. Они сами смеются: мы — столичная нация, почти все живем в столице.
      Частенько ходили вместе в их отличные рестораны, ели-пили, плясали-веселились. Кухня у них знатная. Правда, если кто не любит красного перца, или, чего доброго, на него аллергия, то в Венгрию ездить не надо: приготовить какую-либо еду без паприки венграм не представляется возможным. Зато уж во всём остальном... Огромное разнообразие овощных блюд, зелень, сыры, фрукты. Отлично готовят мясо. А уж что они делают с рыбой! Неизвестно, может ли кто нибудь ещё приготовить речную рыбу так, как могут венгры. И конечно, солнечные вина: токайские с неповторимым букетом, плотная и терпкая “Бычья кровь”, пахнущий свежеиспеченным хлебом “Деброй”... Какое было время!
      Как-то сидит он со студентами в уютном погребке — кирпичные своды, на стенах в железных держаках факелы горят, на столах свечи, в углах рыцарские доспехи, копья, мечи, луки со стрелами развешены, официанты в кольчугах, еду приносят на щитах, музыканты на старинных инструментах играют. В этой задушевной обстановке признались ему студенты:
— Мы, когда узнали, что профессор из Союза едет, решили ему такую встречу устроить, чтобы сразу назад уехал. И если бы вы пришли на лекцию в чёрном костюме, нейлоновой рубашке и зелёном галстуке с засаленным узлом, как все ваши, то уж точно устроили бы. Но вы пришли в свитере грубой вязки... И с востоком-западом нас здорово подъели.
— Что это вы наших так не любите?
— А за что любить-то? За то, что вы нас в пятьдесят шестом танками давили?
— Ну, не я и не вас.
— Пусть ваши отцы наших отцов. И матерей, кстати, тоже.
— Мой отец, ребятки, никак вас давить не мог. Он в сорок втором в Крыму погиб. Там, между прочим, вместе с немцами и венгерские солдаты воевали. Такие вот дела. Так что и нас поймите — не хотим мы, чтоб в случае чего венгры опять в Крыму в нас стреляли.
— Значит, по-вашему, правильно давили?
— Неправильно, очень даже неправильно. Разве ж так любовь и дружбу завоевывают?.. А вы мне вот что скажите. Везде, где я здесь был, люди хорошо живут: дома добротные, нигде развалюх не видел, одеты все хорошо, рестораны полны народу, в магазинах изобилие. Даже в полях будто подметено, леса чистые, ухоженные, фазаны через дорогу летают. Университет ваш, посмотрите — красивое здание, вестибюль весь в цветах под стеклянным куполом, скульптуры, мрамор, зимние сады на каждом этаже, полы прозрачные с подсветкой, библиотека роскошная. Жизнь, по сравнению с российской, просто сказочная. Что же вам ещё надо? Что не нравится-то?
— Во-первых, и у нас не все как сыр в масле катаются. (Ага, — подумал, — неплохо русский язык учат). Многим жизнь ой-ёй как достается. Во-вторых, правильно вы говорите — по сравнению с российской. А по сравнению с австрийской? Мы ведь когда-то одной страной были, а теперь что?
— Не знаю, в Австрии не бывал.
— Да и не в этом главное. Мы хотим жить так, как мы хотим. Хорошо ли, плохо ли, но чтоб нами не помыкали, не командовали.
— А я думаю, — сказал тогда один парнишка, — слишком мы с вами разные. Практичные австрийцы были нам ближе. По-моему, венгру никогда не понять, зачем русским нужно заглядывать на обратную сторону Луны.

(Как там теперь, в Венгрии? Интересно бы посмотреть, догоняют ли Австрию).


Вашингтон

      Самолёт заходил на посадку над самым центром американской столицы, то есть над огромным, длинным зелёным полем, с одной стороны которого сверкал белый на солнце Капитолий, с другой стороны был виден мавзолей Линкольна, а в центре на холме возвышался гранёный карандаш монумента Вашингтону.
      Чуть не задев его острую верхушку крылом, самолёт приземлился.
      Андрей Владимирович нашёл карусель раздачи багажа, но сколько она ни крутилась, на ней так и не появилась его скромная сумка. Его растерянность несколько скрашивало лишь то обстоятельство, что ещё десятка два пассажиров осталось стоять у пустой карусели, явно не дождавшись своего багажа. Эта небольшая толпа, не выказывая признаков особого смятения, направилась в какую-то комнату для выяснения ситуации. Он пошёл за ними. Им раздали бланки, где были нарисованы разные виды чемоданов, сумок, саквояжей. Он отметил рисунок сумки, похожей на его, кое-как заполнил другие графы и сдал свой листок. Народ спокойно разошёлся, он тоже пошёл на выход, где его должны были встречать.
      И тут его ждал ещё больший сюрприз, чем потеря багажа: никто его не встречал. Это сейчас бывшие советские люди везде как дома. А представьте себе тогда, в восемьдесят седьмом, советский человек впервые попадает в настоящую заграницу, в капстрану, да ещё сразу в Америку! И остается один. Без единого цента в кармане, без вещей и без малейшего представления о порядках, правилах, укладе жизни этой страны.
      Родное министерство проводило профессора в командировку, не выдав ни гроша валюты, поменять самому рубли на доллары было тогда невозможно. Оставалась единственная зацепка — номер телефона американского коллеги.
      Но как позвонить? В Москве в те времена в подобной ситуации стрельнул бы двушку — и все дела. А что стрелять здесь, какую монету, да и как спросить? Хорошо ещё, что он на это не осмелился. В Америке (как и сейчас в России) монеты не стреляют, а если попытаться, то это будет воспринято не иначе как попрошайничество. Даже если у вас есть мелочь, но нет нужной монеты, нельзя спросить “У вас квотэра не найдется?”, а нужно набрать монет, равных в сумме двадцати пяти центам, и протягивая их на ладони, попросить об эквивалентном обмене.
      Что было делать? Слепив какую-то фразу со словами Москва и Советский Союз, он обратился к полицейскому. Тот с интересом рассматривал Андрея Владимировича, что-то говорил или спрашивал, но убедившись, что разговора не получается, махнул рукой в сторону телефона-автомата и ушел. В совершеннейшем отчаянии профессор бросился к другому полицейскому — угольно-чёрному верзиле.
       Как возможно помнит читатель, нью-йоркская попытка практического использования классовой солидарности профессору не удалась. Но “Хижина дяди Тома”, а также стихи Маяковского глубоко укоренили уверенность в исключительной доброте и отзывчивости негров, в их постоянной готовности с радостью прийти вам на помощь. Видимо, эта уверенность так светилась в глазах профессора, что полицейский действительно принял участие. Он терпеливо пытался понять, что этому странному человеку нужно, потом повёл к телефону и набрал номер.
      Боже, какое это было счастье услышать голос американского друга. Небо сжалилось над профессором: подумать только — Рич в субботу (в викенд!) оказался дома. Он сам потом говорил, что не понимает, как такое могло случиться. Но вот случилось же! Он моментально приехал на машине, громко хохотал над приключениями Андрея Владимировича, а по поводу утерянной сумки беспечно заявил:
— Вот и хорошо — тебе не таскать. Завтра они её сами принесут к дверям твоего номера в гостинице. Да ещё извинятся.
      Он показал заказанный для гостя номер со стоящей прямо посреди него кроватью невероятных размеров, выдал немного денег на карманные расходы, потом отвёл в ресторан, объяснил, как там и что:
— А когда поешь, то просто подпиши счёт и верни им.
— Кто же будет за меня платить?
— Не волнуйся, фирма заплатит, ты наш гость.

      Ничего себе, подумал он, вот Америка — всё бесплатно. После всех переживаний этого сверхдлинного дня он решил как следует подзакусить. В меню разобраться было сложно, но попадались знакомые слова суп, салат, бифштекс, кофе. Заказал, что называется, полный обед: на закуску салат, потом первое — суп, хлеба в меню не нашел, поэтому заказал сэндвич, полагая, что это бутерброд, на второе — бифштекс, гарнир к нему, затем фруктовый салат и кофе. Да еще и (гулять так гулять) бутылку пива. В московском ресторане это был бы хотя и обильный, но вполне нормальный обед.
      Сидел он один за маленьким столиком. Молоденькая девчушка, принимавшая заказ, встревоженно поглядывала на столик и на его поджарую фигуру. Когда она ушла, пришел парень и пододвинул ещё один столик. Андрей Владимирович почувствовал неладное. Но спросить ничего не мог, поэтому глупо улыбался и ждал развития событий.
      А развивались они так: со звоном раздвинулись бамбуковые палочки, прикрывавшие вход в кухню, и из-за них появилась процессия, состоявшая из девчушки и двух парней; все несли по внушительному подносу, содержимое которых стали выгружать на два стола. Тарелок оказалось не менее десятка, и каждая неимоверной величины. Профессор в смятении оглядывался, надеясь, что и пододвинутый столик и эта прорва еды предназначались не только ему. Оглядывался, конечно, напрасно: совершенно невозможно, чтобы в американском ресторане к вам за столик подсадили ещё кого-то, как это делали в Союзе. Так что всё это надлежало съесть только ему одному.
      Потом он уже несколько попривык к размерам американских тарелок и порций, а также к тому, что любое заказанное блюдо — это не одна тарелка, а целый их набор, но тогда он с ужасом наблюдал за происходящим, пытаясь как-то остановить этот пищевой конвейер. Но официанты поулыбались и ушли. Казалось ли Андрею Владимировичу, или это действительно было так, только за бамбуковыми палочками виделись ему любопытные глаза — наверное, девчушке было страшно интересно, что же будет делать со всем этим странный посетитель.
      А посетитель, краснея от неловкости, потея от натуги, пытался справиться хоть с половиной заказанного. Но  даже этого сделать было просто невозможно. Он с мучительными угрызениями совести подписал счет, собираясь объяснить всё своему другу и как-то компенсировать гостеприимной фирме последствия его невежества в области американской кухни.

      Через некоторое время в номер позвонил Рич:
— Сейчас заеду за тобой, поедем ко мне. Захвати плавки, у меня бассейн и джакузи.
— Что это — джакузи?
— Увидишь. Плавки не забудь.
— Какие плавки? Всё в багаже.
— Да, я и забыл. Там у тебя налево за углом есть магазин, как универмаг по-вашему. Зайди туда, купи плавки.
      В огромном магазине не было ни прилавков, ни продавцов. В бесконечных залах висели на круглых вешалках вороха одежды. Между ними бродило несколько покупателей. Походив по залам, наткнулся на вешалки с майками, трусами. Но плавок нет. Углядел кого-то, похоже в форменной рубашке, наверно, подумал, типа продавца. Подошёл к нему, он улыбается. Спохватился, что не знает, как по-английски плавки, а у Рича спросить не догадался. Попытался объяснить, что нужно, водя руками ниже пояса. Продавец улыбаться перестал, посмотрел с подозрением, повернулся и ушел. Походил профессор походил, порылся в немыслимом разнообразии одежды, да так и ушел ни с чем. Ладно, думает, без бассейна обойдусь.
      А когда Рич привез его к себе домой, оказалось, что жена у него из Москвы. Рассказал ей Андрей Владимирович про поиски плавок, а она давай хохотать:
— Как же я не догадалась объяснить, что такое американские плавки! Ты же среди них бродил, но они совсем не похожи на европейские. Это длинные широкие трусы до колен, а внутри этих трусов вшиты такие плавки, как у вас. А плавки европейского типа они считают неприличными, как и женский купальник бикини, из двух частей — надо, чтоб закрытый.
— Батюшки мои, да я тут в гостинице телевизор включил, так там такое увидел, уж куда неприличнее.
— Что там телевизор, это ещё цветочки. Подожди, много чего узнаешь. В чем-то они совсем расхлюстанные, а в чем-то консервативны до смешного.
      Тут выбежали двое их сыновей — в широченных и длинных ниже колен трусах, как в юбках, и плюх в бассейн. Как они там плавают, не путаясь в этих нелепых одеяниях, непонятно. Выдали и профессору такое снаряжение. Сначала непривычно — трусы пузырём надуваются, плыть мешают. Но потом ничего, освоился. Смотрит, рядом с большим — бассейн поменьше, вода там кипит, пар от неё идет.
— А это что такое? — спрашивает.
— Вот это и есть джакузи, — говорят. — Можешь там посидеть.
— Как это посидеть, в кипятке?
— Нет, — смеются, — это не кипяток, это подводный массаж. Там вода с воздухом из труб сильно бьет, всё тело массирует. Попробуй.
      На всякий случай все же попробовав воду сперва ногой, он погрузился в это неописуемое блаженство. Кто не испытал, тому не расскажешь, а кто испытал, тот сам знает.
      Этот первый вечер на другом континенте, в другой стране, в другой жизни был необыкновенно хорош. Профессор с мальчишками прыгали из горячего бассейна в холодный, плавали, ныряли с вышки, дурачились (неизвестно, кто больше — они или он), потом ужинали на террасе среди цветов, пили тёмное пенное пиво, и в тёплой ночи с огромными яркими звёздами растворились все пережитые неурядицы и тревоги.

      Несколько дней он прожил в Вашингтоне в гостях у фирмы, как у Христа за пазухой. Отель находился всего в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от Белого Дома, так что Андрей Владимирович хорошо изучил весь центр столицы.
      Сразу обнаружилось несколько приятных сюрпризов. Все многочисленные музеи в центре были бесплатными. Вот тебе и капитализм! У нас-то, в социализме, бесплатных музеев нет. Особенно поразили огромные музеи, где не таблички
 «руками не трогать», а именно всё можно трогать, везде лазить, всё крутить, что крутится, чем и занималось огромное количество детей всех возрастов. Они с удовольствием залезали в кабины паровозов, самолетов, автомобилей, крутили динамомашины, смотрели в оптические приборы, пускали в ход разные аппараты, наблюдая действие законов физики. Можно было дотронуться до пластинки камня с Луны, увидеть пути развития телевизионной, лазерной, компьютерной техники.

      Профессор часами пропадал в музеях, компенсируя отсутствие всего этого великолепия в своем детстве.
      Они мальчишками законы природы без музеев опытным путем постигали. Гоняли в хоккей, коньки к валенкам верёвками подвязаны, верёвки ослабевают, коньки болтаются. Но выход есть: сунешь быстро ногу в прорубь, тут же вытаскиваешь, чтоб валенок промокнуть не успел, а вода на морозе в момент льдом схватывается, коньки как привинченные, не шелохнутся.
      Технику тоже на практике изучали. По железной дороге на восток составы с разбитой техникой шли — на пререплавку. Их, пацанву, инвалиды-охранники хоть и гоняли, но поди ты, уследи, всё равно они всё исследовали. Однажды залезли в разбитый немецкий танк — новехонький, только корма вся разворочена, скорей всего, мощная бомба угодила. Лазают в башне, крутят там всё, дергают, на педали нажимают. Вдруг как грохнет. Оглушило. Все в рассыпную. На станции переполох. Видно, перед погрузкой в спешке не проверили — пушка оказалось заряженной. Куда снаряд улетел, неизвестно, но вроде бы никаких бед не натворил.
      В Вашингтоне порылся он и в великолепной Библиотеке Конгресса. Отлично там все организовано. Любой материал легко отыскать, компьютерное оснащение нам на зависть.
      Но сам Вашингтон не произвел на него впечатления. Не столичный город.

      А потом они с Ричем основательно потрудились над проектом, и профессор даже сделал для фирмы одну неплохую разработку, за что фирма отвалила Научно-производственному объединению царский подарок — отличный компьютер, сканер и цветной лазерный принтер. Кстати, сумка его так и пропала, никто её к дверям не принес. На все запросы авиакомпания Пан Американ кивала на Аэрофлот, а Аэрофлот - на Пан Американ.
 
      Когда он вернулся в Москву, в его отдел началось паломничество — все просились посмотреть на необыкновенное оборудование. Но как-то в субботу он решил поработать на компьютере, а двери компьютерной лаборатории оказались закрытыми и опечатанными. Он к начальству
— В чём дело?
— Спецчасть, — говорят, — распорядилась.
      Он к ним:
— Вы что, сейчас ведь не те времена, когда печатные машинки на выходные и праздники в сейфы запирали.
      А начальник спецчасти ему в ответ:
— Да на ваших машинах любую листовку, любую газету и даже книгу можно изготовить. Вы понимаете, какие это возможности для подрывной идеологической работы? — он постучал по столу карандашом. — Мы вам использовать оборудование не запрещаем. Но каждый раз нужно будет оформлять у нас допуск.
      Профессора подбросило от негодования. Он понимал, что с этим дуболомом разговаривать бесполезно и бросился звонить, бегать по кабинетам, ругаться. В одном из кабинетов ему спокойно объяснили:
— На вашей великолепной технике очень просто печатать деньги. Особенно хорошо доллары получаются. А поскольку с долларами наш народ не знаком, то обмануть людей ничего не стоит. Понимаете, сколько это принесет неприятностей и проблем? Ничего сложного — оформите допуск да и всё тут. В выходные и праздники, как положено, аппаратура будет опечатана. Но ведь вам тоже отдохнуть надо. Вы для нас ценный работник.
      Его колотило от злости, но эту стену лбом не прошибёшь.

      Та чудо-техника, кстати, и сюда, в Днепровское, его привела. Этой весной один его коллега приехал посмотреть компьютерную графику со своим знакомым — Борисом Семёновичем. Они восхищались оборудованием, его коллега намертво прилип к компьютеру и вообще отключился. Борис Семёнович записывал марки приборов, а потом обратил внимание на две большие картины, висящие рядом:
— Отличная репродукция Ван-Гога, — показал он на картину с кипарисом и диковинными жёлтыми звездами. — На этом принтере делали?
— Да, на нём.
— Потрясающее качество. А рядом что? Абстрактная версия картины Ван-Гога? Кто художник?
— Компьютер.
— Да, я понимаю, что технически сделано на компьютере. Но кто автор?
— Авторов три — Ван-Гог, Арсений Тарковский и компьютер.
— Что, Арсений Тарковский занимается компьютерной графикой? И он сделал это по картине Ван-Гога?
— Нет, Тарковский написал стихотворение о картине Ван-Гога.
— Так, — Борис Семёнович саркастически хмыкнул, — не хотите ли вы сказать, что ваш великолепный компьютер понимает стихи?
— Нет, конечно. Ничего он не понимает. Но если вам интересно, то я могу рассказать, как всё это происходит. Только будьте осторожны, — засмеялся профессор, — спрашивать специалиста о его работе опасно — потом не остановишь.
— Вы меня вконец заинтриговали, — улыбнулся Борис Семёнович, — но если позволите, я хотел бы сам сообразить. Какое это стихотворение?
— Сейчас покажу, — профессор достал с полки книгу, — вот оно.
— Ага, — размышлял Борис Семёнович, — вот здесь сказано «Лимонный крон и тёмно-голубое». То есть, вы заложили в память компьютера названия всех цветов и оттенков, связали это с реальными цветами дисплея, и компьютер, обнаружив название цвета в тексте, выводит этот цвет на экран. Так?
— Не то что не так, а совсем не так. Если бы было так, то компьютер нарисовал бы два пятна — желтое и тёмно-голубое и всё. А тут ведь движение цветовых форм, их организация. К тому же есть цветные компьютерные картины по таким стихам, в которых нет вообще никаких названий красок.
— Тогда сдаюсь, — развел руками Борис Семенович.
— Всё просто, — сказал профессор. — Компьютер анализирует только звуки текста. А звуки у нас в подсознании связаны с цветами спектра. Компьютеру эта связь известна, вот он и рисует движение красок, соответственно движению звуков текста. Так что вообще-то эта картина на стене — только обобщенный статичный образ движения красок по тексту стихотворения.
— Минутку. Но ведь на вашей компьютерной картине явное сходство цветовых образов, цветовой гаммы с картиной Ван-Гога. Как же это звуки текста, пусть и раскрашенные, могут повторять краски картины. Что, Тарковский специально звуки так подбирал? Это ж невозможно.
— Конечно, невозможно. Он и не подбирал.
— Тогда как же?
— Это уже сложнее. Я сказал, что у нас в подсознании звуки связаны с цветами спектра. У Тарковского, естественно, тоже. Причём, как оказалось, особенно чётко. Так что его подсознание сработало так, что он в стихотворении даже организацией звуков отразил организацию красок на картине.
— Невероятно! — Борис Семёнович недоверчиво поджал губы. — А Тарковский о вашей работе знал?
— Да. Он даже расчёты просматривал. У него ведь инженерное образование.
— И что он сказал?
— Удивился. Но не очень. Это же поэзия — говорит.
— Поразительно.
— Да вы знаете, подтверждений авторов и не требуется. Ведь процесс-то подсознательный. Такое не только в стихах Тарковского. У многих — от Пушкина до Вознесенского.
— Андрей Владимирович, — вдруг другим тоном сказал Борис Семёнович и тронул профессора за плечо, — я ведь не зря к вам заявился. Слышал о ваших работах, теперь вот и увидел кое-что. Знаю, что вы работали в Калининграде.
— Было, — улыбнулся профессор, — давненько, правда, но было.
— А я сейчас заведую там Базой Слежения. Может, слышали?
— Постойте, это с тарелкой что ли?
— Да, с неё всё началось.
— Но я, знаете ли, далек от этого, — выставил профессор руки ладонями вперёд.
— Я понимаю, Андрей Владимирович, что серьёзные учёные всё ещё скептически относятся к таким явлениям, хотя фотографию никто оспорить не смог. Да и не в этом даже дело. Согласитесь, что язык — лишь одна из сигнальных систем, и постулаты, на которых строятся ваши теории, распространяются на все сигнальные системы.
— Безусловно.
— И вам наверное было бы интересно распространить ваши исследования на более широкий материал.
— Что вы имеете ввиду?
— Думаю, вы тоже считаете наивным полагать, что мы, люди, на нашей рядовой планете, в ничем не примечательной солнечной системе, в одном из хвостов ординарной галактики, вдруг именно мы одни оказались такими умными во всей Вселенной.
— Допустим.
— Рано или поздно мы убедимся, что не одни. Однако, коммуникация может не состояться из-за принципиального различия коммуникативных знаковых систем. Мы посылаем в космос сигналы в надежде на то, что те, кто их получит, ответят нам сигналами того же типа. А ведь это совсем не обязательно.
— Конечно, — засмеялся профессор. — Вот например, крот получает основную информацию не через зрение, как мы, а через слух. Можно сказать, что он как бы видит мир ушами. То есть в принципе, вполне можно представить себе, что некие внеземные существа воспринимают звук как цвет, а цвет как звук, и у них не звуковой, а цветовой язык. Они могут посылать нам цветовые сигналы, скажем, то же северное сияние, и будут удивляться, что мы не отвечаем.
— Вот видите, — хлопнул в ладоши Борис Семёнович, — я знал, что вы как раз тот человек, кто нам нужен.
— Не понимаю.
— Мы этим летом проводим солидную международную конференцию. Внимание к ней будет большое. И я хочу, чтоб всё было на уровне. У нас там прекрасно оборудованная компьютерная лаборатория, компьютеры серьезные, есть лазерная техника, звуковые анализаторы. Мне кажется, что вы с такими техническими возможностями обязательно что-нибудь придумали бы.
      Профессор уставился на него озадаченно, а тот продолжал:
- Поэтому хотел бы пригласить вас на лето к нам. Все расходы наши. Поможете подготовиться к конференции, сами, конечно, с докладом выступите, — и видя, что профессор колеблется, добавил, улыбаясь: — Выкладываю последний козырь: на конференцию приедет американка и ваш Максим. Кстати, в лаборатории тоже знакомого встретите — Игоря Николаевича, физика. И Василий Степанович частенько наведывается. Ну как? Договорились?

      Ясно, что отказаться было невозможно. Лаборатория Базы действительно потрясла профессора, и он сразу с замиранием души понял, что здесь может осуществиться его давняя мечта об электронной звукоцветовой установке, переводящей компьютерные расчёты в зрительные цветовые образы.
      Борис Семёнович буквально воспарил от восторга, когда услышал про эту идею, и обещал сделать всё возможное и невозможное, чтобы установка была готова к конференции.

— Вот таким образом, Олечка, я здесь и оказался. Утомил я тебя своим длинным рассказом?
— Нет, что вы, Андрей Владимирович, мне с вами так интересно, — она смутилась и поправилась. — Интересно вас слушать. У вас такая жизнь необычная.
— Да что же необычного? Вот тут у вас в поместьи жизнь так жизнь, рассмеялся он, — никогда не жил в такой роскоши. Даже в Америке.
      Ольга хотела ещё поговорить с профессором, но вернулись Сергей с Линдой, весело рассказывали про поездку и тоже сели пить чай.


Часть 2

В АМЕРИКЕ

Максим

      Профессора Максим нашёл сам, когда после университета поступил в аспирантуру, собираясь писать диссертацию по математической лингвистике. Он читал работы профессора и увлекся его идеями компьютерного анализа языка. Напросился нахально на встречу, пришел в НПО, где отдел профессора занимался фантастическими вещами — там учили машину говорить, слушать, читать вслух. Сейчас это никого не удивляет, а тогда никто о таком и не слышал. Максим был просто ошеломлён и сразу попросился к профессору в ученики.
      Тот предложил ему участвовать в попутной разработке небольшого говорящего компьютера для обучения языку. Любому — хоть родному, хоть иностранному. Максим активно впрягся, дневал и ночевал в отделе, работа двигалась, и наконец они соорудили симпатичную машинку величиной с книжку. У неё экран и алфавитная клавиатура. Слушать речь она не умела, но говорила довольно приличным голосом. Произносила напечатанные слова и небольшие предложения на русском и английском.
      Тогда это была диковинка, и профессор решил показать её в Минвузе. «Да они там, — сказал с уверенностью, — с руками её у нас оторвут».
      Приняли его на высоком уровне. Хозяин кабинета с интересом разглядывал занимательную штуковину, потом стал звонить коллегам:
— Зайди, что-то покажу.
      Набился народ, набирали слова, слушали, переводили с языка на язык, восторгались.
— А что — любые слова можно?
— Переведёт только те, которые есть у неё в памяти, но произнесёт любые. Всё, что напечатаете.
— Ну да! А из трех букв?
— Может и по-китайски.
— Что значит, по-китайски?
— Вот то, что вы сейчас из трех букв напечатали, это и будет по-китайски.
— Как  так?
— Вот так. Если сказать по-китайски фразу члены правительства собрались на заседание, то она почти вся и будет из этих трехбуквенных слов состоять. И Пын-Дэ-Хуэю этическое Э мы вставили. На самом деле он безо всякого Э такой и был. А по-русски, вот это самое, что машинка сейчас повторяет, называлось рожон, т. е. то, от чего рожают. Уже после стали так называть заострённый кол. По сходству. Так что фразу "Какого тебе рожна надо?" мы сейчас по-китайски говорим. После монгольского ига.
      Тут уж пошло веселье. Хорошо — женщин не было. Машинка с любыми этажами справлялась не хуже боцмана. Хохот стоял. Наигрались, стали по делу говорить. Для обучения, все соглашаются, вещь, безусловно хорошая. Ни в лингафонном кабинете сидеть не надо, ни словари с собой таскать. Взял в карман и учи язык хоть на пляже. А ударение — подсказывают. Ударение в русском языке — это ж мучение для иностранцев. А тут — пожалуйста — произношение правильное, да с ударением, с интонацией. Карманный учитель! В общем, много чего хорошего было сказано.
— Заказывайте нашему НПО, — говорит профессор, — сделаем.
      Все, понятно, примолкли, на хозяина кабинета смотрят. А он — человек ответственный, государственный — дело, мол, серьезное, подумать, мол, надо. Прикинуть, сколько будет стоить.
— Уж не дороже лингафонных кабинетов, — профессор вставил.
— Может, оно и да, но тут надо всё учитывать, — говорит хозяин, а все головами кивают. — Только-только производство лингафонов наладили. Сколько бились. Теперь что же — закрывать? Вы что же, скажут, вчера средства выбивали, говорили, что без лингафонов вам смерть, а сегодня они вам не нужны? А производства куда? А людей? Не просто всё это, не просто.
      Профессор уже понял, что зря сюда пришел, но не удержался:
— Да ведь лингафоны — это вчерашний день. А здесь — передовая разработка, сразу встаем на уровень. Так что же за старьё держаться?
      Все ещё больше притихли, кое-кто из кабинета слинял. Хозяин совсем серьезный стал, сел за стол:
— Это, — говорит, — не нам с вами решать, какие направления — перспектива, а какие, по вашим словам, старьё. А машинку вашу, между прочим, школьникам дай, так она их таким китайским словам обучит, за которые никто нас не похвалит.
—Ладно, — махнул рукой профессор, уходя, — всем словам они и так на улице научатся, а тут хоть заодно электронной техникой будут овладевать. А нам, если и дальше в хвосте плестись, очень скоро, точно уж, по-китайски говорить придётся. И это будет уже окончательное иго.

      Затею с машинкой-малюткой пришлось оставить, но идея неожиданно получила продолжение. Работая над компьютерными программами для моделирования языковых способностей человека, профессор обнаружил интересные побочные возможности своих исследований.
      Оказалось, что часть его программ легко приспособить так, что компьютер становится буквально электронным преподавателем иностранного языка. Он слушает, как студент произносит слово или предложение, и рисует его произношение на экране в виде кривой. Потом сам компьютер даёт образцовое произношение и соответствующую кривую. Студент повторяет упражнение, добиваясь сближения кривых, и это будет означать, что студент говорит правильно.
      Как раз приехали в университет американские студенты учить русский язык. Максим показал им работу программ, и ребят просто невозможно было оторвать от компьютера. Руководитель группы, Дэвид, пришел в восторг. Немного постарше Максима, высокий худощавый парень, он неплохо говорил по-русски. Оказалось — его дедушка и бабушка из Росии. Русский язык сумели в Америке сохранить. Родители Дэвида говорили по-русски, и вот он сам тоже.
— Ты знаешь, — загорелся он, — невероятно, но у нас в Америке таких программ нет. Удивительно, как это вы на таких плохих компьютерах сделали такие хорошие программы! Они бы у нас имели колоссальный успех. И если бы к ним ещё учебник!
— Так  давай напишем, — предложил Максим.
      Загорелись этой идеей. Дэвид показал американский учебник русского языка, и Максим понял, почему американские студенты так странно говорят по-русски: велосипед они называют самокатом, шахтёров — углекопами, самолёт - аэропланом, а лётчика — авиатором. Учебник был никудышным, с текстами, основанными на дореволюционных словарях.
— Слушай, — воодушевился Максим, — да мы такое сварганим — сразу на сто лет вперёд. Современный учебник, компьютерный, таких ещё и не бывало! В вашем-то древнем, к тому же, и ошибок полно. А это что такое? Он прочитал вслух учебный диалог:

— Ты сегодня рано кончил. Ты всегда рано кончаешь?
— Да, я всегда рано кончаю.
— Почему?
— Потому что быстро работаю.

      Максим объяснил Дэвиду, что по-русски это означает отнюдь не окончание работы, и тот хохотал до слез.
      Они начали работать над учебником, и только вошли во вкус, как студентам уже нужно было уезжать.
— В нашем колледже, — сказал Дэвид уезжая, — летом проводятся курсы русского языка, и мы приглашаем преподавтелей из России. Я поговорю, чтоб включили тебя. У нас хорошие компьютеры, и мы быстро всё сделаем.
      Ближе к лету действительно пришло Максиму солидно оформленное приглашение. Профессор идею одобрил, и Максим пошёл оформлять визу.

      В Американском посольстве густо толпился народ. Все старались ближе протиснуться к окошечкам, в которых выдавали визы. По радио голос с сильным акцентом монотонно просил людей отойти подальше. Действовало это плохо. Вдруг из репродукторов раздался крепкий молодой голос, произнёсший почти без акцента: «Вас же русским языком просят отойти подальше. Помните — вы не зрители, вы просители».
— Силён, — подумал Максим, — русский учил точно не по американским учебникам. А то бы сказал «челобитчики».

      Дэвид постарался и приготовил для Максима целую программу на лето — немного поработать в Мерилендском университете в Вашингтоне, потом в Брин-Мар колледже в Филадельфии, затем уже основательно в Кингс-колледже под Нью-Йорком, где и можно будет вплотную заняться компьютерным учебником.

       Студенческий городок в Мериленде очень понравился Максиму — красивый, просторный, весь в зелени, в цветах. Обнесён кирпичной стеной, на въезде-выезде контроль, постороннему не попасть. За стеной можно жить, вообще никуда не выходя. Огромная прекрасная библиотека, магазины, отличная студенческая столовая, спортзал, бассейн, кинотеатр, концертный зал, церковь, даже почта. От компьютерного оборудования у Максима дух захватило. И такая штука невероятная — интернет. В России слова-то такого тогда не знали.
      Однако же и у Максима был повод гордиться: таких программ, как у него, ещё у них не было. Не могли их компьютеры слушать и говорить! Он решил к местным математикам на кафедру наведаться, чтоб уж точно всё узнать. Пришёл — и понять не может, куда попал: объявления на доске по-русски написаны. Даже стенгазета русская висит. Оказалось — математики все свои, из России.
     Познакомились, посмеялись, заставили Максима последние новости рассказывать. А насчёт компьютеров говорящих-слушающих подтвердили — нет таких в массовом производстве, только ещё разрабатываются. Ого, говорят, да у тебя в руках такое! Ты ж монополист. Продвигай скорее дело. Но куда ткнуться, с чего начать, подсказать не могли. Надо, говорят, с какой-то крупной фирмой связаться, университет не потянет.
      Дэвид пока включиться в работу не мог — у него с летними курсами дел было полно, Максим старался делать, что мог, сам, ну и осматривался-присматривался. Вашингтон рядом — метро, то есть подземка, ходит. Правда, это у них так говорится «подземка», на самом деле это скорее электричка — в основном поверху идет, и только в самом центре есть несколько подземных станций. Не таких, конечно, роскошных, как в Москве, но ничего, довольно чисто.
      Столица американская столичного впечатления не произвела. Что Капитолий, что Белый Дом — бедноватенько. Не Кремль, понятно, и не Зимний. В общем — удивиться ничему особо не пришлось. Разве что только невероятному количеству довольно однообразных конных статуй чуть не на каждом перекрёстке. Да ещё поразило, что почти весь миллионный город чёрный. Белые лишь в центре, на небольшом пятачке, да и то всё больше туристы.
      Максим оборудовал под свои программы пару компьютеров, студенты на них с удовольствием работали, но дальше этого дело не двигалось. Однако Дэвид, который приехал, чтобы перевезти Максима в Брин-Мар колледж, успокоил, сказал, что у него уже есть кое-какие соображения.

      В отличие от краснокирпичного Мерилендского университета, Брин-Марский студенческий городок был выстроен в средневековом замковом стиле из серого с блестками сланцевого камня. Ничто здесь не говорило об индустриальной, крикливой, рекламной стране. Машинам по городку ездить не разрешалось, и они калились под солнцем разноцветной блестящей стаей на отдельной площадке, телевизоры здесь были не в чести, смотреть их считалось дурным тоном, да и не видно их было нигде. Зато компьютеры были вездесущи. Но странное дело — это новейшее порождение индустрии отнюдь не создает технической атмосферы, а напротив, вполне естественно уживается с человеком.
      В Пенсильвании в то лето стояла жестокая засуха. Жёлтая трава, высушенная жгучим солнцем, твёрдо пружинила под ногами и ломалась. Днём на улицу нельзя было показаться — солнце буквально било по голове тяжёлым зноем, и студенческий городок за пределами зданий казался необитаемым. Люди сидели в помещениях под защитой кондиционеров. Американцы без них жить не могут, окон никогда не открывают, а в современных зданиях их и нельзя открыть.

     Однако мало кто знает, что почти все модели американских кондиционеров охлаждают отнюдь не «забортный» воздух снаружи, а гоняют тот же самый внутри комнаты, иначе аппарат пожирал бы колоссальное количество энергии. Есть в кондиционерах такой рычажок, которым можно открыть небольшую, с ребро спичечной коробки, щель, куда будет поступать немного свежего воздуха, но Максим, специально исследовавший этот вопрос, никогда не видел, чтобы в комнатах американцев щель наружу была открыта. Выходит, что они постоянно дышат спертым воздухом, который по мнению медиков вызывает кислородное голодание, быструю утомляемость, сонливость, что и действительно можно было постоянно наблюдать у студентов.
      Правда, перед отъездом в Америку попалась Максиму на глаза статья фирмы, устанавливающей в Москве входящие в моду кондиционеры, где подобные симптомы у российских студентов объяснялись как раз отсутствием кондиционеров в учебных заведениях.

      Проблема, очевидно, требовала дополнительного изучения, результаты которого, впрочем, представляли бы для Максима лишь чисто академический интерес, поскольку кондиционированный воздух он не переносил — чихал, глаза слезились: аллергия. Так что днем спасался в основном в огромном бассейне, где плавал подолгу, отрабатывая разные стили. И только тёплыми безветренными вечерами бродил по аллеям с вековыми клёнами, по просторным лужайкам, где пели цикады, да непривычные светлячки горели ярко, вспыхивая искрами в траве.
      Бродил всегда один. Как он успел заметить, американцы не склонны к бесцельному слонянию. Даже гуляя, делают это целеустремленно, идут как-бы по маршруту. Он же ходил по-русски, как это хорошо обозначено нашим языком: куда глаза глядят. Удивительно, но он никогда никого не встречал. Конечно, студенты разъехались на лето, но на курсах русского языка всё же были люди, была и молодёжь, но не слышно было смеха или песен, не видно весёлых компаний и даже парочек.
      По недолгому американскому опыту ему показалось, что люди здесь - как раковины: чуть-чуть приоткрыли створки, улыбнулись и хлоп — опять наглухо. Сидят под панцирем, никому не мешают, но и к себе не подпускают.
      Особенно тоскливо было в выходные дни. После обеда в пятницу студенты, преподаватели, обслуга - все бросались к своим машинам и стремительно разъезжались. Городок пустел. Всё закрывалось — магазинчики, бассейн, библиотека, даже кафетерий. В такие дни спасала только работа над учебником, который он писал, мучаясь от жары и поминутно бегая под холодный душ.

      Но однажды... Нужно сказать, что он всегда ждал этого «однажды». Не может же никогда ничего не случаться, ничего не происходить даже в такой тишине, в таком благополучии и спокойствии. Так вот однажды он проходил мимо огромного бука, свесившего ветки до самой земли, так что под ними оставался шатёр, внутри которого вокруг неохватного ствола были устроены скамейки. Из-под тёмного шатра вдруг донёсся какой-то звук — то ли сдавленный кашель, то ли хрип, причём, довольно жуткий.
      Максиму уже было известно, что американцы не любят непрошеного вмешательства в их дела, даже если вы намереваетесь им помочь. И уж пошёл он было своей дорогой, да что-то его всё же остановило. Он осторожно направился к дереву, потом нерешительно остановился, и почти тотчас из-под его ветвей вышла, согнувшись, девушка. В платье, а не в шортах или трусиках, как они обычно здесь ходят.
      Растерявшись от неожиданности, он постарался соорудить особенно вежливую фразу типа «Прошу прощения, я, кажется, невольно вас побеспокоил?» или что-то в этом роде.
— Вы стараетесь быть изысканно вежливым, а ведь у вас в России это, по-моему, не особенно принято? — сказала она по-русски совершенно чисто и без обязательной американской улыбки, а даже зло.
      Он несколько опешил, не нашелся ничего ответить и спросил:
— Откуда вы так хорошо знаете русский?
— У меня русские родители. И в Москве я была.
— Вот как? Это любопытно.
— Любопытно! — взвилась она. — Всё вам любопытно. Чего вы полезли под дерево?
      Он что-то промямлил, она отвернулась, но потом резко повернулась и выпалила:
— Если хотите знать, я там ревела, как дура.
      И поскольку он молчал, огорошенный, продолжала уже совсем не сердито:
— Я знаю, вы всё время здесь ходите один. Небось, извелись без людей? Пойдемте, поболтаем.
— Господи, — прямо-таки застонал он, — хоть один нормальный человек, хоть и американец.
— Во-первых, не американец, а американка, и не думайте, что у нас уже совсем стёрты эти различия. А во-вторых, ещё неизвестно, кто более нормален — уравновешенные американцы, или вы, сумасшедшие русские. Вы же ничего не можете делать нормально — всё с надрывам, всё через край, всё через меру. Живёте, как у нас говорят, то вверх, то вниз, - она наконец улыбнулась: — Вот вы, русские, за границей изображаете из себя лордов. А между прочим, до сих пор не догадались даже назвать своего имени. Максим..., кажется, Леонидович?
— Да-да, — забормотал он, — Максим Леонидович... Можно Максим. Или Макс. Как вам удобно.
— Хорошо, пусть будет Макс. Хотя я привыкла к вашим азиатским связям поколений даже в отчествах, которые американцы никак не могут запомнить. Итак, я знала ваше имя, а вы моё нет. Не подумайте, вовсе не потому, что я вами специально интересовалась. Просто женщины всегда знают о мужчинах больше, чем мужчины о женщинах. Мое имя — Линда.
— Очень приятно, Линда, очень приятно.
— Пойдемте, я покажу вам одно местечко, куда вы, наверное, ещё не забредали.
      Пошли к зданию с гранёными зубчатыми башнями, подсвеченными изнутри, спустились по лестнице вниз, она открыла закругленную дверь из толстых досок, схваченных кованными накладками, и они очутились в очаровательном внутреннем дворике с круглым фонтаном в середине. Двор был окаймлен низкими, у самой земли лампами и коллонадой из грубого камня, подпирающей длинный, по всему периметру балкон, а выше светились те самые башни, которые были видны снаружи. Во дворике не было ни единой души.
      Максим так и ахнул:
— Какая красота!
— В этом фонтане, между прочим, студентки, окончившие колледж, купаются нагишом после выпускного вечера. Такова традиция.
— О! Это зрелище.
— Да, забавно. Только это ведь женский колледж, так что для зрителей не особенно пикантно. Присядем?
      За колоннадой под балконами стояли резные деревянные диваны. Они сели. Там у дерева, в темноте, она показалась ему совсем девочкой. Теперь было видно, что она, пожалуй, не намного моложе него, хотя в её тоненькой стройной фигурке, в мелких чертах лица и в буйном каскаде спадавших ниже плеч волос сохранялась некая юная аура. И волосы её, показавшиеся ему сначала тёмными, здесь, на свету, горели глубоким медным огнём. Впрочем, подумал он, цвет волос — сейчас признак непостоянный даже у мужчин. Цвет глаз тоже, говорят, можно теперь наклеить любой, но здесь сомневаться не приходилось — на очень белом, даже как бы меловом лице они светились живым, зеленоватым блеском.
      Он разглядывал её, стараясь не особенно таращиться, она молчала, потом заговорила тихо, не глядя на него:
— В России вы бы уже давно спросили, почему я ревела. А здесь стесняетесь. И правильно. Мы этого не любим, — она помолчала. — У меня бабушка недавно умерла. А мы с ней были очень близки. Я у неё на руках выросла.

      Вообще-то смерть бабушки - это просто последняя капля. У Линды давно уже шла какая-то тёмная полоса. Ей ведь уже вот-вот тридцать будет. Подумать страшно. А толком ещё ничего в жизни нет. Её журналистских заработков не хватает даже на отдельную квартиру — живут вдвоём с приятельницей. И тут ещё прокол  — её большую статью Боб забраковал. Получила интересное задание — написать о художественной выставке-аукционе. И где! На Сотсбисе! Так радовалась. Боб сказал: «Ты ведь в живописи хорошо разбираешься, у самой отец художник, так что жду высокопрофессиональный репортаж». Она и старалась.
      Только оказалось, что выставленные произведения к живописи имеют отношение весьма отдалённое. Например, заляпанный краской ботинок художника, подвешенный на гвоздике за шнурок. Связка газет, мешок с бутылками — она думала мусор выбрасывать приготовили, оказалось — экспонаты. Самая знаменитая картина — кусок обоев, срезанных со стены у кровати умершего от передозировки чёрного наркомана. Он чертил там закорючки, телефоны записывал, адреса, окурки тушил, ножом царапал, пятна там какие-то — в общем, его глубокая духовная жизнь отражена.
     Она про всё это и написала. А Боб вытаращился на неё: «Ты что, говорит, поехала? За эту картину пятьдесят тысяч заплачено. И знаешь, кто её купил? Сам ДиПиЭй. Он же наш спонсор. Переделывай». Показала статью отцу. Он говорит: «Это не ты, это они все поехали. Не переделывай, всё правильно. Пошли они!» Конечно, не напечатали. Столько работы! Вообще пора бы уж ей свою тематику найти, на ноги встать. Давно пора семью заводить, а на какие шиши? Дик, с которым уже несколько лет провела, пустым человеком оказался. Позёр. Как она раньше не поняла? Вот и сорвалась, разревелась.

— Я вас не видела, — продолжала она, повернувшись к нему, — и разозлилась, что вы меня застукали. А потом вы стали уходить, так я чуть не бросилась за вами, так хотелось поговорить, как вы, русские, умеете. Я могу рассказывать о себе своим, ну, скажем, знакомым. Здесь слов «друг» или «подруга» после России употреблять нельзя, у вас это совсем другое. Могу рассказывать. И поймут, и посочувствуют. Но у вас это иногда так получается, что будто бы не словами обмениваются, а душами соприкасаются. Не знаю, как это объяснить, но вы, наверное, понимаете?
— Понимаю, Линда. Вы так хорошо это сказали — «душами соприкасаются». Я там у себя этого не замечал, а здесь так почувствовал! У нас тоже, знаете ли, всего хватает. И одиночества, и наоборот, толкучки, когда уже, озверев, на людей кидаешься, а уж грубости, хамства — вам здесь такое и не представить. Коллективизм он ведь тоже достаёт.
 
      Он улыбнулся, и чтобы её немного развеселить, рассказал один давний случай. Каждое лето в Москве на полтора-два месяца отключали горячую воду, поэтому приходилось ходить в коммунальную баню. Была на всю Москву пара более или менее приличных бань, но попасть туда не было возможности, и Максиму оставалась его районная, простецкая, очень уж коммунальная баня, отнюдь не сибаритского, а вполне индустриального типа, где основное помещение так и называлось: помывочный цех.
      Напряженная конвейерная работа цеха с его грязно-серыми цементными полами, с того же цвета шайками — изделиями чёрной металлургии, в порах которых несмываемо отложились следы предыдущих употреблений, — оставляла подозрение в том, что результат посещения бани скорее всего будет противоположным тому, ради которого это посещение и осуществлялось.
      Максим ещё подумал тогда, в этом самом цехе, что очередь нагих людей к кранам с водой представлялась голым идеалом коммунистического общества: ни у кого нет никакой частной собственности (шайки - собственность общественная) и всем по потребности выдается без ограничений одинаковый продукт — вода. Сохраняется также простор для индивидуального выбора не в ущерб общественным интересам — можно набрать в шайку воды больше или меньше, можно более горячей, а можно менее.
      Когда дошла его очередь исполнять свободный выбор, он стал поворачивать краны и помешивал в шайке рукой, добиваясь нужной температуры. Внезапно из-за его спины протянулась волосатая рука, залезла в его шайку, поболтала в ней и сзади раздался дружеский голос:
— Хорош уже, нормальная.
      Он обернулся — за ним стоял добродушный мужичок и приветливо улыбался.
      Максим вылил воду, сполоснул шайку и стал наполнять её снова. Мужичок несколько выступил вбок из очереди, почему-то прикрылся снизу шайкой, посмотрел на Максима с прищуром и сказал укоризненно:
— Эх, не советский ты человек.

      Линда рассмеялась над его рассказом:
— Ваша очередь пожалуй забавнее, чем толпа выпускниц в этом бассейне.
— Полагаю, что значительно.
— Я думала, хорошо знаю Россию, но вы открываете мне новые подробности. Можно, я расскажу о таких банях своим студентам? Я вообще-то журналист, а здесь сейчас подрабатываю, веду курс русской культуры.
— Вот как? Я и не знал.
— Дополнительный штрих к нашему индивидуализму: ваши преподаватели сразу составили бы единый коллектив, уже были бы собрания, заседания, дни рождения вместе праздновали бы, а у нас — разрозненные наёмные работники, даже и не знающие друг друга.
      Он вдруг усмехнулся неожиданной мысли:
— Любопытное выражение, если вдуматься, — «не знающие друг друга»
— Что, я не правильно сказала?
— В том то и дело, что абсолютно правильно. Но как же это так — друг не знает друга? Получается, что незнакомец — это друг. Вот вы говорили — по-русски «друг» это совсем не то, что по-английски. Действительно так. Для русского дружба значит очень много и зачастую бывает дороже семьи. Или вот возьмите: по-русски можно сказать «Они стреляют друг в друга». То есть, даже злейшего, заклятого врага можно назвать другом, совсем не осознавая этого. Любопытно, есть ли ещё в мире язык, в котором такое возможно? Во всяком случае, не английский. Вы знаете, — оживился он, — я раньше и сам этого не замечал, а ведь есть, над чем подумать.
— Как я понимаю, здесь ведь в смысле «один стреляет в другого»? Так?
— Так то оно так. А всё равно, даже слово «другой» несёт в себе отсвет понятия «друг». Пожалуй, только в русском языке это слова одного корня. То есть, глубоко в языковом подсознании народа коренится удивительная идея, что другой — это друг, другие — это други.
— Мне кажется, только формы выражения разные, но понимаем-то мы одинаково. Хотя действительно, интересное наблюдение.
      Максим не заметил, что особого интереса в её голосе не прозвучало, и увлечённо продолжал развивать эту тему:
— Какие национальные глубины можно проследить по языку! — Социальное подсознание народа безусловно отражается в языке, а потом язык в свою очередь формирует подсознание нового поколения. Так что любопытно было бы сравнить с этой точки зрения русский и английский. Это, знаете, как доктор осматривает язык пациента и делает выводы о здоровье, так и здесь можно сказать: «Покажите язык, и я скажу, что это за народ».
      Она засмеялась и поднялась со скамейки:
— Уже поздно, пора идти.

      Хорошо, что вечером не было видно, как Максима бросило в жаркий стыд. «Дубина, — корил он себя, расстроенно плетясь рядом с Линдой. — Нашёл о чем разговаривать с красивой девушкой вечером на скамейке. Она тебе о душевной дружбе, а ты, кретин, «покажите язык». Долдон тупоголовый».
      Он вдруг вспомнил, как в университете читал им лекции девяностолетний профессор, считавший последними техническими достижениями в области филологии восковые валики фонографа и крашеные бумажки, которые налеплялись на нёбо, чтобы проследить за движениями языка.
— Язык, — торжественно восклицал он, подняв палец, — это, как говорил мой учитель, искусная балерина, танцующая в темноте, в тесноте и, от себя добавлю, в мокроте.
      Было очевидно, что лектор успешно развивал идеи своего учителя, однако не без риска вызвать у студентов ассоциации гораздо более низкого уровня.
      Опасаясь дальнейшего движения своих мыслей в этом направлении, Максим, чтобы хоть как-то поправить положение, стал приглашать её посмотреть работу его компьютерной программы.
— Да-да, — кивнула она, — мне студенты говорили. Как-нибудь обязательно загляну.

      На другой день она не пришла, и Максим, кляня себя за растяпость, шнырял по всему городку, надеясь где-нибудь её встретить. Напрасно. Вечером сбегал к тому дереву, заглянул под шатер — никого. Зашёл во дворик с фонтаном — там сидели студенты с бутылочками пепси. Поплёлся спать и всю ночь крутился, мокрый от жары.
      Весь следующий день было много занятий со студентами. Под конец он сидел у компьютера вымотанный и безуспешно пытался поставить студенту произношение — кривые на экране никак не хотели сходиться. Внезапно у него за спиной раздался звонкий голос:
— Можно, я попробую?
      Чуть не уронив микрофон, он обернулся. Линда, в шортах, кроссовках, в майке, с волосами, забранными сзади хвостом, стояла, улыбаясь, и была похожа на девчонку-сорванца. Он засуетился, придвигая ей стул, стал объяснять, как работать с программой, и показывая из-за ее плеча, какие нажимать клавиши, близко наклонялся к её белой, тонко пахнувшей шее. Она слушала, как компьютер произносил фразы, старательно повторяла их, улыбалась, когда компьютер дублировал её произношение, и радовалась, когда кривые на экране почти совпадали, а студенты хлопали в ладоши.
      Она расспрашивала о работе программы, к удовольствию Максима похвалила её и предложила написать о ней в журнал. Но потом решила сперва посоветоваться с Дэвидом. Максим сказал, что через неделю Дэвид приедет забирать его в Кингс-колледж, и тут Линда его огорошила — оказывается, её курс закончился, и она уезжает в Нью-Йорк. Максим опустил руки, стоял потерянный, не зная, что сказать, что делать.
— Вот вам моя визитка, — улыбнулась она. — Будете в Нью-Йорке, позвоните, — и протянула руку. — До свидания!
— Да-да, — забормотал он, — спасибо, я бы с удовольствием в Нью-Йорк...
— Пока! — она помахала рукой и исчезла.


Нью-Йорк

      На Максима накатила смертная хандра. И так-то здесь было тоскливо, а теперь хоть волком вой. Пытался как-то развеяться. Брин-Мар, по сути дела, пригород Филадельфии, но никакого общественного транспорта нет, до центра не добраться. Сжалился над ним один коллега-преподаватель — ехал в центр, прихватил с собой.
      Пока коллега занимался своими делами, Максим решил заглянуть в художественный музей. Это было огромное, великолепное здание в классическом античном стиле, выстоенное из светлого желтого камня. И стояло красиво, как древнегреческий храм — на холме, а вокруг простор.
      Однако коллекция картин оказалась весьма средней. Посетителей практически не было — пустые залы. Вдруг видит — небольшая толпа собралась, и все в один зал тянутся. Максим за ними. А в зале прямо от дверей высокими плотными барьерами отгорожен длинный коридор, такой узкий, что только гуськом по одному идти. Встал Максим в эту странную очередь, тихонько продвигается вперед. В коридоре постепенно темнеет, и вот впереди совсем уж тьма. Народ недоуменно озирается, но что делать? Назад не протиснуться, по бокам барьеры, только вперёд, в темноту.
      Когда глаза пообвыкли, впереди замаячило слабое пятнышко света. Подошла его очередь, и тут на тебе: поперек коридора высокий забор из грубых досок, а в нем дырка. Да что же это? Загнали его в глупейшее положение — в дырку подсматривать. По правде сказать, можно было бы и не смотреть, а пройти сразу на выход. Но ведь в очереди, олух, стоял. Да и любопытство позорное! Заглянул. Там, понятно, глупистика. А чего же ты ожидал?
      Намалёвана там картинка фотореалистического стиля: в ярком солнечном свете домик на холме над рекой, а на зелёном бережку лежит красотка-блондинка с голубыми глазами. Нагая, с пышным бюстом, и кудрявый треугольничек весь выписан с деталями, но не в том месте, где ему положено быть, а посредине поросяче-розовой ляжки.
      Максим обозлился, чувствуя себя безмозглой рыбой, пойманной даже не на искусственную муху, а на голый крючок. «Правильно издевается над нами-баранами художник, — корил себя Максим, — требуете зрелищ — вот вам, получайте. На большее-то вы и не тянете. Впрочем, — усмехнулся он, — возможно, всё проще: художник нашел удачный способ подзаработать — ведь публика в музей идёт только из-за этого аттракциона».
      Рассказал Максим о своём позоре коллеге, тот посмеялся и отвёл его в небольшой, но прекрасный музей Родэна, где гадостное чувство рассеялось среди скульптурных шедевров, которыми Максим долго любовался.

      Поездка скрасила однообразие жизни не надолго. Тоска заела снова. Он безучастно вёл занятия, потом валялся у себя в комнате на кровати, даже гулять перестал, а вместо учебника вдруг начал писать стихи.
Первое стихотворение называлось «Встреча»:

Я за тысячи, тысячи вёрст,
За морями и за океаном
Не могу поверить всерьёз,
Будто мир этот чуждый и странный.

Может, сдержаннее народ —
Меньше смеха и больше улыбок.
Ну а может, и наоборот —
Здесь песок предпочтений зыбок.
Может быть, жестковатей трава,
Может, клёны гуще листвою,
Может быть, непривычна молва...
Но ведь это не основное.

Важно, чтоб твоих ритмов герцы,
Словно звукоподобия рифм,
Уловить приёмником сердца,
Обратив в свой сердечный ритм.

И волну твоего дыханья
Со своим дыханьем сровнять.
Лишь успеть бы до расставанья
Твой ответ до конца понять.

В чём твоя волновая сила?
Что друг с другом сплетатет нас?
Ты — Америка, я — Россия,
Но зрачками мы слиты сейчас.

      Сознавая, что некоторые образы его произведения отражают, к сожалению, отнюдь не действительность, а лишь желательность, Максим всё же красиво напечатал его, чтобы при первой же встрече вручить Линде.
      Главной его заботой стала теперь поездка в Нью-Йорк. Он и раньше хотел туда добраться, чтобы увидеть наконец Америку, как она представляется в России, а то до сих пор всё какая-то тихая провинция. Теперь уж непременно надо — там же Линда.

      Всей езды-то три часа — какие проблемы. Как раз праздник выпадал и получалось вместе с выходными полных три дня, да ещё и полпятницы. Однако когда подсчитал дорогу и особенно гостиницу, то удивился — несоразмерные какие-то деньги. Он здесь ещё столько и не заработал. Совсем не как в Союзе, где и билеты и гостиница копейки стоили. Там проблема была не в том, чтоб купить билет, а чтоб его достать, а в гостинице не в том, чтоб за неё заплатить, а чтоб в неё попасть.
      Американские студенты, которых привозил в Союз Дэвид, учились не только в Москве, но и в других городах. Ну ладно, ещё в Ленинград Дэвид ездил в спальном вагоне, а уж Ярославль-то ведь рядом. Но он никогда не ездил местным поездом, потому что там места сидячие. Нет, Дэвид ехал поездом дальнего следования, билет старался купить в СВ, в крайнем случае в купейный вагон, и непременно брал постель.
— Тут же всего четыре часа, — говорил ему Максим, — не успеешь постель застелить, уже складывать надо.
— Ты, — отвечает, — не понимаешь. Где я ещё за такие гроши с таким комфортом в поезде поезжу?

     А с Нью-Йорком что же — ехать на один день смысла нет, а на все три нет денег. Стал студентов расспрашивать, а два отличных таких парня, которые ещё в Москве у Максима учились, говорят:
— Мы на праздники собираемся в Нью-Йорк на машине. Хотите с нами? Если согласны, у нас просьба — разговаривать только по-русски. А жить будем в приюте для бездомных.
— В приюте? На нарах?
— Нет, — смеются, — это не так, как вы думаете. У вас будет отдельный домик с туалетом, душем и даже кухней.
       «Ничего себе, - подумал, - приют. Что-то не верится»
— А вы сами, — спрашивает, — тоже в этом приюте будете?
— А как же? У нас тоже будет домик.
— Тогда поехали.
       Только потом, гораздо позже Максим понял, как ему тогда повезло. Он не прилетел в Нью-Йорк, не приехал на поезде или на машине. Он туда приплыл. Как все путешественники досамолетной эры, оставившие восторженные описания своих впечатлений о прибытии в Нью-Йорк. Вы читали сейчас что-нибудь подобное у тех, кто в Нью-Йорк прилетает? Нет, не читали. И Максим теперь знал, почему.

      Сначала они лихо катили по широченным американским хайвеям. Странновато было только то, что кроме этих самых хайвеев ничего вокруг не было, лишь лес да лес, как будто не в Нью-Йорк ехали, а в Брянск. И как только такое было возможно в самой населённой части Америки, которая считается одним сплошным мегаполисом? Но ближе к Нью-Йорку нате пожалуйста — все прелести цивилизации: на дорогах начались пробки, по сторонам заводы дымят, газ факелами горит, какие-то болота с разводами химических стоков и воздух — что тебе в Кемерово.

      Однажды ехал Максим где-то на Урале. Ночь, а за окном светло — газовые факелы горят. Попутчик как раз нефтяным специалистом оказался.
— Это ж газ, — говорит Максим. — Такое добро. Почему же жгут?
— А потому что мы богатые, — специалист отвечает.
— Неужели никак нельзя переработать? Какие-нибудь установки соорудить? Почему бы не использовать с толком?
— А потому что мы бедные.
      «Эх, - подумал тогда, - никому и дела нет. Небось, у хозяина бы не пропало». Между прочим, частенько можно было услышать в Союзе, что, мол, у хозяина-то всё было бы в порядке. И чего так по хозяину скучали? Теперь дождались наконец. Есть на кого спину гнуть.
 
      А здесь, в Нью-Джерси, оказалось, что и хозяева тоже жгут. Протиснулись, как могли, в пробках через эти «подмышки Нью-Йорка», отдышались и оказались в райском месте. На берегу залива вековые клёны, лужайки изумрудные подстрижены, между деревьями домики красного кирпича. Чистенькие, ухоженые, окна-двери белой красочкой, и розы вокруг. Картинка.
      Смотрит Максим, машина к домикам сворачивает, у одного остановились.
— Приехали, — говорят, — выходите.
      Максим думает себе «разыгрывают, небось, ребята», сидит в машине, ждёт.
       Один парнишка убежал куда-то, возвращается с ключами:
— Вот ваш дом, вот ключ. А наш вон напротив.
       Максим, конечно, в полном ступоре. Они смеются, двери в дом открыли:
— Заходите.
       Вошёл. Небольшая чистая комната — кресла, столик, телевизор. Фасонистая чугунная печка фигурного литья. Ниша с полным кухонным оборудованием. Туалет, душ. Дальше спаленка на две кровати. Белоснежное постельное бельё, на стене распятие, на тумбочках Библии. Посмотрел на ребят понимающе:
— Разыграли меня. Это же мотель.
— Нет, не мотель. Сами всё узнаете. Осмотритесь тут, можете душ принять. Мы тоже пока устроимся. А через часок за вами зайдем.
      Вечером заходят:
— Пошли на ужин.
      Через дорогу дом побольше, с мезонином. Перед ним палисадник весь в цветах и среди цветов накрыт стол. А там чего только не понаставлено — салаты, закуски, мясо, рыба, ракушки какие-то, фрукты.
— Что это, — опешил Максим, — ресторанчик что ли какой?
      Смеются:
— Сейчас узнаете.
      Вышла из дома молодая симпатичная пара — и он и она в чёрном с белыми воротничками. Похоже, религиозная одежда. Улыбаются приветливо, к столу приглашают. Максим заволновался:
— Да что же мы вообще с пустыми руками явились. Давайте хоть вина к столу принесём.
— Нет, — говорят ребята, — здесь не принято.
— Объясните же наконец, что всё это значит? Вы же говорили — ночлежка!
      Сжалились, объяснили. Оказалось, действительно - католический приют для бездомных. Молодая пара — служители церкви, они всё здесь содержат в порядке, приглашают сюда бродяг с улицы, занимаются с ними. У них машина — фургон. Вечерами они ездят в Нью-Йорк, и в ресторанах им отдают всё, что на завтра оставлять уже нет смысла. Не объедки, нет. С объедками в Америке по-другому получается. Тут человек в ресторане пообедал, а что не осилил, просит завернуть ему с собой. Называется «пакетик для собачки». Все так делают, даже состоятельные люди.
      Так что в церковь отдают не с чужих тарелок, а просто то, что приготовлено, но не востребовано. Или хранить уже больше нельзя. Причём, в основном все из хороших, дорогих ресторанов. В тех, что подешевле, скорее всего, в холодильник блюдо уберут, назавтра в микроволновке разогреют и подадут. Шикарному ресторану репутация так делать не позволит. Сегодняшние фрукты завтра уже не будут иметь того вида. И вчерашнее блюдо подавать невозможно. Или, скажем, наготовили на банкет всего, да многое оказалось нетронутым. Чем выбрасывать, лучше на богоугодное дело отдать. Да ещё и с налогов спишут, как пожертвование.
      Подивился Максим на всё на это.
— Где же ваши бездомные, — спрашивает.
— Сейчас лето. Тепло. Им и на улице хорошо. Опять же и попрошайничать удобнее — не ездить же отсюда. В общем, летом редко кого заманишь. А вот похолодает — придут. Долго, правда, всё равно не выдерживают — ни пить, ни курнуть чего, ни колоться мы им тут не даём. Молиться надо, Библию читать. Но всё же есть и такие, кто возвращается к нормальной жизни. Мы им работу помогаем найти, привлекаем к церкви.
— Ну и ну! Расскажи кому — не поверят. Можно хоть пофотографировать у вас?
— Сколько угодно. И визитки вам дадим, плакатики, брошюрку про нашу церковь. Вы людям показывайте, пожалуйста. Ведь церковь плохому не учит. Только добру.
— Да-да, — кивнул Максим, а про себя подумал: «Только почему-то получается, что все идеологии, призывающие к добру, любви и справедливости, всегда оказываются наиболее кровожадными. Призыв «не убий» звучит под полыхание антиеретических костров, под звон мечей крестовых походов, взрывы бомб и ракет, а «друг, товарищ и брат» доказывает своё братство грохотом выстрелов в затылок».
      Не стал, разумеется, Максим обсуждать свои мысли с милой, весёлой и гостеприимной парой, а поддержал дружескую беседу в этот тихий, тёплый и спокойный вечер с наплывающей от залива свежестью. Фотографии и брошюрки помогли потом Максиму. А то ведь даже американцы его рассказам не верили, приходилось доказательства предъявлять.

      Утром Максим всё внимательно изучал, рассматривал. Кирпичные домики выглядели странновато — уж такая кладка ровная, гладкая, не бывает так. Он и ногтем кирпич ковырял — настоящий. И в швах действительно раствор. Натуральное всё, не подделка. Но потом смотрит — внизу в уголке трещина небольшая. Пригляделся — вот те на: кирпич-то он кирпич, да толщиной не больше миллиметра, и наклеен на фанеру или на пластик какой. Крыша небольшими пластинками рубероида крыта. Так что получается, что и не дома, а как бы легкие времянки. Но всё равно — чисто, аккуратно, цивилизованно.
      А то у нас и кирпич вроде настоящий, да удобства всё больше во дворе. При минус двадцати пяти. Правда, с другой стороны посмотреть: распили-ка наш кирпич на миллиметровые листочки и вот получится — чтобы для наших зим один дом построить, материала на него уйдёт больше, чем у них на десять вот таких фанерных. Ну да ладно, что сравнивать.

      Ребята-студенты объяснили Максиму, что если ехать в Нью-Йорк на машине, то на Манхаттене с парковками будет большая проблема, поэтому поплывем на кораблике, что-то вроде парома.
      Отплывали от моста совершенно фантастической величины. Смотришь вверх с воды, а мост под самым небом на цепях висит. Океанские корабли под ним проходят, мачты не складывая, и ещё вверху полно места. Во всём Союзе ни одного даже близко такого нет.
      Кораблик обогнул мыс, и у Максима перехватило дыхание: совершенно неожиданно для глаз, гораздо выше и массивнее, чем можно было представлять городские строения, на смутной границе моря и неба то ли выплыли из воды, то ли спустились сверху голубые столбы небоскрёбов. Не серые, как он почему-то думал, а именно легкие, воздушные, голубые. Они не были похожи на постройки, во всяком случае никак в это не верилось, а воспринимались скорее как естественно сформированный горный пейзаж.
      Но когда паромчик, шустро буравя пологую волну, подплыл ближе, из воды выросла основная плоть Манхаттана, и он стал похож на громадный корабль с двумя мощными трубами Близнецов, отливающими на солнце синеватым стальным блеском.
Корабль рос, наплывая, в нём стали проступать объёмы и цвет зданий, и вот уже стало видно, что это огромный, сияющий город. Невероятный, фантастический и прекрасный. Возвышающийся над морем голубой массив становился цветным — внизу тёмной зеленью высветился парк с красными башнями старинной крепости, за ним вставали коричневые кирпичные здания, выше — серые бетонные, ещё выше зелёные, синие и даже черные стеклянно-пластиковые, и резко поднимающие линию взгляда вверх — серебристые контуры небоскребов. Блестела сталь шпилей, вспыхивали солнечными бликами стеклянные купола крыш, медью горела огромная полусфера на вершине стройного здания.
      Восторженные пассажиры толпились на носу парома, ахали, фотографировались на фоне всё выраставшего и уже полнеба закрывавшего города. Максим и ребята тоже вовсю щёлкали аппаратами. Наконец причалили, сошли на берег. Максим возбужденно крутил головой, боясь поверить, что вот сейчас он войдет в тот самый сказочный город, который миражом вставал перед ним из моря.

      Конечно, прежде всего кинулся к телефонной будке звонить Линде, но в трубке звенел её голоском автоответчик.

      Нью-Йорк встретил их свежей зеленью парка с фонтанами, скульптурами, цветниками. «Ничего себе — каменные джунгли. И придумают же такое!» — мелькнула мысль.
      Но прошли совсем немного и оказались на довольно неприглядной улице — узкой, с невысокими обшарпанными домами, вплотную сомкнувшимися по сторонам. По верху этих уродливых домов шли черные нависающие карнизы, над которыми не было крыш, что создавало впечатление развалин, которое подчеркивалось ещё и тем, что над карнизами торчали огромные чёрные бочки, поставленные на козлы из железных балок. По закопчёным фасадам домов набиты железные лестницы, совсем закрывающие и без того подслеповатые окна с решётчатыми рамами. Посреди улицы торчала из земли толстая полосатая труба, из неё валил пар, отсвечивая красным от задних фонарей автомобильного потока.
      Ветер гонял по выщербленному тротуару пластиковые пакеты, рекламные листовки, гремел пустыми жестяными банками из под пепси. В совершенно жутких переулках мелькали подозрительные оборванцы, негр потрошил большие чёрные мешки из огромной кучи, глубоко залезая внутрь и выбрасывая наружу мусор, который тут же разметался ветром вокруг. Поперёк тротуара лежал завёрнутый в одеяло бродяга, под ним натекла лужа, ручейком сбегая на дорогу. Прохожие спокойно перешагивали через ручей, не обращая ни на него, ни на бродягу никакого внимания.

      Максим недоуменно озирался и вдруг с беспокойством заметил, что к ним направляется полицейский. Ребята тоже насторожились, но полицейский доброжелательно протянул им какие-то листки.
      Это была памятка гражданам о том, как надо себя вести при нападении бандитов. В ней говорилось, что подвергшийся нападению гражданин ни в коем случае не должен сопротивляться и раздражать нападающего. Он должен спокойно сказать, что может дать напавшему пять долларов. Меньше давать не рекомендовалось, поскольку это обидит грабителя, и ограбляемый может пострадать. Больше давать тоже не рекомендовалось, чтобы нападающий не подумал, что у вас много денег и не потребовал ещё. По той же причине ни в коем случае нельзя доставать бумажник и отсчитывать оттуда необходимую сумму. Деньги лучше всего держать не в кармане, так как грабитель может решить, что вы полезли за пистолетом, и ударит ножом или выстрелит первым. Опытная полиция советовала каждому гражданину иметь пятидолларовую купюру в носке, и, приподняв штанину, объяснить грабителю, что вот там лежат деньги, которые вы сейчас достанете и передадите по требованию. Далее сообщалось, что инструкция отражает накопленный полицией опыт по охране граждан от разбойных нападений, и философски отмечалось, что жизнь дороже пяти долларов.
      Пораженный прочитанным, Максим вспомнил, что недавно в газете рассказывалось, как в Нью-Йорке вечером на одного гражданина напали двое негров и, угрожая ножами, потребовали деньги. Денег у гражданина в носке, по-видимому, не было, он схватил железную урну для мусора, одного нападавшего этой урной уложил, а другой бросился бежать. Гражданин с урной над головой погнался за ним, и грабитель в ужасе забился в полицейский участок, ища защиты. Оказалось, что бандиты к своему несчастью нарвались на шахтёра из Кузбасса, приехавшего с группой в Америку по обмену опытом.
      К сожалению, осталось неизвестным, не был ли шахтёр оштрафован полицией за нарушение инструкции. Впрочем, могли всплыть смягчающие обстоятельства — едва ли он свободно читал по-английски.

      Несколько удручённый своеобразным отношением местной полиции к преступникам, Максим решил намекнуть ребятам, что лучше бы направиться поближе к центру города.
— Здесь, видимо, какая-то окраина? — дипломатично сказал он.
— Окраина? — удивились те. — Это Бродвей.
— Что?! — закричал он.
      Но не успел ничего больше сказать: из переулка с диким рёвом сирены выскочила красная пожарная машина и понеслась по улице под режущий уши вой. С оглушительным визгом и каким-то кваканьем промчался белый фургон, за ним полиция, разгоняющая громовыми мегафонами пробку впереди. Машины вокруг начали беспрерывно сигналить, сбиваясь в кучу. Железная решётка под ногами задрожала, из-под неё раздался грохот. Максим отскочил.
— Подземка, — успокоили ребята.
      Ошалевший от шума Максим никак не мог прийти в себя и всё повторял:
— Бродвей? Тот самый Бродвей?
— Ну там вверху получше, — смутились ребята.
— Что значит, вверху? В центре что ли?
— Нет, у нас не так. У нас не говорят «центр». Говорят «даун-таун». Вот здесь он и есть.
— Здесь центр? — совершенно ошарашенный Максим крутил во все стороны головой, пытаясь найти хоть какие-нибудь признаки того голубого города, который они видели с океана. Между облупленными строениями мелькнули высоко вверху серебристые башни Близнецов, но теперь они показались абсолютно здесь неуместными.
      Ребята, между тем, принялись спорить, где в Нью-Йорке центр, из чего Максим заключил, что такого понятия в данном случае не существует.


Верхний Манхаттен

      Действительно, в американских городах обычно нет чётко обозначенного центра. Неизвестно, является ли это следствием лишь хаотичности застройки. Возможно, причина глубже. Мы, коллективисты, иерархически структурируем всё — общество, правительство, страну, города. Наше общество и его правительство построены пирамидально, с чёткими уровнями подчинения и острой вершиной, в нашей стране есть самый большой и самый лучший город — столица, и есть провинция. Центр каждого нашего города обозначен совершенно определённо — там центральная площадь, там театры, соборы, музеи, там самые красивые здания, а уж всё прочее второстепенно. Индивидуалисты американцы не считают президента лучшим представителем общества, столицу лучшим городом страны, а какую-нибудь площадь лучшей в городе.
      Подумав так, Максим всё же решил, что в Нью-Йорке есть нечто более привлекательное, чем Бродвей в Даун-Тауне и подсказал ребятам:
— Ладно, не будем гадать, где центр. Вы говорили, что там выше будет поприличнее, так пошли туда.
— Это далеко, ехать надо.
— Поехали. Что здесь есть — метро, троллейбус, автобус?
      Ребята засмеялись:
— Троллейбуса нет, автобус — это будет очень долго, а метро, — они замялись,  — совсем не такое, как в Москве. Нужно на такси.
— Но должен же я все-таки посмотреть нью-йоркское метро. Где тут станция?
— Да вот, мы же рядом стоим.
     Максим огляделся и понял, что заплёванная прилипшей к ступеням жвачкой, уходящая под землю прямо посреди тротуара серая бетонная лестница, которую он принял за вход в подвал соседнего здания, и есть станция метро. Его охватило сомнение, но он решил не отступать и смело двинулся вниз. Там тоже всё было серо, заплёванно. На узкой платформе теснились ряды железных клёпаных столбов, подпиравших бетонные своды, покрытые чёрной копотью. Максим читал, что когда-то здесь ходили паровозы, и подумал: «Неужели с тех лет так ни разу и не почистили?»
      Внезапно раздался оглушительный металлический грохот. Максим выглянул из-за нелепой будки, торчащей посередине и без того тесной платформы. За будкой сидел негр и со всей силы колотил палками по железной бочке, ещё два других участника ансамбля крутились на замусоренном цементном полу, подпрыгивая то на спине, то на животе. Вокруг стояла публика, безучастно глядя на представление, двигая челюстями и выдувая изо рта матовые белые пузыри жвачки. Было душно, воняло мочой, от грохота ломило виски, внизу, между заваленными мусором рельсами шныряли крысы.
      Так продолжалось минут десять. Уже возникла мысль отказаться от исследовательской затеи, но с жутким визгом о рельсы медленно подкатил наконец поезд, и Максим не поверил своим глазам: часть платформы выдвинулась к вагонам, чтобы публике было удобнее выходить и входить. Этот изысканный технический нюанс так не вязался с мрачным подземельем, что Максим рассмеялся.
      В вагоне оказалось неожиданно прохладно (работал кондиционер) и довольно чисто, разноцветные пластмассовые сиденья располагались и вдоль вагона и поперёк. Московский вагон метро напоминали здесь разве что сплошь исцарапанные окна. Хотя давки не было, народу набилось довольно много, но посреди вагона, занимая четыре сидения, лежал с ногами здоровый чёрный детина и вызывающе смотрел на толпящихся вокруг пассажиров. Никто не сделал ему замечания, не потеснил его, не сбросил его ноги с дивана — видимо, в людях глубоко укоренилось уважение к правам человека.
      Толпа в вагоне показалась Максиму странной. Оглядевшись, он обнаружил, что белыми были лишь они трое. Было много чёрных, ещё больше китайцев (или, возможно, вообще дальневосточных), масса непонятного мелкого народца с прямыми иссиня-чёрными волосами и грубыми старческими лицами (мексиканцы что ли?), а также несколько индусов в чалмах.
      Боже, с каким облегчением вылез наконец Максим из этой жуткой норы на солнечный свет! Потрясённый увиденным, он набросился на ребят:
— Что же это такое? Вы же богатейшая страна мира, а такую гадость у себя под ногами развели. Ваша подземка — это позор Америки.
       Но парни не оробели:
— А ваши автомобили — это что? Это позор Советского Союза. Вы же умеете делать танки, так почему вы машинами весь мир смешите?
      Крыть ни той, ни другой стороне было нечем, а потому, посмеявшись, продолжили путь.

      В этом районе Нью-Йорк действительно выглядел более солидно и цивилизованно. Ребята, видимо стараясь сгладить первые нелестные впечатления, предложили подняться на Эмпайр Стейт Билдинг, и с его вершины вновь открылся фантастический город, теперь уже сверху. Трудно было заставить себя поверить, что это грандиозное зрелище создано руками человека. Казалось более естественным считать, что сами скалы каменного острова вытянулись вверх сверкающими кристаллами, образовав эту гигантскую друзу.
      «И всё это построено за один век, — думал Максим. — Да что там век. Убери мысленно Крайслер Билдинг, Рокфеллер Центр, Близнецов, ещё пару десятков небоскрёбов, построенных уже после двадцать девятого, и что останется? Замухрышный городишко, каким он и был до двадцатого века. Все время, пока мы рушили, они строили. Почему на мой народ накатило это страшное затмение разума? Почему мы весь век упорно занимались самоуничтожением?
      Возможно, в людях сидит страсть к разрушению, требующая выхода. Не оказалось ли так, что американцы нашли этот выход в фильмах? Иначе как объяснить поразительное стремление киношников изничтожить Манхаттен? Что они только с ним не делали — топили, жгли, взрывали, бомбили. Народу почему-то взахлеб нравится на это смотреть. Ну а мы, не доверяя силе искусства, на самом деле всё взрывали, да крушили».

      Мрачные мысли не дали Максиму в полной мере насладиться поистине захватывающими дух видами с вершины небоскрёба, и только когда они спустились вниз и шли по Пятой Авеню, к нему постепенно вернулся туристический интерес к окружающему. Пятая Авеню реабилитировала Нью-Йорк. Здесь было на что посмотреть. Старинные соборы, великолепные здания европейского вида, современные архитектурные конструкции, экзотические строения — всё бессистемно соседствовало здесь, может быть, и не создавая продуманных ансамблей, однако непонятным образом формируя всё же свой стиль, особый колорит, своеобразное лицо города.
      Шагая мимо дорогих магазинов, Максим поймал себя на любопытной мысли: в убогих советских витринах стояли уродцы «Москвошвея», но нельзя было увидеть, чтоб эти изделия кто-нибудь носил — мимо витрин шла прилично, добротно и модно одетая публика; здесь же в роскошных витринах красуются немыслимые наряды, но нельзя увидеть, чтоб их кто-нибудь носил — мимо шаркает всесезонными кроссовками неряшливо и кое-как одетый народ.
      Вышли на небольшую довольно приятную площадь со скромным фонтаном в скверике, с наивной конной статуей, в отличие от медных вашингтонских — золочёной. Ребята опять начали спорить, центральная это площадь или нет, и Максим примирительно предложил считать её одной из центральных.
      От площади начиналось действительно поразительное явление — Центральный парк. Огромное природное пространство, врезанное прямо в сердцевину небоскрёбной застройки, ограждённое от угрожающе теснящейся вокруг городской индустрии. Более того, зелень парка и саму эту индустрию пронизывала лучами своего влияния: прилегающие улицы и переулки были зелёными, чистыми, цветущими.

      На улице вдоль парка готовились к праздничному параду — устанавливали трибуны и множество аккуратных бело-синих будок.
— Сколько телефонных кабинок устанавливают, — заметил Максим, — наверное, для прессы.
— Нет, — засмеялись ребята, — это не телефон. Это... как это по-русски, — они полистали словарик, — странствующий нужник.
— Что? — не понял Максим, и расхохотался, сообразив, — передвижные туалеты! Ну и словари у вас, ребята. Древнеславянские. Нет, надо скорее делать наш учебник.
      Он ещё несколько раз звонил Линде, и хотя с удовольствием слушал её голос на автоответчике, это его всё же мало утешало. Стало ясно, что, как и во всяком большом городе, на праздничные дни сюда стекается пришлый народ, часто издалека и за большие деньги, а местная публика, которая может получить те же прелести бесплатно, почему-то разъезжается.

      Нагулявшись по широкой, красивой, зелёной Парк-Авеню, по оживленной Лексингтон, по фешенебельной Медисон, проголодались и пошли в «Зеленую таверну», очаровательный парковый ресторан. Возле него стояли длинные белые лимузины, лошади в нарядной сбруе, запряженные в дворцовые кареты. В просторных залах ресторана играл оркестр, танцевали, блистала нарядами нешумная благопристойная свадьба.
      Они, понятно, ожидали, что ресторанное меню будет дорогим, но не до такой же степени! Студенты выбрали, что попроще, подешевле, а Максим решил уж попробовать что-нибудь необычное и наткнулся в меню на артишоки. Дороговато, конечно, но он столько раз читал во французских романах, как аристократы ели артишоки, и никогда не знал, что это такое. Начало слова арт вызывало представление о чем-то богемном, а в дальнейшем звучании возникали звуковых ассоциации со словом кишочки, что наводило на мысль о чем-то вроде охотничьих колбасок. Расспрашивать не стал, не желая выглядеть серым валенком.
      Ребятам их заказ принесли быстро, а перед Максимом поставили тарелку с чем-то ботаническим, похожим на грязно-зелёный цветок, который у нас называют заячьей капустой. Он предположил, что это нечто вроде салата и решил подождать основное блюдо, гордясь в душе, что оно оказалось сложным, требующим времени на приготовление.
      Ребята деликатно подождали, а потом всё же поинтересовались, почему он не ест. Он снисходительно объяснил, а они, сдерживая смех, сказали, что это и есть артишок. Смутившись, он попробовал растение ножом и вилкой, но оно оказалось пружинисто-жёстким и столовым приборам не поддавалось. Ребята тоже не знали, как это едят, но они не постеснялись спросить официанта. Оказалось, что нужно руками отрывать листочки и высасывать из них крохи содержимого, похожего то ли на примороженную картошку, то ли на гороховую кашу. Поскольку голод подводил, пришлось всё же проделать столь нелепую операцию к неописуемому удовольствию ребят, запечатлевших процесс на фотографии, которую Максим сохранил, как свидетельство собственного гастрономического низкопоклонства.
      С голодом справиться артишок не помог, скорее наоборот, и пришлось возле уличной тележки исправлять промах безвкусным гамбургером.

      Уже смеркалось, когда обиженные за Бродвей парни решили показать его во всей красе, и Максим понял их уловку — вечером этот кусок улицы сверкал, горел, блестел, мигал огнями вывесок, реклам, транспарантов, экранов. На огромном полыхающем бегающими сполохами табло корчилась полуголая девица, изображая, видимо, любовную страсть, напротив культурист рекламировал мужские трусы с подложенными внутрь объёмами, сыпала искрами гигантская бутылка пепси, крутились, вертелись, бились в конвульсиях рекламы поменьше. Если заглянуть сбоку, то за многими огромными, красочно горящими панно можно было увидеть небольшие неказистые, обшарпанные дома.
      Посреди перекрёстка играл на гитаре мускулистый парень в широкополой шляпе, в ковбойских сапогах со шпорами и в меленьких просвечивающих трусиках телесного цвета. Вокруг стояли хихикающие девицы старшего школьного возраста.
— Голый ковбой, — пояснили ребята. — Он начал было петь действительно голый, большие деньги зарабатывал, но полиция нравов заставила надеть трусики. Доходы, конечно, упали.
      По Бродвею медленно и густо тёк народ. Правильнее сказать «народы», в основном третьего мира, включая Россию — Максим услышал в группе молодых людей, одетых во всё джинсовое и синхронно жующих жвачку, русскую речь: «Во клёво, блин!». В целом толпа сильно напоминала пассажиров подземки, разве что придавал ей больше экзотики плотный отряд бритоголовых босых людей, завёрнутых в оранжевую ткань.
      На одном углу группа из трёх негров создавала шум, перекрывающий даже постоянно сигналящий сплошной поток машин. Один парень бил в барабан, другой пронзительно трубил, а третий в мегафон вопил совершенно истошным голосом. Как Максим понял не без помощи ребят, оратор возвещал о скором конце света и о необходимости в связи с этим (поскольку иначе в рай не попасть) избавляться от богатства, что предлагалось начать немедленно с помощью коробки, поставленной на постамент, покрытый красной тканью. Максим отметил самоотверженную жертвенность этих троих: они согласны были взять на себя грехи всех имущих деньги и не попасть в рай, тем самым спася заблудших.
      Кое-где у дверей магазинов, за будками мелких торговцев образовывались вокруг низкорослых черноволосых людей небольшие водовороты быстрого движения, которое прекращалось тут же, как только в ту сторону не спеша направлялись полицейские.
      Вдоль стен праздно стояли зеваки, прикладываясь время от времени к бумажным коричневым пакетикам в руках. Максима ребята уже предупредили, что пить на улице алкогольные напитки, включая пиво, в Нью-Йорке запрещено. Но если бутылочку держать в бумажном пакете, то полиция не имеет права интересоваться его содержимым. Во-первых, это было бы посягательство на права личности, а во-вторых, и это, видимо, главное, без бутылочки в руке смотреть телевизор, слушать лекции, вести машину и просто идти по улице для американца не представляется возможным, и потому, займись полиция проверкой бумажных пакетов, она в девяноста девяти случаях из ста нарывалась бы, к своему профессиональному конфузу, на безалкогольные напитки.
      Сверкающий Бродвей завершился перекрёстком, на котором снова возник спор о центральной площади — ребята сказали, что именно отсюда идёт отсчет расстояний до Нью-Йорка.
— А где же площадь? — спросил Максим, озираясь.
— Вот, мы на ней стоим. Таймс-Сквер.
— Но это же просто перекрёсток.
— Считается, что площадь.

      За площадью-перекрёстком Бродвей как будто выключили. Сияние огней оборвалось сразу, и дальше идти не хотелось — было темновато, пустынно и мрачно. Спускаться в подземку больше не рискнули, решили взять такси. Пока ребята ловили машину, Максим оглянулся — рекламный отрезок Бродвея занимал не более трехсот метров.
      Сидя в такси, Максим подумал о том, что Союз проиграл не идеологическую и не экономическую войну, он проиграл войну информационную. И проигрыш, как всегда, обеспечил во многом «своею собственной рукой».
      Какой-нибудь Позорин, как бы наш корреспондент (собственный — ещё подчеркивал, чтоб не сомневались), сидел здесь и, прикормленный «Мак-Дональдсом», показывал нам только эти триста метров Бродвея. А в сопровождающем тексте про тяжелую судьбу американских негров упоминал ненавязчиво, что Бродвей тянется на сто километров. Совок так и ахал — ведь он все сто такими представлял. Показал ли хоть раз Позорин, что такое Бродвей в Гарлеме и тем более в Бронксе? Не показал. Потому что сам туда ехать боялся. Да и теперь покажи, так после многолетней туфты, которую гнали отсюда позорины, никто в реальность не поверит.
      Да что там, вот оно — прямо сейчас. Видел Максим в Союзе по телеку, как заливался один мордатый, отсюда из командировки приехавший, что здесь приёмка дороги происходит просто: садится, дескать, приемщик в машину, ставит на приборную доску полный стакан воды и едет. Если вода расплещется — дорогу не примут. Сюда бы этого сказителя, в это такси! Тут не стакан с водой, тут на выбоинах да люках зубы береги.
      Или кино, например. В Советском Союзе Максим не видел ни одного фильма, где бы Америка и американцы показывались плохо. А здесь он не видел ни одного фильма, где бы Союз и русские показывались хорошо. Только мрачно всё и жутко, а люди — зверские дебилы.

      Под такие невесёлые мысли незаметно приехали назад к причалу. Надо сказать, во-время, потому что из-за небоскрёбов на ещё светящееся тёмно-голубым мерцанием небо наплывали совершенно чёрные тучи, и в них дрожа пробегали пока далекие молнии.
      Паром отчалил, и пассажиры собрались на корме, захваченные разворачивающимся над городом грандиозным зрелищем. Тучи, как задник театральных декораций, образовали глухой чёрный фон, и на нём резко выделялись полосами ярких окон уступы небоскрёбов, их подсвеченные прожекторами башни и шпили, на которых тревожно мерцали красные сигнальные огни. Вдруг чёрный задник треснул в середине, распоротый сверху донизу белым жгутом ослепительного огня и кратко грохнул удар такой силы, что паром, казалось, закачался. Не прошел ещё  звон в ушах, как синие и красные жилы ветвистых молний обрушились сверху на город. Грохот почти не умолкал, и было ли так на самом деле или только казалось издалека, но дрожащие молнии, ударяя в небоскрёбы, обтекали их до земли, высвечивая поочередно контуры искрящимися ореолами.
      Паром, дрожа в напряжении, бурля изо всех сил винтами, убегал от грозы, но тучи наплывали быстро, молнии стали падать ближе, их изломанный блеск отражался в воде, будто снизу по тонкой каменной плите острова тоже бил подземный огонь. В прерывистом дрожащем полыхании молний казалось, что сбившиеся в кучку люди на корме смотрят, застыв, назад и не верят, что хрупкий стеклянный город устоит перед суровой мощью природы.
      На другой день ещё раз отправились на Манхаттен посмотреть салют, и у Максима, признаться, было неспокойно на душе, пока паром не вышел из-за мыса. Но потом отлегло от сердца, когда увидел, что всё так же невредимо сверкают на солнце в необычно прозрачном утреннем свете стеклянные башни, до блеска вымытые вчерашним ливнем.
      С Линдой он в этот раз так и не встретился.


Партия

      Вечно занятый Дэвид примчался в Брин-Мар поздно вечером и привез Максима в Кингс-колледж уже глубокой ночью. Под конец пути они ехали по местам, казавшимся совершенно безлюдными — кругом непроглядная тьма, и среди крутых холмов петляет узкая дорога, для которой кое-где даже вырублены каменные коридоры с отвесными скалами по бокам. Только их одинокая машина, почти неслышно урча мотором, несётся с крутыми кренами на поворотах, высвечивая лучами дальнего света вспыхивающие по обочинам глаза каких-то зверей.
— Слушай, Дэйв, — встрепенулся от дремоты Максим, — пока я тут приснул, ты меня случайно не на Байкал завез? С такой скоростью, как ты летишь, такое вполне возможно.
— Постигай, Макс, преимущества ночной езды. Ни машин на дороге, ни полиции — полная свобода действий. Днём тащились бы в два раза дольше.

      Максиму была отведена небольшая комнатка в студенческом общежитии — очень большая кровать и маленькая тумбочка. Душ и туалет в коридоре общие. Похоже на советскую общагу, с той только разницей, что там было бесплатно, а здесь придется платить ощутимые деньги.
      Дэвид помог расположиться и вручил Максиму красивый конверт, а в нём ещё более красивая открытка — его приглашали на «партию».
— Не знаю, как это по-русски, — сказал Дэвид, — вечеринка, что ли. В общем, завтра соберутся соседи. Поесть, попить, поговорить. С тобой познакомиться. Некоторые работают в нашем колледже. Гости обычно приносят с собой еду. Чтобы не было однообразно, хозяева дома пишут на открытке, кому что принести. Тебе ещё не написали — ты же первый раз. Поскольку ты из России, то возьми чего-нибудь спиртного. По нашим законам вежливости ты должен ответить. Поблагодарить за приглашение и сообщить, сможешь ли прийти. Есть как бы стандартная форма ответа. Давай сейчас напишем, я помогу. Поеду как раз мимо, брошу им в почтовый ящик. Да, и вот ещё — нет ли у тебя фотокарточки? Хозяева просят им прислать.
— Фотокарточку? — изумился Максим.
— Не бойся, не в целях безопасности. Они хотят показать её своей дочке, чтоб она тебя не испугалась.
— Ну дела. Что же я – такой страшный? Впрочем, после ваших фильмов действительно будешь русских монстров боятся.
— Не в этом дело. Просто она у них малость нервная. Сам увидишь, — Дэвид весело расхохотался и хлопнул Максима по плечу. — Я тебя уже предупреждал, повторю ещё: ничему не удивляйся и не реагируй бурно. Вы, русские, слишком эмоциональны. Я не могу пойти, у меня дела. Туда подвезу, а назад тебя вызвалась доставить Рэнди. Кстати, она возглавляет в колледже движение за права женщин. Так что будь осторожен, — он улыбнулся.

      Его предостережение имело под собой основание. Даже не одно. В Вашингтоне они с Дэвидом в гостях смотрели по телевизору передачу о том, что некая дама подала в суд на врача. Причина: десять лет назад она работала в его клинике, и он имел наглость отпускать сомнительные шутки, которые она считает сексуально оскорбительными намёками. Предусмотрительная дама сумела записать какие-то из таких намёков на плёнку и вот теперь, когда врач стал знаменитым и богатым, вспомнила про эти оскорбления и решила потребовать компенсацию нанесённого ей морального ущерба. В суде красноречивый адвокат, выжимая слезу у присутствующих женщин, живописал десятилетние страдания несчастной, которая утратила психическое здоровье и нуждается теперь в длительном лечении («Это несомненно», — вставил Максим), так что аморальный врач должен раскошелиться не менее чем на пару миллионов.
      Ответчик был совершенно огорошен. У него уже семья, дети, он напрочь забыл и про эту даму, и тем более про какие-то там шутки. Однако суд, охраняя женские права, встал на сторону истицы. Денег она, правда, не получила, так как все они ушли на судебные издержки. Сгоряча она подала в суд на адвоката, сорвавшего основной куш, но это было уже никому не интересно, и дело быстро заглохло.
      Максим неприлично хохотал над всей этой историей, обозвав её чистым идиотизмом, чем среди присутствующих (особенно среди женщин, но не только) снискал себе черную репутацию мужешовиниста.
      Справедливость репутации вскоре подтвердилась. Ещё работая в Брин-Маре, он направлялся в библиотеку и у входа столкнулся с двумя молодыми незнакомыми леди. Они ослепительно улыбнулись, дуэтом пропели «Ха-а-й», как если бы были ему несказанно рады. Он окрыленно и галантно распахнул перед ними дверь. Вдруг обе они отшатнулись, уставились на него сурово, и одна спросила ледяным тоном:
— Зачам вы это сделали?
      Он опешил, растерялся, забормотал что-то вроде «Прошу вас, проходите, я для вас открыл...» На что леди жестко возразила:
— Разве я сама не могу это сделать? Разве у меня нет рук? Разве мы вас об этом просили? — и не двигаясь, наблюдала за его смятением.
— Я для вас... у нас так принято... оказать внимание... — мямлил он.
— Никогда этого не делайте, — назидательно сказала леди, и уловив его акцент, уже мягче спросила. — Откуда вы?
— Из России, — виновато проговорил он.
— У нас, — с нажимом сказала вторая леди, — женщины и мужчины имеют равные права. — И гордо подняв голову, прошла в дверь, которую он всё ещё держал открытой.
      Хотел Максим сказать им, что уж где-где, а у нас в Союзе женщины так наелись равных прав, что мечтают, как бы снова в неравноправие вернуться, чтоб шпалы-то мужик ворочал, а баба детишек бы растила. Однако Максим уже, похоже, начал постепенно приобретать черты американского мужчины, то есть, стал побаиваться женщин, а потому промолчал.

      Когда они подъехали к дому, где была назначена вечеринка, вдоль дороги уже стояло несколько машин. Значит, гости уже собираются. Дэвид высадил Максима и уехал, а Максим направился к невысокому крыльцу по красивой дорожке, обсаженной ярко цветущими кустами.
      Это был обычный двухэтажный американский дом. Как говорится, «американская мечта».
      Входная дверь, застеклённая до половины. Сразу за ней, без прихожей или коридора — гостиная, поперёк которой стоит диван и пара кресел, отгораживая место для огромного, стоящего на полу телевизора. Лестница вверх — там спальни, лестница вниз — там подвал и гараж. Далее в середине гостиной — проходная со всех сторон кухня, отделённая шкафами и стойками, с одного её боку стоит обеденный стол, с другого видно углубление с камином в торце. За кухней — выход на веранду и во двор. На кухне пол выложен плиткой, а вокруг весь затянут пышным, мягким ковролитом. По нему идут в обуви прямо с улицы, не нём сидят, на нём валяются собаки и кошки — в общем, это что-то вроде травы на лужайке.

      Такие дома строятся быстро. Месяц — и дом готов. Единственная его основательная часть — цокольный этаж. Он делается прочно, из бетона. А всё, что на нём — сборные щиты. Ставятся тонкие вертикальные стойки, обшиваются с двух сторон фанерой, внутри — синтетический утеплитель. Снаружи на фанере — белые пластиковые пластины с выпуклым рисунком под дерево, изнутри — листы сухой штукатурки. Если фанера снаружи обивается натуральной дранкой то это уже подороже. Крыша тоже фанерная, а на неё наклеиваются листы рубероида. Вот и всё. Поставили пластиковые окна-двери, установили готовый сварной камин, укрепили на нём декоративные наличники под кирпич, под камень, или под мрамор — и можно въезжать.
      По Америке часто гуляют смерчи. Ураганный вихрь несётся со страшной скоростью, сметая всё на своем пути. В данном случае слово «сметая» — не метафора. Фанерные дома ветер действительно сметает дочиста. Даже развалин не остаётся. Люди отсиживаются в крепком подвале, а легкую надстройку опять можно быстро собрать.
      Одному журналисту удалось снять редкие кадры, которые потом много раз показывали по телевизору. В Сан-Франциско — городе на холмах — после сильных дождей начались оползни. И вот стоящий на пригорке дом — большой, трехэтажный, каменный, с колоннами, балконами, портиками — вдруг поплыл вниз и рухнул плашмя. Поразительно: на лужайке от него не осталось никаких руин или крупных обломков — валяются какие-то палочки, досточки, фанерки.
       Не было там никакого камня, кирпича, брёвен или хотя бы крупных балок. Была это обычная декоративная фанерная постройка, как и абсолютное большинство американских домов.

       Гостей на партию собралось ещё немного. Возле дивана на полу сидел, скрестив ноги, мускулистый парень в майке с крупной цветной татуировкой на плече. Оказалось, что это тренер женской футбольной команды колледжа. Он ел из бумажной тарелки, лежащей на скрещённых ногах, хотя рядом стоял низенький столик.
      Перед парнем лежал немыслимых размеров белый лохматый пёс и внимательно следил за событиями на огромном экране телевизора, живо реагируя на происходящее. Как всегда, кого-то бомбили — то ли сербов, то ли арабов, то ли и тех и других. В основном, правда, по своим попадало, да ещё почему-то по китайцам. Пёс поводил головой, когда с кораблей с шипением взлетали ракеты, шумно вздыхал при виде рвущихся бомб, вдруг глухо заворчал и утробно гавкнул как в бочку: увидел кошек в рекламе «Вискас».
      Максим огляделся. В гостиной стояла красивая мебель. Никаких полированных стенок из прессованной стружки — всё добротное, солидное. По стенам в богатых то ли под старину, то ли действительно старинных рамах никудышние картины. Книг не видно нигде.
      Заглянув из интереса за кухонную отгородку, Максим увидел на холодильнике затейливую наклейку: «Привет! Я — Бог. Сегодня все ваши проблемы я беру на себя».

      Длинный стол возле кухни был заставлен разными блюдами, бутылками, стопками бумажных тарелок и стаканчиков, коробками с пластиковыми вилками и ножами. У стола накладывала еду на тарелку дама неопределенного возраста в легком брючном костюме с очень короткой, солдатской, почти наголо, стрижкой, окружавшей голову седоватым сиянием. Ей это очень шло, делая её большие глаза ещё больше и подчеркивая правильный удлинённый овал лица. Она была крайне худа — короткая куртка и брюки висели на ней так, будто под ними вообще не было объёмной плоти. Она назвалась Рэнди, и Максим понял, что это и есть борец за женские права.
      Он хотел было отойти, но она уже нацелилась на него, улыбаясь и умудряясь держать в одной руке нож, вилку и фужер, а в другой тарелку, стакан и несколько салфеток.
      Он перебирал в уме немногие принятые в приличном обществе темы для бесед. Мнениями о погоде все уже наверняка успели обменяться, и идти по второму кругу было бы нелепо. Говорить об искусстве бестактно — сочтёт высокомерным. Расспрашивать о работе некорректно. В бейсболе он не силен, может попасть впросак. Наиболее интеллектуальной темы о домашних животных он поддержать не мог, поскольку их жизнь была от него слишком далека. В кругу работников высшего образования приличнее всего, разумеется, было бы поговорить о половых извращениях, называя их, конечно, проблемой сексуальных меньшинств, но именно с ней на разговоры о сексе как-то не тянуло. И хотя он знал, что тема о еде весьма рискованна — может оказаться, что она вегетарианка или у неё особая диета — он все же неосмотрительно сказал, кивая на её тарелку:
— Отличный салат, не правда ли?
— Говно! — вдруг сказала она и стала вытирать салфеткой упавшие на светлую курточку листья салата в соусе.
      Он вздрогнул от неожиданности — ещё не привык, что это слово превратилось у американцев в междометие, которое все они с детских лет употребляют так же, как русские свое «ч-ч-чёрт», причем, примерно с тем же шипением. Так что восклицание относилось отнюдь не к содержимому её тарелки, или, по крайней мере, лишь к той его части, которая вывалилась на одежду.
      У Максима мелькнула мысль, что упомянуть нечистого все же менее безвкусно, чем нечистоты. Особенно за едой. Но развить эту тему он не успел, поскольку Рэнди продолжила беседу:
— Да-да, — заулыбалась она, — великолепный салат. Ни холестерина, ни жиров. — И без перехода строго спросила его:
— Вы женаты?
      Он ответил несколько оторопело:
— Нет, — не зная, что сказать дальше.
      Её темные глаза блеснули. Она оживилась и слегка наклонилась к нему:
— Я тоже не замужем. И презираю этот обычай — брак.
      Он неопределенно промычал, соображая, что можно ответить, но она, видимо, не нуждалась в его ответах, потому что продолжала без паузы:
— Вообще секс. Всё это обман и похоть. Не правда ли?
      Максим хотел всё свести к шутке, сказать что-нибудь нейтральное, вроде
«Секс — что в Писании текст, каждый понимает его по-своему». Но пока думал, как сказать это по-английски, чтобы ещё и с религией не влипнуть, Рэнди дотронулась до его руки, наклонилась ближе и доверительно продолжила:
— Впрочем, возможно, это потому, что в детстве я была изнасилована моим братом.
     Она откинулась, держа тарелку и вилку на отлёте, как художник палитру и кисть, наблюдая, какой эффект произвело на него это сообщение. Он совсем потерялся, в голове мелькнуло: «Может, какие-то английские идиомы? Что-то не так понимаю? Но не переспрашивать же. Совсем глупо получится». Рэнди осталась довольна его замешательством, пригубила своё питьё:
— Они с дружком со мной это вытворяли. Давали мне конфеты и пирожные, чтоб я никому не говорила. Можете себе представить?
      По ней было видно, что сама она представляла всё это очень живо: её глаза горели тёмным огнём, обтянутые кожей скулы порозовели, она хорошо отхлебнула из фужера.

      Остолбенелость Максима можно было объяснить глубокой в те времена московской провинциальностью. Теперь, конечно, Москва любой столице фору даст, а тогда ещё сильно отставала. В цивилизованном мире технологии продвижения развивались издавна. Ведь продвинуться с помощью способностей, мастерства, таланта не удается никому. Поэтому, чтобы выделиться, обратить на себя внимание, не затеряться среди конкуренток, нужны технологии. Подумать только — когда-то публику можно было взять просто голыми руками! Потом голыми ногами. Но те благословенные времена давно и безвозвратно прошли. Ресурс иссяк, а выше ног цензура не пускает.
      Однако творческая мысль, как известно, не стоит на месте — был задействован ресурс проституции. И как внезапно оказалось, все знаменитости были чуть не с детства проститутками. Правда, общественный интерес быстро угас. Хотя, разумеется, профессия эта уважаема, всё же она слишком обычна — купля-продажа, привычные рыночные отношения.
      Что делать — любое творчество, как опять-таки известно, имеет право на ошибку, которая была немедленно исправлена: рыночный элемент удалён, а вместо него введён элемент эмоциональный. Так возник, оказавшийся исключительно богатым, ресурс изнасилования. Это трогало — невинная жертва, лишённая компенсации.
      Сначала выбивались в знаменитости через рассказы об изнасиловании некими неизвестными злодеями, которых никогда не находили. Когда это приелось, в насильниках стали фигурировать дальние родственники — троюродные дяди. Творчески разрабатывая эту жилу, переходили, естественно, ко всё более близким родственникам — двоюродные братья, потом родные (продвинутый вариант Рэнди — братья с товарищами), и наконец, логически пришли к ближайшим родственникам — отцам. Редко какая знаменитость рискнёт теперь не сказать на телевизионном интервью, что она в раннем детстве была сексуально оскорблена отцом.

      Так что по совсем уж модерным меркам история Рэнди была даже несколько старомодна. Однако Максим потерял всякую надежду выдавить из себя что-либо осмысленное в этой ситуации и потянулся к столу, накладывая на тарелку еды. Ренди тоже замолчала. Когда он снова взглянул на неё, то заметил, что её лицо ожесточилось, осунулось ещё больше. Она заговорила как бы охрипшим голосом:
— Братец был любимцем матери до самой её смерти. Хотя я ей всё же рассказала несколько лет назад про все его проделки. Так что вы думаете? Она мне не поверила! Всё завещала ему.
     Она стала быстро и суетливо есть, её руки дрожали, крошки сухих печений сыпались на ковролит. Забеспокоившись, как бы у неё не началась истерика, Максим спросил, чтобы сменить направление беседы:
— Дэвид мне сказал, что в колледже вы возглавляете движение за права женщин?
      Рэнди сразу выпрямилась, вид у неё стал боевой и задиристый:
— Да, — сказала она вызывающе, — вы меня извините, но мы, женщины, считаем, что мы до сих пор не добились равноправия с мужчинами.
— На первый взгляд этого не заметно, — попытался он сказать как можно  более умиротворяюще. — Разве что, — решил он пошутить, — я по телевизору видел, что женщины сейчас борются за право ходить в штыковую атаку.
      Эффект оказался прямо противоположным: она посуровела, глаза её засверкали, голос приобрёл тембр военного характера:
— Вот пример издевательства над нами журналистов-мужчин!
      Многие затихли и оглянулись на неё, а Ренди, подогреваемая вниманием публики, громко продолжала:
— Они там по телевизору над нами потешаются, а ведь дело не в факте, а в принципе. В военных уставах везде написано «мэн, мэн, мэн», что означает и «человек» и «мужчина» одновременно. Мы добиваемся, чтобы теперь, когда в армии женщины служат наравне с мужчинами, стоят в одном строю и спят в одной казарме, в уставах везде писали бы «мужчины и женщины», в том числе и про штыковую атаку, если уж этот пункт сохраняется.
      Максим хотел было спросить, на кого же они собираются ходить в эту самую атаку, но легко представил себе, как она идёт со штыком наперевес на него, благоразумно промолчал и уже ступил осторожно в сторону, как вдруг её облик снова резко изменился. Поразительно, как это с ней происходило: другой человек —теперь Ренди вся светилась счастьем, радостная улыбка сделала черты лица мягкими и даже нежными, сияющий взгляд устремился мимо Максима.
      Оглянувшись, Максим увидел, что к ним направляется смугловатая девушка, на вид лет восемнадцати или даже старше, неестественно полная, как бы состоявшая вся из зыбких полушарий и полушариков. Толстые щёки переходили во второй подбородок и расплывшуюся шею, под развитой грудью двумя волнами выпирал живот, с коленок, оголённых короткой юбкой, свисали складчатые наросты. На ней была распираемая телом майка с надписью «У меня месячные!» У Максима в голове снова пронеслось: «Нет, всё же это явно что-то с моим английским. Видимо, молодёжный сленг».
      За объёмистой фигурой девушки маячил низкорослый парнишка в грязноватой драной хламиде и бейсбольной шапочке козырьком назад. Обтрёпанные джинсы были ему невероятно велики — мотня болталась между колен, штанины собрались гармошкой и волочились по полу.
— О-о-о! — застонала Рэнди, бросившись к девушке — моя дочь! Моя прелесть! — и обернулась к Максиму — Это моя маленькая Барбара. Познакомься, Барби — это Макс. Он из России. А это, — указала она на парнишку, — Санчос. Он такой милый, не правда ли? Они вместе учатся, и он помогает моей Барби с испанским.
      Санчос молча нагрёб еды, уселся возле тренера и активно принялся работать вилкой, Барбара тоже с нагруженной тарелкой заполнила собою кресло, вольно закинув ногу на подлокотник. Максим отвёл глаза, посмотрев на восхищённую Рэнди.
      Та, улыбаясь, пояснила:
— Ей уже одиннадцать, и малышка очень гордится, что овулирует.
      Он наконец расслабился, рассмеявшись про себя и представив, как это могло бы звучать по-русски: «яйцепродуцирует?»

      Гости, между тем, прибывали. Каждый от порога восклицал, счастливо улыбаясь:
— Чудесная погода, не правда ли?
      И все дружно восторгались так, будто им была сообщена чрезвычайно интересная, неожиданная и радостная новость.
      Затем вновь прибывшие шли к столу, накладывали еду, наливали питье и с тарелками навесу окружали телевизор, где, как обычно, комментаторы горячо обсуждали волновавшую всю страну тему: жена ночью отрезала у спящего мужа член и выбросила его в окно. Потом позвонила в скорую помощь, нашла  во дворе отрезанное и передала вместе с мужем врачам.
      Неизвестно, был ли это теракт или неквалифицированно выполненный религиозный обряд (парень служил в армии на Ближнем Востоке и там нашёл своё счастье). Жена объяснила свой поступок тем, что муж её домогался, и эта его неслыханная наглость, естественно, вызвала всеобщее негодование. Общественность была взбудоражена. Мужчины виновато пришипились. Женщины считали поступок жены геройским и полагали, что она должна теперь возглавить всеамериканское движение за женские права. Однако всё же мягкосердечно задавались вопросом, пришьют ли доктора всё назад и будет ли оно нормально функционировать.
      Целыми днями по всем бесчисленным телевизионным каналам передавалась самая свежая информация, прерываемая лишь рекламой японских самозатачивающихся ножей и цветных презервативов. Выступали активистки, психологи, доктора, эксперты. Протезисты и экстрасенсы предлагали свои решения. Демонстрировались схемы работы отрезанной части, графики, диаграммы, расчеты. В специальных программах для школьников объяснения проводились на муляжах.
      В рекламные паузы и во время новостей с бомбами народ успевал сбегать к столу, наполнить тарелки и снова устремлялся к экрану. Максима сначала удивило, что почти никто не сидел — ели стоя. Потом его осенило: они же целый день сидят — в машинах, в офисах. И если для русского отдохнуть — это значит присесть, то для американца отдохнуть — это значит постоять.
      Рэнди не упускала возможности сделать себе паблисити.
— Вот к чему приводит секс! — с пафосом восклицала она, взмахивая зазубренным пластиковым ножом. — Эта женщина нашла кардинальное решение проблемы половых различий!
      Мужчины инстинктивно держались от неё подальше, женщины улыбались неуверенно. Максим понимал, что дискуссии бесполезны, но всё же как-то непроизвольно спросил:
— Откуда же тогда возьмутся дети?
      Рэнди распрямилась, тонко улыбнулась и торжествующе обвела затихшую аудиторию блестевшими глазами. Стало ясно, что наступил момент её триумфа — сейчас она просветит этого русского:
— Деторождение и секс — вещи совершенно разные, — снисходительно начала она свои пояснения. — Вот, например, я родила свою крошку безо всякого секса. У неё вообще нет отца, — она сделала паузу, улыбчиво глядя на Максима. — Я даже не знаю, кто был донором — таково условие. Мне просто ввели в больнице сперму и вот — пожалуйста — вы видите это прелестное создание!
      Рэнди нежно дотронулась до чёрных волос дочери, заплетённых во множество мелких косичек. Та безучастно жевала — похоже, знала эту историю наизусть. Публика тоже никак не реагировала, один только Максим озирался с совершенно глупым видом. Рэнди решила, видимо, что на первый раз с него хватит, и повернулась к хозяйке дома:
— Посмотри, Джуди, я сделала моей девочке новую причёску. Как ты находишь?
— О-о-о, — пропела Джуди, — восхитительно! Я тоже возила вчера свою дочку к парикмахеру. Ты увидишь. Это, конечно, стоит кучу денег, но что не сделаешь для своего единственного ребёнка?! По-моему, ей очень нравится. Она стала ещё красивее.
— О, конечно! Она у тебя так мила!
— Да, — с гордостью продолжала хозяйка. — И знаешь, она у меня настоящая леди — никогда не сядет пи-пи посреди тротуара, всегда найдет укромное местечко.
      Максим опять впал в ступор, а хозяйка с улыбкой повернулась к нему:
— Я вам очень благодарна за то, что вы прислали свою фотокарточку. Моя дочка так чувствительна. Она могла бы занервничать при виде незнакомого человека. Но я поставила вашу фотографию у неё в комнате, и теперь, я уверена, всё будет в порядке. А вот и она, моя девочка. Иди к своей мамочке! — воскликнула хозяйка и подняла глаза вверх на лестницу, по которой спускалась, прыгая со ступеньки на ступеньку, серая болонка с розовыми бантиками на голове.
      «Ё-моё, — подумал Максим, — сумасшедший дом. Знал бы такое дело, не фотокарточку свою прислал бы, а носки. Нестиранные».

      Дамы заворковали было в восторге вокруг собачки, но хозяин дома пригласил всех на барбекью, и гости потянулись на террасу. Там был установлен мангал с тлеющими окатышами, от которых явственно пахло нефтепродуктами. На решётке жарились тонкие котлеты, по виду смахивающие на топливные брикеты из бурого угля. Максим увидел, что из них делают гамбургеры — кладут в разрезанную булочку, поливают горчицей добавляют листки салата и едят. Он сделал так же. Булочка по плоти и вкусу оказалась похожей на кусок ваты, котлета напоминала сухие опилки, а горчица была кислой.
     Он заметил, что пьют гости в основном воду со льдом, соки, колу. Некоторые из мужчин запивают гамбургеры пивом, но немного — баночку-другую и всё. Вино тоже пьют понемногу в основном мужчины. Только Рэнди подливала себе красного. Принесённое им виски не пил никто.
      Кроме содержательных разговоров с Рэнди, ни с кем из присутствующих бесед у Максима не получалось. Все приветливо ему улыбались и задавали одни и те же вопросы — откуда он, что собирается здесь делать и как ему нравится в Америке. Он тоже улыбался, отвечал всем одинаково, и на этом беседа заканчивалась.
Хотелось пройтись по ровно подстриженной лужайке, но никто из гостей с террасы не спускался.
      Максим послонялся немного, послушал разговоры. Одну молодую девицу восторженно поздравляли с обручением, а она, радостно улыбаясь, говорила: «Я счастлива, что всё получилось удачно: у него уже двое взрослых сыновей, так что мне не придется рожать». И все часто-часто кивали головами.
      В другом углу террасы элегантно одетая дама жаловалась подруге на суматошную городскую жизнь: «Сейчас хоть утром полегче. Я, конечно, любила своего мужа, но ты же знаешь нашу нью-йоркскую квартиру — всего один туалет. И по утрам у нас были постоянные скандалы. Теперь, когда он умер, стало гораздо удобнее».
      «Ты меня извини, — услышал он обрывок ещё одного разговора, — но я не могу назвать её вполне добропорядочной женщиной. Представь себе — она хочет нравиться мужчинам!»

      Максим побродил по террасе, потом заглянул в гостиную, где Санчос рылся в выпирающих из кресла колышащихся и хихикающих объёмах. Было очевидно, что дочь придерживается иных взглядов на отношения полов, нежели ее мать.
      На экране телевизора сидел, как показалось Максиму, совершенно голый жирный парень восточного, похоже, вида с огромным волосатым пузом. Приглядевшись, Максим заметил, что на нём были цветастые трусы — они просто почти полностью закрывались нависающими со всех сторон складками жира. Сложив под животом руки, он равнодушно косился на сидящую рядом тоже жирную, угольно чёрную негритянку, одетую чуть-чуть более заметно, и говорил с ленцой:
— Сейчас у нас с Мариам хороший секс, и я реже практикую однополую любовь.
— Да, — улыбалась крупными, выступающими вперед зубами подружка, — я тоже уже редко имею секс со своей партнершей.
      Ведущая довольно кивала головой, а публика в зале умилённо улыбалась.
Максим хотел уже уйти домой, опасаясь, как бы его не застали за таким неприличным занятием, как просмотр американской телепередачи, но заметил, что гости опять оживленно собираются у телевизора, несколько помешав активным изысканиям Санчоса.
      Пока диктор в перерыве скороговоркой сообщал, что американские войска опять попали под дружеский огонь, и теперь число погибших от своих превышает число погибших от противника, народ толпился у стола, наполняя тарелки и спеша не пропустить следующее шоу.
      У ведущего этой телевизионной передачи был хрестоматийный облик Мефистофеля: длинные черные волосы, удлиненное лицо, крючковатый нос, выступающий подбородок и совершенно дьявольская кривая тонкогубая улыбка. Как позднее оказалось, цели у него были соответствующие — выявлять и культивировать всё самое гнусное в человеке. Его передачи были, видимо, весьма популярны. Довольная публика, особенно мужская её часть, веселилась, наблюдая проделки ведущего — то он подобъёт девицу обнажить силиконовую грудь и пробует её на ощупь, то наводящими вопросами выудит подробности сексуальных отклонений у явного маньяка, то примется обсуждать технологию гомосексуальных отношений.
      Стоящий рядом с Максимом зритель доел свой гамбургер, запил пивом, и объяснил про Мефистофеля:
— Этот парень делает хорошие деньги. У него ещё есть радиопрограмма, так её всегда слушают за рулем. И кто попадёт к нему в студию на съемки, тому считай повезло: отличная реклама.
      Он рыгнул так звучно и длинно, что Максим невольно отшатнулся и оглянулся смущенно. Никто, однако, не обратил на них внимания — у американцев принято громко рыгать после еды.
      На экране как раз появилась очередная счастливица, и ведущий объявил, что сейчас она продемонстрирует свои совершенно уникальные способности. Девица легла на спину, согнула в коленях раздвинутые ноги, ведущий поднёс к промежности микрофон и раздались ритмичные хрюкающие звуки, приведшие зрителей в восторг.
      Улыбка ведущего приобрела несколько печальный оттенок — очевидно он сожалел, что по соображениям цензуры нравов девица вынуждена проводить демонстрацию в джинсах. Но по сияющему лицу исполнительницы было видно, что теперь перед ней открыт путь к артистической карьере в театрах, возможно даже в Нью-Йорке на Сорок второй стрит в районе автовокзала, где она сможет показать зрителю все свои таланты в натуральном виде. Кстати сказать, позже Максим увидел на улицах Нью-Йорка афиши спектакля «Говорящая...», ну, если перевести неточно «Говорящее влагалище». Не та ли звезда в главной роли?
      Максим хотел сказать Рэнди, что вот пример не только женского равноправия, но и доминирования, поскольку мужчина физиологически не способен соперничать здесь с женщиной, но его вдруг замутило. С надеждой подумав, что это от гамбургера, он хорошо плеснул себе в бумажный стаканчик из непочатой бутылки виски, выпил залпом и тихо вышел на улицу.


Культурный шок

      С крыльца дома была видна над деревьями на холме верхушка затейливой башенки Кингс-колледжа. «Да тут рядышком, — подумал он. — Чего мне с Ренди связываться? Пойду, прогуляюсь».
      Пошёл потихоньку, наслаждаясь тёплым вечером и видом ярко горящего над холмом заката. Дорога шла мимо домов, хотя и разных, но всё же чем-то похожих на тот, из которого он только что ушел. Стояли дома довольно свободно — возле каждого был идеально ухоженный участок, сады, цветники и никаких заборов. Когда дорога стала забирать по холму вверх — дома превратились в подобия замков, а участки в поместья, огороженные высокими каменными или коваными железными оградами.
      И удивительно — ни возле домов внизу, ни здесь среди обширных поместий — нигде не было видно ни живой души. Изредка проезжает машина, подъехала к гаражу, дверь поднялась, машина въехала, дверь опустилась. Или наоборот — поднимается дверь гаража, выезжает машина, дверь опускается, машина уезжает. Все.
      Ещё выше по холму никаких домов вообще не было, вдоль дороги пошел лес, а сама дорога запетляла, зазмеилась, и сколько Максим ни шел, к вершине почти не приближался. Стало быстро темнеть, лезть по холму напрямую без дороги вверх через дикий лес было, пожалуй, рискованно, и он продолжал брести в темноте, уже без уверенности, что идет по верной дороге. Время шло, тьма совсем сгустилась, а впереди не видно было огней, которые, конечно же, должны быть на территории колледжа. «Не хватало только заблудиться на этой горушке, — подумал он. — Вот насмешу народ». И в этот момент по деревьям запрыгал свет автомобильных фар. Машина остановилась, из нее вышел Дэвид.
— Ты чего, Макс?
— А что такое?
— Рэнди звонит в истерике, что ты пропал.
— Никуда я не пропал. Иду в общежитие.
— И долго ты собирался идти?
— Да ведь совсем рядом.
— Рядом? Больше пяти миль. Причём, вот по этой правой дороге. А левая, на которую ты нацелился сворачивать, идет вниз. Так что ты бы до рассвета ходил. А я бы тебя с полицией искал. Садись.
     Максим виновато сел в машину и молчал. Дэвид спросил хмуро:
— Что же ты с Рэнди не поехал?
— Да знаешь, у меня там просто голова пошла кругом. Они же, как по-русски говорят, прибабахнутые все.
— Как это?
— То есть сдвинутые, чеканутые. Ненормальные в общем.
— Когда я впервые попал на вашу московскую пьянку-гулянку, я тоже решил, что все там, как ты говоришь, прибабахнутые, сдвинутые или чеканутые. Культурный шок называется, — усмехнулся Дэвид.
— Да уж, культурней некуда.

      Выражение «культурный шок» Максим слышал здесь довольно часто. Видимо, подразумевается, что американская культура настолько высока, что любого приехавшего сюда она просто повергает в изумление.
      На самом деле она в основном доросла лишь до поп, так сказать, культуры. И выше поп подняться уже не успеет. Развиваемый сейчас своз экономических рабов со всего мира создал цунамическую волну притока рабочих рук, но не голов. Скупка мозгов тоже идет, однако чернорабочих (и в прямом, и в переносном смысле) всегда нужно больше, чем белых воротничков, которых (и белых, и воротничков) становится всё меньше. Половодье тёмных во всех смыслах вод затопляет и без того не особенно выдававшиеся высотки американской культуры. В результате потребителем становится некое усреднённое существо, способное воспринять тоже только нечто усреднённое, то есть, посредственное.
      Поэтому в области искусства американец прост, чтобы не сказать — простоват. У входа в кинозал служитель ошарашенно спросил, когда Максим не взял у него бумажную бадейку: “Ты собираешься смотреть кино без поп-корна?” Фильм Максим досмотреть не смог — и так-то образы на экране вызывали рвотные спазмы, а тут ещё хруст со всех сторон и этот запах тошнотворный! В советских кинотеатрах с семечками всё же справились, а здесь попкорн, понятное дело, бизнес — дополнительная денежка.
      Американское кино — это чистой воды социалистический реализм. То есть, к жизни не имеет никакого отношения. Что — «Кубанские казаки» хуже «Оклахомы»? Всё то же самое — и развесистая клюква про счастливую жизнь ряженых селян, и песни, которые любят и поют до сих пор, и туповатые шутки, и размалёванные декорации. А ведь это из лучшего, что есть в американском кино. Основной-то поток голливудской жижи — это для основного зрителя, жующего попкорн, прихлёбывающего пепси, плохо знающего английский и реагирующего громкой отрыжкой на низкопробные спецэффекты.
      Странное дело — почему-то в Америке одни режиссёры считаются лучше других. А ведь разницы никакой. У всех одно и то же. Даже если случайно киностудия какая в пику Голливуду откопает режиссёра, а не попсу, то всё равно он никуда не денется, будет как миленький под Голливуд косить, иначе опять его современным искусством зароют.
 
      Бунтанул один, сделал и правда фильм. Зритель аж притих, попкорном хрустеть перестал. Даже страшно стало, какая в зале наступила тишина, когда пианино съехало с лодки в океан и немую пианистку за собой утащило. Сидит зритель потрясённый, а Максим думает: «Что значит настоящее! Ведь проняло, переживают, не расходятся даже». Оказывается, не расходился зритель, потому что знал — не станут его обманывать за его денежки. Иначе другие не пойдут. Действительно: ушла с экрана тёмная пучина океана, и вот тебе, почтеннейшая публика — роскошный особняк весь в цветах, солнце, птицы поют, а она, смотри-смотри, сидит на веранде в пеньюаре, он ей кофе несёт, и она протезиком золотым, на месте отрубленного пальца приделанном, элегантно так на новеньком пианино наигрывает. А? Хеппи энд, ребята, не пугайтесь! А как же?!
      Интересно — бился ли режиссёр в ярости, бросался ли на тех, кто деньги давал, с кулаками, орал ли, что они, идиоты, фильм убивают и делают голливудское муви? Или плакал, может быть? Сжег, может быть, плёнку? Или хотя бы швырнул рупор им в морду, повернулся и ушёл — мол, сами, кретины, делайте такую гнусную лажу, а я всё равно не смогу?
      Режиссёр, дорогой! Скажи, пожалуйста скажи, что так оно и было! Ведь не всё же куплено. Ведь не стал же ты из-за денег свое прекрасное творение губить? Ну и хрен с ними, со жвачными, что не пойдут. И не надо, чтоб шли. Пусть порнухой перебиваются. Ты ведь сумел поднять души, у кого они есть — разве плохая плата?

      Однако, духовной пищей сыт не будешь. Идёт фильм, как положено, с золотым пальчиком. А киностудия эта бунтарская уже поняла, что против ветра — себе дороже. Иногда воротит слегка этот, как его, нос, но за струёй следит.
      Так что давай, братва, зрителю хороший мордобой, кровищи побольше, да столом этого, как бы артиста, по голове и с хряском. Только так, чтоб если пацаны во дворе повторят, то чтоб уж не встали. А то в правду искусства не поверят.
      Без стрельбы, понятно, не обойтись, хотя это уж такая обыденность! Во всех школах палят. Даже вон один шестилеток сестрёнку свою пятилетнюю пристрелил. Так что тут уж, вроде, вычерпано. Но всё равно, пострелять надо. Должны же быть громкие звуки. А то эти, жующие-то, заскучают.
     Трупов, конечно, разнообразных. Кого в бассейне утопить (ничего так сверху смотрится). Кому пластиковый мешок на голову (шикарная находка: видно, как он там типа корчится, задыхается!). Кого к пираньям бросить. (Клюнь хоть на экзотику, ты, жвачное! Глянь — его ж не сразу, его ж по частям, по членам. Понял? Или под водой показать?).
      Гонки — это уж само собой. Со спецэффектами. На машинах, да чтоб с переворотами, да чтоб с обрыва летели, да чтоб со взрывами. На самолётах-вертолётах — тут чтоб прям в скалу! Ну, на мотоциклах, если денег маловато. Зато c мотоциклом можно что-то свеженькое — грязью их всех, грязью с головы до ног! Или в канализацию загнать! Это будет круче.
       Постельные сцены — до пределов дозволенного этой самой, как её, блин, цензурой. С намёками на извращеньица. Да намёки-то потолще — ведь не поймут, дебилы. И чтоб какое новенькое подпустить — вот, допустим, чтоб она сама ему там всё расстёгивала. Опять же побольше голого всего, чего можно и чего нельзя. Эх, кабы не цензура. Сколько зрителей теряем! А ведь каждый бы билет купил, да поп-корн, да пепси. И дружку б рассказал, чо видел, а дружок бы тоже смотреть побежал. Ух, гады эти! Блюстители! Надо бы снова поднять хай про свободу творчества, чтоб заголять не мешали. Там, правда резервов уже не очень. Почти все для свободного искусства отстояли. Но малость все же осталось. Вот что будем делать, когда всю эту, будем говорить, ню отстоим? До конца. И до всего прочего. Наверное, тогда закрывать станем потихоньку. Слышь — хохма будет: эти-то, как их, блюстители — ведь вякать начнут, что, мол, безнравственно тело закрывать, мол, порнуха это и аморалка.
      Да, не забыть талантливые режиссерские находки. Скажем так: лежит труп, а она через него со страхом перешагивает, и тут он её за ногу хвать! Каково? Пронимает? В каждом фильме пронимает.
      Надо бы и пикантное что-то. Тонкое такое что-нибудь. Во французском стиле. Вот! — на унитазе снять! Её на унитазе. А его у писсуара! Под поп-корн публике так понравилось, что фильм без сортирных сцен теперь уж искусством и не пахнет.
     Пару шуток подпустить. Тортом по морде - всегда, конечно, действует. Но для разнообразия что-то новое можно. Чтоб штаны свалились, например. Гоготать будут безотказно. Проверено много раз. Или вот тоже смешно, когда кто-то подавится. Глаза вылупит, сипит, красный сделается, потом синий — обхохочешься! Есть и потоньше шутки, не без того. Слышь, урну с прахом матери с полки нечаянно свалили, она бац — и в куски. Прах щеткой сгребают и в банку из-под перца, а потом, слышь, хохма — перепутали, из этой банки макароны посыпают, да и наворачивают. Вот смеху-то, вот смеху!
      Словами не увлекаться. Английский — его ведь поди выучи. Мат — это можно. Это пожалуйста. Всем понятно. Даже детям.
      Спецэффекты везде-везде. Раньше нужны были деньги — декорации, там, каскадеры, макеты… А теперь с компьютерами каждый спилберг может.
      Написать, ясное дело, что в основе фильма лежат действительные события, и непременно, уж непременно — счастливый конец.
      Вот так вот всё это гениально сделал — и «Оскар» в кармане. Они ж там, кто «Оскаров» раздает, в искусстве крепко соображают. Они ж не коммунисты-идеалисты, а капиталисты-материалисты. Им не нужны всякие там туманности, типа высокие идеалы, духовное типа совершенствование, или катарсис какой-то непонятный. Им нужны объективные критерии. Если фильм собрал миллиард долларов, то ясно же, что гениальное, будем говорить, произведение искусства.
     Конечно, зритель бывает разный. Для тех, кто умственно развит (в недостаточной степени) можно что-то более научное. Например, как сделать из мухи слона (в переводе на английский - из комара динозавра). Или там марсиане с лазерными мечами. Налепил на морду лица всякой гадости — вот тебе и марсианин.
      Иногда (не часто) можно кое-что про интеллектуалов. Они-то тоже где-то, наверное, есть. Но так показать, чтоб жвачному не обидно. А то подумает: мол, он — интеллектуал, а я, получается, что же? А как с правами человека? Да ладно бы, что обидится, но ведь смотреть не пойдет, билет не купит! Так что лучше, чтоб интеллектуал был гениальным, но сумасшедшим. Тогда ничего. Тогда после фильма и поговорить можно. Мол, видишь, дорогая, он, конечно, на рояле-то здорово, ничего не скажешь, однако же чеканутый. Мы уж лучше в своем бизнесе, в своей химчисточке, без роялей. Зато нормальные. А, дорогая?

      Владельцам кинотеатров в России — бесплатный совет: верните в кинозалы семечки. Кто сейчас у телевизора лускает, к вам в кино, глядишь, потянутся. А что шелуха на полу будет — так это ничего. Вон в Америке после сеанса идут по ковролиту как по гравию — попкорн хрустит, бумажные бадейки, жестяные банки, бутылки валяются. Но за пятнадцать минут между сеансами всё быстренько приберут, пылесосом пройдутся — опять всё чистенько. А копеечка с продажи попкорна да пепси, глядишь, плюс к билетам и набежала.
     По искусству кино мы постепенно догоняем. Братве талантов-то не занимать. Мордобой, например, или, скажем, пытки, у нас даже ещё и лучше получаются. Натуральнее. Национальные традиции, видать, помогают. Но по спецэффектам пока, конечно, не совсем. С компьютерами поотстали. Да вот, к тому же, наследие проклятого прошлого: режиссер все какие-то идеи пытается впендорить, проблемы какие-то поднять. Сейчас, конечно, когда баксы унюхали, с этой мурой реже лезут. Начинают, наконец, фраера, по понятиям работать. И правильно. Ноу проблем, братва! Давай семечки назад, и с киноискусством всё будет о кей!

      С художественной литературой в Америке тоже проблемы. Насчет чтения здесь вообще туговато. Даже кто читать умеет. А такие не все. Миллионы совсем неграмотны. А ещё больше полуграмотных, кто по складам. Теперь вот общественное движение пошло: сердобольные добровольцы собирают неграмотный народ и читают им книжки. Огромный размах приобрело — народу всё больше набегает. Добровольцы уж не справляются.
      Но грамотные всё же, конечно, есть. Читают. Правда, художественная литература называется «фикшн», т. е. «выдумки», а этого американцы не любят. Разве что «карманные» книжки почитать. Но только если они основаны на реальных событиях. А в художественной литературе авторы такое писать стесняются. Ну как напишешь про «Мастера и Маргариту», что это основано на реальных событиях? Вот американцу и непонятно, зачем выдумки нужны.
      Солидный профессор-литературовед по телевизру объяснял, что читать художественную литературу полезно для того, чтобы знать, как поступать в тех или иных жизненных ситуациях. То есть «Отелло», например, можно рассматривать как руководство по удушению заподозренных в неверности жён.
      Но понятно, что черпать практические советы из художественной литературы очень непрактично — это сколько же прочитать нужно, сколько времени потратить, чтобы научиться правильно рубить топором старух-процентщиц! Даже если и по сокращенному изданию. А в интернете в минуту всё тебе объяснят, четкие советы дадут. И не какие-нибудь там сочинители, а профессионалы, люди с большим практическим опытом.
      И уж совсем не объяснить широкому американскому читателю, что такое поэзия и зачем она нужна. Она и не нужна. Её, считай, и нет. Единственно, если для рекламы что-нибудь в рифму. А чтоб многие тысячи собирались на стадионах слушать стихи, затаив дыхание? Расскажи американцу — вот, подумает, делать людям нечего. Лучше б в казино с пользой для его владельца отдохнули.

— Завтра в церковь пойдём, — прервал его размышления Дэвид, останавливая машину у общежития. — И я бы на твоем месте перед Ренди извинился.
— Слушай, — начал Максим, имея тайной мыслью отболтаться от сидения на церковной службе, — я в общем-то неверующий, изображать правоверного не смогу. Там, небось, обряды.
— Не бойся, у баптистов нет никаких специальных обрядов. Ни целовать ничего, ни поклонов бить, ни на коленях, ни на четвереньках стоять не придётся. Будешь сидеть цивилизованно, как в театре, и всё. Ты, я надеюсь, не воинствующий атеист? С разоблачениями выступать не собираешься?
— Нет, я, слава Богу, не фанатик. Ни религиозный, ни анти. Просто сейчас в России модно вдруг стать верующим. Кто религию давил, теперь во всю прикидываются. Противно на это смотреть, ей-Богу.
— Что же ты все время Бога всуе поминаешь?
— Это, знаешь, язык. От него даже коммунисты, истребители церкви, отделаться не могли, постоянно божились.
— Как это?
— Они же говорили «спасибо».
— И что?
— Но это ведь «спаси Бог»
— Неужели?
— Точно. Или, скажем, седьмой день недели — «воскресенье» называется. Так что, как у нас говорят «Бог шельму метит» — даже своих гонителей заставляет всё время его помнить.
— Видишь, Макс, как сильна вера. А ты открещиваешься. Нет, дорогой, надо идти. Там начальство колледжа будет. Представлю тебя. Вроде как ваше партсобрание. Добровольно-принудительное. Можешь, конечно, не ходить, но это нежелательно. К атеистам у нас относятся с подозрением. Как к инакомыслящим.
— Да что мне ваше начальство? Я тут человек временный.
— Мало ли. Пути Господни, как ты знаешь, неисповедимы. А с начальством — хоть у вас, хоть у нас — луше не задираться.

      Рано утром под окном раздался гудок. Максим, еле разлепив глаза, выглянул — Дэвид махал ему рукой из машины.
--  Так рано, — взмолился Максим. — В воскресенье. Ещё только восемь.
— Уже четверть девятого. А нам к девяти. Да ведь перед службой нужно с руководством познакомится. Давай живей!
      Лихорадочно собираясь, Максим подумал, что даже коммунисты не досаждали собраниями по воскресеньям.
      В церкви Максим знакомился, извинялся перед Ренди, потом неловко озирался, когда вокруг него народ с подъёмом, воздевая руки, пел псалмы, иногда на довольно весёленькие мелодии. Группа негритянок в передних рядах приплясывала с отнюдь не монашескими телодвижениями. Дама рядом с Максимом громко и вдохновенно тянула: «Бля-бля-бля».
— Что она поет? — ошарашено спросил он Дэвида.
— Слова забыла.
      Максим сообразил, что это вроде русского «ля-ля-ля», и чуть не рассмеялся, подумав, как похожи всё веры: когда перед развалом коммунисты, чтобы поднять свой увядший идеологический тонус, пытались возродить традиции пения «Интернационала», то никто не мог запомнить нелепого иностранного текста, и всё просто разевали рты, а партийный гимн звучал из динамиков.
     Церковная служба шла своим чередом. На невысокую сцену с трибункой вышла молоденькая миловидная девушка и стала рассказывать, что она была проституткой, наркоманкой, алкоголичкой (и когда успела?), но потом услышала глас свыше и вот теперь исправилась.
      После неё священник в обычном цивильном костюме, только с небольшим крестом поверх галстука, начал длинную проповедь, в которой упирал в основном на то, что протестантская религия, в отличие от других, основана не только и не столько на вере, сколько на строгих научных доказательствах. Максим никак не мог вникнуть в суть доказательства правильности истребления младенцев-первенцев и хотел спросить тихонько Дэвида, но оглянувшись на него, увидел, что тот, сидя ровно и держа голову прямо, спит с полузакрытыми и жутковато подзакатившимися глазами.
      Вечером Максиму позвонила Рэнди и пригласила к себе доедать её картофельный салат, остатки которого она принесла со вчерашней партии. После некоторых меканий придумав на ходу, что его пригласили в кино, он отказался и подумал, что нажил себе в новом коллективе первого врага. Напрасно подумал. Рэнди ничуть не обиделась — здесь уважали свободу выбора.


Королевский колледж

      Кингс-колледж был расположен на высоком холме. Можно даже сказать на горе, с которой виден широкий Гудзон, коричневые скалы на противоположном берегу и дальше синие гряды далеко уходящих гор Аппалаческого хребта.
      Учебный корпус размещался почти целиком в одном, хотя и довольно большом здании, выстроенном в старинном английском стиле из тёмно-красного кирпича странной выделки: каждый кирпич выщеблен по ребрам в нескольких местах, не сформирован таким образом, а именно вручную сколот после обжига, отчего стены выглядели так, будто по рядам кирпичной кладки прошлись ровными очередями из пулемета. Высокая острая черепичная крыша с выступами и башнями нависала над стенами на консолях из толстых чёрных грубо тёсаных балок. Мощный цоколь сложен из крупных колотых камней, ими же обложены широкие арочные двери и стрельчатые окна.
      Внутри огромные залы отделаны тёмными резными балками и панелями, стены затянуты гобеленовой тканью, из-под сводчатых потолков свисают чёрные кованые люстры, в углах стоят высокие бронзовые канделябры, в нескольких залах до потолка возвышаются камины, грубо сложенные из плитняка.
      Максим бродил по зданию как по музею, путаясь в бесчисленных лестницах и переходах, разглядывая старинные картины, геральдические щиты, знамёна с родовыми гербами, тяжёлую резную мебель. Однако в таком средневековом стиле были оформлены только коридоры, залы для отдыха и для общих собраний, а также совершенно потрясающая библиотека, где явственно ощущалась неделимость пространства и неподвижность времени, когда рядом с тяжёлыми старинными фолиантами в тиснёных кожаных переплётах мерцают экранами компьютеры с поисковой системой, дающей возможность рыться во всех включённых в сеть книжных хранилищах мира.
      А учебные классы и кабинеты были современны, светлы, удобны. К старинному зданию очень деликатно, с незаметной стороны, была добавлена новая пристройка, где размещался великолепный компьютерный центр, от которого Максим пришёл в полный восторг. Там были и отличные компьютеры, и лазерные принтеры, и сканеры, и копировальные машины, и переплётное оборудование. Да здесь можно самому книги печатать!
      Преподавательская комната представляла собой роскошную гостиную с вычурной мягкой мебелью, зеркалами в резных золочёных рамах и красивым изразцовым камином. Но что особенно потрясало: у каждого преподавателя — у каждого — был свой кабинет, который всё оформляли на свой вкус. Максиму, к его ликованию, тоже выделили кабинет с телефоном, факсом и компьютером. Окно выходило в сад, и хотя было оно, понятно, американским, то есть не распахивалось, а только ездило половинками вверх и вниз, как в допотопных железнодорожных вагонах, всё же Максим выключил кондиционер, поднял хотя бы нижнюю половинку, чтобы шёл свежий воздух и было слышно поющих птиц.
      Что и говорить, радостно получить такие сказочные условия для работы, но в то же время, подумал Максим, вот почему учёба в Америке так безумно дорого стоит. Здесь, к примеру, колледж невелик, студентов немного, а на всё, что тут наворочено, какие же нужны деньжищи! Вот и лезет студент в долги, а потом десятилетиями платит за эти камины, витражные окна и бронзовые канделябры. А самое главное — при таком оборудовании и таких условиях уровень образования в Америке гораздо ниже, чем в Союзе, где ни студенты ни преподаватели и в сладком сне ничего подобного не видели.
      Правда, даже при своем недолгом опыте работы с американскими студентами Максим успел заметить, что недостатки англоязычного образования идут отнюдь не от особой студенческой лености. На учебу затрачивается много усилий, но значительная их часть уходит на обучение чтению, письму и элементарному счёту.
Причем, в этих областях англоязычники так и не достигают совершенства. И не удивительно. Попробуйте быстро и без ошибок научиться читать и писать, если пишется одно, читается другое, а по буквам получается третье.
      Поэтому основным критерием образованности служат навыки спеллинга, то есть, умения произносить слово по буквам. Например, слово, звучащее примерно как «вот», спелленгуется как «даблъю-эйч-эй-ти». Как в стародавние времена на Руси слово «ах» нужно было читать как «аз-хер». Мы эту галиматью давно похерили, а англоязычники так на ней и застряли.
      Со счётом не легче. Вычислить кубатуру в футах и дюймах — это примерно то же, что оперировать с римскими цифрами: если кто умел их складывать и вычитать, то это уже, считай, профессор, а если какой античный мудрец мог ещё и умножать да делить, это академик, никак не меньше.
      Так что овладевший двенадцатеричной системой американец должен по праву считаться отнюдь не учеником начальных классов, а высоко образованным человеком, чем и объясняется то обстоятельство, что наша средняя школа у них называется высшей, хотя знания она даёт на уровне советской семилетки. Становится вполне понятной гордость родителей, которые наклеивают на бампер своей машины: «Наш сын окончил высшую школу!» Далеко не всем такое удается.
      «Недаром, - мелькнула у Максима догадка, - компьютер изобрели именно американцы. Теперь он за них и пишет и считает.
      А вот любопытно, - перескочила внезапно его мысль, - почему это большевики так старались дать как можно большему количеству людей как можно более высокое образование? Ведь они себе яму рыли — образованным людям сразу видно невежество руководителей. Не здесь ли кроется причина стабильности англо-американского сообщества?»

      В колледже Максим сразу же буквально набросился на работу. В общежитии только спал. Целый день проводил в кабинете, в библиотеке, в компьютерном центре. Дня не хватало. Надо было вести занятия со студентами, работать над учебником, обкатывать свою программу. Нужно же ещё и в бассейне поплавать, в гимнастическом зале позаниматься, побегать на стадионе. В Нью-Йорк хотелось страшно, но не было пока возможности.
      Вскоре, однако, выяснилось одно неприятное обстоятельство. Поскольку колледж стоял на горе один-одинёшенек, а вокруг только лес, то если в магазин, то нужно ехать с десяток километров в ближайший городок. Транспорта, разумеется, никакого. У всех преподавателей и студентов машины. Занятия в четыре часа закончились, и всех как ветром сдуло с вершины вниз. Пусто. Тоскливо в общем-то.
      Однажды вечером он брёл по гулкому полутемному каминному залу со своей неразлучной, похожей на планшетку, сумкой через плечо, где носил материалы учебника, и вдруг слышит:
— Хай, политлук!
      Он вытаращился остолбенело, смотрит — в глубоком кресле у камина сидит улыбающийся китаец и машет ему рукой. Оказалось, китаец Минь реставрирует здесь огромное старинное китайское панно в одном из залов. Его отец был когда-то работником китайского посольства в Москве. Потом Мао его репрессировал, мать каким-то чудом бежала с детьми на Тайвань. Минь там стал художником и реставратором. Вот получил хороший заказ, работает здесь. А кое-какие русские слова помнит. Даже песни русские знает.
      Изо всех обитателей колледжа, включая обслугу, только у них двоих не было машин, что и сблизило их, несмотря на разницу в возрасте — Минь был гораздо старше. Вместе стало веселее. Он работал здесь уже целый месяц, изучил окрестности, и при необходимости они ходили пешком в городок.
      Однажды шагали по дороге и распевали маршевую песню, которой Максим научился от Миня:

Москва-Пекин, Москва-Пекин,
Идут, идут вперёд народы...

С произношением русского Р прошлось Миню помогать, зато слова

       Сталин и Мао слушают нас

звучали у дуэта великолепно.
      Увлёкшись песней, они не заметили, как сзади тихо подкатила полицейская машина. Приветливо улыбаясь, полицейский спросил, кто такие, и узнав, что Максим русский из Москвы, пришел в восторг, потому что никогда русского здесь не встречал.
— А что вы здесь делаете? — дружелюбно поинтересовался он.
— Работаем в Кингс-колледже.
— Нет, я имею ввиду здесь, на дороге?
— Идём в городок.
      Полицейский недоуменно посмотрел вверх на гору, где виднелись башенки колледжа, потом вниз в долину, где был городок, потом недоверчиво на пешеходов:
— Пешком идёте?
— У нас машин нет, вот и идём.
— Как машин нет? — изумился он. — Почему?
      Пришлось долго объяснять, что работают они временно, а брать машину в аренду дорого, что ходить им приходится редко и что хорошая прогулка пешком полезна для здоровья. Полицейский внимательно слушал, потом кивнул на заднюю дверь:
— Садитесь. Я всё равно тут патрулирую, так что подвезу, куда вам надо. Да ещё ребятам расскажу про такой случай, пусть посмеются, — и захохотал.
      У магазинов он подождал, пока они покупали всё, что нужно, потом вёз их назад и веселился, рассказывая, как был озадачен, когда увидел их на дороге, марширующих с песней. В благодарность Максим решил предоставить полицейскому дополнительный материал для развлечения друзей и растолковал ему содержание песни.
— Ребята, — воодушевился тот от собственной сообразительности, — да это ж как раз про вас, что идут вперёд народы!
— Пешком, — добавил Максим, — а потом их американская машина подвозит.
— Точно! — в восторге заорал полицейский. — Гуманитарная помощь. Вот хохма!
      И уже высадив друзей из машины, высунулся вслед им в окно:
— Хей! Сталин и Мао! Надо будет, звоните — подвезём! — и уехал смеясь.

     Дэвид, наконец, вплотную подключился к работе над учебником. Правда, обнаружилось нечто несколько неожиданное. Когда Дэвид был в Москве, он на фоне московской беготни и суеты выглядел неторопливым и обстоятельным, но здесь у себя, наоборот, на фоне замедленных американцев он оказался стремительным и нетерпеливым. Поймать его и усадить за работу было почти невозможно. Он обычно забегал к Максиму в кабинет, хватал приготовленные для него бумаги, оставлял сделанные им материалы и моментально исчезал. Если Максим случайно ловил его в коридоре и пытался что-то обсудить, Дэвид вставал к нему боком, нервно оглядывался, будто боялся, что сейчас отойдёт его поезд, и одной ногой делал как бы мелкие шажки на месте, отставляя ногу назад и снова приставляя её вперед.
      Но как бы то ни было, работу они всё-таки закончили.

      Однажды Дэвид заглянул к Масиму с загадочным видом и пригласил его в свой кабинет — просторную комнату с большим наглухо закрытым окном, за которым открывался картинный вид на залитый солнцем сад, на Гудзон и дальние горы. Кабинет был вместителен, но весь завален папками, книгами, бумагами так, что между их неустойчивых стопок едва можно было протиснуться. Задев за какие-то толстенные скоросшиватели в пластмассовых обложках, Максим чуть не уронил их и бросился поправлять.
— Нет-нет, ничего тут не трогай, — забеспокоился Дэвид, — нарушишь порядок, я потом ничего не найду.
      Удивившись слову «порядок», Максим стал осторожно продвигаться боком.
      Дэвид опустил жалюзи и включил электрический свет. На недоуменный взгляд Максима пояснил:
— Такое солнце. Жарко.
      Максим только что хотел сказать, какой холод в кабинете от кондиционера, но теперь промолчал. Дэвид взял из кресла стопку бумаг, покрутился с ними, ища, куда пристроить, положил их на вершину опасно закачавшейся пирамиды папок и предложил Максиму сесть. Сам опустился в соседнее кресло, являвшееся здесь единственным предметом, на котором не лежали бумаги.
— Я договорился, — значительно проговорил он, — что нас примет заместитель президента крупнейшей фирмы по техническим средствам обучения иностранным языкам, — он сделал паузу, чтоб позволить оценить сказанное, потом назвал фирму. — Знаешь такую?
— Как не знать, — с энтузиазмом отозвался Максим, — сам по её плёнкам английский учил.
— Вот и отлично, — удовлетворенно кивнул Дэвид. — Нам даётся полчаса. За это время мы должны продемонстрировать работу программы, показать подготовленный учебник и выгодно рассказать о преимуществах того, что мы предлагаем. Поэтому нужно основательно подготовиться, всё отрепетировать, написать краткое резюме и сделать на нашем оборудовании красивый рекламный листок.
      Проникнувшись серьёзностью момента, они несколько дней готовились, всё отработали по минутам и в назначенное время явились со всем своим компьютерным оснащением на приём. В отведённом им кабинете всё установили, разложили материалы и точно вовремя увидели заместителя президента.
      В дверь медленно, осторожно, шагая несколько расставленными ногами и прогнувшись назад, вошла женщина с огромным животом, явно на исходе беременности. Она присела на угол стола, потому что уже не могла опуститься в кресло.
      Несколько обескураженные такой неожиданностью, они стали суетливо показывать действие программы, стараясь приспособиться так, чтобы с необычной позиции ей всё было хорошо видно. Однако оказалось, что она быстро ухватила суть дела, стала задавать чёткие, дельные вопросы, поработала с микрофоном сама, не взглянув на рекламки, полистала учебник и заулыбалась
— Просто великолепно! — с неподдельным восхищением кивнула она на экран компьютера. Могу вам точно сказать, что ничего подобного нигде ещё нет.
      Максим с  Дэвидом просияли. Она, однако, продолжала:
— Но наша фирма сейчас не может заняться производством этого действительно замечательного продукта. Мы собираемся выйти на рынок с учебными материалами, записанными уже не на кассеты, а на лазерные диски. Это новое направление, в разработку которого мы вложили большие деньги.
— Что же там нового? — не выдержал Максим. — Какая разница для того, кто учит язык, на плёнке записано или на диске? Ведь всё равно никакой обратной связи. Всё равно только пассивная работа.
— Да-да, конечно. Но мы не можем теперь потерять вложенные деньги, бросить этот проект и начать новый. А лазерные диски сейчас привлекают покупателя — они удобны, компактны, качество записи идеальное.
— Но ведь наша программа будет обучать намного эффективнее.
— Для студента это важно, но у нас коммерческая фирма.
— Всё понятно, — вступил в разговор молчавший до сих пор Дэвид. — Извините, что побеспокоили вас. Ваше мнение для нас очень ценно. Можем ли мы о нём упоминать в переговорах с другими фирмами?
— Видите ли, — несколько опечаленно улыбнулась она, — в ваших стараниях вы натолкнетесь на ряд очень существенных препятствий. Если хотите, я могу вам на них указать.
— Мы будем вам очень благодарны.
— Чтобы запустить ваш проект в производство, нужны большие вложения. Намного больше, чем при записи плёнок или даже дисков. Окупятся эти вложения не скоро, так как спрос на программы по обучению русскому языку невелик и постоянно падает. Для разработки программ на других языках снова нужны вложения. Вы, я полагаю, знаете, что наша фирма в этой области самая крупная, но и мы, как я уже сказала, не можем сейчас на такие расходы пойти. Какая же фирма сможет? Есть и другие нюансы. Чтобы компьютер мог с программой работать, нужно вставить в него вашу безусловно изумительную звуковую плату. Кто это будет делать?
— Да что же там делать? — снова не выдержал Максим. — Отвинтить несколько винтов и вставить плату в гнездо. Минутное дело.
— Пожалуйста, извините меня, но мне кажется, вы не совсем ясно представляете себе этот рынок. Далеко не всякий владелец компьютера будет сам в него влезать, потому что он нарушит пломбу и лишится права на гарантийное обслуживание. Значит нужно, чтобы ваше оборудование устанавливал специалист от фирмы, а это стоит больших денег. Прикиньте все расходы, и ваша программа будет стоить в сорок раз дороже, чем кассета и в десять — чем диск. Сможете вы её массово продать?
Она ещё раз улыбнулась и тяжело встала со стола:
— И вы, и ваша работа мне очень понравились, поэтому я предупредила вас о трудностях. Впрочем, я непременно доложу обо всем президенту, и мы направим вам официальный ответ. Всего доброго.

      Назад ехали в подавленном настроении. Было очевидно, что обращаться в какую-либо другую фирму совершенно бессмысленно.
— Может, хоть так учебник издать, без программы? — уныло предложил Дэвид.
— Что же будет, Дэйв? Скорлупа от яйца? Да и кто его издаст?
— Издать-то у нас что хочешь можно, но только за свой счёт. Где взять такие деньги? Во-всяком случае, — уже решительнее продолжал он, — копирайт всё равно нужно получить. Книга-то готова. И совсем не плохая.
— Что значит, получить? Где?
— О, Майк, у нас это просто. Полностью оформляем на компьютере пару экземпляров, посылаем один в Вашингтон в Библиотеку Конгресса с чеком на тридцать долларов и получаем авторские права. Так что здесь, — рассмеялся он, — чтобы стать писателем совсем не нужно, чтобы тебя принимали в Союз писателей. Получил копирайт — вот ты и писатель. Без читателей, правда. Но это дело обычное. В вашем Союзписе тоже ведь большинство таких.
— Точно. Правда, с весьма существенной для автора разницей: книгу издадут большим тиражом и автору заплатят гонорар. Только вот из-за этого туалетная бумага всегда была в дефиците — сырьё на тиражи уходило. Хотя взаимозамена несколько поправляла положение.


Миллионер

      Максим теперь окончательно понял, что поездка в Америку, на которую так много надежд возлагали они с профессором, надежд этих не оправдала. Прорыв в двадцать первый век не состоялся. И уже не интересно стало оставаться здесь, в глуши. Не радовали больше ни садовые красоты, ни театральные картины закатов, ни блуждающие огоньки светлячков на темных ночных лужайках. Но нужно было отработать еще целый август и вынести как-то длинную череду совершенно однообразных дней.
      Каждое утро начиналось одинаково — преподаватели с огромными кружками кофе перед собой (кофе, сахар и сливки в преподавательской бесплатно) стремительно передвигались по коридорам, останавливаясь на секунду друг с другом, чтобы быстро сказать с крайне озабоченным видом: «У меня сегодня столько дел! Я просто не знаю, с чего начать». Убедившись, что этим сообщением взаимно охвачены все, народ растекался по кабинетам, и на пару часов наступало затишье. Потом постепенно начиналось, нарастая, перекрёстное движение из кабинета в кабинет: готовились к главному событию дня — к ланчу.

      Ланч для американца понятие святое. Резко увеличивается интенсивность дорожного движения, пустеют офисы и заполняются рестораны. Даже падает активность биржевых сделок и поступление денег в игорных домах. Ланч! Это не только еда, но и общение, в основном деловое, хотя и непринуждённое. Предполагается, что во время ланча человек, придя в хорошее расположение духа от вкусной еды, более податлив в ходе деловых переговоров. Поэтому, где и с кем «иметь ланч» — вопрос важный. С нужным человеком договариваются заранее, и у особенно деловых все ланчи расписаны надолго вперёд. Не прийти на ланч, назначенный две недели назад, равносильно оскорблению.
      Если мужчина приглашает на ланч женщину, то считается, будто это ещё ничего особенного не значит. Хотя женщина всё же надеется, что значит. Во всяком случае то, что она для него — приятная компания. И может быть даже, за этим кроется нечто более важное, скажем — последующее приглашение на обед (по-русски это будет ужин) вечером в ресторан. Ну а ланч — это попроще. Тем более, если приглашающий не говорит, что за ланч заплатит он. Если скажет, то это серьёзнее, а если нет — то значит, каждый будет платить за себя. Разве что он предложит заплатить, скажем, за кружку кофе — и это будет хоть и слабый, но всё же намёк.
      Неудивительно, что в колледже тоже готовились к ланчу серьёзно и основательно. Удивительно другое — ели за ланчем обычно что-то совсем простецкое. Чаще всего сэндвич. Правда, это не бутерброд. Не ломоть хлеба с маслом и сыром. Нет. Гораздо сложнее. Это целое сооружение. Полбатона ватного американского хлеба разрезано вдоль. На одну половинку укладывается гора листьев салата, на неё — толстые ломти либо окорока, либо индейки, либо ещё чего-то мясного, потом нарезанные помидоры, лук, сладкий перец. Всё это обильно мажется горчицей (кислой и некрепкой, не русской, конечно) и поливается соусом. Сверху начинка накрывается второй половинкой, открывается банка пепси-колы — и ланч готов.
      Такие сендвичи в ожидании прибойной двенадцатичасовой волны посетителей уже заготовлены заранее, завернуты в полиэтиленовую пленку и лежат на стойках рядами, как снаряды перед боем, в многочисленных крошечных кафе, которые американцы называют ресторанами.
      Сэндвич берут двумя руками, сколько возможно раскрывают рот и впихивают в него объемистое сооружение, откусывая куски со всем содержимым. Не вздумайте пытаться без тренировки. Не получится. Салат будет вылезать между пальцев, соус потечёт по подбородку, а помидорный сок выстрелит в соседа. У них-то здорово выходит: даже с «подводной лодкой» справляются, а она, как никак, — целый батон!
       Да и разговаривать надо — молчать за едой считается неприличным. И так-то английский язык картавый да фефлявый, а тут ещё рот подводной лодкой забит. Как только друг друга понимают?
       Иногда, очень редко, по какому либо особому случаю организуется более солидный ланч в большом кафе, которое считается шикарным рестораном. Тогда заказывают настоящие блюда, а если уж совсем торжественно, то кое-кто бокал вина возьмёт или банку пива. И ланч продолжается не час, как обычно, а полтора, или даже все два. Платят, конечно, каждый за себя. Если даже на день рождения пригласили, то подарков имениннику не дарят, а платят за свой ланч, и это считается подарком. Ну и морковный торт со свечками. Вскладчину.
       Бывает - преподаватели ланчуются в студенческой столовой, где для них отгорожен стеклянной стенкой тупичок. Иногда садятся демократично за столы со студентами, иногда за стенкой — свобода выбора. Такой ланч считается обыденным, неинтересным, хотя еда, надо сказать, гораздо лучше, чем «подводная лодка». Фуршетный стол, можно самому комбинировать свой ланч каждый раз по-другому. А ингредиенты самые разные — тут тебе и мясо-рыба, и овощи-фрукты, и пирожные, и мороженое, салаты, соусы на любой вкус.
       Максиму нравилось здесь больше, чем в этих, так называемых ресторанах. Он часто подсаживался к студентам, но однажды ему представился случай понять наличие стеклянной стенки. Они мирно сидели за ней с Дэвидом, заканчивая ланч, и обсуждали, есть ли смысл делать обычный учебник без программы, как вдруг в студенческой части зала раздался громкий клич: «Бой едой!» И тут же студенты начали бомбить друг друга содержимым своих тарелок. По залу летали помидоры, куриные ножки, ломти ветчины, стаканчики с йогуртом, апельсины и гранаты в прямом и переносном смысле слова. Студенты и студентки укрывались под столами, выскакивая, чтобы метнуть снаряд и снова прячась. Их майки немедленно покрылись разноцветными следами прямых попаданий и рикошетов от столов и стен, включая стеклянную стену преподавательского укрытия, где педагоги невозмутимо продолжали ланч.
— Издержки демократии, — спокойно пояснил Дэвид оторопевшему Максиму, у которого было другое определение, но он не знал, как перевести на ангийский  «с жиру бесятся»,  и поэтому сказал:
— Пожалуй, точнее будет «излишки». И потом, как я понимаю, американская демократия допускает свободу слова, но не действия? То есть, по-русски - «что хочу, то молочу». А если «что хочу, то ворочу», то это уже анархия. Так?
— Хорошо, что эти пословицы непереводимы на английский, — засмеялся Дэвид, оглянувшись на сидевших рядом преподавателей, — а то бы тебя, Майк, заподозрили в несоблюдении политкорректности.
      После ланча в колледже наступала тишина, и через некоторое время постепенно, понемногу народ начинал рассасываться по домам. Одна машина отчалила, вторая. На стоянке места подальше от здания считаются лучше — оттуда уезжать незаметнее.

      От однообразия и тоски такой жизни Максим уже совершенно озверел, как вдруг утром в коридоре встретил Дэвида, который улыбаясь объявил:
— А у вас переворот?
      Всё никак не привыкнув к тому, что американская улыбка — обычное выражение лица безотносительно к эмоциям, а вопросительная интонация обозначает утверждение, Максим ожидал продолжения шутки и тоже заулыбался. Но поскольку Дэвид молчал, пришлось спросить:
— Какой переворот?
— Государственный? — пояснил Дэвид с той же вопросительной интонацией. — По телевизору показывают, — добавил он, видя, что Максим реагирует неадекватно.
      Направились к телевизору, и Максим, всё ещё думая, что это какой-то розыгрыш, услышал музыку из «Лебединого озера», а потом сообщение американского диктора о каком-то путче в России. У него похолодело внутри.
      Потом последовали кое-какие подробности, из которых было понятно только то, что группа неких странных личностей пытается сменить политический курс страны и отодвинуть от власти Горбачева, отдыхающего в Крыму. «Наступил на хрущевские грабли» — подумал Максим. Уже гораздо позже, когда развалился Союз, пришло Максиму в голову, что Ельцин подарил Крым Украине, чтобы избежать плохо кончающегося соблазна.
      А тогда было до озноба жутко, будто у него на глазах огромный корабль напарывается на скалы, лопается пополам и медленно заваливается на бок. Шипит пар, взрывается котел, хлещут снизу языки пламени, прыгают с бортов люди, и вот уже казавшаяся мощной и крепкой махина разломана на куски, застрявшие между скал, и прибойная волна вымывает из них остатки жизни.

      Поняв, что от телевизора больше ждать нечего, он бросился звонить в Москву родителям и профессору. К удивлению и радости дозвонился. «Значит, — подумал, — не так уж страшно, иначе связь с забугорьем точно бы перекрыли». В Москве было тревожно, но пока ничего определённого. Родители успокаивали, профессор сказал, что любой переворот — беда, исключений не бывает.
      На другой день стало хуже — связи с Москвой не было. Максим не находил себе места, прыгал по каналам телевизора, но ничего утешительного не видел. Прошёл ещё один длинный тревожный день. Танки в Москве, толпы людей в центре, пустынные окраины. Но хоть стрельбы нет! Коллеги и студенты в колледже тоже прониклись тревогой, сочувственно смотрели на Максима, спрашивали, как там его родители.
      И наконец радостное известие — переворот не удался! Вспоминая позже те события, Максим с изумлением подумал, что путч, хоть и глупо проведённый, все же имел целью сохранить страну, но почему-то назывался переворотом, а когда Союз развалили, то этого никто переворотом не называл.
     Однако тогда, в те августовские дни, стремительно закрутились события, новости из России шли главными на телевидении и занимали первые страницы газет. Студенты, изучающие русский язык, воодушевились — к ним было особое внимание. А Максим и Дэвид стали прямо-таки звёздами. Они выступали на телевидении, у них брали интервью, в колледже были организованы специальные лекции, собиравшие людей со всей округи.

      Однажды Дэвид прибежал сияя:
— Ты не поверишь! Нас приглашает к себе домой на ужин главный спонсор колледжа. Миллионер, — добавил он с придыханием. — Ужин, правда, неформальный, без гостей. Только он с женой и мы. Но это даже хорошо — спокойней поговорим.
— Где он работает?
— Макс, я ж тебе говорил, у нас спрашивают «чем занимается». «Где работает» — вопрос не точный. Я сказал — миллионер. Где он может работать? У себя дома в кабинете. Много тебе даст такой ответ?
— Действительно. Ну хорошо, чем занимается?
— Финансовыми операциями.
— Ты считаешь, Дейв, что такой ответ даёт больше?
— В какой-то мере. Во всяком случае ясно, что не хирургическими.
— Да у вас они тоже финансовые.
— Точно, — засмеялся Дэвид. — Но нам, Макс, главное свою финансовую операцию провернуть.
      Поместье миллионера обоих удивило. Большой дом с многочисленными пристройками разных уровней был выдержан в стиле старых английских деревенских домов. Прежде всего бросалась в глаза крыша. Вся она со сложными изломами и перепадами высот представляла собой толстый слой камыша, уложенного стебелёк к стебельку и ровно подрезанного внизу. Под её низко нахлобученной шапкой были видны стены, по виду обмазанные глиной и выбеленные известкой. Вокруг дверей и окон, вокруг выступающих деталей было округло заглажено, как если бы обмазка велась руками безо всяких инструментов. Выглядело всё это удивительно гармонично и слитно с природой, оставленной вокруг в диком, совсем не садовом виде. Только просторная лужайка, усеянная низенькими лампами-грибочками, была идеально подстрижена.
      Внутри отделка была без деревенской стилизации — солидно, богато, со вкусом. Хозяин — седеющий, поджарый, бодрый, в элегантном кремовом костюме с цветным шейным платком — встретил радушно, повел показывать коллекцию картин и разных занятных вещей, среди которых особенно выделил кривоватую длинную саблю, с гордостью сообщив, что это сабля его предка — наполеоновского маршала Нея.
Потом показал свой сверхсовременный кабинет, весь автоматизированный и компьютеризированный настолько, что напоминал кабину космического корабля из «Звездных войн», и с явным удовольствием похвастался ещё  одной комнатой, которую назвал главной ванной, но на самом деле в этом просторном мраморном зале свободно располагалась и парилка, и замысловатая массажно-душевая установка, и джакузи, и несколько выступающее над полом сооружение — то ли небольшой бассейн, то ли огромная ванна.
      Но самым главным здесь было то, что за стеклянной стеной открывался вид на ручей, бегущий среди огромных валунов и падающий водопадом в небольшое озерцо. Зал располагался на втором этаже и был несколько выдвинут вперед, так что лежа в ванной можно было любоваться прекрасной картиной: вековые деревья леса, серые валуны, белая пена водопада. Сверху видна ещё и голубоватая вода большого открытого бассейна, со вкусом вписанного в расщелину между камнями возле водопада.
      Довольный неподдельными восторгами Максима, хозяин предложил пройтись перед ужином. Буйные заросли вокруг ручья и водопада были завалены буреломом, упавшие стволы старых деревьев не убирались и гнили, обвешанные длинными космами мха. Видно, что туда не ступала нога человека, а ступала она лишь по выложенной красным кирпичом тропинке, петляющей между камней, между деревьев, перебегающей через ручей по мостикам, искусно собранным из толстых необработанных корней.
      Границ территории нигде не было заметно, хозяин сказал, что на карте они обозначены, но он никогда так далеко не гулял.
      Когда переходили через мостик, возвращаясь назад, хозяин вдруг застыл, приложил палец к губам и показал на озерцо под водопадом. Из лесной чащи к воде осторожно вышел жёлтый олень, понюхал воздух, крутя рогатой головой, медленно двинулся вперед, за ним показались из кустов изящная самочка и два маленьких оленёнка на тонких ножках. Семейство подошло к воде, все стали пить, поднимая время от времени головы и поводя ушами. С их мохнатых губ падали капли воды, блестя искрами в закатном свете.

      День выдался прохладным. Здесь так бывает: налетит с севера ветер, тогда впору свитер надевать, хотя вчера ходили в маечках. Максим легкомысленно поехал в одной рубашке, и теперь ощутимо подзамёрз на ветру.
      Вернулись в дом, где их встретила и пригласила к столу жена миллионера. Она была сухопара и костиста. Кости выпирали в локтях, в суставах пальцев, в ключицах. Лицо, с выступающим вперёд подбородком и выраженным узким носом, обтянуто кожей, под которой тоже проступали кости. Но самое удивительное — оно было совершенно неподвижно. Даже когда она говорила, двигались только одни губы. Поэтому её улыбка была жутковатой — губы чуть растягивались, из-под них вылезали крупные выступающие вперед зубы, а остальная часть лица оставалась застылой. Хорошо, что улыбалась она редко.
      Стол был накрыт в комнате, одна стена которой представляла собой сплошное стекло сверху донизу, разделённое в середине узким камином чёрного мрамора. За стеной открывался вид на ручей с водопадом, но теперь уже сбоку. Здесь было не теплее, чем снаружи. Максим подошел к камину, протянул к огню руки. Хозяин чуть прибавил регулятор отопления, на что жена посмотрела неодобрительно, и он, смутившись, стал объяснять, что вечер довольно прохладный.
      На застеленном белой крахмальной скатертью столе красовались тарелки дорогого сервиза, серебряные столовые приборы, высокие пузатые рюмки. Но еды не видно. Хозяин поставил на стол хрустальную вазу с кусочками льда, которые все разложили по рюмкам, потом взял большой кувшин и торжественно наполнил объемистые рюмки. Хозяйка вышла и тут же вернулась, неся серебряный поднос с небольшой тарелочкой из фольги. Максим знал, что в такой упаковке продают готовые замороженные блюда, которые лишь разогревают в микроволновке. На сей раз в фольге была лазанья, уже разрезанная на четыре части, оставалось лишь разложить четвертинки на тарелки. Резиновое состояние теста выдавало почтенный срок хранения продукта в морозильнике магазина. Максим надеялся, что хоть в рюмки налито что-нибудь интересное, но напрасно — там была обыкновенная вода.
      Лишь вид за стеклом компенсировал всё. Хозяин притушил свет в столовой, зажег наружные лампы, отчего стеклянная стена стала невидимой и возникла полная иллюзия того, что стол стоит прямо на берегу ручья возле горящего посреди лужайки камина.
      За то время, пока они благопристойно отрезали маленькие кусочки от своих четвертинок, стараясь их жевать, хозяин несколько раз вставал и с важным видом обходил стол, щедро доливая в рюмки воду. От воды со льдом Максим окончательно продрог, но не просить же горячего чаю.
      Старался не подавать вида, активно вёл беседу о желательности введения в программу колледжа дополнительных занятий по русскому языку, а возможно даже и организации курса русской литературы и культуры. Дэвид попытался было заикнуться о финансировании компьютерной программы обучения языку, высоко оценённой ведущей фирмой, но этого разговора миллионер не поддержал.
      На десерт было подано обезжиренное мороженое, напоминавшее сладковатый снег.

— Сам он поживее. Видно и правда, есть в нем французская кровь, — виноватым тоном говорил Дэвид, крутя баранку, когда они возвращались, — а она типичный васп. И деньги скорей всего её. Родовые. На программу у неё уж точно не выпросишь.
— Что такое васп?
— Сокращение — белые англосаксы протестанты. Элита американского общества. Говорят, не знаю насколько правда, что если их корни поглубже копнуть, то все они окажутся родственниками. Когда-то они были основной массой переселенцев, теперь их доля невелика, но считается, что именно они правят страной. Кеннеди был не из них, так что, кто знает... Да ладно, — прервал он себя, — поехали хоть выпьем чего. И пожуем. Я угощаю.

      В пабе было многолюдно и накурено. Пожевать, правда, ничего не нашлось. Так, сухарики какие-то. Народ в основном пил пиво, но кое-кто сидел и с рюмками, однако закуски не было ни у кого. Вовсю гудел кондиционер, отчего здесь было даже холоднее, чем снаружи. По-видимому, затраты на электроэнергию с лихвой покрывались желанием посетителей согреться лишней порцией.
— Мне Гиннеса, а ему двойной виски, — сказал Дэвид бармену и добавил несколько извиняющимся тоном, — он русский.
      Бармен понимающе улыбнулся, кивнул и вскоре поставил перед Дэвидом стакан тёмного пива с плотной желтоватой шапкой пены, а Максиму придвинул широкий низкий стакан с толстым дном и с торчащей из него соломинкой. К своему ужасу Максим увидел, что стакан полон льда. Пошывыряв в глубине соломинкой он попробовал выцедить оттуда что-нибудь, кроме ледяной воды, но безуспешно.

      Добравшись до своей общежитейской купейной комнатки, продрогший Максим нашарил в тумбочке бутылку, и сделал наконец пару хороших глотков безо льда.
      Закусывая шоколадкой, он вспомнил, как был однажды с приятелем в Вильнюсе, и они пошли в пивной зал. Он помещался в чистом, красиво оформленном подвальчике со сводчатым потолком и резными деревянными светильниками. По бокам стояли торцами столы на четыре человека каждый, а между столами во всю длину зала шел широкой проход.
      В те времена алкогольные напитки в Союзе разрешалось продавать почему-то только с одиннадцати часов дня, поэтому зал открывался без пятнадцати одиннадцать, и моментально заполнялся людьми, которые торопливо рассаживались за столы из толстых обожжённых досок и смотрели на широкие резные двери. Даже те, чьи места были спиной к дверям, повернувшись смотрели в том же направлении. На столах не было ничего, кроме солонок. Над дверями висели огромные круглые часы.
      Когда стрелки дошли почти до одиннадцати, двери распахнулись и за ними открылись нетерпеливым взглядам посетителей две шеренги официантов в коричневой форме — круглые шапочки и куртки, отороченные жёлтым кантом, вместо галстуков завязаны пёстрые ленточки. Каждый официант держал обе руки на поручнях тележки, заставленной подносами. Они стояли в застывшем строю, но с первыми звуками боя часов стремительно покатили тележки по проходу, моментально заполнив весь зал, и чёткими движениями стали расставлять на каждый стол подносы с одинаковым набором: кувшины с пивом, керамические кружки и глубокие деревянные тарелки с закуской. Пиво было свежим, прохладным, а в тарелках обнаружились куски жирного копчёного палтуса, маленькие прозрачные копчёные камбалки, жареные свиные ушки, и длинные ломтики чёрного тминного хлеба, обжаренные в чесночном масле.


Группа

      Дэвид, в отличие от Максима, не унывал.
— Ты что, — говорил он, — всего пара попыток. Мы же пробиваем новую технологию, а это всегда нелегко. Зато если уж пробьем! О, ты не понимаешь! У меня такая философия: как бы ни было хорошо — всегда будет плохо, но как бы ни было плохо — всегда будет хорошо! Мы полетим в Чикаго. Там проводят конференцию как раз по техническим средствам обучения языку. Колледж согласился послать нас в командировку.
      В самолёте Максим смотрел вниз, когда летели над горами, потом над озёрами, и увидел на берегу огромного, как море, озера тесную кучку торчащих в небо чёрных труб. Ничего себе, заводы, — подумал, — но не дымят. Видимо, очистка хорошая. Самолёт стал разворачиваться и снижаться прямо на эти заводы, и через некоторое время обнаружилось, что не трубы видны внизу, а небоскрёбы.
      Удивительно, как формируются стереотипы. Ведь Чикаго представлялся ему гигантским промышленным городом, а оказывается, это всего пяток дылдистых небоскрёбов на небольшом пятачке, остальное же — бескрайнее пространство, застроенное двухэтажными частными домами, похожее на огромный дачный посёлок.
      На конференции их программа имела колоссальный успех. У их стенда постоянно толпился народ, работали с микрофоном, переговаривались с компьютером, удивлялись, восхищались, в один голос говорили, что ничего подобного не видели и считают это лучшим из всех средств обучения языку. Радостный Дэвид пачками раздавал рекламки и на обратном пути в самолете возбужденно уверял Максима, что теперь всё пойдет как по маслу.
— Нужно только подождать, — говорил он. — В Америке всё происходит медленно.
— Вот тебе раз! — удивился Максим. — А мы-то думали, что это у нас медленно, а у вас моментально.
— Быстро всё меняется только в период всяких передряг. Медленные изменения - признак стабильности.
— А мы считали — признак застоя.
— Терминология, — засмеялся Дэвид.

      Август, между тем, подходил к концу, и Максим уже считал дни до возвращения домой в Москву из этой постылой дыры. Совершенно дикая американская идея — размещать колледжи и университеты в глуши. Считается, что там у студентов меньше соблазнов, и они всецело отдаются учёбе. Чушь несусветная.. Большой город и сам окультуривает, образовывает попавшую в него из глубинки молодежь, получая и от неё свежую кровь молодой культуры. А попади из Айовы в Корнельский университет в дремучих горах — так и останешься дремучим деревенским парнем.
      Звонил Максим Линде, но всё время попадал на автоответчик. Оставил свой телефон, сказал, что скоро уезжает. Ответа не было.

      Уже совсем охватило Максима нетерпеливое чемоданное настроение, как вдруг Дэвид снова с загадочным видом заглянул к нему в кабинет и пригласил к себе. В его кабинете бумаг прибавилось из-за рекламок, брошюрок и макетов их учебника, так что севшего в кресло Дэвида было совсем не видно, что помогло Максиму привести в порядок ступорозное выражение лица, возникшее у него после новости, сообщенной Дэвидом.
      Из России поступило предложение принять на двухнедельную стажировку группу специалистов, разработать и провести для них учебную и экскурсионную программу под руководством организатора-переводчика, каковым, по мысли Дэвида, и может быть Максим, плюхнувшийся от неожиданности в кресло, даже не убрав из него бумаги.
— Учебную программу разработаем в колледже, найдём всех нужных специалистов и лекторов, организуем практику, посещение предприятий. А экскурсионную программу проведёшь сам. Здесь это легко — полно турбюро, которые всё для тебя сделают. Поездишь, посмотришь Америку — Нью-Йорк, Сан-Франциско, Лос-Анжелес. Даже Гаваи заказали. Представляешь? И подзаработаешь. Они платят хорошие, очень хорошие деньги.
— А как же виза?
— Продлим, нет вопроса.
— А мой университет?
— Позвони, отправь факс. Подумаешь — две недели. Разрешат. Мы поддержим просьбу.

      Нечего и думать, отказываться было смешно. Он просидел три месяца по каким-то задворкам, а тут столько увидит! Правда, роль незнакомая, но что уж, не справится что ли?
      Работа закипела, время побежало, скучать стало некогда. В списке группы было двадцать пять человек. Большинство москвичей, были из Екатеринбурга, двое из Калининграда, одна дама из Воронежа. Специальности установить сложно. Написано - менеджеры. Хотят стажироваться по банковскому делу, по туризму, по организации городского хозяйства. В общем ясно: специалисты широкого профиля.
      И учебную, и экскурсионную программу организовали действительно легко, быстро, что дало Максиму возможность на деле увидеть, как здесь работают деньги — только плати,  всё будет сделано. В Союзе деньги и близко не имели такой силы.

— Знаешь, Дэйв, — улыбнулся он, — я наконец понял основное различие между социализмом и капитализмом.
— Поделись открытием.
— Социализм — это масса проблем, кроме проблемы денег; капитализм — это никаких проблем, кроме проблемы денег.
— Тогда в случае с группой, - заключил Дэвид, - нам удалось удачно совместить эти две, как считают, несовместимые системы: у нас нет проблемы денег, а значит и никаких проблем!
      Как бы в подтверждение этого разговора русские, к несказанному удивлению Дэвида, не только не торговались по стоимости стажировки, но и перевели денег больше, чем запросил колледж. Дэвид считал, что произошла ошибка, и намеревался об этом сообщить, но Максим его удержал:
— Они же, Дэйв, не свои деньги платят. Предприятия, которыми они, скорее всего, руководят.
— Да-да, у нас тоже так бывает. Но почему лишние?
— Подожди. Приедут — выясним.
      Выбрали неплохую гостиницу, осмотрели номера — маловаты, конечно, но что поделаешь — Манхаттен, тут всё тесно. Дэвид показал Максиму театральный район, чтобы тому было легче ориентироваться, когда будет работать с группой. Потом на сорок второй улице кивнул, смеясь, на вывески:
— Тоже театры. Для мужчин. Можешь посоветовать, кто захочет.
— Вообще-то, Дэйв, действительно. Пусть развлекутся. Может, самому сперва заглянуть? Чтоб иметь представление? Как ты думаешь?
— А что мне думать? Ты думай. Если пойдешь, то я отъеду ненадолго по делам, потом вот здесь в кафе тебя подожду.

      Из театра Максим выскочил красный и потный от стыда за этих отвязанных девиц, за себя, поддавшегося низменному соблазну, за других так сказать зрителей, блудивших одной рукой в подставляемых девицами прелестях, другой в своих. Его чуть не вырвало от гнусности зрелища, от тошнотворного запаха, скользкого пола, от всей этой невообразимой пакости.
      Дэвид хохотал:
— Одного зрителя театральный район Cорок второй стрит навсегда потерял.
— Что ж ты не рассказал, — набросился на него Максим.
— А разве можно об этом рассказать?
— И вы ещё считаете себя цивилизованной страной?
— Издержки цивилизации, — развел руками Дэвид. — много ведь больных, психов, сдвинутых на почве секса. Считай это терапией для них.
— Ты что, серьёзно? Как раз такое точно уж сделает человека психом. Ведь это всё равно, что лечить тиф, разбрасывая по улице вшей.
— Смотри, как на тебя действует искусство, — Дэвид толкнул его плечом, — какие сочные образы выдаешь!
— Каково искусство, таковы и образы, — буркнул Максим.

      Позже, когда он походил по бродвейским театрам, то вспомнил, как во студенчестве они слушали Голос Америки, который сквозь завывание глушилки сообщал, что на Бродвее сто театров. Потрясенные, они представляли себе сто Больших. Или по крайней мере, пятьдесят Больших и пятьдесят Малых. На самом деле театров класса Большого в Нью-Йорке тоже всего один — Линкольн Центр. Класса Малого нет вообще, потому что драмы в Америке нет как вида. Большинство же — класса оперетты, слегка сдвинутой в сторону цирка и сильно в сторону ресторанных шоу разгульных лет застойного социализма. Причем, как Максим по справочникам ни считал, никак сотни не получалось. Возможно, однако, и не врали голоса, впиливавшие в размягченные советские мозги эту круглую цифру, а включали в общее число также и заведения с Сорок второй стрит.

      Дэвиду нужно было съездить в даун-таун, и он сказал Максиму, что заодно покажет хоть и дороговатый, зато очень модный сейчас богемный ресторан, куда можно будет повести группу, только места нужно заказать заранее, а то туда не пробиться. Но оказалось, что ресторан заполняется только по вечерам, днем довольно свободно. Район показался Максиму грязноватым, захудалым, складским каким-то. Действительно, там раньше были склады, а теперь известная киностудия, как бы бунтующая против Голливуда, разместила  здесь свой офис, появились мастерские модных художников и вот — ресторан в подвале бывшего склада.
      Максим сначала подумал, что они ошиблись входом и действительно попали в складское помещение с цементным полом и стенами неряшливой кладки, но увидел столики, стоявшие под канализационными трубами, протянутыми по потолку. Дэвид предложил перекусить, однако Максим, слушая бульканье в трубах, представил, как оттуда капает в тарелку, и отказался.

      Когда ехали назад, на Пятой авеню Дэвид остановился перед светофором. На тротуаре стоял вполне приличного вида негр. Он пристально посмотрел на них и вдруг начал переходить дорогу, хотя вот-вот должен был загореться зелёный. Прямо перед носом машины негр присел и стал завязывать и без того завязанные шнурки кроссовок.
      Загорелся зелёный, машины сзади начали нервно гудеть, но Дэвид не мог ехать и сидел спокойно. Водители сзади не видели, что происходит перед машиной, и потому выходили из себя, нажимая на гудки, разражаясь матом. Негр продолжал завязывать шнурки, глядя не на кроссовки, а с вызывающей ухмылкой уставясь на Дэвида и Максима. Когда снова загорелся красный, он встал и неторопясь перешёл дорогу.
— Ничего себе! — потрясенно выдохнул Максим. — У нас ему бы сразу морду набили.
— Это был бы расизм.
— Причем тут расизм? Белый точно так же схлопотал бы.
— У нас по-другому. У нас перед ними вина за рабство, за Ку-Клус-Клан, за линчевание. Они вот так вытесняют свои обиды. Пусть. Надо терпеть.
— Да-да, ясно. Совсем недавно у вас была страна рабов, страна господ. Причем, не в поэтическом, как у нас, а в самом прямом, прямее некуда, смысле. А в экономическом такой в общем-то и осталась: и вы — банкиры продувные, и ты — послушный им народ. Впрочем, это ваши дела.
      Кстати, — оживившись заулыбался Максим, — ведь негры в Америке живут как короли по сравнению со своими дальними родственниками в Африке. А?
— Верно, — отозвался Дэвид, — сейчас-то из Африки никого насильно к нам везти не нужно — каждый там только и мечтает сюда попасть. На что только не идут — в трюмах прячутся, гибнут, только бы сюда пробраться.
— Вот видишь, — Максим хлопнул Дэвида по плечу, — а ты говоришь — вина. Выходит, предки ваших нынешних негров оказались везунчиками, что их сюда привезли. Ведь они обеспечили своим потомкам счастливую и цивилизованную жизнь. А что страдали... Так пострадать за счастье будущих поколений — дело, как нас учили, благородное.
      Дэвид на шутливый тон не поддавался:
— Ладно, можешь развлекаться своей казуистикой, но я хочу тебе вот что посоветовать — не говори слово негр даже по-русски. Это для них очень обидно, а теперь даже и подсудно. Лучше говори чёрный.
— Вот смешно, — улыбнулся Максим, — у нас наоборот чёрный — оскорбительно, а негр — просто экзотично да и всё.
— Тогда говори, как мы — африканский американец.
— Напридумывали вы со своей политкорректностью, сами себя запутали. Я вот тут спектакль смотрел, так там английских принцев играют чёрные, при белых, разумеется, родителях. Публика делает вид, что этого не замечает. Смешно и глупо. Есть идея, — Максим подтолкнул Дэвида локтем, — нужно, чтоб Отелло играл белый, а Дездемону чёрная. А то ведь Шекспир расистом получается.
— Блестяще! — захохотал Дэвид. — Успех у публики обеспечен. И какое современное прочтение!

      Для группы арендовали на Брайтоне туристический автобус с большими окнами, частично заходящими на крышу, что создавало отличный обзор. В салоне телевизор и кондиционер. Водитель из бывших соотечественников был не менее шикарен, чем автобус: в тёмно-синем блейзере с золотыми пуговицами, светлых брюках, лаковых туфлях, затемненных очках и в галстуке тропической расцветки. Чёрные крашеные волосы он зачёсывал так, чтобы несколько прикрыть просвечивающую лысину. В аэропорту он с достоинством представился группе как Эдди, и моложавые женщины заулыбались ему с интересом.
— Наш водитель такой импозантный. Сразу видно — иностранец, — игриво сказала невысокая миловидная женщина, назвавшаяся Вероникой, другой женщине повыше и постарше, которая несколько высокомерно отрекомендовалась как Инга Матвеевна.
— Этот недомерок? — не поворачивая головы скосила на него глаза Инга Матвеевна.
Она говорила негромко, но Максим забеспокоился, что шофёр мог услышать, поэтому, взяв поскорее микрофон, объявил группе, что водитель говорит по-русски.
— А-а-а, так он наш! — крикнул из задних рядов автобуса плотный мужчина, которого все называли Федей. Было видно, что он в группе заводила.
      Шофёр, конечно, сразу стал Эдиком для всех за исключением Вероники, которая продолжала, к его явному удовольствию, называть его Эдди, стараясь особенно подчеркнуть двойное Д.
      Для группы он оказался кладом. Максим и потом много раз в этом убеждался, и сейчас сразу оценил его профессионализм не только как водителя, но и как гида. Он вез группу не обычным путем, который всегда разочаровывает прилетающих в Нью-Йорк впервые, а по боковым дорогам вдоль реки, где с разных ракурсов открывались великолепные виды на мосты, корабли и небоскребы Манхаттена. Группа не переставала ахать, но вдруг среди восторгов раздалось:
— Да ну уж!
      И весь автобус неожиданно для Максима с хохотом закричал:
— А вот в Сенингапу-у-уре!
      Максим недоуменно крутил головой, а сидевший рядом с ним солидный седой мужчина негромко пояснил, улыбаясь:
— Этот парень из Тюмени никогда раньше ни в Москве, ни в Ленинграде не был, и недавно попал в Сингапур, который так его потряс, что он теперь всё с ним сравнивает. В Москве фыркал, что небоскребов нет, как в Сингапуре, и в аэропорту, мол, в Сингапуре движущиеся дорожки и монорельсовая дорога, а здесь такого нет. Его фамилия Сенин, так мы его зовем Сенингапур.
      Мужчина представился как Лев Моисеевич, руководитель группы, и негромко заговорил с Максимом, сразу же прояснив ситуацию с лишними деньгами, которые, как оказалось, нужно выдать наличными каждому участнику стажировки на карманные расходы. Поскольку суммы были разными, то Лев Моисеевич попросил раздать деньги в конвертах по списку, причём, желательно поскорее.
— И знаете, — продолжил он, доставая программу стажировки, — тут вот лекции, занятия. Очень хорошая программа. Но ведь у нас в России своя специфика. Что толку рассказывать, как надо по науке вести бизнес, если у нас его нужно вести совсем по-другому. Нас там наша жизнь учит, а не лекции. Так что давайте не будем тратить время зря. Мы вот по программе в Лос-Анжелесе будем, а там до Лас-Вегаса рядом. Сами понимаете, быть в Америке и не побывать в Лас-Вегасе, значит - не побывать в Америке. Мы уж, сами понимаете, когда программу утверждали, не стали это включать, а здесь можем. Вместо лекций. Вот такие у нас будут изменения. Так?
— Но программа уже вся подготовлена, надо это с Дэвидом решать, с американским организатором стажировки, — неуверенно ответил Максим.
— Вот и решите. Если лекторам какой-то аванс заплачен, то мы согласны. Только дайте смету. И не забудьте, что по условиям стажировки все должны получить сертификаты о ее прохождении. Это обязательное требование.
— Хорошо, завтра же скажу Дэвиду.

      В отеле, пока Максим занимался оформлением документов, Эдик опять помог — он скрасил уставшей от дальнего перелёта группе время ожидания, заинтересовав всех рассказом о себе.
— Вообще-то я писатель, — говорил он, откинувшись на спинку мягкого дивана и по американской моде положив лодыжку одной ноги на колено другой. — Сейчас вот как раз заканчиваю очередную книгу, но тут попросили помочь русской группе, ну и я, как говорится, с нашим удовольствием.
— Как интересно! — подсела к нему Вероника. — А можно почитать ваши книги?
— Готовлю сейчас к изданию.
— А те, которые уже изданы, — спросила Инга Матвеевна, садясь на диван с другой стороны — где их можно купить?
— В продаже ещё нет. Я ведь в основном с собой из Совка привёз.
— Так вы здесь недавно? — в голосе Вероники послышалось разочарование.
— Уже несколько лет.
— И что же, вы здесь переиздаете книги, опубликованные в Союзе? — поинтересовался Лев Моисеевич.
     Эдик посмотрел на него с печальной усмешкой:
— Разве ж там можно было опубликовать что-нибудь стоящее, когда даже слово "секс" коммуняки считали нецензурным? Да и сейчас ещё, скорей всего. Верно я говорю?
— Нет, что вы, Эдди, — несколько зарумянилась Вероника, — сейчас у нас совсем не так.
— Сейчас, — поддакнул Лев Моисеевич, — у наших писателей уже цензурные слова считаются неприличными.

      Максим закончил оформление, с благодарностью посмотрел на Эдика и отпустил автобус. Глядя на группу, совсем осовевшую от резкой смены времени, он предложил побыстрее расположиться в комнатах, через пятнадцать минут собраться в холле, поужинать в ресторане и отдыхать. Мужчины были согласны, но женская часть группы решительно заявила, что с дороги нужно привести себя в порядок, что в чемоданах всё мятое, что им нужны утюги, фены и не меньше часа времени. Пришлось подчиниться. Максим тем временем обследовал гостиничный ресторан, показавшийся ему не очень привлекательным, затем изучил окрестности и неподалёку обнаружил довольно милый, уютный ресторанчик со скатертями, букетиками цветов, со свечами в стеклянных лампах на столах. Были даже кое-какие картины на стенах. Не ахти, правда, но всё же.
      Когда группа собралась в холле, Максим её не узнал. Особенно женщин, ставших наполовину моложе. Куда делись все следы усталости, припухшие глаза, посеревшие лица? Оживлённые, подкрашенные, с разнообразными причёсками, блестящими в глубине мохнатых ресниц глазами они были свежи, благоуханны и загадочны. Все в сверкающих украшениях, на каблуках, в нарядных вечерних платьях. Мужчины тоже были бодры и подозрительно веселы.
      Максима вдруг кольнуло предчувствие конфуза. Я же сказал, что пойдем ужинать в ресторан, — вспомнил он. — А ведь американский ресторан, где только едят, совсем не то, что ресторан для русских. Для них это выход, праздник. Непременно большой красивый зал, оркестр, певцы; непременно танцы, выпивка, а в ресторанах получше — и шоу. Где же я им в Нью-Йорке такой ресторан найду? — подумал он с тоской. — Да к тому же — первый вечер, вечер встречи, так сказать. Невозможно же пойти пожевать и только. Болван я, болван! Но как нужно было сказать — ужин в столовой? — искал он для себя оправдание.
     Чтобы хоть как-то смягчить неизбежное, объявил с торжественным подъёмом, что завтра состоится официальный вечер встречи, с приглашением американского организатора стажировки.
— А сейчас пойдём на дружеский ужин, — добавил он с наигранной радостью.
      Теперь Максим взглянул на небольшой ресторанный зал разочарованными глазами группы, и он уже не показался ему ни милым, ни уютным, а выглядел по московским меркам совсем убогим и скучным. В зале было тихо, как в библиотеке, и очень холодно от кондиционера. Максим подумал об этом ещё в отеле, когда увидел оголённые плечи дам, но предложить им в жаркий летний вечер накинуть поверх вечерних платьев кофточки или платки не решился, о чём пришлось пожалеть.
     Группа подавленно молчала, но через некоторое время Инга Матвеевна всё же не выдержала:
— А что, настоящего ресторана поблизости нет? — несколько нервно и громко спросила она, нажав на слово настоящего.
      Максим стал объяснять, что рестораны в Нью-Йорке — совсем не то, что рестораны в Москве, что это довольно дорогой и весьма известный ресторан, как видите, полный очень приличной публики, что здесь наверняка хорошая кухня.
      Но неприятные неожиданности продолжали сыпаться одна за другой. Только Максим порадовался, что официанты несут ужин сразу после заказа, как оказалось, что они принесли только чай, причем, холодный и со льдом. Пришлось объяснять им, что русские пьют чай не до ужина, а после, и непременно очень горячий. Потом обнаружилось, что нет хлеба. Снова Максим втолковывал официантам, что русские ничего не могут есть без хлеба, и нужны не маленькие ватные булочки, а именно хлеб. Затурканные официанты никак не могли понять, чего от них хотят, а когда Максим, вовремя вспомнив свой печальный опыт, успел предупредить их, чтобы не сыпали в виски лёд, они совершенно растерялись.
      Угрюмость группы всё росла, Инга Матвеевна, выражая всеобщее настроение, язвительно осведомилась, не пойти ли им в другой ресторан, где есть хотя бы хлеб, и тут пришла неожиданно помощь в лице хозяина ресторана, явившегося поприветствовать русских, которые впервые посетили его ресторан такой большой группой, включающей столь элегантных мужчин и совершенно очаровательных женщин, подтверждающих репутацию русских красавиц. В честь такого события хозяин просит принять от него небольшие подарки на память — бейсбольные шапочки с названием его знаменитого ресторана, и он весьма рад, что теперь о его широко известном ресторане будут знать  в такой прекрасной стране, как Россия.
      Максим был готов броситься на шею этому галантному итальянцу, вернувшему по крайней мере дамам хорошее расположение духа. Наметанным глазом сразу выделив Ингу Матвеевну, как задающую тон, хозяин именно на неё направил поток своего обаяния, заставив её порозоветь и улыбнуться. Он так красочно рассказывал о салатах и о мясе под винным соусом, что эти блюда показались группе необыкновенно вкусными. Наконец, он велел официантам в конце ужина принести для мужчин по крошечному глотку граппы, которую те с любопытством посмаковали, объявив, что это нечто среднее между первачом и чачей.

      На другой день с самого утра Максим удачно отловил в Кингс-колледже Дэвида, рассказал ему насчет денег и изменений в программе, боясь, что возникнут сложности. Но никаких сложностей не возникло. Дэвид, вопреки ожиданиям, отнесся ко всему совершенно спокойно:
— Кто платит, тот заказывает музыку.
      Над ресторанными неудачами Максима посмеялся и вспомнил, что читал в газете об открытии на Манхаттене ресторана «Красный пиджак» для новых русских. Там и пляшут, и поют, и оркестр — в общем, всё как надо. Можно провести там вечер встречи. Изменения в программе его даже обрадовали:
— Нам же лучше — работы меньше, денег больше. Смету дадим, сертификаты уже готовы, деньги сейчас получим в банке. Нет проблем.

      Общая сумма карманных денег для группы показалась Максиму фантастической —двадцать пять тысяч долларов! Он никогда не держал столько в руках. Здесь же в банке разложили деньги по списку в конверты — в среднем по тысяче долларов; кому-то побольше, кому-то поменьше. Максим аккуратно сложил конверты в сумку, застегнув все замки и молнии. Дэвид подвёз его к станции электрички и пожелал успеха.
      Максим спокойно прогуливался по платформе, как вдруг по радио объявили, что два следующих поезда отменяются. Он заволновался. Позавтракать группа сможет и без него — там фуршетный стол, вчера он всё им показал и объяснил, но потом приедет Эдик, нужно начинать экскурсию, тут уж опаздывать никак нельзя. Лихорадочно соображал, что делать. Отсюда ходил ещё автобус до конечной станции метро в Бронксе, а там прямая линия почти до гостиницы. Ничего не попишешь, придётся добираться так.
      До подземки доехал довольно быстро, и она, как везде за пределами Манхаттена, оказалась, конечно, надземкой. Ожидая поезда на поднятой над улицами железной платформе, Максим снова подумал о проигрыше информационной войны, в ходе которой даже явные американские недостатки преподносились как поражающие достоинства. В Союзе он читал, как очередной наш баснописец захлёбывался восторгом о «колоссальной сети разветвленного нью-йоркского метро со множеством линий и невероятным количеством станций». Москвичу, разумеется, представлялись станции типа «Комсомольской», «Маяковской» или «Новослободской» и конечно было неизвестно, что мелкие, убогие, но всё же как бы подземные (точнее подтротуарные) линии и станции есть почти только на маленьком пятачке Манхаттена, а вся остальная «колоссальная сеть» — это скорее электрички, грохочущие над головами по железным фермам.
      Поезда долго не было, и Максим вдруг ощутил непонятную тревогу. Оглядевшись, он понял, в чём дело — на платформе кроме него не было ни одного белого человека, а толпившиеся вокруг негры, в основном молодые парни совершенно бандитского вида, обступали его всё теснее. В их толпе заиграл магнитофон, парни начали ритмично дёргаться, что-то выкрикивали и явно заводились. Максим похолодел, подумав про содержимое своей сумки, но старался не показать виду.
      Наконец подошел поезд, и Максиму ничего не оставалось, как только войти в вагон с этой ватагой. В ограниченном пространстве вагона стало ещё тревожнее. Парни продолжали кривляться, явно теснясь вокруг Максима, что-то говорили, но он ничего не мог понять, а только улыбался, видимо жалко и глупо. Пяти долларов в носке у него не было, и он лихорадочно соображал, стоит ли доставать кошелёк, где у него было долларов тридцать. Не спровоцирует ли их это на грабёж? Он крепко держал сумку, в то же время стараясь не показать, что он её как-то особенно оберегает. В висках стучало, становилось темно в глазах при мысли о том, что вырвать сумку у него из рук им ничего не стоит. Что тогда делать? Что делать?
      Его охватило отчаяние полного бессилия и накатило отупение безысходности. С высоты железных ферм надземки он безразлично смотрел на угнетающую картину за окнами вагона. Поезд шёл над Гарлемом, и было такое чувство, что по городу только что отбомбилась американския авиация: полуразрушенные дома со следами пожаров, выбитые окна и двери, кое-где заделанные фанерой, пустыри с заржавленными кузовами машин. На улицах ни единого белого человека, только негры. Покажи вот такое в России и спроси, где это, никто никогда не скажет, что Манхаттен, точно назовут Африку. Повернулся же у неё с Верхней Вольтой! А это тогда что же?
      Поезд тащился еле-еле, перегоны между станциями были такими короткими, что только наберёт скорость — и уже тормозит. Как назло, на остановках почти никто не входил, а хулиганская компания не собиралась покидать вагон. Казалось, никогда не кончится этот мучительный путь.
      Вдруг на какой-то станции шумная орава с гиканьем и смехом выскочила на платформу, а в вагон сразу вошло много людей, в основном белых. Поезд нырнул под землю, и Максим осел обмякшим телом, погрузившись в странное забытье вынутого из петли человека. От расслабленности он чуть не проехал свою остановку и, вконец измочаленный, медленно поднялся на поверхность.

      Оставалось минут пятнадцать до назначенного срока, он решил зайти в кафе выпить кофе, чтобы немного прийти в себя. Заказал двойной эспрессо, взял ещё и рюмку коньяку, сел к окну в полупустом кафе и, глядя на совсем другие дома и совсем других людей на улице, поймал себя на том, что уже иначе понимает, даже не только понимает, а кожей чувствует смысл много раз слышанного выражения «Америка — страна контрастов».
      Умозрительно это представлялось раньше пожалуй даже как положительная характеристика. Вот небоскрёб, а рядом красивый, но невысокий особнячок. Контраст. Или, скажем, миллионер, но сам управляет тракторм у себя на ферме. Тоже контраст. Даже, допустим, сияющий огнями город, а рядом — живописные вигвамы индейцев. Какой экзотический контраст!
      И только окунувшись в эти самые контрасты по уши, можно осознать их действительную сущность.
      Кофе с коньяком несколько поправили состояние души и тела. Максим уже с юмором представлял себя там, в вагоне метро, этаким толстосумом, единственным зрителем негритянского фольклорного ансамбля, застывшим в липком страхе и скаредно не заплатившим за представление даже доллара.
      С лёгким настроением он вышел на солнечную улицу, радуясь прекрасной погоде. Впереди у них экскурсия по городу, которую Максим решил провести сам, не прибегая к услугам гида, поскольку хорошо представлял, что может особенно заинтересовать здесь русских. Сейчас придёт, раздаст им эти чёртовы деньги. Избавится, наконец, от них.
      Внезапно его окатил холодный пот. Сумки на плече не было! На ватных, дрожащих ногах он бросился назад, не обращая внимания на светофоры и машины, не слыша за спиной гудков, визга тормозов и криков, влетел с выпученными глазами в кафе, бросился к столику. Сумка спокойно висела на спинке стула, на который он упал, торопясь дергал замки и молнии, открыл — конверты лежали на месте. «Всё, —подумал он в отчаянии, — всё. Раздаю деньги, всё бросаю и еду домой в Москву. К чертям собачьим эту дурацкую затею. Не берись не за свое дело, идиот!». Сердце стучало у самого горла. Еле нашел в себе силы подойти к стойке, взять ещё рюмку коньяку.
     На пять минут он всё же опоздал.


Стажировка

      Автобус уже стоял, и группа толпилась вокруг Эдика, который со снисходительным видом показывал свою книгу.
— Ой, как жалко, что на английском, — ненатурально тоненьким голоском говорила Вероника. — А о чём вы, Эдди, пишете? Если не секрет, - и она кокетливо засмеялась.
— Проблема становления личности, — туманно отвечал тот. — Ну и любовь, конечно, — улыбался он дамам, поправляя сдуваемую ветром с лысины прядь волос.
— А это ваш дом? — с придыханием спросила Вероника, протянув руку, на которой сверкал крупным бриллиантом золотой перстень.
      На ламинированной мягкой обложке красовалась фотография автора в белом костюме и тёмных очках. Он стоял у пальмы, опершись одной рукой о ствол и скрестив ноги. За ним виднелся шикарный особняк среди буйно цветущих деревьев.
— Это во Флариде, — небрежно бросил Эдик, ударяя, как американцы, на «а».

      Максим с ненавистью осознал, что по крайней мере сегодня ему придется заниматься легкомысленно взятыми на себя обязанностями, и, рассадив всех в автобусе, поскорее раздал конверты, свалив с себя оказавшийся таким тяжким груз денег.
     По разнице в сумме карманных расходов было видно, что наиболее значимая фигура в группе — Лев Моисеевич. Его все называли Ветераном и не только по возрасту: он, похоже, в советское время был каким-то крупным правительственным чиновником, сейчас уже не у дел, но любит намекнуть на старые связи. Затем шёл Борис Семёнович из Калининграда. О нём известно было мало, сам он разговаривал немного и свысока. Ещё один калининградец, Фёдор, был, видимо, его подчиненным. Из женщин больше всего карманных получила москвичка Леночка — самая молодая и красивая в группе. Но держалась она мило и просто. Инга Матвеевна из Екатеринбурга и Вероника Аркадьевна из Воронежа — обе банковские работники — по денежному критерию были равны, однако первая из них стремилась доминировать, по крайней мере, в женской части группы, и вела себя несколько заносчиво.
      Пошелестев зелёненькими, народ оживился, поехали со смехом, шутками, анекдотами. Постепенно Максим тоже пришёл в хорошее расположение духа и даже сам удивлялся, с каким вдохновением рассказывает о знаменитых зданиях, с каким восторгом показывает Статую Свободы и особенно потрясающую панораму Манхаттена с океана. Видимо, сказывалось сравнение с недавним зрелищем Гарлема. Эдик снова порадовал — он великолепно знал город, показал многие интересные места, где Максим ещё не бывал, без устали рассказывал разные невероятные истории, скорее всего придуманные для туристов поколениями гидов.
      Между делом Максим посмотрел его книжку. Самодел на компьютере с копирайтом Библиотеки Конгресса. Написана хотя и английскими словами, но явно по-русски.
- Сами по-английски писали? — спросил Максим.
— Отдавал переводить, — вздохнул Эдик. — Дорого. Слушай, а в Рашке наверно, дешевле?
— Не знаю, не приценялся.
— Надо в группе поспрашивать. Может, кто знает. Материала много, нужно переводить.
      Максим полистал книгу. Она была о некоем красавце атлетического сложения, обладавшим мужскими достоинствами выдающися размеров и невероятной сексуальностью. Он бежал в Америку из тиранической страны, где ему не давали возможности проявиться как личности, и здесь на него открылось паломничество молодых прекрасных миллионерш, которые наперебой зазывали его в свои роскошные поместья и дарили ему дорогие машины.
      С литературно-художественной точки зрения тексту было далеко до Луки, а язык просто убог, что, впрочем, могло быть усугублено переводом, когда особые богатства русского языка, дарованные современной российской литературе свободой слова, при переходе на бедный в этом отношении английский по необходимости сводятся к единственному слову "фак" со всего одной его жалкой грамматической формой.

      В конце дня вернулись в отель, где их уже ждал Дэвид. Знакомились с интересом, с любопытством даже: ведь настоящий американец! Женщины разглядывали, как одет.
— Вот смотри, — тихонько обменивались впечатлениями Инга Матвеевна и Вероника, — вроде бы ничего особенного, но как отличается от наших мужчин. Их скучные глаженые брюки смотрятся так старомодно. А у него из какой-то холщёвки что ли. Карманы нашивные везде — и у коленей, и даже ниже. С хлястиками, пряжками, застёжками. Ботинки тоже с наворотами — клёпки, ремешки, подошва в рубцах. Всё на нем грубовато как будто, а выглядит он элегантно.
      Мужчины заинтересовались часами. Дэвид заметил и охотно стал их демонстрировать:
— Очень для меня удобные. Если мне надо узнать сейчас время в Москве, то я поворачиваю вот это кольцо сюда, на Нью-Йорк, и здесь смотрю московское время. А вот тут Париж,  Сингапур. Вот Владивосток. В общем, везде.
— Класс! — восхищался Сенин.
— Погоди-ка, — пригляделся Фёдор, — а почему тут города по-русски написаны?
— Русские часы. В Москве купил, возле Белорусского вокзала.
— Надо же! — удивился Федор. — А мы здесь часов накупили.
      Дэвид засмеялся:
— Всегда хочется из другой страны что-нибудь привезти. Я тоже в Москве всегда покупаю. Вот эти брюки, ботинки.
— Что? Как? В Москве?! — закричали сразу несколько голосов.
— Там у вас отличный магазин есть. Всё натуральное. И совсем дёшево.
— Где? Какой магазин?
— На Сретенке. «Рабочая одежда» называется.
      Все оглушённо замолкли. Потом загомонили растерянно:
— «Рабочая одежда»? Никогда такого не слышали. На Сретенке?
— Да. Когда я бываю в Москве, всегда захожу. Мои американские друзья удивляются: «Где ты такие оригинальные вещи покупаешь?» — и он захохотал довольный.

      Контакт установился. Разговорились, и Дэвид обмолвился, что сегодня вечером в Центральном парке будет петь Паваротти.
— Как Паваротти? — встрепенулась Инга Матвеевна. — Сам Паваротти?
— Конечно. У него заместителей нет.
— А как попасть? Сколько стоит билет?
— Концерт бесплатный. Вход свободный. Пожалуйста.
      Тут вся ошеломлённая группа загомонила. Послушать Паваротти. Да ещё бесплатно. Можно ли было мечтать. Дома расскажут — никто не поверит. Немедленно и единогласно решили пойти, пожертвовав «Красным пиджаком». Дэвид обрадовался такому решению и смотрел на группу с уважением.
— Как тебе работается, — спросил он Максима, — небось, рад побыть с... у вас такое слово есть... с соотечественниками. Ух, еле выговорил.
      Максим не стал ему рассказывать о своих позорных приключениях с деньгами, а об отчаянном намерении всё бросить даже сам не хотел вспоминать.
— О чём речь? — ответил он бодро. — Соскучился по своим.
      Дэвид объяснил группе, что такие концерты похожи на пикник. Надо взять с собой еды, постелить что-то на траву.
— Ну и выпить чего немного, — добавил Федор.
— Пить у нас на улице нельзя. Даже пиво.
— Ну да? Как же в такую жару да на природе хоть пивка не выпить? Ничего себе, свобода у них тут.
— В общем-то немного можно. Только бутылочки нужно в бумажных пакетах держать. Чтоб не видно было. Но если шум будет, полиция может подойти и проверить. Так что пару бутылочек — не больше. Договорились?
— А чего это он бесплатно поёт? — спросил Сенин. — За плату уже не ходят что ли?
— Вот темнота сингапурская, — покачал головой Ветеран. — Да на него билетов не достать нигде в мире. Даже в твоем Сенингапуре. Просто человек он, а не жлоб. Для людей поёт, кому билеты не по карману. Усёк?
      В парк с разных сторон спокойно стекались люди. Семьями, группами, парами, поодиночке. Шли с корзинками еды, с пледами, складными стульчиками, столиками. На огромной поляне расстилали пледы, скатерти, салфетки, устраивались, расставляли еду. Народу собралось море. Тысячи. Но располагались так, что между группами можно было пройти, никто никого не теснил, в кучу не сбивались. Разговаривали, смеялись, но негромко, чтоб не мешать другим. Выпивки не было видно.
      Великолепный, как всегда, Паваротти совершенно очаровал. Пел легко и вдохновенно. Его мощный летучий голос заполнял простор поляны, и тысячи людей замерли в тишине, слушали, светясь лицами, забыв про еду. Необыкновенное ощущение было таким, будто он пел для каждого отдельно, и в то же время будто вся огромная масса людей была одним единым слушателем.
      Концерт длился дольше объявленного и кончился уже затемно, но люди всё не расходились, как если бы голос певца создал над поляной ещё стоящий купол, и только под ним могла сохраняться просветлённая душа. А выйди отсюда — всё опять вернется к обыденности.

      На следующий день группа попросилась в магазины, и Максим с ужасом подумал, что волей-неволей придётся помогать им с покупками, что для него было работой просто непосильной, поскольку хождение по магазинам он глубоко ненавидел и достаточного опыта в этом деле не имел. Однако получилось не так уж страшно — и женщины, и, что особенно удивительно, мужчины группы проявили в магазинах высокую степень самостоятельности, почти не обращаясь к переводческим услугам Максима. Не говоря по-английски, они, тем не менее, прекрасно находили общий язык с продавцами, привередничали, жестоко торговались, и наконец с довольным видом принимали покупку, числя победу за собой. Но и продавцы, как можно было заметить, отнюдь не оставались опечаленными.
      К удивлению Максима, один мужичок накупил огромную сумку наклеек на ногти, упаковок, пожалуй, с тысячу. Другой — сотни флаконов поддельных «французских» духов по доллару. Третий — чемодан двухдолларовых наручных часов. Максим ещё подумал сочувственно: «Вот сколько подарков приходится покупать. Понятно: и родне, и друзьям — всем нужно хоть пустяк какой из Америки привезти». И только Федор объяснил потом наивному Максиму, что они свой товар минимум в десять раз обернут. «Забодают со свистом» — хохотал он.
      Сенин решил купить сыну компьютер. Пусть, сказал, лучше делом займется, чем шайбу гонять. В этой технике Максим разбирался, поэтому с удовольствием вызвался помочь. Он показывал Сенину разные модели, называл цены. Тот смотрел недоверчиво:
— Что это дорогие какие? В Сингапуре и то дешевле.
— Конечно, дешевле, — смеялся Максим, — их же там делают. Что ж там не купил?
— Денег тогда не было. Только на видеокамеру хватило.
      Походили, посмотрели, но на покупку Сенин так и не решился. А когда обвешанная коробками, сумками и пакетами группа вернулась в отель, Сенин, торжествующе взглянув на Максима, объявил, что сам нашёл и купил отличный компьютер всего за триста долларов. Мужчины загудели, чтоб показал, и он с гордостью открыл коробку:
— Экран нормальный. Куда ему больше-то. Вот звук регулировать, вот свет, контрастность. Всё, будем говорить, путём. А в том магазине, — он повернулся к Максиму, — точно такой больше тысячи стоит.
— А компьютер какой? — спросил Максим.
— Ну вот он.
— Это монитор. А сам компьютер где?
      Наступила тишина, а потом разразился дикий хохот.
— Чукча! — кричал Фёдор. — Ты ж трубу от граммофона купил!
      На Сенина было жалко смотреть. Он озирался, заглядывал в коробку, моргал растерянно.
— Что же делать?
— Докупать к трубе граммофон, — веселилась группа.
      Пришлось Эдику везти Сенина с Максимом в тот же магазин.
— Э-э-э, — протянул Эдик увидев лавочку, — у арабов купил. Тяжёлый случай.
      Действительно, дело оказалось не простым. Чтобы докупить необходимое, у Сенина не хватало денег, брать монитор назад хозяин наотрез отказался, предложил подобрать что-нибудь взамен на ту же сумму, но ничего подходящего не нашлось. Максим уже просто не знал, чем помочь, но Эдик, сравнив цены, обнаружил, что мониторы этого типа стоят не триста, а двести долларов. Тогда насели на хозяина, уличив его в обмане, и тот вернул деньги, всучив всё же Сенину дорогую насадку для видеокамеры, чтобы снимать в сумерках.
      Потом уже обнаружилось, что на самом деле насадка стоит раза в три дешевле.
      Вечером возбуждённые покупками женщины сказали, что хотят отдохнуть, а мужчины пошли в ночной клуб. Предвкушений было много, но реальность сильно разочаровала. Даже Фёдор недоумевал:
— Это для больных что ли? Или для тех, кто никогда на пляже не был. А так что же интересного? Скучища. Мужики там по-моему все сдвинутые. А как она у этого деда на коленках ерзала. Тьфу! Совсем старый хрен из ума выжил. Сидит красный весь, того гляди — кондрашка хватит.
      Женская часть группы с удовольствием потешалась над незадачливыми мужиками, которые заплатили такие деньги, чтобы посмотреть на кривоногих филиппинок в купальниках.
      Разочарованным мужчинам Максим смеясь сказал, что они видели ещё не самое худшее, а вот в театрах на Сорок второй уж действительно рвотный порошок для совсем свихнутых. Ему и в голову не пришло, что его замечание окажется для некоторых интригующим, но судя по отпускаемым на другой день шуткам о том, что Федя и Сенингапур теперь не будут мыть указательные пальцы, они прикоснулись-таки к американскому театральному искусству.

      После таких никого не впечатливших опытов, решили вести более культурную жизнь, которая, кстати, как раз и предстояла: был запланирован концерт известного современного рок-певца. Тут уж радужные предвкушения охватили женщин, поскольку певец был всеобщим дамским любимцем.
      Все, правда, немного скисли, когда вошли в концертный зал, больше напоминавший то ли ангар, то ли заброшенный заводской цех. Но народу набилось много, толпа несколько оживила железные фермы и жестяные рифленые стены. Сцена тоже была простецкая — помост без занавеса и вообще без какого-либо оформления. Правда, от зала помост почему-то отгорожен довольно высоким забором.
      По сцене ходили странные личности, видимо, рабочие что ли, в неряшливой одежде. Один вообще по пояс голый, животастый, весь в наколках. Потом оказалось, что это и есть музыканты. Они загрохотали на своих инструментах и на сцену под оглушительные крики, свист и визги зала выскочил певец. Был он в чёрной жилетке, чёрной же бабочке, в узких кожаных штанах, но босиком и без рубашки. Под бабочкой открывалась грудь в рыжей шерсти, на плече красовалась большая разноцветная татуировка.
      Он чуть присел, прижал к междуножию гитару с задранным вверх грифом и яростно ударил по ней, создав звук, похожий на выстрел из ракетницы. Барабанщик немедленно ответил короткими автоматными очередями. Певец, схватив зубами микрофон, взвыл, перекрикивая свист и визг.

      Из-за грохота оркестра, из-за беснования зала было плохо слышно, что он пел, но публика впала в совершенно буйное состояние. Все повскакали с мест, орали, вопили, тряслись в судорогах.
      Группа обалдело сжалась, дико озираясь. Какая-то девица рядом вложила в рот четыре пальца и засвистела так пронзительно, что несколько человек впереди взвились, дергаясь в экстазе.
      Певец расходился всё больше. Он прыгал, вертелся волчком, дирижировал орущим залом, сам орал безумным криком. Сорвал с себя жилетку, вопил, вертя её над собой, мотал головой так, что его длинные волосы сбились в копну и встали дыбом.
      Неожиданно по проходам между рядов понеслись к сцене девицы и стали бросать певцу через забор что-то непонятное, но когда он, довольно гогоча, продемострировал залу знаки зрительской благодарности, вся группа ахнула — это были бюстгальтеры и женские трусы. Мимо группы прошествовала вперёд толстуха, крутя над головой розовым исподним неимоверных размеров. Стало понятно назначение забора: не будь его, возбужденные поклонницы могли бы вытворить с певцом всё, что угодно.
      Концерт продолжался. Жестяные стены зала вибрировали, потолок над железными решётчатыми фермами кажется поднимался на звуковых волнах, сам воздух гремел, бил по перепонкам. Голова раскалывалась, и группа не выдержала — стали выбираться, закрыв уши ладонями.

      На воздухе, отдышавшись, ошалело смотрели друг на друга, а потом принялись истерически хохотать.
— Ну что, — Фёдор толкнул локтем Сенина, — как в Сингапуре?
— Точно! — хохотал тот.
— Неужели с себя снимали? — охнула кто-то из женщин.
— Да если с себя, так это ещё ничего, — вытирая слезы от смеха, проговорил Ветеран. — Мужик большой, волосатый, рычит — ну и у них естественная женская реакция. Всё ясно. А вот если заранее покупали, то это уже клинический случай.
— Да нет, всё нормально, — солидно объяснил Борис Семёнович. — Каково искусство, такова и отдача. В частности, вот это, так сказать, творчество нацелено ниже пояса — результат соответствующий. А что им бросать? Цветы? Вы можете представить эти рожи с букетами цветов? Я не могу. А вот с женскими трусами за пазухой — пожалуйста.


Брайтон-Бич и кружка с дыркой

      Нью-Йоркская часть программы заканчивалась. В последний день по настоянию Ветерана и Бориса Семёновича решили съездить на Брайтон-Бич, хотя Эдик настойчиво отговаривал, ссылаясь на дальность поездки, на ветренную пасмурную погоду, когда в океане не искупаться, а кроме этого что там делать? Но в России все столько слышали про «Малую Одессу», что непременно хотелось посмотреть на это красивое место, напоминающее, видимо, одесский Приморский бульвар с его каштанами, знаменитой лестницей, памятником Дюку, с роскошным зданием театра.
      Но утром Максим застал группу в мрачном настроении. Вероника, опухшая от слез, на чём свет стоит поносила бандитский Нью-Йорк, растяп мужиков, низменные интересы всей группы, которая вместо получения знаний занимается чёрт знает чем, и вообще она не собирается продолжать эту фальшивую стажировку и требует отправить её домой, в Воронеж.
      Оказалось, что вчера поздно вечером часть группы решила погулять по Бродвею, где у Вероники разрезали бритвой сумку и вытащили оттуда пятьсот долларов — всё, что осталось от ее карманных денег после магазинов.
Неизвестно, что бы Максим делал без Эдика, который в этой безнадежной ситуации оказался просто спасителем. Он уединился с Вероникой, и когда через некоторое время они вышли,  Эдик показал глазами, что всё в порядке, а Вероника ещё всхлипывала, но уже сквозь смущённую улыбку.

      Пока медленно тащились на Брайтон-Бич в пробках по бесконечным путепроводам, мостам и эстакадам, Максим вспомнил свою поездку в Одессу, когда во студенчестве каждое лето мотались весёлыми компаниями по всему Союзу с рюкзаками, гитарами, палатками. Золотое было времечко, беззаботное. В Одессу они тоже приехали большой ватагой, но забравшись подальше от города на побережье, постепенно разбились на парочки. У Максима была тогда прелесть какая девушка. Жалко, потом не сложилось. А тогда они поставили палатку под обрывом у самой воды, так что утром можно даже на ноги не вставать, а перекатился по песочку — и вот ты уже в ласковом море. Готовили на костре, Максим наловчился ловить под камнями непугливых толстеньких бычков, жарили их, уху варили. Эх, жизнь была!
      Однажды под вечер рядом с ними оказались двое мальчишек лет по тринадцать. Темнеет уже, а они домой не уходят. Оказывается, их из пионерлагеря выгнали.
— За что?
— Да мы к девочкам приставали.
— Ничего себе, кавалеры. Как же это вас выгнали? Куда?
— Ну не выгнали. Домой отправили. А мы убежали. Дома-то попадёт.
      Что с ними было делать? Решили на эту ночь уложить у себя в патлатке, а потом уговорить вернуться либо в лагерь, либо домой. У костра парни достали блестящую пачку сигарет «Кэмэл», что в то время было редкостной роскошью, и предложили Максиму.
— Где вы такое взяли? — удивился он.
— А в порту.
— Как это?
— Туда вагоны под погрузку идут, а мы прицепимся снизу между колес и так проезжаем в зону. Там увидим иностранного моряка, подходим: «Хайль ду ю ду! Ван сигарет плиз». Ну и дают.
      Посмеявшись с ребятами, проворочались всю ночь в тесной палатке, кое-как заснули под утро, а когда проснулись — парней не было ни в палатке, ни возле.
— Сбежали, чертенята! — ахнул в сердцах Максим, но в это время над головой раздалось:
— Привет!
      Парни стояли на обрыве, держа на плечах по большой картонной коробке. Один их них запустил руку в коробку, достал оттуда крупное красное яблоко и бросил вниз. Максим поймал, хотел было откусить, но сверху донеслось:
— Первое яблоко даме!
Ребята спустились с полными коробками отборных яблок.
— Где взяли?
— Подарок мэра города.
      Оказалось — обнесли сад на даче какого-то городского начальника.
      Максим вдвоем с девушкой уговорили сорванцов не доводить родителей до инфаркта, вернуться в лагерь, а потом всё вспоминали их шутки, проделки и блатные песни, которые те им исполняли, поддержав одесскую юморную славу, подтвердившуюся ещё раз, когда в конце каникул студенческая ватага уезжала домой. Трамвай был набит так, что люди буквально спрессовались в нём, тесно прижатые друг к другу. Народ, стиснутый в жаре и духоте, терпеливо молчал, и вдруг взвился истеричный женский крик:
— Что вы делаете? Нахал!
И меланхоличный мужской бас в ответ:
— А что делать?
      В трамвае начался ропот, что вечно тут такая давка, а женщинам в одесских трамваях просто ездить опасно, и когда это безобразие в Одессе кончится. Тут по радио голос водителя:
— Кому не нравится Одесса, следующая остановка — вокзал.

      Между тем, автобус добрался наконец до Брайтона и остановился под железными фермами надземки. Группа вышла, недоуменно оглядываясь. С двух сторон надземки почти вплотную к ней тянулись неказистые облупленные дома, улица внизу замусорена — бумаги, пластиковые мешки, сено какое-то (откуда здесь сено?), вдоль тротуаров течёт вода с зелёными разводами, в поток брошены деревянные ящики, по которым перебирается народ.
— Где же Малая Одесса? — растерянно спросила Вероника Аркадьевна.
— Вот, — виновато сказал Эдик. — Главная улица, — и неуверенно повел рукой вокруг.
— Главная улица, — фыркнула Инга Матвеевна. — Кто же это догадался Одессой назвать?
      Со скрежетом и визгом, от которого заболели зубы, прогрохотал поезд, сверху что-то посыпалось, закапало. Группа опасливо отодвинулась к домам. Фёдор показал на окна, мимо которых буквально в паре метров громыхал поезд:
— Как же там люди живут?
— Живут, — развёл руками Эдик.
      Густая крикливая толпа на улице гомонила по-русски с явственными юго-западными интонациями.
— Они выбрали свободу, — сказал Максим. — Под мостом.
— Здесь говорят, — улыбнулся Эдик, — «Приехали в Америку, а живем, как в Жмеринке». — Потом спохватился и добавил: — На океане получше.
      Вдоль огромного, уходящего вдаль пляжа был устроен широкий деревянный променад со скамейками, на которых сидели группками старушки с вязанием, старики с клюшками и советскими орденами на пиджаках. Один жилистый старикан в темно-синем костюме, сетчатой желтой шляпе и зеленом галстуке говорил другому, кругленькому толстячку с выпирающим пузцом:
— Я же был главным инженером. И где? В ящике! Много чего мог. Ты ж понимаешь. Уезжать, конечно, трудно было. Нахлебался.
— А я, — постукивал клюшкой толстячок, — я вообще завбазой был. Люди на меня молились. Так знаешь, когда сидели в Италии, один, кто там командовал, узнал меня. И что ты думаешь? Сразу не в кибуц, а сюда в Америку направил. Вот так повезло. Люди добро помнят.
      Океан сильно волнил, выбрасывая на берег пластиковые пакеты, бумажные стаканчики и намывая вдоль пляжа кайму из окурков. Никаких одесских красот здесь тоже не было.
      Вернулись на главную улицу, собираясь ехать назад, но женщины обнаружили дешевый тряпочный магазин и исчезли в его глубинах. Мужчины зашли в продуктовый магазин, поражаясь изобилию продуктов, многие из которых уже давным давно были в Союзе острым дефицитом.
      Увидели прикреплённую к дверям картонку с надписью «Свежие пельмени», разыгралась ностальгия, зашли. Это был крошечный ресторанчик на три столика. Официант принёс нечто слипшееся, сразу показавшееся подозрительным. Попробовали.
      Борис Семёнович спросил официанта:
— Вы уверены, что это пельмени?
— Безусловно, — ответил тот, — разве вы не видите.
— Да видеть-то вижу, но не узнаю. Ни на вид, ни на вкус.
      Официант завел интеллигентную беседу:
— Может, они на вкус и другие, зато для здоровья полезнее.
— Это почему же?
— А у нас повар — кандидат химических наук. Из керосинки. Ну, нефтяной институт в Москве. Он-то знает, что полезно, а что вредно.
— Ясно. А вы что же, ассистент?
— Нет, я музыкант. В Московской консерватории на тромбоне играл.
— Тогда вопросов больше нет.
      Пока народ уныло ковырял вилками в неопределенной массе, Ветеран и Борис Семёнович в уголке за столиком тихо разговали с каким-то мужичком невысокого росточка со жгуче-чёрной длинной и окладистой бородой, делавшей его похожим на гнома.
— Ну и чего же ты? — донёсся до Максима вопрос Ветерана. — Чего не хватало?
— Хватало, — отвечал гном. — И оставалось. А только противно всё было. Противно, да и всё тут! — добавил он с горячностью.
— А здесь? — спросил Борис Семенович.
— Здесь, что сумел — то твоё. А что не сумел — сам дурак. Никто не даст, но никто и не отнимет.
— Да что отнимать-то? Твой чуланчик-ресторанчик?
— Ну, знаешь, — обиделся гном, — какой ни есть, а свой бизнес.
— Бизнес! — Борис Семёнович хмыкнул.
— Здесь разные возможности есть. Только соображать надо. Вот сейчас, — внезапно оживился гном, вскинув вверх бороду, — с одной фирмой хотим туда к вам завод продать по переработке мусора. Если пройдет сделка — будут хорошие деньги.
— Какой завод? — насторожился Борис Семенович.
— Отличный. Почти автоматический. Экологически чистый.
— Минутку, — Борис Семёнович повернулся к соседнему столику. — Федя, подойди-ка. Тут вот завод предлагают по твоей части.
— Да накой он нам нужен?
— А ты послушай, послушай.
      Они стали обсуждать детали, бородач послал официанта принести реламные проспекты, Фёдор сначала что-то бубнил скептически, но потом заинтересовался, стал вникать подробнее.
— Ладно, — Борис Семёнович поднялся. — Нам ехать пора. Проводи нас до автобуса, — кивнул он бородачу.
      По дороге Борис Семёнович говорил, наклоняясь к лысине гнома, белевшей ровным кружком среди чёрной оторочки волос:
— Оттуда у нас с поляками налажено, а ты тогда здесь обеспечишь. Так? А из Польши сюда мы подумаем. Возможно, там на месте найдём. Тогда их с тобой свяжем. Насчёт завода мы тоже вполне серьёзно. Готовь всё здесь, — он засмеялся, приобняв гнома за плечо. — Надо же помогать своим. На вашу американскую бедность. Хоть ресторан путёвый откроешь.
      Тот быстро кивал головой, и казалось, что кто-то дёргает его из-под воротника то сзади за длинные пряди волос, то спереди за бороду.

      Уезжали с Брайтона в настроении разочарования, словно некое дальнее романтическое видение было разрушено грубым столкновением с реальностью. И когда автобус катил по набережной, с которой открывался вид на сверкающие громады Манхаттена, все как бы вздохнули и оживились, будто снова уверились в том, что вот оно, стоит, не исчезло, не потускнело укоренившееся, успокаивающее представление об Америке и Нью-Йорке.
      В автобусе Борис Семёнович в прекрасном настроении говорил Фёдору:
— Это ты, как специалист, должен был сообразить, а не я.
— Да у нас и мусора столько не будет, этот завод загружать.
— Вот и хорошо. Поляки помогут. Твоя идея камешки с карьера в мусорных машинах возить была, ничего не скажешь, отличной.
— С советских времён проверена, — хохотнул Федор.
— Но есть узкое место. Сейчас как? Мы везём на приграничную свалку, с польской стороны они своими машинами увозят. Но хоть на свалке контроль у погранцов слабоват, да и люди там все свои, всё же передача груза — наше слабое звено. А тут — общий завод. Соображаешь? Наши машины, их машины — вместе мусор загружают. Тут с передачей нет проблем. Всё будет совершенно чисто. Так?
— Ну так. Схема-то верная, только где столько денег на завод взять?
— Это мы развернём. Экология — большое дело. Да и, сам понимаешь, с такой покупки у всех наших начальничков навар набежит — будь здоров. Кто же откажется?

      Вечером намечался ужин в ресторане «Бифштекс-Чарли», знаменитом не только отменными бифштексами, но и тем, что там стаканы посетителей не должны стоять пустыми — за ту же плату официант немедленно наполняет посуду, как только гость её опорожнит. Но Ветеран с сомнением покачал головой:
— Мужики, не будьте простаками. Это ж как в анекдоте про Сталина.
— Каком анекдоте? При чем тут Сталин?
— Старый анекдот. Вы, молодёжь, не знаете. Умирает Сталин, предстает перед Святым Петром и тот ему говорит: «Сам понимаешь, Иосиф, дорога тебе только в ад. Но грешник ты всё же особый, тебе предоставляется выбор: куда хочешь — в социалистический ад или в капиталистический?» Сталин отвечает: «Социалистический я сам построил, знаю, что это такое, а вот на капиталистический нельзя ли взглянуть?» — «Пожалуйста, вот дырка в заборе, посмотри». Заглянул, а там сидит весёлый парень, черти ему в кружку вино наливают, на коленях у него голая девица. Сталин обрадовался: «Вот, туда хочу!» Черти вмиг подхватили его вилами - и на сковородку. Он кричит: «Что такое? Я же хотел, как тот парень!» А Пётр ему: «Да ты что, Иосиф. Это ж реклама. У него кружка-то с дыркой, а девица-то — без».
     Максим не знал этого анекдота и был поражён удивительной работой коллективного свехсознания народа. Действительно, люди в Союзе жили в полной изоляции от капиталистического мира, но притом, каким-то непостижимым способом точно поняли закон неизвестного им общества, что и выразили в анекдоте.

      Нет в Америке ничего, что не подпадало бы под действие этого закона, поскольку вся жизнь здесь основана на рекламе. Говорят, что реклама — двигатель бизнеса. И намеренно ли оставляют при этом в тени, что любая реклама обязательно обман? Причем, довольно подленький, поскольку реклама говорит правду, но не всю.
      Как тот, запомнившийся со студенческих лет случай. В учебнике по русскому фольклору была запись беседы со старушкой, где она рассказывала о том, как однажды её, маленькую тогда девочку, пригласила к себе барыня и угощала чаем:
— Я сижу смирненько за столом, чаёк прихлёбываю, а в вазе кусочки такие белые лежат, как из снега. Барынька мне и говорит: «Ты чего ж пустой чай пьешь? Возьми сахару». А я про сахар слыхала, да не видала никогда. Думала, он мягкий, а взяла — он как камушек. Ну, зажала его в горстку и сижу, не знаю, чего с им делать. Засмеялась барынька, показала мне, как в прикуску пить, как в накладку.
      И так Максиму жалко было ту несчастную девчушку! А потом в библиотеке он случайно наткнулся на полную запись беседы, где записывающий спрашивает:
— Как же крестяне чай пили? Не сладкий что ли? И ещё, вы говорили, сладкие пироги пекли.
      А бабушка на это:
— Да ведь мёд-то в сенцах кадками стоял.

      Это и есть основной приём любого пропагандистского, в том числе рекламного обмана. И если следовать логике, то получается, что обман — двигатель бизнеса. Вот это уж совершенно правдивое утверждение.

      Народ над анекдотом Ветерана посмеялся, все согласились, что в ресторане существовать такого немыслимого правила никак не может, но всё же слишком велик был соблазн погулять на халяву. Решили рискнуть.
      Вероника заявила, что в ресторан не пойдёт и переглянулась с Эдиком, который уехал на автобусе, а через некоторое время подкатил к отелю на чёрном лимузине и к зависти женской части группы лихо увёз Веронику, как царевну из терема на тройке с бубенцами.
      На этот раз ресторан понравился. Хотя там не было ни музыки, ни танцев, зато был богатый фуршетный стол с разнообразными салатами и закусками. А самое главное — официанты стояли в ряд у стены с кувшинами вина и пива наготове, действительно следя, чтобы стаканы на столах не пустовали. Правда, особенно суетиться им не приходилось, поскольку американки обычно ограничивались фужером вина, а американцы — парой пива.
      На сооружённом из сдвинутых столиков длинном русском столе стаканы опустели ещё до того, как гости положили себе на тарелки закуски. Официанты дружно восстановили ситуацию, но когда неспешно возвратились на исходные позиции, с изумлением увидели, что стаканы снова пусты. После третьего марша к русскому столу у них опустели кувшины, и пока они в легкой панике бегали их наполнять, ресторанное правило о полных стаканах на некоторое время было нарушено.
— Давай, мужики! — возбуждённо кричал Фёдор. — И девочки помогайте! Мы им сделаем кружки с дырками.
      Тогда официанты сменили тактику — половина из них, почти не отходя от стола, орудовала кувшинами до иссякания запаса, а вторая половина в это время наполняла опустевшую посуду на кухне.
      Посетители ресторана стали с интересом посматривать на длинный стол, раздались смешки, кажется, зрители уже заключали пари по поводу того, выдержит ли соревнование «Чарли», и похоже, большинство ставило на русских. Не зря, пожалуй. Потому что к ресторану подкралась опасность с другой стороны: пока шла запарка с кувшинами, дружный коллектив группы подчистую подмёл фуршетный стол. Часть официантского отряда вынуждена была закрывать этот прорыв, а остальным пришлось бегать уже с двумя кувшинами в руках — один с пивом, другой с вином.
      Неожиданно на помощь им пришел Фёдор.
— Скажи им, — наклонился он к Максиму, — пусть завязывают с пивом. Всё равно это квас, там и градуса-то нет. Пусть таскают вино. Кислятина, но всё ж покрепче. Только пусть одно красное, а эту жёлтую мочу не надо.
      Такой поворот дела совсем обескуражил официантов — они впервые видели, как люди, выпившие столько пива, начинают стаканами хлестать вино.
      Посетители вокруг уже не скрывали зрительского интереса и сидели, повернувшись к русским. Когда под общий громкий восторг стола принесли огромные, шкворчащие, истекающие соком бифштексы, пришел хозяин ресторана осведомиться, как здесь нравится гостям. Он представился как Тэд, но узнав, что в группе есть двое из Калининграда, вдруг воскликнул:
— О, тэ ж Крулэвец! Стары польски град!
      К радости группы выяснилось, что он пан Тадэуш, поляк, и хотя в Америку приехал уже давно, всё же его душа быстро вошла в славянский резонанс, и он с готовностью принял предложение Федора выпить, как добрые соседи.
      Через некоторое время пан Тадэуш, совершенно очаровав дам, целовал им ручки, называл их «пани», пил с ними «на здрове», превратив русское застолье в настоящий спектакль для остальных посетителей. Кивая на бегающих вокруг стола официантов, Тадэуш намекнул, что они заслужили сегодня двойные чаевые, тогда как он, хозяин, точно уж прогорел с этими русскими, которые выпили чуть ли не двухнедельную норму ресторана. Но утешая почему-то Максима, весело объяснил, что сегодняшний вечер — отличная реклама, поэтому всё ему вернётся.
      После десяти часов довольные увиденным шоу американцы стали расходиться, и вскоре русские остались одни, удивляясь тому, что американские рестораны пустеют тогда, когда по русским понятиям только ещё начинается самый ресторанный разгул. В пустом зале стало неуютно, женщины запросились домой, намереваясь готовиться к завтрашнему отъезду, мужчины же, считая, что пиво и вино не может компенсировать нескольких дней относительного воздержания, пригласили хозяина ресторана к себе в отель, где у них есть то, что нужно, и тот не мог устоять то ли перед уговорами дам, то ли по зову души.

      Борис Семёнович шёл с паном Тадэушем, что-то горячо с ним обсуждая. Изредка доносились слова Бориса Семёновича, который, как все говорящие с иностранцами, прибавлял громкости голоса, полагая, что так будет понятнее: «Позвоним ему... Мы сегодня... До Польши у нас отлажено. Здесь теперь тоже. Надо от Польши сюда... Вся цепочка...».
      Группа уговаривала Максима посидеть с ними в отеле, но он, хорошо представляя гостиничное продолжение, предупредил Ветерана, чтобы не было шума, и поехал к себе собираться в дорогу.



Калифорния

       После вчерашнего вечера, затянувшегося чуть не до утра, после длинного перелёта в Сан-Франциско, после стояния в пробках по дороге из аэропорта группа наконец прибыла в отель. Он был великолепен. Высокий потолок куполом, из-под которого свисала огромная сверкающая люстра, стены в темных деревянных панелях с врезанными в них подсвеченными витражными картинами, мозаичный пол, по дальней полукруглой гранитной стене цветным водопадом бежит вода, а перед стеной разбит настоящий тропический сад, весь в цветах.
       Дамы, хоть и подустали, но тут подтянулись, оживились, заулыбались, и Максим, проследив за их стреляющими взглядами, понял, что не столько красота отеля так подействовала на них , сколько толпа в регистрационном зале. Она состояла лишь из мужчин, причём, не из обычных. Это были отборные представители сильного пола. Одни из них матёры, окладисто бородаты, густо влосаты, прямо-таки гривасты, одеты элегантно и даже изысканно — сверкали белоснежные рубашки, блестели запонки на манжетах, дорогие часы, сияла начищенная обувь. Другие спортивны, стройны и модерны — в чёрной коже с заклёпками, значками, цепочками, а некоторые даже со шпорами на сапогах с высокими каблуками.
       Максим заметил в зале большой плакат, сообщавший, что в отеле проходит ежегодная традиционная конференция медведей и львов. Что такое медведи и быки на бирже, Максим знал, но вот насчет львов — неизвестно. Какие-нибудь научные организации? Или спортивные команды? Нет, скорее всего, музыканты. Сан-Франциско славится музыкальной культурой. Да и вообще ведь это город поэтов, писателей, художников, а в этих холёных интеллектуалах чувствуется какой-то вольный артистизм.
       В общем, не важно, подумал он, главное — дамам будет весело. Вон как они заходили по залу с неприступным видом! Даже Вероника Аркадьевна, которая всю дорогу мечтательно и печально молчала, сейчас смеялась и сняла накидку, чтобы лучше была видна её тонкая талия. А Инга Матвеевна села на подлокотник кресла, изящно отставив вбок свои длинные стройные ноги и интригующе опуская глаза. Ослепительная Леночка весело щебетала, заливаясь колокольчиком, и встряхивала головой, рассыпая по залу блеск своих волос. Ей нравилось, что импозантные мужчины не таращатся на неё, не пытаются как бы невзначай оказаться рядом, чтобы познакомиться. Они держались достойно, тихо переговаривались, как-то особенно нежно обнимались с вновь прибывшими и тепло улыбались друг другу.
— Джентльмены! — вздохнула она. — Не то, что у нас — мужланы неотесанные.
       И она презрительно взглянула в сторону своих мужчин, которые стушевались, совсем потерявшись среди американцев, а женщины группы были явно рады открывавшейся возможности наказать их за то, что вчера, после гостеприимного Чарли, мужички не только не могли остановиться сами, но даже и такого милого хозяина ресторана грузили потом в такси, роняя бедного пана на асфальт и не попадая в дверь машины.
       Оформив бумаги, Максим повел группу к лифтам и вошел в кабинку с женщинами, чтоб помочь им отыскать номера. Двери лифта уже начали закрываться, как в последний момент к ним пружинисто вскочил один из этих то ли львов, то ли медведей. Он был моложав, очень красив, высок и вызывал представление о благородном рыцаре или лихом пирате. Впрочем, последняя ассоциация была скорее всего связана с массивной серьгой в ухе, поблескивающей из-под длинных чёрных волос. Мощные бицепсы гуляли под его темной майкой, на шее блестела металлическая цепь, кожаные брюки в обтяжку пробиты множеством заклёпок.
       Ошарашенные нахлынувшим мужским шармом дамы приняли боевую стойку, выставив верхнюю часть вооружения и заиграв глазами. Однако вошедший не принял вызова, высокомерно повернулся спиной, и кто-то от неожиданности то ли сдавленно ойкнул, то ли икнул: кожаные брюки были вырезаны сзади двумя большими овалами, в которых нежно розовели два голых выступающих окорочка с редкими чёрными волосками вверху.
       Дамы в ужасе вжались в стены кабинки и не дышали до своего этажа. Мужчины группы злорадно потешались над бедными женщинами, так жестоко обманутыми в своих лучших чувствах и намерениях, но потом всё же дружба была восстановлена, пусть даже в силу безальтернативности выбора.

       Отель находился в самом центре города, поэтому все решили прогуляться по вечернему Сан-Франциско. Принарядились, разумеется. Пошли в приподнятом настроении, но на пустынных улицах попримолкли — было темновато, жутковато даже. Вдруг сзади раздались крики, свист, гиканье. Оглянулись и еле успели отпрыгнуть к стенам — по улице во всю её ширину, и по тротуарам, неслась огромная толпа на роликовых коньках. Мальчишки, здоровые парни, матерые мужики и даже деды с развевающимися бородами, все усеянные мигающими разноцветными лампочками, лавиной катили мимо перепуганной, прижавшейся к стене дома группы, размахивая руками, прыгая через бордюр тротуара, крутясь, вертясь, вопя и улюлюкая.
       Придя постепенно в себя, прошли ещё немного к центральной площади, по которой слонялись подозрительные личности, поозирались там недоуменно, не зная, куда идти дальше. Один из бродивших по площади неожиданно спустил штаны и, придерживая их под коленками, пошёл, согнувшись, к скверику. Группа в панике бросилась прочь и почти побежала назад в отель мимо скамеек со спящими на них людьми. Откуда-то за группой увязался высокий негр в плаще с капюшоном, такой чёрный, что его лица в темноте совсем не было видно, и совершенно жутко в пустоте капюшона светились только белки глаз и зубы.
— Блонд, блонд, — восхищённо стонал он, приближаясь к сжавшейся от страха Леночке, и ни на кого ничуть не обращая внимания, пытался погладить её даже ночью сиявшие волосы.
       Фёдор двинулся на него, но Максим быстро дал негру пять долларов, и тот сразу отстал, поблагодарив, даже поклонившись.
— Феноменально! — крутил головой Ветеран в отеле. — Вот это тебе лиловый негр в притонах Сан-Франциско.

       Утром Максим обнаружил у себя под дверью карточку с приглашением на дружеский вечер Львов и Медведей. За завтраком оказалось, что такие же карточки получили все мужчины группы, за исключением Ветерана.
— Не тянешь ты, Лев Моисеевич, на льва, — смеялись над ним мужики. — И на медведя не тянешь.
— Нет, мальчики, — вступилась Вероника Аркадьевна. — Это они в вас слабину чувствуют, надеются, а Лев Моисеевич сразу видно — кремень.
       До запланированной автобусной экскурсии оставалось время, день был солнечный, и Максим предложил пройтись немного после завтрака. Его предложение встретили без энтузиазма, а Леночка наотрез отказалась. И зря. Это был совершенно другой город. Светлый, нарядный, оживленный. Нельзя было поверить в жуткие ночные картины. Площадь оказалась красивой, с затейливым памятником посередине в честь завоевания Калифорнии американцами сто с лишним лет назад. Женщины опасливо покосились в сторону скверика, но там всё было чисто вымыто и утопало в цветах.
       По соседней улице с пригорка спускался старинный открытый трамвай, весь облепленный гроздьями людей. Он остановился на деревянном поворотном кругу, пассажиры посыпались с него, из водительского тамбура спустилась крупная негритянка в форменной фуражке, с другой стороны к вагону подошла светловолосая женщина в оранжевой безрукавке с ломиком в руке, и они вдвоём начали поворачивать вагон на кругу. Вокруг уже стояла толпа новых пассажиров с пластиковыми стаканами колы в руках.
       Максим почувствовал запах крепкого кофе, обернулся, увидел небольшой разукрашенный киоск, откуда запах и исходил. В киоске сидела совсем ещё юная хорошенькая девчушка, вся в мелких кудряшках и во множестве серег с цветными шариками, но не в мочках ушей, а по всему лицу — по нескольку в бровях, в крыльях носа, даже одна в ярко накрашенной нижней губе сбоку. Серьга оттягивала уголок губы вниз, отчего лицо приобретало по детски обиженное выражение.
      Девчушка улыбнулась, спросила, какой приготовить кофе, и Максим с изумлением увидел, что во рту у неё тоже что-то поблескивает.
— У тебя и там? — неожиданно для себя глуповато спросил он, показав пальцем на свой рот.
      Она охотно выставила розовый язычок, пробитый кольцом с перламутровым шариком.
— Как же ты... — он хотел сказать «ешь», но почему-то сказал «целуешься»?
— Хорошо, — улыбнулась она. — Вам какой кофе?
      Кофе был очень неплохой. В Нью-Йорке такого не найдешь. Во всяком случае, на улице.
      В отель пошли другой дорогой, чтобы посмотреть на здание местной администрации, построенное в стиле Капитолия. Но немного не доходя до него, наткнулись на небольшую площадь с фонтаном, окружённую подстриженными кустами. Вокруг фонтана и под кустами в ворохах тряпья лежало множество людей. Кто-то мыл в чаше фонтана грязные ноги, кто-то тут же умывался, кто-то стирал тряпки. Остро воняло мочой.
      Шарахнулись назад и скорей прямиком в отель.
— Да что же они грязь какую развели, — возмущались женщины.
— Демократия, — вздохнул Борис Семенович.
— Почему вздохи? — спросил Ветеран. — Вы ведь теперь у себя такую же строите.
— А вы?
— Я уже отстроился. А что построил, то сам же и разломал.
— Что же так?
— Да вот, поздно увидел. А то бы не ломал. Подправить — это да, но не ломал бы.

      На экскурсию отправились в скептическом настроении. Автобус медленно катил по ничем не примечательным улицам, за исключением разве того, что на каждом доме развевался флаг из полос всех цветов радуги.
— Сан-Франциско, — торжественно и, как показалось Максиму, с особым чувством объяснял гид, — мировая столица геев и лесбиянок. Эти радужные флаги вывешивают на своих домах люди, практикующие однополую любовь.
— Любовь, — хмыкнула Вероника.
— Знаете, — нетерпеливо сказала гиду Инга Матвеевна, — мы это уже в отеле оценили в достаточной мере. Нет ли у вас здесь чего-нибудь менее столичного?
      Гид недоуменно озирался, и Максим спросил:
— Какой у нас маршрут дальше?
— Двойной пик.
— Что это такое? — подозрительно спросила Инга Матвеевна.
— Такая гора, — пояснил гид, торопливо добавив: — Оттуда открывается захватывающий вид на город.
— Вот туда и поехали, — сказал Максим.

      В дальнейшем ходе экскурсии предвзятое отношение к городу постепенно развеялось. Вид с гор был действительно потрясающ. А потом еще Золотой мост, романтические места, связанные с поэмой «Авось», затейливая кривая улица, пирсы, превращенные в туристический район, прогулка на катере по заливу — всё было великолепно.
      Вечером пошли в удивительный ресторан. Необычным было уже само здание, где он размещался. Небоскрёб, но не современный металло-стеклянный прямоугольник. Нет. Это было огромное сооружение сложной планировки, богато и затейливо украшенное. В мраморном резном холле под старинной бронзовой люстрой стоял артистично скомпанованный букет цветов метра в три высотой.
— Неужели живые? — ахнула Леночка.
      Подошли ближе, обступили, рассматривали, даже потрогали. Точно — живые! Удивлялись: ведь это ж постоянно менять надо. Какая работа!
      Ресторан занимал нижнюю часть здания, но устроен был так, что казалось, будто это хижины в джунглях. В центре располагалось озеро, по которому плавала лодка с играющим на ней оркестром в цветастых экзотических нарядах. Потолок уходил в тёмную вышину, и невозможно было представить, что над озером высится громада десятков этажей. Озеро окружали увитые цветами бамбуковые шалаши с камышовыми крышами, и там, как в отдельных кабинках, расставлены ресторанные столики. Время от времени гремит гром, сверкают молнии, с неба льёт тропический дождь. Лодка уплывает, прячась под навес. Потом дождь прекращается, лодка появляется, снова играет оркестр.
      Однако не только оригинальностью оформления было удивителено это место. Даже не столько. Танцевальная площадка перед озером — вот что было совершенно необычно для американского ресторана.
      Экзотическая тропическая кухня оказалась необыкновенно вкусной. Группа ела, пила, лихо отплясывала под ритмическую музыку — отдыхали весело, раскованно, как привыкли в своих ресторанах. Максим, соскучившись по такому веселью, тоже плясал во всю. Кроме группы, из посетителей не танцевал никто. Максим заметил в одной кабинке компанию американских женщин, видимо, туристов. Они с завистью смотрели на танцующих, но сами выйти на площадку не решались. Он подошёл, поднял их и вывел танцевать. Наши мужчины галантно разобрали дам, расшевелили, раскрутили. Те расслабились, плясали раскрасневшись, смеялись довольные.
     В одной из кабинок сидели за столиком два парня и красивая девушка с темными блестящими глазами. Девушка натянуто улыбалась, но было видно, что её томит смертельная скука. Она что-то говорила парням, кивая на площадку, но те стеснительно мялись. Вдруг она решительно отодвинула стул, вскочила, вспрыгнула на помост и начала выделывать такое, что из кабинок повысовывались люди и стали ей аплодировать.
— Вы кто? — крикнула она Максиму.
— Русские, — ответил он, выкидывая перед ней коленца.
— Я из Италии, — она кивнула головой на свой столик. — С этими американцами со скуки помрешь.
      Максим подхватил её, закружил, и они, что называется, дали чаду. Оркестр воодушевившись заиграл горячее, кое-где из кабинок стал выходить на площадку народ, и скоро весь помост был забит танцующими и хохочущими людьми, причём, разноплеменные мужчины старались, танцуя, пробиться ближе к Леночке, гибко и необыкновенно женственно творящей невероятное: казалось, что в некоем светящемся объёме ритмично и плавно взлетали, переплетаясь, её сверкающие волосы, тонкие руки и длинные белые ноги, создавая зримое воплощение музыки.
      Когда уходили из ресторана, подошёл хозяин и горячо благодарил за то, что устроили такой весёлый вечер.
— Я уж хотел на площадке тоже столики ставить, а то место зря пропадает — не танцует народ, сидят в кабинках тихонько. Теперь не буду, может быть, ваш пример даст начало. А вы ещё к нам не собираетесь? Если будете — милости прошу в мой ресторан, дам хорошую скидку.
— Странно, — рассуждали наши, — какой им интерес скучать в своих ресторанах? Сидели бы тогда дома.
     На вечернюю прогулку больше никого не тянуло, отправились спать, а на другой день улетали в Лос-Анжелес.
— Да, — подвела итог Инга Матвеевна на пути в аэропорт, — жалко этот необыкновенно красивый город — сколько же там грязного отребья!

      В Лос-Анжелесе бесконечные эстакады, многоэтажные развязки, автострады многорядной ширины, забитые машинами, укачали сильнее, чем в самолете, да и ехали уже, пожалуй, дольше, чем летели. Мужчины, как завороженные, смотрели в окна автобуса на непредставимое разнообразие сверкающих, изумительных, вызывающих горькую зависть машин, но кто-то из женщин не выдержал головокружительного вида сплошных автомобильных потоков, текущих снизу, сверху, с разных сторон и в разных направлениях:
—       Далеко ещё до города?
— Какого города? — удивился гид.
— Как какого? — забеспокоились в автобусе. — Мы в Лос-Анжелес едем?
— Да вот он, — показал гид в окно, — давно по нему катимся.
— Что — окраины?
— Тут нет окраин.
— Везде центр что ли?
—       И центра нет.
— А город-то есть? — засмеялся кто-то.
— Города, как вы его себе представляете, тоже нет. Вернее, это не один город, а много. Только они все вместе.
— Хорошо, — взяв в руки инициативу, заговорил Борис Семёнович, — можно называть части города районами, можно городами, но есть же всё-таки какие-то более центральные места. Скажем, Биверли-Хиллз, — подсказал он.
— Биверли-Хиллз это не в Лос-Анжелесе.
— Как не в Лос-Анжелесе! — подпрыгнула вся группа. — А где же? Разве не там голливудские звезды живут?
— Там, там. Он расположен в середине Лос-Анжелеса, но к нему не относится. Административно это другой город. Скорее, городок. Или посёлок, уж не знаю.
— Ясно, — подал обиженный голос Сенин, — звезды, будем говорить. Что же им с быдлом якшаться?
— Стены вообще-то нет или там границы какой. Это разделение, говорят, в основном налогов касается.
— Не разбери-пойми, совсем вы нас запутали.
— Это не я, это Лос-Анжелес.
— Да где же он в конце-концов?
— Вот, вокруг нас.
— Но здесь же одни дороги.
— Лос-Анжелес и есть дороги.
       Гид рассмеялся и сжалившись над группой добавил:
— Сейчас будем подъезжать к отелю, там более привычный вид.
       Действительно, ближе к отелю появились улицы, дома вдоль них, и на одной из улиц прилепившись к горе располагался отель. Неплохой отель. Но вокруг не обжито как-то. Словно начали застраивать улицу, да бросили.
— Всё же завезли нас на окраину, — недовольно проговорила Инга Матвеевна. — Вон тут уже дикий лес на горе.
— А с другой стороны стройка идет, — добавил Фёдор.
— Где стройка? — удивился гид.
— Да вон копёр торчит. Метро что ли роют?
— Копёр? — усмехнулся гид. — Вы, наверное, знаете Сансет-Бульвар?
— Конечно, знаем, — откликнулось сразу несколько голосов. — Читали, в кино видели. Главная улица Лос-Анжелеса.
— Насчёт «главная» я бы не сказал. Нет у нас главной улицы.
— Да, мы забыли, — засмеялся Фёдор, — здесь ведь ничего нет — ни центра, ни окраин, ни улиц, и города, короче, тоже.
— Главная или там не главная, — продолжал гид, но знаменитая — это уж точно. Так вот, вы сейчас как раз на Сансет-Бульваре и находитесь. А в этом, как вы сказали, диком лесу, — улыбнулся он Инге Матвеевне, — я бы не отказался пожить: там богатейшие виллы разных знаменитостей.
      Максим оценил работу гида. Профессионал! Артист! Не просто долдонит заученное, а как сумел заинтриговать, заинтересовать, показать необычность города. Вон как его все обступили — в рот смотрят, кричат:
— Что-о-о?! Это и есть Сансет-Бульвар? Да где же тут бульвар? И пройтись негде.
— Не скажите, — заулыбался гид, — вон даже тротуары есть, хоть и узенькие. А это у нас редкость.
— И тротуаров у них нет, — захохотал Федор. — Где ж люди ходят?
— У нас не ходят. У нас ездят.
— Все?
— Все. Машин больше, чем взрослых жителей.
— Ничего себе! И каких машин! — Фёдор был изумлен.
— Вот это да! — загомонили вокруг. — Это цивилизация! Вот достигли, а? Никогда нам не догнать.
      Гид был доволен и сказал снисходительно:
— В этом есть и негативные моменты. А кстати, — повернулся он к Фёдору, — насчет копра — почему бы нам не пойти и взглянуть?
      Женщины сначала было отказались, но гид, улыбаясь сказал, что им было бы особенно интересно, и, не устояв перед его загадочным видом, они тоже пошли. Не напрасно. В этом сером сооружении, определенно напоминающем метростроевский копёр, оказался ресторан. Да какой! В самой башне — модерно оформленный зал с балками, косыми плоскостями, абстрактными картинами, фотографиями. От башни вниз по крутому, почти обрывистому склону устроены террасы, каждая из которых представляла собой кабинку, окруженную кустами, завитую лианами и цветами. Между террасами бежал небольшой ручей с перекинутыми через него горбатыми каменными мостиками. Из башни и с террас открывался захватывающий вид на город внизу, на дальние горы и ближние холмы со знаменитой, показавшейся Максиму необыкновенно пошлой, надписью «HOLLYWOOD». По всему видно — богемное место, что и подтвердил гид, назвав его любимым рестораном артистов, художников, киношников.
— Очень дорогой, — добавил он, — и вечером попасть сюда не просто.
      Фёдор притих, группа тоже другими глазами смотрела на улицу, по которой, действительно, пешком шли только они.

      Трёх дней в Лос-Анжелесе оказалось мало. Целый день провели в Дисней-Ленде, резвясь, как дети, потом в Голливудских студиях чего только не насмотрелись, и конечно, на Голливудский бульвар непременно нужно было заехать. Правда, туда, пожалуй, лучше было бы не ездить. Так и осталось бы убеждение, что это нечто возвышенное, артистичное, необыкновенно красивое, торжественное. А теперь что же — увидели захудалую провинциальную улицу, пустыри вокруг, грязновато, пыльно. Это вот это и есть знаменитый Китайский театр? Вот уж! А тут на замусоренном тротуаре те самые звезды? Великая честь — шаркает по ним публика и плюёт на них жвачкой, которой Голливуд эту самую публику кормит.
      Однако гид и здесь оказался на высоте. Он резонно заметил, что Голливуд честно называет себя фабрикой грёз, то есть несбыточных мечтаний, и не вина фабрики, если кто-то этого не понимает. А бульвар — прекрасный символ Голливуда: грёзы есть грёзы,  действительность есть действительность.
— Да-а, — разочарованно протянула Инга Матвеевна, — когда по телевизору смотришь или в кино, совсем не так всё выглядит. И вообще Лос-Анжелес этот. Город - не город, пригород — не пригород. Народ какой-то странный — все больше маленькие, чёрненькие, тарахтят непонятно.
— Мексиканцы, латины, испанцы в общем. Здесь их уже большинство, — пояснил гид. — Английский язык редко услышишь. Как в Майами.
— Ясно, — засмеялся Федор, — и американцев здесь тоже, оказывается, нет.
— Ну как? Они все американцы и есть. Только у русских почему-то такое представление, что все американцы белые и говорят по-английски. Неправильное представление. Их, таких-то, и так было не густо, а теперь всё меньше становится.
— Как и везде, — подал голос Ветеран. — Говорят, процентов пятнадцать белых на земле осталось. Впору заповедники для них отводить.
— Ладно вам, — поёжилась Вероника, — мы-то ещё не вымерли. Какая у нас дальше программа?
      Гид вдохновенно вскинул руку:
— Приобщение к высокому искусству! Поедем в художественный музей, а по дороге расскажу историю его создания. Паренек из бедной семьи ухитрился как-то сколотить деньгу, удачно вёл дела, увеличивая капитал, начал спекулировать картинами, в чём достиг больших успехов, к пожилому возрасту стал одним из богатейших людей Америки и собрал большую коллекцию живописи.
— Слыхали? В пожилом, — вставил Ветеран. — Всю жизнь копил. А наши юноши за пару лет миллиарды в поте лица заработали.
— Ну и что? — вдруг звонко заявила Леночка. — В пожилом уже и деньги не нужны. Хоть пожить, пока молодые.
— Ах, Леночка дорогая, — вздохнул Ветеран. — Любой старик за молодость все деньги бы отдал.
      Автобус было зашумел, но гид не дал разгореться дискуссии и, вооруженный микрофоном, легко её перекрыл:
— Не знаю, как любой, но только не наш коллекционер. У него была одна резко выраженная черта — патологическая жадность.
— Вот невидаль, — снова не удержался Ветеран, — зря что ли говорят — чем богаче, тем жаднее.
— Нет, — возразил гид, — тут было всё же нечто особенное. Он даже у себя в роскошном дворце установил таксофоны, чтоб гости, если позвонить нужно, монетки бросали.
— Во даёт, — пробасил Федор то ли удивляясь, то ли одобряя.
— Жену держал как нищенку, и она не выдержала, сбежала.
— И правильно сделала, — опять прозвенела Леночка. — Такого жлоба терпеть.
       Все засмеялись, и кто-то спросил:
— А дети у них были.
— Сын у него был и внук единственный.
— Наследники, — вздохнул кто-то.
— Не факт, — сказал гид. — Внучонка похитили бандиты и потребовали выкуп — пять миллионов.
— Ничего себе, — охнул кто-то из женщин. — Отдал?
— Нет, отказался.
— И что? — раздалось уже несколько голосов и автобус затих.
— Бандиты угрожали, у отца таких денег не было, он на коленях просил деда отдать деньги или дать взаймы, но тот ни в какую. Тогда бандиты отрезали мальчику ухо и прислали в письме старику.
— Ах! — пронеслось по автобусу.
      Гид расчетливо замолчал.
—  Отдал? А? — заволновался автобус.
— Дал сыну взаймы под проценты.
— Гнида! — с чувством крикнул Федор. — Придавил бы его сын, подонка.
— Мальчика вернули, — бесстрастно продолжал гид, — без уха, с искалеченной психикой.
— Ещё бы, — вставила Инга Матвеевна.
— Парень потом сел на наркотики и умер от передозировки. Сын спился и покончил с собой.
      Автобус подавленно молчал, а Вероника заявила горячо:
— Вы как хотите, а я в музей не пойду. Не надо мне его коллекции такой ценой.
      Максим всё же пошёл посмотреть, ради чего человек шёл на такое. Коллекция оказалась, хоть и ценной, но не интересной. Однообразная, не выстроенная, без стержня. И картины были в общем-то поточные. Не запомнилось ничего.

     К изумлению Максима женщины в Лос-Анжелесе не рвались в магазины. Он спросил, почему.
— Да заглянули, — был ответ, — а здесь тоже одна хина.
— Какая хина?
— Хотели домой что-нибудь американское привезти, так нет ничего. Что ни возьми — только «маде ин Схина». Или «Чина» что ли?
— Чайна.
— Ну, Чайна. А сами американцы хоть какие-нибудь товары делают?
— Что они могут делать? — вступил в разговор Ветеран. — Металлургия и химия у них в Индии, электроника и машины — в Японии, ширпотреб в Китае. Не выпускают они больше своих товаров.
— Ой ли, — возразил Максим. — Здесь же капитализм, то есть товарное производство. И товар производится — лучше не бывает. Сделать его ничего не стоит, зато стоит он столько, сколько захочешь. Американцы могут выпускать его в любых количествах, но никто другой произвести его не может, хотя весь мир готов всё за него отдать.
— Что ж это за товар такой чудесный? И где он есть?
— Да вот — у вас в карманах. Доллар. Зачем ещё что-то производить, если можно написать на кусочке бумаги цифру — хоть 1, хоть 10, хоть 100 — и за эти листочки и нефть привезут, и лес, и телевизоры, и бананы да кокосы, и кроссовки, и джинсы сошьют. А теперь уж даже листочки рисовать не надо: на компьютере, собранном на Тайване, напечатал нужную цифру и всё — получай, что душе угодно. Ещё и наперебой, толкаясь и отпихивая конкурентов локтями, кричать будут: «А вот у меня, у меня возьми, дёшево отдам!»
— Да, — завистливо вздохнул Федор, — хорошо придумали. Всё и всех купить могут. А их никто.


Лас-Вегас и Гаваи

      В Лас-Вегас летели поздним вечером, и все прильнули к окнам, увидев за темной горой полыхнувшее зарево огней. Здесь даже Сенингапур притих. Лишился, как видно, достаточных оснований для своих сравнений, поскольку действительно ничего подобного на всей Земле нет.
      Их встретил пахнувший как из печки жар.
— Сто градусов, — сказал Максим.
— Это что — вода кипит? — изумился Фёдор.
— Да нет. Это их чудной Фаренгейт, — объяснил Ветеран. — У них вода кипит, не при ста, как у всех нормальных людей, а когда двести с чем-то градусов, и замерзает, когда плюс тридцать два. Что такое «минус» — они вообще не представляют.
— Что-то через это самое у них. Ну вот ты говоришь сто градусов, — повернулся Фёдор к Максиму. — Это значит как?
— Примерно тридцать восемь, — ответил Максим. — А днём и за сорок уйдёт.
— Интересно, — пропела Леночка. — А кажется, не очень жарко. Нормально.
— Сухо, — сказал Сенин. — Пустыня же. Если, будем говорить, в Сингапуре, то бы от влажности сварились.
— Смотри ты, — засмеялся Фёдор, — первый раз слышу, что в Сингапуре хуже.

      Отель, куда группу доставили на неимоверной длины сверкающих лимузинах с телевизором и баром, занимал огромную площадь, достаточную для размещения приличного поселка. Роскошный, беломраморный, весь в коллонадах, скульптурах, фонтанах, он представлял собой дворец римских цезарей. В необъятных холлах высились гигантские копии знаменитых древнеримских статуй, тянулись мощёные белым камнем узкие римские улочки с бесконечной чередой магазинов, под искусственным небом били фонтаны. И всюду перезвон игральных машин, игорные столы, рулетки.
      За ужином, как и ожидал Максим, все наперебой рассказывали о своих необыкновенных номерах, только Инга Матвеевна, сидела, поджав губы. Вероника Аркадьевна тоже молчала. Пришлось особо поинтересоваться, как им нравится комната, на что Инга Матвеевна отозвалась с обидой в голосе:
— Спасибочки вам. Ничего. У всех комнаты, а у нас - неизвестно что. Наверное, большое подсобное помещение было.
     Все растерянно замолчали.
— Что-о-о! — вытаращил глаза Максим. — Какое-такое подсобное помещение.
— Да уж так. Может, кухня была.
— Пойдемте, посмотрим, — решительно встал Максим.
      При виде их номера вся группа остолбенела: это была действительно не гостиничная комната, это был апартамент с просторной спальней, ослепительной ванной комнатой, напичканой непонятной техникой, со сверкающей кухней-баром и гостиной, выходящей террасой в пальмовый сад к огромному, как озеро, бассейну. Борис Семенович авторитетно и несколько ревниво объяснил дамам, что это такое, любезно предложил обменяться номерами, на что те, теперь уже довольные и гордые, ответили отказом и великодушно пригласили желающих провести вечер в шезлонгах у бассейна.
      Все, однако, спеша окунуться в водоворот игорных страстей, поскорее разошлись. Успевшие сдружиться женщины остались вдвоем и уже утратившая терпение Вероника, сидя при луне под пальмами, поэтично и восторженно рассказала Инге, как тонко чувствующий, интеллигентный и обаятельный Эдди привез её на океанский пляж, как они нагие купались ночью в волнах, потом танцевали под яркими звездами и с неописуемой, яростной, дикой страстью любили друг друга.
      — Ах, Инга, если б ты знала, какой он мужчина! Какой мужчина! — жарко вздыхала Вероника, и в лунном блеске ингины глаза тоже загорались горячим отсветом.

      Группа за эти пару дней в Лас-Вегасе совершенно ошалела от звона денег в игральных автоматах, от фуршетных столов, заваленных невообразимыми деликатесами, от мишурных подделок под Нью-Йорк, Париж, Венецию, от уличных зрелищ со светящимся музыкальным небом, извергающимся вулканом, гремящим и полыхающим морским боем, от падения в креслах с обзорной башни, от цветомузыкального шоу фонтанов, от бассейнов с водопадами и от бурлящих джакузи, в которых как в одной ванне, сидели мужчины, женщины, шелушащиеся старики и сморщенные старухи.
      Джакузи Максима как-то не привлекали, торчать в игорных залах он не мог по причине удивительной тупости этого занятия, группа никакого руководства не требовала, поскольку азартные игры, будучи крайне индивидуальными по своей сути, естественным образом разрушили коллектив, превратив его в соперничающих ловцов личного счастья. Зато Максим отводил душу в разнообразных многочисленных бассейнах с вышками для прыжков, с водяными горками, водопадами, даже с искусственными волнами.
      Перед отъездом группы его непонятно каким образом отыскал чернявый парень с бегающими наглыми глазами:
— Слышь, начальник, — быстро заговорил он по-русски, близко наклонившись к Максиму и дёргано оглядываясь, — у тебя тут группа, мужиков много. А у нас лучшие девочки Лас-Вегаса. Всех цветов и оттенков, — хихикнул он гадливо. — И не дорого. Русских красоток, кстати, много. Да ты не бойся, здесь это законно. Приводи своих. Тебе, как руководителю, бесплатно. Любую выберешь.
— Тебе, наверное, тоже бесплатно? — спросил Максим.
— Когда много клиентов привожу, — опять хихикнул он.
— Вот и развлекайся.
— Чумовой, — отодвинулся он. — Моральный облик?
— Да как-то на скотский не тянет.
— Зря. Может, деньгами возьмешь? Одним бы заходом. Ну ладно, сам твоих мужиков найду.
— Опоздал ты с бизнесом. Мы уже улетаем.
— Ничего, на это много времени не надо.

      В последнюю ночь Максим лёг пораньше с намерением хорошо выспаться перед дальней дорогой на Гаваи. Внезапно среди ночи проснулся — показалось, что стучат в дверь. Чепуха, конечно. Кто может стучать в дверь в таком отеле? Если чрезвычайное что — позвонили бы. Но негромкий стук повторился. Чертыхаясь, он приоткрыл дверь — в коридоре стояли с испуганными лицами Фёдор и Сенингапур.
— Что случилось?
— Мы машину сломали. Там полиция пришла. Паспорт, говорят, паспорт.
— Какую машину? Три часа ночи.
— Игральную. Звенит, трещит, искры летят. Мы скорей дёру.
      «Идиоты, — зло думал Максим, спускаясь с ними в зал. — Завтра лететь, а они всю ночь играют. И ещё поломали что-то. Только этого и не хватало. Ведь не расплатимся. Дуболомы».
      В углу зала толпился народ, видны были фуражки охраны. Когда Максим с понурившимися игроками подошёл, один из охраны увидел Фёдора и закричал:
— Вот он. Это он.
— В чём дело? — спросил Максим.
— Этот джентльмен выиграл тысячу долларов и убежал, — растерянно проговорил охранник. — Нужно оформить выигрыш и получить деньги.
      Максим захохотал от столь неожиданной разрядки нервного напряжения.
Оказывается, машина устроена так, что при крупном выигрыше она, чтоб привлечь внимание зала и подзавести других игроков, звенит, сверкает огнями, бьет в тарелки, что и перепугало незадачливых друзей.
      Получив деньги, Фёдор тут же в баре устроил выпивку. Пришлось и Максиму обмывать удачу, распрощавшись с надеждой выспаться. Но не покидать же человека в радости!

      Когда утром летели в самолёте, Борис Семёнович, сидевший рядом с Фёдором, показывал ему рекламный буклет:
— Хоть ты, Фёдор, и выиграл, — говорил он ему, — это разовое везение. А тут вот люди постоянный выигрыш имеют. Из ничего.
— Из воздуха?
— Из воздуха - это уже старо. Многие умеют. А тут из ничего. Из безвоздушного пространства. Вот смотри — был в штате Нью-Мексико захудалый посёлок рядом с военной базой летчиков. Как наше Днепровское. Хуже даже. У нас море, а у них пустыня вокруг. И что-то там у летчиков случилось. Упало что-то. Ну, как всегда у них. Они район оцепили, подбирали там обломки. И тут один умный человек сообразил: там, говорит, летающая тарелка разбилась с инопланетянами. А военные, мол, засекретили. Хай в газетах, понятно. Журналисты тоже свое не упустят. Военные отнекиваются, но кто ж им теперь поверит. Этот умный мужик музей открыл — фотографии поддельные, мумии пришельцев, схемы, макеты. И бизнес вокруг всего — туристы, значки, майки, сувениры. Потом книги пошли, фильмы, конференции. Народ валит, посёлок процветает, мужик миллионер. Вот как надо работать, Федя. Не то что мы со своей турбазой.
      Фёдор кивал, но было видно: после ночного выигрыша ревность к чужим успехам у него сильно притуплена.

      А Максим смотрел вниз на сверкающее, блистающее, роскошное видение среди мёртвой пустыни и вдруг подумал, что столица американской идеи — уж никак не Вашингтон и даже не Нью-Йорк, а именно Лас-Вегас. Здесь зримо, ярко и радостно воплощается в жизнь золотая мечта американца — стать богатым за счёт других, сразу и без труда. Причём, абсолютно законно.
      Уходили назад фантастические сооружения — египетские пирамиды, рыцарские замки, венецианские каналы, подвесные дороги, тропические сады, бассейны и водопады — невероятное творение рук человеческих, созданное кипением низменных страстей — алчности, глупости, похоти. Эфемерный город, построенный не для жизни, а для жульничества.
      Оказывается, голубые города порождаются отнюдь не стремлением к справедливости, равенству и братству, а как раз стремлением к несправедливости, к неравеству и потрошению братских карманов.
      По мрачным лицам группы было понятно, что кроме Фёдора, не выиграл никто, все проиграли. Выходит - Фёдор и владельцы казино пощипали карманы остальных и разделили добытое. Это умозаключение Максим обнародовать не стал — чего доброго, отнимут у Феди выигрыш.

      На Гаваях пахло цветами. В аэропорту группу встречали очень похожие друг на друга парень и девушка. Оба смуглые, низкорослые, животастенькие, круглолицые с короткими прямыми жуково-чёрными волосами. Даже одеты были сходно: она была завёрнута в кусок ткани с яркими крупными цветами, и его рубашка имела ту же расцветку. На ногах — одинаковые сандалии из ремешков. Единственное отличие — его джинсовые шорты ниже колен, из под которых выдавались необычно толстые короткие икры.
      На согнутой в локте руке парень держал ряд цветочных гирлянд, которые девица стала немедленно надевать всем на шеи. Женщины в группе заулыбались довольные, а мужчины чувствовали себя неловко, не знали, что делать с этими венками и шли, растопырив руки. К разочарованию женщин и облегчению мужчин гирлянды у входа в гостиничный автобус были отобраны, видимо, для встречи следующей группы туристов.
      Когда подъезжали к гостинице, Инга Матвеевна недовольно нахмурилась:
— Мы же просили отель ближе к пляжу.
— Да уж ближе некуда, — с наглой уверенностью ответил Максим, а про себя подумал: «По схеме вроде бы на пляже, да ведь чёрт их, рекламщиков, знает — ведь и соврут, недорого возьмут. Вернее, как раз соврут, чтоб дорого взять».
      Однако опасения оказались напрасными — отель был великолепен. Мало того, что холл, в котором свободно росли высокие пальмы и бежал по горкам ручей с водопадами, был отделан огромными цельными плитами узорчатого мрамора, каждую из которых можно рассматривать как картину, мало того, что роскошные номера выходили балконами на распахнутую ширь океана, так ещё и стоял отель прямо на пляже. То есть, непосредственно, буквально. Сразу из холла вы ступаете на горячий песок широкого, бесконечно протянувшегося пляжа с шипучей оторочкой белой чистой пены.
      Нечего и говорить - вся группа, со стонами восторга немедленно бросилась во всё это сказочное великолепие.
      Максим наплавался в бархатной воде, понежился на песочке и пошёл осматривать отель. Сбоку от холла он обнаружил далеко выступающую над пляжем веранду, на которой толпился народ. Это был необычный ресторан. Красиво оформленный, весь в цветах, с потолка свисали модели парусников и чучела крупных рыб. Чудный вид на океан, гавайские гитары играют. В центре веранды тянулся длинный мангал, возле него столики с подносами, заполненными кусками сырой рыбы, мяса, какими-то крупными моллюсками. Здесь же специи, соусы, приправы. Люди сами готовили на мангале всё, что хотели и как хотели. Кто жарил на решётке, кто на шампурах, кто на сковородке. Вдоль мангала ходили консультанты, помогая желающим.
      Можно ли придумать лучше? Вечером жара спадёт, будет гореть над морем закат, потом опустится чёрная, тёплая, душистая тропическая ночь с яркими голубыми звездами, а они будут жарить всякую экзотическую вкусноту, и есть с острыми приправами, запивая хорошим вином под звуки гавайских гитар.

      Максим заказал стол и объявил группе, что вечером будет ужин-сюрприз в ресторане. И опять допустил ту же ошибку. Нет бы сказать как-нибудь иначе — «в таверне», например, или даже «в кабачке». Он почувствовал неладное, когда группа собралась у веранды — дамы были в вечерних платьях и в золоте, мужчины — в темных костюмах и полосатых галстуках. Но несколько успокоился, когда группа гордо прошла мимо очереди желающих попасть в ресторан, завистливо провожающей их глазами.
      Расселись за столом, накрытом белой хрустящей скатертью, с большим букетом тропических цветов в середине, отведали разных необычных закусок, выпили вина. В зале стоял весёлый гомон. Народ толпился вокруг мангала — кто-то радовался, что сам зажарил кусок рыбы так удачно, кто-то смеялся над своим подгоревшим блюдом. Консультанты с улыбками исправляли ошибки клиентов, советовали, шутили. В общем, атмосфера была праздничная, и Максиму не терпелось скорее приобщить ко всеобщему веселью свою группу. С заправской лихостью бывалого гида он объявил:
— А теперь все встаём, идем к мангалу и жарим себе, что душе угодно!
      Повисла недоуменная тишина. Дамы обеспокоенно оглядывали свои наряды, мужчины сидели с каменными лицами.
— Там есть фартуки, — упавшим голосом проговорил Максим.
— Сами жарим? — холодно осведомился Борис Семенович.
— А как вы жарите шашлыки на природе? — отупело спросил Максим, не понимая, что происходит.
— Мне, — Борис Семенович выделил это местоимение, — жарит шофёр.
      Максима бросило в злой пот и он выпалил:
— Быстро вы там перестроились, — и понимая, что зря сейчас накаляет обстановку, всё же добавил ехидно. — Раньше ведь сами жарили.
— Вот поэтому нам этого «раньше» и не надо, — резко ответил Борис Семенович.
— Вам-то, понятно, не надо, — Максим уже сердился на себя за несдержанность, подумав: «Нашёл, кого воспитывать».
      Группа недовольно зароптала, явно настроенная против Максима. Взволнованный мрачным видом и перебранкой сидящих за столом людей, пришёл хозяин. Максим, извиняясь, спросил, не может ли обслуга пожарить что-нибудь для группы, поскольку для русских всё это необычные продукты, и они не знают, как их готовить.
      Но хозяин улыбаясь объяснил, что у него бывают люди со всего мира, и его мастера-консультанты всем помогают, и все довольны. А если жарить будут официанты, то его ресторан потеряет свою оригинальность, станет обычным, каких здесь сотни. Как раз его находка, — с гордостью сказал он, — заключается в этом мангале, где люди могут экспериментировать сами, поэтому здесь каждый вечер толпится народ. И все просто в восторге. Недавно ресторан даже приз получил за оригинальность и популярность.
      Ничего не помогало. Группа сидела насупившись, на уговоры не поддавалась. Пришлось ограничиться холодными закусками, а расстроенный хозяин принес в подарок две бутылки рома, чем несколько смягчил мужскую часть группы, за исключением Бориса Семёновича.

      На другое утро Фёдор, от которого страшно разило перегаром, отвёл Максима в сторону и сказал, что по его сведениям на Гаваях полно проституток, и надо их отыскать. Максим совершенно взбеленился. В нем не успела угаснуть злоба на вчерашнюю выходку группы в ресторане, а теперь ещё и это свинство. Новый высший свет России!
— Я вам не шмаровоз! — отрезал он Фёдору и повез группу в жерло спящего вулкана.
      Фёдор не поехал, а каким-то нюхом нашел всё же улицу с гуляющими взад-вперёд красотками. Хотел взять для хохмы чёрную, чтоб дома мужикам рассказывать, да больно уж страхолюдные они. Да ещё и, говорят, спид у них. Нарвёшься, чего доброго. Присмотрел всё-таки беленькую, симпатичную. Жестами да цифрами на листочке договорился, повёл в отель. Заплатил не за час, а, что там мелочиться, сразу за два.
      Она сперва обрадовалась, но когда он достал бутылки, стал наливать ей и себе, забеспокоилась. Мотала отрицательно головой, но пришлось немного пригубить. Он же наливал себе хорошо, быстро опьянел и начал ее тискать, ломать, гнуть своими железными ручищами. Потом в пьяном раже принялся вытворять над ней все скотские дела, которые видел на порнокассетах. Она пыталась как-то уберечься, но это распаляло его ещё больше, он с рычанием, с грязным матом раздирал её тело, она совсем перепугалась, кляла себя за то, что позарилась на хорошие деньги, и молилась, чтоб это истязание поскорее кончилось. Он не отпускал её все два часа и потом ухмыляясь смотрел, как она дрожащими руками торопливо натягивает свои тряпочки:
— Будешь знать, сучка заморская, что такое русский мужик, — проговорил довольный.
      Она открыла дверь, вышла в коридор и зло крикнула оттуда по-русски:
— Хамло! Подонок вонючий! Говорила мне Ритка, со своими козлами не ходи. Дура, что не послушалась. — И припустила по коридору.
— Наша, — охнул он обалдело. — Такие деньги заплатил! Да у себя за них десяток бы снял. Ещё получше этой тыдры. — И он загремел бутылкой о стакан.
      Все оставшиеся три дня группа Фёдора не видела. Ни на экскурсии, ни в рестораны он не ходил, в море не купался. На стук в дверь мычал нечленораздельно и не открывал. «Живой, — говорили мужики, — ну пусть отдыхает».

      Гаваи — место, безусловно, райское. Где-то Максим читал, что впервые эти земли открыли русские мореплаватели и доложили царю, мол, местные жители не возражают против присоединения островов к Росии. Царь, кажется тот же, который Аляску продал, наложил резолюцию: «Заморских территорий не надобно». Так ли было, или это легенда?
      А может, и правда, не для нас вся эта тропическая экзотика. Во всяком случае, нигде не было с группой так трудно, как здесь. Фёдор запил, Борис Семёнович пыжился, требовал уж неизвестно какого ещё особого сервиса, дамы капризничали — то жарко, то душно, то еда не такая. Ветеран заявил, что у него от цветов астма и грозился умереть от удушья.
      В общем, Максим вздохнул с облегчением, когда настал последний вечер, где намечалось торжественное вручение сертификатов о прохождении стажировки. Во избежание новых ошибок ресторан выбирали всей группой. Мнения разделились. Леночка требовала с музыкой и танцами, Борис Семёнович — без грохота, как в диком рок-кафе, откуда пришлось убегать, Инга Матвеевна с европейской кухней, Вероника Аркадьевна с видом на океан, а мужчины — чтоб было чего выпить, кроме этого самогона — виски. Споры прекратил Ветеран, неожиданно предложив вообще не ходить в ресторан:
— Вы уже сами не знаете, чего хотите, — сердито сказал он. — Свобода выбора тяготит. Давайте хоть раз посидим вместе. Спокойно, душевно. У меня вон какой номер огромный. С видом на океан. Выпить сами купим, что хотим. Милые дамы обеспечат европейскую кухню. Европейской части СССР, я имею ввиду. Ну, колбаски там, сыру, помидорчиков. Как привыкли.
— С колбаской проблемы будут, — вставил Максим.
— И у них колбаса в дефиците? — изумился Сенин.
— Нет, — засмеялся Максим, — просто основные продукты питания времен развитого социализма, я имею ввиду колбасу и торты, здесь непопулярны.
— А что же есть из мясного? Чтоб готовое?
— Окорока отличные, шейка, куры копченые. Рыба. Балыки разные.
— Ладно, — сказал Ветеран, — и на это согласны. А в качестве чисто европейской кухни можем пиццу в номер заказать. Поговорим, споём потихоньку, вот и будет музыка. Без грохота.
— В общем-то верно, — поддержал Фёдор, — пора настраиваться на возврат. А выпивку я ставлю с выигрыша.
      И как-то все с облегчением согласились, привычно всё организовали, сели довольные. Даже Леночка, которая хотела было пойти куда-нибудь одна, осталась.  Вероника выступила первой с проникновенными словами:
— Я так счастлива, что удалось получить эту прекрасную стажировку. Огромное спасибо от всей души всем её организаторам. Это, конечно, были лучшие дни всей моей жизни.
      Все её дружно поддержали, благодарили Максима, восторгались Америкой. Ветеран тоже начал с похвал, но потом как-то незаметно, сам, похоже, этому удивившись, заговорил о том, что всё же издалека Америка представлялась не совсем такой. Разве таким они представляли Бродвей, а тем более Брайтон-Бич? Да и весь Нью-Йорк, не говоря уж о Лос-Анжелесе? Ну, Лас-Вегас. Но ведь это огромная кружка с огромной дыркой.

      Максим, сам испытавший в Америке «культурный шок», часто сталкивался с подобным парадоксом в беседах с эмигрантами из Союза: все они представляли какую-то немыслимую демократию, а увидели подтасовку голосов, глупое порношоу с президентом и бомбежку ненравящихся государств. Представляли всеобщее богатство и довольство, а увидели бездомных, нищих на улицах, и очереди на получение работы. Представляли высокую культуру, не допускаемую злодеями коммунистами из-за повешенного Черчиллем железного занавеса, а увидели секс-шопы, секс-шоу, секс-театры и порнофильмы. Представляли непредставимое образование, а у них неграмотных полно и дремучее невежество процветает. И много ещё чего представляли по передачам «Голоса» да по сериалам Голливуда, которые, оказывается, сами по себе кружки не то что с дыркой, а вообще без дна.

— Да ладно тебе, Ветеран, речи толкать, — махнул рукой Фёдор. — Что ж, в Совке лучше было?
— Теперь уж и не знаю. В чём лучше и в чём хуже? — теперь так надо вопрос ставить.
— Как ни ставьте вопрос, — вмешалась Инга Матвеевна, — а всё равно живут здесь богаче, и всё, что хочешь, есть, и свободы больше.
— Насчет того, что всё есть, — сказал Максим, — это точно. Здесь есть всё — от первобытно-общинного строя в индейских резервациях до коммунизма. Да-да, есть коммунистические общества, где люди живут по Марксу: всё заработанное — в общий котел, и от каждого по способностям, каждому по разумным потребностям. Такие общества существуют многие годы. Некоторые живут в них постоянно, другие временно. Но притока людей туда нет. Хотя казалось бы, чего лучше — всё бесплатно, всё поровну. А вот поди ж ты. Видимо, справедливость уныла. Нет риска, нет авантюры, нет куража. Нельзя выделиться, нельзя унизить другого, нельзя жить за счет других.
      Есть в Америке, между прочим, и многоженство.
— Неужели? И разрешают? — удивился Фёдор.
— Одного тут мужичка по телевизору показывали. У него жён штук тридцать. И не какие-нибудь тюхи забитые. Почти все с высшим образованием. Должности у всех хорошие, все работают, один он с удочкой на речке сидит. А сам-то невзрачный. Что уж за достоинства у него такие — даже журналистка докопаться не смогла. Спрашивает жён — в чем дело? А они: он хороший, справедливый, всех нас любит, детишек по именам помнит.
— Надо же, — ахали женщины.
— Так что, — закончил Максим, — здесь и правда — свобода выбора. Староверы вон русские, сюда от гонений сбежавшие, так и живут своими порядками. Никто им не приказывает, сколькими пальцами креститься.
— Так то оно так, — покрутил головой Ветеран, — но всё же историю тоже надо учитывать. Америка — это Австралия: ото всех далеко, полно еды и нет хищников. Поэтому американцы добродушны, несуетливы и непуганы. Как медвежата коалу. А заведись-ка пара рысей — что от этих коал останется? Представь себе (не сейчас, а в историческом плане), что у американцев на севере вместо сонных канадцев щёлкали бы волчьими зубами немцы, на востоке вместо разгульной Кубы плавала бы акулой Япония, из южных пустынь накатывались бы монгольские орды, а с запада вместо голодных и нищих мексиканцев наскакивали бы воинственные турки с ятаганами. Как бы тогда сложилась история США? Развилась бы тогда демократическая американская вольница или складывались бы более жесткие режимы?
      Нам вот сколько воевать пришлось. Они-то на европейских войнах только наживались. Собственные интересы преследовали.
— А кто же нас, таких цивилизованных идиотов-европейцев заставлял друг другу глотки рвать? Разве Америка? — горячо вступил в разговор Борис Семёнович. — Нет, сами сцепились. Правильно: Америка преследовала свои интересы. А чьи же должна была? И так уж союзнички всю войну на американских студебеккерах да виллисах проехали, американской тушонкой пропитались. Что же, она ещё должна была не свою, а нашу экономику развивать? Которую мы сами в героическом боевом угаре развалили?
— Да ведь они за океаном, — вскинулся Ветеран. — А мы как в коммуналке — за место на кухне бьёмся. Климат ещё тоже. Сколько нам при наших морозах надо, и сколько им. Что у нас растет три месяца в году, и что у них круглый год.
— Причем тут история с географией? — вдруг звонко сказала Леночка, полыхнув голубизной глаз. — Люди живут нормально, а если им повезло, значит повезло. Зачем искать мудрые причины глупой жизни? Как говорят на Кавказе: «Если ты такой умный, то почему ты такой бедный?»
— Ну знаешь, — возразил Ветеран, — если так рассуждать, то Эйнштейн по сравнению с Трампом просто недоумок.
— В Америке по этому поводу есть другое выражение, — засмеялся Максим: — «Если ты доктор наук, то тебе не быть миллионером».
— Не знаю, для кого как, — упрямо наклонила голову Леночка, — а для женщины гораздо важнее, чтобы мужчина мог её обеспечить, чем ей научные лекции читать.
— Правильно, — поддержали её женщины, а Вероника капризным тоном проговорила:
— Мужчины, что это вы с политикой завелись?
— Да чего, — махнул рукой Сенин, — страна, будем говорить так, действительно. Какой там Сингапур. Не сравнишь.

      Политический уклон вечера был немедленно преодолен тостом за прекрасных дам, который в порядке извинения витиевато произнес Ветеран. Потом Фёдор предложил выпить за Максима:
— Ты уж прости, если было чего не так. Не обижайся на нас, дураков. Мы ж не со зла.
— Ты бы, Федя, коллективом не прикрывался, — осадил его Борис Семенович. — За себя говори. Оно точнее будет.
      Погрустили, что время пролетело так быстро, хохотали, вспоминая разные случаи, рассматривали фотографии, пели. У Сенина и у Леночки оказались хорошие голоса, они знали множество разнообразных песен и с удовольствием вели за собой не очень стройный хор группы.
— Вот оно как, — сказал Ветеран, — под конец и поговорили, и сдружились. Теперь бы снова стажировку начать.
      Максиму, к его собственному удивлению, тоже стало грустно, когда на другой день они погрузились в самолет, отправляясь в дальний обратный путь — он в Нью-Йорк, а группа дальше в Москву.


Помещица

      В колледже, в своем кабинете Максим увидел красный огонек на автоответчике, с дрогнувшим сердцем подумал: «Кто бы мог мне звонить?», нажал кнопку и надежда угасла — звонил Эдик. Но тут же радостно вскочил при первых звуках следующий записи — чистый голосок Линды извинялся, сообщал, что она была в командировке в Южной Америке, вот теперь звонит, надеется увидеться. И ещё одно сообщение снова было от неё — она сетовала, что он не отвечает, а ей снова нужно уезжать, но теперь уже не так далеко, только в Техас, куда он может ей звонить.
      Конечно, он сразу позвонил, замерев слушал гудки вызова, и вдруг — она ответила. Максим хотел рассказать ей, как он всё это время после Брин-Мара пытался дозвониться до неё, как тосковал, как со страхом думал, что она не хочет больше с ним видеться, как он счастлив, что наконец разговаривает с ней. Но вместо этого они посмеялись, пошутили и договорились непременно встретиться, как только она вернется из командировки.
      Максим летал от неожиданно свалившегося на него счастья и страдал от того, что дни тянутся так медленно.
      В коридорах колледжа шла обычная жизнь. Все встречали Максима одной и той же фразой: «Давно тебя не видно». Он начинал было говорить о своих путешествиях, ему хотелось рассказать про новые впечатления, про смешные истории, но по дежурным улыбкам он видел — все страшно заняты, у них сегодня столько дел, что они не знают, с чего начать. Тогда он стал отвечать, что у него была деловая поездка, и это вполне удовлетворяло спрашивающих, которым, разумеется, не приходило в голову интересоваться, какая поездка и куда. Затем, чтобы хоть как-то разнообразить общение, он отвечал: «Я прятался», что оказалось самым удачным вариантом — все хохотали и хлопали его по спине.
      Неприятности с группой теперь казались пустяковыми, даже смешными. Гораздо важнее, оказывается, быть с людьми, которых понимаешь и которые понимают тебя, а вот теперь, без них, ему стало совсем тоскливо и страшно захотелось домой.

     Снова позвонил Эдик, спросил, когда будет следующая группа.
— Не знаю, Эдик, я домой собираюсь.
— А что так?
— Командировка кончилась, да и скука здесь смертная.
— Да, Макс, знаю я такие места. Там только американцы могут жить. Наши не выдерживают. Значит, не будет больше групп?
— Уже соскучился?
— Неплохо было. Платили хорошо, да и так... Со своими веселей. Мне вон Вероника уже звонит, факсы шлёт. Напишет на всю страницу «люблю» и посылает. Стихи какие-то... Хорошо, жена у меня по-русски не волокёт. По-английски, в общем-то, тоже.
— Кто же она у тебя?
— С востока. Я когда сюда со своей прежней женой приехал, так она сразу богатого деда нашла. Лет сто. Думала, он ей щас от богатств отломит. А он у неё чеки магазинные требует, проверяет, лимит установил. Она назад ко мне хотела, а я уже тоже себе нашёл. Они, восточные, знаешь, для них мужчина, да ещё американец — царь и бог. Готовит, правда, всё без соли. И рисом замучила. Ну это ладно. У нас на Брайтоне, сам видел, чего-чего, а пожрать всё есть.

      Удивительно, как легко и полно Эдик имитирует жизнь американских мужчин, которые сейчас массово женятся на дальневосточницах. И не на экзотических восточных красавицах, а наоборот, выбирают пострашнее, покорявее. Может быть, загодя готовятся к тому, что уже явственно алеет восток? Или это обычная американская практичность? Ведь тогда не нужно тратиться ни на няньку, ни на уборщицу, машине да квартире будет рада, какие ни есть. Ещё и по мелочи набежит — ни украшений особых, ни ресторанов, ни кино ей не надо, не говоря уж о театре. Так и заглотает американцев восток, а доедят собачки, окончательно вытеснив собою детей. Восточные и здесь в выигрыше — они сами едят собак.

—  И что же ты Веронике отвечаешь? — спросил Максим.
— Да что? Всё спрашивает, когда я в Воронеж приеду. Я намекаю, мол, временные финансовые затруднения, поездка дорогая, нужен спонсор для поддержки творческой интеллигенции, а она одно — люблю, да люблю. Пусть любовь делом докажет, пусть вышлет тыщ пяток-десяток. Что её банку стоит? Он и не заметит. Там в Рашке сейчас такое творится — все тащут, кто как может. Верно я говорю?
      Максим посмеялся, пообещал, что скажет Дэвиду — если опять будет группа, то чтоб заказать автобус в той же фирме и попросить только Эдика и никого другого.

      Собираясь уезжать, Максим только одним мучился — Линда. Уехать не увидевшись невозможно, а если встретятся, так ещё невозможней будет. Дэвид сказал, что на следующий учебный год изучать русский язык записалось всего пять студентов. Троих направили фирмы, которые собираются вести бизнес в России, ещё двоих — церковные организации, чтобы подготовить миссионеров. Курс русской литературы и культуры совсем не привлек никого. В общем, интерес к русскому языку угасал на глазах вместе с интересом к России. Какой толк от битого ферзя?
       Надежд на продвижение компьютерной программы не оставалось, а торчать здесь целый год, занимаясь унылым обучением языку, никак Максиму не улыбалось. Нет уж, надо уезжать.
      Слов нет, если бы он вписался в церковь, ходил бы на демострации за или против абортов, отстаивал бы права педерастов и лесбиянок, боролся бы за женское равноправие, завел пару собак и проводил бы викэнды на гольфовом поле, лениво перекатывая по траве шарик, то жил бы полной жизнью. Но не грело его это американское счастье.
      Дэвид, добрая душа, видя, как хандрит Максим, старался его развлечь и однажды повёз на футбол. Не европейский, который здесь считается женской игрой, а американский. Не понимая правил, Максим безучастно смотрел, как игроки долго бродят по полю, потом встают на четвереньки и так стоят, уткнувшись носами друг другу в задницы, потом происходит быстрая непонятная свалка, из которой вырывается игрок с дынным мячом под мышкой и бежит куда-то от догоняющей его оравы. Трибуны стадиона ревели, свистели, вопили и прыгали, а Максим не понимал, по какому поводу. «Вот так же моя жизнь в Америке, — думал он. — Я не понимаю их правил, а мои здесь не действуют». Он взглянул на вскочившего с криком соседа и вдруг отшатнулся: на белых глазах у него горели синие символы футбольной команды.
— Мать честная! — толкнул он локтем Дэвида. — Что это у него с глазами?
— Такие линзы. Наклеиваются на радужку. Сто долларов.
— Совсем озвезденели.
— Фанаты, — говорил Дэвид, когда они ехали домой после матча. — Особый сорт людей. Они тупы и агрессивны по натуре. Слава Богу, что есть спорт. Иначе они стали бы бандитами, разбойниками, революционерами наконец. А так — наклеил бельмы на глаза, надулся пива, наорался на стадионе и выпустил малость свой бзык. Когда уж ососбенно накатит — поломают на стадионе скамейки, набьют друг другу морды, с полицией подерутся — глядишь и спал революционный пыл. А стадион за их же деньги починят.
— Так вот почему коммунисты так спорт развивали, — засмеялся Максим. — Ведь и точно — как в хоккей проигрывать стали, так народный бзык на развал страны пошёл.

      Как-то Дэвид заглянул к Максиму в кабинет:
— Знаешь, Макс, я тут очередную группу студентов собираю в Москву на учёбу, и мне нужно съездить в Южную Каролину. Не хочешь прокатиться? У меня там, кстати, тётка. Её навестим. На машине поедем. Расскажешь студентам о Москве, о России. А?
      Максим обрадовался смене обстановки:
— Конечно. С удовольствием. Далеко это?
— За день доедем до Вирджинии, там переночуем, а на другой день уже на месте.
      В Нью-Йорке уже ощутимо захолодало, а в Южной Каролине продолжалось жаркое лето. После широких рек и невероятных мостов Пенсильвании и Делавара, после синих холмов Вирджинии, после больших городов и забитых машинами автострад обе Каролины — что Северная, что Южная — показались пустынными, ровными, невыразительными.

      Встреча со студентами Максима просто огорошила: к своему удивлению он оказался неспособным ответить на их вопросы о России. Они интересовались прибыльностью инвестиций, кредитными ставками, акциями и дивидентами, налогами на прибыль и прочими подобными вещами, о которых Максим имел довольно смутное представление, ибо в Союзе люди обо всём этом знать не знали. Говорили о книгах, о театре, кино, о науке, политике а о выгодном вложении денег и думать не думали. Внезапно Максима охватила оторопь — вот он рвётся домой, а ведь приедет совсем в другую страну. Эти студенты недаром задают такие вопросы. Они понимают, что сейчас на развалинах Союза открывается новый, огромный базар, где можно успеть захватить прилавок получше. Что же там будет делать Максим? Ведь, как на каждом базаре, наиболее удачливыми окажутся перекупщики, ловчилы и жулики. А он спекулировать не умеет, наука там сейчас не в чести.

      Картины за окном машины не развеивали его мрачного настроения. Когда свернули с автострады, когда поехали среди однообразных полей, то по обеим сторонам дороги бесконечно потянулись ряды странных жилищ, похожих на строительные бытовки — стандартные то ли вагончики, то ли фургончики, поставленные на низкие кирпичные столбики по углам. Вид вот так заселённого пространства был невероятно уныл. Если здесь и мелькали иногда люди, то только чёрные. Максим подумал, что в американскую статистику о половине населения, живущего в частных домах, эти сооружения тоже наверняка включены.

      Зато тёткино поместье оказалось совершенно потрясающим: в каменной стене, уходящей в обе стороны на неизвестное расстояние, высились вычурные столбы ворот, за высокой кованой решёткой которых на небольшом холме был виден дворец в испанском стиле, с башенками, шпилями, портиками и колоннами. Перед зданием посреди лужайки на высокой мачте висел в безветрии американский флаг.
      Дэвид подъехал к закрытым воротам и остановил машину. В тот же момент от дворца по мозаичной дорожке покатилась к ограде свора собак всех размеров от крошечных шавок меньше кошки до огромных волкодавов. Собаки подбежали к решётке и остановились, хотя многие из них могли бы пролезть между прутьями. 
      Тем временем со ступеней подъезда спустилась хозяйка — крепенький такой, подвижный бабулёк. Она направилась к воротам, что-то сказала собакам, те сошли с дорожки, расселись по бокам. Тётка открыла ворота, махнула рукой, чтоб въезжали.
      Удивление Максима ещё больше усилилось, когда он оказался внутри дворца. Это было старинное строение совершенно музейного вида: везде тёмное резное дерево и светлый резной камень, литая бронза, кованые решётки, витражные окна. Антикварная мебель богатейшей отделки, старинное оружие по стенам, военные мундиры в застеклённых шкафах.
      И всё это невероятное великолепие было плотно заселено несчётным количеством собак и кошек. Они были везде, во всех многочисленных комнатах. Собаки носились по длинным коридорам, кошки лежали на высоких резных комодах, на антикварных столах и столиках, в креслах, на стульях. Здоровенный рыжий кот устроился на деревянном лафете маленькой бронзовой пушечки чуть не колумбовых, небось, времён.
      Хозяйка пригласила в кабинет, где живности было несколько меньше, достала из буфета бутылку виски, которая казалась здесь единственным современным предметом, и налила чуть не до половины три старинных стакана зелёного стекла. Максим от обалдения хлебнул хорошо, старушка тоже приложилась нехудо, Дэвид лишь обозначился для приличия.
      Бабулька посмотрела на Максима одобрительно и принялась рассказывать свою семейную историю. Её предки всегда были военными. Дворец достался кому-то из них ещё в Гражданскую войну. Потом прадед, знаменитый генерал, командовал американскими войсками во время испанской войны и собрал вот такую коллекцию антиквариата. Затем её пополняли дед и отец — участники других различных войн. Только муж ничего не добавил в коллекцию — он погиб во Вьетнаме. Сама тётка тоже служила в армии, но боевая семейная традиция всё же прервалась, поскольку детей у неё не было.
      Обед проходил в роскошной (антикварной, разумеется) столовой. Прислуживали два негра, и к столу были допущены лишь некоторые, особенно, видимо, любимые четвероногие. К отличному бифштексу с безвкусным соусом из шампиньонов подали красное вино, которое старушенция ничего так прихлёбывала. А потом на стол поставили большое блюдо с необычными раками — небольшие и без панциря, нежные, вкусные, душистые от специй. Максим восторгался, хозяйка радовалась, а Дэвид объяснил, что это местный деликатес.
      После обеда, окружённые собачьей свитой, пошли прогуляться по тёткиным владениям, но увидеть смогли лишь малую их часть — так они были велики. За домом начинался густой еловый лес. Оказалось, что это плантация рождественских ёлок. Тётка сдает фирме участок леса, фирма вырубает ёлки, продаёт, сажает новые, а хозяйка получает свой доход. Были также огромные поля, разгороженные жердями. Там паслись скаковые лошади — ещё один источник дохода. Тётка и конюшню с гордостью показала — изящное сооружение, всё вылизанное и вычищенное, содержащееся в гораздо большем порядке, чем сам жилой дворец. Негритянская обслуга в элегантной форме провела по стойлам, рассказывая о красавцах-лошадях.
      Когда возвращались через еловый лес, Максим вдруг почувствовал острый грибной запах, от которого не может не дрогнуть сердце московского грибника. Он присел и ахнул: под тёмным еловым пологом ровная и чистая, будто подметенная земля была сплошь, на сколько хватало глаз, покрыта крепенькими светло-коричневыми маслятами.
— Маслятки! — крикнул он. — Я же могу такую жарёху устроить! А, Дэвид? Наберём?
       И он шагнул с дорожки, собираясь сорвать гриб.
— Я запрещаю вам это делать! — вдруг громко сказала старуха.
      Максим поднялся, пошёл, пришипившись, и тихонько спросил у Дэвида:
— Тоже плантация?
— Нет, ты что. Американцы не едят диких грибов. Только из теплицы. Там всё проверено.
      Надо же! Она покупает резиновые грибы, у которых ни запаха, ни вкуса, а у самой такие красавцы растут. Какой бы из них был соус! А с другой стороны, в России каждый год люди мрут от грибов. Стоит ли грибная селянка человеческой жизни?

      Вечером бабка надела шляпу явно военного образца и, вытянувшись по стойке «смирно», торжественно объявила:
— Я разрешаю вам присутствовать на флаг-церемонии.
      После чего направилась к флагштоку, сопровождаемая густой сворой крупных собак. Поляна вокруг мачты была окружена невысоким каменным бордюром, по границам которого располагались на равном расстоянии небольшие гранитные стеллы с высеченными на них именами и датами.
— Все военные предки, — шепнул Дэвид.
— Могилы? — изумился Максим
— Нет, только имена.
      Было заметно, что в одном месте между стеллами оставлено двойное расстояние, и Максим посмотрел на старушку с участливой печалью — скорее всего, приготовила прогал для себя.
      Она, между тем, подошла к флагштоку, достала крупные карманные часы, подняла их на уровень глаз, застыла. Собаки расселись вокруг поляны за чертой бордюра, ни одна из них не ступила внутрь, как это сделал Дэвид, а за ним Максим на правах официально приглашённых. Они встали по бокам тётки несколько сзади, причём Максим подумал, что для полноты картины им не хватает сверкающих на закатном солнце сабель или, по крайней мере, карабинов со штыками. Солнце село, блеснув из-за ровного среза поля последним алым лучом, в тот же момент старушка, отдав честь, стала спускать флаг. Странно, что не раздалось ни звуков гимна, ни барабанной дроби.

      Вернулись в кабинет, бабулька опять выудила из буфета виски и уселась в тронное кресло, частенько прикладываясь к стакану. Максим оказывал ей основательную поддержку, явно вызвав тем самым её симпатию. Опять потекли рассказы о родственниках, о сраженьях, в которых те участвовали, причём, пафос речи был победным, даже когда боевая старушенция говорила о Вьетнамской войне.
      Максим не удивлялся, не спорил — из своего опыта общения с американскими студентами он понял, что они странным образом считают свою страну победительницей в той войне. Хотя телевидение до сих пор любит показывать документальные кадры о том, как американцы бежали с крыши своего посольства на перегруженных вертолётах, как сбрасывали с палуб авианосцев самолёты и вертолёты, чтобы разместить толпы беглецов, всё это как-то не оседает в патриотическом сознании — победные представления формируются на основе голливудских фильмов, где великолепный Чак одной левой мочит пачками мелких трусливых вьетнамцев.
      Что ж, никому не хочется вспоминать о поражениях. Народам нужна лишь победная память.

      Утром Дэвид встал хмурый, сердитый, весь разукрашенный блошиными укусами, хотя и мазался вечером специальной мазью, да разве ж от этих кровожадных тварей что-нибудь убережёт? Максим тоже почесывался, но в гораздо меньшей мере — очевидно кровь, порядком сдобренная алкоголем, пришлась насекомым не совсем по вкусу. Или, возможно, блохи, приняв дозу на Максиме, особенно свирепо набрасывались на Дэвида, как на закуску? Не потому ли и бабулек целый день посасывает? Она уже успела поднять флаг (с восходом солнца что ли?) и теперь резво бегала по дворцу среди его блохастого населения.

      На обратном пути в Нью-Йорк Максим всё подкалывал чертыхающегося Дэвида:
— Терпи, кузен — наследником будешь.
— Держи карман, — бурчал тот. — Она же знает, что я с этой псарней возиться не буду. Так что им всё оставит. Сам видишь — не контачим мы с ней. Вот если бы ты был наследником, тебе бы могло отломиться. Ты ей понравился.
— Ну и ты выпил бы с ней ради такого дела.
— Смеёшься? Если я столько выпью, как она, то сразу помру, наследства не дождавшись. Нет, не получается у меня с ней. И жена тоже...
— С женой не ладит?
— Неизвестно. Они виделись всего минут двадцать. Мы только приехали, сели у тетки в кабинете, вдруг жена видит — на руке у неё какая-то букашка чёрненькая. Она её смахнула, а та прыг прямо ей на щеку, под глаз. Я испугался — укусит, думаю, глаз распухнет. Заорал сдуру: «Не двигайся, это блоха, сейчас я ее поймаю!» Что тут поднялось! Крик, визг, жена бежит, руками машет, как от пчел. Закрылась в машине, стекла подняла, поехали, кричит, скорей отсюда. Тётка, сам понимаешь, обиделась. Точно тебе говорю — собачкам и кошечкам наследство оформит. Лучше б она им остров отдала. Я бы всех её блохоносцев сам туда перевёз.
      Максим не понял:
— Какой остров?
— У неё ещё остров есть. Тут на океане. И чует мое сердце — она намылилась мне его завещать. Ей-ей, подсуропит.
— Неужели? — вскинулся Максим. — И ты будешь владельцем острова?
— Знаешь, это совсем не так капиталистично, как ты думаешь. Кусок серого кораллового рифа. Нет ни пляжа, ни леса, ни гор. Кустики кое-где. Что там делать?
— Продашь в крайнем случае.
— Какой идиот его купит?
— Ну... я не знаю... пусть будет. Что-нибудь, возможно, придумаешь.
— Ага, пусть будет. А налог на собственность? Этот подарочек меня без штанов оставит. Только разве что, как по-русски говорят, для выпендрёжа, а толку с него ни на цент.


Большие возможности

      В Нью-Йорке вовсю полыхала осень. Кингс-колледжский холм весь горел разноцветными клёнами на яркой синеве неба. Максим любовался картинными видами, но как бы уже со стороны. Он совсем успокоился, поскольку с отъездом было решено, однако пресловутая рука судьбы опять поймала за хлястик — Дэвиду позвонил миллионер, который поил водой со льдом, и сказал, что его знакомый, владелец небольшой компьютерной фирмы, заинтересовался их программой, хочет её посмотреть.
      Визит был назначен через неделю, и хотя Максим был уверен в его абсолютной бесполезности, всё же в глубине души обрадовался, уверяя себя, что Линда за это время вернётся в Нью-Йорк. Интуиция ли сработала, или телекинетические силы притянули Линду, но она действительно позвонила в радостном возбуждении, собираясь завтра же приехать.
— Я такое расскажу, Макс! И покажу! — звенела она в трубку. — Ты не представляешь!
      Максим еле дожил до завтра, когда она, лихо крутанувшись, чётко вписала машину на стоянку и вышла, сияющая радостной улыбкой и золотым отливом волос. Он чуть не кинулся обнять её, но почему-то удержался, за что корил себя потом нещадно.
      Линда привезла кучу газет и видеокассету.
— Где тут у вас телевизор побольше? — блестя глазами спросила она.
— В преподавательской есть. Но там люди, — неуверенно ответил Максим.
— Вот и хорошо, — обрадовалась она. — Пойдём.
      В преподавательской она сразу объявила, что покажет нечто необычное, чем заинтриговала немедленно начавший стекаться народ. На экране сначала шли кадры какого-то голого корявого леса, а затем камера прыгнула чуть выше, среди чёрных сучьев что-то блеснуло и выплыло над лесом несколько сплюснутое, удлинённое, аллюминиево отсвечивающее пятно. На некоторое время оно скрылось за облаком, потом вышло уже в отдалении и, резко сверкнув, исчезло за горизонтом.
— Что это? Новый самолёт? Летающее блюдце? ЮФО? — загомонили вокруг.
— Это я сняла, — торжествующе объявила Линда.
— Ты? Ты сама видела? Где это?
— В Техасе. Делала для географического журнала передачу по экологии. Там лес засох. Вдруг вижу вот это. На плёнке не так чётко, а на самом деле отлично видно было, что не самолёт, а точно ЮФО. Вот в газетах мои заметки, мои фотографии, а завтра, в воскресенье, моя большая передача по телевизору будет. Так что не пропустите, — засмеялась она радостно.
      Народ смотрел на Линду с уважением, разобрали газеты, записывали время передачи. Ещё бы — очевидец! Максим гордился своим причастием к событию и любовался Линдой, которую видел по-детски восторженной, счастливой, совсем другой, чем раньше. Она была возбуждена своей удачей, в кабинете Максима показывала ему газеты и всё радовалась, как ей повезло.
— Выступление на телевидении, потом наверняка мои кадры включат во все обзорные передачи по уфологии, меня примут в это общество. Здорово получилось! Даже, знаешь, моя экологическая передача совсем по другому повернётся. Была бы в общем рядовая, а теперь я придумала идею, что если будем так относиться к своей природе, то совсем её загубим, тогда придётся нам летать, как вот этим бедолагам, в поисках планеты, пригодной для жизни. Мощно, а?
— Конечно, — смеялся Максим. — Ты же умница!
— Заработаю, наконец, хорошо. Отдельную квартиру сниму. Моя мечта.
— А сейчас где ты живёшь?
— Снимаю квартиру с одной девушкой. Она нормальная. Я имею ввиду и девушка, и квартира, — улыбнулась она, — но всё равно, знаешь, будто студенческая жизнь. Ну а ты? У тебя что? — спохватилась она.
      Он рассказал о неудачах с продвижением программы и добавил извиняющимся тоном, что ему нужно уезжать домой.
— Знаешь, Макс, — сказала она серьёзно, — здесь нужно понять только одну вещь: у нас всё крутится вокруг денег. Если хорошо это поймёшь — дела пойдут. У вас, советских, в голове витают отвлечённые идеи, а у нас тикает калькулятор. У кого он лучше тикает, у того луше получается.
      Максим изумлённо вытаращил на неё глаза:
— Ого, Линда! Отменно излагаешь! Да это же прямо закон американской жизни.
— Опять для тебя важна идея. Ты на практике этот закон применяй, а не теорию выстраивай. Ладно, — заторопилась она, — мне нужно ехать. Завтра во время передачи будет презентация. Соберётся народ. Ты сможешь приехать?
— Спрашиваешь. Я бы очень хотел.
— Тогда приезжай. Вот приглашение, там время и адрес. Пока.
      Она неожиданно чмокнула его в щёку, отчего он совершенно оторопел и долго чувствовал прикосновение её мягких губ. Хороший был момент, чтобы вручить ей стихотворение, но он как-то не решился.
      Остаток дня прошёл в некоем отуманенном парении. Он бродил по саду с огромными одичавшими яблонями, сидел на берегу пруда, бросал хлеб уткам и крупным карпам, которые, громко чмокая, выхватывали куски прямо из пальцев, а иногда хватали и палец, засасывая его скользкими ртами и выпучивая глаза. Снова и снова вспоминал он каждый момент этой стремительной, короткой встречи, улыбался, представляя счастливое лицо Линды, её восторг по поводу съемки с размытым пятном, которое на самом деле могло оказаться, чем угодно. Умиляла её способность всерьёз развивать такие фантазии при несомненно логичном и чётком мышлении. Какие точные формулировки она выдавала! А с отвлечёнными идеями как подметила, ревизионистка!

     Ведь действительно, по странному недоразумению коммунисты считали себя материалистами, а капиталистов — идеалистами. На самом деле всё как раз наоборот. Конечно же, коммунисты были совершеннейшими идеалистами: они верили, что их идеи могут управлять миром, они хотели заменить этими идеями реальности жизни, всеми средствами пытались заставить народ жить возвышенными идеалами, а не низменными материальными интересами.
      Как-то прораб перестройки беседовал для телевидения с народом. Смелый был, решил в прямом эфире придуманную кем-то гласность показать. Токует, как всегда, глухарём, насчёт процесса заливается. Потом спрашивает: «Ну как, поддерживаете вы идеи перестройки?» А одна бабуля смотрит на его пятно, улыбается умилённо. Оператор её сразу крупным планом. Она ручкой подпёрлась и говорит ласково: «Да нам бы маслица».
      Прямо беда с этим народом. Вот и попробуй тут с идеями.
      Капиталисты же, разумеется, явные материалисты: для них материальные ценности несомненно важнее идей. Главная их идея — цифры личного банковского счёта. И тратят они эти цифры не на какие-то идеалы, а на вполне материальные вещи. Случается иногда (не без того) - придёт в голову нечто возвышенное. Один, например, устроил вечеринку, на которой среди прочих диковинок стояла огромная статуя Апполона изо льда. А из его этого самого, как его, фрагмента текла неиссякаемая струя водки. Чем не идея? Но в основном всё-таки они твёрдые материалисты.

      Презентация прошла с большим успехом. Линду поздравляли, обнимали, целовали. Особенно плодотворным оказалось объединение на презентации уфологов с экологами, поскольку благотворительные пожертвования на исследования поступили как от тех, так и от других.
      С порхающей по залу, сияющей Линдой Максим только перекинулся парой слов, да успел неловко ткнуться носом ей в щёчку, а потом всё любовался ею, наполняясь её радостью.
      После презентации Максим пригласил Линду в ресторан, но она предложила лучше взять что-нибудь поесть и пойти к ней.
— Надоела мне в командировках ресторанная еда, да и крутилась целый день, домой хочу, — решительно заявила она.
      Максима охватило странное состояние. Он и мечтать не мог о том, что она вот так запросто пригласит его к себе, и в то же время в нём росла непонятная тревога, как будто могло случиться нечто такое, что разрушило бы в нём что-то важное, придававшее его жизни особый смысл и свет. И когда их встретила Джессика, с которой Линда снимает квартиру, он сразу расслабился. Быстро соорудили ужин, открыли вино. Максим острил, стал рассказывать истории с группой, девчонки хохотали и убеждали его, что нужно непременно написать об этом в какой-нибудь журнал.
      Джессика спросила, какое впечатление произвела на Максима съёмка с летающим блюдцем. Продолжая шутливый тон, он сказал, что Америка, разумеется, первооткрыватель в этой области, но Россия теперь уже обгоняет, доказательством чему хотя бы названия неопознанных летающих объектов: если здесь они размером всего-то с блюдце, то там уже с тарелку.
— Я вижу, — сказала Линда, не поддерживая его иронии, — ты, Макс, не веришь в такие вещи. И знаешь, мне кажется, скучно жить, когда всё обыденно, рационально. Немного мистики оживляет серые будни.
— Да нет, Линда, я и сам несколько раз оказывался причастным к мистическим явлениям. В Москве наш парторг почему-то считал меня политически незрелым и потому в идеолого-воспитательных целях постоянно направлял меня на все демонстрации. А наша колонна шла крайне правой, да меня ещё и правофланговым ставили, так что я проходил прямо под самыми трибунами мавзолея. А они невысокие, стоящих на них вождей хорошо видно.
      Однажды марширую я, а на трибуне Брежнев стоит и замедленным движением руку поднимает. И вижу я, не на колонны он смотрит, а вверх. Машу ему его портретом, но у него взгляд отрешённый, и рукой он совсем не меня приветствует, а там вверху кого-то. Я потом на кафедре возьми да пошути в том духе, что, мол, помахал бровеносцу вслед. И, ясное дело, донёс кто-то. Вызывает меня парторг, понятно, на головомойку. Явился к нему, а тут - на тебе — траурные мелодии по всем каналам. Взглянул он на меня с подозрением, сказал что-то несущественное (не для этого, конечно, вызывал) и отпустил.
      На следующей демонстрации стоит на трибуне преемник. Вроде бы,  бодрячок, но что вы думаете — помахал я ему, и всё, с концами. Когда очередная демонстрация подошла, народ уже смеется: и этого провожать будешь? А ему и махать-то особо нечего, сразу видно – не жилец. Руку уже поднять не может, водит ею перед животом, словно от чего-то отказывается. На этот раз я уже смело на кафедре говорю, мол, попрощался с генсеком. И точно.
      Хотите верьте, хотите нет, а из списков на следующую демонстрацию парторг меня вычеркнул. А то, глядишь, и не было бы перестройки.
       Джессика засмеялась, а Линда вполне серьезно сказала раздумчиво:
— Может быть, мощное давление коллективной воли? Не один ты махал, а тысячи людей, и все, видимо, с теми же пожеланиями.
— Ага, — поднял палец Максим, — сама ищешь рациональное объяснение. Тогда вот вам точно уж мистический случай.
      Когда я уезжал сюда в командировку, мы устоили на кафедре, как у нас говорят, отвальную. А я как раз перед этим оформил допуск в Ленинку, в спецхран, и на удивление свободно получил там редкостное издание Нострадамуса. Много чего оттуда переписал, потом со специалистом по старофранцузскому мы все читали, удивлялись. Так вот, там есть «Послание Генриху». В нём сказано, что в октябре вспыхнет революция, которая установит власть на 73 года и 7 месяцев. Я и говорю на отвальной, посчитайте, мол, получается как раз середина 1991 года. Вот-вот завалится. Так что готовьтесь. И пожалуйста, девочки, сами видите, так и случилось. До месяца, может, и не точно, но очень близко. Тем более, если ошибки календаря с тех пор учесть. Между прочим, переписанный текст я сюда с собой привез, можете посмотреть. На старофранцузском, но месяц октябрь и цифры — это понятно.
      Линда и Джессика были захвачены сбывшимся на их глазах предсказанием древнего прорицателя, а Максим, похоже, избавился в их глазах от образа чёрствого сухаря.

      В назначенный срок Максим с Дэвидом поехали к компьютерщикам, загоревшись новой надеждой, которая для Максима связывалась теперь не только с продвижением программы, но и с Линдой. Их приняли в конференц-зале за длинным полированным столом с мягкими креслами на колёсиках. Окон в зале не было, к чему Максим в Америке уже привык. Зато стены оформлены очень любопытно. На продольных стенах висели лоскутные одеяла, в точности такие, какими укрывались в бедных семьях русских деревень. Принимавший их менеджер фирмы с гордостью объяснил, что это настоящие одеяла индейцев, представляющие собой произведения искусства. Одна из торцовых стен почти вся состояла из огромной тонкой пластины оранжевого оникса с подсветкой изнутри. Мягкий свет от нее придавал освещению зала солнечные тона.
      Противоположный торец занимал высокий, от пола до потолка красочный портрет явно кисти старинного добросовестного портретиста. Был изображен в рост розовощёкий, пухлогубый, упитанный английский эсквайр викторианских времён. На нём костюм, кажется, для псовой охоты — сапоги с широкими жёлтыми отворотами, светлые рейтузы, красная куртка с чёрным бархатным воротником, туго застегнутая на слегка выпирающем животике, и чёрная жокейская шапочка. Стоял он в картинной позе, отставив одну ногу вперёд и держа в руке стек с ременной петлёй. В те времена весь его вид, его поза считались, видимо, проявлением благородства и значимости. Сейчас было забавно смотреть на глуповато-напыженное стремление подчеркнуть свое привилегированное место на социальной лестнице.
— Занятный портрет, — сказал Максим. — Старинный акцент в современном офисе?.
— Почему? — ответил менеджер. — Это наш босс.
— Как босс? — не понял Максим.
— Он обожает ездить в Англию, когда охота на лис. Да вы познакомитесь, он зайдёт попозже.
     Действительно, когда они уже закончили демонстрацию и обсуждение программы, в зал вошёл в точности тот самый эсквайр с портрета, доброжелательно улыбаясь пухлыми губами. Сходство было поразительным. Видимо, художник рисовал с фотографии, не исключено, что по клеточкам.
      Босс стал отпускать расхожие шутки насчёт русских женщин и водки, сам над ними громче всех смеялся, задал несколько вопросов, из которых стало ясно, что обучающая программа его совершенно не интересует, что ему нужна коммерция, а не наука, и когда Максим заговорил о своих наработках в области анализа и синтеза речи, босс совсем потерял интерес, но зато менеджер стал расспрашивать подробнее и в конце-концов попросил Максима подготовить для него краткую справку.
      Дэвид был очень воодушевлен таким результатом, о чём с подъемом говорил, когда они ехали назад.
— Брось ты, Дэйв, — безнадёжно махнул рукой Максим, — не видишь что ли, обычные ваши фальшивые улыбки.
— Знаешь ли! - несколько даже разгорячился Дэвид. — По мне так даже фальшивая улыбка всё же лучше, чем откровенное хамство, как у вас в России. А в данном случае этот парень, менеджер, действительно проявил интерес.
— Возможно. Зато уж их босс явно ничего не понял. Индючок надутый. Императорский портрет повесил. Надо же!
— Ты, Макс, извини, но я не поддерживаю твоего ядовитого сарказма. Какое тебе дело до их босса? И до портрета?
— Просто смешно. Фирменный вариант культа ничтожной личности.
— Это их дело. Работников фирмы. И я думаю, они на босса не в обиде, а совсем даже наоборот — он им работу даёт.
— Вот удобный штамп изобретён. Очень удобный. Это же они ему работу дают, а он им платит. Из их же доходов.
—  Марксизм в тебе, я вижу, основательно сидит.
— Верно, — засмеялся Максим. — Оказывается, классовая ненависть действительно существует.
— А ты сомневался? После того, как вы свою страну этой ненавистью развалили?
— Ты про какой развал говоришь, про первый или второй?
— Я, Макс, про марксистскую революцию. Сейчас, вроде бы, другие основания.
— Да нет, Дэйв, те же самые. Только тогда классовая ненависть с одной стороны шла, а сейчас с другой. Ещё неизвестно, между прочим, что окажется гибельнее.
— Богатая у вас страна. Который раз разносите и всё никак.
— Теперь уж, похоже, получится, — вздохнул Максим.
— Что это вы так настырно стараетесь?
— Сами удивляемся.
— Я думаю, Макс, всё потому, что портреты вам не нравились. Нет уж, пусть лучше висит. И вообще, должен тебе сказать, что у нас к боссам совсем другое отношение. Американец может как угодно и где угодно поносить президента, но про своего хозяина даже жене худого слова никогда не скажет. Костерить начальство в курилке, как у вас, — у нас такого и представить нельзя. Враз донесут, чтобы по костям критикана самим подняться.
— Боятся хозяйчика. Работы не даст.
— Конечно. Он, хозяин, работников сколько хочешь в момент найдёт. Только свистни — набегут, в очередь встанут, благодарить будут, если возьмёт. А работник-то — пойди поищи хозяина, кто платить будет. Ой, нелегко найти.
— Потому вы безработицу и держите.
— А у вас работа у всех была, только работать никто не хотел. Вот и смотри, что лучше.
— Как ни смотри, да как  ни крути, только всегда и везде кто-то будет пахать, а кто-то погонять, и урожай всегда и везде пойдет не тому, кто пашет, а тому, кто погоняет. Всё же, знаешь, любопытно, — оживился Максим, — во все времена, до Спартака ещё, считалось, что работа на хозяина — рабство. И вот Союз, где как раз никто не работал на хозяина, объявили страной несвободной, а например, Америка, где почти все на хозяев ишачат, рекламируется как образец свободной страны.
— Да-а-а, — со вздохом протянул Дэвид, — я смотрю, раз ты по Советскому Союзу вздыхаешь, значит, в самам деле собрался уезжать. А зря. Союза уже нет, и назад он, точно тебе говорю, не вернётся. У вас теперь тоже свободная страна. То есть, с хозяевами и работниками. И с безработицей, естественно.
— Не могу понять. Никак не могу, — горячо заговорил Максим. — Ведь сколько мук, сколько страданий приняли, сколько крови пролили, чтоб избавится от хозяев. А теперь сами же им под ярмо шею подставили. Как такое могло произойти?
— Это у тебя спросить надо. Во всяком случае, у вас сейчас совсем уж дикий капитализм бурлит. Похлеще, чем в Чикаго было. Но у нас-то теперь все-таки уже, как по-русски говорится, устаканилось, — усмехнулся Дэвид и, высаживая Максима у колледжа, сказал назидательно: — Так что как Америку ни ругай, а всё же учти -это страна больших возможностей. И не исключено, что для тебя одна из возможностей как раз открывается.

      Максим, пожалуй, даже несколько расстроился из-за того, что придётся писать для менеджера справку, которая, как он прекрасно понимал, только оттянет его отъезд, никакого проку от неё не будет, но в то же время вполне сознавал, что непременно напишет, всё же на что-то надеясь.
      Не зажигая света, он смотрел на гаснущий за окном закат и думал об этой эмигрантский формуле надежды: Америка — страна больших возможностей. Да, конечно,  это так. Но все почему-то думают, что положительных возможностей. А это, конечно, не так. Чтобы избежать недоразумения, правильнее сказать, что Америка — страна больших положительных и отрицательных возможностей.
      Здесь есть возможность иметь собственный остров, роскошную виллу на нём, яхту у причала, машины в гараже, лошадей на конюшне, самолёт в ангаре, девиц любящих (деньги), слуг ораву и вообще всё, что только захочется. Но несравненно большая возможность — оказаться в числе этих слуг. Есть также возможность иметь картонную коробку из-под холодильника и спать в ней на ступеньках церкви. Можно, изловчившись, нажить состояние, — и вот вы уже богатый, знаменитый, уважаемый. Так бывает. Но крайне редко. Гораздо легче разориться дотла. И вот уже не богатый вы, а потому никем не уважаемый.
      Можно получить работу, а можно и потерять. Причем, получить ее, Дэвид прав, ой как непросто. Будете сотни своих резюме рассылать, на интервью ходить (это уже удача), будете бесплатно работать пару месяцев, потом за минимальную плату с полгода-год, а уж потом… если понравитесь… если у фирмы дела пойдут хорошо… если вашего начальника не сменят… если вообще не начнется экономический спад (который почему-то всегда гораздо дольше, чем подъём)… ну тогда, возможно, подпишут с вами контракт. На год. А там посмотрят.
      Зато потерять работу — никаких проблем. Положили вам на стол конвертик, а там на красивой фирменной бумаге красиво напечатано: «Спасибо за работу. Фирма в ваших услугах больше не нуждается». И всё. Ни парткомов, ни профкомов, ни проработок, ни на поруки. Всё культурно. И жаловаться некому. И спросить не у кого - что такое, почему, чем не угодил? Если ещё негр, то можешь в суд подать за дискриминацию. А если белый — улыбнись беззаботной американской улыбкой, оглянись вокруг — сослуживцы в столы смотрят — да и иди потихоньку.
      Или, допустим, попали вы по большому знакомству в богатейшую фирму. Процветающую. Зарплата отличная. Страховка медицинская. Даже зубная страховка есть! Начальник отдела народ собрал, говорит так вполголоса: «Поскольку вы наши работники и фирма о вас заботится, то я вам скажу — тут все свои — дела у нашей фирмы идут великолепно, акции растут. Вы меня поняли?» И вроде даже подмигнул. Непонятливых не оказалось. Каждый на все заработанные в фирме деньги акций накупил. И вот в большом зале без окон, ширмами на клетки разгороженном, сидят все по клеткам, вроде как работают (начальник из стеклянной будки следит), а сами только и смотрят, как акции прут вверх. И прикидывают, что купят — кто дом, кто новую машину, кто на острова закатится. Эх, вот это жизнь!
      Как вдруг входит в зал секретарша самого Босса. Красотка, глаз не оторвать. И с улыбочкой, нежным голоском объявляет: «Наша фирма обанкротилась. Акции обесценены. Отдел закрывается. Гуд бай» (что звучит в точности как «хорошо покупай»). Остолбенели все. Кроме начальника отдела. Он-то свои акции успел продать. Как раз на столько получилось, сколько его подчинённые на покупку истратили.
      Что же вы думаете? Думаете, бросились на стеклянную будку, разнесли её к чертям, начальника за грудки: «А ну верни, разбойник, деньги»? Что вы, как можно. Это ж культурная страна. Демократическая. Забрали со столов фотографии — кто любимую (собачку), кто любимого (попугайчика). Одна цветок в горшке из дома принесла, теперь вот назад нести. И всё.
      Много разных возможностей. Много.
      Банк с удовольствием даст денег взаймы на покупку дома. Банки здесь добрые, просить не надо, сами предлагают. Аж на тридцать лет. Один только момент — заём, ясное дело, под проценты. И все тридцать лет не только долг надо выплачивать, но и проценты. Так что в результате за дом придётся заплатить в три раза больше. Но это ж когда будет! А дом — вот он. Сейчас. Правда, ещё один момент: если платить какое-то время не сможете (работу, скажем, потеряли, или другое что стряслось), то банк дом у вас, простите, заберёт.
      Перспективы разнообразны. Допустим, есть теоретическая доля вероятности выиграть в казино миллион, тогда как практическая вероятность проиграть там свои кровные почти полная. Вот где особенно подводит неправильное понимание больших возможностей: ведь проиграть не надеется никто, все надеются выиграть. И изменить такое умонастроение никак невозможно.
      В деспотическом Советском Союзе никаких таких возможностей не было. Ни тебе островов, ни картонных коробок, ни акций, ни банковских кредитов, ни казино. Не было свободы, что поделаешь. Квартиру какую дали, такой и радуйся. А вам, может, потолок низковат. Правда, дали бесплатно. И отобрать — не отберут. Работу — если даже захочешь, не потеряешь. Тунеядцем посчитают. Да за это ещё и судить будут. Тирания, одним словом.
      А здесь-то! Ведь кроме законных возможностей есть незаконных масса от возможности возглавить наркобизнес до возможности оказаться в рабстве на подпольной фабрике или в доме проституции.
      Так что страной больших возможностей Америку называют вполне обоснованно.
Сейчас, правда, в России, похоже, даже больше возможностей открывается. Как в ту, так и в другую сторону. «Всё понимаю, — вздохнул Максим, — а всё же надеюсь», - и он включил компьютер, принимаясь за справку.

      Как ни странно, рассуждения Максима о большей вероятности проявления отрицательных возможностей на этот раз не подтвердились — в ответ на справку позвонил менеджер, назначил встречу и даже прислал машину, на что торжествующий Дэвид воскликнул:
— Я же говорил!
      После бесед со специалистами Максиму предложили выполнить для фирмы одну конкретную задачу, работа над которой займёт, пожалуй, целый год. Он растерялся — никак этого не ожидал и уже настроился на отъезд, но предложение было исключительно интересным, и с Линдой сможет встречаться. Как же быть? Дэвид заявил, что не бывает психов, которые от такой удачи отворачиваются — где ещё он найдет такие возможности для развития своих исследований, не говоря уж о вполне приличном заработке? Максим позвонил профессору. Тот сказал, что сейчас в России не до науки, а поработать на таком оборудовании, о котором рассказывает Максим, можно только мечтать, и отказываться нелепо.
      Так оно само и решилось. Он оставался в колледже преподавать русский язык своим пяти студентам и в основном работать над программами синтеза английской речи.


Всё меняется

      Жизнь пошла совсем другая. Мало того, что работа интересная, так к тому же платила фирма очень хорошо. Не то что нищенская преподавательская зарплата. Через некоторое время Максим даже машину купил. Подержанный форд, но в прекрасном состоянии. И бегает отлично. Хоть поездил по окрестностям, а то только свою горушку и знал. В Нью-Йорк, правда, на машине ехать было бессмысленно — на дорогах пробки, а в город проберёшься — там запарковаться негде. Понял он теперь тех, кто в Нью-Йорк на работу ездит: они подъезжают к станции на машине, тут её ставят на стоянку, а дальше — на поезде. Домой обратным порядком.
      С Линдой, к сожалению, виделся редко. Она закрутилась со своими блюдцами-тарелками. Её съёмка была признана экспертами одним из самых очевидных доказательств существования ЮФО, она разъезжала по командировкам, писала статьи, выступала на конференциях и по телевидению. Одна радость — перед каждой передачей она звонила Максиму, и он хоть на экране мог ею любоваться. В лучах успеха и славы она расцвела ещё больше, уфологи на неё молились — весёлая, остроумная красавица привлекала массу зрителей и спонсоров.
      Максим тосковал, начал писать заметки о своих американских впечатлениях, вруг с изумлением замечая, что в своих писаниях нежиданно сбивается на позиции советских пропагандистов-агитаторов. Там ведь он хоть и не был активным противником коммунистов, но пассивным определённо был, как и вся интеллигенция. Что же здесь с ним происходит? Старался жёстче себя контролировать, быть объективным, но всё равно получалось, будто и не он пишет.
      Рассказывали, к примеру, пропагандисты про уверенность в завтрашнем дне, которую даёт человеку социализм, над чем все, понятно, посмеивались. А оказывается, и правда, была такая уверенность. Только никто этого не осознавал. Точно знали, что с работы не выгонят, квартиру не отберут, лечения и отдыха не лишат. Но это было естественно. А вот здесь нет этой уверенности. Повезёт — получишь уверенность на год, не повезёт — и на день не получишь. И будь хоть трижды объективным — как напишешь, что это не так? Другое дело — что лучше: иметь эту уверенность или не иметь? Тут уж каждый пусть сам решает.

      В трудах, размышлениях, сомнениях и надеждах медленно тянулась зима. Она была на удивление холодной и снежной. Странно — ведь Нью-Йорк на широте Баку, значительно южнее Сочи, откуда же здесь такие морозы, такие снега? Иногда занесёт так - даже движение останавливается. Вдоль улиц два ряда высоких сугробов — это машины засыпаны. На тротуарах тоже холмы — мешки с мусором под снегом остались. Народ тропинки в глубоком снегу топчет, стараясь след в след попадать. Лихие нью-йоркские старушки, жарким летом в девичьих миниплатьицах бегающие, теперь закутаны в платки и шарфы, на ногах какие-то чуни, перебираются через сугробы. Точь-в-точь — русские бабушки. Топят в общежитии и колледже плоховато, а может быть, это просто Максиму зябко от одиночества.

      Но сверкнула вдруг ярким оперением среди то морозной, то слякотной зимы радостная птица сюрприза. На фирме были довольны его работой и в качестве премии предложили с большой скидкой круиз по Карибским островам. Неделя незабываемых тропических дней в неге полного комфорта, ласковая вода океанских бухт с цветными рыбами, белые горячие пляжи и цветы, цветы, цветы. Сказочный, райский мир, увидеть который он и мечтать никогда не мог, смирившись с тем, что будет знать о его существовании только по рассказам счастливчика Сенкевича, да по восторженной песне, которую тоскливой московской зимой пел чистый ангельский голос итальянского мальчика.
      И надо бы Максиму не сходить с туристской тропы, не разрушать миражного очарования. Но таскала его зудящая любознательность за ограды отведённых для туристов зон у причалов. Лучше бы он этого не делал! Не видел бы никогда такой невообразимой, страшной, первобытной нищеты обитателей райских островов. Осталось бы в его памяти чудо песни «Ямайка», а не эти убогие жилища, для которых и название трудно подыскать. Не сараи, которые выглядели бы здесь дворцами, не хижины, не будки. Шалаши — это ближе. Кое-как скрепленные из обломков досок, кусков ржавой жести, пластиковых обломков. Какие там двери или окна — их поместить-то некуда. И люди, лишь кое-как прикрытые тряпьём. Даже в жалких подобиях городов вдоль улиц текут на жаре по открытым канавам нечистоты. А ведь там тоже капитализм. Но совсем не американский. Хоть тоже Америка, да не та. Нет, не надо было Максиму туда влезать, не надо было портить себе безмятежный туристический восторг.
      Правда, всё же повезло ему получить в той поездке ответ на один из вечных философских вопросов. Постояв тропической ночью на ласковом ветру, набегающем на могучую громаду роскошного лайнера, он стал было спускаться вниз, в шикарные залы, но услышал вдруг русскую речь с явно брайтонскими интонациями и остановился, чтобы пропустить поднимающуюся по лестнице пару. Хотя это были он и она, тем не менее, их объединяло явное сходство: оба невысокого роста и с одинаковыми фигурами — толстозаденькие, округлые, с выпирающими дынькой животиками, только у неё он обтянут металлически блестящим платьем, а у него - короткими брючками на широких подтяжках.
— Вот что такое настоящая свобода, — с громким пафосом говорила она, и Максим застыл в ожидании: неужели он услышит сейчас определение волнующего всё человечество понятия?
      Да. Подняв вверх руку, она закончила торжественно:
— Ешь когда хочешь, что хочешь и сколько хочешь!

      Максим вернулся в зиму, снова с головой погрузившись в работу. Других занятий не было. В кино он ходить не мог — смотреть невыносимо однообразную глупистику Голливуда было невозможно. С телевидением ещё хуже. Только включи — непременно нарвёшься на какую-нибудь гадость: то со страстью смакуются бесконечные убийства, то ублюдочные сериалы, где в нужных местах записан смех, чтобы зритель догадался, что это шутка, то расхлюстанные шоу. Вот, пожалуйста: знаменитая поп-звезда медленно перекинула ногу на ногу, показав всему свету, что там у неё под мини-мини юбкой, и говорит:
— О-о-о! Этот актёр такая прелесть. Я прямо писаю в мои трусы, когда его вижу.
      И ведущий благосклонно улыбается: «Какая очаровательная раскованность!»

      Женщины млеют от американского телевидения, а оно их почему-то явно недолюбливает. Если судить по рекламе, то есть по основному содержанию голубого экрана, то все американки безобразно толсты, и главный смысл их существования — похудение. Они невероятно болезненны, поглощают немыслимое количество разнообразных лекарств, у них всё время пучит живот, замучил понос, никогда не прекращается менструация, уж не говоря о лишаях, облысении и о негнущихся конечностях. Им всем необходимо укоротить носы, пришить губы, ну и, разумеется, накачать силиконом грудь и ягодицы. Российские женщины, понятно, завидуют американским и во всём постепенно догоняют.
      К счастью американцев, их телевидение страшно далеко от действительности, хотя очень близко народу. И если смотреть не в телевизор, а непосредственно на американских женщин, то всё будет не так уж безнадежно.
      Мужчинам, как всегда в жизни, повезло несравненно больше: телевизор полагает, что смысл их жизни — наслаждение, заключающееся в том, чтобы постоянно покупать автомобили, жевать жвачку и пить пепси-колу. Однако по необъяснимым причинам мужчины сейчас стараются приблизиться к женскому идеалу: красят волосы, носят серьги, любят мужчин и плачут.
      Плаксивость считается утонченностью души, поэтому американские президенты (пока ещё почему-то мужчины) не преминут блеснуть с телеэкрана пока ещё скупой мужской слезой, ну а солдаты уж рыдают навзрыд, рассказывая, каким опасностям они могли бы подвергнуться, если бы вдруг ступили с борта ракетного авианосца на вражескую землю. Пилота, бомбившего бывших югославских женщин, сбили нечаянно бывшие югославы (сами испугались, что натворили), и на его, пилота, злую долю выпал непереносимый кошмар — тёплым летом пару дней пробыл в диком лесу без пепси (какие-то ужасные ягоды с риском для жизни ел). Как же он слезами обливался, когда вышел к своим!
      Зато уж фильм, «основанный на реальных событиях», сварганили что надо. Как ловили пилота кровожадные сербы, как хитроумно он их, дебилов, за нос водил, как геройски перестрелял этих звероподобных громил несчётно, и как его, оказывается, там в Югославии простые люди, которых он бомбил, любят. Справедливости ради надо сказать, что в конце фильма произошло-таки реальное событие — расплакался герой, когда его спасли.
      Женщины, со своей строны, имея мягкое сердце, помогают мужчинам сблизить разрыв — никогда не плачут перед телекамерой, полностью перешли на мужскую форму одежды, отвоевали футбол, отвоёвывают бокс, матерятся и страдают от алкоголизма.
      Бывают, честно говоря, отдельные случаи взаимной дискриминации, с которыми с обеих сторон идет непримиримая борьба. Даже за дежурный комплимент женщина может обвинить мужчину в сексуальном домогательстве с тяжёлыми судебными последствиями, и скрепя, как уже говорилось, мягкое сердце, допускают в свой адрес со стороны мужчин лишь высказывания типа «мне нравится ваша куртка», потому что в случае чего всегда можно сказать, что это комплимент не женщине, а производителю курток. Кстати, надо быть осторожным с коплиментами по поводу брюк, поскольку могут обвинить в сексуальном разглядывании нижней части тела.
      Мужчины тоже стараются быть достойными лучшей половины человечества — в последнее время всё чаще в суды поступают жалобы на сексуальные домогательства женщин, а также на рукоприкладство с их стороны.
      Ни в коем случае не в укор американским женщинам будет сказано, что кое в чём отдельные их представительницы ещё не находятся на достаточной высоте. Например, они, в качестве замены прямого и честного первого вопроса знакомства «женаты ли вы?» иногда используют комплимент типа «мне нравится ваш галстук», поскольку по неписаной традиции на подобный комплимент мужчина должен ответить «жена подарила», если женат, «подружка подарила», если не хочет с комплиментшей переспать, или «у нас удивительно сходные вкусы», если хочет. Варианты не допускаются, чтобы не создать двусмыслицы.
      Сближению полов активно помогают собачки. Вечерами молодые юноши и девушки одеваются, прихорашиваются и идут с ними гулять. С собачками, то есть. Здесь возможно даже завести разговор с незнакомцем (незнакомкой), разумеется, только в пределах животной тематики (не примите за игру слов, всё прямолинейно — речь идет исключительно о четвероногих друзьях). Коварно использовать ситуацию для знакомства считается крайне неэтичным. Продолжение общения возможно опять-таки лишь в интересах собак. Не сексуальных, понятно, поскольку кобели кастрированы, а суки обеспложены, что некоторым представляется отработкой на животных будущего образа жизни человечества.

      Вдруг, как всегда неожиданно, позвонила Линда:
— Макс, можешь приехать? Ты мне нужен.
      Какой вопрос? Не приехать — примчаться, прилететь! В редакции ждала ослепительная Линда с новой журнальной фотографией летающей тарелки. На тёмных, подсвеченных солнцем облаках виднелся блестящий белый эллипсовидный диск с округлыми чуть вытянутыми иллюминаторами, светящимися явно изнутри. Контуры диска слегка размыты, один его край прикрыт облаками, но и того, что видно, вполне достаточно для изумления.
— Опять твоя съёмка?
— К сожалению, нет. Это у вас, в России. Вернее, есть такой кусочек — Калининградская область, бывшая Восточная Пруссия. Вот там снято.
— Ой, Линда, — засмеялся Максим, — фотомонтаж, небось. Шутка какая-нибудь. Я наших хохмачей знаю.
— Я тоже знаю. Например, тебя, — она потрепала его по волосам. — И моего отца. Он как раз из Калининграда.
— Неужели? — опешил он. — Как это?
— Вот так. Я вас познакомлю, он сам расскажет. А насчёт фотографии нет никаких сомнений — всеми экспертами подтверждено. Это сейчас колоссальная научная сенсация. Читай.
      Он стал читать про фотографию, про Базу Слежения и вдруг наткнулся на знакомое имя:
— Постой, постой. Борис Семёнович Изин. Это ж из группы!
— Я помню, ты рассказывал. Так это он?
— Да-да. Точно он, — кивнул головой Максим.
— Они там международную конференцию летом проводят. Мне обязательно нужно поехать. Мы послали официальный запрос, но раз вы знакомы, то хорошо было бы связаться. Как ты думаешь?
— Конечно. Нет проблем.

      Максим не стал говорить, что в группе этот самый Изин числился начальником турбазы. Какая разница? Все они там, так сказать, числились. И насчёт тарелки наверняка туфта. Не важно. Не всё ли равно, какая там у них база, за чем она следит? Главное -  можно быть полезным Линде, что-то вместе делать.
      Его жизнь озарилась новым светом, и зима как-то быстро закончилась, дунул тёплый ветер, сугробы растаяли за два дня, уже зеленеет трава на газонах, даже синие цветы повылазили, а поразительно закалённые американцы сразу же надели шорты.
      Максим на душевном подъёме раньше срока сделал для фирмы отличную программу, которой заинтересовались пользователи, и фирма направила его помогать им в установке и отладке программы, что оказалось поворотным моментом во всей его американской жизни, потому что он переезжал в Нью-Йорк, о чём и мечтать не мог.
      Нью-Йорк! Кипучая привычная городская жизнь, без которой он, выросший в большом городе, просто существовать, оказывается, не мог. Совсем засыхал там на горе. Действительно, только рыбья кровь полусонных американцев могла это выносить.
      С удовольствием, со рвением принялся за поиски квартиры. И сразу — первый прокол. Снять квартиру можно только на два года. Иногда соглашаются со скрипом на год, но не меньше. А будет ли у него ещё на год работа? Не факт. Спасибо, Линда помогла — её знакомая уезжала на полгода, и квартиру, которую она сама снимала, сдала теперь Максиму. Одна маленькая комнатка без прихожей, без кухни —кухонное оборудование здесь же в углу. Ну, и ванная-туалет, конечно. Единственное окно упирается непосредственно в окно соседнего дома, полы кривоваты, потолок на голове сидит. Называется почему-то «студия». Ладно, пусть будет студия, только вот стоит она, страшно сказать, больше половины его, как он считал, неплохого заработка. Что поделаешь? Самый дорогой район Манхаттена. Зато рядом с Линдой.
      В первую ночь, весь в счастье от начавшейся новой жизни, Максим только-только заснул, как его разбудила странная ритмическая дрожь дома и буханье низких тревожных звуков. Он бросился к окну, выглянул, изогнувшись сколько мог, и увидел на улице стоящие перед светофором машины. В салоне одной из них пульсировало в такт звукам разноцветное мерцание. На переднем сиденьи прыгал тоже в такт чёрный парень. «Цветомузыка у него там, — ахнул Максим. — Ну и нервы! Дом трясется, а ему хоть бы что». На светофоре загорелся зелёный, в то же мгновение всё скопище машин яростно загудело пронзительными клаксонами и двинулось вперёд. Но долго было слышно тупое биение ритма в удаляющейся машине.
Вскинувшись ещё несколько раз за ночь от леденящего душу воя сирен то пожарных, то санитарных, то полицейских машин, зарываясь головой в подушку от пронизывающих звуков противоугонных устройств, подпрыгивая в постели от пулеметного треска мотоциклов рокеров, он наконец измученно забылся.
      Но в шесть часов утра его вытянули из обморочного сна звуки американского гимна. Выглянул в окно — внизу грохотала мусорная машина, со скрежетом прессуя чёрные мешки, которые с размаху забрасывали в её жерло мусорщики, перекрикиваясь по-испански и матерясь по-английски, а один из них, здоровенный негр, во всё горло пел «Боже, храни Америку» — гимн, написанный евреем с немецкой фамилией Берлин, приехавшим когда-то из России. «Да, — подумал Максим, — Дэвид прав — это страна для всех. Только были бы эти все менее горласты! Особенно в такую рань».
      Так сразу же проявились две основные характеристики Нью-Йорка: он был невероятно шумен и столь же невероятно многолик.
      Как ни странно, постепенно Максим приспособился всё-таки спать. И ещё повезло: супер в доме оказался из Союза. Отличный мужик, Семён. Тёртый, смекалистый и хохмач. Семья у него душевная. Пригласили к себе, поговорили, посмеялись, выпили понемногу. Сразу легче стало.


Старое кресло

      А потом Линда, как и обещала, познакомила Максима с отцом. Не без умысла.
В мастерской отца стояло большое мягкое кресло. Даже в этом огромном помещении с высоченным потолком, с большим угловым камином из грубо тёсаных камней оно не терялось и выглядело внушительно. Просторное, с высокой спинкой, чуть загнутой вверху вперёд, а с боков выступают широкие округлые уши, создавая уютную закрытую кабинку. Обито старинной тканью: гладкое поле с золотой нитью, а по нему выступают крупные цветы и листья, созданные золотистой щетинкой в несколько уровней — нижние щетины пожёстче, потом закрученные колечками, а верхние совсем мягкие, нежные.Если забраться в мягкую глубину с ногами, прижаться щекой к шелковистым цветам, то тебя и не видно совсем, а ты видишь всё: за наклонным во всю стену окном теснятся стеклянные башни небоскрёбов — синие утром, алые на закате и светящиеся огнями ночью. Кирпичные стены студии все увешаны картинами отца, в прохладную погоду в камине горят толстые поленья, отец и дед, как обычно, ведут нескончаемые беседы, смеются, спорят до крика, и тогда дед вскакивает, быстро ходит по студии, размахивая руками, а отец, не переставая рисовать, говорит что-нибудь резко и так же резко тычет в холст кистью.
      Линда любила так сидеть в кресле с детских лет. Когда была маленькой, то мало что понимала в их разговорах, но они ей казались таинственными, становясь в её восприятии волшебными историями. Потом, взрослея, она уже привыкла вникать в их споры, которые стали для неё содержательнее, интереснее, чем телевизионные шоу или карманные детективы. Об одном она жалела — что не записывала их тогда на диктофон.

      Отцу нравилось писать портреты Людвига — его прямая прусская осанка, тонкие жилистые руки, костистое выпуклое лицо, глубокий взгляд были благодатным живописным материалом.
— Вот пишу я ваш лоб, — говорил отец, — и думаю — как же так? Ведь вы не глупый народ.
      Дед недовольно морщился, но пока молчал.
— Моцарт, Бах, Бетховен — без них и представить нельзя музыкальную культуру. Или Шиллер, Гёте. Я уж о философии не говорю, один Кант чего стоит.
      Дед выпрямлялся, его лицо становилось отчуждённо высокомерным.
— И вот потомков таких гигантов мысли обводит вокруг пальца ничтожный психованный недоумок. Они ему в рот смотрят, гениальных откровений ждут.
— Не они, — не выдерживает дед, — а такие же недоумки.
— Смотри ты, как их много у вас оказалось, — отойдя от мольберта и глядя на картину вприщур, как бы про себя говорит отец.
— А у вас меньше? — взвивается дед. — Вас не обвёл?
— Чего это обвёл? Сказал «Враг будет разбит, победа будет за нами». Так и вышло. А вот вашу надпись «Кёнигсберг никогда не сдастся» до сих пор в Калининграде сохранили.
— Конечно, — горько поджимал губы дед, — победителю легко издеваться над побеждённым.
— Да кто ж вас заставляет всегда быть побеждёнными? Уж могли бы в конце-концов научиться на ошибках. Ну действительно, даже и особого ума не надо, чтоб понять, что этот параноик творит. Во Францию влез — бросил. Англию с материка шуганул — бросил. В Африку зачем-то залез — бросил. И не придумал ничего лучше, чем, раскидав войска по белу свету, сунуться налегке в Россию, где немцы всегда по соплям получают. Ещё с Александра Невского.

      Людвиг молчал, что никак не нравилось Николаю. Художнику нужна была реакция модели для подпитки его собственного накала. В этом молодой и старик нашли друг друга. Сначала, когда отношения только складывались, их беседы носили вполне светский, мирный характер. Но и тому и другому пережёвывать с благопристойным видом давно известное было явно скучно, и мало-помалу они обостряли разговоры, всё жёстче зацепляя за живое. Доходило даже почти до ссор, когда Людвиг, выпрямившись и высоко держа голову, уходил не прощаясь, уезжал в свой дом и заявлял своей жене Галине, что не желает больше разговаривать с этим невоспитанным человеком.
      Через некоторое время Николай брал с собой маленькую Линду и ехал к Людвигу. Дед, понятно, таял при виде своей любимицы, отношения восстанавливались, и всё начиналось сначала. Постепенно острота взаимных наскоков притупилась, и даже самые, казалось бы, обидные подковырки воспринимались уже скорее с юмором, чем всерьёз.

      Этим, между прочим, чрезвычайно интересна Америка. Злейшие, смертельные враги, готовые там у себя зубами перегрызть друг другу горло, попадая в Америку, относятся друг к другу совершенно спокойно.
      Взятый в плен эсэсовцами коммунист, чудом оставшийся в живых, и эсэсовец, бежавший от наседающих коммунистов в плен к союзникам, вместе участвуют в телевизионной передаче о войне, как-то даже дружелюбно рассказывая, как они давили друг друга, причём, становится ясно, что те события представляются им отсюда просто глупостью.
      Разные церкви, в своих странах воюющие между собой не на жизнь, а на смерть, здесь стоят мирно рядышком. Даже могут приютить друг друга, если какая-то из церквей пострадает от стихийного бедствия. Хоть и случаются иногда вспышки былой ненависти, всё же агрессивность разных вер, идей, обычаев и взглядов в Америке немедленно резко снижается, начинает казаться нелепой.
      На Лонг-Айленде, где дом Людвига, почему-то обосновалось много бывших лётчиков — американских, английских и немецких. Они часто собираются в ресторанчике, где им отлично готовят свежих омаров, креветок, рыбу, и ведут за кружкой пива вполне приятельские разговоры, вспоминая, кто кого и где сбивал, кто кого бомбил, кто кого ранил, кто у кого был в плену.

      Вот и Людвиг с Николаем: офицер фашистской армии и сын советского офицера, погибшего от рук фашистов, уже не ощущали себя врагами, а как бы вместе отстранённо смотрели сверху на страшные события не столь уж давних лет.
      А иногда даже оказывались в одном окопе. Однажды в гостях у Людвига была пожилая фрау, которая, познакомившись с Николаем, вспомнила о русских солдатах в конце войны:
— Я помню, как мы, молодые девчонки, боялись быть изнасилованными, — и она сделала странный жест, махнув рукой себе под юбку. — Ведь все знали, какие русские варвары. Вы меня понимаете, Ник?
— Разумеется, — ответил Николай, — немцы были не в пример галантнее. Они не только насиловали, но и вешали женщин, а также живьем их сжигали. Знаете — сгонят в сарай с детьми и благородно так жгут.
— Что? — вытаращилась на него фрау. — Лидвиг, что он такое говорит?
— Сожалею, — сказал Людвиг жёстко, — но это правда. Страшная правда.
      Фрау пыхнула, ушла, оскорбившись, и больше с Людвигом не зналась, заявив в своем окружении, что русские сделали его красным.

       Однако между собой Людвиг с Николаем частенько сцеплялись в споре, как это было сейчас.
— Не умеете воевать, так уж не лезли бы, — Николай явно вызывал Людвига на резкость и не промахнулся.
— Ну, знаешь ли! — задёргался Людвиг. — Тебе хорошо известно, что я никогда не поддерживал нацистов, но сказать, что немцы не умеют воевать — это уж слишком. Ты вспомни: и французская, и ваша оборона сразу рассыпались, хотя и у французов, и у вас армии были больше, чем немецкая.
      Николай, быстро работая кистью, старался поймать так удачно проявившиеся на лице Людвига черты, и подогревал модель:
— Между прочим, под Москвой как раз у вас было больше и людей, и техники. Да и свеженькие вы ещё были, не битые. А грохнули вас — только перья от орла полетели.
— Опять, извини, передёргиваешь. Сам знаешь, почему под Москвой так получилось. Что толку от техники, когда она замёрзла, действовать не могла?
— Да, понятно. Дебиловатый ваш в школе плохо учился, географии не знал. Так подсказали бы ему, что в России бывает зима. И что надо там воевать в тулупах да валенках, а не в шинельках и пилотках.
— Всё же генерал Мороз вам здорово помогал, уж не отрицай.
— Ладно, пусть он нам помог, но в таком случае Англию спас маршал Ла-Манш. Не так ли?
— Пожалуй. Англия — не Россия. Было бы как с Францией.
— Вот-вот. А что до мороза, так на Курской вас и без него приложили. И Берлин не в январе брали. Выходит - грош цена всей вашей прусской военной выучке.
— Не забывай пожалуйста, что ваши генералы и Сталин ваш тоже позорно провалились в июле.
— Не возражаю. Лопухнулись. Страшно, бездарно, глупо лопухнулись, за что народ кровью заплатил. Большой кровью. Но скажите мне, будьте так любезны, а кто не лопухнулся? Американцы в Пёрл-Харборе? Или, может, те же французы со своей хвалёной Мажино? Черчилль, сиганувший от вашего пинка на свой остров?
      Людвиг приосанился, в его фигуре появилась некая бравость. А художник, заметив смену выражения на его лице, продолжал:
— Сейчас легко судить, а тогда степень вашего да японского безумия трудно было нормальным людям представить.
— А были тогда нормальные? — пробурчал Людвиг, нахмурив выступавшие вперёд щёточкой брови. — Конечно, наш бесноватый параноик был главным заводилой. Но и Черчилль хорош, со своими лисьими хиростями — чуть сам себя не перехитрил. Сталин тоже надипломатил с договорами да с топором под полой. И прочие шавки вроде клоуна Муссолини подтявкивали.
— Всё так, — кивнул Николай, — но и людям тоже нечего за фюреров да генераллиссимусов прятаться. Что — немецкий бюргер не мечтал сладко о куске Воронежского чернозёма? А большевики не пугали людей мировой революцией? Англия не присосалась раздувшимся клещом к своим колониям?
— Согласен, Ник, согласен. Вожди лишь оседлали агрессивность своих народов, на ней и ехали.
— Знаете, Людвиг, вот что мне интересно — как вы, лично вы, отнеслись к Гитлеру, когда он пришел к власти? Только именно тогда, а не потом, когда уже всё стало ясно.
— Я совершенно определенно, совершенно точно помню, что был просто вне себя, видя глупость тех, кто его избрал. Даже подозревал, что нечисто было на выборах. Неужели, думал, у нас в стране столько идиотов?
— А потом? После Франции, например.
— Тогда и правда какое-то помутнение наступило. Казалось — ну вот, пусть и психопат, но ведь как Германию поднял! Может, такой и нужен в данный момент? Потом, знаешь ли, с Францией, с Англией всё казалось как бы семейными разборками, не очень серьёзно.
— Понятно. Междусобойчики. А с Россией? Только честно.
— Что ж. Было, откровенно говоря, такое тогда настроение: вот, мол, огромная территория, богатейшая земля, а пропадает без толку, заброшена, как пустырь, сорняком заросший.
— Понятно. И вы решили землю бесхозную у дикарей себе прибрать. Как американцы у индейцев.
— Прошу прощения, Ник, но ты уж утрируешь.
— Нет, почему? Так потом оккупанты с нашими людьми и обращались.
— Озверение нашло. Озверение, — Людвиг вздохнул, потом заговорил горячо. — Но у меня, веришь ли, Ник, с первых дней тяжёлое предчувствие появилось. Тогда привезли на полигон русские танки — КВ и Т-34. Я ведь инженер. Как осмотрел их, сразу понял — ничего подобного ни у нас, ни во всём мире нет: форма, броня, пушка, посадка, мотор, топливо дизельное — всё великолепно. Нашим танкам было до них далеко. Я тогда видел — многие умные специалисты у нас поняли, что надо немедленно прекращать войну с Россией. Никак нам не догнать эту технику. А уж когда «Катюша» появилась, я сообразил, что по ракетам вы нас тоже обошли.
      Теперь уже лицо Николая расплылось в довольной улыбке.

      Эх, мужики, мужики! Всё бы вам в солдатики играть. Не наигрались? Тысячи лет вашим главным занятием была война. Красовались на ней, петушились, геройствовали. Мундиры, сабли, эполеты. Белые лосины. Ах, гусары! И было это увлечение вполне невинным. Гибли, но не массово. Чаще слабые. Сильные, крупные, ловкие, отважные выходили победителями. А шрамы только украшали.
      Однако же изменились времена. Не млеют больше дамы от звона шпор. Пулемёт спешил лихих рубак, заставил ползать червяками. А самолёт совсем в землю вогнал. Теперь у высокого да крупного больше вероятности пулю поймать. Отважный тоже долго голову не сносит, а прохиндей в тылу отсидится. Назад пошёл искусственный отбор. Старики в Закарпатье рассказывали: когда в Первую Мировую проходили по городу русские солдаты — народ высыпал на богатырей посмотреть. И правда, было на что. Во Вторую Мировую, когда разнёсся слух, что русские идут, все опять на улицу, богатырей ждут. А протопали недомерки — в шинелях путаются.
      Извёл двадцатый век русского мужика, измельчил, испакостил душу. Нет теперь в войне геройства, нет куража. А без войны тоже хиреет мужик, вырождается. Мытьё посуды не заменяет ему сабельной атаки. Нет у него такой крепкой за жизнь зацепки, как у женщины — дети. Хоть и привязан он к ним, да только всё равно не пуповиной. Что теперь мужику делать? Какое занятие искать? Неясно.

      А Людвиг продолжал разговор:
— Но честно тебе скажу, когда пошли наши армии по России парадным маршем, я по-другому стал думать. У русских танков намного больше, и они лучше, но наши танковые клинья идут, как по пустому. Пушки у русских отличные, у нас таких нет, но толку русским от них никакого. Красная армия, которая только что громила японцев, в тяжелых условиях прорвала линию Маннергейма, эта армия почти в полном составе сдалась в плен. Как такое может быть? И я решил, что русские не хотят жить под коммунистическим режимом и потому не воюют. А раз так, то нужно помочь уничтожить этот режим.
— О русском народе, значит, озаботились?
— А как ещё объяснить?
— Я не знаю, — Николай почесал затылок обратным концом мастихина. — Советские маршалы про войну обычно со Сталинграда начинают. А про первые месяцы войны у них одно вранье. И у Жукова тоже. Понятно — стыдно писать правду о своём позоре. Но уж историки-то должны были хоть через полвека написать, что же всё-таки тогда произошло.
— Сейчас, Ник, много говорят о том, что Сталин, дескать, готовился вступить в войну, поэтому все свои войска расположил на границе, где Гитлер их уничтожил.
— Эх, — горько вздохнул Николай, — жалко, что не вступил. Глядишь, совсем по-другому война бы пошла. Возможно, живы были бы мой отец и мать.
— Не знаю, — продолжал Людвиг, — но мне это всё же странным кажется. Такая у русских техника, такая огромная армия! Да тут хоть и внезапно нападай, хоть развнезапно, всё равно всю эту махину сразу не разобьёшь. Если даже половину русских танков мы в первый час сожгли, то опомнится же вторая половина, разнесёт все наши консервные банки в щепу. Войска ваши тоже: два миллиона кадровых солдат и офицеров руки подняли, потому что на них, видите ли, напали без объявления войны. Не поздоровавшись сперва. Не бросив белой перчатки Чушь какая-то. И вдруг потом резервисты Берлин берут.
— Да, Людвиг, я согласен: непонятная это страна — Россия. Не только для вас, но и для нас.
      Николай со светящимися глазами отходит от мольберта в сторону, жестом приглашая деда посмотреть на законченный портрет. Линда тоже подбегает и видит в резких линиях, в грубых мазках картины отголоски всего разговора о тех далёких, загадочных для неё событиях.

      Когда Людвиг умер, Линда видела, что отец будто часть себя потерял. Даже рисовать стал меньше. Поработает немного, потом сядет и смотрит в окно. Она тогда стала расспрашивать об их беседах, говорила, что хочет записать что-нибудь для статей в журналы, а может быть, даже книгу издаст. Но странное дело —отец ничего не мог связно рассказать, не получалось у него. Напомнит ему Линда их военные споры, а он улыбается:
— А-а! Это я тогда свой «Черно-красный серпантин» написал. Помнишь?
      И вот теперь Линда, надеясь в какой-то мере заменить отцу Людвига, привела в мастерскую Максима, поскольку тот тоже был спорщиком и критиканом.
      Пока Максим рассматривал картины, развешенные по высоким стенам мастерской и просто стоящие на полу, Линда сварила кофе, забралась с ногами в свое любимое кресло, затихла в его глубине, светясь белым лицом, словно стала одним из портретов. Впечатление поддерживалось также тем, что картин с её изображением было много, и в них хорошо просматривалось мучительно-азартное стремление художника поймать меняющиеся оттенки золота её волос и блестящей тёмной зелени глаз.
      Бродя по просторному залу, Максим надолго остановился возле портрета темноволосой женщины, который выделялся среди других и манерой письма и тональностью настроения. Судя по большинству картин, художник был оптимистом. Портреты Линды вообще светились радостью, даже где она была изображена печальной. А кроме того, почти всегда художник писал модели в окружении — природа, город, дом, живность всякая. Сильно всё стилизовано, часто лишь до намёков, однако всё же узнаваемо. Но на этом женском портрете положенный крупными объёмными мазками фон был совершенно абстрактным и его глухой колорит вызывал тревожное чувство. Среди выступающих складок, как озеро среди холмов, бледным пятном белело лицо в тёмном обрамлении волос, уходящих в краски фона, постепенно сливаясь с ним. Оттуда, из глубины картины, большие почти чёрные глаза смотрели на зрителя с невыразимым, щемящим душу укором.
      Линда заметила интерес Максима:
— Это мама, — сказала она. — Не знаю, почему отец изобразил её так. На самом деле она совсем не такая. Ты увидишь. Она добрая, ласковая. Нет, не реалист мой отец.
— Постановка вопроса неправильная, — густым голосом отозвался художник, доставая из шкафчика бутылку коньяка. — Главное — суть углядеть. А уж что получится — реализм или там абстракционизм — это пусть потом искусствоведы думают. Давай, Максим, со знакомством! — и он поднял свою рюмку. — Ты уж давненько из России, но всё ж не так давно, как я. Что там сейчас происходит, как думаешь?
— Звоню своим, рассказывают. Похоже, хорошего мало. Всё разваливается. Народ нищает. Кто пошустрей — тащат, что можно и что нельзя. Называются — то ли новые русские, то ли новые нерусские.
— Откуда возьмутся новые? Те же и есть.
— В смысле — новая элита. Политкаторжане.
— Что значит — политкаторжане?
— Ну как? При социализме они были активными борцами за новый строй — капитализм. То есть, революционерами. И страдали за это. Скажем, кого-то посадили за спекуляцию. Так ведь это ж основной вид предпринимательства. Или кого-то за мошенничество. В особо крупных. Продукцию завода продавали дороже, чем в отчёте писали, разницу делили. Какое же это мошенничество? Талантливый менеджмент. Кто-то за ростовщичество пострадал, кто-то за валютные махинации. Но капиталистические банки только этим и занимаются. Выходит, при социализме такие люди отбывали срок за то, что своими действиями боролись за светлое будущее, которое сейчас для них настало. Чем не политкаторжане?
      Николай посмотрел на Максима цепким прицельным взглядом портретиста:
— Но ведь мы все раскачивали лодку. И ты, Максим, я уверен, тоже.
— Конечно. Эй, ухнем!
— Кого же винить?
— Кроме себя, некого.
      Линда поняла, что её замысел сработал, улыбнулась довольная, тихонько вылезла из кресла и спустилась по винтовой лестнице вниз, поговорить с матерью.


Здание Имперского Государства

      Максим стал часто бывать в мастерской Николая. Отчасти потому, что там выше шансы увидеть Линду, а отчасти из-за той атмосферы художественного творчества, к которой он так привык в Москве и которой ему остро не хватало в Америке. Он и Семёна, своего супера, в мастерскую привел, потому что тот тоже и порассуждать любил, и похохмить, и поспорить.
      Николаю было по душе, что Максим и Семён заходили к нему по-русски, без смешных для нас американских церемоний с заблаговременными письменными согласованиями визита и последующими письменными же благодарностями за него. Кроме того, художественной натуре Николая, как и всякой артистической натуре, нужны были зрители. Ему плохо работалось в одиночестве; все видели, да и он сам, что картины, написанные без зрительской аудитории, теряли тот внутренний нерв, тот энергетический заряд, который так бился всегда в его картинах.
       Чаще всего Николай только стимулировал беседу, подавая короткие, цепляющие собеседников реплики, а сам в это время шпынял полотно кистью, или кромсал широкими взмахами мастихина. Но иногда он солировал, ведя монолог, касаясь картины реже, аккуратнее, и тогда был больше похож на актёра, чем на художника.

— Видели ли вы Эмпайр Стейт Билдинг? — восклицал он с театральным пафосом, раскидывая в стороны руки с палитрой и кистью, молчал многозначительно, потом сам же отвечал. — Нет, вы не видели Эмпайр Стейт Билдинга. И не говорите, что вы стояли на самой его верхушке, потрясённые непередаваемым зрелищем ночного Нью-Йорка. Всё равно вы этого знаменитого здания не видели. Потому что его не видел никто. Даже его создатель. Его и нельзя увидеть, — он замолкал, вглядывался в пятно на картине, легонько проводил по нему кистью и продолжал, оглянувшись на аудиторию. — То есть, можно увидеть башню, или окна-витрины внизу, или какую-нибудь стенку, угол какой-нибудь. Но весь небоскрёб целиком увидеть нельзя. Потому что стоит на узкой улице, потому что зажат со всех сторон домами вплотную, и ни с какой точки не виден весь.
      Аудитория молчала, не решаясь прервать монолог, а Максим подумал, как это верно. Одно время он ходил на работу по Пятой Авеню, и как-то вдруг сообразил, что на его пути должно где-то быть это самое Здание Имперского Государства. Как же это он его не видит? Оказалось, что он постоянно проходит прямо возле него, под навесами, устроенными для защиты пешеходов от разных предметов, которые развлекающиеся туристы бросают с высоты, со смотровой площадки на шпиле, умудряясь перебрасывать пивные банки и бутылки даже через сетку, натянутую вокруг площадки. Фронтальная стена небоскрёба идет в одной линии с примыкающими домами, пространства для обзора нет ниоткуда, вот Максим и ходил мимо знаменитости, совершенно её не замечая. Много раз он пытался найти место, откуда можно было бы увидеть хотя бы большую часть Эмпайра, но напрасно. Нет такого места.
      Николай помолчал, работая над картиной, потом отошёл, глядя издалека, и продолжал:
— Можно представить, как его создатель разглядывал макет своего детища — отходил, наверное, подальше; со всех сторон смотрел, любовался. Оказывается, зря.
      Он отложил мастихин, взял кисть, набросился на картину, работая быстро-быстро и в то же время не переставая говорить:
— Спереди и слева — узкие улицы. Сзади вплотную — постройки индустриального типа с выпирающими железными балками, кривыми трубами, жестяными надстройками. А правый бок вообще закрыт какими-то складами что ли, с подъездными эстакадами или что там ещё.
      Опять отошёл, склонив голову рассматривал написанный фрагмент, говорил задумчиво:
— А как бы смотрелось это действительно красивое здание, будь оно пставлено так, как ему подобает! Как Московский университет или, скажем, Дом Пашкова. Да что там Дом Пашкова! Поставьте вплотную к тротуару в тесный ряд других домов Тадж Махал — и всё: конец ему. Ну, будет что-то восточно-экзотическое. Но не шедевр. Одно утешает: башня этого первого в мире небоскрёба, его шпиль — великолепная доминанта в силуэте Манхаттена.
      Он провел вверху картины тонкую вертикальную линию.

      Максим вспомнил свои похожие впечатления. На Лексингтон Авеню в районе семидесятых улиц стоит один из самых крупных соборов Манхаттена. Но как стоит! Приткнулся на углу, зажатый со всех сторон узенькими улочками с унылыми домами. Прямо вплотную к его стене пристроено дылдистое здание фабричного типа — красный кирпич, черные решетки окон. Безобразная махина выперла выше собора, смяла его, задавила.
— Беда американцев, — продолжал Николай, — в отсутствии вкуса. Поразительно, но это так. Жуткая безвкусица во всём, в архитектуре тоже. Есть ведь красивые здания, есть. Но или стоят бестолково, или в соседстве с убогими домами, или сами отуродованы. Вот, скажем, отель «Плаза». Красивое, богато оформленное здание, как старинная шкатулка среди современных небоскрёбов. И стоит отлично — на площади, рядом парк, скульптуры, фонтан. Нужно уж, чтобы вся эта шкатулка содержалась в совершенстве. А тут — пожалуйста: на роскошной крыше, на самом верху наляпана пристройка, сараюшка какая-то, по виду чуть ли не из фанеры, в зелёненький цвет покрашена. Я сначала думал, скорей всего, времянка, ремонт идёт, а потом смотрю — нет, постоянно стоит.
       Да и вообще в застройке города нет синтеза, нет градостроительной мысли. Это как настройка инструментов перед представлением - каждый инструмент звучит красиво, но музыки нет.
— Может быть, — решил подать реплику Семён, — это из-за того, что Манхаттен — остров, мало места, негде разводить ландшафтную архитектуру. Приходится теснится.
— Ерунда это, — взмахнул кистью Николай, — в мире много островов гораздо меньшего размера, застройка которых архитектурно великолепна. Кижи, Дубровник, Тракай, да мало ли? Здесь, на Манхаттене, можно было бы всё разместить с умом, да и сейчас ещё места полно. До сих пор вдоль Гудзона тянутся поля пустырей. Не в островной тесноте дело, а, как всегда в Америке, — в деньгах. В своеволии частного капитала. Участки земли частные, и собственник хочет выкачать из своего клочка как можно больший доход. У собора нет денег, чтобы купить соседний участок и разбить там сад. А сосед плевать хотел на архитектурные красоты. Он гонит из своего уродливого монстра чистоган, и больше его ничто не колышет.
      Цивилизованный город просто обязан вести осмысленную архитектурную политику. Нельзя интересы набивающего свой карман лавочника ставить выше интересов всех жителей города. Нельзя унижать общество, подчиняя его самодурным капризам собственника, наворовавшего денег у этого самого общества.
      Да вот, кстати, посмотрите, когда будете в тех краях: рядом с площадью Колумба, сразу за очередной стеклянной коробкой Трампа (черной коробкой, разумеется) идет голый пустырь, огороженный забором. Двадцать лет стоит. Гоняет по нему ветер воронки пыли, выбрасывая их на публику, идущую по Бродвею. Хозяин участка упёрся — не хочет никому продавать. И сам ничего не строит. Хоть бы обязали его травку там посеять, если уж жмётся жлоб сквер для людей разбить. Как же — священное право частной собственности! Священное право хамства, вот это что.

     Николай походил вокруг картины, потом положил палитру и кисть, покрутил занемевшими плечами, расправил их с хрустом, включил электрический чайник:
— Давайте чайку попьём.
     Заваривал чай, достал из шкафчика печенье, конфеты, и за чаем продолжал разговор:
— Сначала Манхаттен застраивался домами европейской архитектуры. Но американцам было тесно в её рамках, и они их сломали с простецкой прямотой, создав, так сказать, свой стиль. Делается это легко: берётся красивый европейский двухэтажный дом, с колоннами, портиками, скульптурами, лепниной, эркерами, мансардами, с затейливой крышей и тому подобное.
      Он быстро набросал на листке бумаги такой дом, потом взял ножницы, разрезал листок:
— Дом разрезается на уровне второго этажа, вот так. Верхний этаж и крыша поднимаются на высоту пятнадцати — двадцати этажей, а образовавшийся проём застраивается любым незамысловатым образом — простые кирпичные стены, решётчатые окна с чёрными рамами и всё.
       Он положил части разрезанного дома на чистый лист бумаги, зарисовал пространство между первым и последним этажом решёткой прямых линий и продолжал рассказывать, повернув своё наглядное пособие к зрителям:
— Первый этаж шикарен — там размещаются какие-нибудь богатые частные конторы — врач, адвокат, ювелир. И главное — лобби: большой зал, отделанный красным деревом, мрамором или даже ониксом, антикварные люстры и мебель, картины, двери лифтов в бронзовых рамах, вышколенные привратники. На последнем этаже самые дорогие квартиры под названием «пентхауз». Там из окон великолепный вид на город, там большие лоджии, целые сады на крыше — деревья, кусты, цветы. Порой даже бассейны и фонтаны. А всё, что между первым и последним этажами, — так себе квартирки. На нижних этажах совсем убогие, выше получше, но всё равно никакого тебе шика.
      Так и сложилась на Манхаттене поэтажная жизнь. Тот, кто живёт в пентхаузе, тот и видами наслаждается, и воздухом дышит почище, кофе пьёт в своём саду, куда уличный шум не слишком достаёт, позагорать там может, любуясь на соседние пентхаузы. Утром он спускается в лифте в свою контору, пройдёт по красивому лобби, и кажется ему, что весь дом такой. А что там за начинка в двадцати этажах — ему дела нет.
      В начинке в этой самой живут совсем иначе. Кто поближе к пентхаузу, так ещё ничего, а кто пониже, ему уж не только загорать, ему ни солнца, ни неба из окон не видно, а видно только кирпичную стенку вплотную стоящего соседнего дома. Воздух в его квартире в основном состоит из автомобильных выхлопов, сирены прямо в окна воют, утром чуть свет просыпаться приходится от мата мусорщиков и грохота мусороуборочных машин. Зато лобби — это для всех. И платят за него, разумеется, все.
      Николай встал, принялся сосредоточенно отделывать детали картины, а Максим подхватил идею, чертя возле рисунка дома цифры:
— Вот если считать, что средняя высота домов на Манхаттене — двадцать этажей, то получается, что пентхаузов пять процентов. Так?
— Ты же мыслишь числами, значит так, — пробормотал Николай рассеянно, поглощённый своей работой.
— Это и есть высший класс американского общества, — развивал свою мысль Максим. — Банкиры, биржевые спекулянты, крупные бизнесмены, известные адвокаты и врачи, знаменитости — попсовые звёзды, спортсмены, скандалисты какие-нибудь особенно наглые, — в его речи зазвучали ораторские ноты. — Сливки американского общества. Это у них загородные поместья, собственные самолёты, яхты, острова. Именно их жизнь представляют миру как «американский стандарт». Именно такую жизнь показывает в кино Голливуд и лепит в головах наивных зрителей нужный стереотип. Их жизнь изображают, пуская слюни зависти, в низкопробных мексиканских сериалах. Вот по какой жизни вздыхали в Советском Союзе, уверенные, что все «там» так живут. Верно, Николай?
— Верно, - он повернулся от картины. - Только ты не горячись. Это правда, совсем особый город. Я раньше задирал голову, смотрел на верхушки небоскрёбов и думал — для кого они там украшений налепили? Грифоны там, орлы, мозаика, лепнина, позолота, узоры разные. Снизу всё равно ничего этого не видно. А потом попал как-то в такой пентхауз — мама родная, такой там вид! Башни украшенные, сады, подсветка — чудо. Так что у них там совсем другой город, другой мир. И что толку их обличать? Всё равно не откажутся.
— Да нет, не обличаю, — махнул рукой Максим, — констатирую. Пойдем ниже. Под пентхаузом два этажа — десять процентов — так называемый высший средний класс. Обычные врачи и адвокаты, малый бизнес, высшая интеллигенция. Голливудского шика в их жизни нет, но живут неплохо.
— Неплохо, неплохо, совсем неплохо, — бормотал Николай, работая кистью.
— Ниже десять этажей — половина населения — настоящий средний класс. Рядовая интеллигенция, рабочие, обслуга, самый мелкий бизнес. Эти уже крутятся-колотятся. Жильё больше половины съест, а там уже копейки остаются, которыми неизвестно, какую дырку вперёд затыкать. Кругом в долгах, как в шелках.
— Скромно жить можно, но ведь хочется лучше, — Николай улыбнулся, отклонившись от картины и удовлетворённо кивнул головой.
— Ещё пять этажей вниз — четверть всего народа — беднота, —  продолжал Максим. — Работы толком нет, а что и подвернется — так это крохи. Тянут - перебиваются. Где на пособие, где подработают что-то. Да ведь и для налогов надо хоть немного выкроить, иначе пенсии не будет. Этим и в долг никто не даст.
       Ну и два самых нижних этажа — десять процентов — люмпен, нищие. Живут на пособие, иногда церковь подкормит, что-то из одежды прихожане пожертвуют, что-то на улице выпросят, а подвернётся — так и стащат. Как, Николай, согласен ты с такой статистикой?
— А подвал? — весело спросил Николай
— Он в статистику не входит, — подал голос Семён, — там нелегальные эмигранты живут, бездомные ночуют. Туда лучше не соваться. Никто толком не знает, сколько их, но уж точно миллионы. И тоже всё беднота.
— Смотрите-ка, отличный у нас американский дом в разрезе получился. А? — засмеялся Николай. — Да! — взмахнул он кистью, — а рядом с домом ещё и вигвам стоит. Для хозяев.

      Максим усмехнулся, размышляя о дальнейшем развитии американской градостроительной мысли. «Слоёную» архитектуру после Второй Мировой войны сменил модерн. А расслоённое общество так и осталось. В основе смены архитектурного стиля тоже лежат отнюдь не эстетические, а вполне материальные соображения: красивый дом построить дорого, гораздо дешевле и быстрее собрать прямоугольную коробку. Стекла да пластика побольше, чтоб со стенами не возиться, и конечно уж, никаких архитектурных излишеств, никаких заморочек, наворотов, украшений.
      Поначалу такие здания казались даже красивыми, во всяком случае — оригинальными. Когда в начале пятидесятых построили Левер Хауз и Сиграм — это были события. Люди ехали со всей страны, да и со всего мира, чтобы посмотреть на эти стеклянные коробки по тридцать этажей, стояли в очередях, чтобы войти внутрь и оглядеться в спартанской простоте пространств.
      Но на дешёвку тут же кинулись все застройщики, и стеклянные прямоугольные объёмы с металлическими переплётами зашагали по Манхаттену, по всей Америке, а потом и по всему миру. Советские тоже не удержались, бросились, как всегда, догонять. Прямо возле Кремля воткнули коробку Интуриста, почти копию Левер Хауза. И если в Нью-Йорке такие здания как-то выглядели (дёшево, удобно, доходно — что ещё нужно?), то в Москве, рядом с шедеврами архитектуры, сразу стало явным их убожество.
      Левер Хауз простоял всего пятьдесят лет и начал буквально разваливаться. Американцы в память о его былой славе не пожалели 60 миллионов долларов, чтобы практически построить его заново, хотя теперь он ни у кого не вызывает восторгов. Даже туристов к нему не водят — ничего интересного.
      В Москве наконец-то устыдились глупости хрущевских лет и торчащую безвкусицу разобрали. А вставной челюсти Нового Арбата и занозы Дворца Съездов москвичи до сих пор стесняются, и только тем приезжим из Хацепетовки, которые не намного превзошли Никиту в умственном развитии, это кажется заграничным шиком.
      Манхаттен стеклянно-коробочная страсть не покидает. На Шестой Авеню нет двух похожих зданий, но посмотришь вдоль улицы — такое впечатление, что вся застройка конвейерно однообразна. А тут ещё Трамп. Видно, поразили его в детстве стеклянные коробки. Особенно чёрные. Так до сих пор и считает их верхом архитектурного искусства. И ладно бы считал. А то ведь понатыкал их по всему Манхаттену. Кое-какие ещё с отступлениями от прямоугольника — выступы там или уступы — а с последним шедевром решил уж не мудрить — высоченный на пятьдесят этажей узкий прямоугольный столб, весь сплошного чёрного стекла. И похваляется, что его коробка выше, чем ООН.

      Николай закончил картину, отошёл, посмотрел на неё, огладил ладонью светлые усы и короткую бороду, взглянул в окно, сощурил глаза и вдруг широко улыбнулся:
— Нет, вы только посмотрите, какая красота!
      Солнце уже садилось за Гудзоном, пробиваясь сквозь облака длинными яркими лучами, которые вспыхивали желтыми отсветами на шпилях и башнях небоскрёбов, расцветили новогодней ёлкой кудрявую пирамиду Крайслер-Билдинга, а башни Близнецов превратили в невесомые столбы света. Внизу всё уже потемнело, не видны были чёрные гудроновые крыши, коленчатые переплетения вытяжных труб и бочки на железных фермах. Сверкал лишь нарядный, праздничный, картинный верхний срез города.
— Критиканство наше, — вздохнул Николай, — от ревности скорей всего. Москву поразбили-поразрушили. Монастыри, церкви — всё повзрывали, варвары. Красные Ворота снесли. Да одна Сухарева башня чего стоит. После этого нет у нас права других ругать. Да и зря придираемся. Красивый город Нью-Йорк, сложный, своеобразный. Что — Мэдисон-Сквер с «утюгом», с великолепной архитектурой зданий вокруг — разве не прелесть? А район Центральной библиотеки? А Колумбийский университет? Южный порт, Тюдор-Сити. Да мало ли. Всего тут хватает — и хорошего, и плохого.
      Он снова повернулся к картине. Зрители тоже подошли. Странно — на полотне не было изображено никаких зданий, улиц, парков, мостов или рек, но это был несомненно портрет Манхаттена, его дух, его пульс.


Где мы приехали?

      Однажды Семён пришёл в мастерскую со своей женой Лайлой, и они целый вечер веселили народ, рассказывая, как переселились в Америку из маленькой, чистой, вежливой республики бывшего Союза.
      Сначала прибыл Семён без семьи. Но и без денег, почти без языка и без каких-либо зацепок насчёт работы. Надеялся на то, что уж какую-то работу он себе найдет. Инженер-электрик, специалист по насосам, по холодильным установкам. В строительстве соображает. В армии служил офицером в стройбате, потом на гражданке сам построил себе отличный двухэтажный кирпичный дом, оборудовал его так, что друзья просились посмотреть на его систему отопления, вентиляции, сантехники. Машину, конечно, и водить и починить запросто — свой «Жигуль». С такими-то знаниями, да умениями пропадёт что ли?
      Ещё понадеялся на богатую дальнюю родственницу по отцу. Она с мужем приезжала к ним в гости, носились с ними, как с писаной торбой — поездки, гости, театры, подарками завалили. Они были так тронуты, так благодарны, горячо приглашали в Нью-Йорк.
      А тут появилась в их республике американская лотерея, и надо же — он выиграл гринкарту. От неожиданности даже растерялся: что делать? Как же он — так вот всё бросит — работу, дом, сад, машину — и повезёт жену и троих детей невесть куда? Но все вокруг завистью изошли: вот привалило — в Америке жить будут. Жена вроде бы и сомневается, но с другой стороны, кто ж от такого отказывается? Ведь за сумасшедших примут. Опять же — родственники приглашали, есть где на первое время остановиться. В общем, решил он сначала один отправиться, посмотреть, что да как. Насчёт языка, правда, беспокоился. Хоть и учил английский лет десять, но ведь тогда как учили? Чтоб, чего доброго, не научить. А то ведь на все языки глушилок не напасёшься. В институте сдавал, как полагалось, тысячи, но это ж так — туфта для зачёта. Со школьных времён помнил только «лонг лив комьюнист парти», «коллектив фарм» да анекдот про князя мира, и поэтому знал, как по-английски «мир» и как — «князь». Опасаясь, что этих знаний будет недостаточно, пошёл на курсы, подучился малость, и полетел, пройдя мытарства с визой и спрятав бумажку в пятьдесят долларов в ботинок — валюту тогда ни иметь, ни вывозить не разрешали.
      Перед отлётом позвонил американским родственникам — включился автоответчик, он назвал дату и номер рейса. Потом, забеспокоившись, позвонил ещё раз — опять автоответчик. Но ничего не поделаешь — виза и билет в кармане.

      В Нью-Йоркском аэропорту его никто не встретил. Он добрался по адресу, истратив почти все свои доллары. В роскошном холле дома привратник кое-как втолковал ему, что хозяев нет, они уехали на лонг викенд, будут только в понедельник.
      Хорошо, что было лето, хорошо, что в Нью-Йорке был чёрный мэр, который благоволил бездомным. Они вольготно валялись по всему Манхэттану, а в парке вечером занимали почти все скамейки. В их демократическом братстве он и прожил эти дни, с которых началась череда неожиданных открытий.
      Сначала была неприятная неожиданность: он с удивлением обнаружил, что если кружка жидкого кофе и ватная булочка, состоящая не из теста, а из воздуха, стоят три доллара, то его десяти оставшихся долларов на четыре дня будет явно маловато.
      Потом следовал приятный сюрприз: оказалось, что в любой, даже самый шикарный отель можно свободно входить, никто не остановит. Можно пройти в чистейший с приятным запахом туалет, где есть и ароматное мыло и бумажные полотенца. Можно там как следует умыться, побриться, даже вымыть и высушить голову. И всё это совершенно бесплатно! Нет, что ни говори — отличная страна! Ничего, устроимся, не пропадём!
      На четвертый день стало чувствительно подводить от голода. Однажды это его даже порядком встревожило. Он шёл по улице, как вдруг остро почувствовал запах жареного мяса. Побежала слюна, свело желудок, даже голова закружилась. Он остановился, привалившись к стенке. Запах шёл от ресторанных столиков, выставленных на тротуар.
      Когда он впервые увидел, как рестораны отгораживают половину и без того узких тротуаров, выставляя туда столики, то удивлялся, как это люди могут за ними сидеть. Буквально в метре от столиков катится поток машин со своими выхлопами. Прохожие теснятся, пробираясь по оставшейся узкой полоске прохода и тряся над тарелками одеждой. Вон собака подняла ногу на столбик оградки, и ручей потёк под сумку, поставленную на асфальт посетительницей.
      Однако сейчас ему было не до удивления — он бы с удовольствием оказался сейчас за таким столиком, и чёрт с ним, с этим кобелём.
      Внезапно Семен увидел, что к столикам идёт его знакомый, его, если можно так сказать, однолавочник — бездомный, который тоже спал на скамейках парка. Вид у него был необыкновенно солидный: хорошо обозначенный животик, толстые щёчки, розовые пухлые губы в колечках короткой светлой бороды и усов, высокая благородная лысина ото лба — ни дать ни взять, доцент провинциального педиститута.
      Пока он неспешной вальяжной походкой приближался к ресторанной отгородке, дама, сидевшая за одним из столиков, встала и направилась в глубь ресторана. В это время официант принёс тарелку с бифштексом, поставил её на столик и отошёл. Доцент, не меняя взмахов рук, чётким движением подхватил с тарелки бифштекс и, жуя на ходу, прошествовал мимо Семёна, обдав его умопомрачительным запахом сочного мяса и поджаренного лука. Вернувшаяся к столику дама с изумлением рассматривала пустую тарелку со следами бифштекса, но официант, видимо привыкший к таким странностям, тут же спокойно принёс ей свежую порцию.
      Семён тогда перепугался — что буду делать, если родственнички задержатся на недельку? Неужели и я могу до такого дойти? Однако собрался и сумел заглушить чувство голода, вспомнив, что в своё время увлекался книгой доктора Брегга «Чудо голодания». К тому же, сон в парке на свежем воздухе частично компенсировал недостаточность питания.

      Родственники, приехавшие на пятый день, удивились Семену так, будто видели его впервые. Как вскоре выяснилось, им и в голову не могло прийти, что он примет их формулы вежливости за серьёзное приглашение. А когда узнали, что он живёт не в отеле, а на скамейке в парке, что у него нет денег, и что он собирается жить у них, то просто онемели. Как это можно? В комнате для гостей они уже запланировали ремонт, и что же теперь — отказываться? Спальни у них всего четыре. Одна — хозяина, одна -хозяйки, одна — сына. А ещё одна — вот сын жениться собирается,  вдруг у них будет ребёнок, ему ведь нужна отдельная спальня. Остаётся гостиная, столовая, каминный зал, да у каждого кабинет — вот и всё. Этого странного гостя просто некуда девать.
      И на сколько же он приехал? Как? Насовсем?! Да он явно сумасшедший! Боже, за что на них такое свалилось? Кляня себя за то, что не учли отсталости его дикой страны, где не понимают, что серьёзное приглашение обязательно делается письменно, с указанием сроков, условий пребывания, с обсуждением расходов, обязанностей и ответственности сторон, вконец расстроившись, что придётся менять какие-то свои планы, родственники всё же пошли на такую жертву — отложили ремонт в гостевой комнате. Но как быть с деньгами? Не может же он жить на их иждивении. Одолжить — чем он отдавать будет?
      Объяснили ему, что работы он найти не сможет, поскольку его дипломы никому здесь не нужны, а чтобы получить американские, нужно несколько лет поучиться, на что у него денег нет. Без дипломов никто его на работу не возьмёт, какими бы талантами он ни обладал. Тут и с дипломами-то работу найти труднее, чем грин-карту выиграть. Что значит — любую? Вон, чтоб в мусорщики устроиться, нужно взятку давать. К сожалению, помочь тебе мы ничем, извини, не можем.
      Тут его от расстройства осенило:
— А что за ремонт вы хотите делать? Может быть, я смогу.
— О! — воскликнули хозяева, — это идея.
      Работа оказалась несложная. Шпаклёвка, покраска, плитка. Косметика типа. Это ему семечки. Комната для гостей была совсем автономной — свой душ-туалет, даже кухонная стойка, хоть и маленькая, но оборудована прекрасно. Он там жил и за это делал ремонт. Родственники даже одолжили ему немного денег. Под действующий на данный момент процент.
      Для него это была хорошая школа — новые материалы, инструменты, технология. От инструментов в магазине он просто оторваться не мог — даже не вообразить такое. Вот, к примеру, шуруп. Во-первых, сам шуруп — картинка: крепкий, острый, резьба глубокая, прорезь в шляпке крестовиной четкая, и не ржавеет. Во-вторых, не отверткой его крутят, — электродрелью, да тоже не простой, а без шнура, чтоб между ног не путался. И не в этом главное. Электродрель все же нам известна, пусть хоть и со шнуром. А вот чтоб шурупы, как в пулеметной ленте, сами под закрут подавались — это как? А с длинной насадкой можно даже, стоя на полу, шурупы на потолке вкручивать. Держишь ты эту дрельку одной правой, и хоть в стенку, хоть в потолок — тык, тык, тык. А левой можешь кока-колу держать. Вот где жизнь!
      Ну и другое-прочее. Про молоток они уже забыли — машинкой гвозди забивают. А пилки, сверлилки, строгалки — всё на электричестве, всё легкое, удобное, всё с умом. Эх, да с таким инструментом что же не строить? С материалами то же самое. Всё уже почти готово — отстругано, отглажено. Растворы намешаны, краски на компьютере подобраны. Заказал всё по размерам — тебе напилят, нарежут, в пленочку завернут, куда надо доставят. Только давай, лепи.
      С охотой работал, с удовольствием. Сделал на совесть. Гораздо больше, чем договаривались. Сам предлагал — не хотите ли здесь вот так, а здесь так, сюда ещё неплохо бы вот это. Хозяева нарадоваться не могли — ведь  бесплатно!
      Когда закончил, родственники стали знакомых приглашать — показывать. И пошли у него заказы. Вроде бы стало всё потихоньку налаживаться, с английским дело пошло веселей, да вот начали ему намекать — мол, загостился. Ремонт сделан, а комната используется. Что же им — опять потом её ремонтировать? А он хоть и зарабатывал, как ему тогда казалось, неплохо, всё же квартиру снять на эти деньги - нет, не мог.
      Решил пойти в еврейский центр. Хоть он и не беженец — это им пособия полагаются — но всё-таки еврей. Может, помогут, или хоть посоветуют что-нибудь. Приняли его вежливо, душевно. Женщина сидит приветливая.
— Да-да, — говорит, — у нас есть разные программы. Давайте ваши документы. О-о! У вас уже грин-карта. Так мы вам с работой поможем.
      Отлегло от сердца. А она документы смотрит и что-то улыбается кисловато:
— Извините, но... знаете ли... у нас ведь еврейская организация.
— Ну а я-то кто? Вот же в паспорте написано — еврей.
— Да-да, конечно, конечно. Мать у вас, вот в свидетельстве написано, русская. Вы оставьте заявление, мы позвоним.
      Когда рассказал родственникам, они расстроились, что их не спросил, прежде чем идти — еврей ведь считается только по матери, а не по отцу. Это его совершенно обескуражило: «Всю жизнь был евреем, сколько из-за этого в детстве драться пришлось, а теперь кто же? Хорошо ещё, что хоть показать чего не заставила. Ну и дела!» И так ему стало противно, что решил он плюнуть на эту самую грин-карту и вернуться домой к семье.
      Но на улице попался ему на глаза щит с объявлением о наборе в армию. «А что, — думает, — армия — она везде армия, служба не в новинку, чем чёрт не шутит, попробую». Пошёл. Там весёлый такой мужик сидит. Семён спрашивает:
— Ты кто по званию?
— Капитан.
— Я тоже капитан, только ты американской, а я советской армии. Сейчас Союза нет, наша республика с вами вроде как союзники, так возьми меня на службу.
      Тот хохочет:
— Вот это да! Никогда с советским капитаном не беседовал. Садись, поговорим. Куришь?
— Нет.
— Молодец! Одно очко для нашей армии у тебя уже есть.
— В Афганистане воевал?
— Нет, воевать нигде не пришлось. В Чехословакии только был.
— А вы там не воевали что ли? Вы ж их там танками давили.
— Танки это они у нас жгли. А нам, когда туда полетели, строгий приказ был — никакой стрельбы, никаких инцидентов.
— Заливашь.
— Нет. Точно так. Мы туда прилетели, на их военном аэродроме высадились, а их охрана бегом от нас, и винтовки побросали. Так мы винтовки подбирали, за ними вдогонку, и винтовки им суём — возьми своё оружие.
— Не знаю, не знаю. Я там не был... А сколько тебе лет?
— Сорок.
— Что? Да какая ж тебе армия?
— А ты на года не смотри. Сколько раз ты от пола отожмёшься?
— Ну... тридцатку сделаю.
— А я двадцать, — сказал Семён, и капитан посмотрел на него победно, но
      Семён смерил его взглядом и добавил, — только с тобой на спине.
— Иди ты!
— Давай, докажу. Ложись мне на спину.
      Семён лег на пол, капитан, хохоча, лёг на него, и Семён стал отжиматься. Считают оба в глос: «Раз, два, три, четыре, пять». До десяти дошли, вдруг открывается дверь, выглядывает из соседней комнаты паренёк в форме, да так и застыл, рот открыл, глаза вылупил. Капитан соскочил с Семёна, страшно смутился, покраснел, бормочет что-то. И больше даже разговаривать не стал.

      Совсем Семён скис. Придётся всё-таки, видимо, мотать из этой прекрасной страны. Но вот удивительно: как только его здесь припирает до безвыходности, так что-то раз — и подвернётся. Отцов ли Бог помогает, материн ли? Впрочем, по Библии-то он ведь тот же самый.
      Как бы то ни было, опять повезло. На этот раз крупно. В одном доме, где он делал ремонт, хозяин уволил управдома. И никак не мог другого подобрать — всё ему что-то не нравилось. У него вообще управдомы больше месяца не работали — всех гнал. А Семён ему приглянулся — работяга, всё умеет починить-исправить, делает всё чисто, аккуратно. Предложил Семёну поработать. Тот аж онемел от счастья. Такая работа! Мечта любого эмигранта. И называется то как — суперинтендант, а короче — супер!
      Вообще-то в таких домах — пятиэтажках без лифта и без привратников — только название «супер». На самом деле — двадцать четыре часа один во всех лицах: и порядок обеспечь, и где чего сломалось — ночь-полночь — беги, чини, и чистоту блюди, и мусор выноси, да ещё тротуары возле дома мой. Мужик он был крепкий, здоровый, борьбой серьёзно занимался. А тут за месяц исхудал, вымотался вконец. Ни днём, ни ночью покоя нет. Телефон не умолкает: кран сломался, унитаз засорился, замок не открывается, старушка лампочку поменять не может... Дом старый, довоенный ещё, всё прогнило, проржавело, лопается, течёт, не работает. За сутки по этажам наскачешься — ног не чуешь.
      Но ведь что главное — квартира бесплатно! Как при социализме. Да плюс электричество, телефон, газ. Даже за телевизор платить не надо. Тоже как при социализме. А то ведь тут каналов-то больше сотни, но и платить за них каждый месяц тоже больше сотни. Так что экономия немалая. Конечно, сам телевизор купить надо. Но опять смешно вышло. Как-то среди ночи телефон звонит, дама сердитым голосом жалуется, что кондиционер не работает, в квартире жара, дышать нечем, спать невозможно. Пошёл, проверил — работает кондиционер. Смотрит — вот раззява: у тебя ж на кухне окно настежь!
— Ох! Ах! Я и не заметила. Извините. Знаете, не смогли бы вы заодно мой телевизор унести и выбросить?
— А что такое?
— Не знаю. Сломался.
      Взглянул — смех: контакт в вилке плохой. Подправил — всё в порядке.
— Ой, спасибо большое. Вот возьмите пять долларов.
— Нет-нет, я же ничего не делал.
      Она так и осталась стоять с открытым ртом.

      А ему в голову стукнуло: на улице часто выставляют к бровке мебель, радиоаппратуру, телевизоры — всё, что выкидывать. Мусорная машина забирает. Он-то думал, раз выбросили, значит точно хлам, но теперь решил проверить. И точно — телевизор выбросили с ерундовой неисправностью: регулятор звука барахлил. Он прочистил его — работает, как новенький. Радиоаппаратуры набрал отличной. Вот, думает, до чего народ богатый! А потом сообразил, что им дешевле новое купить, чем старое чинить. Новое-то китайцы там у себя за гроши наштампуют — рабсила нипочём. А здесь надо американцу платить, если даже он китаец, и это уже совсем другой разговор. Телемастера вызови — он без двухсот долларов не уйдет. Да ещё если серьезная поломка, то исправить не исправит, а за визит слупит. Есть смысл затеваться, когда новый телевизор стоит триста? Потому и выбрасывают. А кто побогаче, у тех есть возможность за техническим прогрессом угнаться, который шпарит будь здоров. Не успел на новый компьютер нарадоваться, как уже кранты — устарел.
      Семён смотрит однажды — возле бровки компьютер стоит, на нём картонка и надпись: «Возьмите меня, пожалуйста, я вполне о-кей». Забрал, конечно. Между прочим, здесь совсем не зазорно подбирать, что выброшено. Наоборот, люди радуются: чем под мусорным прессом вещь погибнет, так лучше кому послужит.
       С мебелью, оказалось, тоже не проблема. В его доме, если жилец уезжает, то забирает, как правило, только то, что с собой на своей машине увезёт. А мебель ему перевозить накладно — оставляет. Иногда такие вещи попадаются — новьё! А чтоб снова квартиру сдавать, нужно её полностью освободить и отремонтировать. Так что всё равно выкидывать.
      В общем, обставился он, в подвале мастерскую оборудовал. Постепенно привёл весь дом в более или менее порядок. Беготни стало поменьше. И зарплата ничего, к тому же стабильная. Хозяин доволен. Все его прежние коменданты чуть что — в ремонтную фирму звонить. Фирма, ясное дело, моментально приедет, всё сделает, но сдерёт неслабо. А этот чудак сам чинит. За те же деньги. Подписал хозяин контракт на год.

      Ожил Семён, звонит Лайле: «Раз валюту разрешили вывозить — продавай дом, продавай машину, всё продавай, приезжайте». Жена обрадовалась, распродалась  поскорее — и к нему. Он заказал лимузин для шику, встречает их в аэропорту, жена и смеется, и плачет от радости, дети вокруг скачут в восторге. В машине, однако, притихли. Смотрят на откосы вдоль дороги, мусором заваленные, на домишки по бокам неказистые, на людей обшарпанных. Он бодрится:
— Это, объясняет, тут Бруклин да Квинс, не обращайте внимания, сейчас на Манхаттен приедем.
      И правда — на эстакаду поднялись, а оттуда такой вид, что дети завизжали:
— Ура! Америка!
      Небоскрёбы один другого выше на закатном небе огнями горят, шпили блестят, всё в реке отражается. Через мост переехали, Семен торжественно:
— Вот и Манхаттан.
      Они снова примолкли. Непохоже, что это тот город, который в реке отражался. Улочки узкие, дома всё больше пятиэтажки, закопченые какие-то, по стенам чёрные железные лестницы набиты. На крышах деревянные бочки что ли, на железных балках торчат. Сын спрашивает:
— Пап, а что это на крышах?
— Это для воды. Туда воду набирают, а потом уж она в дом по трубам течёт.
— Смешно. Бочки как в деревне. Уж прикрыли бы как-то. Что ж они такие страшные везде?
— В новых домах уже прячут внутрь, а на старых ещё так вот.

      Приехали. Лайла идет в квартиру, улыбается. Но когда вошла, постепенно сошла с неё улыбка. Прямо за дверью — одна комната, окна упираются прямо в окна соседнего дома. Неба ни клочка не видно. Семён засуетился:
— Тут вот спальня.
      Заглянула — маленький закуток, только кровать поставить. Семен уже совсем упавшим голосом:
— Кухня вот, с окном. Коридорчик есть.
      Кухня без двери крошечная, коридорчик кривой узкий. Семён вперёд забежал, открывает дверь из коридорчика:
— Тут вот дворик, видишь, как здорово?
— Вижу. Дворик меньше комнаты. И всё?
— Ну... Ванна ещё, телевизор вот, и смотри — компьютер, — с гордостью похлопал Семён по монитору. Потом добавил: - Подвал есть.
— Подвал? — закричала она со слезами в голосе. — Подвал! Где мы приехали? Ты чем думал? От нашего дома, от нашего сада! Как дети спать будут? В подвале? На телевизоре? На компьютере твоем дурацком? Очень лучше!
      Она упала в кресло — антиквариат, его гордость, только недавно подобрано на улице — упала в него и зарыдала в голос, закрыв лицо руками. Дети прижались друг к другу, забившись в угол на диване. Семён стоял обескураженный. Думал, жена рада будет, а она ревёт. Совершенно она не понимает, какая это прекрасная квартира для Манхаттена. Да ещё в каком месте — Верхний Ист-сайд, самый лучший, самый дорогой район во всем Нью-Йорке. И бесплатно! Потолки вон высоченные, кухня с окном, дворик, подвал подо всем домом. Да снять такую квартиру — его зарплаты не хватит. Пусть она посмотрит, в каких квартирах американцы в этом доме живут. Да такие бешеные деньги платят. Вот тогда пусть и говорит.
      Жена целыми днями плакала, кляла себя за глупость, за то что спустила нажитое за бесценок, что притащилась, как дура, с детьми. Нет чтоб сперва самой приехать, посмотреть. Да разве бы она тогда сюда детей повезла? Как она теперь здесь жить будет? Да ведь ещё и язык надо учить.
      Семён пытался развеселить ее, успокоить.
— Да что — английский, — говорил он. - Ты же по-русски говоришь. А это почти то же самое. Вот смотри: нос — так и будет нос, дом — так и будет дом, бить — так и будет бить. Стул, доктор, гусь, суп, водка — всё так же. Или там, каша. Правда, только гречневая. Они её почему-то волчьей называют. А никакой другой не знают. Тёмные люди. Вообще-то есть в языке небольшие отличия. Вместо снег — сноу, вместо дело — дил, вместо мой — май.
      Это последнее слово, между прочим, им исключительно нравится. Так что его везде прибавляй, если даже что-то тебе и не принадлежит. Говори не просто доктор, а май доктор. По-английски нельзя сказать «Я достал кошелек из кармана», а надо «Я достал мой кошелек из моего кармана». Чтоб не подумали, что достал чужой кошелек из чужого кармана. Кстати, себя они так любят, что Я пишут с большой буквы, а ВЫ с маленькой. По-русски, как ты знаешь, наоборот.
      Кое-какие чисто американские слова иногда встречаются, но они тебе не очень то и нужны. Скажем, по-русски смокинг, а у них токсидо, по-русски футбол — у них сокер, по-русски регби — по-ихнему футбол.
      К тому же, язык-то хиленький. Да вот хотя бы навскидку: в русском есть рыба, есть рак, есть медуза. Три совсем разных слова надо выучить. А у них только одно — рыба. Желе-рыба — это будет медуза, ползающая рыба — рак. Попробуй-ка перевести с русского на английский все наши шутки-прибаутки да выражения всякие с этим самым раком связанные. По бедности английского не получится.
— Ой, точно, - немного оживилась Лайла, — у них одно слово крем обозначает и крем, и сметану, и сливки. Или сосич — и сосиски, и сардельки, и колбаса — все сосич.
- Вот видишь! Так что английский тебе выучить — раз плюнуть. Грамматика — это вообще чепуха. Например, мать будет матер, дочь — дотер. Тогда как будет сестра?
— Систер?
— Точно! А брат?
— Братер.
— Ну вот. Видишь, как ты уже по-английски шпаришь! А чтоб уж совсем как у американки получалось,  постоянно вставляй ничего не значащие присловки о-кэй,  лайк и ю ноу. Запомни одно главное выражение ай хэв. Это значит — я имею. Они про всё так говорят. Вместо чтоб сказать я съем бифштекс, они говорят я буду иметь бифштекс. Вместо я тебя люблю говорят (ты извини, конечно) я тебя имею и ещё добавляют для точности под кожей. Неприлично, но что поделаешь — такой язык.
      Лайла смущенно улыбалась, и Семён был доволен, что сумел её немножко приободрить. Поймёт она со временем, какая удача ему привалила. Деньжата теперь есть. Машину можно купить. Пусть подержанную. Сам всю пролазает, подремонтирует.
      Не пропадём! Хорошо — потолки в квартире высокие. Соорудил в спальне двухярусные нары. Внизу они с женой, наверху сын. Восемь лет ему, но длинный вытянулся. Дочь считай взрослая — пятнадцать стукнуло — она на диване в комнате будет спать. А для маленькой дочери — шесть лет всего — маленькие полати в коридорчике. С бортиками, чтоб не упала. Залезет туда — уютно, тепло. Две её подружки из богатого соседнего особняка завидуют ей и со слезами просятся у родителей в гости на полати.
      Вот и разместились пока. И ещё у него задумка имеется: он во дворе построит домик. Небольшой, но кровать и тумбочку можно будет поставить. Там стена высокая кирпичная, вот к ней и пристроит. Всё вымерил, рассчитал, заказал детали. Фундамент не нужен — дворик плоским камнем вымощен. Поставил стойки, с двух сторон фанера, в середине утеплитель, крышу рубероидными плитками покрыл, зелёными. Окна красивые аллюминиевые купил, двери филенчатые, стены внутри обил сухой штукатуркой, обоями оклеил, вроде как ткань смотрятся. Дорого, конечно, зато вид есть. Сделал всё чистенько, аккуратно — картинка! Даже мраморный порожек положил. Зимой электрическое отопление проведёт. Чем не жизнь!? Вся семья в радости. Лайла даже плакать перестала, занавесочки прилаживает, коврики, салфеточки.
      Вдруг приходит к ним некто с папкой:
— Что за строение? Разрешение есть?
— Но это ж мой дворик.
— Нет разрешения? Убрать в двухнедельный срок. Иначе мы уберем. За ваш счет.
      Попытался Семён звонить, писать, разрешение получить. Ведь столько денег вбухал! Но где там. Бетонную американскую бюрократию не пробить. Это тебе не мягкотелая советская, с которой всегда можно было договориться. Пришлось разбирать домик. Клял нью-йоркские власти всем своим стройбатовским словарным запасом. Да что толку — они бы всё равно не поняли.
      Всё же постепенно стали все понемногу привыкать. Лайла в работу включилась. Перед домом чистоту наводит до блеска, вокруг деревьев цветочки развела. В соседних домах тоже подхватили, насажали цветы. Красиво стало на улице.
      Однажды утром Лайла мыла тротуар из шланга, цветочки полила и заканчивала уже работу, как вдруг идёт по её сверкающему чистотой тротуару здоровенный чёрный амбал, достаёт из штанов свой шланг и у всех на виду поливает перед собой, помахивая. Она опомниться не успела, как окатила его с ног до головы мощной струёй воды.
      Что тут было! Верзила поднял крик, сбежался народ, Лайлу схватили, побежали звонить в полицию. Выскочил на шум Семён. Толпа на них кричит — расисты! Он в панике. «Ну, — думает, —  сейчас её в полицию заберут. И ведь судить будут. Не отмажешься». Бросился к негру, извиняется, прощения просит, потащил его в квартиру, шуганул Лайлу, чтоб несла полотенца, сухую чистую одежду:
— Неси хорошее, не жалей.
      Дал негру денег, одели его, накормили, напоили, толпу наруже кое-как успокоили. Полиция пришла, негр сидит на диване развалившись, сказал, что всё о-кей. Полицейские заявили, что Лайла при них должна извиниться перед верзилой. Семён видит — она им сейчас глаза выцарапает. Шипит на неё:
— В тюрьму посадят за расизм. Соображаешь?
      Куда деваться — извинилась. Полиция ушла, негр тоже ушёл довольный, а Лайла опять в рев:
— Где мы приехали! Они тут сумасшедшие все. В нормальной стране надо не меня на полицию забрать, а его. Это он должен передо мной извиняться. Разве не так?
— Да ты пойми — тут неграм во всём преимущество. Например, хозяин при прочих равных условиях обязан на работу негра взять, а не белого. А ты его из шланга.
— Что же я должна была делать?
— Улыбнуться, сказать о-кей и вымыть после него опять.
— А если тебе на голову?
— Ну... это совсем другое дело, — взмахнул он руками возмущённо, — тогда уж, конечно. Тогда можно даже и шляпой голову прикрыть.

      И чтобы привести её в себя, рассказал историю, свидетелем которой был, когда ещё жил у родственников. Напротив стоял роскошный особняк редактора известного полупорнографического журнала. Архитектура затейливого барокко, колонны, балконы, мансарды, терраса с деревьями на крыше, стены снизу доверху увиты столетним плющом, высокое гранитное крыльцо со львами.
      Возле дома каждый вечер разворачивался небольшой спектакль, который иногда даже собирал немногочисленных зрителей. В одно и то же время к крыльцу со львами подходил прилично одетый пожилой джентльмен (белый, между прочим), доставал из брюк своё уриновыводящее устройство, основательно поливал ступени (видимо, специально копил ресурс) и не спеша уходил. Всё делалось буднично и молча. Что это было? Причуда ли психически больного, которых много бродит по улицам Нью-Йорка, своеобразный ли протест против низменной направленности журнала, месть ли за растление близких или сведение личных счётов — неизвестно.
      Во время этого действа никто не появлялся из дома, не выглядывал в окна, дом вообще не подавал признаков жизни. Когда джентльмен скрывался за углом, высокие резные двери приоткрывались, на крыльцо выходил служитель в ливрее, форменной фуражке, в белых перчатках. Он спокойно поливал ступени пеной из баллончика, потом основательно смывал всё горячей водой из шланга и удалялся с достоинством.
— Вот это цивилизация! Учись, — улыбнулся Семён, закончив рассказ, и поцеловал нос Лайлы, мокрый от слез.


Американская кухня

      Как ни жалела Лайла о своём поспешном решении, делать было нечего. Назад пути нет. Устраиваться здесь — вот единственная возможность. И она стала устраиваться. Нужно было и детей вкусно кормить, как они дома привыкли, и Семёна в порядок привести — исхудал совсем. Ясное дело — мужик, некогда ему готовить себе, жарить-парить, да и не будет. Схватил кусок резиновой пиццы у арабов на углу, запил кака-колой химической, вот и вся еда. А они эту пиццу из холодильника достали, неизвестно, сколько она там лежала, сунули в микроволновку — ну и какой от неё прок? А ведь здесь готовить — одно удовольствие. Продукты какие хочешь, всё свежее, всё отборное. Мясо, птица, рыба, раковины разные, креветки, омары — что душе угодно.
      Стала Лайла присматриваться к американской кухне — специальные телевизионные программы есть, журналы, книги кулинарные, в рестораны иногда наведывались, знакомые завелись — в гости приглашают. И постепенно складывалось у неё впечатление, уж неизвестно, насколько правильное.

      Мяса американцы едят, пожалуй, больше, чем нужно. Зато рыбу не особенно жалуют. Готовить её совсем не умеют.
      Как-то в выходные повёз Семён всю семью на Лонг-Айленд. А там, в конце этого длиннющего острова рыбный рай. Большой каменный мол в море выходит, а на нём рыбаки густой толпой стоят. И все удочками машут. Не то чтобы забросить и ждать, когда клюнет, а постоянно бросают и сразу назад, и на всех пяти крючках уже рыбины бьются. Подошли поближе — ё-моё — на крючках даже наживки нет, кусочки поролона розовые, и не успеют эти кусочки к воде опуститься, оттуда, как из котла кипящего, рыба прыгает скорей крючок заглотать. Рыбаки её с крючков снимают и назад в воду. Спорт у них такой. А рыба им не нужна — кто будет с разделкой возиться? Да ведь и кости в ней!
      Рядом причалы, куда рыболовные катера с океана подходят. У причалов — обитые жестью столы, а за ними стоят в ряд дюжие парни в клеёнчатых фартуках и с длинными ножами. Катер подходит, с него прямо на столы сгружают толстых метровых тунцов. Парни враз вырезают из спины два увесистых куска (без костей, естественно), отдают их счастливому рыбаку, а остальное бросают огромным, с телков ростом собакам. А ведь там, у тунца на пузике, самая вкусная жирная часть остается. Но жиры вредны, потому и выбрасывают. Не удивительно, что если купишь в магазине мясо тунца или в ресторане закажешь — получишь сухую красную мочалку.
      Причём, интересно — в последнее время американские врачи открыли чудодейственную пищевую добавку. Невероятно полезная для здоровья. Дорогая, конечно. Омега-3 называется. Её сейчас в капсулах выпускают, и американцы с тем же сухим стейком из тунца эти капсулы глотают. Оказывается, омега эта самая — с детства нам знакомый рыбий жир. Небось, из тунцовых пузиков и делают.

      А в общем-то, при постоянном изобилии всяческих продуктов американцы, оказывается, в основном питаются просто. Очень много едят картошки. У них её много сортов. Одна для варки, другая для жарки, третью запекать, из этой — пюре, из другой — чипсы. И вся она вкусна необыкновенно. Нет у неё нашего привычного мыльного привкуса, нет внутри никаких прожилок мочальных — вся однородная, нежная, как масло. А которую запекать, так у неё кожица сама отстает, и становится она как яичко облупленное, поджаристое.
      Неожиданно много в их рационе такого продукта, который у нас и за еду не считался — тыква. Пекут её, кашу варят, в муку добавляют, в запеканки разные и даже тыквенный торт есть, хоть это и не ахти что. Тыква так популярна, что даже маленьких детишек ласково тыковками называют. Ну и кукуруза везде и всюду. Даже, где совсем не ожидаешь. В конфетах, например, или в кока-коле.
      Фруктов много круглый год, но тут по-разному. Виноград отменный. Всех сортов цветов и оттенков. Сочный, сладкий, без косточек. Сливы тоже хороши и тоже разные. Крупные чёрные, из которых знаменитый американский чернослив получается. Белые сладкие, розовые душистые. Есть такие рябенькие, в красно-розовую крапинку — нежные, соком текут, непередаваемо богатого вкуса. Груши сочные, масляные.
      А вот абрикосов и персиков, считай, нет. Потому что то, что есть, это совсем не абрикос и не персик. Разве абрикосы и персики горькими бывают? И твёрдыми, как камень? Так что вместо абрикосов — только урюк. Из Турции. А персики — в консервах. Гранаты, хурма — это редкость и дорого. Зато экзотических для нас фруктов множество и всё дешево — бананы разных сортов, ананасы, манго, папайя, киви, китайское что-то, непонятное, но вкусное.

      Правда, есть здесь нюансы. На вид всё необыкновенно красиво. Но если закроешь глаза, и тебе в рот положат красную, крупную клубничину, то ты ни за что не догадаешься, что это такое — клубника, дыня, тыква или огурец. Потому что всё это никакого, усреднённого, обезличенного вкуса. И хоть дыни (по виду) у них круглый год на прилавке, а у нас были только в сезон, зато дыни мы ели душистые, сладкие, особого, ни на что не похожего дынного вкуса. Клубника вот тоже. Короток был у нас её сезон, но весь год потом помнился вкус и аромат. А что толку жевать её здесь в январе — жевательная резинка и то вкуснее. Хотя и то и другое — химия.
      Однако странно был устроен советский человек. Страдал он, например, неописуемо от дефицита бананов. Пусть по здравому рассуждению смородина, скажем, гораздо полезнее и вкуснее, всё же нет — без бананов не жизнь да и только. Понятно, человеку всегда хочется того, чего нет. Однако в Америке тоже не всё абсолютно есть. Той же смородины нет. Или крыжовника, клюквы, земляники, облепихи. Да и простой вишни нет, только черешня. А какие ж из черешни вареники?
Или фейхоа. Нету. Напрочь. Не знают даже американцы, что это такое. А появись — не будет за ним давки. И не постучит соседка в дверь с криком: “Ты чего ж это сидишь? Там фейхоа выбросили! По два кило в одни руки дают. Фейхоёвое варенье не будешь что ли варить?” Как-то они от дефицита фейхоа не страдают.

      Казалось бы, при таком-то изобилии продуктов приготовить вкусный обед — удовольствие для хозяйки. Но нет, дома почти не готовят. В городских квартирах и кухни-то толковой нет — узенький пенальчик без окна. Только боком ходить вдоль увешанной аппаратурой стенки: тут тебе микроволновка и тостерница, жарочный шкаф и бройлерный, миксеры и электромясорубки, посудомоечный агрегат обязательно... Однако при всей индустриальной кухонной мощи с обедом никакая американка возиться не будет. В крайнем случае сунет в микроволновку готовое замороженное блюдо прямо в фольге, нажмёт на кнопку — вот и вся стряпня. Правда, передничек зачем-то наденет.
      Но скорей всего, пойдут всей семьей в ресторан. Хоть и показывают по телевизору время от времени съёмки в ресторанах скрытой камерой: там и объедки с тарелок собирают и как свежее блюдо подают, и бифштекс, на пол упавший, шлёп опять на тарелку да клиенту на стол, и плюют в блюдо (для смаку что ли?), а одного подсмотрели — высморкался в салат.
      И всё равно — тысячи нью-йоркских ресторанчиков-забегаловок вечерами забиты под завязку. Даже в провинции, где в каждом доме просторная, великолепно оборудованная кухня, всё чаще основным кухонным прибором становится телефон: позвонили в ресторан и пожалуйста — через десять минут несут вам горячую пиццу, бифштекс, гамбургер. Всё на бумажных тарелках. Поели — выбросили. К чему самим возиться? Может, оно, конечно, и плюнуто туда, зато удобно.

      Лайла всё пыталась выяснить, что же до пиццы было. Какова американская традиционная кухня? Семён ей объяснил, что кухня у них развиться не успела. А то, что успело, сложилось под влиянием двух обстоятельств.
      Первое — английская кухня, высшими достижениями которой является овсяный клейстер под интригующим для русского уха названием «пудинг», да сыр «чеддер», по вкусу живо напоминающий круто посолённую белую глину очень хорошего качества. Ну что ты хочешь от кухни, которая считает съедобной смесь риса с фасолью?
      Второе — кочевой образ жизни первых поселенцев. Много не боящихся человека бизонов, индейки бегают — палкой можно подшибить. Но мало муки, нет привычных продуктов и приправ. Некогда и негде разваривать да распаривать. Кусок свежего мяса на костре поджарили, да и ладно. Недожаренное малость? Сойдёт. Так и повелось — супов вообще нет, единственное серьёзное блюдо — бифштекс. Но уж бифштекс в Америке — это да! Рассказать о нём нельзя — надо поесть. Мясо жевать не надо — во рту тает. Сочное, сверху корочка запеклась, внутри чуть с кровью. И лучок к нему колечками поджарен. Да ещё фужер красного калифорнийского вина — незабываемо!
      Так и сложилось довольно однообразное меню, которое почти до конца ХХ века было традиционным для белых американцев с европейскими корнями. Утром — изо дня в день одно и то же, «полный американский завтрак»: нарезанный тонкими ломтиками прожаренный в собственном жире бекон, жареная картошка, яичница из смешанных вместе желтков и белков, стакан апельсинового сока, стакан горячего молока и булочка с маслом-сыром. И непременно — вода со льдом. Кофе, правда, горячий. Здоровая кружка жидкого напитка. Плотный завтрак кочевникам необходим — надо отправляться в путь, а когда ещё будет привал.

      После такой смеси жира и холестерина американцы беспокоятся, что в их рационе всего этого слишком много! А ведь к тому же и порции непомерные, да на американских тарелках, которые чуть не вдвое больше европейских.
      В полдень ланч, то есть сэндвич — тоже находка для кочевой жизни. Едешь себе по прериям ровным как стол, женщины там в фургоне нарезали тебе всего из готовых припасов, ты вожжи за стойку замотал, взял сэндвич двумя руками и заправляйся на ходу.
      Обед часов в семь или даже позже. (Светлое время лучше полностью использовать для передвижения). Насчёт того, чтобы ужин отдать врагу — такое американцу в голову прийти не может. Потому что обед — основная еда дня. Супа и здесь чаще всего нет. Но второе будет очень основательным. Бифштекс из толстого куска мяса, картошка нарезанная соломкой, обжаренная в масле и политая кетчупом, салат (листья салата, маленькие помидорки, кубики поджаренного хлеба, всё заправлено соусом), а на сладкое — кусок желе химического цвета и вкуса.

      Печь они совсем не умеют. Ничего. Ни хлеба испечь, ни пирогов, ни пирожных. Не говоря уж о каком-нибудь изысканном торте. Их морковный или тыквенный торт может и хорош как детское питание, но на праздничный стол его ставить — тоска. Сиротский яблочный пирог — это уж для них высший пилотаж.
      Как-то зашёл у Николая в мастерской за чаем разговор об американской кондитерской отсталости. И Николай вдруг заявляет, что угостит всех злопыхателей самыми настоящими пирожными. Он вспомнил, что Людвиг водил их с Линдой в немецкий район Нью-Йорка, где есть кондитерский магазинчик с выпечкой. Людвиг говорил, точь-в-точь как в Кёльне.
      Поехал Николай туда. От немецкого района почти ничего не осталось, но магазинчик этот есть. За стойкой стоит сухопарый пожилой кондитер совершенно немецкого вида. Николай обрадовался, говорит, что раньше часто покупал здесь настоящие пирожные, а то эти американские «кукиши» — солёное тесто, намазанное сладкой патокой — в рот не лезут. Кондитер улыбается, но как-то невесело.
Накупил Николай пирожных, сели в мастерской чаевничать, попробовали — что такое: на вид всё так, а на вкус — то ли сода, то ли соя. Заело Николая. Не поленился, вернулся в тот магазинчик.
—  Как же так, — спрашивает? — В чём дело? Ведь это совсем не то!
      Верите ли, у старика слёзы на глаза навернулись. Покраснел он, жилы на шее вздулись, и чуть не в крик:
—  Да как же я то самое испеку: масло класть нельзя — жиры вредны; сахар — белая смерть; яйца — чистый холестерин; дрожжи — ни в коем случае — бродильный яд; пшеничная мука — вредную слизь образует. Из чего же я вам вкусное сделаю?
      Он с ненавистью посмотрел на витрину со своими изделиями.
—  Клиенты вон жиров боятся, а сами разожрались до свинского состояния. Мне вот двери расширять надо — уже и боком не пролезают.

      То есть, и пирожные, и торты, и печенья всякие в Америке есть, однако только на вид, но отнюдь не на вкус. Оно и понятно — где там было в фургоне кулинарные хитрости изобретать. Скажем, сливочное масло трудно в пути хранить, поэтому его солили, чтоб дольше не портилось. Так до сих пор и продают в магазинах солёное масло. А несолёное считается чем-то особенным, что на упаковке специально отмечено. Вот и пекут они печенья да пирожные на солёном масле, но со сладким кремом. Так привыкли, что делают мороженое (сладкое, разумеется) с солёными орешками. А знаете, какое у детей любимое лакомство — крендель, посыпанный крупной солью.
      Удивительно, что ни изобилие продуктов, рецептов и поваренных книг, ни многочисленные телевизионные кулинарные программы, ни долбёжная реклама долго не могли расшатать устойчивого меню американцев. Разве что по выходным и по праздникам они позволяли себе некоторое разнообразие. В основном барбекью — жаркое на мангале. Да и то всегда одно и то же: жареные на решетке сосиски или сухие котлеты. Для особого шика могут иногда пожарить кусочки мяса на шампуре, но грузин бы сильно обиделся, если б ему сказали, что это шашлык. Да и мангал — техническое сооружение, куда закладываются какие-то чёрные катыши, от них жаркое керосином отдаёт. Или на электричестве жарится. Керосином тогда не пахнет, но и жарким не пахнет тоже.
      Однако к концу века Америка взяла-таки реванш за отсутствие собственной национальной кухни. Изобрела кухню, только не национальную, а индустриальную. Её вершина — Мак-Дональдс! Всё поставлено на промышленный поток, на конвейер.
Попадание оказалось точным. Во-первых, дёшево. Раньше не всякая семья могла по ресторанам столоваться — накладно. А в Мак-Дональдсе всю семью на двадцатку накормил-напоил, в культурном месте посидели, да ещё детишки игрушку какую получили, или там конфетку. Во-вторых, удобно. В дорогом ресторане жди заказа полчаса, а здесь к стойке подошёл, ткнул пальцем в картинки - тут же тебе на подносе картошечка жареная, гамбургер шкворчащий, пепси пенится. И салфетки, тарелки, стаканчики, соломинки. Всё бумажное — поел, в урну бросил и пошёл себе. В-третьих, дома не готовить, продукты не таскать, посуду не мыть. Благодать!
      А ещё что важно — по душе это американцу. По кочевой его душе. Они же до сих пор кочуют. Машина — второй дом. А то и первый. Либо с домиком-прицепом, либо прямо в машине и спальня, и кухня, и даже туалет.  Подъехал к Мак-Дональдсу, не вылезая из машины сказал, что ты хочешь, и тут же тебе в окошечко всё это выставили — горячее, в коробки-стаканы упакованное. Едешь себе — одной рукой руль, другой гамбургер. Пепси через пластиковую соломинку тянешь. Что ещё нужно?
      Только вот напасть — с этой жареной картошки, с этих жирных гамбургеров да со сладкой пепси понесло американцев вширь. Жуют всё это постоянно, из машины не вылезают — ходить разучились — ну и ожирели до нечеловеческого безобразия. Автодизайнеры машины расширяют — не влезают уже в них американцы. В кинотеатрах и самолетах кресла меняют на более широкие.
      Ладно, это бы ещё ничего. Двери можно расширить, мебель тоже. Но вот беда — болеть начали. Сердечные болезни, рак сплошняком. Перепугались, и пошло — жиры нельзя, белки нельзя, углеводы нельзя. А можно только салат и сою. Или из всех продуктов всё повытащить — и жиры, и белки, и углеводы. Тогда будет здоровая пища.
      Реклама во всю тарахтит: обезжиренное мясо, обезжиренное молоко, обезжиренное мороженое, обезжиренная сметана. Промышленность обрадовалась — есть где развернуться. До того дошли, что обезжиренное масло придумали. Прямо интересно, что же там, в этом масле, ещё, кроме жиров? Сахар, конечно, химией стали заменять — она, видно, полезнее. Хлеб вреден, картошка вредна, не говоря уж о деликатесах. Икра, печёнка — это ж чистый холестерин. А с ним, с холестерином, борьба не на жизнь, а на смерть. Некоторые и правда поумирали. Оказалось, что не всякий холестерин вреден, только плохой. Хороший необходим, нельзя без него. Только, как назло,  во всех продуктах всё только плохое, для здоровья вредное.
      Почему же они при таком правильном, научно обоснованном питании всё больше жиреют и болеют? Вот ведь уже в магазинах к тележкам калькуляторы приделаны. Не деньги считать — калории. Как бы лишнюю калорию не прикупить!
       Чем же питаться? Реклама тут как тут: мясо из сои, масло из сои, сыр из сои, молоко тоже. И брокколи! Вот где спасение! Пищевики-бизнесмены не нарадуются. Лафа! Молоко через сепаратор прогнал — синюю воду дороже молока продавай, ведь она полезнее. А из остального сливок наделал, сметаны, масла. Это всё, оказывается, не вредно — там и жиры хорошие, и холестерин, какой надо.
Вот и мотает реклама американца туда-сюда. Ешьте мясо — там протеин. Не ешьте мяса — там холестерин. Пейте молоко — там кальций. Не пейте молока — там слизь. Ешьте хлеб — там минералы. Не ешьте хлеба — там дрожжи. Ешьте фрукты — там витамины. Не ешьте фруктов — там сахар. А американец рекламе верит. Уважает её. Знает, что она двигатель прогресса. То есть, двигает прогрессирующие явления, например,  прогрессирующий паралич.
      И вот пожуёт американец (а вернее, американка — она специалистам по правильному питанию больше верит) горьких салатных листочков да брокколи безвкусную, запьёт обезжиренным молоком, желудок набит, а в животе подсасывает. Ну, по дороге сосиску с булкой прихватит, там гарбургер подвернётся, здесь чипсы, потом мороженое. В кино попкорн, конечно. Кола постоянно. То кока, то пепси. Так и жуёт целый день. И пьёт. Бутылочка к руке приросла. С ней везде ходит. Как тут не разжиреть?

      Лайла ни старой, ни новой американской кухне следовать не стала, а готовила с удовольствием то, к чему привыкли. Семён быстро пришёл в себя, окреп, работал с утра до ночи с удвоенной энергией.
      Стали гостей приглашать. Как раз снял квартиру в их доме отличный парень, Скотт — весёлый, на гитаре играет, поёт. Приходит он однажды, улыбается:
—  Я познакомился с девушкой. Такая красивая — у неё большие зубы, широкие плечи. Давайте устроим вечеринку, я вот принёс русский боржч.
      Подаёт литровую стеклянную банку. Лайла смотрит — на наклейке и правда написано “Борщ”. А в банке — свекольный отвар с тёртым хреном на дне. Почему это холодное питьё получило название “борщ”, откуда, кто придумал — неизвестно.
Посмеялись, и Лайла сварила настоящий борщ.
      Пришёл Скотт с подругой. Она действительно оказалась широкоплечей, узкобёдрой и с крупными зубами. Даже остренькие клычки явственно обозначены. Улыбается, как скалится, и всё восторгается: «О, май Гад!». Волосы, как обычно у американок, роскошные — густые, блестящие, волнами по плечам ходят. Но кожа, тоже как обычно у американок, совсем никудышная — серая, бугристая, в прыщах, в родинках, в пятнах каких-то. Когда со Скоттом кокетничает, то рот широко открывает, нижнюю губу втягивает, а глаза выкатывает. Лайла потом попробовала перед зеркалом — дебилка-дебилкой.
      Накрыла Лайла стол, постаралась — ложки-ложечки, вилки-ножички, тарелки, приборы, цветы в вазе и всё такое прочее. Салатов наготовила, борщ, жаркое, торт бисквитный. Все блюда оформила-украсила. Как положено.
      А гость поболтал в тарелке с борщом ложкой, посмотрел недоверчиво — не похоже на то, что он в банке принёс. Видимо, заподозрил Лайлу в плохом знании русской кухни и есть не стал. Взял ломоть хлеба, наложил на него из разных салатниц, выловил из жаркого мясо, тоже на хлеб шлёпнул, сверху другим куском прикрыл — и двумя руками в рот. Лайла оторопела, с ужасом смотрит, как он всю её красоту отуродовал, а Семён под столом ногой её толкает — молчи. Подруга Скотта выудила вилкой из своей тарелки борща капусту, морковку, свёклу, всё это тоже на кусок хлеба и ест. Семён водки налил, хлопнул сразу, чтоб в себя прийти, а Скотт пить отказался, подруга тоже. Лайла тут помягчела, Семёну глазами показывает — видишь, какие молодцы!
      Подруга Скотта вдруг громко высморкалась в салфетку и заявила:
—  Извините, мне нужно в туалет.
       Семён поперхнулся, Лайла суетливо и растерянно повела её, спрашивает тревожно, что случилось. Та удивилась. Ничего, говорит, всё в порядке.
       Лайла подала чай, гости попробовали, попросили лёд, бросили в чашки. Торт поковыряли и отставили — не солёный. А после обеда, когда сели у телевизора, Скотт с подругой взяли свои рюмки водки, сидят и отхлёбывают, как кофе.
       Когда уходили, девица клычки выставила и что-то Семёну просюсюкала. Лайла не разобрала, спрашивает:
— Что она сказала?
      Семён смеётся:
— Спасибо, говорит, что вы меня поимели. А я, как джентльмен, ответил, мол, очень благодарен за то, что она дала мне возможность её поиметь.
— Что-о-о?
— Не волнуйся, это у них такая благодарность за приглашение.
      Лайла потом всё ворчала, гремя на кухне посудой: «И что за люди? Бога гадом называют, едят руками, пьют без закуски».


Кровопотливая работа

      Скотт подружился с Семёном. Ремонт у себя затеял, и Семён помогал ему по-соседски, бесплатно. Мать у Скотта владела конфетной фабрикой. Стали на фабрике выпускать очень полезные для здоровья конфеты, реклама везде идёт, в газетах, журналах, по телевидению. И Скотт намекнул Семёну, что акции фабрики вот-вот сильно вверх пойдут. Обрадовался Семён, говорит Лайле:
—  Вот видишь, а ты ругала меня, что я даром на него работаю. Доброе дело всегда к тебе вернётся. Надо на все деньги этих акций накупить. Сразу разбогатеем. Ведь работать на кого-то глупо. Если ты работаешь на дядю, то решаешь его жизненные задачи, а не свои.
— Да уж, — съязвила Лайла, — жизненные задачи своего хозяина ты решаешь очень успешно.
—  Видишь ли, — пустился в рассуждения Семён, — совершенно очевидно, что каждый должен работать на общество, тогда все вместе будут решать задачи общества, то есть, в конечном счёте, каждого его члена. Однако люди прекрасно разработали способы заставить одного человека работать на другого — плётка, ошейник, деньги и много чего ещё. А вот заставить людей работать на общество никак не получается. И понятно, почему. Ведь это значит, что общество само себя должно заставлять. Так что кончается всё Мюнхаузеном. Вот и остаётся — либо банк грабануть, либо биржу. Грабёж в банке незаконен, а на бирже — пожалуйста.
       Но Лайла не поддалась на его философию:
—  Семейные деньги не трогай. Вот что на ремонтах подработаешь, на то и покупай.
      В общем, выкроил Семён несколько тысяч, купил акции. И правда, пошли они в рост. Раза в три выросли. Лайла говорит:
—  Продавай. Продавай скорей.
      Семён у Скотта спросил, а тот загадочный вид делает, мол, ещё подрастут. Вдруг бац — свалились акции. Уже меньше стоят, чем Семён вложил. Лайла ему опять:
—  Продай! Хоть что-то вернёшь.
—  Да что я за бизнесмен буду, — кипятится он, — если вложу больше, а получу меньше. Скотт говорит — вырастут ещё больше.
     Но нет. Не выросли. Совсем упали. Всё Семён потерял, что вложил. Обозлился:
—  Да я этому скоту голову оторву!
      А Скотт двух здоровенных волкодавов завёл и с ними теперь гуляет.

      Погоревали они, да что поделаешь? Лайла стала работу искать — с деньгами туго. У себя на родине она работала в заводской лаборатории, а здесь её лаборантская специальность не нужна. Подвернулась случайно работа в Бруклине на фабрике. Но это только так говорится — фабрика. Тёмный грязный сарай, где с утра до ночи корпят, согнувшись, китайцы, мексиканцы и с Брайтона народ. Шьют там что-то, бижутерию клепают. И на все ярлыки вешают — «Мэйд ин Нью-Йорк». В Россию, говорят, хорошо товар идёт.
      Поработала немного Лайла — ездить далеко, три часа туда и обратно. Если только восемь часов работать, то получишь копейки. Нужно допоздна оставаться. А дом, семья как же?
—  Такая кровопотливая работа, — жаловалась она Семёну.
       Бросила. Всё равно не заработок.
      Как-то зашёл к ним Максим, Лайла говорит, что предлагали ей работу в одной семье — с ребёнком сидеть, но она отказалась.
—  Что так? — спросил Максим.
—  Да это семья такая... Гномики.
—  Карлики что ли?
—  Нет, — смеётся Семён, — гомики.
—  А ребёнок откуда?
—  Не знаю, — пожала плечами Лайла. — Узкоглазкий.
—  Современная семья, — пояснил Семен. — Папа чёрный, мама белый, а ребёнок со спидом из Вьетнама.
      Затосковала Лайла. Без дела сидеть не привыкла, а работы нормальной нет. Исподволь поговаривать начала, мол, не вернуться ли? Семёна озноб прошиб — куда возвращаться? Всё оборвано, ни дома, ни работы там нет. И придумал финт — купил Лайле шубу к зиме. Она в Союзе так мечтала о норковой шубе! Дублёнка у неё была, но ведь хотелось этого мягкого, тёплого, ослепительного великолепия. Да где там! Во-первых, бешеные деньги стоит, а во-вторых, и это главное, поди её достань. Только в «Берёзках» на валюту. А здесь пожалуста, выбирай по деньгам и по вкусу. Повёл Семён жену в магазин:
— На цены не смотри. Лишь бы понравилось.
      Перемерила она, конечно, полмагазина. Раскраснелась, вертится перед зеркалами, глаза блестят. Выбрала, наконец. Шик немыслимый: длинная до пола, манжеты чуть не до локтя, воротник шалькой. Сияет шуба, переливается, волнами ходит. А светлые волосы Лайлы так эффектно рассыпаются по тёмному меху. И глаза ещё голубее стали.
      Но цена! Где ж у них такие деньги? Семён усмехнулся, в магазине шубу брать не стал, поехал на Брайтон, где их в подвале шьют, там за треть цены сторговался.
      Лайла дождаться не могла, когда будет попрохладнее, чтоб можно было в обновке показаться. И вот выдался денёк. Хоть температура плюсовая, но считается, что уже зима. Вышла она в шубе, поплыла к парку прогуляться. До Лексингтона дошла, стоит на перекрёстке, краем глаза косит — смотрят ли на неё. Видит — уставилась одна, глаз с шубы не сводит. Ещё бы — на ней-то хламида серая сиротская, вот она и вытаращилась. Нос крючком, костлявая, глаза злющие-завидущие. Прямо на Лайлу идёт — видно, хочет поближе шубу рассмотреть. Лайла отвернулась слегка, а эта крыса крикнула что-то про животных или про убийц, не разобрать, внезапно выбросила резко из-под хламиды руку и метнулась за угол. Лайла не успела ни охнуть, ни отскочить. Не поняла даже сперва, что случилось. Только смотрит — по её шубе, прямо по пышному меху, по коричневому, по блестящему — яркая краска течёт и капает красными кляксами на асфальт.
      Остолбенела Лайла, застыла, обесчувствела. Как будто не краска, а кровь из её сердца стекает. Что же это? Как же так? Почему она не бросилась на стерву, не выдрала её сивые патлы? Не выцарапала её наглые зенки? Что же теперь? Ведь даже до парка не дошла. Постояла Лайла бессмысленно, да и поплелась домой, как в беспамятстве. Рухнула прямо в шубе на диван, громко заплакала, всхлипывая.
Семён пытался шубу отмыть-отчистить, да разве ж отмоешь?
      Лайла после этого случая заявила, что с неё хватит, что поедет с детьми назад, как-нибудь на родине не пропадет, устроится, а Семёну если нравится в этой психушке, так пусть здесь и сидит.
      Заметался Семён — что делать? Вспомнил, какая она весёлая, какая радостная была, когда детишек растила. Ага, думает, надо и здесь её к детям пристроить. К нормальным родителям. Не просто это, но повезло. Он тут через улицу в богатом доме ремонт делал, а у них маленькие дети — мальчик и девочка. Вот и предложил хозяевам Лайлу, чтоб с детьми сидеть. Понравилась она и родителям, и детям. Ну и сама ожила.
      Сначала неплохо пошло, а потом возникли сложности. Семья — строгие вегетарианцы. Ни мяса, ни рыбы, ни яиц, ни молочных продуктов. Детей только овощами кормят. Худенькие они, синенькие, силёнок никаких. Мальчик родился — у него только яички, а что к ним положено, того совсем нет. Видно, не хватило на это у родителей стройматериала. Да и откуда ему взяться с листочков салатных горьких? Девочка сидя засыпает. А родители радуются — вот, говорят, какая она у нас спокойная, не кричит, не шумит, даже плачет молча. А где ей кричать — у неё на это сил нету. Болеет всё время. Кашляет, как старушка. Ей бы бульончику из индейки сварить, а они её таблетками пичкают.
      Лайла извелась смотреть на неё — жалко девочку, растёт, как бледный стебелёк в подвале без солнца. Сварила однажды борщ. Хоть и не мясной, но там овощей разных много, картошка опять же. Так что если с хлебом, то и сытно получится. Но родители увидели, в ужас пришли. Там, говорят, недопустимая смесь разных продуктов, а нужно, чтоб было раздельное питание. Так и не дали ребёнку.
      Старалась Лайла хоть макароны почаще готовить вместо цветной капусты пареной. Макароны тоже специальные, без яйца, липнут к зубам пластилином. Их с кетчупом положено есть. Лучше бы, конечно, с тёртым сыром, но раз нужно так, то ничего не поделаешь, полила этой кислятиной. Поставила перед ней тарелку, вилку в руку, помогает девочке управиться. Вдруг входит мамаша, взяла тарелку, вывалила всё прямо на стол, вилку отобрала. Лайла онемела, рот раскрыла, смотрит на неё. А та говорит, улыбаясь, что ребёнок должен расти естественно, что не нужно никаких тарелок, ложек, вилок, что пусть ребёнок руками прямо со стола ест. А что испачкается, так это ничего — нужно развивать осязательные ощущения.
      Вымазалась девочка кетчупом с ног до головы, даже волосы все раскрасила. Ела она там, не ела, по столу размазала, вот и всё тебе естественное питание. Почему бы уж тогда прямо на землю еду не вывалить, и пусть бы на четвереньках ела, ведь стол — тоже искусственное приспособление.
      Рассказала Лайла обо всем этом Семёну, а он смеётся:
— В чужой монастырь со своим уставом не лезь. Мне этот хозяин сказал, что они с женой, когда сил наберут, то даже трахаются при детях, чтоб приучать их к естественной жизни. Не твое дело. Тебе платят — и радуйся.
— Да не могу я это видеть. Не могу. Переживаю ведь. Домой прихожу, как ягода.
       Семён вытаращился на неё, а она добавила:
— Второй раз выжатая.
       Ушла. Другую семью нашла, тоже двое детишек маленьких. Ходить, правда, далековато — через парк, но тоже ничего: когда погода хорошая, так пройтись приятно! Весной в парке просто чудо — все деревья в цвету. Сначала жёлтая форзиция солнцем горит, потом сакура розовой пеной закипает, не успеет отцвести — магнолии огромными цветами сплошь покрываются, глаз не оторвать. А дальше азалии полыхать начинают, рододендроны, потом клумбы всё лето цветут. Осень придёт — новое чудо: клёны разными красками разгораются, снова весь парк как в цвету.
      Однажды тихим тёплым вечером она возвращалась домой, любуясь чистым жёлтым закатом и уже темнеющим вверху небом. Ночью через парк, конечно, ходить опасно, нужно ехать на автобусе, но так хотелось пройтись после целого дня работы. Увидела огромные деревья, все увитые лампочками и светящиеся голубым сиянием, как в некоем фантастическом саду, прошла по светлой дорожке чуть дальше, и у неё захватило дух: за огромным полем сверкали огнями небоскрёбы Манхаттена. Когда идёшь по узким улицам мимо небоскрёбов, то не видишь их, не замечаешь. Они где-то высоко вверху. А здесь широкая поляна открывала простор для обозрения, и громоздящиеся ступенями башни, четко вырезанные на фоне ещё светлого неба, сами горели огнями, создавая величественную и торжественную панораму гигантского органного зала.
      Находя всё новые точки для обзора, она и не заметила, как прошла вдоль всей поляны, и теперь оказалась перед сиреневой аллеей. Днем она проходила здесь, любуясь пышными гроздьями фиолетовой махровой сирени, но вечером аллея стала тёмной, неприветливой. Она хотела повернуть назад, но подумала, что дошла уже почти до Ист-Сайда, к тому же, можно было обойти аллею по хорошо освещённой дороге.Оглядевшись, не увидела ни одного человека. Вот, подумала, нью-йоркцы сами насочиняли себе страхов с этим Централ-парком. Ведь столько фонарей, светло, тихо, спокойно. Если б люди не боялись здесь ходить, было бы много народу, и никакого бы хулиганства. И она решительно двинулась вперёд.
      Правда, безлюдие вокруг, тишина и тёмные кусты всё же постепенно нагнетали беспокойство, заставляли ускорять шаги. Торопливо прошла темноватую литературную аллею, впереди остался лишь один мостик, и вот он — Ист-Сайд. Однако нужно было пройти под этим самым мостиком, что её испугало. В голову непроизвольно лезло: «Чего расхрабрилась, идиотка? Попёрлась, дурёха, ночью через парк. Вдруг там кто сидит, под мостом. Как выскочит — со страху умрёшь? Нет уж, больше таких фокусов вытворять не буду». Решила обойти мостик поверху, но знала, что тогда ей придется спускаться по совсем уж тёмной довольно длинной лестнице. Проходя мимо мостика, увидела, что под ним никого, вроде бы, не видно, никто там не спит, решительно нырнула под мост, не дыша пробежала под кирпичными сводами, гулко стуча каблуками.
      Переведя дух, вышла к «собачке» — бронзовому памятнику, где часто гуляла с детьми. Увидела огни Ист-Сайда, совсем расслабилась, как вдруг вздрогнула — из тёмных кустов прямо перед ней шагнул на дорогу здоровый чёрный детина и глухо сказал, блестя зубами:
— Встань в сторону, а то под выстрел попадёшь.
      У неё что-то оборвалось внутри, под коленками задрожало, в голове мелькнуло «ну вот, допрыгалась». Отшатнулась, хотела крикнуть, но горло сдавило, она непослушными губами пыталась сипло выговорить: «Что? Что такое?».
      В этот момент внизу на поляне вспыхнул яркий свет, она увидела людей, прожекторы, киноаппаратуру. Чёрный парень, видя её испуг, растерянно улыбался, бормотал: «Мы здесь кино снимаем». Она, не слушая его, опрометью бросилась вперёд, ещё не оправившись от внезапного ледяного страха, выскочила из парка на улицу, и там на неё накатил истерический смех. Она представила, как расскажет мужу, что чуть не пала жертвой игры слов: на дурацком киножаргоне «стрелять» и «снимать фильм» обозначается одним словом.
—  Ты чудачка, — рассмеялся Семён, — такой шанс упустила. Нужно было схватиться за сердце, упасть и стоная дёргать ногами, пока не приедет скорая. Потом твердить, что у тебя нервный срыв, что не можешь спать, что дрожь тебя колотит. Думаешь, почему здесь люди не дерутся? А потому что каждый посчитает за счастье, если ему морду набьют. Только тронь здесь кого пальцем — рухнет, скажет, что ударился головой, что у него сотрясение мозга и повреждение шейных позвонков. Врачи всё с готовностью подтвердят — им тоже заработать охота. И будешь платить за его лечение до конца дней. Хорошо, если своих. А если его, то ещё и родственникам за безвременную утрату кормильца. Так что с этих шутников-киношников ты ох как могла бы ха-а-рошие деньги слупить.
 
      В общем, крутились Семён с Лайлой с утра до вечера, но семья большая, расходов много, денег никак не хватало. Нужно придумать что-то.
      Улицу перед их домом постоянно рыли. То телефонный кабель меняют, то телевизионный, то трубы протекут. Однажды опять отгородили кусок дороги, поставили забор и роют там что-то. Семён подошел, заглянул:
— Ребята, вы зря тут пятый раз копаете. Золотишко там точно было, когда канализацию прорвало. Но теперь уже наладили. Нет там больше золота.
— Слышь, старшой, — обернулся к плотному мужику, видимо бригадиру, молодой парень, — вот мистер говорит, что мы, оказывается, золото здесь ищем. А я и не знал.
—  Как так не знал? —  рассудительно ответил бригадир, — Там же как раз наша месячная зарплата зарыта. Вот и копаем.
—  А чего же по ночам? — спросил Семен
— Так ночью движенья нет, — отозвался молодой весело.
— Да вы ж всё равно только пол-улицы отгородили. Проезд остался. Какая разница, есть движенье или нет?
—  Слушай, парень, — спросил бригадир, — ты откуда? С луны свалился?
—  Из Союза свалил.
—  Из какого-такого союза?
—  Из Советского.
—  А-а, вон оно что. Из России, значит.
—  Пусть будет из России.
—  У вас там за ночную работу больше платили?
—  В двойном размере.
—  И правильно делали. Есть вопросы?
— Нет вопросов. Только вот спросить хочу — что ж хозяину-то всё равно что ли, сколько платить?
— А у нас нет хозяина, — и с гордостью добавил: - Мы сами себе хозяева. Ремонтом дорог государство занимается. Понял?
— Понял. Тогда всё понял.
—  Ну, будь здоров. А ты кто?
—  Супер я здесь.
— А-а. Знал я супера вон в том доме. Хороший был парень. Уехал в Калифорнию.
— Ладно, ребята, выкапывайте свою зарплату. Гуд бай.
      После этого разговора Семён навёл справки, и оказалось, что хозяйка дома, откуда уехал супер, старушка, которой никак не хотелось платить суперу такие деньжищи, да ещё и квартиру давать. Семён и предложил смотреть за домом за половину суперской ставки, а квартира у него есть. Старушка обрадовалась, Семён тоже.
      Дом старше старушки точно уж раза в три. Все перекрытия просели, полы в комнатах наклонились, как палуба в шторм. Но жильцы привыкли, даже по улице ходят с наклоном. Трубы, краны — всё гнилое. Намучился Семен, но ведь полставки! И ещё повезло — совсем уж сказочно. В этом старушкином доме оказалась заброшенная квартира. Когда Семен в неё вошёл, то глазам не поверил — по стенам и по потолку шли трубы газового освещения и даже газовая люстра в одной комнате висела. Это значит, лет сто в ней никто не жил. Вся квартира забита хламом. Пыль, паутина, с потолка и стен штукатурка обвалилась. Полы в труху сгнили.
      Позвонил старушке, а она объясняет, что, мол, за ремонт безумные деньги просят. Семён смекнул и говорит, мол, бесплатно сделает ремонт, материалы только за её счёт. Квартира будет, как игрушка, полы он выправит, паркет положит, всё отштукатурит, электричество проведет, трубы заменит, а ванную, так и быть — мрамором выложит. И станет потом квартиру у старушки арендовать и ей ого сколько платить. Запищала старушка от радости, а Семён так между прочим добавляет, что год будет бесплатно в квартире жить. Ойкнула старушка — это сколько ж она денег за год-то потеряет. А Семён спрашивает, не считала ли она, сколько за сто лет потеряла? Поохала старушка, но согласилась.
      Отделал он квартиру, даже сам своим глазам не поверил, как получилось. Старших детей туда переселили, сразу легче стало. Забурел постепенно Семён, дом в пригороде стал строить. А помог опять случай. Как-то у Семёна в доме отопление забарахлило. Из соседнего дома супер посоветовал ему надежную ремонтную компанию.
—  Да сам сделаю, — махнул рукой Семен.
—  Хозяин тебе заплатит?
—  Нет, это ж моя работа.
— Ну и чудак ты, — поразился супер. — Ты вот что, тебе позвонят из компании, ты всё же поговори. Поговори.
      Позвонили ему, пригласили на ланч и там за пивом объяснили, что компании между собой цапаются, суперам на лапу дают, чтоб заказ получить. Вот так — самому корячиться не надо, хозяин с компанией расплатится, а у тебя чистый навар в кармане. Да ещё и материалов для ремонта побольше закажешь: компания с хозяина слупит, а тебе матерьяльчик для строительства собственного дома пригодится. Так что совсем жизнь хорошая пошла.
      Только стала Лайла замечать, что полнеют её дети. И дома уже почти не едят. Что бы Лайла ни приготовила — всё не то. Не хотят. Мечтают о гамбургерах в Мак-Дональдсе.
      Лайла вспомнила, как однажды в Союзе ехала она в электричке из города, а рядом женщина везёт в сетке треугольные пакеты молока. Разговорились. Лайла спрашивает:
— Что ж вы в деревню молоко везёте? Там нету что ли?
— Как нету? Есть. Своя корова. А дети свое молоко не пьют, кричат — давай из пакета.
      Лайла тогда посмеялась, а теперь вот сама в таком же положении. Хотдоги, гамбургеры да пепси — вот у её детей любимая еда. Пожаловалась Семёну. Вместе детей убеждали. Никакого толку. Может и ничего? Не умирают же американцы. Вон у них старики какие крепкие. Девяносто два года деду, а он на экскаваторе работает! Бабушка в сто два года — пять дней в неделю с шести утра в конторе. Компьютером овладела! А ведь они в свое время калорий не считали, ели всё без научных рекомендаций.

      Идёт как-то Семён, навстречу тоненькая такая, фигуристая, платье короткое, ноги длинные, на каблуках вышагивает. В ушах огромные кольца-серьги, а на голове, против солнца плохо видно, вроде как и волос нет. Подходит ближе — точно — наголо подстрижена, и бабулек старущий. Ну уж хорошо за восемьдесят — это точно. Ничего себе! Неужели научное питание?
      Один знаменитый комик сто один год прожил. Когда его столетний юбилей отмечали, он появился на экране телевизора с сигарой и рюмкой коньяку. Ведущий ошалело спрашивает: «Разве вам это можно? Что говорит ваш врач?» Тот сигарой отмахнулся: «А мой врач говорит, что я давно помер». И объясняет, что всю жизнь любил хорошие бифштексы, куревом и выпивкой не злоупотреблял, но от рюмки коньяку и сигарой побаловаться — до ста лет отказаться не мог.
      Могут, конечно, сказать, что если б не пил да не курил, то б и все сто два протянул бы. Кто знает, а может, в шестьдесят пять инфаркт бы схватил. Как проверить? Да никак.
      Будет ли сегодняшнее поколение американцев, растущее на гамбургерах, чипсах и поп-корне, таким же здоровым? Ответ неоднозначен. Вот ведь знаменитый картофельный король, снабжающий картошкой Мак-Дональдсы, сам в них, диетологами проклинаемых, частенько любит поесть. А ему уже девяносто четыре, и он лишь в восемьдесят перестал ездить верхом, а в девяносто — кататься на лыжах.
      С другой стороны, посмотришь в деревне, что у них, что у нас — люди свежим воздухом дышат, продукты едят свежие, натуральные, физически работают, двигаются, а стареют так быстро. В тридцать лет — тёха-тёхой, а в сорок уже старая бабка в платок закутанная. А в городе, где и смрад, и стресс, и продукты мороженые — в пятьдесят-то ещё девочками порхают.

      Так что решили — ладно, раз уж сюда приехали, пусть дети живут, как американцы. Сами Семён с Лайлой, правда, так и остались верны привычной кухне, хотя не всегда для этой кухни всё здесь есть. Вот, скажем, где достать солёное сало? Так хочется иногда. Семён уже хотел на Брайтон ехать, там продают. Но Лайла зашла как-то в мясную лавку, а там рубщик свиную тушу разделывает, сало под чистую срезает - и в сторону. Лайла спрашивает:
— Сколько стоит сало?
      А он:
— Зачем вам?
— Да мужу.
—А-а. В таком благородном деле как не помочь красивой женщине. Держите.
— Сколько я должна?
— Разве ж это продаётся? Хоть всё даром забирайте.
      Через некоторое время заходит она снова в эту лавку. Рубщик увидел:
— Что, опять сала? Неужели ещё живой?
      Солила Лайла сало классно, но Линда не могла без содрогания смотреть, как отец, Семён и Максим, устроив себе «русский ужин», уплетают под водку сало с солёными огурцами и квашеной капустой.


Снова Манхаттен

      Максим совсем уже обжился в Нью-Йорке, и город казался ему теперь другим, чем при первой встрече. Во-первых, понятно, здесь  Линда. Потом — друзья, разговоры в мастерской Николая, интересная работа. Да и поездил он уже немало, и потому понимал, что Нью-Йорк (точнее, Манхаттан, а ещё точнее – пол-Манхаттена, без Гарлема, разумеется) — в общем-то единственный настоящий город Америки.
      Было и нечто неожиданное — Манхаттен изменился неузнаваемо: чистые улицы, цветы вдоль тротуаров, и надо же такое — бездомные нигде не валяются. Семён объяснил, что это новый мэр так старается. Подумать только! Что может сделать один человек! Куда он их всех подевал? И уж совсем потрясло, что на Сорок второй улице почти все эти театры позорные снесены. На их месте красивые здания стоят.
      Верхний Ист-Сайд, где жил Максим, оказался даже уютным. Полно всяких уголков, сквериков, где можно посидеть, почитать, выпить кофе, перекусить. В гигантском здании Ай-Би-Эм даже бамбуковая роща под стеклянным куполом. А в одном зелёном уголке с фонтанами — большой кусок Берлинской стены установлен. Не поленились, притащили из-за океана. Между прочим, уголок хоть и маленький, там всё же у фонтанов ещё место осталось. С другой стороны. Заполнять, однако, наверняка не будут. А ведь есть уже – чем.

      В общем, неплохой город, очень даже неплохой. Только вот с машиной возникли проблемы. Мало того, что в общем-то и не нужна она здесь, поскольку всё рядом, так ещё и хлопот с ней уйма. Держать её в гараже Максиму не по карману, а на улице нужно всё время переставлять с места на место — то только на правой стороне можно парковать, то только на левой, и везде строго по времени. А её, парковку, найди попробуй.
      Часами мотался он по узким улицам, выглядывая свободное местечко. Потом заметил, как приловчились местные жители. Задолго до того, когда надо менять место парковки, они садятся за руль и заранее занимают места там, где можно будет парковаться только через час. И так сидят, газетки почитывают, закусывают, а кто и вздремнёт. Полиция штраф выписать не может, потому что правило такое: если водитель в машине, то это не парковка — просто остановился человек и в случае чего всегда может отъехать.
      Однако как ни хитрил Максим, как ни изворачивался, всё равно нет-нет, да и налетит на штраф. То не в тот день запарковал, то не в то время, то к пожарному гидранту на два фута ближе, чем положено.
      Как-то утром проснулся в блаженстве, посмотрел, потягиваясь, на часы — о, время есть кофейку попить спокойно перед работой. И внезапно подскочил в ознобе — мама родная, машину с вечера не переставил! Пока натягивал, чертыхаясь, джинсы, пока бежал к машине, всё — пять минут лишних. И уже за дворники заткнута оранжевая бумажка: штраф. А это немалые деньги. Да и потом — ездить не ездишь, но за техосмотр плати, страховку плати. Порядком набегает.
      Помучился, помучился, да и погнал машину назад в Кингс-колледж. Там по старой памяти разрешили на стоянку поставить.

      Встретился с Дэвидом, и тот с улыбкой, правда невесёлой, показал в журнале статью, где та знаменитая фирма, куда они носили свою обучающую программу, сообщала, что выпускает на рынок принципиально новую активную обучающую систему под названием «Компьютерный учитель испанского». Система говорит, слушает студента, сравнивает его произношение с эталонным, показывая разницу на цветных диаграммах. С экрана со студентом ведёт диалог прекрасная испанка, исправляя, с очаровательной улыбкой, ошибки и подсказывая правильные варианты. Система запатентована и является лучшим в мире средством не только исключительно эффективного, но и приятного обучения языку.
      Максим задохнулся от возмущения:
— Это ж наша программа! Все наши идеи и находки!
— А как докажешь? У них патент. И прекрасная испанка.
— Почему же мы не запатентовали?
— Большие деньги нужны.
— Это называется — разбой, — кипел Максим.
— Ещё называется — бизнес, — снова печально улыбнулся Дэвид.
      Максим никак не мог прийти в себя от расстройства, но более адаптированный к рыночным отношениям Дэвид постепенно охладил обличительный пыл друга и перевёл беседу на нью-йоркскую жизнь. Разговорились об изменениях на Манхаттене, и Максим не без злорадства рассказал о том, что снесли наконец театры на Сорок Второй.
— Сейчас об этом много споров, — заметил Дэвид. — Многие считают, что новый мэр лишает Нью-Йорк его лица.
— А-а-а, — протянул Максим. — Так это она в том, пардон, театре, оказывается, лицом передо мной крутила. А я-то по простоте думал...
      Пошли на ланч, поболтали. Максим упомянул про заметки об Америке.
— Конечно, конечно, — поддержал его Дэвид, — твоим друзьям будет интересно почитать.
— А ты чего радуешься? — засмеялся Максим. — Я ведь правду пишу, а не сказки, которые у нас почему-то все, от вас приехавшие, рассказывают.
      Дэвид отмахнулся небрежно:
— Я за свою страну спокоен. При любой твоей правде.
— Это почему же?
— Потому что на собственном опыте отлично знаю — никто у вас ничего плохого об Америке слушать не будет. А если будет, то всё равно не поверит.
— Как это не поверит? Я же ничего не сочиняю, я факты привожу.
— А вот скажи людям, что в раю скука смертная, или что там культ личности. Поверят? Нет. Людям нужен рай, и если его нет, то придумают. Вот и Америку у вас придумали, как земной рай. И молятся на неё. И будут молиться, хоть какие ты им факты приводи. Не трать порох, твои критические выстрелы всё равно холостые. Да ещё знаешь, почему?
— Почему?
— Всё, что ты здесь ругаешь, скоро будет у вас, только в ещё более глупом виде.
— Да для того я и пишу, чтоб дурному не подражали.
— Зря стараешься. У моей страны такая уж судьба — все её  клянут и все ей подражают. Но ведь хорошему учиться трудно, а плохому легко. Поэтому подражатели всегда карикатурны.

      Спорить Максим не стал — чувствовал в насмешливых словах друга обидную правду. Перевёл разговор, рассказал об отце Линды, о его мастерской. Дэвид тактично не задавал прямых вопросов о Линде, но косвенно всё же поинтересовался:
— Не женился ещё? На Манхаттене девушки красивые. Не такие, конечно, как в Москве, — он вздохнул, подняв глаза вверх, — но всё же.
      Максиму не хотелось трепаться о Линде, поэтому он отвечал уклончиво:
— Знаешь, Дэйв, что я обнаружил? В России, если тебе навстречу идёт девушка, то она чувствует, что ты мужчина, а она женщина. И ты, соответственно, тоже. Совсем не потому, что у меня или у неё какие-то намерения. Нет. Просто так уж есть. Здесь же встречный — никакого пола. У вас ведь даже в языке нет различий между мужчинами и женщинами. Если говорят «мой друг», то это может быть и друг и подруга.
      Мне тут, — засмеялся он, — книжка попалась, дребедень из карманных. Не стал бы читать, да только обратил внимание, что пол героя из текста неясен. Лишь в самом конце оказывается, что это не мужчина, как можно было предполагать, а женщина. Представь себе — на двухстах страницах описываются похождения героя, и он всё это время бесполый. На русском языке такое никак невозможно.
— Действительно любопытно. Я как-то не задумывался.
- Но что странно, при всём при этом к сексу отношение у вас явно вздрюченное, болезненное даже. Бесконечные разговоры, телевизор, кино, книги — всё просто помешалось на сексе. Одна бабка бесстыжая по телевизору передачу о сексе ведёт. Ты знаешь, я не ханжа, но на неё даже смотреть омерзительно, не то что слушать. Ладно, старики и старухи совсем совесть потеряли, если она у них была. Но ведь детей развратили до невозможности. Их-то зачем в обезъянник толкать? Извращенец Фрейд что ли всем тут мозги заплёл своими больными фантазиями? Или, может быть, всех этих раскрасневшихся девиц разговоры о сексе возбуждают больше, чем он сам?
— Верно, после пуританских времен всё у нас резко меняется. Женщины везде рвутся в инициаторы. И в сексе тоже. Сейчас считается модным, если она первой предлагает ему переспать.
— Да, — усмехнулся Максим, — повезло тебе, что пожил в Москве — выпал из числа несчастных американстких мужчин.
— Это почему же несчастных?
— А как же? Они ведь не знают, что такое настоящая дыня и настоящая женщина. Потому что и то и другое здесь безвкусно.

      Разговоры с Дэвидом несколько приглушили горечь обиды, нанесённой коварством рыночной борьбы, и Максим нашёл пусть и слабое, но все же утешение в том, что их идея активной обучающей программы в конце-концов реализована, хотя и не ими.
      Без машины жизнь на Манхаттене стала намного спокойнее. А что касается передвижения по городу, то здесь выходило так. Если опоздать нельзя никак, то надежнее всего на своих двоих. Если расстояние побольше, если время в запасе есть, то можно на такси. Только не в пиковые часы, понятно. Если ехать ещё дальше, то смирись с испорченным на весь день настроением и полезай в подземку. Ну а коли время неограниченно, к сроку не нужно, а шагать лень, то можно, видимо, на автобусе.
     Решив исследовать этот вид транспорта, Максим кое-как нашёл маленькую табличку на столбе, обозначавшую остановку автобуса. Стал ждать. Прошло пять минут, десять — автобуса не было.
      Он подумал уже было, что не разобрался с табличкой, и хотел уходить, как от соседней школы направилось к остановке несколько учеников, лет, пожалуй, двенадцати, по виду совершенных оборванцев. Парни — в драных, обтрепанных джинсах неимоверных размеров, спущенных до середины задницы. Сверху из-под джинсов торчат цветастые трусы. Девицы тоже в джинсах, но обтянутых до предела, и в коротких майках, открывающих выпирающие жирком животы. Почти все толстые, а некоторые просто безобразно раскормленные, и выглядят уже совсем не по-детски. Больше всего чёрных, еще несколько восточных и лишь одна белая девочка, худенький подросток. Вся компания громко хохотала и материлась, произнося на разные лады единственный, но зато очень употребительный в Америке глагол. И если у белой девочки, возбуждённой приобщением к свободе слова, глаза нервно блестели, щёки горели, а голос срывался на истерические тона, то для её чрезмерно оформившейся чёрной подружки действие, обозначаемое этим глаголом, было явно хорошо известным и, похоже, вполне обыденным.

      «В Америке хорошо видно, — подумал Максим, — что белая цивилизация заканчивает свой собственный путь развития вместе с её создателями. Что поделаешь. Генеалогические деревья пышно цветут лишь на скудных землях. На окультуренной и удобренной почве они постепенно хиреют и превращаются в пирамиды, где в основании много родственников, а потом всё меньше и меньше, вплоть до острия, после чего они становятся археологическими. По всей цивилизованной Европе и Америке стремительно множится число таких пирамид с мумиями предков белой расы».

      Автобуса всё не было. И когда Максим совсем уже решил, что сам факт получасового ожидания достаточен для вполне обоснованных умозаключений, автобус наконец, медленно продираясь в автомобильном потоке, подошёл к остановке, которая, однако, была занята приткнувшейся к тротуару машиной. Автобус постоял, потом погудел, но сидевший в машине водитель не торопился освобождать место. Он в свою очередь принялся пронзительно гудеть, пока из дверей магазина не вышла дама. Она не спеша сложила покупки в багажник, потом устроилась сама, и лишь после этого автомобиль отъехал, ещё некоторое время с трудом втискиваясь в сплошную ленту уличного движения. Только тогда автобус причалил к столбу, передняя дверь открылась и ступенька опустилась вниз, чтобы было удобно входить. Небольшая собравшаяся к этому времени толпа пассажиров без суеты, не только не толкаясь, но стараясь не коснуться друг друга, начала входить в салон, опуская в кассу монеты или проездные карточки.
      Первой вошла подвижная улыбчивая старушка в соломенной шляпке, украшенной цветами. Она стала подробно расспрашивать водителя о маршруте движения, хотя маршрут был чётко нарисован на табличке, прикрепленной к остановочному столбу. Уяснив после обстоятельной беседы, что ей этот автобус не подходит, старушка вышла, отодвинув невозмутимую очередь назад.
      После неё поднялась в салон молодая мама с ребёнком лет трёх. Она отсчитала монеты, дала их ребёнку и подняла его к кассе, чтобы он сам их туда бросал. Ребёнок тыкал монетками, не попадая в щель, уронил их на пол. Мама, радостно смеясь, стала подбирать мелочь, пассажиры в салоне помогали. Очередь в дверях спокойно ждала.
      В конце-концов посадка всё же завершилась, можно было ехать, но тут к остановке подкатил инвалид в коляске. Водитель автобуса вышел из кабинки, направился к широкой задней двери, открыл её, опустил вниз специальную платформу, на которую въехал инвалид. Потом платформа медленно поднялась вместе с коляской, дверь закрылась, водитель не спеша проследовал в кабину, и автобус тронулся.
      Глядя в окно, Максим заметил пешехода, несколько выделявшегося из толпы ярким оранжевым гребнем на выбритой голове. Он, как и обычно американцы, шагал медленно, держа в согнутой руке неизменную бутылочку с водой. Автобус тоже шёл, именно шёл со скоростью пешехода. На продолжительных остановках парень с петушиной причёской обгонял, потом автобус несколько опережал его, но в итоге гребненосец всё же ушагал вперёд.
      Максим понял, что изучает транспорт для пенсионеров и инвалидов, что само по себе, безусловно, замечательно, но ему быть здесь пассажиром рановато. Проехав несколько остановок, он пошёл назад пешком, проделав путь, на который было затрачено больше часа, за пятнадцать минут.
      В общем-то, на крошечном пятачке цивилизованной части Манхаттена никакой транспорт оказался не нужным. Линда рядом, мастерская Николая тоже, до работы пятнадцать минут ходьбы. Максим даже выходил пораньше и делал небольшой крюк, чтобы идти по парку, из которого рано утром уже трусили с суровыми лицами женщины в трико, успевшие побегать до работы. На перекрёстках в ожидании зелёного светофора они подпрыгивали, чтобы не сбивать ритм. Бегающих мужчин в это время видно не было.

      Однако Максиму всё же пришлось однажды проехать ненавистной подземкой.
Он познакомился с интересным парнем-программистом из Колумбийского университета, и тот пригласил к себе домой поговорить о языковом компьютерном интеллекте. Максим взял бутылку коньяка и вечерком поехал в верхнюю часть Манхаттена, в  Гарлем.
      Пока поезд дотащился до нужной остановки, уже стемнело. Вышел наверх. Озирался, не находя ни одного из ориентиров, которые подробно описал ему программист. Постепенно возникло некоторое беспокойство, и он понял, почему: вокруг в тусклом свете фонарей были видны только чёрные. Никаких других причин тревожиться не было. На лавочках сидят, болтая и похрустывая чипсами из кульков, негритянки, рядом копошатся дети, в кустах позвякивают посудой мужички. Всё спокойно. И если бы не тёмные лица, то картина была бы совершенно московская, привычная.
      Негры, между тем, с откровенным любопытством рассматривали нерешительно топтавшегося Максима с чёрным пластиковым пакетом, в которых в Нью-Йорке продается спиртное. Что делать? Надо спрашивать дорогу. И Максим направился к ближайшей скамейке, полагая, что в этой ситуации ему, пожалуй, предпочтительнее будет обратиться к женщинам.
      Эффект от его вопроса был совершенно непредвиденным: три негритянки одновременно вскочили и, громко крича, сердито перебивая друг друга, замахали руками, объясняя, как лучше и быстрее найти городок преподавателей Колумбийского университета. Общее мнение никак не вырабатывалось, и тогда одна из них решительно схватила за руки троих детей и заявила, что сама проводит джентльмена. На конкуренток она зыркнула так, что они отступили.
      По пути проводница взхалёб рассказывала, где какая улица, где какой магазин, а детишки в восторге от прогулки прыгали, визжали и гонялись друг за дружкой. Шли довольно долго, и Максим удивлялся, как же это программист говорил, что от подземки до его квартиры две минуты ходьбы. Наконец оказались перед высокой стеной с мотками колючей проволоки поверху и с проходной, похожей на бетонный капонир. Негритянка белозубо улыбнулась, показала рукой на проходную и потащила детей назад, с благодарностью приняв пару долларов.
      Страж на проходной побеседовал по переговорному устройству, попросил у Максима удостоверение личности и только после этого пропустил за стену, где размещалось несколько зданий. Чтобы попасть в квартиру программиста, пришлось ещё и позвонить по домофону.
      Когда Максим рассказал о своих плутаниях, хозяин квартиры не на шутку перепугался:
— Я же тебе сказал — красная линия. Красная, а не синяя. Ты — белый — идёшь ночью по Гарлему один, да ещё и с бутылкой коньяку. Сумасшедший!
— А что, обе остановки одинаково называются? Только одна красная, а другая синяя? Черт-те что. А если дальтоник? Ну и насчет Гарлема, сдаётся мне, сами вы страхов накрутили. Отгородились от них колючкой, а они, вот видишь, за ручку меня привели.
— Ты не знаешь, — сказал программист и перевёл разговор на профессиональные темы.
      Больше Максим в Гарлем не ездил.

      Как-то позвонил Семён, сказал, что в Нью-Йорк приезжает один бард. Семён с ним когда-то в Юрмале познакомился, где тот бард гастролировал. Был он в Союзе довольно известен. Не Высоцкий, понятно, но всё же. Примерно из третьей обоймы. Тогда в Юрмале, когда в ресторане Семён его хорошо посидел, тот всё жаловался, что затирают его коммуняки. Свободы творчества не дают. У него, мол, такие песни написаны, такие! Если б дали их исполнить… У-у-у. Весь мир бы ахнул.
      И вот прорвался бард в Нью-Йорк. По старой памяти Семёну позвонил: мол, ты там среди русскоязычных шумни — толпой повалят. Максим про Эдика вспомнил, позвонил.
— Как раз в жилу! — обрадовался тот. — Тут у нас на Брайтоне ресторан есть, Мих-Мах держит, ну Миша Мах, так у него неувязочка с эстрадой случилась. Он, чтоб редеющую публику подманить, придумал одну солисточку выпустить — она, ангелочек такой голубоглазый, нежным голоском матерные песни поёт. А мат, я тебе скажу, куда там боцману, даже у меня уши краснели. Мужики, ясное дело, ломанули, гогочут, ресторан битком. Но, видишь, женщины завозмущались, ходить туда перестали. А без женщин ресторан, сам понимаешь, во что может превратиться. Верно я говорю? Ну он и превратился. Пьянь, драки, а потом ангелочку эту там же в подсобке и… это самое. Сам понимаешь. Всё, что она пела, в действительность превратили. Действенным оказалось искусство. Верно я говорю? В общем, дал Мах маху, — Эдик хохотнул. — Теперь он приличных исполнителей ищет, чтоб, значит, имидж поправить. Скажу я ему про барда, он его по Союзу точно помнит.
      И действительно, получилось. Согласился Мих-Мах. Бард сперва возмутился:
— Да я в таких концертных залах выступал! В Москве, в Ленинграде, в Юрмале. Да по всему Союзу! Чтоб я до ресторана опустился. Да вы что!
      Однако ж помыкался по Нью-Йорку, с концертными залами как-то оно не пляшет. Куда деваться? Может, и правда для смеха с ресторана начать, потом пойдет слава, поднимется он на уровень, забудется ресторанный позор. А тут к тому же и Мих-Мах обиделся:
— Скажите, какая звезда! У меня вон Гоша Бедров пел, недавно в Рашку поехал, так там по всем городам афиши: «Знаменитый певец из Нью-Йорка!» Народ валом. Тысячные залы собирает. Сам, наверно, опупел от такого приёма. А этот, видали вы его, вместо чтоб спасибо сказать — ресторан ему мой не нравится. Ну и пусть катится. У меня таких бардов гениальных пол-Брайтона порог обивают просятся.
      Но как-то всё-таки Эдик уговорил Мих-Маха на один вечер. Семён с Максимом поехали соотечественника поддержать. Эдик тоже пришёл с друзьями встретиться. А то ведь Манхаттен и Брайтон считается вроде Нью-Йорк, а на самом деле - как два разных города.
      Барду ещё раз по носу получить пришлось — платить ему никто не собирался. Поставили на стойку большую рюмку — сколько туда благодарные слушатели капусты накидают — половина певцу, половина хозяину. Напыжился было артист, да никуда не денешься — ничего другого не светит. Сел он у стойки, злой, на гитере аккорды бренчит, петь готовится. Трое друзей от певца незаметно по доллару в рюмку бросили. Для затравки.
      А в зале гул, шум, смех. Это ж хоть и в Америке, но совсем не американский ресторан. Здесь, как привыкли когда-то в «Праге», в «Космосе» или в «Метрополе» гульнуть, так и хранят традиции.
      И кашлял певец, и по гитаре стучал — не стихает зал. Начал петь. Сперва вроде бы приглушился шум, но ресторанный раскрут своё берёт, гудит всё круче. Обозлился бард, дёрнул струны со всей силы, с ближних столов обернулись к нему удивленно, а он в голос:
-  Я же не любовные романсы вам пою. Не для стимуляции пищеварения стараюсь. Успеете вы свои котлеты дожевать. Послушайте, о чём песни.
      Вот тут публика приутихла, вытаращились на барда, потом смех пошёл. Из-за стола с большой компанией позвали: «Мих-Мах!» Тот бросился туда, потом метнулся к стойке, зашипел певцу:
— Ты что, осолопел? Проповеди тут читать! А ну вали отсюда, раззвездяй грёбаный!»
     Тот гитару схватил и к дверям. Трое друзей за ним потянулись. На пороге бард покосился на стойку:
— Там, вроде, в рюмку накидали. Забрать бы.
Но Эдик подтолкнул его к выходу:
— Пошли. Я тут знаю одно местечко. Посидим. Для нас споешь.
      Семён потом сказал, что вернулся бард в Рашку.

      Промозглая нью-йоркская весна тянулась долго, но как-то сразу, чуть не в один день сменилась знойным летом. Вся страна жила грандиозными событиями. Встрепенулся народ, совсем уж было истомлённый скукой, когда лавочник, чтобы отдохнуть от спекуляций, напрасно усаживался вечером перед телевизором с попкорном и пепси. Оно, понятно, интересно, когда звероподобные дебилы руки-ноги на рестлинге друг другу выламывают, или голые девицы в жирной грязи друг друга за космы таскают. Только это уже приелось как-то. Хочется чего-то этакого. Свеженького что ли. А такого всё нет и нет.
      И вдруг! Наконец-то! Спустили с президента штаны и секут его перед всем миром. Это да! Есть на что посмотреть. Есть чему поучиться. А то ведь некоторые толком и не знали, что такое оральный секс. Сам глава государства, спасибо, просветил. Теперь даже дети знают и патриотично своему президенту следуют. Опять же в Конгрессе тоже люди скучают, на заседаниях спят. Им тоже хочется серьёзным делом заняться. Государственным. Конечно, президент, бедолага, тоже хорош – на подставную сосучку, лох, так попал!
      «Эх, — думал Максим, — жалко, Александр не дожил. Вот уж тут бы он врезал. Что там его тарищ Парамонова. Мелкота. А подробности какие! И не в зал, а на всю планету! Тем-то персональщикам на закрытых партсобраниях и не снился такой размах. Здесь уж врезал бы... Или бы не врезал? Здесь-то? А?»

      Но для Максима местные новости, хоть и ставшие международными, враз померкли перед радостным известием — Линда получила приглашение на конференцию в Калининград. А Максиму приглашение не нужно — он и так поедет. Подумать только — поедет с Линдой! Там-то он у себя, там он будет хозяином положения, а она — в гостях. Там он сможет взть инициативу в свои руки!
      Ждал поездки с нетерпением, торопил время, спешно заканчивая свои заметки об Америке, чтобы показать профессору.
      И вдруг — на тебе! Раньше он посчитал бы, что привалила сияющая удача, а теперь это была затерщина судьбы: на фирме ему предложили начать новый, исключительно интересный проект по компьютерному моделированию языкового сознания человека. Это как раз та тема, по которой он писал диссертацию. Чего ещё можно было желать? Однако условие было таково, чтобы приступить к работе немедленно и вести её как можно более активно, потому что к этой проблематике уже вплотную подбираются японцы.
      Максим разрывался на части, пытался хитрить, заявив, что ему необходимы консультации с профессором, но ему ответили, что нет достаточных материалов для консультаций, а отпуск ему могут дать только после того, как он проработает год. И Линда, и Дэвид, и даже Николай в один голос убеждали Максима не делать глупостей, не отказываться от предложения. Да он и сам это знал. Линда утешала тем, что отвезёт его заметки профессору, а для консультаций Максим поедет в другой раз.
      Делать нечего. Пришлось покориться. Провожая Линду, вконец расстроенный Максим неловко протянул ей самодельную книжку своих стихов:
— Лететь долго. Посмотришь, если интересно.
      И вдруг улыбнулся:
— Я всё равно к тебе приеду. В любом случае.
— Как это, — насторожилась она.
— А так, — развеселился он. — Хоть ты и убегаешь от меня со свехзвуковой скоростью.
— Уж не со сверхзвуковой, конечно.
— Точно. Вот смотри, — воодушевился он, — представь себе, что за твоим полётом наблюдают из космоса пришельцы с тарелки.
— С какой стати они будут наблюдать именно за мной? — засмеялась она.
— Ты же за ними наблюдаешь. Вон на видео сняла. Почему бы им тоже не понаблюдать?
— Ладно, допустим.
      Она смотрела на него с интересом, а он, подстёгнутый вниманием, замахал руками, стараясь сопровождать объяснения изобразительными жестами:
— Земля же крутится на восток, так?
— Разумеется.
— Между Нью-Йорком и Калининградом разница семь часов. И самолёт летит примерно столько же. То есть, он летит с той же скоростью, с какой вращается Земля. Верно?
— Вроде бы так. И что дальше?
— Если смотреть из космоса, то твой самолёт полетит сейчас на двух скоростях — своей и Земли. Это уже сверхзвук! Но когда ты будешь возвращаться, то вращение Земли будет тащить твой самолёт назад с той же скоростью, с какой он летит. Если опять же смотреть из космоса, то получается, что ты вообще никуда не летишь, просто самолёт подпрыгнул и висит в одной точке пространства, а Земля под ним, вместе со мной, заметь, крутится тебе навстречу. И через семь часов Земля привезет меня как раз в то место пространства, где подпрыгнул твой самолет. Вот и выходит, что тогда не ты ко мне полетишь, а я к тебе!
      Линда рассмеялась, потрепала его по волосам, обняла и расцеловала, оставив его в состоянии счастливого обалдения.
      В полёте она принялась листать писания Максима. Стихи её не особенно увлекли. Или, может быть, самолёт — не лучшее место для поэтического настроения? Гораздо любопытнее ей было посмотреть, как видит её страну человек из совсем другого мира.


Заметки Максима

      Социальные законы. Ясно, что любое общество основано на каких-то принципах. Например, капиталистическое общество базируется на принципе законности, а наш советский социализм был основан на принципе целесообразности, то есть любые решения принимались в нашем обществе не на основе знания и соблюдения законов, а сообразно с целями (на текущий момент) тех, кто эти решения принимал. Поэтому любые законы социализма при ближайшем рассмотрении оказываются либо неопределённо зыбучими, либо слишком широкими, т. е. распространяющимися на любую социальную систему.
      Ярким примером последнего случая можно считать известный закон Ниппеля, который рядовые обитатели социалистического лагеря вывели методом проб и ошибок: туда дуй, а оттуда … При внимательном сравнительном анализе оказывается, что этот закон совершенно одинаково действует в любой социальной системе, и на месте многоточия всегда стоит то же самое, лишь с небольшими вариациями.
      Так, для социалистической системы на это место можно поставить слова "по усмотрению вышестоящих", а для капиталистической "по усмотрению хозяина", что, разумеется, не составляет существенной разницы для тех, кто дует туда. А таких всегда подавляющее большинство, независимо от социальной системы.
      Конечно, некоторые различия всё-таки есть. При капитализме, как системе более жёсткой, закон Ниппеля (как и все законы) обратной силы не имеет: кто дует, тот дует, а кто раздувается, тот раздувается. Скажем, хозяин банка законно ограбил своих вкладчиков (рассказывать, как это делается, нет необходимости — теперь это хорошо известно и в России). Всё в порядке: никто у него денег не отберёт и вкладчикам не отдаст — нет у закона на это обратной силы.
      А при неустойчивости законов социализма тот же закон Ниппеля (как и любой другой) может измениться вплоть до своей противоположности. Например, государство обеспокоилось, чтобы у некоего строителя развитого социализма была работа, квартира, детишек его в ясли, потом в садик, потом в школу, всё, понятно, бесплатно, а если в институт захотят или, скажем, в университет, так им за это ещё и стипендию дадут. Небольшую, правда, так, пустячок — на скудное пропитание, может, со скрипом бы и хватило, а на выпивку никак. Ну что бы тебе, строитель, ещё? О здоровье его забота постоянная — прививки там, какие надо, медосмотры, врач на дом по вызову бежит, больничные по понедельникам — святое дело (оплаченные, конечно: то есть, он хворает с перебору, а ему зарплату платят). Вот путёвочка за счёт профсоюза: отдохни — перетрудился. А он, бывало, плюнет на кафель строящегося дома, бросит молоток и скажет в сердцах: “Пусть он сам (вышестоящий, видимо) тут гребётся.” И пойдет к своим двоим товарищам, которые с утра его дожидаются, чтобы строить ударно. То есть с особым ударением строить. На последнем слоге.
      Здесь, как видим, закон Ниппеля действует в обратном направлении.

      Нельзя однако думать, что социализм совсем уж беззаконная система. Были всё же характерные для него законы, были.
      Первый из них можно сформулировать по-армейски чётко: не знаешь, как жить справедливо — научим, не можешь - поможем, не хочешь — заставим. Казалось бы — радоваться человек должен, что такая трогательная о нём забота. Так нет же — всячески норовит из-под действия этого гуманного закона выскользнуть. Почему же?
      А потому, что действует второй закон социализма, гениально сформулированный тем, кто это действие на себе испытал, хотя к социализму в последнее время отношение имел весьма косвенное, во всяком случае, гораздо меньшее, чем к капитализму. Процитируем титана мысли, ибо лучше уже не скажешь. Тем более, что сам он не оформил на свою формулировку авторского права. Если б оформил, то за счёт одного только цитирования смог бы безбедно жить (хоть он на бедность и не жалуется), поскольку его слова стали крылатым выражением и летают по всему миру, что, кстати сказать, лишний раз подтверждает их гениальность.
      Итак, второй закон социализма: хотели, как лучше, а получилось - как всегда. Действительно, разве ж Сталин хотел сделать стране хуже? «Дай-ка, мол, я сейчас людей постреляю, лагерей понастрою — социализм от этого, глядишь, и развалится». Нет ведь. Хотел, как лучше. И другие прочие тоже. Брежневу, говорят, предложат, бывало, какие-нибудь изменения произвести, а он просмотрит предложение — и в стол его: «Как бы, - скажет, - не вышло хуже». То есть хотел, как лучше.
      А кто социализм прикончил, те этому закону не следовали, а следовали законам капитализма, и поэтому у них всё, как они хотели, так и получилось.
      И всё же, как ни говори, а социалистический дефицит в полной мере распространялся и на законы.

      Вот капитализм — другое дело. Он основан на строгой системе законов. И люди законопослушны — стремятся законов не нарушать, а наоборот, постоянно думают, как их соблюсти. И не потому, что они там, (скажем, в Америке, хоть в Южной, хоть в Северной) сознательнее или умнее. Вовсе нет. Как постоянно говорит одна очень умная женщина, поклонница Бернарда Шоу: “Люди — везде люди”. А в том дело, что следование законам капитализма непременно ведёт к финансовым успехам, а их нарушение наказывается неизбежно и сурово, вплоть до высшей меры — лишения финансовых возможностей шикарного существования.
      Люди социалистической формации убедились в этом на собственном опыте, когда захотели жить не по принципу целесообразности, а по законам. Наиболее активные сразу  их поняли. То ли ещё в лагере уже начали им следовать, то ли от предков с генами получили, только немедленно стали законопослушными и стремительно достигли таких успехов, что вызвали даже некоторую ревность тех, от кого эти самые законы переняли. “Ишь ты, мол, мы-то свои капиталы сколотили, следуя законам поколениями, а эти, новые, только из-за колючей проволоки выскочили, а нашими же, зелёными, смотри, какие мешки понабивали. Правда, мешки всё равно к нам привезли, но всё же обидно. Прямо мафия какая-то. Как «крёстные отцы» в Чикаго.
      Но наши (теперь уже “предприниматели” называется) знают, что закон обратной силы не имеет. Вчера был, как простой инженер, а сегодня на вершине денежных пачек оказался, и оттуда президентам указывает, как они не должны мешать соблюдать законы. И зря их таких в розыски объявляют: чего их искать — вот они. Никто их не спросит: “Где взял?” — такого вопроса в законах нет. А они, законов не нарушали, совсем даже наоборот — всемерно и чрезвычайно активно им следовали. И вот они теперь — высший класс нового общества.
      А кто законам не следовал, тот в основном книжки из личной библиотеки на тротуаре разложивши продаёт. И поделом им – надо было побыстрее да поактивнее перестраиваться, надо было овладевать законами-то, на практике их применять. Не так уж они и сложны.
 
      Основной закон капитализма: "Обгреби ближнего. И дальнего тоже". Закон естествен, потому что является частным случаем всеобщего природного закона борьбы за существование, который проявляется в убийстве конкурентов, то ли путем прямого пожирания, то ли оттеснением других от пищи.
      Человек, как существо разумное, усовершенствовал старые и изобрёл новые формы реализации закона. В борьбе за существование он убивает себе подобных, чего природа старалась избегать. Убивает уже не с помощью зубов и когтей, а придумал для этого мощную технику. Что, разумеется, гуманнее. Культурный, вежливый человек конечно не смог бы загрызть даже малого ребенка. А нажал кнопку, полетел вниз шедевр современной цивилизации — и нету сотни тысяч конкурентов, в том числе и малых детишек. Испарились. Сверху даже и не видно, как там они корчились. Сами, ясное дело, виноваты — зачем напали: борьба есть борьба.

      Но не всегда же бомбы бросать, да ракетами долбить. Лучше сделать так, чтобы конкуренты сами отдали средства существования. Например, за цветные стеклянные бусы. Впрочем, со стеклом, да ещё цветным, всё же возни много. Лучше бы за кусочки бумаги. Небольшие. И одного цвета желательно. Скажем, зелёного. Спокойный цвет, не раздражающий. Дал таких бумажек, немного дал (баловать не надо), а тебе — большой остров. Крепкий такой, каменный. На нем дома хоть в сто этажей строй, стоять будут твердо. Или полуостров с Францию величиной. Там хоть и снегу много, да комарья, но этих самых средств существования на долго-долго хватит. И никакой тебе борьбы.
      Только всё равно хлопотно выходит. Ну получил ты остров-полуостров, да только все эти средства надо либо из земли выкапывать или выкачивать, или пилить-рубить, или как-нибудь ещё работать. А нельзя ли, чтоб конкурент сам накопал, накачал, нарубил, напилил, наготовил и принёс бы красиво уложенным? Почему же нельзя? За те же бумажки можно. А если ещё и с поклоном принесёт, то кинешь ему на поднос лишнюю, так и быть. Тогда конкурента и убивать не надо. Наоборот, пусть живёт, пусть на тебя работает.
      Вот это дело! По-английски сказать — бизнес. Сидит такой делец, то есть Бизнесмен, ничего у него нет, и вокруг ничего — пустыня. Вот и придумал он бумажки зелёной краской красить. В поте лица работает, по четырнадцать часов. Накрасил, углядел за океаном одного Лентяя, тот только восемь часов работает - копает, качает, рубит, пилит, а больше ничего не делает.
— Слушай, — Бизнесмен ему говорит, — Лентяй, тащи-ка ты сюда всё, что ты там накопал, накачал, нарубил да напилил. А я тебе за это зелёных бумажек дам. Целую пачку. И дочек захвати, пусть повеселятся.
      Обрадовался Лентяй:
— Вот здорово, поедем за море-океан, развеемся, а то так всю жизнь здесь в глухой тайге и просидим.
      Бизнесмен тем временем в другом месте Лодыря усмотрел.
— Я, — говорит, — человек добрый. Я тебе, Лодырь, работу дам. А то ты там лодырничаешь, машешь на жаре тяпкой с утра до вечера. Давай, двигай сюда. Да бананов прихвати.
      Привёз всё Лентяй, и Лодырь подоспел.
— Так, — говорит Бизнесмен, — ты мне, Лодырь, из всего, что Лентяй привёз, понастрой тут дворцов. Да чтоб с фонтанами, водопадами, бассейнами. И чтоб сверкало-сияло всё. Материал, смотри, зря не трать. А то этот Лентяй обрадовался сдуру, навез всего, девать некуда. Ну да я кое-что на яхту сменяю, поеду отдохну. С его дочками. Устал я с вами, заработался совсем. Приеду — проверю, так что старайся.
      Оба в голос:
- Спасибо тебе, добрый человек, спасибо. Отдохни, дорогой, как же. Мы уж тут постараемся.
      Приезжает Бизнесмен. Журнальчик с собой привёз с цветными картинками, как он там и с кем катался.
— Вот вам, — говорит, — бездельники, подарок. Будете всем показывать, хвалиться, какой знаменитый человек вам работу дал. Ну, что, всё готово?
       А там, в пустыне-то… Дворцы стоят — загляденье. Все из чистого пенопласта. Фонтаны цветные с музыкой. Сады кругом, цветы, тигры белые ходят, дельфины плавают. Музыка, всё горит, блестит, сверкает. Внутри совсем глаза разбегаются — ковры везде мягкие синтетические, люстры хрусталя поддельного, мрамор-бронза из пластика. И машины диковинные рядами. На них картинки разные нарисованы, крутятся-вертятся, мелодично так позванивают.
— Вот если бросишь в эту машину монетку, то она может тебе назад столько насыпать, что в карманах не унесёшь, — объясняет Бизнесмен.
— А можно попробовать? — Лодырь спрашивает.
— Попробуй, попробуй, — отвечает Бизнесмен. — Это ж ты всё для себя и построил, для народа, значит. Только я, знаете ли, как честный человек, должен вам сказать, что часть монеток, которые вы будете бросать, машина в сторонку откинет. Сами понимаете, тут расходы большие, обслуга вон как бы в юбочках ходит, то да сё.., тигры жрут, хищники, сколько ни дай — всё мало. Мне вон самому… еле на остров наскрёб.
— Понимаем, разумеется, — вступил Лентяй, — не тупые какие-нибудь. Я вон университет закончил.
      А Бизнесмен ему:
— Значит, тебе и карты в руки.
— А я хоть и не учён, да тоже соображаю, что нам ничего даром не даётся, — это уже Лодырь высказался.
      Стали они монетки в машину бросать. Сначала Лентяй у Лодыря почти всё выиграл (видно, образование помогало). Потом Лодырю повалило, у Лентяя монеты тают. В азарт вошли, ночь к концу, а они всё глядят, как у них круги перед глазами крутятся. Обслуга тут как бы в юбочках выпивку бесплатно подносит. Вот это жизнь!
      Только смотрят, монет всё меньше высыпается, а потом и вообще ничего.
— Вот бездельники, — Бизнесмен говорит, — до чиста проигрались. Небось, и на обратные билеты денег нет. Да что с вас возьмёшь, ума-то нету. Скажите спасибо, что есть у вас хороший друг. Держите билеты и мотайте отсюда, надоели. Устал я с вами, поеду опять отдыхать. Девочки-то назад не хотят, что им там у вас в глуши делать?

      Приехали они каждый к себе назад. Лодырь опять мотыгой машет, ждёт, вдруг опять хороший друг Бизнесмен работу даст. А Лентяй думает:
— Эх, живёт же Бизнесмен! А я, что, дурнее? Он-то университетов не кончал.
      И решил он всё так же делать. Сначала, мол, на своих лентяях потренируюсь, а там, глядишь, на международный уровень выйдем.
      Со своими оно, конечно, проще. Присмотрел дом покрепче, выгнал всех, кто там жил. Те было возмутились, но он им:
— Вы чего, темнота? Это ж приватизация. Понимать надо. Разве вы не хотите в свободном государстве жить?
— Хотим, хотим. Понятное дело, если приватизация, тогда конечно.
      Разбрелись. Кто куда хочет. Кто на чердак, кто в подвал. Свобода!
Повесил он на дом вывеску «Банк» и объявление написал. Я, мол, у самого Бизнесмена учился, а все знают, какой он умный, какой честный. Я теперь тоже Предприниматель, для меня главное — честность: раз обманешь — второй раз не поверят, а зачем же мне своё собственное дело губить, ведь не государственное. И забота о людях, безусловно, на первом месте. Поэтому я, не как госбанк какой-нибудь — жалких три процента вам бросал, я вам сто процентов заплачу. Кто не понимает — объясняю: положил тыщу — снял две.
      Понесли ему деньги, в очередь встали. Полный дом набили, класть некуда. А потом приходят сто процентов получать — вывески нет.
— Где же банк? — спрашивают.
— Какой такой банк? Сроду его здесь не было. Всю жизнь здесь сапожная мастерская — на ходу подмётки режем, на ходу подмётки шьём.
      Узнал про это Бизнесмен. «Ого! — думает. — Предприниматель-то шустряк. При их дикости, понятно, легче — ни строить ничего не надо, ни как бы юбочек, ни выпивки бесплатной. Позавидуешь. Но мы тоже не лыком». Пишет он Предпринимателю по интернету: «Я рад, что ты теперь тоже свободный предприниматель, тоже добрый и честный. И работаешь много, не ленишься. Если хочешь, то можешь даже стать моим партнёром. Я вот тут акции выпустил, под всё, что я в пустыне своим трудом понастроил. По дружбе могу тебе часть продать, сам знаешь, как хорошо я работаю и какое у меня дело доходное».
      «Вот повезло, — Предприниматель обрадовался. — Хорошо иметь такого друга!». Всем про акции рассказал, те тоже покупать кинулись, растут акции, растут. Продал Предприниматель немного акций, яхту купил, девочек свистнул. Те, ясное дело, бегом бегут, опоздать боятся. Из независимой прессы тоже одного взял. Их там много толпилось, в глаза заглядывали. А этот прямо извивался весь. Ладно — пусть журнальчик с картинками сделает, пусть расскажет, какая теперь у нас свобода. Заодно чай-кофе подавать будет. Туповатый, правда, попался — от счастья язык проглотил, подсказывать приходится, что писать. Ничего, присмотрится, сам будет знать, что нужно. Как у Бизнесмена.
      Приезжает Предприниматель загорелый, смотрит — бизнесменов журналист в газете пишет: экономический спад, акции падают. Бросился в интернет, спрашивает Бизнесмена:
— В чём дело? Как же так?
— А так, — отвечает тот, — по законам свободного рынка.
— Что же делать теперь?
— Ты свободный предприниматель. Что хочешь, то и делай. Продать свои акции можешь.
— Да толку-то - продать, они ж теперь копейки стоят. Это ж опять как у тебя в пустыне получается.
— Слушай, всё-таки никак ты не поймешь, что такое свободный рынок. И чему тебя в университетах учили? Не хочешь продавать — купи. Может, акции снова расти будут — всё вернешь, да ещё и заработаешь.
— На какие шиши? Денег-то не осталось.
— Не горюй. Разве я тебе не друг? Кредит открою. Под хороший процент.
      Для кого процент будет хороший, уточнять не стал — пора, наконец, Предпринимателю самому овладеть законами рынка. А тот и спросить не догадался. Рад радёшенек, что хороший друг опять его выручил. Теперь-то уж точно разбогатеет. Пока, конечно, снова придётся копать-качать — проценты отдавать надо.

      А Бизнесмен уже дальше смотрит. Оно бы всё хорошо, да больно работы много — с этими Лентяями-Лодырями возиться. Приспособил компьютер: теперь уже ни бумажек не нужно, ни разговоров с этими недоумками. Катаешься себе на яхте, заглянешь в свободную минутку на экран, напечатаешь цифр там штук семь - восемь - девять, и всё. Сам не знаешь, кому опять помог, и к тебе никаких претензий. Правда, совсем уж похоже на то, с чего в пустыне начинал, но ничего не попишешь — закон-то один действует.
      Как вот, к примеру, тоже один благодетель фондов наоткрывал, стипендии платит, гонорары. Себе, возможно, тоже кое-что оставил. Откуда же набрал? Честно заработать столько никак невозможно, хоть по сорок восемь часов в сутки трудись. Оказывается, лондонские банки грабил. Потом и в других местах неплохо поживился. Не с ножом, не с пистолетом даже. И без маски. Всё в строгом соответствии с законом. С основным законом капитализма. И скромно так объяснил —я никому зла не делал, я ж только с цифрами на экране компьютера работал. Я — простой валютный спекулянт. Так оно и есть, сущую правду сказал. А в назидание лентяям и лоботрясам добавил, что, мол, вкалывал, конечно, не зная отдыха, по шестнадцать часов в сутки. И это тоже правда.
      Да только вот вопрос — а разве обыкновенный вор-грабитель легко работает? Ой, не легко. В ночную смену, в дождь-холод, со стрессами, с опасностью для жизни. Так что много работать — это ещё не доблесть. Кстати сказать, воры свое занятие так и называют — бизнес. По-русски — дело (цитата из классики: «Как-то шли на дело, выпить захотелось...»). Вот и получается, что работа капиталиста, и тех, кто на него пашет — совсем разный труд. Пашут-то на него, а он-то на себя всех гребёт.
      Тут одна дамочка на презентации розовые слюни льёт: уж такой наш хозяин благодетель — подарки к празднику дарит, вот пепси-колу бесплатно наливает. И все хором: да-да, спасибо! Невдомёк простакам, что пепси-колу он не сам делает, а за те денежки покупает, которые они ему в клювах несут. Им пепси-колу, а себе острова, яхты и всё прочее — за их же труд. Не понимают простаки основного закона, не понимают. Объяснять надо. И не только сам закон, но следствия из него.
      Их два.

      Первое следствие: "Если не ты, так тебя". Во-первых, такое уж это обще-ство, что или ты на кого-то пашешь, или кто-то пашет на тебя. Третьего не дано. Но здесь-то «честное» обгрёбывание идёт, узаконенное. Как в Лас-Вегасе. Кидаешь ты в машину монетки — или к кому-то они уплывают, или вдруг тебе миллион насыпался. Откуда взялся? Из карманов ближних. И дальних. А ты теперь до конца жизни можешь палец о палец не стукать, на тебя другие горбатиться будут. Армия рабов и рабынь будет тебе угождать, кормить, обувать-одевать, развлекать, ублажать. За какие такие твои заслуги и доблести, за какие труды и таланты? Да нет, ни за какие. Просто щёлкнуло что-то там в машине, и ты законно обгрёб с миллион этак сообщников (т. е. членов этого общества). И, понятное дело — золотая мечта каждого, чтоб всегда только ты, а тебя чтоб никогда. Как опять же в Лас-Вегасе. Кто такие машины имеет, того никак не обгребёшь, а только он всех и каждого. Причём, опять же, всё честно, законно.
      Только не всем так удаётся устроиться, а хочется всем. Ну и слаб человек — пускается во все тяжкие, начинает обгрёбывать полузаконно или вообще беззаконно. Нехорошо это, скажет кто-то, некрасиво, безнравственно. Нет уж, я буду вести честный бизнес, в рамках закона, пусть и основного. Буду, например, изюм продавать. В красивых коробочках, по пять долларов. Нарасхват мои коробочки. Навар у меня неплохой, получше, естественно, чем у тех, кто виноград тот выращивает, да изюм делает, но всё по закону.
      Вдруг — что такое? Не берут мои коробочки, доходы тают, того гляди разорюсь. Гляжу — народ коробочки моего конкурента хватает. Спрашиваю одного - почём брал? Три доллара, говорит. Захожу в магазин — стоят коробочки, глянцем блестят. Ещё красивее моих. По три девяносто девять. Вот, думаю, хитёр — народ-то говорит по три, а это ж четыре! Хотя всё равно дешевле моих. Купил, открываю: вот жулик! Коробочка размером как моя, но в моих-то фунт, а здесь половина! Ну не бандит ли?! И мелкими серыми буковками, еле заметно:«полфунта». Поди его ухвати — всё законно.
      Нет, бизнес — дело серьёзное. Это вам не фунт изюму. Какие-то там высокие моральные принципы — это не для бизнесмена. По телевидению идёт реклама компании, предлагающей выгодно разместить ваши деньги: Спортивный, элегантный молодой человек подъезжает на не менее элегантной машине к шикарному отелю в горах. Дорога идёт над обрывом, и вдоль обрыва запаркованы машины. Бампер к бамперу - никуда не втиснуться. Молодой человек с жизнерадостной улыбкой стремительно катит по серпантину вверх, выходит из машины, скатывает снежок и бросает его по склону вниз. Снежок катится, превращаясь в огромный снежный ком, который бьёт по одной из машин на парковке, сбрасывает машину вниз с обрыва, а молодой человек успевает за это время вернуться и занимает освободившееся место. Учитесь, бизнесмены!

      Второе следствие: "Бей первым, Фреди". Один сообразительный школьник накупил кучу акций некоей захудалой компании, которые стоили доли цента. И стал гнать чернуху в интернет, что, дескать, по некоторым сведениям эта компания изобрела нечто сногсшибательное, вот-вот запустит это на рынок, тогда её акции до неба скакнут. Рассылал везде эту лажу по эл-почте и всем своим друзьям-приятелям тоже. Народ стал акции хватать, они резко пошли в цене, парнишка ударил первым — вовремя их продал, вмиг «заработал» двести тысяч, обчистив многих, в том числе и своих однокашников.
      Дело раскрылось, был суд, но ведь это свободный рынок. Там, в общем-то, всегда так делается. С вариациями. Какое-то нарушение рыночной справедливости всё же отыскали, штрафанули его на пятьдесят тысяч. Остальные при нём, понятно, остались. Он потом с отцом по телевизору выступал, рассказывал, какой он успешный бизнесмен. Отец его талантом очень гордился. Мол, он ведь ещё только школьник. Представляете, каких успехов добьётся, когда подучится! И точно добьется. Без сомнения. В классе, между прочим, бить его не стали, а стали сильно уважать.
      Практическое руководство второго следствия более склонные к философским рассуждениям русские перефразировали в умозрительный постулат "кто не успел, тот опоздал", возродив тем самым древнее понимание времени не как текущей реки, а как зреющего плода: не успел — значит не поспел, не спелый, то есть не созрел для жизни по основному закону и, следовательно, опоздал, пришёл после того, как успевшие ребята уже осуществили свое намерение отнять и поделить: они отняли у народа общественную собственность и поделили её между собой, сделав частной.

      Вспомогательный закон капитализма. Его точно сформулировала Линда, что даёт основание так и назвать — Закон Линды, сокращенно Заклин: "В Америке всё крутится вокруг денег". Вспомогательный он потому, что помогает наиболее эффективно следовать Основному Закону.
      В этом месте Линда улыбнулась: «Ну вот, в законодатели попала. Просто так ведь в разговоре сказала и забыла уже, а он целую теорию развел». Она пролистала несколько страниц, иллюстрирующих действие закона. Для неё все это не ново, сама могла бы бесконечно приводить примеры, потому что действительно крутится всё, что ни возьми. Но последние страницы прочитала более внимательно, с интересом открывая для себя иной угол зрения на известные и вполне обыденные для неё вещи.

      Братья-разбойники.

      В Америке есть две категории особенно законопослушных граждан — это врачи и, разумеется, юристы.
      Один американский доктор объяснял так:
— Видишь ли, с мёртвого денег не возьмёшь. И со здорового тоже. Так что мы стараемся, чтобы пациент жил как можно дольше. Между этими двумя крайностями.
      Американская медицина прекрасно оснащена технически, что хоть в какой-то мере утешает пациентов — ведь техника объективна и бескорыстна. Невпример врачам, основная задача которых — вытрясание денег из страховых компаний и из карманов пациентов.
      Болеть в Америке — это роскошь, которую могут себе позволить только очень обеспеченные люди. Каждый день пребывания в больнице стоит тысячи долларов. Причём, врач будет стремиться всеми способами увеличить и срок лечения и цену — назначать как можно более дорогие лекарства, проводить всё новые и всё более сложные процедуры, совершенно независимо от их необходимости.
      Могут даже ставиться умышленно ложные страшные диагнозы, по которым будут лечить от несуществующих болезней. И хотя в последнем случае дело иногда доходит до суда, доказать врачебное мошенничество почти никогда не удаётся — всегда можно сказать, что болезнь действительно была, но, благодаря своевременному и правильному лечению, исчезла.
      Все эти больничные удовольствия, между прочим, может получить отнюдь не каждый, а только тот, у кого есть страховка. А есть она лишь у половины граждан, которые в состоянии её оплатить. Самая хилая страховка стоит полтыщи в месяц, и по ней можно получить лечение нисколько не лучше, чем в рядовой советской больнице. А чтобы получше — надо каждый месяц платить тысчонку. Зубную страховку вообще могут себе позволить немногие. Дорого. Есть бесплатные больницы для бедноты, но туда не только попасть, туда и заглянуть страшно — она рядовая советская-то курортом покажется.
      Однако если и есть страховка, то полностью карман пациента она всё-таки не страхует. Врачи потрошат страховку без зазрения совести. По официальным данным в счетах, выставляемых врачами, как правило более половины суммы — приписки. Проверять обоснованность каждого счета страховые компании не могут — это обойдётся дороже самого счёта. А чего им волноваться — повысят стоимость страховки да и дело с концом.
      Страховку в Америке почему-то называют премией. Что за премия? Кому?  Страховой компании? За то, что вы ей все время аккуратно платите? И оказывается, эту самую премию вы могли бы платить минимум в два раза меньше, если бы врачи не жульничали. Только это ведь страховым компаниям тоже наруку: больше выплаты — выше страховка — больше прибыли самой страховой компании остается. Так что страховщики на врачей не в обиде. Оплачивают им  всё, что написано. И даже больше.
      Одной пациентке врач заглянул в ухо, ничего там не обнаружил, но всё же выставил по страховке двести пятьдесят долларов. В страховой компании не там точку поставили (центы от долларов отделяются не запятой, а точкой) и выплатили доктору двести пятьдесят тысяч. Он ошибки, ясное дело, не заметил. Компания тоже. Пациентка — дернуло её — удивилась: понятно, что лечение было сложным, но неужели до такой степени?
      Вообще-то, приписки в счетах облегчают карманы страхуемых лишь косвенно. Но не спеши радоваться, пациент — к тебе ещё и напрямую в карман залезут. Нет, наверное, случая, чтобы страховое покрытие лечения оказалось достаточным. Пациент тоже доплатит. Иногда четверть, иногда треть, иногда половину. Ну и само собой понятно, что при каждом посещении доктора надо заплатить просто так, за визит. Пустячок, но доктору приятно.
      Если же нет у тебя страховки, то дешевле помереть, хотя и это дорого. А лечиться без страховки — это тебе не Советский Союз,  и даже не современная Россия, которая, хотя уверенно движется в направлении медшкуродёрства, но американского уровня всё еще не достигла.

      Вот хирургия в Америке — это да! Это все знают. Не все, правда, знают, что и там запросто что-нибудь не то отрезать могут. Ведь рентгеновский снимок поверни так — больная почка будет правой, а переверни — она левая. Ну и случается, конечно, не ту вырежут. Однажды даже здоровую ногу отхватили вместо больной. Шуму было много, но ногу назад не пришили. Теперь на ноги бирки вешают – «правая», «левая». Бирки разноцветные, а то не все врачи по-английски читать сильны.
      Советский зритель помнит ажиотаж вокруг индийских фильмов. Как же — «Бродяга»! Так вот, у матери той знаменитой актрисы обнаружилась мозговая опухоль. Деньги у актрисы были, повезла она мать к лучшим американским хирургам. Те сделали операцию на несколько сотен тысяч, а симптомы не проходят. Оказалось — не с той стороны череп вскрыли. Вот, к сожалению, неизвестно, где потом правильную операцию сделали. Думаю, однако, не в Америке.
      Так что хирургия там на высоте. Вся остальная медицина тоже не отстает, тоже за прогрессом во всю прыть. Трудно сказать, кто старается — врачи ли всей компанией, пресса ли, промышленность ли медицинская — а только постоянно в Америке какое-нибудь медицинское новшество бушует.

      Например, в начале просвещенного ХХ века американским мужчинам объяснили, что проявление женщиной страсти в постели — это психическое отклонение, нуждающееся в лечении. И состоятельные мужья везли своих жён к врачам, которые пальцем вызывали у женщин оргазм, излечивая от болезни. Разумеется, за хорошую плату. А у кого денег не было, так те как-то сами без врачей обходились.
      Потом родителей убедили в том, что у малых детей нужно вырезать аппендицит. Операция, понятно, дорогая, и родители, гордые сознанием своих финансовых возможностей, конечно же с благодарностью отдавали малышей на резку врачам, так удачно придумавшим новый источник доходов.
      А дальше — настал золотой век химических таблеток. Она таблетка чем хороша? Принял её — симптомы исчезли. Больной доволен — есть за что платить. Врач доволен — есть за что деньги взять. А что болезнь никуда не делась, и в следующий раз потуже прижмёт — так в чём проблема? Дадим таблетку помощнее. Подороже, значит. Потом ещё помощнее. Так он, больной, и будет хромать между двумя крайностями.
      Американец сидит на таблетках с самых ранних лет. Чуть что — тайленол. От всех болезней всех полезней. Есть даже таблетки, чтоб ребёнок не докучал родителям, не кричал бы, не смеялся бы, не плакал бы, не играл бы слишком резво. Детей воспитывают в основном не родители, а бэби-ситтеры. Это даже не няни, которые нянчатся с ребёнком, то есть ухаживают за ним, кашку ему варят, играют с ним, песенки ему поют, сказки рассказывают. Нет, это просто «сидящие с ребёнком». Им ребячья активность ни к чему — лишние хлопоты. А тут чего проще — дал таблетку, и ребёнок шёлковый. Родители радуются — тих ребёнок, спокоен, как их собака кастрированная.

      Теперь вот новая хирургическая мода — пластические операции. Женщины ведь всегда своей внешностью недовольны. Особенно у кого денег много, ума наоборот, а от скуки совсем уж одуревают. Хирург тут как тут: давай, мол, здесь отрежу, здесь вошью, здесь убавлю, здесь прибавлю — совсем другая жизнь будет. Ух, кинулись все. Одна решила сделать себя куклой Барби. Хирург постарался — теперь она кукла куклой. Другая захотела быть похожей на львицу. Сделали ей точную копию львиной морды. Муж испугался, сбежал. Отсудила она у него содержание — пару миллионов в год, расплакалась львиными слезами: «Он меня нищей оставил!» И действительно. Вот, говорят, что скоро не львиные морды будут в моде, а обезьяньи. Так ведь у неё теперь денег на новую операцию не хватит.

      В общем, не стоит медицина на месте. Постоянно новые источники открывает. Наивен был тот врач, который полагал, что с мёртвого денег не возьмёшь. Еще как возьмёшь. Например, придумали богатых покойников замораживать. И хранить очень долго. А за хранение, конечно, соответственно. Нескольким поколениям врачей постоянный гарантированный доход. Может, ещё и отдалённым своим коллегам чего перепадёт, когда размораживать будут, чтоб осчастливить потомков каким-нибудь биржевым спекулянтом.
     Шанс, правда, остаётся не у всех. Один хранитель вытаскивал своих безответных клиентов из морозильников и сваливал их в овраг. А в морозильник — свеженьких. Двойная плата шла, а то и тройная. В прессе было шумнули, но одумались. И то сказать - ничего особенного, бизнес как бизнес.

     Здесь Линда даже засмеялась, и сидящий в соседнем кресле пассажир вежливо улыбнулся ей:
- Что-то смешное читаете?
- Да вот, - несколько смутилась она, - как говорится, смех сквозь слёзы. О нашей медицине.
- А-а, постоянная тема юмористов и сатириков.
      Линда рассказала ему про наивного врача и замороженных покойников, на что тот заметил, что врач этот даже дважды наивен.
- То есть как? - не поняла Линда.
- Очень просто. Мой отец вышел на пенсию. Но здоровьем, слава Богу,  не обижен. По врачам не ходит, в лекарствах особенно-то не нуждается, поэтому пенсионную страховку не покупает. Так что вы думаете? Стоимость страховки для него каждый год повышается. Чем позже купит, тем дороже заплатит. Каково? Казалось бы, радоваться должны врачи, что здоров человек – бережёт их драгоценное время и не расходует дорогих лекарств. Ему бы премию платить за помощь обществу. Ан нет, штраф с него, за то что не приносит врачам и фармацевтам прибыль. Видите - и со здорового тоже стригут.
      Линда посмеялась, подумала, что Максим ещё слишком хорошего мнения об американской медицине, и продолжала читать заметки.
 
      Ещё одна сплочённая компания законопослушных — это юристы. К жертвам в Америке гораздо меньше внимания, чем к преступникам. Два кретина устроили охоту на людей возле американский столицы. Кто теперь помнит имена тех, кого они подстрелили? Действительно, что с них с убитых теперь толку? Денег с них не возьмёшь. А вот убийцы — совсем другое дело. Во-первых — свободной прессе подарок. По телевидению их показывают, в газетах, в журналах о них пишут. Могли эти недоумки о такой славе мечтать? Да и впереди сколько всего — суды-пересуды, разбирательства, гипотезы. И всё освещать надо. Во-вторых, само собой — юристам работа не пыльная, но денежная. Там ведь ещё разобраться надо — а вдруг у кретинов тяжёлое детство было.
      Сидит у них людоед один. Так адвокат объяснил судьям, почему подзащитный людей ел. Оказывается, злодеи-родители не позволяли ему в детстве кошек живьём сжигать, к чему у ребёнка была склонность. В результате такой тирании родителей произошёл в сознании подзащитного какой-то сдвиг, а сам подзащитный, это яснее ясного, ни в чём не виноват. Наказание людоеду вышло помягче, и люди относятся к нему, несчастному, с участием. Он в тюрьме на другой пище отъелся, очки завёл в золотой оправе. Интервью по телевизору с достоинством дает. Холёный такой, важный. А про тех, кого он съел, давно все забыли.
      Или вот одна девушка бежала утром в парке трусцой, а тут благообразная чета гуляла с собаками. Чем-то девушка собакам не приглянулась, и они её загрызли. Насмерть. Так адвокат с научными данными в руках доказал, что девушка сама была виновата — она использовала духи, которые вызывают у собак агрессивную реакцию. А благообразная чета (наверняка истово верующие) прямо-таки расплакалась в суде, рассказывая, как они переживали, что их собачкам пришлось перенести такой стресс. Присяжные заседатели были потрясены — видимо, с ужасом представляли в такой ситуации своих любимых и близких собак.
     Если же преступник ещё и с большими деньгами, о! — тут уж пресса да юристы не зевай! Перерезал один дебиловатый футболист горло своей бывшей жене и парнишку заодно прикончил, который здесь непонятно почему оказался. Кровища везде - и на футболисте, и на его машине, отпечатки пальцев его. Но футболист не только дебиловат, но и богат. Вокруг его миллионов хорошо покрутиться можно. Ох и народу же крутилось! Всем перепало. Пресса с телевидением года два жировали.
      Хорошо, что американцы на удивление терпеливы — могут годами одно и то же читать да по телевизору день и ночь смотреть.
      А то ещё случай: два любимых родителями чада расстреляли отца и мать. Наследство миллионное, а парням уже по тринадцать-четырнадцать. Сколько можно ждать? Когда же жизнью наслаждаться? Они ведь, предки-то, сами не скоро помрут. Отца сразу наповал, а мать сперва только ранили. Так ещё два раза стрелять пришлось, хоть и просила она сынишек не убивать ее. Однако младшенький, наверное любимец, в упор добил.
     Юристы тут же, разумеется, подсказали, что родители над ними издевались. Судей так растрогали, что те оправдали подонков. А как же иначе? Миллионы ведь деткам перейдут, а уж они юридическую заботу оплатят как миленькие. А засади — так наследство государству уплывет, и никому ничего не достанется.
      Здесь, правда, даже и юристы перехватили малость через край. Хоть и уважают их американцы, но всё же надо хоть какую-то пристойность соблюдать. Нельзя же так уж открыто. В общем, пришлось ещё один суд проводить и всё-таки упрятать шалунов за решётку. Судебные издержки опять, конечно, были оплачены. Но это, понятно, мелочь.

      Суд в Америке — одно из любимых народных развлечений. Это у них вместо театра. Судятся все и постоянно. Муж судит жену, жена мужа, родители — детей, дети — родителей. Одна семья попала в автомобильную аварию. Так сын подал в суд на отца за то, что тот недостаточно осторожно вёл машину и тем самым подверг риску его, сына, жизнь.
      Довольно громкий процесс был инициирован знаменитой румынской спортивной гимнасткой. Родители привезли её в Америку ребёнком, тяжко работали, отказывали себе во всём, чтобы оплачивать её тренировки и тренера. Вся их жизнь была посвящена только ей. И вот в четырнадцать лет она стала знаменитой, получала большие деньги. Счастливый отец решил построить специальный спортивный зал для её тренировок и для тренировок других гимнасток. Однако на запах денег, естественно, набежали юристы и вместе с тренером подали на отца в суд за то, что он распоряжается деньгами, заработанными не им, а его дочерью. Ей всё так хорошо растолковали, что она на суде объясняла: когда я вырасту, выйду замуж и у меня будут дети, то мне понадобится много денег. А отец может их все растратить. Поэтому я прошу суд, чтобы моими деньгами распоряжался не отец, а вот — моя тренер и мой юрист. Суд просьбу, разумеется, удовлетворил.

      Юристы народ умный, образованный. Таких законов напридумали, что разобраться в них только они сами и могут. Американец шагу без них не ступит. Простое письмо написать в больницу, которая у тебя, мужчины, требует оплатить сделанный тебе аборт, без юриста никак. Сам напишешь — всё равно счетами твой почтовый ящик забивать будут. Только юрист может твой пол определить. Долларов за двести пятьдесят.
      Счета, налоги, кредиты, страховки — всё настолько сложно, всё так запутано, чтоб сам человек и не помыслил разбираться. Всё — к юристу.
      Изобретательные ребята. От врачей не отстают. А частенько вместе работают. У одной женщины муж помер. Врачи с юристами подсказали ей, от чего. Оказывается, ел печенья, на обёртке которых было написано, что там один процент холестерина, а в лаборатории доказали, что полтора. И вот — от избытка холестерина инфаркт. Фирму, разумеется, судить. На несколько миллионов. Фирме дешевле отмазаться, чем репутацию себе портить. Заплатила. Истице тоже перепало — один доллар. Остальное юристы с врачами поделили.

      В порядке краткого вывода можно отметить, что законы капитализма составляют стройную систему. Они непротиворечивы, а напротив, дополняют друг друга. Следуют им все добровольно, охотно и даже с энтузиазмом.
      А в законах социализма изначально было заложено непреодолимое противоречие: хотели научить жить справедливо — не получилось, хотели заставить — не получилось тоже.
      Отсюда и результат соревнования двух систем.
      Только вот что озадачивает. Почему-то те, кто строил социализм, не стыдились об этом говорить, и даже гордились этим. До самого застоя. А те, кто строит сейчас капитализм, стыдятся. Говорят уклончиво — мол, мы не капитализм строим, а рыночные отношения. Где уже построен и процветает, не признаются, что это капитализм, называют «демократическим обществом». Вообще те, кто соблюдает законы капитализма, стесняются своего законопослушания, ищут какие-нибудь нейтральные формулировки, желательно малопонятные. Биржевой делец не скажет, что кинул лохов, а скажет, что зафиксировал прибыль. Держатель акций не скажет, что обгрёб тех, кто его акции купил, а скажет, что произвёл коррекцию. И правительство не спешит обрадовать людей, объявив, что ограбило их похлеще сталинской реформы, а говорит, что провело ваучеризацию.
      С чего бы это?

      Линда закончила читать и подумала, какой всё-таки не схожий у них с Максимом менталитет. Она тоже могла поддеть свою страну, её порядки, установки, странности соотечественников. Но это была фронда, скорее игра, как подшучивают иногда над родителями. А у Максима всё всерьёз — жёстко, непримиримо. Разные у них картины мира в сознании. Разные.
      Вздохнув, она взглянула в окно — самолёт снижался над Балтикой, над яркими зелёными полями родной земли Людвига, которую он так никогда больше не увидел. Но это была ещё и земля её бабушки, её матери и отца. Как всё переплелось!


Часть 3

ОБВАЛ

Баня

      В субботу Сергей занялся баней. Наколол берёзовых дров, принёс от Петра четыре веника — два берёзовых, два липовых. Аккуратно собраны из молодых веточек, отлично высушены. Заранее налил в глиняный кувшин настой из хвои и смородиновых листьев, в деревянной бадейке заготовил воду, бросив туда листья мяты, прибрался в парилке и затопил каменку.
      День выдался самый банный — пасмурный, прохладный. И конечно, на баню собрался народ. Приехал доцент Игорь Николаевич с женой Надей, социолог Василий Степанович. А Линда с Ольгой на правах хозяек, разумеется. Профессор представил Линде социолога, а Сергей тихонько сказал ей:
— Помнишь, я тебе про вышку говорил?
      Часто бывает, что у людей с плохим зрением развивается очень чуткий слух. Социолог услышал и, блеснув маленькими острыми глазками из-за толстущих стёкол очков, сказал с укоризной:
—  Уже просветил? Злорадствуешь?
— Что вы, Василь Степаныч, — улыбнулся Сергей, — мы ж наоборот с уважением к нашей Днепровской достопримечательности. Я не рассказывал ничего, сказал только, когда сюда турбюро доберуться, вашу вышку будут туристам показывать.
— Представляю, каких историй наплетут экскурсоводы, — проворчал социолог. — Так и быть, Линда, — тряхнул он густой копной светлых волос с проседью, — расскажу сам, как я вышку получил. Во избежание исторических искажений.
      Профессор с доцентом ушли мудровать над чертежами установки, Сергей убежал подбросить дров и проверить температуру в бане, Линда села в кресло, спросила:
— Диктофон можно включить?
      Социолог уселся поудобнее, вздохнул:
— Можно. Обидно, правда — смеяться будут над нашей глупостью. Но что поделаешь? Было такое.
      Приехал я к друзьям в Днепровское с самыми мирными намерениями — отдохнуть в воскресенье, в море поплавать. День провели отлично, стали ужин собирать, а вечер тёплый, тихий, редкостный для наших мест. Жили друзья в тех домах, что у обрыва над морем. Дай-ка, думаю, перед ужином сбегаю быстренько разок скупнусь, а то завтра опять на работу, потеть в городской духоте. Даже полотенца не взял, в одних плавках напрямую с обрыва на пляж. Друг ещё крикнул, ты, мол, давай быстрее, а то отбой скоро, но я как-то и внимания не обратил.
      Плаваю себе в тихом тёплом море, вылезать неохота. На пляже ни души, солнце село уже. Смотрю, какая-то странная процессия из-за мыса появилась. Очки я на песочке положил, вижу плохо, не пойму, что такое. Подошла эта компания, остановилась напротив меня. Я поплыл к берегу, вылезаю, надеваю очки — мама родная! — погранцы стоят. Сержант, два солдата и лошадь. Я очкам своим не поверил — они следовую полосу тянут.
       Видел я и раньше следовую полосу, но думал, делает её какая-то мощная военная машина, катки какие-нибудь хитроумные за собой тянет и проводит по песку эту широкую волнистую линию. А тут, оказывается, заморённая кляча тащит за собой обыкновенную борону. Впереди сержант идёт с автоматом за плечами, за ним солдат с карабином ведёт под уздцы лошадь, а второй солдат сзади топает, за веревку борону оттягивает, чтоб она к морю на сползала.
      Я не удержался, и в смех. А сержант мне строго так: «Вы что, не знаете, что после отбоя купаться уже нельзя?» Мне бы, конечно, извиниться, обойти эту лошадь спереди — и домой. Но дёрнуло меня, говорю им смехом: «А вы, ребята, наверное думаете, что иностранный шпион так зарубежным комфортом избалован, что только по ровному песочку будет границу нарушать. На кабаньих копытцах. А вон там по камням, где полосы вашей нет, не полезет ноги ломать?»
      Сержант тогда уже суровее: «Ваши документы!» Я говорю: «Из плавок документ устроит?» А он как-то присматривается ко мне. «Кто такой?» - спрашивает. «Доцент университета» - отвечаю с достоинством. Он тогда прищурился: «А-а-а, — говорит, — тогда проходите», и рукой позади бороны показывает. Мол, разрешаю напрямую. Я и потопал через полосу. Но только прошёл, сержант вперёд забегает, автомат с плеча «Стой! — кричит. — Руки вверх!» Я сперва думал шутка, иду улыбаюсь. А он: «Стой! Стрелять буду!» И автомат на меня.
      Смотрю — чёрное дуло мне в лоб целит, а над ним прищуренный глаз злобой горит. И тут я его узнал. У меня из-за зрения память на лица неважная. Но в таких ситуациях обостряется всё. Этот парень в прошлом году в университет поступал и не добрал немного, полбалла, кажется. Ходил жаловался, скандалил. А я в приёмной комиссии был, мы с ним разбирались, так он вот также одним глазом вприщур на нас смотрел, с такой же злобой. Теперь он, видно, тоже меня узнал, ну и отыгрывается. Чёрт его знает, думаю. Пальнёт. При попытке к бегству. Мурашки по коже пошли, сам не знаю, как поднял руки. Он командует: «Руки за спину! Вперёд! Нарушение следовой полосы».
      И пошли. Впереди я — считай, голышом, за мной сержант с автоматом наизготовку, за ним солдат лошадь ведёт, и сзади солдат бороной управляет. Закрываем границу на замок. Со стороны посмотреть — обхохочешься. Но мне не до веселья. Похолодало, в мокрых плавках иду, замёрз. Пытался сержанта вразумить, но он: «Нарушитель, прекратить разговоры! Шире шаг».
      Привели на ту вышку их наблюдательную. Сами в будку залезли, а меня на мостках снаружи держат. Ветер там наверху, совсем закоченеваю. Стучусь к ним в будку, «Замерзаю, — кричу, — изверги!» А сержант: «Активно борись с холодом!».
      Позвонили они на заставу, приехал на газике офицер, объявил им благодарность и внеочередное увольнение. Стал меня допрашивать. И тут, наконец, повезло — он знал моих друзей, у кого я гостил. Повёз к ним на опознание личности. А те уже с ума сходили. Час ночи, я пропал, нигде нет, никто не видел. Уж не утонул ли?
      Обрадовались, удостоверили мою личность, водки мне сразу для сугреву, хохочем, что всё хорошо кончилось. Правда, погранцы всё же подложили мне свинью — в университет рапорт пришёл о моём злостном нарушении границы. На партсобрании полоскали, выговор схлопотал. И долго ещё жертвой бдительности звали.

      К обеду народ собрался на веранде, где уже был накрыт стол и дымилось большое глубокое блюдо с пельменями, которое на некоторое время стало центром всеобщей активности. Сергей, между тем, пользуясь затишьем в разговорах, пустился в объяснения по поводу бани:
— Сегодня, — объявил он, — первыми идут дамы, — и пояснил, поглядывая на Линду: - Обычно сначала идет мужская смена. Считается, что вначале пар погорячее. Уловка, конечно. Просто мужской шовинизм. Так что, - картинно повернулся он к мужчинам, — для нашей гостьи из страны, где женщины неустанно борются за равноправие, давайте, мужики, побудем сегодня джентльменами.
— Ох, низкопоклонник! — закричал социолог, грозя Сергею пальцем.
— Да как же перед такой иностранкой не преклоняться! — это доцент воскликнул с пафосом, косясь с деланным страхом на жену.
— Вот, — подыграла она ему, - еще один низкопоклонник объявился. Распустили мужики хвосты.
— Любят у нас иностранцев, любят, — социолог говорил добродушно, активно управляясь с пельменями. — Это с Петра пошло. До него их на Руси не больно жаловали. Называли басурманами. И ещё немцами, то есть, немыми, считая, что они не могут говорить, а только бормочут. Ну а Пётр - тот перед всем иностранным прямо-таки разум терял. Столицу свою, всю по иностранному построенную, русским именем назвать постеснялся. Что там был бы какой-то Петроград. Как Новгород захудалый. А вот Санкт-Питер-Бурх — это шарман! Это русскому-то недоумку и не выговорить.
      По ходу своего выступления социолог всё больше распалялся, его добродушный тон сменился язвительным. За столом даже притихли, озадаченные его неожиданной обличительной страстью:
— Жену — боярыню, красавицу — поменял на из-под Апраксина да Меншикова вытащенную, по-иностранному сказать, маркитанку. Соответствующее русское слово употреблять, - он прищурился с ехидцей, - при дамах не буду. Народ её сперва только этим русским словом и называл, тем более, что она и при своём под иностранца косящем муже продолжала тем же самым заниматься. Но потом и народ её полюбил (иностранка ведь!). Царицей называл. Всея Великия и так далее.
— Что ты, Василий, так разошелся? — вступилась за женщин Наташа. — Это ж Пётр перед иностранцами преклонялся, а не Катерина. Она-то причем? Опять женщины во всем виноваты?
— Женщины тоже хороши, — социолог не сбавлял критического накала. — Мужики французов под зад коленкой из России вышибли, а дамы от французского жеманства совсем оглупели: шляпка из Парижа, платье — тоже, манеры, духи… Язык — и тот оттуда. Как же — ведь месье! Ах, Дантес! Так постепенно и въелось: русский — Иван-дурак, а иностранец — о-о-о! «Немец уж рельсы кладёт». Своему-то доверь — так ведь криво положит, дубина.
— Это верно, — поддержал доцент, несколько перебивая пыл оратора — Хотя вот спутник без немца полетел прямо куда нужно. И Гагарин тоже. А вот американцы, — он с усмешкой взглянул на Линду, — для этого дела немца вывезли, так у него всё что-то со спутниками спутывалось — то не летят, то летят, да не так и не туда. С человеком в космосе тоже у них казус неприличный приключился.
     Линда понимала, что Игорь Николаевич не имел ввиду её деда, но всё же высказывание доцента её несколько покоробило — ведь Людвиг тоже работал в НАСА и тоже был немцем. Поэтому она решила отплатить той же монетой:
— Русские, безусловно, достигли больших успехов в космосе, кроме,  извините, Луны, — и теперь уже она с усмешкой взглянула на доцента.
      Профессор ощутил некоторую колючесть ситуации и попытался как-то её сгладить:
— Что-то Василий с Игорем сегодня сердиты. Вы, Линда, не подумайте – они не всегда такие. Это они, скорее всего, от вашего обаяния патриотизмом заслоняются. Придётся их, Сергей, веничком покрепче отходить.
— Да уж постараюсь, — ухмыльнулся тот.
      Однако социолог совсем не замечал возникшей за столом неловкости и попыток друзей повернуть беседу в более спокойное русло. Нахлынувший поток критических идей тащил его дальше:
— Вот поди ж ты! Уж и хоккей, и фигурное катание, не говоря уж о балете. И спутник, и Гагарин, и Мир, а всё равно: «Где уж нам, лапотным. Вон у америкашек все по космодрому в оранжевых нейлоновых костюмах ходят, а у нас — в серых ватниках». Хоть ватник — сто прцентов коттон, однако ж, что и говорить, нет того шику. И в космос наши бедолаги летают — в такую далищу — небось, без попкорна, а может даже, и без кока-колы.
      Линда нежиданно рассмеялась, и социолог как бы очнулся, взглянул неловко. А она весело сказала:
— Про попкорн и пепси правда смешно и очень точно. Значит вы, Василий Степанович, иностранцев не жалуете?
— Видите ли, — социолог говорил уже легким тоном и даже с галантной улыбкой, — иностранцы — это для нас понятие несколько особое. Вот у вас в Америке, кто такой иностранец?
— Ну, кто живет в другой стране. Насколько я понимаю, и в русском языке так же: иная страна — иностранец.
      Социолог хитро прищурился, довольный, что она попалась на его подставку:
— А мы сейчас спросим у Ольги с Наташей, — он повернулся к ним, — если вы узнаете, что ваша знакомая вышла замуж за иностранца, то как вы себе представите — за кого? За монгола?
      Женщины рассмеялись.
— Чего смеётесь, — социолог и сам заулыбался. — Он же из иной страны. Тем не менее, я вас понимаю — мол, тоже мне, иностранца нашел. И весь Восток так же. Японцы да китайцы все улыбаются, все кланяются, а куда смотрят и что у них на уме — никак не понять. Очень уж чужие люди. Непохожие. У нас и турка за иностранца не держат: турок — он турок и есть.
      Все засмеялись, кроме Линды. А она озиралась недоуменно:
—  Это странно. Кто же для вас иностранец?
— Дамы, кто? — спросил социолог, но тут же продолжал. — Не отвечайте, я сам скажу. Например, француз для наших женщин, безусловно, очень даже иностранец. Ив Монтан, Жан Марэ, душка Жирарчик, конечно. Да мало ли. Но для наших мужчин что такое француз? Бабы у него на уме, да песенки. И хоть французы — ребята, конечно, весёлые, но ничего серьёзного с ними делать нельзя. Всю войну пили, пели, с немцами якшались, а как Берлин на сектора делить — они тут как тут.
— Но Сопротивление у них тоже было, - примирительно заметил доцент.
— Было, — согласился социолог. — В одном известном фильме здорово это показано. Сидят во французском ресторане немецкие оккупанты и мало того, что французское вино хлещут, мало того, что французские красотки к ним на колени лезут, так эти наглецы ещё и свои гнусные немецкие песни горланят. Тут уж, ясное дело, горячая французская кровь не выдержала — встали мужественные парни из-за стола, плечи расправили, да ка-а-к врежут бошам Марсельезой! Фашисты, понятно, трусы — вмиг разбежались. Так что как же без сопротивления-то?
— Ох, досталось французам, — засмеялась Линда. — У нас в Америке вообще-то французов тоже недолюбливают. А французские фильмы совсем не популярны.
— Надо же, — удивилась Наташа. — А мне кажется — прекрасное кино. Уж с американским даже сравнивать нельзя.
— Можно ли, нельзя ли, — сказал доцент, — а только французское кино под голливудским катком уже дух испускает.
      Линда и от отца, и от Максима столько наслушалась про Голливуд, что и сама стала относиться к его продукции критически, поэтому не стала спорить, а попыталась вернуться к прежней теме:
— Василий Степанович, а что вы скажете об итальянцах?
— А вы?
-  У нас... знаете, — она было замялась, но потом улыбнулась, — у нас итальянцы — это опера да мафия.
— Нет, у нас женщины итальянцев любят. А что итальянцы? Шалопаи. Попить, пожрать — это они всегда готовы. Особенно за чужой счет. Ввязались вояки со своим клоуном Муссолини, к дележу опоздать боялись. Легко им сошло. Пусть американцам спасибо скажут. Могло быть много хуже, если б наш генералиссимус до них добрался.
— Как много у вас до сих пор измеряется войной, — задумчиво сказала Линда.
— Тест был очень уж жесткий, — серьезно ответил профессор. — Многое проявилось и в людях, и в народах.
— Вот с немцами, например, — вставил Сергей. — Сейчас уж такие друзья! Только историю никуда не денешь. Не дай пресвятые опять схлестнуться — вся злоба сразу опять вылезет.

      Солнце уже садилось, пробив напоследок прогал у самого горизонта и устроив великолепное зрелище заката. Медленное угасание подсвеченных облаков привело зрителей в состояние расслабленного созерцания, и только неутомимый социолог, снова взяв в руки инициативу разговора, решил сменить тональность и воскликнул оживлённо:
— Вот уж американец — это да! Это стопроцентный иностранец. Иностраннее некуда. Все прочие по сравнению с ним — шелупонь. Так что изо всех иностранцев он, пожалуй, самый для нас лучший, — он поклонился Линде.
      Сергей хлопнул ладонями по столу:
— Хорошая наука — социология. Только что американцев подъедал, а теперь превозносит до небес!
      Социолог выпрямился, принял важный вид и проговорил назидательно:
— Наука требует объективности и всестороннего рассмотрения предмета. Да, молодой человек, — кивнул он Сергею, — эмоции могут повлиять на ход рассуждений. Но истина всё равно восторжествует. Не так ли, профессор?
— Очень верная и удивительно свежая мысль, — сказал усмехаясь профессор. — Только тогда получается, что и ты, Василий, низкопоклонник?
—А что в этом плохого? — он обвёл всех взглядом невозмутимо и даже несколько вызывающе. Взять того же Петра. К чему привело его низкопоклонство? Ведь не только водку, табак да безобразия от иностранцев притащил. Россия к морям вышла, армию создала великолепную, стала великой державой. А от преклонения перед французами театр на Руси появился, балет, литература какая развилась! От итальянцев — опера и живопись, от немцев — техника. Да вот пельмени, — он поднял на вилку толстенький аккуратный пельмешек, — от китайцев!
      Народ за столом так и расхохотался от неожиданной смены оценок непредсказуемым оратором.
— Значит, преклоняться? — спросил сквозь смех Сергей, глядя на Линду.
-   Непременно! — с ударением ответил социолог и принялся доканчивать пельмени.
— Тогда, дамы, — Сергей встал, — баня для вас готова. Запоминайте инструкцию. Когда нажаритесь, плеснёте на полки настоя из листьев. Там увидите — в глиняном кувшине возле каменки стоит. Это для запаха, ну и фитонциды тоже. Потом на камни мятную водичку из бадейки. Осторожно только, чтоб паром не ошпарило. Ну, Ольга знает. А дальше — веничками. Первый раз — берёзовым, он пожёстче. Потом бегом в бассейн. А второй раз — мягким липовым. От него кожа бархатная будет.
— Ох уж и расписал, — заулыбалась Ольга, — целая церемония.
— Так точно. У японцев чайная, у нас — банная. А если, девочки, затруднения какие возникнут, ну там - спинку потереть или веничком погладить, так вы свистните - джентльмены, как им и полагается, всегда готовы помочь.
      Мужчины засмеялись, а Ольга легонько шлёпнула его полотенцем:
— Конечно. Как же без джентльменов. Непременно свистнем.
      Сергей церемонно поклонился:
— Тогда прошу!

      Такого блаженства Линда не испытывала никогда. Жаркий банный пар, расплавленность тела от горячих душистых веников, обжигающая ледяная вода бассейна под огромной жёлтой луной. Тело стало таким лёгким, что казалось, если бы не истомная лень, то запросто можно взлететь.
      Мужчины парились более основательно, в три захода, со стонами и кряканьем, с уханьем и хохотом в бассейне.
      Потом всей компанией разморённо уселись за самовар, завернувшись в простыни. Линда перепробовала разные варенья, наслаждаясь новым для неё вкусом ягод, которых она не только не ела, но и не видела никогда. Варенье из крыжовника - с жующимися, как мармелад, прозрачными ягодами; из черной смородины — необыкновенного вкуса и запаха; душистое и нежное земляничное; и совершенно необычное, с кислой горчинкой — облепиховое.
—  Ох и хороша, Сережа, твоя банька, — жмуря глаза пропела Наташа.
— Почему же моя? — вскинул брови Сергей. — Русская баня — достояние национальное.
      Социолог собирался было что-то сказать, но Сергей, чувствуя себя в этом вопросе более компетентным, не дал ему говорить:
— По-моему, — начал он, наливая мужчинам пиво, — нашу нацию создали и укрепили две вещи — русская баня и русская печь. Про печь ясно — основа дома была. И варили в ней, и воду горячую в чану держали, и одежду-обувь сушили, и спали на ней, и даже, говорят, детишек в ней мыли.
— Это как же, — удивилась Линда, — прямо в печке?
— Точно. Это ведь было большое сооружение. Вот представь себе, Линда: сначала как бы европейский камин, только высоко поставлен, на высоте вот, скажем, стола. Здесь можно было развести небольшой огонь, сварить что-то наскоро. А в задней стенке этого как бы камина — большое отверстие, — он нарисовал руками в воздухе полуовал, — и там основная печь. Там разводили огонь, и давно когда-то даже трубы не было, просто дверь открывали на улицу, чтоб дым выходил. Я представляю, какой был дом прокопчёный!
— Однако, — не выдержал молчания социолог, — в этом и свой плюс был. Все мышки-крыски, все букашки-таракашки от дыма разбегались. Так что печь ещё и санитарию держала.
— Ну вот, — заторопился продолжать Сергей, ревниво возвращая себе внимание Линды, — там, в глубине, печь протопят, на под печи, то есть, как бы на её пол, постелят мокрой солмы и малых детишек туда, там моют, а потом на теплую лежанку — обсыхать.
— Ой, — засмеялась Наташа, — наговоришь ты, Серёжа. Байки это наверно.
— Не знаю, не знаю. Но в общем-то такая печь при русской зиме, согласитесь, — отличное изобретение. Жизнь обеспечивала!
— Это безусловно, — вставил социолог.
— А второе дело — баня, — поднял вверх палец Сергей, не давая себя перебить. — Ведь даже в Европе в средние века народ, считай, не мылся. По-тому и эпидемии там гуляли страшные. А у русских баня по субботам — святое дело было. Ведь не просто мытье. И жар там, и пар, и массаж веником, и холодная купель — всё для здоровья сплошная польза. Сейчас наши, как их называют, новые русские в своих хоромах сауны делают. Даже слова «баня» стесняются — это, мол, деревня лапотная. А что сауна? Скучища. Сидят, жарятся как на сковородке. И хвастают — кто больше температуры нагонит. Глупость это. Ведь с потом вся гадость из тела выходит, а в сухом жару пот высыхает и все яды на коже остаются, опять назад впитываются. Это в Финляндии, где зимы сырые, там, пожалуй, им подсушиться надо. А в русской сухой да морозной зиме распарить нужно тело.
— Ну, Сергей, — покрутил головой социолог, — у тебя целая банная философия. Только мы-то здесь как раз в сыром климате живём, так что нам по твоим же рассуждениям как раз подсушиться и не мешало бы. А? — поддел он Сергея.
Линда с Наташей рассмеялись, но Сергей не смутился и весело продолжал:
— Поэтому баню здесь можно натопить и как сауну, и как парилку. Сегодня топил как парилку.
      Социолог, похоже, всё же решил разрушить, или по крайней мере, несколько обесценить банно-печную теорию Сергея:
— Насчет роли печи и бани в становлении русской нации подмечено хорошо. Но, к сожалению, существует неприятная закономерность, своего рода социальная инерция — если людям удаётся придумать нечто очень хорошее, то они за это долго держатся. И упорно продолжают держаться даже тогда, когда другие придумали уже что-то лучшее. Русские печки до сих пор ещё можно в деревнях отыскать. Из-за этого современные системы отопления, как вот здесь у немцев было, у нас припоздали. То же самое и с баней. Когда-то мывшийся каждую неделю народ был очень чистым по сравнению с другими. А теперь в Америке каждый день душ принимают, и даже по нескольку раз в день — так ведь, Линда? — а у нас в основном по-прежнему — раз в неделю.

      «Хорошо ещё, если раз», — подумала Линда, вспомнив свою поездку в Москву. Её тогда страшно потрясло то, что в этом красивом и в общем-то благоустроенном городе летом отключалась горячая вода. Это было просто непереносимо. И однажды ей пришлось ехать утром в электричке. Большей пытки она не испытывала никогда в жизни. В стиснутом, буквально висячем состоянии, в жуткой обморочной вони — от мужчин воняло потом, табаком, перегаром, от женщин крепкими тошнотворными духами, не способными забить запах грязных тел. Она тряхнула головой, возвращаясь к ощущению чистой банной умиротворенности.

— Да ну уж, Василь Степаныч, — с шутливой укоризной обратилась к социологу Наташа, — вы уж так обобщаете. А вот, к слову сказать, мой Игорь Николаевич обожает в душе поплескаться. Особенно в поездах дальнего следования, — и она лукаво взглянула на мужа.
— Верно, — с охотой откликнулся он. — Впечатление незабываемое. У нас поезд такой есть, — повернулся он к Линде, — в Москву ходит. «Янтарь» называется. Так вот, в нём раньше были вагоны с роскошными двухместными купе. И мы с женой однажды решили кутнуть — поехать в Москву в таком купе. Билеты дорогущие, но зато комфорт, шик! Всё отделано красным деревом, фигурное бронзовое литьё сверкает, кресло обито плюшем, мягкие диваны ковровой тканью обтянуты, шторки-салфеточки крахмальные вышитые, букет цветов на столике. И смотрю я, ещё сбоку дверца узенькая такая. «Что это? — думаю. — Платяной шкаф что ли?» Открываю — ба! Душевая кабинка. Краны покрутил — вода горячая, аж пар идет. «Ну, думаю, — дела. Как же тут душ не принять?»
      Прикрыл дверцу, разделся в купе и быстенько прыг в кабинку. Вдруг — крик, визг! Смотрю, а там голая девица. Вопит, ручки какие-то дёргает. Я было назад, а моя дверь не открывается. Она с другой стороны в дверь ломится, та тоже закрыта. Оказывается, это кабинка на два соседних купе. И рычаги так устроены, что изнутри сразу обе двери закрывают. Но в такой ситуации с ходу-то не разберёшься. Я отворачиваюсь, пытаюсь с этими запорами справиться, да где там в такой тесноте отвернёшься. Трёмся друг об друга, она на меня кричит, руками отпихивается. Кое-как я повернул там что-то, выскочил как ошпаренный. Там, в соседнем купе, молодая пара ехала. Потом уж мы собрались, посидели, выпили. Хохоту было!
      Слушатели тоже посмеялись, но банная расслабленность брала своё — всех клонило в сон. Линде даже думать не хотелось, что нужно идти в гостиницу. Однако оказалось, что Ольга предусмотрительно приготовила ей постель в одной из спален.
      Ночью к Линде конечно пробрался Сергей.


Дом Людвига

      Идея сделать экран установки из стеклянных пластин профессору очень понравилась. А Сергей, глядя на пустую стену в рыцарском зале, прямо-таки видел это прозрачное сверкающее сооружение, для которого лучшего места не найти. Отлично будет. Ведь в клубе тогда как все ахали. На концерты со всей округи рвались, из города даже. Решил не откладывая поехать на маяк, где он тогда стёкла доставал, может быть, и сейчас у них что-нибудь присмотреть удастся. К тому же, есть отличный предлог, чтобы прокатиться с Линдой — она ведь хочет дом деда, Людвига, найти, вот он и предложит ей поехать с ним на маяк, а потом дом поискать.
      Подкатил к калитке на мотоцикле, Линда выпорхнула в голубом комбинезончике, обтягивающем её точёную фигурку. Сергей рассмеялся.
— В чём дело? — обеспокоилась она. — Что-нибудь не так?
— А ещё говорят, что телепатии нет, — продолжая смеяться, он нагнулся к коляске и вытащил из неё сверкнувший чистым голубым отсветом новенький шлем. — Всё выбирал, какой взять — белый, жёлтый или голубой.  Посмотри, как попал к твоему костюму! И к волосам тебе подходит.
— Что же у тебя — набор на все случаи? Для блондинок, брюнеток и шатенок? — съязвила Линда.
      Сергей опешил, в голове мелькнуло «вот ляпнул», но быстро нашёлся:
— Линдочка, я же не владелец «Плей-Боя», чтобы девиц коллекционировать. Я всё больше шлемы. Это на фабрике, где шлемы делают, дядя мой работает. Так им одно время денег не платили, а выдавали зарплату их же продукцией. Вот я и набрал.
Она взъерошила его волосы:
— Ладно. Не моё дело, кого или что ты там коллекционируешь. Но сознайся — ты про дядину продукцию прямо сейчас придумал.
— Не веришь? — уже всерьёз забеспокоился Сергей.
— Кто ж в такое поверит? — она усмехнулась. — Что ж он, суп из шлемов варил? Или бифштексы жарил?
— Линда, — заторопился Сергей, — да ты что, не знаешь? На самом деле так было. У кого хочешь спроси. Кому чем платили. Кому рубашками, кому кастрюлями, кому матрацами. Велосипедами даже. Люди потом сами между собой меняли, кому что нужно.
— Ох, заливаешь, — сощурилась Линда, но в её голосе уже не было уверенности. — Это ж как в первобытные времена получается.
— Точно, — подхватил Сергей, — натуральный обмен. Не знаю, правда, — он улыбнулся, — чем выдавали зарплату на авиазаводах. Неужели самолётами?
— Вот видишь, ты и сам понимаешь, что не может в современной экономике такого быть.
— В современной не может, а в нашей может. Спроси у социолога, он тебе всё объяснит.
— Слушай, если всё так, — Линда заговорила примирительно и даже тронула его за руку, — если так, то это ж такой материал для моей книги. Такой материал! Хотя... — она осеклась.
— Что?
— Ведь напиши — никто у нас не поверит. Я бы и сама не поверила. Приняла бы за шутку.
— Вам шуточки, а нам всерьёз, — вздохнул Сергей.
— Ладно, — Линда махнула рукой, — давай сюда эту самую продукцию.
      Она взяла шлем, надевала его, заглядывая в зеркальца мотоцикла, прилаживала буйные волны червонно-золотых волос:
— А ничего. Вполне даже ничего, — она заулыбалась.
      Сергей залюбовался ею. И вдруг заметил в разрезе её комбинезона янтарный кулончик. Подумал неприязненно: «Уже успели подарить. Не Витёк ли?». Хотел спросить, но Линда села в коляску и вёсело махнула рукой:
— Поехали!

      На маяке Сергей давно не был. Раньше это была ухоженная, хорошо охраняемая территория. Теперь ворота ограды были сломаны, вокруг запущено, маяк пооблупился, но действовал.
— Мыс Таран, — сказал Сергей торжественно, — бывшая самая западная точка бывшего Советского Союза.
      Высокий крутой обрыв клином выдавался далеко в море, и отсюда был виден широкий морской простор с дальней линией горизонта как бы даже выпукло закругляющейся вокруг маяка. Линда стала снимать на видео, а Сергей заговорил с парнем в спецовке, который вышел к ним из пристройки у подножья высокой круглой башни. Они беседовали недолго, Сергей вернулся к мотоциклу, крутя головой и усмехаясь.
— Успешно? — спросила Линда.
— Здесь стекол нет, но парень говорит, знает, где достать. Однако объяснил мне грамотно, что так как живем мы в век информации, то она, эта самая его информация, хороших денег стоит. Скажу БээСу, пусть он с этим дитём нашего времени разбирается. Кстати, здесь песок отличный и единственное в округе место, где можно прямо на пляж подъехать, дорога есть между обрывами. Может искупнемся? А то уже жарко.
      Пляж был действительно великолепен. Чистые намывы жёлтого, блестящего на солнце песка тянулись длинной дугой, отороченной вдоль обрыва полосой высокой травы странного голубого цвета — морская осока, сказал Сергей, — жёсткая и острая, как бритва. Под обрывом, на котором стоял маяк, был сложен из гигантских валунов высокий волнолом. Огромные камни подогнаны так плотно и ровно, что получалась довольно гладкая стена в два человеческих роста.
— Посмотри, — показал на стену Сергей, — ведь камень не тёсан, и каждый даже краном сейчас поднять было бы не просто. Как же они тогда умудрились так сложить?
— А Баальбек? — отозвалась Линда. — Как-то люди и без техники ухитрялись.
      Подошли ближе и увидели, что со стороны моря стена волнолома сильно разбита, могучие камни выломаны страшной силой прибоя, бутовый камень, загруженный в тело волнолома, тоже размывается, и скоро штормовая волна будет уже бить в сам песчаный обрыв, на котором стоит маяк.
— Укреплять надо бы срочно, — проговорил Сергей, — подмоет ведь.
      Линда снимала мыс Таран с разных точек, зашла за волнолом, вдруг вздрогнула, оторвалась от объектива, не веря своим глазам: огромный корабль на пенной волне, казалось, врезается острым носом прямо в откос обрыва.
— Сергей! — крикнула она сквозь шум прибоя, показывая рукой на судно.
      Он подбежал:
— А-а-а, летучий голландец! Так и стоит.
      И рассказал ей удивительную историю. Однажды утром после сильного шторма пограничники к своему изумлению увидели на берегу корабль. Стоит ровно, в отличном виде, чистенький, крашеный, все мачты, все надстройки целы. Они к нему. Голландский! На борту никого не видно. Поднялись — нигде ни души, в кубриках все в порядке, на камбузе даже еда готовая в баках, запасы продуктов, посуда. Но ни людей, ни документов. Что за штуки? Береговых локаторщиков запросили — ничего, говорят, на локаторах не было. Шум поднялся! Как так — целый иностранный корабль оказался незамеченным на нашей территории. А люди где? Может быть, заброска шпионов? И уже расползлись они теперь по всем лесам? Начальство в ярости — погранцов трясут, локаторщиков трясут, по всей области тревога.
      Потом уж выяснили — у голландца машина отказала, шторм погнал его на Таран. Они команду сняли, а судно бросили. Так вот и стоит теперь. Народ свинтил с него всё, что мог, а с железом что делать — не вытащить его отсюда, с этих камней.
      Линда с горящими глазами немедленно полезла по валунам к кораблю. Бегала вокруг него с камерой, потом посмотрела, задрав голову, на высокий борт, оглянулась на Сергея. Тот подтащил какие-то ящики, обломки досок, застрявших между канями, соорудил хлипкий трап, по которому они кое-как вскарабкались наверх. Линда с камерой ходила по узким ржавым коридорам, по разбитым кубрикам, поднималась наверх до мостика, спускалась вниз в трюмы, за железными стенами которых звучно шлёпала волна. Сергей двигался за ней и представлял, как это будет выглядеть на экране — таинственно и жутковато, будто съёмка затонувшего корабля.
      Потом быстренько искупались и поехали искать дом Людвига. По старой немецкой карте, которую привезла Линда, Сергей представлял себе это место. Правда, хотя и проезжал разок по той дороге, никакого такого дома, как Линда показала на фотографии, там вроде бы не видел. Подумал: «Может, уже сломали». Однако говорить ничего не стал — зачем гадать заранее? С основной дороги свернул на боковую, и тут оказалось, что от неё отходит ещё одна узкая щебёнчатая заросшая высокой травой дорога, которой Сергей не знал. Она шла вдоль берега моря в густом лесу.
 
      Вскоре впереди, в конце затемнённого зелёного тоннеля осветилась ярким солнцем широкая поляна, на которой действительно просматривался великолепной постройки трехэтажный дом с затейливыми башенками, несколько построек поменьше, всё обнесено солидной оградой. Против солнца деталей не видно, но общая картина была внушительной.
— Вот он! Вот! — закричала в ухо Линда. — Нашли!
      Сергей остановил мотоцикл.
— Что такое? — возбужденно вскрикнула Линда. — Почему остановился!
— Знаешь, — Сергей старался говорить как можно более спокойно, — прекрасно, что мы его сразу нашли. Только один момент. Сейчас здесь много разных слухов ходит. Кто говорит, будут все такие дома продавать частникам, а кто даже и такое, что, мол, могут возвращать бывшим владельцам. Поэтому люди, кто там сейчас живёт, боятся разных визитёров. Мало ли что. У меня такое предложение, — он остановил жестом её реплику, — лучше мы представимся как регистраторы по выборам. Местные выборы скоро.
— Ну во-от, — протянула Линда недовольно, — людям врать.
— А ты молчи, — улыбнулся Сергей, — я буду разговаривать. А то ведь и в дом не пустят. Тебе же всё надо увидеть?
— Непременно. И сфотографировать надо обязательно. Как ты думаешь — разрешат?
— Там посмотрим. Поехали.
      Они медленно приближались к поляне, и постепенно возникало знакомое Сергею ощущение. Здесь, в бывшей Восточной Пруссии, часто так бывает: заедешь в какое-нибудь глухое место, и будто в иную страну попал или в иное время, или и в то и другое сразу. Кое-где даже немецкие надписи на домах сохранились. Вот и сейчас Сергею представлялось, что у ворот их встретит немецкая охрана в сером — ноги расставлены, руки на автоматах, висящих на груди, глубокие каски с рожками на головах. А из дома выйдут щеголеватые офицеры в чёрных мундирах СС.
Линду тоже охватило странное чувство смещения времени.
 
      Как тот случай в Нью-Йорке, который она запомнила особенно ярко. Был прозрачный весенний день, солнце ещё не жарило, а светило мягко и чисто. Она вышла из магазина, расслабленно стояла на ступеньках несколько выше тротуара, подставив солнцу разомлевшую щёку, и сузив глаза смотрела вдоль уходящей от Центрального вокзала эстакады, из-под арки которой тёк поток машин и шли по тротуару люди.
      Почему-то обратила внимание на вышедшего из тени под аркой крупного колоритного детину в бейсбольной кепке, из под которой буйно вырывались рыжие кудри до плеч. На нём была ковбойская рубашка в яркую шотландку, короткая брезентовая безрукавка со множеством набитых чем-то карманов, сильно потёртые джинсы и ярко-жёлтые высокие ботинки с круглыми тупыми носами. Явно выступающий живот перетянут широким ремнём с гнездами для инструментов, торчавших разноцветными рукоятками. Сбоку свисало с ремня большое сверкавшее на солнце кольцо с нанизанными на него ключами.
      Детина шагал неторопливой размашистой походкой, выбрасывая вверх круглые носы ботинок, его кудри вздрагивали жёсткими пружинами, ключи ездили по кольцу и позванивали. В руке он держал бутылочку с кока-колой. Не сменив темпа и ритма шагов, он запрокинул голову, стал пить, мощно двигая кадыком. Позади него медленно проехал автобус с полуголой девицей во весь борт, которая лежала на пляже и тоже пила из такой же бутылочки коку, приподнявшись на локте и запрокинув голову. В какой-то момент бутылочки совместились, отчего возник забавный эффект, будто это детина поит девицу. Потом он точным броском швырнул блеснувшую на солнце бутылку в мусорную корзину на углу и зашагал дальше.
      Она снова подставила щёку солнцу, опять прикрыв глаза смотрела вдоль эстакады. И тут угловым зрением увидела выходящего из тени арки того же самого рыжего детину. Он появился на солнце в том же месте, точно так же шагая, так же вздрагивали жёсткие пружины его кудрей, так же торчали разноцветными рукоятками инструменты на поясе, так же ездили по кольцу и позванивали ключи. Она смотрела на него, остолбенев. Он стал пить коку, запрокинув голову и двигая кадыком, сзади проехал автобус с девицей, и снова возник тот же эффект совмещения бутылочек, потом бутылка полетела в корзину, а детина зашагал дальше. Пыталась из-за его спины увидеть того, первого, но впереди была только толпа и медленно двигался поток машин.
      Выйдя из оцепенения, бросилась к мусорной корзине на углу — там среди хлама валялось несколько бутылочек из-под коки. Хотела побежать за этим двойником, но его уже нигде не было видно.
      Что это было? Сбой течения времени, или лента её памяти прокрутилась, как в видеокамере, назад, снова показав потом ту же сцену?

      Так и теперь. Линда совершенно явственно видела, что под высокими арками подъезда, резко расчерченными солнцем на светлые и тёмные плоскости, стоит её бабушка — молодая, улыбающаяся, с тёмной косой волос, уложенных вокруг головы; она прижалась к деду, держа его под руку, а он стоит стройный, стрижка ежиком, и держит на руках обнявшую его за шею маленькую девочку — будущую линдину маму.
      Однако никто не вышел им навстречу, когда мотоцикл медленно подъехал к ограде. Более того, похоже, место было вообще необитаемым. Во всяком случае, нигде не видно было признаков присутствия людей, а видны были лишь признаки запустения. Поместье, выглядевшее издалека солидным, оказалась сильно обветшавшим. Фигурные кирпичные столбы ограды пообсыпались, кованые решётки поломаны, почти везде заменены деревянным штакетником, а ближе к задней части усадьбы выломаны вообще. Ворот нет — вместо них положены на столбы кривые жерди. Но железная калитка сохранилась, хотя ручки и замка не было. Перед домом виднелось большое округлое углубление, бывшее когда-то озером, а теперь превратившееся в болото, заросшее по краям высокой осокой. Из зелёной ряски торчали старые автомобильные шины, галоши, рваные резиновые сапоги. Для Сергея это была знакомая картина: обычно такие небольшие декоративные озёра постепенно заболачивались, пересыхали и по необъяснимой причине забрасывались именно резиновыми изделиями.
      Линда сосредоточенно принялась снимать, чередуя видеокамеру и фотоаппарат.
Они пошли к дому по сильно выщербленной, заросшей травой дорожке жёлтого кирпича.
     Дом разрушался. Тёмно-красный глазурованный кирпич стен, видимо очень крепкий, ещё держался на удивление стойко, но лепнина вокруг оконных проёмов сильно пооббилась, овальные окна у входной двери заколочены фанерой, колонны подъезда выщерблены. От водосточных труб кое-где остались только кружевные верхушки да вбитые в стену кованые крючья в виде лилий, державших когда-то трубы, на месте которых теперь образовались грязные следы от потоков воды. На башенках и крыше местами сохранилась черепица, и по ней можно было представить, как нарядно всё выглядело когда-то: пологие скаты были покрыты красной волнистой черепицей, более крутые — плоской, чешуйчатой, по сгибам шла обливная черепица с фасонистыми выступами вверху. Башенки тоже покрывала фигурная черепица. Теперь почти везде крыша залатана кусками серого шифера в грязно-зелёных пятнах лишайников. Но удивительно — над входной дверью сохранился кованый кронштейн с затейливо украшенным фонарём, а на трубе флюгер — скачущий конь с развевающейся гривой и хвостом.

      Линда перестала снимать и с недоуменным страхом смотрела на всю эту разруху.
— Здесь что же, никто не живёт? — почему-то шёпотом спросила она Сергея.
      Тот сильно постучал в дверь, крикнул:
— Есть кто живой?
— Есть ещё живые. Есть, — раздался бодрый голос сзади, и они, вздрогнув от неожиданности, обернулись.
      К ним от мощного сарая, сложенного из дикого камня и поэтому имевшего скорее вид крепостного бастиона, шла, улыбаясь, сухощавая, невысокая, несколько сгорбленная старушка. Хотя было жарко, старушка тепло одета: поверх платья в мелкий цветочек - стёганая безрукавка-телогрейка, голова повязана платком, на ногах широкие боты-галоши, надетые на цветные шерстяные носки.
— Вот мы живые и есть, — пропела она весело. — А вы кто такие будете?
— Да мы, бабушка, по выборам. Она вот — Лида, а я — Сергей.
— А-а-а. Ну, а меня все тут Григорьевной называют. Или баб-Варей, — старушка явно рада была поговорить. — По выборам — это ладно. А то эт ведь как? — невесты все хороши. Верно, Лида? И все обещают любить мужа да холить. А как узнать, какая она будет в жёнах? Так я, Сережа, говорю?
      Сергей засмеялся, а Линда незаметно включила в сумке диктофон.
— Ну-тк и здесь так же. Проголосовали за одного, а он возьми да и расшиби всю страну на куски. Кто ж такое знал? Вот у меня шестеро детей, и смотри как пришлось — двое в Белоруссии, двое на Украине, а двое здесь. Что ж они теперь, иностранцы дружка дружке получаются? Это ж какая глупость-то. И кому лучше стало? Вон мой сын ездил к сестре, к дочке моей, на Украину. Приехал — такое рассказывает, не приведи Господь. Хлеб, говорит, на корню жгут! Машины стоят, заправить нечем, и не могут хлеб убрать. Жгут! А в магазине хлеб дорогущий. Когда такое было? Немцы, оккупанты такого не делали! Вот и думай тут, за кого теперь голосовать. Может, вы подскажете?
— Да нет, бабушка, мы же просто для учёта. Вот запишем всех, кто здесь живёт, как избирателей, и всё.
— Ну, много писать не придётся. Одна я теперь здесь живу.
— В таком большом доме? — удивился Сергей.
— Да, — вздохнула старушка, — вот как получилось, — и вдруг оживилась. — Раньше много здесь народу было. Мой-то, Пахом Кузьмич, царство ему небесное, — она перекрестилась, — войну здесь закончил, мы и поженились здесь. Вот и дали нам этот дом. Моему, как герою войны, и дружку его, тоже геройский был мужик, Иван. Молодая жена у него, Ирина. Так и зажили вместе, как одной семьей. Мужики работали, мы с Ирой тоже работали, да рожали, как на перегонки. У нас шестеро, у них пятеро — по нынешним временам, считай, целый детсад тут бегал. Траву по всему двору вытаптывали. Сейчас вон бурьян машет, — она спохватилась. — Что ж я вас тут разговорами. Небось, спешите? Наверно, паспорт вам нужен? Пошли в дом-то.
      Что-то в манере поведения Григорьевны, особенно в разговоре, очень напоминало Линде её бабушку. Она тронула старушку за руку:
— Бабушка, можно я буду вас так называть?
— Чего ж нельзя? Я уж восемь раз бабка, да три раза прабабка. Во как! — засмеялась она.
— Вот это да! — сказал Сергей. — Теперь так не бывает.
— Да где уж, — подхватила Григорьевна, — теперь девкам самим подольше покрасоваться хочется. Чем пузо-то носить, да детишек выхаживать. Так что ли, Лида?
— Верно, бабушка, — засмеялась Линда.
— То-то, верно, — прищурилась старушка. — А откуда же народ возьмётся?
— Из Китая, — сказал Сергей, — там много.
— Так вот, гляди, безо всякой войны пропадёт совсем страна, — вздохнула Григорьевна и покачала головой. — Ну да что поделаешь? Пошли в дом.

      Сергей открыл тяжёлую половинку резной двустворчатой арочной двери. Вторая половина, видимо, давно не открывалась. Линда нетерпеливо заглядывала через его плечо.
— Эх, — удивленно сказал Сергей, — пол какой нарядный.
      Пол в прихожей действительно был очень красивый — как-бы единая каменная плита с узорами.
— Хороший, — согласилась Григорьевна. — Мы тут этой дверью не ходили — широка, тепла не напасёшься. Там сзади другая двёрка есть. А тут корову держали — пол-то гладкий, чистить больно способно было.
      Сергей захохотал, Линда тоже засмеялась от неожиданности. Старушка, довольная произведённым эффектом, сказала несердито:
— Сейчас-то хорошо вам ржать. А тогда всю ораву накормить надо было. Корова, овечки, кабанчиков выкармливали. Куры, утки, конечно... Ну, проходите, проходите.
— Сюда что ли? — двинулся Сергей к одной из дверей.
— Нет, здесь туалет раньше был. Тут их полно понатыкано было. Аж четыре. Там вон, через коридорчик, целая комната большая. И душ там был, и ванна, и туалет.
— А теперь что же, нету? — удивился Сергей.
— Да что в этих ванных да в душах за мытье? Мужики вон там в кирпичном сарае баньку сладили. С каменкой, с паром, как положено. Каждую субботу топили. Намоемся все, напаримся с веничком — кровь бежит, тело млеет. Разве ж с душем сравнить? Или хоть и с ванной. Мы в ней картошку пробовали держать. Но — преет. Так мужики приспособили рыбу солить.
— А как же без туалета? — сдерживая смех спросил Сергей.
— Сперва всё работало, — отвечала Григорьевна, — а ломаться стало, мы и не чинили. Нехорошо оно как-то — уборные, считай, прямо в комнатах.
— И как же вы все-таки?
— Глянь-ка на улицу.
      Сергей и Линда обернулись и в открытую входную дверь увидели за кустами два серых дощатых сооружения.
— Точно — хохотнул Сергей. — А почему две?
— А как же, — сощурилась Григорьевна, — одна женска, а другая мужска.
      Сергей ухватился за косяк от смеха:
— Баб-Варь, тебе прямо на сцене выступать. Уморишь совсем людей со смеху.
— Посмеяться — оно всегда хорошо, — расплылась довольная старушка. — Ну, проходите в комнату.

      Они вошли в большой зал и замолкли, удивлённо оглядываясь. Видно, что когда-то это была роскошная гостиная. Высокие стрельчатые окна, потолок на тёмных резных балках, пол наборного паркета, порядком уже истёртого. И огромный изразцовый камин, заложенный кирпичом.
      Линда сразу узнала камин по фотографиям, схватила Сергея за локоть, выдохнула восторженно:
— Какой красивый камин!
— Да что в нём проку, — махнула рукой Григорьевна, — дрова только жрёт, а греть не греет. Да и детишки баловали, того и гляди, дом спалят. Заложили от греха. Всё одно, отопление паровое, — она показала на красивые бронзовые радиаторы под окнами.
— Неужели действует, — изумился Сергей.
— Действует, как не действует, — важно проговорила Григорьевна. — Тут всё по уму сделано. Там в подвале котелок стоит. И вся система. Это уж мужики следили. Чинили, чего надо.
      Линда тем временем разглядывала фотографии, которыми были увешаны все стены. Григорьевна с охотой принялась объяснять:
— Это вот, с усами, мой Паша. Погиб от немецкой пули, — она вытерла глаза кончиками платка.
       Сергей с Линдой недоуменно переглянулись. Линда тихонько спросила:
— Давно погиб?
— Да уже вот десять лет будет.
      Линда вопросительно посмотрела на Сергея. Тот озадаченно пожал плечами.
— Догнала она его, пуля-то, — тихонько, как бы про себя, сказала старушка и вздохнула. Потом посмотрела на их растерянные лица. - Думаете, небось, заговаривается, мол, старая. Нет. Точно так случилось. С войны в нём немецкая пуля сидела. Прям возле самого сердца. Врачи операцию боялись делать. Лучше её, говорят, не трогать, а то ну как сердце встанет. Вот оно в один момент и встало.
— Ой, бабушка, — приобняла её Лина. — И что же, ничего нельзя было сделать?
— Да что ж там сделаешь, - махнула старушка рукой. — Одно сказать — не мучился нисколько. Враз упал — и всё.
      Она повернулась к фотографиям и продолжала уже другим тоном:
— А тут вот Ваня с Ирой. Дети, внуки, правнуки и наши, и ихние. Вон сколько. Как одна семья. Бывало, соберёмся здесь за столом, так и в этой, вон какой агромадной комнате, места мало. На праздник какой наготовим всего, сядем, мужики выпьют, да и нам кагорцу нальют. Песни заведём. Весело было.
       Старушка заулыбалась, оживилась, глаза заблестели, как будто снова видела здесь всех дорогих ей людей. Сергей и Линда рассматривали фотографии, а Григорьевна продолжала:
— Вот сейчас смотрю телевизор. Один тут чернявый молоденький как начнёт рассказывать про Советский Союз, так я думаю — про какую это он страну рассказывает? И нищие то мы все, мол, были, и голодные, и холодные, раздетые-разутые. Он-то сам и знать не может толком про те времена. Мы ведь всех своих детей вырастили, выкормили, одели-обули да выучили. Ананасами, правда, не питалися, в золото не наряжалися, но солений-варений полон подвал всегда был, и одеты все были чисто, а главное — все в люди вышли. Учителя в моей семье есть, инженеры. Внук мой, вот он, — показала она на фотографию и сказала значительно: — учёный. Океан изучает. В американское кино даже попал. Видали, может, про Титаник-корабль?
— Да ну! — ахнули Сергей с Линдой.
— Точно так. Сама кино видела. Он на такой вроде как подводной лодке американцев прям к этому караблю на дно опустил. И они там кино сымали.
      Линда поправила диктофон в сумке, подумала с радостью: «Ещё одна находка! Нужно будет обязательно познакомиться. Отличный метериал».
      Григорьевна показала на другую фотографию:
— А сын вот — начальником стал.
      «Федя-кабан!» чуть не ляпнул Сергей, но вовремя поправился:
— Фёдор Кабанов?
— Кубановы мы, не Кабановы, — недовольно поправила Григорьевна.
— Да, — смутился Сергей, — конечно, я знаю, Кубанов Фёдор Пахомович.
— Во-во, он самый. Непутевый был по молодости. А теперь, вот видишь, большой человек. Дом этот приватизировал, ремонт будет делать. Говорит, сделаю лучше, чем было.

      Линда наклонилась, рассматривая фотографию, и из разреза её комбинезона выскользнул янтарный кулончик, повис, качаясь на цепочке. Григорьевна вдруг замерла, вытянув шею, уставилась на кулон, ткнула в него пальцем, спросила охрипшим голосом:
— Это у тебя откуда?
— Бабушкин, — сказала Линда.
      Старушка засуетилась, бросилась к большому резному комоду у стены, дёргая за ручку, выдвинула верхний ящик, пошарила там, достала небольшую коробочку, засеменила к Линде, приговаривая «погоди-ко, погоди», дрожащими руками открыла коробочку, достала оттуда такой же кулон на шнурке, приложила его к линдиному, и по точно совпавшему рисунку стало ясно, что это один кусок янтаря распиленный на половинки. Все трое застыли оторопело.
— Твою бабушку как зовут? — дрогнувшим голосом спросила Григорьевна.
— Галина Николаевна, — ответила Линда, уже догадываясь, что происходит.
— Галя, — охнула Григорьевна и опустилась на стул. — А ты, стало быть, Надина дочка?
      Линда кивнула.
— Господи, — всплеснула руками Григорьевна. — Да где ж они, мои родненькие? Да что ж я так вас встречаю?
      Она вскочила:
— Пошли-ка, пошли сюда, за стол. Она метнулась в другую комнату, потом снова бросилась к Линде, схватила её за руки:
— Господи Боже мой, Галина внучка. Радость-то какая. Да что ж ты сразу не сказала? Мы ж с твоей бабушкой как сестры. Пошли-ка, пошли, — она потащила их в просторную кухню с большим столом посредине. - Садитесь, садитесь, — засуетилась возле кухонных ящиков, снова бросилась к Линде:
- Где Галя-то? Надя где?
— Бабушка умерла, — сказала Линда тихо.
— Господи, — Григорьевна упала на стул, схватилась за край стола. — Померла? Галя? — и из глаз её хлынули слёзы.
      Линда подсела к ней, обняла, у неё тоже навернулись слёзы на глаза:
— Два года уже, как её нет. Всё мечтала сюда съездить, посмотреть.
— На привёл Господь свидеться, — проговорила сквозь слёзы старушка.
      Линда достала ту фотографию, где на крыльце дома стояли бабушка с Людвигом.
— Она, — сказала Григорьевна, вытирая слёзы концами платка, — и Людвиг вот с Надюшкой на руках. Он-то старше Гали был, — осторожно сказала она, деликатно спрятав свой вопрос.
— Да, — ответила Линда, — он уже десять лет назад умер.
— Царство им небесное, — вздохнула Григорьевна и перекрестилась.
— А вы, баб-Варя, откуда их знаете? — вступил в разговор Сергей.
— Да как же? — повернулась она к нему. — Нас ведь вместе немец сюда угнал. Мы вот с Галей к Людвигу попали на работу. Хороший был человек. Это он про янтарь удумал. Когда они от нашего наступления убегали, так мы с Галей плакали сильно. Вот он нам кусок янтаря распилил пополам. «Вот, говорит, будете смотреть да вспоминать дружка дружку». Добрый был.
      «Добрый, — подумал Сергей. — Рабовладелец», а вслух сказал:
— Вам теперь много о чём поговорить надо. Я лучше мешать не буду. Сбегаю на море, искупнусь. А?
— Что же это, — опять вскочила Григорьевна. — Я вот сейчас на стол соберу. Ведь такие гости!
— Потом, — сказала Линда. — Поговорим сначала. Пусть он идёт.

      Сергей ушёл, а Линда спросила, доставая из сумки диктофон, видеокамеру, фотоаппарат:
— Можно, баба Варя, я поснимаю и наши разговоры запишу? Мама-то как рада будет. Да и все мои родственники.
— Сымай, милая моя, конечно. Дай вот только прихорошуся, да телогрейку скину, — она засмеялась. — А ты мне про своих расскажи.
      Линда подробно рассказала про отца, брата, дядю и его семью.
— Ишь ты, — умилилась Григорьевна, — мальчик, значит, у Гали с Людвигом получился. Мы с ней всё думали-гадали, кто будет.
— Он уже в Америке родился.
— В Америке? — поразилась Григорьевна. — Я то думала, они в Германии. Смотри ты — в самой Америке. Я ведь, знаешь, — она тронула Линду за руку, — никому ни слова про Галю не говорила. Ни даже мужу.
— А что так? — удивилась Линда.
— Мало ли, — повела головой старушка. — Время было, знаешь... Ей боялась повредить. Да и здесь начнут вызывать, спрашивать, куда, да с кем, да где. Я уж думаю, от греха подальше. Не надо никому про всё это знать.
      Линда рассказывала про их американскую жизнь, расспрашивала о здешней. Показала фотографии мамы и дяди.
— Сынок-то у Гали — вылитый Людвиг, — заметила Григорьевна.
— Да, он на дедушку похож. А мама — на бабушку.
      Григорьевна взглянула на неё: «Не знает, — подумала. — Не сказала, видно, Галя никому. Оно и верно. Какая разница?»
      Потом Линда снимала всё в доме и во дворе, Григорьевна занялась обедом.

      Сергей тем временем прошёл через неширокую гряду леса между домом и морем, вышел на высокий обрывистый берег и замер — внизу перед ним открылась чудной красоты небольшая бухта. Два обрывистых острых мыса выдавались в море, охватывая бухту подковой. Внизу они заканчивались осыпью крупных валунов, так что попасть в бухту по берегу было не просто. И хотя в центре бухты был намыт хоть и небольшой, но чистый и ровный золотой пляж, на нём не было ни одного человека. Только огромный бурый камень возвышался на полосе лёгкого прибоя. «Надо же, — подумал Сергей, — все побережье излазил, а этой бухточки не знал».
      Он поискал глазами удобное для спуска место, заметил небольшую ложбинку, стал продираться к ней сквозь густые заросли кустов. Хоть ложбинка и заросла вся кустами, всё же по ней худо-бедно можно было спускаться, то скользя по траве, то съезжая по песку. Кое-где видны даже были совсем уже сгнившие столбики — скорее всего, была когда-то лестница. Сергей спустился до половины, а потом просто поехал вниз с осыпью песка. Неожиданно уже в самом низу заметил на осыпи мелкие кусочки янтаря. Он поднял голову — так и есть: несколько выше середины обрыва шла хорошо заметная отсюда чёрная полоса.
      Мальчишками, охотясь за янтарём, они иногда, очень редко, находили такие полосы, которые называли «жилами». Это была большая удача. Кусочки янтаря иногда после шторма можно найти на берегу, но там их быстро подбирают люди. А если нашёл жилу, то это уж твоя залежь. Можешь её спокойно разрабатывать, только каждый раз забрасывай потом песком и ветками, чтоб кто другой не наткнулся. Конечно, там нужно поработать — раскапывать жилу лопатой. Но зато и куски можно откопать приличные. Сергею однажды посчастливилось — выкопал отличный камень чуть не с два кулака.
      Он подобрал на берегу кусок отполированной морем дощечки, полез наверх и этим орудием стал раскапывать жилу. Среди чёрных, рассыпающихся в руках кусочков древесины довольно часто попадались неплохие янтарики, которыми он набил карман.
      Вдруг дощечка скребанула по твёрдому, он осторожно стал обкапывать вокруг и скоро выковырял хороший несколько сплющенный камень величиной с пачку сигарет. Больше копать не стал, потому что сверху может осыпаться подкопанный песок и завалит жилу, а он непременно хотел показать её Линде.
      Быстренько искупался, рассыпал на песке вдоль прибоя мелкий янтарь, в сторонке положил этот большой кусок и полез по откосу вверх, чтобы успеть ещё вернуться сюда с Линдой.

      В доме вкусно пахло едой, Линда с Григорьевной хлопотали вокруг стола.
— Ну вот, — весело встретила его старушка, — как раз к столу поспел. На скорую руку, конечно.
— Ничего себе, на скорую, — засмеялся Сергей, кивая на тарелки с солёными грибами и огурчиками, на блюдо с нарезанной жирной селёдкой, переложенной колечками лука, на винегрет, дымящуюся отварную картошку, посыпанную укропом.
— Давай-ко, садитесь, — скомандовала Григорьевна и достала из холодильника запотевшую бутылку водки. — Со встречей-то.
— Эх, — вздохнул Сергей, — под груздочки, да под селёдочку — самое правильное дело. Даже грех без этого. Но что поделаешь — за рулем я. Если б один, то б рискнул. Но мне Линду везти.
— А у вас нисколько нельзя? — спросила Линда
— Нисколько, — Сергей сокрушенно покачал головой. — А у вас?
— У нас немного можно. Ну там рюмку крепкого или стакан пива.
— А как проверяют?
— Кровь берут.
— Что ж это — у каждого кровь брать? На дороге?
— Нет, — Линда улыбнулась, — если только авария. Или уж на глаз полицейский видит. Теперь вот новый способ — по слюне. А у вас как?
— В трубку дохнешь, она и покажет. У нас дохнешь, у вас плюнешь, — засмеялся Сергей, - а схлопочешь, что у вас, что у нас. Такое дело, баб-Варь. Ты уж прибереги до следующего раза.

      Пообедали отлично, и Линда соблазнилась рассказами Сергея про бухту — тоже захотела искупаться. Сергей взял сумку с аппаратурой и решил пройти через лес другой дорогой, чтоб не лезть по кустам, а сразу выйти к ложбинке. Однако вскоре наткнулись на овраг, стали его обходить и залезли вообще в какую-то глушь. Вышли к распадку, сплошь заросшему могучими деревьями и колючими кустами облепихи, стали было по нему спускаться, но дальше пошло совсем непроходимо. Остановились на небольшой полянке со всех сторон окружённой плотной чащей. Сергей виновато топтался, не зная, куда дальше продираться, взглянул на Линду, и горячаяя волна охватила его всего — она стояла с отрешённым, зачарованным, светящимся лицом в высоких цветах розового иванчая и дурманном запахе белой кашки.
      Он тихонько обнял её и стал медленно опускать на гнущиеся стебли цветов, как вдруг она вздрогнула и застыло уставилась в кусты. Он посмотрел туда же, пригнувшись, и тоже опешил: прямо на них из тёмного овражка с жуткой ухмылкой смотрел высвеченный пробившимся сквозь заросли солнечным лучом белый череп в глубокой немецкой каске, лихо съехавшей набекрень.
      Сергей шагнул было назад, но Линда уже выхватила из сумки свою аппаратуру, стала снимать, медленно продвигаясь вперед через цепкие кусты. Сергей старался раздвигать перед ней ветки, и чем ближе они подходили, тем детальнее разворачивалась перед ними эта мистическая картина. В траве лежал весь скелет ногами к морю. Вытянутые вперед кости рук охватили дерево, кое где различимы металлические части сгнившей одежды. Почему-то особенно жутко было видеть потемневшую коронку на оскале зубов. Сергей поднял глаза и, подтолкнув локтем Линду, молча показал наверх — высоко в развилке дерева врос в древесину ржавый автомат.
      Линда закончила снимать, опустила камеру. Стояли молча.
— Выросло дерево, — негромко проговорил Сергей, — утащило наверх автомат у него из рук.
— Какой символ! — почти шёпотом сказала Линда.

      Постояли ещё, потом пошли в обход распадка к морю. Жуть увиденного так и стояла в глазах, но когда вышли наконец на обрыв, Линда даже вскрикнула. Яркое солнце светило прямо в бухту, и она вся горела золотом песка, мелкими барашками волн, сочной зеленью заросших откосов и голубой дымкой моря.
      Спустились вниз, и Сергей, как бы между прочим, сказал:
— Людей здесь давно не было, так что можно, пожалуй, янтарики на берегу найти.
— Правда? — загорелась глазами Линда. — А какие они? Вот это что? — подняла она мокрый блестящий камешек.
— Нет, просто стеклышко, морем обточеное. А вот, — он поднял загоревшийся желтой искрой кусочек, — вот это и есть янтарь.
— Ну-ка, покажи. Такой красивый!
      Она повертела янтарик перед глазами, прошла вдоль прибоя, нагнулась и крикнула поотставшему Сергею:
— Посмотри, вроде и я нашла.
      Он подбежал, сделал удивлённое лицо:
— Точно! Повезло тебе.
— А вот ещё! — закричала Линда. — И ещё!
      Она бегала по песку, собирая разбросанные Сергеем красно-жёлтые камешки, смеялась радостно.
— Золотая лихорадка? — улыбнулся Сергей.
      Линда остановилась, тряхнула головой, засмеялась.
— Верно. Слушай, сними меня на камеру, как я их собираю. А то ведь не поверят. Я бы и сама не поверила в такое чудо.
      Высыпала собранный янтарь на песок, полила его водой, он заблестел, засверкал на солнце. Сергей снимал, приседая, стараясь поймать в объектив янтарную россыпь и её падающие вниз волосы, горящие почти таким же цветом.
Потом махнул рукой пренебрежительно:
— Здесь на берегу мелочь. А вон там, — он кивнул вверх на обрыв, — там можно и неплохие камушки найти.
— Почему там? — удивилась Линда. — Откуда там вверху янтарь?
— Бывает, — сказал Сергей. — Видишь, осыпь. Если на ней есть кусочки янтаря, значит, он сверху сыпется. Верно? Пойдем посмотрим.
      Они полезли на осыпь и действительно увидели там мелкие янтарные осколки.
Линда подбирала их, сползая по осыпи вниз и вдруг вскрикнула, нагнулась и подняла тот крупный камень, который Сергей выкопал в жиле.
— Серёжа! — закричала она возбужденно. — Смотри, что я нашла! Это тоже янтарь?
      Он съехал по песку к ней, взял камень, изумленно уставился на него:
— Ого, Линдочка, — сказал с хорошо разыгранным восхищением, — вот это да! Такой подарок тебе от Балтики!
      Она схватила янтарь, запрыгала радостно, обняла Сергея, поцеловала его, он поднял её, закружил, и они свалились на песок, иступленно целуя друг друга.
      Потом купались нагишом, валялись на горячем песке, рассматривали собранные камешки, удивляясь красоте рисунка и игре цвета.
— А откуда же все-таки янтарь там наверху? — рассуждала Линда. — Может его туда высокой волной в шторм забрасывает?
      Сергей с удовольствием принялся объяснять:
— Нет, эта догадка не проходит. Вон видишь - почти на самом верху черная полоса. Янтарь оттуда сыпется. А туда никакая волна не достанет. Вообще-то, коренной янтарь лежит в голубой земле.
— В голубой? — удивилась Линда.
— Да, глина такая, действительно вроде как серо-голубого цвета. Я тебе как-нибудь покажу. В глину превратилась древесина и хвоя огромных древних сосен, а их смола стала за миллионы лет янтарём. Да что я тебе рассказываю, - засмеялся он, спохватившись, - ты и сама знаешь.
        Линда слушала, кивала головой и смотрела на него влюблёнными глазами. Ей было так хорошо с ним, спокойно, интересно.
— Пласты этой земли лежат на теперешнем уровне моря и ниже. В карьере, тут недалеко от Днепровского, янтарь копают довольно глубоко. А морской янтарь — это в шторм море вымывает его из голубой земли и выбрасывает на берег. А этот кусок, который сверху, он тоже морской. Смотри, на нем даже следы маленьких раковин видны.
— Да, правда. Вот, беленькие, густо теснятся. Значит, там вверху не голубая земля?
— Там черная и в ней даже кусочки дерева сохранились. Прочернели, прогнили, но не окаменели.
— Так что же, там было море?
— Было, и не так уж давно. Я точно не знаю, это нужно у геологов спросить, но во всяком случае гораздо позже, чем янтарь окаменел.
— Неужели море стояло так высоко.
— Выходит, так. Видишь, метров на тридцать выше, чем сейчас. Представляешь, людей тогда на земле, наверно, не было, море выбрасывало здоровые кусищи янтаря, и их никто не собирал. Потом заносило всё песком, море опускалось, а янтарь так там и сейчас лежит.
— Давай полезем, посмотрим, — вдохновилась Линда. — Аппаратуру возьми.
      Они полезли вверх, и Линда той же дощечкой стала ковырять жилу. Выпали оттуда мелкие кусочки янтаря, но большого куска не попалось.
— Давай сами всё устроим, — решила она. — Закопаем в эту чёрную землю мой большой камень, ты будешь его выкапывать, а я всё сниму.
      «Что ж, — подумал Сергей, — обмана нет, так оно и было».
      Опять спустились на пляж, долго плавали в спокойных тёплых волнах. Здесь было неглубоко, и вода, защищённая от ветра выступами бухты, хорошо прогрелась за день. Солнце уже садилось, окрасив бухту необычным оранжевым светом. Сергей подсадил Линду на огромный камень и бегал вокруг с фотоаппаратом, ища точку съёмки. Снимок должен быть великолепным. На буро-красном от закатного солнца камне, обросшем внизу яркой зелёной ряской водорослей, — тонкая, молочно-белая, светящаяся фигура Линды с медной волной волос на фоне сиреневого неба и потемневшего моря с огненно-красной солнечной дорожкой от горизонта до берега.

      Вернулись в дом и собирались уже уезжать, но Григорьевна усадила всё же попить чайку с вареньем на дорожку. Сергею было интересно, что здесь происходило в конце войны. Про скелет он рассказывать не стал, ни к чему пугать старушку, а задал общий вопрос:
— Баб-Варь, а тут что — бои были, когда наши пришли?
— Как не быть? Вкруг оврага лес-то и посейчас стреляный стоит.
— Стреляный? — не понял Сергей.
— Ну да. Снаружи посмотришь — ничего не видно, вроде хорошее дерево, а срубят его, станут на доски пилить — внутри по белому телу осколки черные вросли. Только пилы летят. Так что его, лес-то, здесь уж и не трогают.
— Такие были сильные бои? — удивился Сергей.
— Сперва-то тихо было. Как Людвиг с Галей уехали, одна я тут осталась.

      Линда включила диктофон, придвинулась к старушке, обняла её, и так они сидели пока Григорьевна негромко говорила, глядя затуманенными глазами в прошлое:
— Так, знаешь, было, будто как время замерло. Ни живая душа сюда не заглядывала. Тихо. Словно и нет никакой войны, ни наших, ни немцев. Я тоже никуда носа не высовывала. Сижу себе смирно. Еды запашоно было полно. Сами же с Галей и запасали. Огород за домом развели — картошка, овощ всякий. Корова была, кормилица моя, куры. С водой только неладно было. Электричества-то нет, ничего не работает, вода из скважины не подымается. Я уж в овраг на ручей тихонько ходила. Вечером старалась, чтоб поменьше видели, если кто.
      Она помолчала. Сергей с Линдой тоже молчали, прикоснувшись к тем давним временам. И то, что рассказ был об этом самом доме, и рассказывал тот самый человек, который был здесь тогда, создавало явственное ощущение присутствия при тех событиях.
— Много чего в жизни забылось, — продолжала старушка несколько даже нараспев,  — а эту ночь помню, как сейчас. Так в глазах и стоит. Вот раз набрала уже воды два ведра, назад иду, оглядываюсь, вдруг слышу — моторы урчат. Хотела к дому бежать, да с полными вёдрами не побежишь, а воду выливать жалко. Спряталась я в ельничке, стемнело уже, никто меня, думаю, не увидит. Смотрю — выезжают к оврагу прямо по полю машины крытые и немцы на мотоциклах. Впереди какой-то танк не танк — передние колеса как у машины, а сзади как у трактора. Легла я тихонько за кусты, не шевелюсь, ведра рядом поставила. Из машин солдаты попрыгали, стали ящики в овраг носить — длинные и, видать, тяжёлые — каждый ящик по шесть человек несут. Быстро несут, торопятся. Сколько ящиков, не считала, но много было.
      Всё из машин повытаскивали, по оврагу вниз снесли. Я высунулась посмотреть сверху, куда они ящики-то носят, да и задела ведро, растяпа. Упало оно — ручкой звякнуло. Я ничком сразу, за бревно толстое заползла. Один немец на мотоцикле смотрит в мою сторону, другому что-то сказал, слезли они с мотоциклов и ко мне на пригорок с автоматами идут. Похолодело у меня всё внутри, в землю вжимаюсь, глаза зажмурила, конец мне, думаю.
      И тут вверху что-то — хлоп. Приоткрыла один глаз, вижу — ракета белая горит. Светло стало, как днём, и сразу грохнул взрыв — один, другой, и пошло подряд греметь. Огонь, дым, комья земли летят. Я уши зажала, за бревно забилась, как курица, лежу, ни живая ни мёртвая. Свист кругом, сверху на меня ветки с деревьев валятся, ведро мое звякнуло, гляжу — оно всё искорёжено покатилось.
      Сперва думала: машины что ли взрывают? А потом в жар меня бросило — это же наши по машинам из пушек бьют! Значит, наши пришли! Грохот стоит страшенный, да мне уже и не страшно, чуть из-за бревна своего не выскочила от радости. Немцы под машины попрятались, а я кричу: «Громите их, гадов, бейте! Соколики мои!» — кричу.
      Потом стихли пушки, и стрельба началась. Пули вжикают, красные огни как, знаешь, строчками летают. Самолеты загудели, и слышу — на море забухало, аж земля затряслась. Уж не знаю, долго ли было, но затихло всё, только машины чёрным огнем горят.
      Я отползла потихоньку, потом на карачках, потом бегом согнувшись — и к дому. Но в дом не пошла — ну-к, думаю, немцы там. В сарай прокралась, сижу.
И вот идут. Осторожно за деревьями перебегают, к дому крадутся. А я гляжу в щёлку, и сердце запрыгало — наши вроде. Не похоже на немцев. А они уже к моему сараю близко, и слышу — по-русски перешёптываются. Я дверь приоткрыла, шепчу: «Ребята! Ребята! Родненькие!» А что сказать, не знаю, и в слёзы залилася. Плачу, смеюсь, обнимаю их, целую.
      Вот так я наших здесь и встретила. В доме потом вроде как небольшой госпиталь был. Раненых привезли. Я и еду готовила, и убиралась, и за ранеными ухаживала. Молочком их поила, яички сварю, чай с вареньем. У них-то в солдатской еде такого нету, а хочется домашнего. Целый день без устали бегала. Летала от счастья, пела, смеялась. Ну и приметила одного парня меж раненых, Пашу. Серьёзный такой, красивый. Скажет бывало: «Посиди, егоза, расскажи чего» — и смотрит всё на меня. Я ему рассказала, как лежала за бревном, про бой, про ящики. Пашу в том бою-то и ранило, и он сказал, будто немцы здесь что-то ценное на подводную лодку грузили. Возможно даже, сказал, Янтарную комнату, которую они из Ленинграда уперли. Хотели наши отбить, да опоздали немного. Может, говорит, потопили ту лодку, а может, и нет.
      Так мы с ним за разговорами и сдружились, вроде всегда дружка дружку знали. Выздоровел он и говорит: «Раз, — говорит, — мы с тобой в одном бою были, значит, мы самые крепкие друзья, боевые. Так что, — говорит, — давай и дальше вместе по жизни шагать, рука об руку». Ну и поженились.

      Старушка вздохнула, потом тряхнула головой, улыбнулась:
— Ладно. Чего я вам всё про старину. Сейчас жизнь, слава Богу, другая. Нечего вам страхи всякие слушать. Чтоб только не было никогда такого.
      Уже поздно вечером прощались с Григорьевной, договаривались, когда приедут ещё, спрашивали, что ей привезти.
— Спасибочки, — говорила она, — мне мои дети-внуки и так всего везут, чего мне надо.
— Мне с ними непременно нужно встретиться, — говорила Линда.
— Конечно, конечно, — отвечала старушка, крестя их, когда они садились на мотоцикл.

      Гости уехали, а Григорьевна села на кухне у стола, не зажигая света, и у нее перед глазами явственно возник тот вечер.
      Состав девчат с Украины стоял на какой-то станции. Это была уже немецкая земля, и здесь им разрешалось открывать на стоянке двери. Оно и понятно — куда они здесь убегут, девчонки? Самой старшей, Гале, девятнадцать, а ей-то, Варе, всего пятнадцать тогда было. Сидели на полу телячьего вагона, свесив ноги, пели тихонько. Темнело, моросил мелкий дождик, но было тепло.
      На соседний путь подошёл поезд с такими же, как будто, товарными вагонами, но было в нём что-то зловещее. Окна наглухо задвинуты железными щитами и ещё сверху забраны решётками, дверные засовы закручены толстыми цепями, на дверях что-то крупно написано по-немецки. Девчата затихли, прислушиваясь, но из вагонов не доносилось ни звука.
      Вскоре в узком коридоре между двумя составами показалась лошадь, запряженная в гружёную телегу. Рядом шли два старых немца в брезентовых дождевиках с капюшонами и с винтовками за плечами. Они откидывали засовы двери, отодвигали её на узкую щель, ограниченную цепью, и пропихивали в щель бумажные пакеты. Из щели высовывалась железная канистра, немцы забирали её, просовывали в щель другую канистру, с водой наверно, тут же закрывали дверь на засов и закручивали цепью. Дождь пошёл сильнее, немцы заторопились. Пока один обменивал канистры и закрывал дверь, другой уже открывал дверь следующего вагона. Работа шла быстро, дело было, похоже, привычное, постоянное.
— Кого ж везут? Пленные что ли? — шептались девчата.
      Телега приближалась, немец, который шёл первым и вёл лошадь под уздцы, устало глянул из-под надвинутого на глаза капюшона, вяло махнул им рукой, чтоб закрыли дверь. Девчата медленно потянули её, но не прикрыли до конца. Когда телега поравнялась с их вагоном, немец, шедший сзади, отодвинул дверь страшного вагона напротив,  и в щели мелькнули женские головы в платках.
— Бабы, — ахнули девчата.
      А Галя сказала:
— Не пленные это. Смертники. Евреи, наверно. В лагерь везут.
      Все притихли, со страхом вглядываясь в тёмную щель. Немец уже просунул в дверь пакеты, и тут другой, открывавший следующий вагон, подозвал его к себе — что-то у него заело, и одному было не справиться. В тот же момент из щели показалась канистра, а за ней, за её прикрытием, опустился к земле привязанный на полоске ткани кулёк из тряпок. Кулёк крутанулся и девчата увидели, что в тряпки закутан маленький ребёнок. Рука из щели качнула кулёк, отпустила полоску ткани, на которой он висел, и свёрток мягко скатился под телегу, где за толстыми надувными резиновыми колёсами его совсем не было видно. Немец вернулся, обменял канистры, с грохотом закрыл дверь, замотал засов цепью, и лошадь тронулась дальше.
      Девчата замерев уставились на кулёк, лежавший в луже и боялись, что ребенок заплачет. Но он молчал. Как будто чувствовал страшное напряжение тревоги, повисшее над ним между вагонами. Галя быстро спустилась под свой вагон, подобралась за колесами к свертку, лежа на земле дотянулась до него и медленно подтащила к себе. Подождала, когда телега отъедет подальше,  скользнула в вагон.
      Дверь сразу закрыли, развернули насквозь мокрые тряпки и увидели девочку, худенькую, черноволосую, ещё годика, поди, нет. Согрели, одели в сухое, бросились кормить. Девочка прижалась к Гале, перестала дрожать, успокоилась и заснула. Наплакались все в тот вечер досыта.
      А потом в Кёнигсберге их распределили по хозяевам. Варя с Галей попали к Людвигу. Галя так и осталась с девочкой, как с дочерью. Тогда в вагоне искали в тряпках записку какую, может с именем-фамилией. На одной белой тряпочке было что-то написано химическим карандашом, но тряпочка вся размокла, всё расплылось, ничего не прочитать. Назвали девочку Надеждой — ведь надеялись те люди в страшном вагоне, что спасётся ребёнок.
      И вот — не только спаслась Надя, а и детишек родила, и дочка её, Лидочка, вишь, здесь оказалась, встретилась. Вот как колечко-то замкнулось. Григорьевна подняла глаза вверх, пошептала и перекрестилась.



Иван да Марья, Джон и Мэри


      Телефонов в Днепровском не было. Не то чтобы совсем, но вроде и были, а вроде и нет. У воинской части связь, конечно, раньше была, а когда всё развалилось, остались от этой связи только два номера — один у БээСа, другой у Фёдора. Кажется, их это вполне устраивало. Вся жизнь Днепровского проходила под их полным контролем, а другим давать возможность самостоятельной коммуникации совсем ни к чему.
      У Линды в голове отсутствие телефона никак не укладывалось. Сколько она по всему миру моталась — уж что-что, а телефоны были везде. Представить свое существование без телефона она никак не могла, но вот чудо — здесь, впервые оказавшись в такой ситуации, она обнаружила в этом даже нечто положительное: не нужно было постоянно дёргаться, что куда-то надо срочно позвонить, никто тебя не доставал постоянными звонками. Надо же! Как, оказывается, спокойна жизнь без телефона.
      А что касается новостей, то они, тем не менее, распространялись здесь с необыкновенной быстротой. Когда Сергей утром пришёл к БээСу, тот уже знал о доме Людвига и о Варваре Григорьевне, но, тем не менее, порасспрашивал и Сергея, особенно интересуясь реакцией Линды.
      Потом Сергей рассказал о стеклянных пластинах для звукоцветовой установки и о деловом торговце информацией на маяке. БээСу идея понравилась, он загорелся, сказал, что достанет всё из-под земли.
      А в двери уже заглядывал Фёдор с нетерпеливым видом. Борис Семенович отпустил Сергея и поманил Фёдора рукой. Тот торопливо вошёл, спросил тревожно:
— Слыхал, какие дела? Не получится, что я дом отремонтирую, а его отдать придётся?
— Погоди, Фёдор, — успокаивал его Борис Семёнович, — что ты суетишься? Тут обмозговать всё надо. Кофе будешь?
— Давай кофе, — Фёдор хмуро опустился в кресло. — Не нравится мне это. Не зря она сюда прискакала.
— Что не зря — это совершенно верно, — Борис Семенович нажал кнопку звонка. — Очень даже не зря. Видишь, как всё интересно оборачивается.
      Высокая арочная дверь кабинета приоткрылась и в неё гибко проскользнула молоденькая секретарша — длинноногая, золотисто загорелая блондинка.
— Леночка, — сказал Борис Семёнович, — сооруди нам с Фёдором кофейку, как ты одна умеешь. И сюда никого — нам побеседовать надо.
— Вы как любите, Федор Пахомович, сладко или без сахара? — улыбаясь спросила она нежным голоском.
     Федор почему-то всегда смущался перед ней и из-за этого злился. Вот и сейчас буркнул, не взглянув на неё:
— Да неважно.
— Ладно, сделаю по-своему, — пропела она тихонько и исчезла, вроде бы даже не открыв дверь.
      Борис Семёнович сказал с усмешкой:
— А тебе, Федя, надо заняться какой-нибудь восточной борьбой. Дзю-до, например, или джиу-джитцу.
— С чего это ты?
— Там боец использует силу противников себе на пользу.
— Ну и что?
— Вот и подумай, как можно использовать сложившуюся ситуацию нам на пользу?
— Да уж не знаю. Отберут дом — какая же польза?
— А может сам отдашь? Подаришь?
— Ты что?! — Федор вскочил. — Я же его приватизировал. Сколько денег стоило. Ремонт вот хочу. Материалы уже завожу.
— Завози, завози, но не заводись, — засмеялся Борис Семенович. — Сам знаешь, кого жадность губит.
— Слушай, ты что — серьёзно?
— И чего ты в него так вцепился? Развалина, небось. Легче новый построить.
— Да ведь свой. Родился я в нём.
— Ишь ты, патриот, — Борис Семёнович усмехнулся. — Мало ли, кто где родился. Тут вот по телевизору видел — одна в самолёте сына родила. Так что же ему — в самолёте жить? На самолёт молиться?
      Неслышно вошла Леночка, быстро всё расставила на столике, открыла коробку шоколадных конфет и ушла. Фёдор как в ступоре смотрел на её розовые пальцы, мелькавшие с чашечками, ложечками, кофейником, а в голове стучало: «Неужели отберут?»
— А что — хороший дом? — прихлёбывая кофе невозмутимо спросил Борис Семёнович.
— Да отделать — поместье будет, — хрипло ответил Фёдор и кашлянул.
— Ты пей кофе. Может, с коньячком? — и не дожидаясь ответа, встал, достал из буфета бутылку Мартеля, плеснул в коньячные бокалы.
     Некоторое время сидели молча, пили коньяк и кофе. Потом Борис Семёнович вздохнул:
— Учу я тебя тут, учу, а всё зря. Всё ты норовишь отхватить кусок — и в кусты. Весь пирог надо брать, — он повысил голос, — весь! Не куски откусывать. А то так кусочником и останешься.
      Фёдор не понимал, куда он клонит, поэтому молчал.
— Дом надо отреставрировать. Чтоб как был.
      Фёдор вскинул голову. Борис Семёнович сделал паузу, потом закончил:
— И подарить Линде.
      Фёдор дернулся было, но Борис Семёнович выставил руку, не давая ему говорить.
— Но прямо подарить нельзя. Тут политика. Создадим прецедент. Так и всю область отдать придется. А она нам и самим нужна. Верно?
      Фёдор неопределённо хмыкнул.
— Другое дело — совместный научный проект запустить. Линда — представитель американских уфологов, а дом — общая база для нас и для них. Соображаешь?
— Так ведь получается, что в лоб, что по лбу. Дом потеряю, да ещё и отреставрирую за свой счет.
— Нет, вижу — не соображаешь. Что она — жить там будет? В этой глухомани. Её и сейчас из профессорской лаборатории не вытащишь. И днюет там, и теперь уже ночует. Это, кстати, тоже для нас хорошо — личный интерес у неё здесь возник. Ну, прокатится она разок с Серёгой в этот дом. Нужно там, кстати, сделать пару комнат специально для неё. Понял? Контакты, поездки, весь сбыт янтаря — всё через этот научный проект пойдёт. Не с брайтонской шантрапой будем работать, и не с паном Тадэушем, а сами, на солидном научном уровне. И деньги официально, без отмывки, спокойно туда гоняй, — он усмехнулся. — Или ты хочешь здесь их держать? Думаешь, простые, так сказать, люди никогда тебя не спросят, где ты их взял? Не спросят, откуда дома, откуда машины?
— А тебя что, не спросят? — огрызнулся Фёдор.
      БээС откинулся на спинку кресла, посмотрел на Фёдора насмешливо:
— Вот я потому и стараюсь надёжное место подыскать. Чтоб успеть, — добавил он, а про себя подумал: «Одна надежда на тугодумие. Пока сообразят — их, правдолюбцев, глядишь, уже не останется». Он допил кофе и закончил:
- А дом, между прочим, формально останется за нашей базой, то есть, в твоем распоряжении. Хотя у нас тогда такие деньги пойдут, что это мелочь.
— Ну, Борис Семёныч! — ошалело закрутил головой Фёдор. — Ну, силён!
— А ты — реставрация за свой счёт. Что тебе, помочь? Подкинуть на бедность?
— Ладно обижать-то, — с облегчением засмеялся Федор и залпом допил коньяк.
— Эх, Федя, — БээС добродушно хлопнул его по плечу, — пропал бы ты без меня, — он нажал кнопку звонка. — Больше не наливаю. Мы сейчас сюда Линду пригласим и с ней побеседуем, — перед ним уже стояла Леночка с блокнотиком. — Пусть Петро съездит за Линдой. А она пусть захватит с собой фотографии дома Людвига.
      Пока ждали Линду, Борис Семёнович поставил Фёдору задачу со стеклянными пластинами. Тот сел на телефон и довольно быстро всё организовал. Когда Линда вошла в кабинет Бориса Семёновича, ей навстречу поднялся из кресла Фёдор, поздоровался за руку. Она улыбнулась:
— Я видела вашу фотографию у Варвары Григорьевны. Она просто совершенно необыкновенный человек.
— Да, она у меня боевая, — усмехнулся Фёдор.
      Борис Семёнович показал Линде её статью, уже опубликованную в местной газете, а также факс из Нью-Йорка — копию её заметки в американских газетах и просьбу Боба как можно скорее присылать статьи. Линда была в восторге, но ещё больше воодушевилась, когда Борис Семёнович вдохновенно рассказал ей об идее совместного научного проекта. Все трое с жаром обсуждали открывающиеся здесь грандиозные возможности, потом перешли к реставрации дома.
— Ого! — удивился Борис Семёнович, разглядывая старые фотографии. — А домик-то был действительно. А сейчас как?
      Линда прокрутила свою видеопленку.
— Да-а, — Борис Семёнович вздохнул, — основательно потрёпан социализмом. Что, Фёдор, будешь делать как было?
— Сделаю. Там в общем-то не так уж страшно. Много чего сохранилось. Вот тут одна стена в гостиной — это был аквариум. Два стекла толстенных, между ними вода.
— Да-да, — Линда закивала головой, — я помню этот аквариум по фотографиям. Неужели можно снова его сделать?
— Мне отец говорил, — сказал Фёдор, — что эти стёкла так там и стоят. Их просто щитами сверху закрыли, чтоб, мол, знаешь, разобьются ненароком, вытаскивай их тогда. Так что щиты снимем, и пусть опять рыбки плавают, — улыбнулся он мечтательно.
— Невероятно! — восхищенно выдохнула Линда, и её глаза заблестели.
       Не откладывая, наметили план действий, Борис Семёнович позвонил, вошла Леночка с неизменным блокнотом наготове, он продиктовал записку Сергею и сказал, чтоб Петро отвёз Линду, которой уже не терпелось рассказать в лаборатории про новые идеи Бориса Семёновича.

— Уфологи всех стран, соединяйтесь! — воскликнул социолог, услышав новости.
— Дом они теперь уж точно как игрушку отделают, — заметил Сергей.
— Борис Семёнович сказал, — засмеялась Линда, - что дом потрёпан социализмом.
— Ишь ты, — ревниво проворчал социолог, — неплохо. Совсем неплохо.
— Почему же так получается, — размышляла Линда, — что действительно, социализм всё в такое состояние привёл? Потрёпанное?
— Потому что у него есть некоторые особенности, — ответил социолог и, оживившись, продолжал. — Вот я ставлю бутылку коньяка тому, кто за три дня назовет хотя бы один потребительский товар, который придуман, сделан и предложен потребителю нашим советским социализмом. Причём, заявляю, что такой товар есть. Условия ясны?
— Да уж, за три дня. Полно чего. Можно сразу назвать, — пожал плечами Сергей.
— Что, готов на бутылку? — живо повернулся к нему социолог.
— Запросто. Сейчас и назову. И не один, — отозвался Сергей.
— Сейчас не назовёшь, — уверенно сказал социолог. — Мне экзамены принимать, уезжаю на три дня. Назначаем стрелку, когда приеду. Идёт? Все, кто хочет, можете ему помогать. Я в своей бутылке уверен. К моему приезду, Серёжа, готовь. Вот тогда о социализме и поговорим.

      Три дня прошли в запарке. Работали до поздей ночи, но это было совершенно незаметно, потому что солнце долго шло вдоль горизонта, опускаясь за него чуть не в одиннадцать, и до часу ночи стоял сначала розовый, потом белесый вечер. Профессор не вставая сидел за расчётами установки, доцент чертил её схемы.
      Линда совсем перебралась жить в лабораторию, она с головой ушла в свои материалы, часто радостно хлопала в ладоши и бегала к Сергею рассказать, как здорово у неё всё получается.
     Ольга колдовала на кухне, листая свою затрёпанную поваренную книгу и стараясь каждый раз удивить Линду, приготовив что-нибудь такое, чего уж точно не едят в Америке. И ей это часто удавалось. Кислые щи на бараньих косточках, окрошка из домашнего кваса в жаркий полдень, заливное из местной рыбы калкана, грибная селянка, голубцы — всё это неизменно восхищало Линду к радости всего стола, а особенно Ольги.
      Сергей мучился с прокладкой кабелей, разводкой проводов, установкой приборов и сначала даже не думал над задачкой социолога, но потом обнаружил, что к его удивлению так вот навскидку никакой такой потребительский товар в голову не приходит. Возясь с проводами, стал перебирать разный ширпотреб. Магнитофон? Срисовали из-за бугра. Телевизор — тоже. Видеомагнитофон — нечего и говорить, подарок загнивающего. Видеокамера? Куда там! У нас её редко кто и видел. А теперь вот еще и лазерная техника…
      Спокойно, — остановил он себя, — что ж ты сразу за видеотехнику да за электронику взялся? Ты б ещё про компьютер вспомнил! Здесь мы, безусловно, отстали, пока клеймили буржуазную лженауку киберентику. Тут уж не о первенстве нужно думать и даже не о том, как догнать, а как бы совсем не потерять из виду. Давай-ка что попроще. Холодильник? Нет, это после них. Стиральная машина — тоже. Пылесос, миксер, тостер — всё не то. Электроутюг какой-нибудь и тот оттуда пришёл. А посудомоечная машина или кондиционер до нас ещё толком и не добрались. Да что же это? Батюшки! Неужели ничего?
      Сергей уже заволновался. Надо, думает, в такой области искать, где мы сильны. Например, спорт. Было время — золото с олимпиад мешками возили. Для спорта что-то наверняка сделали. Кроссовки? Нет, это Адидас старается. Виндсерфинг, акваланг, дельтаплан, скейтборд — сами названия не оставляют никакой надежды. А зимние виды спорта? Ведь это уже наше, природное. Ничего подобного! Спортивные сани — несбыточная мечта. Ни горные, ни обычные лыжи, ни даже современные лыжные палки и крепления не могли сделать сами, ждали подсказки. Да и по подсказке ничего из спортивного инвентаря толком сделать не можем. Каждый спортсмен старается иностранное достать.
      Ну ладно. Всё же спорт — область специфическая. Надо просто оглянуться вокруг себя, хоть что-то попадется на глаза. Электробритва? Нет. Пластиковые пакеты? Нет. У нас их еще недавно как подарки из-за границы везли. А использованные не выбрасывали, мыли и снова пользовались. Самоклеющиеся обои? Витражная пленка? Ну за что ни возьмись! Шариковую ручку и то у них позаимствовали.
      Сергея просто отчаяние охватило. Тут уж и не в коньяке дело. Получается, что наш социализм долдонил «Всё для человека, всё во имя человека», а как раз для человека-то, живого, конкретного, за семьдесят лет не умудрился сделать ничего, ровным счётом ничегошеньки. А если бы не было враждебного окружения, откуда бы взялись видеокамера и мобильник?
      Срок приближался, народ вокруг спрашивал, нашёл Сергей что-нибудь, или нет, но помочь никто не мог. Всех тоже захватил спор, гадали, какой-такой хитрый товар придумал социолог, и ждали его приезда с нетерпением.

      Ольга, зная, что социолог любит вкусно поесть, постаралась ему угодить, и ещё раз удивить Линду. Местные рыбаки как раз принесли на продажу сома. Ольга обрадовалась — отличный пирог будет.
      Кулинарные способности Ольги как всегда все хвалили, но в этот раз главным блюдом был несомненно задуманный социологом спектакль. Стол накрыли на веранде. День выдался на редкость тихий, ни ветерка. Солнце, прикрытое лёгким прозрачным экраном облаков, создавало в саду странный колорит, похожий скорее на подсветку театральных декораций. Деревья стояли не шелохнувшись и казались плоскими, а стриженый газон отсвечивал как единая поверхность сценической площадки.
      Социолог неторопливо располагался за столом, хитро поглядывая сквозь очки на обескураженного Сергея.
— Сдается мне, Серёжа, расстроил я тебя? — начал он ласково.
— Как же не расстраиваться? — вздохнул Сергей и поставил на стол бутылку коньяка. — Выходит, плевать хотел социализм на свой народ?
— Ну-ну. Не так всё страшно. Я же сказал, что есть такой товар, и само его название никаких сомнений не оставляет в том, что он придуман, произведён и выпущен в широкую продажу именно нашим социализмом. Причём, для всех, для каждого социалистического лагерника.
      Социолог хитро обвёл всю компанию прищуренными глазками за толстыми стёклами и выпрямившись объявил:
— Этот товар — авоська.
      За столом захохотали, а Линда растерянно спросила:
— Что это такое?
      Социолог, довольный произведённым эффектом, принялся ей объяснять, не забывая отдавать должное пирогу и рассыпаться в комплиментах Ольге:
— В словаре Даля — это ещё девятнадцатый век — есть такое слово, но означало оно нечто совсем иное, чем сейчас: «желанный случай, удача». А в советское время в академическом словаре «авоська» — это сетчатая сумка для продуктов, мелких предметов. Однако такое толкование не отражает всей глубины предмета. Ведь это вещица удивительная. Потребитель складывает её в карман, где она спокойно помещается не выпирая, и ходит с ней постоянно в надежде на счастливый случай, на удачу, то есть, на авось. Советская система была устроена так, что никто не мог предвидеть где, что и когда выбросят в продажу. Это могло случиться в самый неожиданный момент, в самом неожиданном месте и самым неожиданным товаром.
      Все, посмеиваясь и аппетитно управляясь с пирогом, кивали головами, но Линда слушала серьёзно, внимательно, как прилежный студент на лекции.
— Например, — дирижируя вилкой продолжал социолог, — пошёл потребитель в театр. И вдруг в антракте свежие огурцы в буфете дают. Ну что бы он делал без авоськи? Хоть в полы пиджака бери. А тут авоську из кармана достал, загрузил туда хоть два кило (если дадут в одни руки), досмотрел спектакль и довольный пришёл домой с покупкой.
      За столом засмеялись, Ольга приговаривала сквозь смех:
— Точно. Так и было.
      А доцент, посмеявшись, сказал уже серьёзно:
— Хорошо ты, Василий, обнажил. Наглядно. Я как-то не думал. Ведь делали же и по высшему классу. Вся космическая техника и первой в мире, и лучшей была. Только это же скорее для человечества, чем для человека. Или военная техника. Впрочем, она как раз не для человека, а против него. Да, получается, что ты прав.
      Единогласно решили, что коньяк социолог выиграл, и решили выпить по рюмке, сокрушаясь, что лучше б спорили на водку — к пирогу с сомом лучше подходит.
      Социолог поднял рюмку и сказал с пафосом:
— Я предлагаю тост за социализм! Не надо смеяться. Я серьёзно.
       Все замолчали, недоуменно уставились на него. А он, выдержав актёрскую паузу, невозмутимо продолжал:
— Выпьем, доедим этот необыкновенный пирог, а потом я всё объясню, и вы, уверяю вас, согласитесь, что выпить за него стоило.
      Его предложение приняли, занялись пирогом, нахваливая, а когда пришло время убирать посуду и готовить стол к чаю, Линда вызвалась помочь Ольге. Но профессор заявил, что помогать Ольге будет он, потому что философию социолога и так знает, а Линде интересно будет послушать. Народ, однако, зашумел, протестуя, все повставали, дружно унесли посуду на кухню, вместе накрыли стол к чаю и довольные уселись слушать дальше.
— Из моего розыгрыша, — продолжал своё выступление социолог, — получается, что социализм ничего для человека на сделал. Это совершенно не так. Да, социализм так и не смог решить проблему туалетной бумаги, но он сделал для человека столько, сколько капитализм не сделал и никогда не сделает. Социализм для каждого человека, подчеркиваю — для каждого - твёрдо обеспечил основное, без чего невозможно жить: работу, отдых, жилье, образование, лечение. Да только всё это люди считали естественным, нормальным, не замечали особенно-то. А вот что за колбасой очередь — ох, злило.
— Василий Степанович, — серьёзно и даже, что было ей совсем несвойственно, несколько задиристо сказала Линда. — Почему у вас всегда так получается: вы убедите нас в чем-нибудь, а потом сами же отказываетесь от этого? Ведь люди от социализма бежали, кто куда мог.
      Народ засмеялся, и было видно, что все давно привыкли к манере социолога строить свои высказывания на парадоксах. Как раз это в нём привлекало, устойчиво держало аудиторию на всём протяжении его пространных выступлений, без которых просто невозможно было представить себе жизнь в профессорской лаборатории. Долдонь он постоянно какие-нибудь свои одноплановые навязчивые идеи — вряд ли стали бы ждать всегда его приезда, слушать его с интересом, со вниманием.
      Социолог помолчал, накладывая в розетку ярко-оранжевого варенья из облепихи, отпил душистого чая, настоенного на листьях смордины, и сказал серьёзно:
— Сказать точнее, не совсем кто куда. Бежали в Америку, в Европу. А вот в Мексику что-то не густо было беглецов. Был один, да и тот ошибся. Или в Индию, скажем, тоже не рвались на улицах умирать. Из Мексики, кстати, в Америку всеми правдами и неправдами рвутся. Так, Линда?
— Да, действительно. Как только ни ухитряются! — она засмеялась. — Даже до такого додумались: копают под границей длинный подземный ход на территорию Штатов и тащат туда беременную женщину, которая вот-вот родит.
— Господи! — изумилась Ольга. — Зачем?
— Она там под землёй рожает, а по нашим законам ребёнок, родившийся на Американской территории, является американским гражданином.
— Вот так! — победно повёл очками социолог. — А ведь в Мексике тоже капитализм. Не в этом, выходит, дело. А что от нас бежали... Эх, — социолог вздохнул, — эх, всё дала история большевикам — самую большую, самую богатую в мире землю, народ мастеровитый да смекалистый, власть полную, безраздельную и бесконтрольную. Одного она им не дала — не дала она им ума. Ботинком по столу постучать — это они могли, для этого ума не надо. А вот понять, что такое хорошо и что такое плохо — это даже у их поэтов не получалось. Много было в Союзе плохого. Много. Но ведь не всё же. Хорошего тоже было немало. А в Америке, Линда, что же — всё хорошо?
— Нет, конечно. И у нас всякого хватает.
— Вот-вот. А у членов был бы ум бы — не держали б они народ взаперти, а наоборот — организовали группу трудящихся и за счёт профсоюза — в США. Да и за счёт партии можно бы, чем Гессу Холлу без толку платить.
— Да ведь вы, Василий Степанович, — с подковыркой сказал Сергей, — тоже, извините, членом были. Что ж не подсказали?
— Извиняю. Был. Даже ездил раз руководителем комсомольской группы в Австрию.
— Не помогло, получается?
— Получается.

      Социолог вдруг выпрямился, очки сверкнули, стало ясно, что у него возник некий замысел. И точно — он взглянул на Линду, на Сергея, как бы оценивая их способности быть проводниками его свежей идеи, удовлетворённо улыбнулся, сказал оживлённо:
— Предлагаю социологическую игру. Линда, Сергей и я играем, остальные зрители, судьи и счётная комиссия. Мы с Сергеем остаемся за столом.
— Я снимаю видеофильм, — крикнула Линда, вскакивая.
— Хорошо. Зрителей прошу распологаться свободно.
      В зрителях оказались профессор, доцент и Ольга. Они устроились в креслах в предвкушении наверняка интересного и содержательного развлечения.
— Берём две средние семьи семидесятых годов, советскую и американскую, — объяснял социолог условия игры. — Наша семья — Иван да Марья, трое детей у них — парень-студент, мальчик и девочка — школьники. Ты, Сергей, играешь за них. За американцев я и для контроля — Линда. У них — Джон и Мэри, трое таких же детей. Иван и Джон — заводские токаря, один в Саратове, другой в Детройте. Марья и Мэри — на швейной фабрике работают. Иван да Марья приехали в Америку по путевке профсоюза.
      Профессор и доцент своим преподавательским опытом поняли, что это хорошо отработанная социологом оригинальная схема занятия со студентами, но тем более было интересно посмотреть на игру и с педагогической точки зрения.
      Социолог перешёл к созданию необходимой атмосферы:
— Сидят они, вот как мы сейчас с Серёжей. По рюмочке налили, — он не спеша выполнил это действие. — За столом сидят у Джона и Мэри дома в Америке, говорят за жизнь. Джон спрашивает:
— Ты, Иван, сколько получаешь? — социолог вопросительно посмотрел на Сергея.
— Ну... рублей двести пятьдесят он в то время уж точно заколачивал, — неуверенно начал Сергей.
— Так и говори — я получаю двести пятьдесят, ты же играешь Ивана,  — режиссировал социолог.
— А вы, зрители, запоминайте цифры, будете подсказывать, — обратился он к залу, затем продолжал вести игру:
— А Марья сколько получает?
— Пожалуй, сто пятьдесят, — ответил Сергей.
— Вместе у них четыреста выходит, запоминайте, — кивнул он зрителям, а Линде пояснил: - В месяц. Нам так привычнее, чем за год, как у вас.
— А у тебя, Джон, какой доход — спросил Сергей, активно включаясь в игру к удовольствию социолога.
— Пожалуй, двадцать шесть тысяч в год и у жены ещё двадцать две, получается сорок восемь, или четыре тысячи на семью в месяц. Так, Линда?
— Да, средний доход примерно такой, — ответила Линда, не отрываясь от камеры.
— Ничего себе, — Сергей озадаченно посмотрел на Линду. — Да ведь ещё и доллар тогда четыре рубля стоил. Что же — у Джона в сорок раз больше что ли?
— Ой, Иван, не скажи, — хитро улыбнулся социолог. — Давай сперва посмотрим, у кого сколько, так сказать, на руки. Сколько с твоей семьи, Иван, удержат — подоходный, профсоюзные?
— Точно не помню, как тогда было. Пожалуй, рублей тридцать. На руки — триста семьдесят.
— А с Джоновой семьи? Налоги удержат, медицинскую страховку, пенсионный фонд. Сколько, Линда?
— У него на детей будут льготы. Может быть, процентов двадцать пять вычтут.
— Значит, тысячу долларов долой. На руки три тысячи.
— Всё равно не слабо, — вздохнул Сергей.
— Это Иван, ещё далеко не всё. Ты свою двухкомнатную квартиру за сколько купил?
— Ни за сколько. Бесплатно получил.
— Тут Джон, наверно, не поймёт, — сказал социолог. — Верно, Линда? Спросит, наверняка: «Что значит, получил?»
— То и значит - получил, — уверенно ответил Сергей. — От завода дали.
— И сколько ты за неё платишь?
— Всего — квартплата, отопление, свет, газ — рублей тридцать набегает.
      Социолог повернулся к зрителям:
— Сколько у Ивана остается?
      Ответили хором:
— Триста сорок.
— А у тебя с жильём как, Джон? — входя в роль, спросил Сергей.
— Ох, и не спрашивай, — социолог артистично изобразил Джона. — Кондоминиум этот десять лет назад за двести пятьдесят тысяч купил. Заём в банке взял. Под семь процентов годовых. Долг плачу, двадцать лет ещё выплачивать. Плюс налог на недвижимость. Отопление ужас сколько жрёт. Ну и электричество, газ, вода. В общем, две тыщи выходит.
— В год?
      Вопрос прозвучал так непосредственно, что было ясно — не Иван спрашивает, а сам Сергей.
— Ответь ему, Линда, — сказал социолог. — А то мне не поверит.
— Конечно, в месяц, Серёжа. Жилье у нас очень дорогое.
— Подождите, что же у него остаётся?
— Тысяча всего, — живо подсказал зал.
— Это ж меньше половины, — удивился Сергей.
— Нет, Ваня, и этого не остается. Есть и другие расходы, так сказать, по мелочи — машина на три года в рассрочку (под проценты, разумеется), страховка машины, парковка, на бензин много уходит, за телефон, за телевизор... На всё про всё и в семьсот не уложишься. Уже триста осталось. А у тебя, Иван, всё те же твои триста сорок. Правильно, зрители?
— Правильно.
— И даже за телевизор? — Сергей, похоже, совсем вытеснял из игры своего героя Ивана. — А у нас бесплатно. Правда, всего четыре канала.
— Ну, Джон может и четыреста четыре смотреть, только чем больше каналов хочешь, тем больше надо платить. А по правде сказать, на этих сотнях каналов всё одно и то же.
— Что же получается, Джон? Не так уж и густо у тебя остается.
       Социолог удовлетворенно кивнул, радуясь, что игра удалась, и чтобы направить её в нужное русло, подал реплику:
— Подожди, Иван, может, у тебя медицинская страховка больших денег стоит?
— А что это такое? — отлично отреагировал за Ивана вошедший во вкус Сергей.
— Ну, если заболеешь, в больницу попадёшь — страховка нужна, иначе никаких денег не хватит.
— Не понимаю, о чём ты говоришь.
      На Сергея явно накатило вдохновение. Он окончательно вошёл в роль и уже играл, как на сцене.
— Прихворну — в больницу пойду, — продолжал он, — никто с меня ни копейки не потребует. Лечить будут, сколько надо, лекарства давать, уколы делать — всё бесплатно. Врача на дом вызвать можно. Особенно если детишки приболеют. Тоже бесплатно.
— Смотри ты, — подыграл ему социолог, — а у нас-то болеть не приведи Господи. Мне хоть и повезло — медицинская страховка от работы есть, но всё равно траты большие. На зубы страховки нет, а к дантисту попадёшь — без пятисот долларов не отпустит. И это минимум. А что посерьёзнее — так и всю тысячу выложишь. Да и к любому доктору пойди — десятку за визит, и насчитает наверняка больше, чем страховка покроет. Да ещё лекарства. В общем, на семью каждый месяц долларов двести точно уж клади. И это в лучшем случае, если до больницы дело не дойдет. А чтоб врач на дом пришёл — я такого и не слышал.
      Линда в восторге от этого импровизированного спектакля профессионально работала с камерой, снимая всех участников игры, что воодушевляло их ещё больше.
— Вот, Ваня, ты уже и сильно впереди, — ласково пропел социолог. — Какой у нас там счет? Сколько у Джона в кармане?
— Сотня, — донеслось из зала.
— А ты, Ваня, ещё и про детишек вспомни. Сколько за их учебу платишь?
— Нисколько я не плачу, — роль у Сергея получалась всё достовернее, что объяснялось не столько его актёрским талантом, сколько естественностью прекрасно знакомого ему материала — советского образа жизни тех лет. — Дочь и младший сын в школе. Старший в институте уже, так ему ещё за учёбу стипендию дают. Чепуха, конечно, пятьдесят рублей всего, но всё же.
— Как это за учёбу дают? — убедительно изумился за Джона социолог. — Кто даёт?
— Государство, кто?
— Что, просто так даёт? Не в долг?
— Вот, чудак — никак не поймет, — Сергей с театральным возмущением повернулся к видеокамере, стараясь для Линды — никакой не долг, платят да и всё. А если хорошо учится, то и неплохую стипендию может заработать.
— Ну и дела! — покрутил Джон-социолог головой. — Ведь из меня это образование все жилы вытянуло!
      Зрители засмеялись и даже Линда прыснула за камерой — так правдоподобно было сыграно отчаяние.
      Социолога, как профессионального актера, не сбила реакция зала, и он продолжал удрученно:
— Это самые большие расходы. Мой старший тоже в колледже. И не в таком уж дорогом. А всё равно двадцать две тыщи в год отдай
— Да ты чего, шутишь? — Сергей вытаращил глаза, поддерживая накал игры. — Где ж ты их возьмёшь?
— И не спрашивай. Заём в банке. Выучится — будет пятнадцать лет выплачивать. С процентами. Да и не всё заём покрывает, частично доплачиваем. За учебники тоже плати. А они дорогие. Дочь в общественной школе, так ей бесплатно. А младшего сына решили в частную школу отдать. Ведь в общественной школе какое образование? Так, видимость одна. И потом, девчонка всё же другое дело. Для неё главное — удачно замуж выйти. А с парнем сложнее. Во-первых, в общественной школе порядок совсем не тот. Там и наркотики, и хулиганство. Во-вторых, после такой школы ни в какой приличный колледж не попасть. Так что тянем частную — а это двадцать тысяч в год.
      Монолог был сыгран отлично. Но материал так задевал и зрителей, и актёров, что игра приобрела не только театральный, но и житейский интерес.
— Ё-моё! — Сергей, похоже, действительно был поражён. — Откуда ж у тебя такие деньги?
— Опять же заём. Кое-что школа подкидывает — он у меня неплохо учится. Частные фонды малость помогают. А в общем-то, как видишь, вся наша жизнь в долгах — и для нас, и для детей наших. Только бы работу не потерять.
— Что значит, потерять? Кошелёк это что ли? — реплика прозвучала несколько наигранно, поскольку Сергей уже на собственном послесоветском опыте знал, что такое потерять работу, следовательно, играл теперь только недоумение Ивана прошлых лет.
— А что, Иван,   у вас разве без работы не остаются?
— Была бы шея, — засмеялся Иван-Сергей, — работа на неё всегда найдется. Захочешь — без работы не останешься. А у вас, Джон, такое случается?
— Не говори к ночи, Иван. Ничего страшнее для нас нет. Потерять работу много легче, чем найти. У меня два раза такое было. Даже вспоминать не хочу. Потеряешь работу — потеряешь всё. И дом банк заберёт, если платить не сможешь. Поэтому без счета в банке на чёрный день жить у нас невозможно. Как хочешь крутись, но урывай, да откладывай.
— Я что-то не понял, Джон. Что значит — банк дом заберёт? А ты с семьёй куда же?
— Это моя головная боль, а не банка.
— Ничего себе, дела, — Сергей почесал затылок.
— А ты как думал? Зато, видишь, дом неплохой, и машину недавно новую взял.
— Да уж, машина у тебя — загляденье, — с неподдельной завистью вздохнул за Ивана Сергей. — Мне такой и во сне не видать.
— Вроде бы ничего машина, — улыбнулся за Джона социолог. — Только на бензин уходит чуть не столько, сколько на пропитание.
— Иди ты!
— Точно тебе говорю. И проценты рассрочки высоковаты. За три года получится, что полторы стоимости машины выплачу. И если, не дай, конечно, Всевышний, разобью, то машины не будет, а платить рассрочку буду всё равно.
— Что ты тут мне ни говори, Джон, а была б у меня такая машина, во всём бы себе отказал, но ездил бы.
     Реплика была сказана с такой страстью, что было понятно — это уже не игра, а от души.
 
      Благодарные зрители захлопали, Сергей даже несколько смутился, а социолог, как счастливый режиссёр на премьере, встал и театрально раскланялся. А потом продолжал уже в повествовательном жанре:
— А жены трудящихся, понятное дело, по магазинам бы походили. Тут уж Марья только бы ахать успевала. Такого она не только видеть не могла, а и представить даже. Зашли бы они утречком в супермаркет, а там чего только нет. И мясо, какое хочешь, и рыба, и птица. Индейки лежат — не поднять. Овощи отборные. А фруктов, фруктов! Ананасы горкой. А много чего Марья и знать не знала, и видеть не видела. И всё чистое, аккуратное, свежее. Глянь-ка — зелень как с грядки. И сверху на неё водичка пшикает!
— Да что же это, — изумилась бы она, — всего полно и очередей нету. Ведь к вечеру расхватают — что же народ не бежит, не толпится?
— Как это так, расхватают? — удивится Мэри. — Хоть утром, хоть вечером — то же самое будет.
      Не поверила бы Марья, поздно вечером, специально бы в магазин заглянула. И точно: всё то же самое лежит. Такое же свежее. И водичка так же пшикает. Невероятно!
— И вы всё это покупаете? — спросит Марья.
— Конечно. Еда у нас дешёвая. На неё мы мало тратим.
— Ишь ты. А ведь у нас-то основные деньги на еду уходят.
     Но с магазинами одежды получилось бы по-другому. Увидела бы Марья в витрине ошаленное платье:
— Давай зайдём!
— Нет, — сказала бы Мэри, — такие магазины не для нас. Зайти можно, но что толку? Здесь платье две моих месячных зарплаты стоит. А этого платья — в горсти спрятать можно. Мы уж вот давай вот сюда, попроще.
— Да что же тут смотреть? Майки одни. Ничего приличного, — расстроилась бы Марья.
      А по магазинам ходючи, разговорились бы женщины. И узнала бы Марья, что в Америке ни дородового, ни послеродового оплаченного отпусков нет.
— Я, — посмеялась бы Мэри, — чуть не на работе каждый раз рожала. Ходила буквально до последнего дня. После родов тоже — три дня дома, и снова на работу. Как ты говоришь? У вас до родов два месяца и после родов два да ещё за всё полная зарплата? Какой бы хозяин у нас на такое согласился?
— И потом, для детей у нас много чего, — сказала бы Марья, — ясли, садик, пионерские лагеря каждое лето. Всё, считай, бесплатно. Мой младший даже в Артек ездил. В Крым. За хорошую учёбу.
      Короче, поговорили бы трудящиеся, походили, посидели, посчитали. Оно бы, вроде, по-разному получалось. Скажем, в Америке много дороже хлеб и картошка, зато сильно дешевле мясо и особенно куры. Дешёвые машины, но дорогой бензин. Подешевле синтетические тряпки, а вот книги в сто раз дороже. Или, скажем, телевизор. Приедет наш турист на запад, смотрит — телевизор всего четыреста долларов стоит. А у нас он — пятьсот рублей. Значит, Джон за один месячный заработок десять телевизоров может купить, а Иван и одного не купит. Однако вот что учесть надо: Иван один раз заплатил и всё — на десять лет. А Джон каждый месяц самое малое тридцать долларов будет платить за десяток каналов. Значит, за год он столько выплатит, сколько сам телевизор стоит. А за десять лет он как раз столько и заплатит, сколько Иван за свой отдал.
      В конце-концов оказалось бы, что если в те годы в СССР семья получала четыреста рэ в месяц, то она жила приблизительно так, как американская, получающая четыре тысячи баксов в месяц. В чём-то хуже, в чём-то лучше, но в общем-то сравнимо. Иначе говоря, нужно было бы не за доллар четыре рубля платить, а за рубль — десять долларов.
      А потом ещё бы оказалось, что отпуск у Джона всего десять дней и за свой счёт, а у Ивана двадцать один, плюс выходные — считай, месяц получается, и зарплата за отпуск полностью идёт. Джон уж и не помнит, когда в свой отпуск отдыхал — подрабатывает. И детки тоже. У Ивана старший студенчествует и о работе даже не помышляет. А у Джона студент на все лето к фермерам нанимается. Даже и средний сын на каникулах в Мак-Дональдсе работает. В отпуск Джон опять же только за свой счет может поехать, а Ивану профсоюз путевку в санаторий оплатит. Плюс к отпускным, имей ввиду.
      У Ивана кроме квартиры еще и дачка есть, земли шесть соток. Джон на это скажет:
— Ну, Иван, ты прямо как миллионер живёшь. Летний дом у тебя.
— Дом, по правде говоря, громко сказано. Но огородик развести, шашлычок пожарить, посидеть с закуской — это есть где. Вот сейчас баньку на участке с сыном строим.
      А потом показали бы Ивану да Марье чёрные районы Детройта, рассказали бы про наркотики, про спид, про детскую проституцию, про педофилию, про воровство детей. Прошёл бы у Марьи с Иваном мороз по спине — ведь и слыхом они не слыхали тогда обо всей этой гадости, о жути такой. Покрутил бы Иван головой да и сказал бы:
— Нет уж, Маш, я уж у себя поживу, чем детей под такое подставлять. Хоть пусть и без машины, да без ананасов. Ни квартиру, ни работу, ни зарплату, ни дачку нашу никто у нас не отберёт. На трёхкомнатную в очереди стоим. Будь спокойна, Маш, не пропадём.
— И правда, Иван, — откликнулась бы Марья. — Далась тебе эта машина! Зато метро у нас — красота. Не то что ихние норы заплёванные. Поехали домой, Вань.
      И никто бы никуда не разбежался, чего большевики по глупости своей так боялись.
— А если б Джон к Ивану приехал? — спросил доцент. — Что бы он сказал? А, Линда?
      Пока Линда думала, как ответить покорректнее, социолог не выдержал:
— Да зачем Линду спрашивать? Мы и сами знаем. Потолкались бы они с Мэри в наших очередях, помяли бы их в наших автобусах, облаяли бы наши продавщицы, и сказал бы Джон: «Давай-ка, Мэри, уносим отсюда ноги».
      Все засмеялись, а социолог подытожил:
— Так что, поездили бы люди туда-сюда, да и успокоились бы. Глядишь, что-то хорошее в гостях друг у друга присмотрели, да и у себя постарались наладить.
— А что же у вас, Василь Степаныч, опыт с Австрией-то не удался? — напомнил настырно Сергей.
— А понял я тогда, — вздохнув ответил социолог, — разбежаться — не разбежались бы, но социализм ещё бы раньше рухнул.
— Почему?! — крикнули одновременно уже несколько голосов.
— А потому что яркий жульнический базар народу больше нравится, чем справедливая серая очередь за пайком, — сказал социолог с завершающей интонацией и встал, показывая, что игра окончена.
      Повисла недоуменная тишина, только профессор, восхищенно посмотрев на социолога, сказал: «Отлично, Василий. Можно высекать на могильном камне Союза» — и ушёл к себе наверх.

      Доцент отправился за ним, Ольга принялась убирать со стола. Сергею тоже нужно было идти работать, но он всё медлил, видя, что Линда нерешительно крутится вокруг социолога, собираясь, видимо, о чём-то его спросить. Он уже хотел прийти ей на помощь, но она решилась сама:
— Извините, Василий Степанович, я понимаю, что им, — она повела рукой вокруг,  — всё ясно, это их жизнь. Но мне труднее понять вашу позицию. То у вас получается - социализм ни на что не годен, то это просто рай на земле. А жестокий капитализм вдруг оказывается привлекательным. Я бы хотела всё-таки разобраться в ваших оценках.
— Да ведь я не оценщик, Линдочка. И не проповедник. Я скорее демонстратор. Или наблюдатель. Примерно такой же, как вот ты — журналист. Убеждать в чём-то людей — дело нехорошее, потому что убедить их можно в чём угодно. В любой глупости. У нас это особенно стало заметно с приходом, так сказать, гласности.
      Один прохиндей, к примеру, сразу понял, что такое свобода слова, и начал печатать в газетах заклинания, которые от всего лечат, если их вырезать и съесть. Так веришь ли — вырезали и ели. Вопросы только задавали, можно ли водой запивать. А прохиндей ещё прибыльнее дело нашёл — стал продавать лечебные магнитофонные кассеты, заряженные его молчанием. Раскупали.
      Социолог не стал уж приводить примеры даже большей глупости убеждаемых, когда другой целитель склонил массы людей пить мочу. Можно с точностью предсказать следующее гениальное открытие целителя. И ведь будут есть. Будут жарить и есть.
      Эти неэстетичные иллюстрации социолог заменил более приличными, хотя и не менее вредоносными:
— Можно убедить людей, что корова — священное животное, и они будут умирать от голода среди бродящих по улице коров. Или в том убедить, что подлетающая к земле комета заберёт в рай всех, кто покончит жизнь самоубийством. И люди наденут тапочки, лягут рядком и выпьют яд. Кореш один, как ты знаешь (кстати, его фамилия «Кореш» — на русском жаргоне означает «друг»), даже сумел уговорить людей закрыться в доме и сжечь себя заживо вместе со своими детьми.
      А уж уверить людей в том, что общество, где немногие жируют за счет многих, гораздо лучше, чем общество, где все живут своим трудом — это вообще раз плюнуть. Так что я, Линда, никого ни в чём убеждать не собираюсь.
      Вот что, — тронул он её за руку, — я написал некоторые свои соображения на эту тему. Опубликовать их невозможно, именно потому, что у издателей возникают такие же недоумения, как у тебя. Я дам их тебе. Почитай, раз интересуешься. Идёт?
— Спасибо. Я с удовольствием, — она вдруг засмеялась. — Интересное совпадение получилось: Максим примерно то же самое мне сказал и просил передать профессору свои заметки о разных социальных системах. Может быть, вам тоже будет любопытно посмотреть? Попросите профессора.
— Пожалуй, я бы взглянул. Сейчас мне уже ехать пора, тогда уж в следующий приезд.

      В поезде по дороге в Калининград Василий Степанович задумался о том, почему люди так хотят, чтобы кто-нибудь им сказал, что хорошо и что плохо. Причём, добиваются всегда крайних определений, никак не желая видеть полутонов. Вот ведь, когда утомлённому бесплатностью совку впиливали в раскрытый рот, что, мол, развали свою страну — и будешь жить, как в Америке, то подумавши своим умом, надо было, прежде чем менять орудия труда на когти и клювы, задать по крайней мере два вопроса: «Как в какой Америке — в Северной, Центральной или Южной?» и «Как кто в Америке — как владелец казино или как владелец коробки из-под холодильника?».
      Или такое тоже: придумали формулу, что социализм — это равенство в бедности, хотя глупость утверждения очевидна. Богатство и бедность — понятия относительные и возникают лишь про сравнении. В равенстве не может быть ни богатства, ни бедности. Если сравнивать с миллионером, то советский человек был беден, а если с бездомным — то ого-го как богат.
      Но не желает человек рассуждать, а желает получить готовый ответ, желает, чтоб некий кудесник за него всё решил. Чудес хочется.


Чудеса

      Чудеса, вне сомнения, бывают. Более того, происходят постоянно. Только свойство их таково, что когда они совершаются, то перестают казаться чудесами, хотя и продолжают ими быть.
      Например, если бы к одному обыкновенному, типа научному, так сказать, работнику, учёными талантами не отягощённому, в его скромную квартирку пришёл волшебник и сказал:
— Вот обнаружил бы ты в один прекрасный для тебя день, что ты миллиардер. И не в деревянных, обнаружил, а в самой что ни на есть капусте. Было бы это чудом?
       Что бы он ответил? Скорей всего:
— Оставьте ваши шуточки. Это, конечно, да, было бы чудом, но чудес не бывает.
      Однако, так и случилось. А скажи кому — отмахнутся: детишкам заливайте про капусту. Будто мы не знаем, откуда миллиардеры берутся — ловкость рук, и никаких чудес.
      И что интересно: даже сам как бы работник никаким чудом теперь всё это не считает, а считает совершенно нормальным явлением. И суды английские тоже так считают.

      Да это ещё цветики! Вот, допустим, в начале двадцатого века сказал бы русскому царю некий кудесник:
— Твоя большая и сильная страна скоро будет воевать с немцем. Сперва тяжеловато пойдёт, но потом саданут русские немцу под дых с юга, а с запада союзники поднажмут. Ещё совсем малость — и нет супостата.
      Но тут вдруг выскочит из швейцарских гор красный карлик — маленький, лысый, бородка козлиная рыжая, по-русски говорит иностранными словами, да к тому же и картавит — ничего не понять.
      И вот он такими речами объяснит, что победа русскому народу не нужна, а нужно поражение, поэтому войну надо врагу добровольно проиграть, отдать ему лучшие земли, оставить себе как бы московское княжество. Хватит, мол, вам. И народ не перекрестит его, чтоб сгинул, а вознесёт выше, чем тебя, царь.
      А карлику покажется, что людей в теперь уже маленькой стране  многовато. И станет он их изводить. Начнёт с самых умных. Одних перебьёт, других разгонит, куда подальше. И опять решит, что всё равно лишних много. Тогда скажет народу, чтоб сами друг друга истребляли. Отец чтоб сына, сын отца, брат брата. Ну и всех прочих без рабору. И люди с песнями бросятся всё это делать.
      Тебя, царь, тоже, со всей твоей семьей, с детишками большими и маленькими, прямо в подвале и порешат, хоть ты и сам добровольно царем быть откажешься.
Всю свою страну народ сам разгромит, и начнется страшный голод, невиданный.
И после всего этого те, кто останется жив, карлика вознесут ещё выше, и даже после его смерти сохранят, как фараона, и будут ходить ему поклоняться.
      Посмеялся бы царь, сказал бы:
— Сказка, конечно, страшная. Но я ведь уже вышел из того возраста, когда верят чудесам..
      Однако произошло оно, произошло такое совершенно невероятное чудо. И никто этого чудом не называет, хотя подумать — так какого же ещё рожна надо?

      Или вот другой кудесник. Как его ни ругай, как ни хвали, но чудотворцем признать придётся. Судите сами: в разбитой, разрушенной, разваленной гвардией карлика стране, понёсшей колоссальные территориальные, материальные и человеческие потери, лишившейся промышленности, науки и учёных, в такой стране всего за пару десятков лет возрождены старые и открыты новые университеты и институты, заново создана наука, построены современные заводы, мощные гидростанции, прорыты каналы, проведены новые железные дороги. В стране, считавшейся технически отсталой, вдруг появляются современнейшие самолёты, которые бьют рекорд за рекордом, поражая Америку дальними и сложными перелётами. В Москве построено лучшее в мире метро. Создана такая военная техника, которая и не снилась ни одной другой армии. Лучше немецкой! И много лучше американской. Весь мир тогда считал, что этот неслыханный рывок — экономическое чудо. А разве нет?
      Потом война. Кадровая армия разбита. Захвачены важнейшие территории страны, где была почти вся промышленность. Москва уже дрожит в окулярах биноклей германских генералов. Ленинград умирает голодной смертью. Немцы со сталинградского берега жгут баржи и вот-вот перережут единственную артерию, через которую поступает кровь войны — нефть. Уже готовы полированные гранитные блоки для обелиска в честь немецкой победы. И резонно — никакая страна при таком разгроме не могла бы больше сопротивляться.
      Но заводы под бомбами и наступающими на пятки вражескими танкам чуть не на руках перетащены на Урал, зимой пущены в ход и делают лучшие в мире танки, пушки и невиданное ракетное оружие. В Сталинграде немецкие войска, победным маршем прошедшие тысячи километров, не могут сделать нескольких шагов до Волги. И вот уже Красная Армия, считавшаяся уничтоженной, гонит врага до Эльбы и завершает войну победой.
      Если не назвать это чудом, то как? А насчёт того, какой ценой, так разве ж у чудотворцев спрашивают стоимость чудес? Все знают, что это не дешёвка.
      А после сорок пятого? Нам, живущим в конвульсиях реставрации капитализма в Росии, не может показаться ничем иным, кроме как чудом, стремительное послевоенное возрождение Союза. Всего через несколько лет жизнь стала налаживаться, и страна отстраивалась поразительными темпами. А ведь всё было порушено, разбито, сожжено.
      Надо заметить, кстати, что и довоенный индустриальный рывок и послевоенный совершал экономически неэффективный социализм. Причём, без грабежа колоний. Что же это эффективный капитализм уже двадцать лет корёжит жизнь народа и всё никак её не наладит? Хотя ведь ни войны не было, ни бомбёжек, ни пожаров. Впрочем, что я? Себе-то берегуси перелётные жизнь за счёт остальных-прочих так наладили, уж так наладили - не знают, что ещё придумать, каких золотых унитазов с музыкой в своих дворцах понаставить, каких яхт и футболистов накупить.
      Спрашивать или не спрашивать — потерпел бы такое Сталин или нет? И правильно бы сделал или нет?
      Ничего не скажешь, был Сталин чудотворцем, был. Взять хотя бы: кто мог убедить французов взорвать Собор Парижской Богоматери? Или немцев — Кёльнский собор? Только чародей и никто больше. Тогда как же назвать того, кто убедил народ взорвать самый большой в мире православный храм?
      Вот тоже чудо — в России нет хлеба. Черчилль удивлялся. А что тут удивляться? Это чудо не такое уж и сложное. Его и Ленин сотворял, и Сталин не отставал. После войны, помню, в нашем глухом районном городишке на полках магазинов — чёрная икра, красная икра, крабы, ананасы консервированные, шампанское, коньяки армянские (опять же Черчилль вспоминается — любитель был). А хлеба, муки, круп в самой хлебной стране мира нет. В очередях ночевали, номера на руках химическим карандашом слюнявили. Скажите экономисты — такое без чудес возможно?

      Или, экономисты, такое скажите. Если в Америке, предположим, президент поздним вечером объявит, что с завтрашнего утра все ваши доллары недействительны. И в карманах, и в банках, и под матрацем тоже. Можете их выбросить, или стенку оклеить, если у вас их много. А будут действительны совсем другие. Что в этом случае спасёт Америку от абсолютно неизбежного краха? Ничто не спасёт. Даже чудо.
      А я прекрасно помню, как мы из красных тридцаток голубей делали и как деньги ветром по улице гоняло. И ничего. Никакого краха. Наоборот, лучше стало.
Оно, правду сказать, чудо это, грубоватое было, прямо скажем, топорное.
      В той же Америке, хоть тоже манеры изяществом не блещут, но народ от излишка денег освобождают всё же аккуратнее. Могут даже деньги вообще не отбирать, но их чудесным образом становится всё меньше, хотя как ни пересчитывай — сколько было, столько и осталось. Просто цены всё время вверх ползут, и хоть все чувствуют, как в их карманы деликатная рука глубже и глубже проникает, но поскольку процесс постоянен, к нему уже привыкли. А что на те же деньги купить гораздо меньше можно, так на то он и свободный рынок. В общем, это неброское чудо проходит как бы незамеченным.
      Есть, однако, и там более резкие движения. Работает работник или работница на фирме, хорошо работают, много лет. Ему (или ей) за это в качестве награды фирма часть зарплаты не деньгами платит, а акциями пенсионного фонда. Акции растут, фонд накапливается, работники радуются. Каждый месяц сообщение приходит — сколько уже там накапало. Сладко мечтают работник и работница, что купят, когда до пенсии дотянут. Это попозже, кстати, случится, чем у нас было — только с шестидесяти пяти, хоть ему, хоть ей. И вот осталось им до этих самых заветных шестидесяти пяти всего пару лет, вот-вот уже рукой достать до фонда своего кровного, всей жизнью накопленного. И тут бац — фирма объявляет банкротство. Можно из акций голубей делать. Тоже ведь чудо — вчера были деньги, и немалые были, а сегодня ценные бумаги, да только без цены. И других ценных бумаг никто взамен не даст.
      Ради справедливости надо признать, что у нас в сорок шестом чудо было всё же не настолько полным. Ведь красные тридцатки вечером упразднили, а утром всем зарплату новенькими двадцатьпятками выдали. Тогда как разорившаяся фирма только руководству миллионы где-то нашла («золотой парашют» называется). А с работником или с работницей разговор окончен.

      Нет слов, Сталин — фигура легендарная. Легенд вокруг наросло! Вот, мол, целые народы переселял. Как будто это чудо какое. Вон Рузвельт своих японцев точно так же. И все считают — нормально. Никогда это для американцев чудом не было — индейцев по всей стране гоняли, из Африки в трюмах столько народу напереселяли, что теперь не знают, куда от него деваться.
      Или вот людей стрелять без суда и следствия. Тут уж вообще никаких чудес. Обычное дело. Юрист Ульянов придумал. Ну и Сталин следовал. Между прочим, когда у нас по «суду Вышинского» стреляли, в Америке по «самосуду Линча» вешали. Недавно журнал «Тайм» опубликовал ностальгическую фотографию тех лет — возле повешенного девушка с жизнерадостной американской улыбкой фотографируется. Показывала потом, наверное, всем, гордилась.

      Любят люди чудеса, любят. Чудотворцам поклоняются. Не могут жить без чудес, без чудотворцев. Потому и творят их себе сами. Только каждый раз путаются — что считать чудом, а что не считать. Логика тут не помогает.
      Впрочем, чудеса и логика — понятия несовместимые. Один государство развалил — его за это в мавзолей положили. Другой снова собрал — его за это вынесли.

      Но с Россией понятно. Это ж страна чудес. Все привыкли. Вот представим себе, что наш президент — либо первый, либо второй — какая разница? — пригласил к себе американского президента, тоже неважно, какого, ну например, по имени Рон. И английского премьера пригласил, по имени, к примеру, Марго. Наш президент Рона водочкой поит, так что тот Большим симфоническим дирижировать пустился, Маргоше русскую шубу дарит. Итальянской фирмы. И вечерком за дружеской беседой говорит им наш президент:
— Если вы, друзья мои, хотите, чтобы Россия считала ваши страны цивилизованными, то вы должны перестроиться.
      Вот ты, Роник, Калифорнию отдай Мексике и у Нью-Мексико это самое Нью тоже убери. Ведь твоя страна эти штаты недавно силой у соседа оттяпала. Это же несправедливо. Кубе подари Флориду — всё равно там английского никто не понимает. Ну и Аляску-то, Роник, ты уж того, дорогой, верни. Мы ж понимаем, что это было надувательство. Как за стеклянные бусы. Опять же и границы общей с Аляской у вас нет. Я уж тебе о всяких заморских территориях не говорю. Гаваи, там, Пуэрто-Рико, острова девственные и прочее — это, само собой разумеется, прекращать надо. Некрасиво получается — империя, да ещё и с колониями.
      И тебе, Марго, кстати хочу сказать — не по-джентльментски поступаешь с островами этими аргентинскими. Ведь они от твоего острова за тридевять морей. Нехорошо. А уж с Ирландией просто срам! Отхватили кусок у суверенного государства и возвращать не желаете. Парни на твоих глазах с голоду поумирали, а у тебя б, леди, хоть бы сердце дрогнуло. Это же одна страна, зачем её расчленять? Отпусти ты эту несчастную Северную Ирландию, пусть воссоединяются. И вообще, надо от имперского мышления отказываться. Не дело это — до сих пор у тебя, Марго, колонии от мечтаний о мировом господстве остались. Немедленно ото всех откажись!
      У себя дома, ребята, тоже всё перестройте. Промышленность не нужна. Заводы позакрывать надо. А какие останутся, там рабочим не платить — перебьются. И армии свои, понятно, распустите. Военные базы у вас по всему миру — стыдуха! Подумать только, Рон, — у тебя на Кубе, считай, чуть не в нашей Советской стране — база до сих пор! Как и не было там нашей революции. В общем, прекращайте мускулы наращивать. Какой век-то на дворе, оглянитесь.
      Давайте дружно перестроимся, а мы вам за это — по Нобелевке. Тебе, Марго, бриллиант в Якутии хороший откопаем, а тебе, Роник, — и подмигнет ему наш президент, — тебе (есть тут у меня кое-какие связи) тебе устроим русские блины рекламировать. Подзаработаешь малость. Странам вашим деньжат взаймы дадим под высокий процент, и если будете аккуратно проценты всё время выплачивать, то со временем, пусть не сразу, будем считать вас цивилизованными. Так что, давайте-ка веселее — по домам, да за работу!
      Вернулись они в свои страны, объявили всё это народу, а тот возликовал.
В Америке демонстрации, марши, песни, речи. Правильно! — кричат. — Одобряем! На кой фиг-фак нам эта Флорида. В Гренландию будем ездить загорать да купаться. И другое все — Калифорнии там всякие, да Гаваи. Ни к чему это нам. Хватит и Айовы. Процесс пошёл!
      И в Англии тоже движение. Что же, мол, мы отсталые какие — Верхняя Вольта с чужими ракетами! Долой ракеты! Хип-Хип-Хурэй!
      В общем, армии — под корень, промышленность ликвидировали. Ждут, когда из России гуманитарная помощь придёт. Ну там, валенки подшитые, телогрейки ношеные.
       Возможно всё вот это такое? Да вы что? Никак невозможно, никоим образом. Однако ведь чудеса — это и есть как раз то, что никак невозможно, но случается. В Америке или там в Англии невозможно, а у нас — пожалуйста. Страна чудес!
Здесь смотрите-ка — маленький немецкий самолетик, винтовой, без бомб, без ракет, и даже без пулемета за один вылет уничтожает всю нашу ПВО и ПРО, которых никто сокрушить не мог. И прямо на Красную площадь целехонький садится. Чудо это, правда, не совсем свежее, подержанное, так сказать. Вот интересно, сам ли меченый додумался повторить? Подсказали небось. Сам-то, как сейчас видно, насчёт думать - не очень.

      И всё же не только в России чудеса происходят. Что-то у нас, правда, слишком часто, но и у других иногда кое-что случается.
      Хотя бы такой элементарный пример. Из букваря, как говорится.
       Буква А, поскольку она в алфавите первая, на все прочие буквы смотрит, как известно, свысока и считает, что только она гласная, а все остальные, до Я включительно, должны быть согласными. И вдруг какая-то Ю с чего-то решила, что она не согласная. Наглость, во-первых, а во-вторых, эта самая Ю расположена в сфере безопасности А, и хоть от неё далеко, но место очень уж ударное. Ишь ты, считай последняя буква алфавита, а туда же — с первыми тягаться: не согласная она! И президент там такой же.
      Думала, думала А (недолго думала), как бы этого президента убрать, а Ю в согласные вернуть. Ничего не придумала и решила просто так бомбить. Там, мол, в Ю, кто-то кого-то обижает, не поймёшь, правда, кто кого, но в общем творится страшная несправедливость, беззаконие, тирания. А-а-а и вот ещё что — этническая чистка! Кто-то кого-то там чистит.
      Да что там разбираться — раз чистят, значит там нечисто, бомбить их и всё. А что бомбы попадут на тех, кого вроде бы защищаем, так мы потом предъявим это как преступления несимпатичного президента. Так что давай веселей! С самолётов бомбами, с кораблей ракетами.
      Морячки, конечно, молодёжь, кровь горячая. Карты там какие-то сгоряча перепутали. Не ту колоду что ли взяли. Не было, говорят, на картах никаких китайцев. Дамы были, это точно. Они же теперь тоже на кораблях служат. Так что дело холостое — в кубриках смех, игры-жмурки. Ну и спутали там кнопки-пуговички. Эх, молодость! Да ладно, вот делов-то — китайцы. Их много. А за посольство заплатим, они и замолкнут.
      В общем, бомбанули нехило. Почище немцев. Так бомбанули, что Ю вообще исчезла. Одной несогласной меньше стало. А потом бывшего президента этой самой бывшей Ю поймали, да под суд его. За то, что разбомбили.
      Такие вот чудеса. Только суд чудесам не верит. Он верит в азбучную истину: виноват не тот, кто бомбит, а тот, кого бомбят. И доказано это уже неоднократно.
      Теперь уж все остальные буквы - и Б, и В, и прочее Г, про свои территории хорошо понимают: если А хочет — надо давать. Или П, скажем. Впрочем, П — она П и есть, она всегда согласная. Ну, поторгуется малость. А не набавят — можно и по-дешёвке.

      Что, даже это вам не чудеса? Тогда я уж не знаю…
      Разве вот, пожалуй. Вон сидит напротив и смотрит в окно поезда мужчина средних лет, средней комплекции, наверняка со средним образованием и средней зарплатой. Можно бы задать ему вопросы, но нет смысла — ответы известны заранее. И диалог получился бы такой:
— Хотел бы ты, чтоб твоя страна снова стала великой социалистической державой — Советским Союзом?
—  Конечно, конечно. А что, это возможно?
—  Только тогда опять с начала — с года Великиго Перелома, с 1929.
-  Так вот сразу?
-  Чего ты испугался? Ведь всю эту частную торговлю лавочную, весь этот обман живо прекратят.
— И опять очереди за дефицитом?
— А как же?
— Нет, тогда не надо.
— Но ведь землю у мироедов отберут и отдадут народу. Разве плохо?
— И опять раскулачивание? Отца на Колыму и там помрёт? А остальных в колхозы и сдавай хлеб даром государству?
— Кровопийц-то нужно же передавить. Коллективизация.
— Нет, тогда не надо.
— Но ведь будет крепкая граница. На замке.
— И опять меня никуда не пустят? Даже в Турцию?
— Не нужен вам берег турецкий.
— Нет, тогда не надо.
— Но ведь всех этих прихватизаторов без суда и следствия. Это ж твоя мечта.
— И меня за колоски?
— Ясное дело. Народное добро.
— Нет, тогда не надо.
— Но ведь цены будут снижать. Представь себе только: не повышать, а постоянно снижать. Что ещё нужно?
— А денежные реформы?
— Это уж само собой.
— Нет, тогда не надо.
— Нормальное искусство вернётся. Книги, журналы, кино и даже, представь себе, театр — всё без мата, без порнухи этой рвотной, без дебильного Голливуда. По телевизору ни кровищи, ни мордобоя, и (можешь вообразить?) рекламы нет! Чтоб ей пусто было! Кино про любовь без прокладок — ты вспомни!
— И опять по телеку сиськи-масиськи? Опять художников бульдозерами? Опять «я, конечно, не читал, но требую калёным железом»?
— Борьба с идеологической диверсией.
— Нет, тогда не надо.
— Ты что — сумасшедший? Бесплатные квартиры, бесплатная медицина, бесплатное образование, нет безработицы. Дружба народов. Даже слова такого «террорист» нет, не только его самого.
— И снова ГУЛАГ? Опять Ягода? Ежов? Снова, спаси и помилуй, Лаврентий? По новой за анекдоты? Меня в англо-японские шпионы или в психушку?
— Иначе никак — враждебное окружение.
— Господи! Неужели без всего этого нельзя?
— Да ведь пробовали. И что получилось? Ты же радовался, что процесс пошёл, ты же по улицам триколор нёс. Ты же голосовал, как тебе сказали — где «да», где «нет» писать. А они над тобой ещё и потешались: мол, «не сваляй дурака». Ты и послушался, не свалил.
— Не знал я, что так будет. Не знал!
— Ладно. Первый раз тебя, лопуха, облапошили. А второй-то?! Ведь уже всем всё было ясно.
— Коммунистов боялся.
— А этих, значит, не боялся? Кого сейчас клянешь? Они же хуже коммунистов оказались. Да что там — фашисты страну не смогли разгромить, а эти разгромили. Нет, друг, у тебя, действительно, то ли с логикой, то ли с головой не в порядке.
       Разве ж это не чудо: народ горюет по прошлому, но в прошлое не хочет? И знает ведь, что в будущем не будет ему жизни на его земле, а будет жизнь на его земле совсем другим народам. И всё равно не хочет.
— Да вот, — ноет, — если бы коммунизм, но без коммунистов. А?
— Понятно. Чудес тебе захотелось. Так их не бывает.



Компьютерная установка


      Кто-то тихонько стучал в окно. Линда проснулась и сначала даже немного испугалась от неожиданности — кто это полезет на третий этаж, чтобы к ней постучаться? И зачем? Она осторожно подошла к окну и рассмеялась — ветка плетущейся розы качалась на ветру, крупным розовым бутоном постукивая в стекло.
— Правильно! — закричала она весело. — Нечего валяться!
      Схватила полотенце и халат, скатилась по лестнице, выскочила в сад и с ходу прыгнула в бассейн. Выскочила, визжа и смеясь, растёрлась докрасна полотенцем, накинула халатик, побежала на кухню варить кофе. Но там уже хозяйничала Ольга. Линда обняла её, закружила:
— Меня роза разбудила, — хохотала она.
— Роза? — удивилась Ольга. — Парикмахерша?
— Да нет, настоящая роза. Цветок. В окно стучала.
— А-а-а, — Ольга засмеялась. — Ты её срежь и поставь в спальне в вазочку. А то она ночью будет стучать, спать не даст. Хочешь кофе?
— Я хотела сварить, но у меня всё равно так не получится, как у тебя. Я люблю кофе, купила себе такую сложную кофеварку, всё автоматически делается. Там сначала паром прогревается, потом потихоньку кипяток идёт, тоже с паром, шипит, кипит, а кофе всё равно не такой вкусный. Как ты это делаешь?
— Нас турки научили. Они одно время часто за янтарем к нам приезжали. Попробовали наш кофе и давай ругаться — как это мы смеем такой благородный напиток портить. Никаких машин они не признают, говорят, что кофе нужно варить с душой. И обязательно в джезве, или турка ещё называется. Вот видишь — подарили мне.
      В общем так. Кофе нужно намолоть мелко-мелко — прямо в пыль. Насыпаешь в джезве на каждую чашечку полную с горкой чайную ложку. И сахар, это уж, как нравится. Я, например, люблю послаще. Потом заливаешь холодной водой. Хорошо, что вода здесь из скважины — очень чистая и без хлорки. Размешиваешь легонько, ставишь сначала на сильный огонь, а потом подождёшь немного и огонь убавляешь, чтоб вода сразу не закипела. Следишь, глаз не спуская. Как только начала пена подыматься, ещё убавляешь огонь, и вот, смотри, пена до верху поднялась — сразу убираешь с огня. Здесь главное — чтоб сквозь пенку крупные пузыри снизу не прорвались. Иначе аромат улетучится.
— Целый ритуал! — поразилась Линда. — На это время нужно.
— Не так время, как желание. Что мы с тобой потратили? И пяти минут нет. Зато вкусно — ммм! — Ольга зажмурила глаза. — Сейчас модно стало пить кофе. Раньше в основном-то чай, да и хорошего кофе вообще невозможно было достать.
— Как это не патриотично, Ольга! — в дверях стоял профессор. — Ах, какой волшебный запах!
— Это я из тех зёрен намолола, что Линда привезла. Кофе великолепный. Несколько сортов. Можем каждый день другой пробовать. Идёт? Сегодня сварила «френч роаст».
— Что ж, будем вырабатывать великосветские привычки, — улыбнулся профессор.
— А почему бы и нет? — подруги засмеялись.
— Действительно. Пойдёмте в сад, и я спасу честь державы — расскажу, где в те времена можно было пить отличный кофе.

      Место выбрали на мозаичной площадке, где мягко грело невысокое утреннее солнце и от стены плетущихся роз шёл тонкий аромат.
— Так вот, — профессор пригубил маленькую дымящуюся чашечку. — В Закарпатье есть такой небольшой очаровательный городок — Ужгород. Там много маленьких кафе. Они распределены среди поклонников — у музыкантов своё кафе, у художников своё и так далее. Утром в этих кафе жарятся зёрна кофе. На железных листах, на углях, прямо на улице, под навесом. Аромат стоит головокружительный. Считается, что хороший кофе можно сварить только из зёрен свежей жарки. Любители приходят и пробуют — правильно ли прожарено. Есть признанные авторитеты — как они скажут, так и будет сделано. Какое-то время зёрна стынут — горячие молоть нельзя.
      Любители идут завтракать, а потом приходят в кафе, где к этому времени уже сварен кофе. И действительно — напиток отменный. Причём, любопытно, что в разных кафе он разный. У музыкантов — нежный и душистый, у художников — крепкий, горьковатый, а в моём любимом кафе, у поэтов — терпкий и сладкий.
— Ой, Андрей Владимирович, — засмеялась Ольга, — вы такое расскажете! Не знаю, не знаю, возможно, был где-то хороший кофе — в Таллине, скажем, в Баку или в Тбилиси. Но в России, по-моему, нигде не было. Да и сейчас попробуте найти. Уж не знаю, что у нас с этими зёрнами делают, но кофе из них никак не получается.
      Чистое, яркое утро и бодрящий напиток прогнали остатки утренней расслабленности, можно было бы до завтрака поработать, но Линде хотелось ещё чуть-чуть продлить удовольствие, и она решила завести разговор, который профессор уж непременно поддержит:
— Андрей Владимирович, — начала она, — я просмотрела вашу книгу по
компьютерной лингвистике. Насколько я понимаю, вы моделируете на компьютере подсознание человека. Так?
— Во-первых, только языковое подсознание, а во-вторых — лишь некоторые его аспекты.
— Но в принципе?
— В принципе, пожалуй.
— Тогда можно ли считать, что это подступы к созданию мыслящей машины?
— Так вот сразу и мыслящей? — профессор усмехнулся. — Знаете, Линда, нам гораздо больше известно, что собой представляет гигантская галактика в миллионах световых лет от нас, чем то, что происходит вот здесь, рядом, — он постучал пальцем по лбу, — в нашей собственной маленькой черепной коробке. И самое непонятное, что известные нам знания об этой самой галактике располагаются именно в этой черепной коробке совершенно неизвестным нам образом. Мы это осознаём, но как мы это делаем, а? Какое уж тут создание мыслящей машины, если мы представления не имеем о том, как мыслим сами. Можно ли сделать то — не знаю, что?
— Но раз вы моделируете пусть хоть какие-то частицу подсознания человека, значит это возможно?
— Скажу вам даже больше. Я полагаю, что у нас существует подсознание, которое досталось нам в наследство от животных, затем сознание — достижение самого человека, и сверхсознание — возможно, что это разум будущего. Некоторое представление о сверхсознании дает то, что мы называем талантом, озарением. Сплав подсознания, сознания и интуиции, обладающий колоссальной силой осознания, творчества и предвидения. Гений — вот что это такое. И представьте себе, Линда, те исследования, о которых вы прочитали, затрагивают все три аспекта нашего мышления.
— Вот я же и говорю, — горячо вскинулась Линда, — пусть первые шаги, но постепенно продвигаясь всё дальше, машина сможет мыслить как человек.
— Ой, вряд ли. Ведь наши мысли — мысли человеческие. Они продиктованы всем нашим человеческим естеством. Основаны на мощных подсознательных импульсах.
— Что правда, то правда, — рассмеялась Линда. - Только что я сознательно завела этот разговор, повинуясь подсознательному импульсу продлить чудесные утренние минуты и оттянуть начало работы.
— Вот-вот, — профессор тоже засмеялся. — И ведь это только невинная уловка. А как давит подсознание, когда любовь, страсть, непреодолимые желания!
      Ольга не сводила восхищённых глаз с профессора, но поймав взгляд Линды, смутилась, собрала со стола посуду и тихонько ушла.
— Так что наши мысли, — продолжал профессор, — это наши, человеческие чувства, ощущения, восприятия, оценки. Можно всё это имитировать на машине, но чтобы она сама так мыслила, ей нужно просто-напросто стать человеком — телесным, смертным, с нашей кожей и кровью, с нашими стремлениями, радостями и горестями, со всеми нашими премуществами и недостатками.
— Но тогда какова же цель ваших исследований?
— Я пытаюсь изучать мышление человека, и хотел бы, чтоб машина и в этой, интеллектуальной области, подчинялась человеку, а не наоборот.

      Линда вдруг затихла, осторожно дотронулась до профессора и показала глазами вниз, туда, где мозаичная площадка заканчивалась бордюром из крупных каменных валунов. К бордюру боком прыгала по траве чёрная птица с длинным тонким клювом. Она одним глазом сердито косила на людей за столом, нерешительно мелкими боковыми скачками приближаясь к площадке. Скоро стало видно, что в клюве у неё извивается жирный красный червяк. Профессор с Линдой сидели не шелохнувшись, птица, осмелев, приблизилась к камню и стала засовывать под него червяка. Из-под камня побежали чёрные маленькие муравьи. Птица оставила под камнем червяка и улетела.
— Дрозд, — сказал профессор.
— Что он — муравьёв провизией снабжает? — изумилась Линда.
      В этот момент дрозд прилетел опять, и снова принёс червяка. На этот раз он решительно подскакал к камню, упрятал под него нового червяка, а потом, покопавшись, достал того прежнего, который теперь стал синюшно-бледным и безжизненно висел у него из клюва. Дрозд довольно тряхнул головой и улетел с червяком.

— Запах! Запах! Аромат! — раздался громкий голос доцента, и он сам вышел из дверей на площадку. — Надеюсь, не весь кофе выпили?
— Как можно, Игорь Николаевич! — Ольга уже несла чашечку для него, — я знаю, что на такой кофе вы не опоздаете.
— То-то я машину гнал. И чего, думаю, тороплюсь? Теперь вижу — интуиция меня ещё не подводит. А что вы сидите, какие-то приглушённые?
      Линда рассказала про дрозда, призывая в свидетели профессора.
— А-а-а, — рассмеялась Ольга, — у него тут консервная фабрика. Он червяков муравьиной кислотой консервирует.
— Неужели! — Линда покрутила головой. — Вы говорите, — повернулась она к профессору, — что мышление — человеческое достижение. А ведь этот дрозд смотрите до чего догадался!
— А что? Это идея! — оживился профессор. — Уж не знаю, именно наш дрозд так наловчился делать или до него какой, но в любом случае это был птичий гений. Возможно, такие явления и есть момент прорыва из подсознания в сознание, как наши человеческие гении прорываются в сверхсознание? А? — он обвёл всех взглядом, потом усмехнулся. — Хотя, послушайте, как дрозд поёт! Никакой человек ни на каком инструменте так не сможет. Это гораздо сложнее, чем манипуляции с червяком. Тем не менее — тут не сознание, а инстинкт, то есть, подсознание.
— Да-а-а, — протянул доцент, держа между ладонями чашечку кофе, — подсознание может такие штуки вытворять! Расскажу одну давнюю историю.
       Проводили мы как-то в университете конференцию по искусственному интеллекту. Тема тогда была редкая, народу съехалось немного — человек двадцать, но со всего Союза, и даже из Польши молоденькая программистка приехала, так что конференция получила статус международной.
      И пригласили мы из Еревана интересного киберенетика — я его статьи чуть не наизусть учил, потому что он писал о кибернетике вдохновенно, как поэт. Поехал я на своем «Москвиче» встречать его на вокзал. Подходит поезд, и вылезает из вагона невысокий армянин с огромным чемоданом. Знаете, были тогда чемоданы с такими блестящими железными углами. Тяжеленный. Ни в салон, ни в багажник не влезает. Я ещё подумал тогда про этого кибернетика нехорошо. «Яблоки, думаю, приехал продавать что ли?» Кое-как пристроили чемоданище, потом в гостинице волокли, намучались. Он тащит, пыхтит и молчит.
      В общем, прошла конференция, и на последнем заседании он встаёт, говорит положенные в таких случаях слова благодарности устроителям, а потом объявляет: «Для закрепления установившихся здесь научных контактов приглашаю всех участников конференции на настоящий армянский шашлык».
      Народ опешил, а он спокойненько так ведёт всех за озеро, недалеко от университета. Я и не знал, что там, в общем-то в центре города, есть такие укромные места. За деревьями — поляна, посреди неё выкопана яма, там тлеют горячие угли, и два человека прилаживают над ямой длинные шампуры с шашлыками. Тут же расстелены одеяла, на них бутылки коньяка, зелёный лучок, травки какие-то, минеральная вода.
      Оказывается, наш киберенетик привез в том чемодане великолепный армянский коньяк, минералку, синий сладкий лук, травы, специи, даже помидоры южные мясистые — всё, что здесь не купишь. Потому и на поезде в такую даль ехал — в самолет его груз не взяли бы. А тут у него то ли родственники, то ли друзья были. Они замариновали мясо, и вот стоят, шампуры вертят. Запах идет такой, что слюнки текут.
      А киберенетик отличным тамадой оказался. Первый шампур взял, пробу снимает, глаза жмурит и урчит. Потом по рюмке коньяка разлил, тост, конечно, заковыристый, а люди уже дрожат от нетерпения. Набросились на шашлыки — только стон стоит. У меня обязанность была — полячку программистку до десяти вечера на границу отвезти. Опоздывать, понятно, ни в коем случае нельзя, скандал будет большой и у нас, и у поляков. Так что я только одну рюмочку налил и потихоньку её растягиваю, а так всё больше на минералку жму.
      Кибернетик ходит, чокается со всеми и время от времени достает из нагрудного кармашка маленький красный стручок, лизнёт — и опять в кармашек. Полька-программисточка спрашивает, что это у него такое в кармашке. Он говорит, жгучий перец, такой злющий, только он может его лизнуть. Пристала она — дай попробовать. Он и дал. Задохнулась она, бедняжка, слёзы из глаз. А он скорей коньяк ей тянет — только коньяком, мол, можно немного огонь приглушить. Она и старается. Коньяк отличный, мягкий, пьётся легко, незаметно.
     В общем, потихоньку перебрала она малость. Ничего себе, думаю, как же я её в таком виде на границе передавать буду? Кибернетик — вот мужик! — видит такое дело, кинул мне в багажник пару бутылок коньяку, куски шашлыка в миске, лаваш, минералку. Повёз я полячку, а она в машине совсем отрубилась.
      Приезжаю на наш КПП, бутылки в карманы, пошёл. Там капитан сидит. Объясняю ему ситуацию, из карманов аргументами подкрепляю. Он как увидел этикетки, помягчел. Знает, что ни у нас такого не достать, ни тем более у поляков.
      Попробовал — действительно, вещь. Пошли, говорит, к братьям славянам, должны понять. Помахали им бутылками из-за шлагбаума, потом сошлись на красной линии, ну и за дружбу, за мир, потом за них, потом за нас, потом за женщин. В общем, и в нашем КПП погудели, и к ним пошли, опять погудели. Мне в этой ситуации отказываться пить, ясное дело, невозможно. В конце-концов полечку мы перегрузили на её родную землю, а я сажусь за руль домой ехать и чувствую — отключаюсь.
      Очнулся, один глаз с трудом разлепил, смотрю — в своей спальне лежу. Мать честная, мыслю, где машина? Жена, понятно, отвернулась, не разговаривает. А гараж у меня недалеко — три квартала от дома. Доплелся туда, дверь дрожащими руками открываю — стоит моя лапонька. И ровно стоит, как по струнке.
      Вот и получается, что хотя сознание было отключено, тем не менее подсознание сработало исключительно чётко.
      Доцент под общий смех допил кофе, а профессор, поднимаясь, заключил:
— Пора, я думаю, приступать к сознательной деятельности.

      Как раз подъехал Сергей, сказал, что добыл стеклянные пластины, набрал разной электроники, и всё это скоро должны подвести. Профессор с доцентом воодушевились, хвалили Сергея, а тот рассказал о фантастическом аэродроме.
      С самого утра он поехал с запиской БээСа в Янтарный. Посёлок менялся на глазах — всё строилось, ремонтировалось, открывались новые гостиницы, магазины, рестораны, кафе. Здесь в карьере добывали янтарь, который в основном шёл налево. В Днепровском тоже многие жили за счёт карьера — кто щипал кусочки янтаря, делая заготовки для бус, кто шарошил, обтачивая шарики на наждаке, кто калил, кто шлифовал. Но здесь, у истоков, жила янтарная элита. Здесь не работали, здесь поставляли сырьё. Деньги крутились большие, на них всё и росло. И только дороги как были разбиты, расхлюстаны, раздолбаны, так и остались.
      Сергей отыскал нужный дом. Он помнил это старинное немецкое здание, красиво построенное, но сильно обветшавшее. Теперь оно было отлично отделано, всё сверкало как новенькое. В дверях его встретили два крепких парня, цепко осмотрели, расспросили, что-то сказали в переговорное устройство, и один из них провел Сергея в кабинет, где за большим тяжёлым резным столом сидел в антикварном кресле с высокой готической спинкой широкоплечий молодой парень с шишковатой головой, остриженной почти наголо, и толстой шеей, на которой блестела крупная золотая цепь. Для полноты образа ему не хватало только золотой фиксы. Впрочем, она, видимо, была закрыта фарфоровой коронкой.
— Поедешь в Балтиморск, — сказал парень мрачно. — Вот тебе пропуск, адрес, спросишь капитана Шилова. Скажешь — от Матвея. Он знает. Посмотришь там, что надо. Всё, что нужно, бери, не стесняйся. Машину привезти он организует.
     Сергей поехал, разыскал капитана, тот вышел, посмотрел на мотоцикл:
— Поехали на твоем керогазе.
      Они двинулись от городка через лесок, потом свернули к морю. Вымощенная широченными бетонными плитами дорога была пустынна. Ближе к морю кое-где плит не было, мотоцикл тяжело вяз в песке.
— Вот сволочи! — ругался капитан. — Что за народ! Растаскивают на строительство своих особняков. А ведь самим же здесь ездить.
      Выехали на невысокий песчаный откос, и Сергей так и ахнул. Он слышал про это, но сам не видел. Здесь тогда была зона, охранялась хорошо.
      Перед ним лежал, вдаваясь глубоко в берег, большой залив. По его ровным очертаниям и по мощным молам, отгораживающим его от моря, было ясно, что залив не природный. Выкопана такая ямища! Посреди залива несколько возвышался над водой плоский бетонный остров, плавно уходящий краями в воду. От острова на берег тянулась широкая то ли дорога, то ли взлетная полоса. В конце её на берегу стояли фантастические сооружения — краны что ли, или лебёдки — и циклопических размеров ангары с ребристыми сферическими крышами. В котловине залива не было ни ветерка, металлическая гладь воды окружена ровными жёлтыми песчаными откосами, укрепленными снизу бетонными плитами. По границе плит и песка шла будто подстриженная полоска синей колючей осоки. Вид сооружения и всего пейзажа был совершенно не земной. Будто следы исчезнувшей цивилизации на другой планете.
— Не видал такого? — усмехнулся капитан, закуривая. — Куришь? — он протянул Сергею пачку.
— Нет. А в ангарах что?
— Пойдём.
      Они пошли к ангарам, и тут Сергей увидел их. Ему рассказывали ребята, но всё же он не представлял их такими огромными. Самолёты-анфибии, засекреченная тогда техника. Могли взлетать с земли и с воды, могли садиться хоть на землю, хоть на воду. Гиганты. Но что от них осталось сейчас! Разбитые, растащенные, всё снято-свинчено, выдраны двери, иллюминаторы, срезаны куски дюраля с неимоверных крыльев и фюзеляжей, ребра каркасов торчат наружу, вываливаются изнутри обрывки разноцветных шлангов, проводов. С крыш ангаров содраны листы белого гофрированного металла, выломаны блоки кладки из стен, срезаны металлические стойки.
      Сергей любил летающие машины. Когда летал, то чувствовал машину, как своё тело. Её вострог отрыва от земли, радость лёгкого полёта, вибрирующее напряжение на сложном вираже и усталую расслабленность приземления. Он хорошо представлял себе тяжёлый могучий полёт этих сильных великанов и со щемящей душевной болью смотрел сейчас на их прогнутые вниз бессильные крылья, опущенные к земле носы, разлагающиеся тела.
— Вот она — уникальная техника, — горько сказал капитан, поводя сигаретой вокруг. Ведь во всём мире ничего подобного не было. И налетали-то они всего ничего.
      Сергей подавленно молчал, глядя на эти варварские, бессмысленные разрушения. Сколько же здесь положено труда! Какие потрачены силы и средства! Какая создана теника, какие сооружения! И всё — на ветер. Впустую. Не в бою, не от врага, сами разбомбили. Безумие не страну накатило.
      Капитан бросил окурок, загасил его сапогом:
— Что теперь вздыхать? Нет ничего. И уже не будет. А посмотрел бы ты, особенно когда ночные полёты. По берегам прожектора залив освещают, а он сам горит, как огромный прожектор. И эти туши плюхаются с тёмного неба в залив, все в белой пене, потом выползают китами из воды на остров, моторами ревут, а их лебёдки цепляют и тащат. Знаешь, смотришь — мурашки по коже бегут. Какие там тебе спецэффекты! Ну ладно, — прервал он себя, — тебе же стекло с прожекторов надо? Пойдём, посмотришь.
       Они прошли за ангары к невысокому холму, который оказался подземным сооружением. Бомбоубежище что ли? Капитан повозился с замками тяжёлой железной двери, вошёл внутрь и включил свет. В длинных помещениях был устроен склад. На стеллажах лежали детали самолётных механизмов, панели электроники, приборы.
— Поначалу, как начался развал, пытались что-то снять, сохранить, — говорил капитан, ведя Сергея по лабиринту проходов, — потом часть расформировали, всё бросили на хер. Бесхозно. Теперь вот нам зону передали. А что мы можем? За складом присматриваем, да и всё. Вот здесь, — он показал на стеллаж.
      Да, это было то, что надо: длинные толстые стеклянные полосы, разной длины и ширины, по концам забраны в металлические обоймы, из которых торчат штыри с шестерёнками, так что если укрепить полосы вертикально, то их можно будет поворачивать на разные заданные углы. Тут же внизу нашлись и механизмы вращения с электромоторами, а наверху — пальчиковые лампы с реостатами.
      Сергей покопался на стеллажах с электроникой, нашёл много чего хорошего, радуясь высокому качеству находок. Доцент увидит — вообще обалдеет. Со всеми этими штуками они теперь быстро сделают установку даже лучше той, которую задумали сначала.
      Вместе подобрали нужное, отложили, и капитан обещал незамедлительно доставить всё в профессорскую лабораторию. И действительно, уазик со всем этим добром приехал чуть ли не вслед Сергею.
      Поразительно, как быстро и слаженно сработала вся цепочка. Наверное, получил свою долю за информацию тот парень с маяка, что-то наварил капитан, что-то и тот, с цепью. Как бы то ни было, движимый тёмными деньгами механизм действовал безупречно.
      Профессор с доцентом действительно были потрясены таким богатством и стали тут же обсуждать новый вариант установки.

      Сергею пока нечего было делать, он поискал какой-нибудь предлог, чтобы пойти к Линде, ничего не придумал и заглянул к ней просто так. Она, как всегда, была занята, быстро стрекотала клавишами компьютера, но Сергею обрадовалась:
— Ты знаешь, целый роман пишу про все здешние дела. Давно хотела тебя спросить, что случилось с Ольгиным мужем? И ещё, она говорила, друг у тебя был.
      Он помрачнел, но конечно всё ей рассказал. Она включила свой диктофон и слушала не перебивая.
      Их было трое неразлучных друзей — Миша, Сергей и Толик. Окончили одно лётное училище и вот служили в одной части. Почти одногодки, разница в год, но всё равно самым старшим считался Миша, не только по годам, но и потому, что у него уже рос сын. И ещё была у него любимая собачка — маленький чёрный пёсик. Когда Миша носился на своем мотоцикле, собачка стояла на заднем сидении и крепко держалась передними лапами за его спину.
      Был он отличным лётчиком, поэтому наиболее ответственные полёты обычно поручались ему. Однажды на учения съехались высокие военные чины из стран Варшавского договора. Они должны были осмотреть с вертолёта район учений, и Мише доверили пилотировать машину. И надо ж так случиться, что с ним оказалась его собачка. Везти её домой уже не успевал, решил взять с собой, тем более, что она часто с ним летала. Собачка тихонько лежала под креслом во время всего полёта, но под конец что-то её заинтересовало, она выглянула из-под кресла. Польский офицер увидел: «О-о-о, песик!». Погладил, посмеялся. Но наш командир полётов озлобился, надулся красной шеей, и конечно — Мишу на ковер. Чистили его, чистили. Ему бы молчать, а он не сдержался, ляпнул:
— Да что собака? Как будто во всём остальном порядок. Вертолёт можно угнать — никто не заметит.
      Тут уж ему на всю катушку выдали и списали с лётной работы. Психанул он, обиделся, подал в отставку. Ну, его и выперли. Уехал он к родителям в Белоруссию.
      Уже порядком времени прошло. Вдруг — тревога. Причём, сразу видно — не учебная, а всерьёз. Что такое? Вертолёта нет! Огромный, противолодочный, с реактивными двигателями. Исчез со стоянки. Нету. Командир кричит:
— Вы что — охренели? Как так нет? Куда он в звезду мог деться?
      Подняли по тревоге вертолётчиков, ракетчиков, погранцов, локаторщиков. Все на ушах. Штаб авиации в Калининграде громами гремит. А вертолёта нет. Днем и ночью по всей округе рыщут, роют, ищут. Нету. Как испарился.
      И тут приходят в милицию пионеры. «Мы, — говорят, — в «Зарницу» играли и в лесу здоровенный вертолёт нашли». Все, понятно, туда. Точно! Лежит в лесу весь переломанный.
      Стали это дело распутывать, кто-то вспомнил про мишины слова, пошли по следу и докопались. Действительно, Миша приехал, во время ночных полётов под шумок угнал вертолёт и полетел в Калининград — собирался посадить машину на плоскую крышу штаба авиации, чтоб, значит, показать, какой в части порядок. Но лететь старался предельно низко, чтобы не засекли, и над лесом задел верхушки деревьев. Свалился, вертолёт поуродовал, а самому — ни царапины. Судили его, восемь лет припаяли за порчу государственного имущества.
      А самый младший в троице друзей считался Толик. Золотого характера парень. Тихий был, задумчивый, поэзией увлекался, Вознесенского мог часами наизусть шпарить. Записи Высоцкого доставал — всё Днепровское сбегалось слушать. Когда Высоцкий приехал, в Калиниграде выступал, билетов достать ни в какую невозможно было. Так командир части по своим связям два билета выбил — Толику и Ольге.
      Как Толик разбился, до сих пор непонятно. Прекрасный летчик, очень аккуратный, и вдруг заложил такой вираж. Вертолёт ведь не самолёт - боком летать не может, потому что винт тогда вбок тянет, а не вверх. Есть предельные углы крена. Толик за предел вышел. И может, ещё бы выровнялся, но высоту потерял, хвостом за обрыв задел.
      Сергей один остался. Места себе не находил. Хорошо, что предложили ему цветомузыкальную установку для клуба сделать. С головой в работу ушёл, дневал и ночевал в клубе, душу вкладывал. Там ему нужно было какие-то особо чуткие контакты сделать. Так он пошёл на вертолётную свалку и настриг золотых контактов две пригоршни.
      Между прочим, это ему здорово помогло, когда часть начала разваливаться и платить перестали. Соберёт командир утром офицеров:
— Денег не предвидится. Нужно каждому самому изворачиваться. Зарабатывайте, кто как может. Одна у меня к вам просьба — по возможности приходить на вечернее построение.
      У кого машина — таксистом в Светлогорск. Кто по строительной части — новым русским дворцы строить. Тут ведь шустряки на янтаре ворованном да на водке контрабандной в Польшу большие капиталы нажили.
      А Сергей золотоискателем стал. Про его золотые контакты никто, понятно, не зал. Клуб сгорел, и Сергей, на том месте, где установка стояла, устроил прииск. Пепел сгребал, на мотоцикле на ручей, там промывал и почти все свои две пригоршни назад вымыл. Золото отличное, у него ювелиры, кто янтарные украшения делает, охотно покупали.
      Потом уж База организовалась, легче стало.
      Линда видела, что Сергей до сих пор тяжело переживает утрату друзей да и конец всей его прежней, вполне организованной и, видимо, интересной жизни. Она чувствовала себя виноватой в том, что разбередила его воспоминания, и потому старалась вернуть его к теперешним событиям, читала ему свои заметки, выбирая, что посмешнее. Он слушал с интересом и часто добавлял к её описаниям местной жизни разные колоритные подробности.

      Следующие несколько дней вся лаборатория занималась сборкой установки. Профессор делал расчёты, доцент с упоением монтировал электронику, Сергей перебрался жить в лабораторию и с утра до ночи мучился со стеклянными пластинами, а женщины добавляли ему работы постоянно прибегая с новыми идеями дизайна. Сначала хотели собрать из колонн экран во всю торцовую стену. Потом Линда выступила с идеей стеклянного органа, который Ольга предложила сделать не плоским, а объёмным - с низкими пластинами, выступающими вперёд, и высокими сзади.
— С вами, дамы, не соскучишься, — ворчал Сергей, но ему и самому нравилось прикидывать разные варианты.
      В результате стало вырисовываться нечто среднее между органом, пещерными сталактитами и сверкающей друзой кристаллов. Лампы создавали на колоннах объёмную игру подвижных красок, а лазер вносил особые ритмы и акценты. Линда снимала весь процесс сборки, и у неё получился великолепный фильм. Профессор был в восторге. Приезжал БээС и тоже пришел в возбуждение и от установки, и от фильма, который он тут же решил непременно показать по телевидению.



Байки персеквода


      Через пару дней с утра за Линдой приехал Петро везти её на телестудию в город.
— Я уж знаю, Петро, что услышу какую-нибудь интересную историю, - улыбнулась она, устраиваясь в машине на переднем сидении. — Вот диктофон приготовила.
— Профессия у меня была такая, — весело ответил Петро. — Персеквод.
— Что-что?
— Водитель первого секретаря. — Он мягко тронул машину и вольно откинулся на спинку, как будто сидел не за баранкой, а в мягком кресле за чашкой чая. — Мой персик, когда не в настроении, то назад садился, не разговаривал. Но часто сядет сюда вперёд и скажет: «Ну, давай, Петро, трави свои байки». Это значит, настроение хорошее, отдохнуть хочет, посмеяться, с народом, как говорят, общнуться. Тогда надо что-то такое залить, чтоб интересно ему было. Вот и стараешься. Человек ведь он как? — ко всему приспособится. Верно?
— Да, приходится иногда.
— Когда я в армии служил, на Дальнем Востоке, то был у нас такой парень — Сбожный его фамилия. Вот уж кто мог приспособиться, вот уж был изворотлив! Он в тюрьме вырос.
— Как это — в тюрьме вырос? — не поняла Линда.
— Очень просто. Были такие тюрьмы для детей репрессированных. Его родителей забрали, сгинули они где-то, а он с другими такими же детьми в спецколонии рос. Ну вот, в армии мы с ним вместе в сержантской школе курсантили. Зимой, знаешь, подъём рано, темно ещё на дворе, выбегаем на плац на зарядку в модной дорогой одежде.
      Он помолчал, сбавил ход, помахал сквозь стекло встречному водителю, который моргнул фарами, предупреждая, что впереди милицейский дозор.
— Что-то я не пойму, — наморщила лоб Линда, — что за одежда такая в армии.
— Да ведь оно как? Возьми, к примеру, сейчас. Повезли к нам продукты из-за границы, ну и накинулся народ на ваших синтетических курочек фирмы «Пердю». Извини, конечно, — улыбнулся он, мельком глянув на неё. — Но быстро распробовали, поняли, что свои, на травке выросшие, много лучше. Правда, не долго радовались. Наши предприниматели тоже в момент сообразили, что фабричные куры на химии да антибиотиках гораздо выгоднее нормальных. И хоть в супе покупателя от них навару нет, зато в кармане производителя навар погуще.
      То же и с одеждой. Когда появилась синтетика — все в неё вырядились. Считалось — заграничное. Потом поездили по миру, видят — батюшки, там не нейлон ценится, а лён да хлопок. А в армии в то время синтетики, понятно, никакой не было, всё хэбэ натуральное, то есть, чистый коттон. Дорогой и модный.
Линда весело рассмеялась:
— Ох, Петро! Ведь правда.
— Сколько лет прошло, — продолжал он, — а как сейчас вижу. Ветер, снежок сырой сыпет, колотун бьёт, стоим на плацу в нижних рубашках, а из репродуктора на столбе вдруг музыка такая — сперва тихонько так чисто и нежно, вроде рожок поёт. Потом вверх забирает, дрожит, как птица крыльями. И тянет за душу, тянет, будто сам на цыпочки подымаешься, а на востоке тонкая полоска розовая вместе с музыкой растёт. Я не знаток больно музыки, но эту с тех пор помню — «Рассвет на Москва-реке» называется. Везде по Союзу тогда радио утром с гимна работать начинало, а там, на Дальнем Востоке — с этой музыки. Чтоб показать — мол, здесь первый в стране рассвет.
     Ну это так, к слову вспомнилось. Бегаем мы по плацу, сержант наш командует, покрикивает, уже назад в казарму бежим, вдруг сержант: «Где Сбожный?» — «Тут, говорим, был», - оглядываемся вокруг. Сержант в голос: «Сбожный!» И сразу: «Здесь». Вот он бегает. Ладно. В следующий раз сержант по шеренге идёт, всех в лицо проверяет, Сбожный стоит, грудь вперёд, тянется. После зарядки в казарме построились — опять же и Сбожный на месте.
      Но что-то сержанту запало, бегает с нами, а сам всё в темноте сквозь снежную сечку щурится, высматривает. Кричит однажды: «Сбожный!» Ответа нет. Сержант нам: «Продолжать бег по кругу», а сам в казарму. Сбегал туда, никого там, кроме дневальных, нет. Назад бежит да в крик: «Сбожный!!» — «Здесь!» — лихо так Сбожный отвечает. Сержант ему: «Где был?» — «Здесь бегаю» — «Почему не отвечал?» — «Не слыхал. Может, за трибуной бежал».
      Тогда я тоже стал присматриваться. Как погода хорошая — вот он, Сбожный, бегает рядом. А если дождь или снег, то он пробежит полкруга, а потом шасть за трибуну и от неё — в казарму.
      Сержанта, видно, уже заело. Следит он за Сбожным, а тот вот только что здесь бежал, и вдруг нету. Сержант в казарму — тоже нет. Спрятаться там негде — койки двухэтажные рядами напросвет стоят, одеяла отброшены, все постели видно. Что такое? Куда девается человек?
      Всё же выследил его сержант. Сбожный как в казарму стреканёт, то между двумя койками, которые рядом сдвинутые стоят, матрацы немного раздвигает, одеяло вниз, ложится в эту щель, сверху простыню натягивает и ещё полчаса придавит, — Петро глянул на Линду и пояснил: — Ну, поспит, значит. А матрацы были соломенные, толстые, ничего меж ними не заметно. Сержант заглянет — все постели белые ровные, а как убежит, тогда дневальный Сбожного за ногу дёрг, тот вскочил - и живо на плац.
      Сержант, когда этот трюк раскусил, то, мне кажется, зауважал Сбожного, хоть пару нарядов и влепил.

- Да-а, — протянул Петро, — много чего было. Вот ещё случай. Посерьёзнее. Мы тогда уже сами сержантами были. Во взводе артразведки. Это знаешь, разведка сидит на какой-нибудь горушке, цели впереди высматривает и командует батарее, как стрелять. А батарея далеко сзади, они не видят, куда палят, только по командам разведчиков стреляют. Разведчики смотрят, куда снаряды падают, и корректируют стрельбу — ну, если там недолёт, или перелёт, вправо чуть или влево, пока по цели не попадёт. Понятно?
— В общем понятно.
— Ну вот. Приехал однажды в нашу часть с проверкой знаменитый боевой генерал. Ещё в войну геройствовал. Здоровущий, басом рявкает, усищи пышные, шея бычья — настоящий генерал. Свирепый. Поехали на зимние стрельбы. А зима, как назло, суровая выдалась. И если б только мороз, так ещё бы ничего, а то ветер с моря влажный дует, снежок сырой идёт — всё сразу ледяной коркой покрывается. Из окопа не высунуться — обморозишься враз, стекла биноклей и стереотруб льдом затягивает, ничего не видно.
      Стреляем вслепую, да разве что получится? Офицеры бегают, матерятся. Генерал на них орет: «Стрелять, вашу мать! Погода вам мешает. А если в бою?!» Тут, как на грех, наш командир взвода на льду поскользнулся, ногу вывихнул. Остались мы со Сбожным командовать. Он мне и говорит: «Пошли туда» — «Куда?», говорю. «Туда», говорит и головой на цели махает. Я сперва даже не въехал, а потом сообразил. «Ты чего, кричу, оборзел? Под снаряды?» — «Не дрейфь, отвечает, там блиндажи есть. Вон на карте обозначены. У нас, говорит, полвзвода обмороженных. Ты что, хочешь без ушей домой вернуться? Пошли, пока офицеров нет».
      Взяли планшеты, бинокли, катушку с телефоном и пошли на лыжах. Хорошо, что метель — нас сразу за бруствером не видно. Добрались до блиндажей, а это только макеты. Просто бревна навалены. Но цели уже хорошо видать. Забились под бревна и оттуда командуем. Батарея как пошла по целям жарить — грохот вокруг, дым, огонь. Один хороший недолёт был — так шарахнуло, аж наши бревна торчком встали. Земля на нас сыпется, осколки в снегу шипят. Ну, думаю, конец. Но ничего. Конечно, отстрелялись быстро, чётко, по всем целям. Назад скорей на свою горушку пыхтим. Мокрые влезли от пота, от страха.
      Через некоторое время вызывают на командный пункт. Генерал довольный, усы разглаживает. «Молодцы, говорит, огольцы. Вот, говорит, отстрелялись, и на нас показывает. Значит, можно. А остальные что? За отличную стрельбу, говорит, представляю вас к награждению именными часами!» Мы стоим, от радости не дышим. А он отошёл в уголок землянки, пальцем нас к себе манит. Подходим. «Что, говорит, огольцы, старого воробья хотели на мякине провести? Додумались, герои». И нахмурился. Стоим, вытянулись, молчим. Он тоже помолчал, потом сказал тихо: «Если б война, то поступили вы правильно. Мы тоже так делали. Но то ж война. А сейчас головы-то поберегите. Пригодятся ещё».
      Вот так я получил часы с гравировкой «От командующего Дальневосточным Военным Округом». Храню, конечно.
— А посмотреть можно? — спросила Линда. — И сфоторгафировать?
— Да чего же, можно. Придёшь в гости — покажу. Они, ты не поверишь, до сих пор ходят. Я их долго носил, потом жена застыдила — что же ты, говорит, всё с этим старьём не расстаёшься? Не модные уже. Теперь уж не ношу. Заведу иногда — идут! К этим часам ещё отпуск домой на десять дней полагался. Но Сбожному ехать некуда, а мне через всю страну тоже слишком далеко получается. В общем, решило командование по-другому поощрить — отправили в командировку помогать гражданским связистам. Жизнь свободная, вроде как в отпуске. Станция Лондоко такая есть. Уж не знаю, откуда название такое иностранное. Это в Еврейской автономной области.
— Там евреи живут?
— Говорили, в Биробиджане, в столице тамошней, редактор газеты еврей. И артисты в театре. Но театр в Москве выступает. Так что не знаю, врать не буду, но в этом Лондоко точно не встречал. Что они — дураки что ли — там жить? Глухомань страшная. Грузовик по улице еле ползёт — грязища до ступиц. А с боков тротуары — смех: доски положены, идёшь по ним, они гнутся, грязь под ними хлюпает и из щелей между досок фонтанами бьёт.
      И вот на ремонт линии связи прислали туда отряд из Германии. Их сразу немцами прозвали, хоть и были они нашенские солдатики. Уж не знаю, какая надобность в такую далищу их везти, но начальству, стало быть, виднее. Кто говорил, провинились они там за границей чем-то, так их в наказание сюда. Приехали они со здоровущими чемоданами всякого барахла — неплохо, значит, там служилось. Ну а выпить-то надо — вот и продавали всё местным.
      Однажды танцы в клубе были. Смотрим, идут по мосткам девчонки — кудри наверчены, сами в телогрейках, в сапогах резиновых и какие-то красивые подолы подбирают, чтоб не запачкать. Пришли в клуб, туфли, ясно-понятно, с собой принесли, телогрейки скинули, мы глядим — мать честная! — не узнать их: в длинных платьях с кружевами да с оборками разными. Как пошли кружиться, только шёлк вокруг них летает. А немцы ржут. «Знаешь, говорят, в чём они танцуют? В ночных рубашках. Это специально, чтоб спать в них».
       Линда засмеялась:
— Сейчас, Петро, такие вечерние платья стали, как раньше ночные да нижние рубашки.
      Петро захохотал:
— Видишь, когда ещё мы вас в моде обогнали! Я тогда тоже немцам говорил: «Ну и что, мол, что ночные? У них спать, а у нас плясать. Зато, говорю, глянь, как расцвели, какие стали красавицы, не то что в ситчике застиранном».

      Машина шла мимо красивого озера, Линда восхищалась открывающимися видами,
      Петро улыбался довольный и, взлянув на неё, сказал:
— А хочешь, бывшую дачу моего персика покажу, здесь она, недалеко.
— Ой, конечно! Наверное, жил как король.
     Петро усмехнулся:
— Сейчас увидишь.
      Машина взобралась по довольно крутому подъёму, и они оказались на тихой зелёной улочке городка, возле аккуратной металлической ограды, за которой был виден холмистый участок, заросший постриженными кустами и высокими красными соснами. На участке располагался дом, выстроенный в немецком курортном стиле — с пристройками, башенками, балконами, верандами.
— Вот она и есть, его бывшая дача, — показал рукой Петро. — Теперь тут какая-то фирма располагается.
      Линда вышла из машины, огляделась, достала свою аппаратуру. Да, дом был красив, но довольно скромен по сравнению с новыми, выстроенными вокруг огромными дворцами, где выставлялось напоказ богатство владельцев, каждый из которых старался переплюнуть других: коллонады, медные крыши, гранит, мрамор, фигурная кладка — чего там только не было.
— Вот кто живут как короли — теперешние бизнесмены. Вон какие хоромы понастроили. Моему персику такие и не снились, — говорил Петро, пока Линда занималась съемкой.
— Зримое преимущество капитализма перед социализмом, — засмеялась Линда, не отрываясь от камеры.
— Для тех, кому строят, конечно преимущество. А для тех, кто вон там с кирпичами по лесам ползает, и для тех, за чей счёт всё это строится — едва ли, — кивнул Петро на соседнюю стройку.
      Когда поехали дальше, Петро продолжал рассуждать:
— И главное учти, Линда: у персика дачка эта была государственная, а у этих, нынешних — дворцы-то частные. Машина у него была «Волга», опять же — государственная. Разве ж с ихними «Мерсами» сравнишь? С личными «Мерсюками»? И он один на всю область был, а их теперь сколько? И все хапают. И все в свой карман. Вот и посуди. А что, понятно, жил он обеспеченно, так я думаю, у вас губернаторы тоже не бедствуют? А?
— Ясное дело, — усмехнулась Линда. — Но насколько я представляю, слишком уж коммунистическая власть была жестокой.
— Может, слишком гайки закручивали, — согласился Петро, — но с другой стороны, ведь и беспредела такого не было, как теперь.
— Если и не было, то в последние годы, а возьмите сталинские времена?
— Не знаю, — вздохнул Петро. — Когда Сталин умер, я совсем ещё пацанёнком был. Помню только - собрали нас в школе, в актовом зале, на сцене все учителя стоят, директор. И все плачут. А нам и страшно и смешно — взрослые, а плачут, как маленькие.
— А сейчас, что вы сейчас о Сталине думаете? — Линда поправила диктофон.
— Разное сейчас говорят.
      Он замолчал. Впереди показался переезд, полосатый шлагбаум опустился,
       Петро остановил машину.

— Да-а, — продолжал он, — кто так говорит, кто эдак. А я думаю, вот доведись, к примеру, мне на его месте оказаться, что бы я делал? Как мог бы по другому повернуть? Даже и зная сейчас всё, что потом было. Ну, с войной да — надо было Гитлера чуток пораньше придавить. А перед войной?
      Повернулся к ней, посмотрел серьёзно, заговорил негромко:
— Был у нас такой случай. Это когда мы со Сбожным под Биробиджаном служили. Там связь ремонтировали. Нам нужно было растаскивать новые столбы по линии. Мы вдвоём, и двоих солдат нам дали. Тягловая сила — лошадь. Крепкая такая, работяга. Впряжем её в столб, тащит она его, упирается. Я ещё думал: что там в той огромной голове происходит, почему она так старается? И не бьют её, а она весь день вкалывает на совесть. Лошадью командовал Сбожный. У него хоть и был кнут, но он им только помахивал иногда, а так всё больше убеждением действовал: как загнёт, бывало, этажа в три — лошадь сразу темпа прибавляет.
      Как-то раз мы уже работу заканчивали, остался последний столб, и можно б уже возвращаться в часть, так нет же — провозились с ним чёрт-те сколько. Место пошло болотистое, столб засасывает в грязь, Сбожный уже до пятого этажа доходит, лошадь изо всех сил старается, но вязнет, и помочь не подойти, того гляди - самих затянет.
      В общем, кое-как дотащили столб до места, да уж время к ужину поджимает, спешить надо. Ну и решили не по дороге, а срезать напрямую через поле. И вроде бы нормально шли. Тепло, комарья в это время пока что нет — весна. Солнце заходит, и подсветка такая странная — в фиолетовый цвет отдаёт. Долина зелёная, над ней сопки все в багульнике, ярким розовым светом горят. Даже на природу не похоже, а будто как в театре.
      Сбожный идет, разомлел, повод бросил, лошадь за ним сама шагает. Только чувствуем — под ногами мягко. Пружинит земля, прогибается. «Эй, Сбожный говорит, — болото, вроде». Не успел сказать, сзади чавкнуло, оглядываемся, а лошадь по брюхо в болото ушла. Заржала, рвётся, передними ногами бьёт, вокруг неё вода с грязью выступает, и всё глубже она в болото уходит.
      Сбожный бегает вокруг, пытается повод поймать, плюхнулся на живот, ползёт, схватил-таки уздечку, отполз на карачках, весь в грязи. Тянет за повод, а лошадь уже и двигаться не может, а как дёрнется, так ещё больше проваливается, грязные пузыри из-под неё идут, лопаются, уже и спина стала в грязи тонуть. Вскочил он, повод на руку намотал, другой рукой схватил кнут и со страшной силой пошел её кнутом полосовать. По спине, по голове, по глазам. Она бьётся, хрипит, глаза кровавые жутко выкатила, жёлтые зубы оскалила. Он тоже хрипит, тоже зубы оскалил, глаза бешеные, на шее жилы налились.
      Мы остолбенели, стоим, не знаем, что делать. А Сбожный совсем озврел — пена на губах, кнут свистит, у лошади по спине, по шее кровавые рубцы вздулись. И тут лошадь завизжала. Я никогда такого не слышал. Веришь — мороз по спине пошёл. На диком визге рванулась она, выгнулась дугой, развернулась какой-то пружиной, выбросила вверх передние ноги. Потом сгорбилась и — чвак! — выскочила из болота.
      Тут уж мы к ней кинулись, отводим подальше от этого места, ноги у неё дрожат. Сбожный кнут бросил, отошёл, сел на траву, голову руками обхватил, дрожь его тоже бьёт.
      Мы потом уж напрямик идти не стали, а осторожно между кочками да трясиной кое-как на дорогу вышли. К ночи. Сократили, называется, путь.
      Помолчали. Шлагбаум поднялся, тронулись дальше. Линда спросила:
— А лошадь-то долго после этого прожила?
— Не знаю, — ответил Петро, — нас в свою часть вернули.
      Они уже подъезжали к городу, дорога стала напряжённой, и Петро всё больше молчал, выискивая удобные пути обгона.


Письмо Сталину

      Линда приехала поздно вечером, оживлённая, довольная неплохо сделанной большой передачей. Хотела рассказать о ней всем, спросила, где Сергей, а Ольга как-то довольно путано объяснила, что его послали в командировку. Кажется, с покупкой вертолёта связано. Странно. Сергей говорил - завтра большой праздник лётчиков, собирался отметить весело. И вдруг - на тебе!
      А что могла сказать Ольга? Что он напился, подрался и теперь сидит в кутузке? Хоть она и не верила, что Сергей мог так накуролесить, скорее всего, недоразумение, разберутся, выпустят, но кто их, мужиков, знает? Иногда сорвутся, такого натворят!
      Профессор видел, как сникла Линда, пытался её растормошить, расспрашивал о передаче, о поездке. Постепенно она оживилась, стала рассказывать, упомянула о разговорах с Петром.
— Интересно, — сказала она задумчиво, — я всегда считала, что советские люди ненавидели Сталина и были счастливы, когда от него избавились. А теперь вижу - не всё так прямолинейно.
— Да тебе-то что? — удивилась Ольга, накрывая стол к чаю. — Для нас и то уже история, а уж для американцев...
— Действительно. У нас в Нью-Йорке внучка Сталина живёт. Я с ней встречалась, передачу делала. Она ещё кое-что про деда знает, портрет его у неё в комнате висит. А её друзья и знать не знают, и не интересуются очень-то. Но вот здесь, я смотрю, Сталин вовсе не история. О нём столько говорят, думают, спорят. Многие ещё его помнят. Поэтому мне, конечно, хотелось бы тоже узнать побольше.
— Ну, молодежь все-таки новыми заботами живет. Что же в старом копаться, - махнула рукой Ольга.
— Я ценю, дамы, вашу деликатность, — усмехаясь вступил в разговор профессор, — понимаю, что вам неловко расспрашивать меня напрямую, подчёркивая мой почтенный возраст.
       Женщины начали было горячо возражать и рассыпаться комплиментами по поводу того, как он выглядит, но Андрей Владимировичс поднял руки в протестующем жесте:
— Я жил при Сталине. Когда он умер, я десятый класс заканчивал, так что помню те времена довольно хорошо. Если хотите, расскажу за чаем одну довольно длинную школьную историю про моего одноклассника, чтобы вы могли лучше представить, как тогда всё воспринималось. Готовы слушать?
     Два голоса ответили, что готовы, а Линда спросила, можно ли записывать на диктофон.
— Бога ради! — сделал широкий жест профессор.

      И он рассказал про Бычка, которого так прозвали не только из-за фамилии Бычков. Дело в том, что мальчишка и внешне и по характеру действительно был похож на крутолобого, упрямого, неожиданно взбрыкивающего бычка. Коренаст, плотен, крупную голову с шишковатым лбом держал чуть наклонно вперёд, отчего смотрел как бы слегка исподлобья спокойным и очень глубоким взглядом.
      Сейчас понятно, что был он, безусловно, личностью исключительной. А таких людей судьба всегда берёт под охрану. Как она это делает, неизвестно. Взможно, способом двойной подстраховки: с одной стороны сам такой человек обладает особой интуицией, подсказывающей ему правильные выборы в лабиринте жизни, а с другой — окружающие чувствуют его исключительность и стараются, сознательно или подсознательно, охранить его от бед. Вот и тогда в классе да и в школе не осознавали неординарности Бычка, но чувствовали её, потому и прощали ему многое из того, что другим было бы непростительно.
      Хотя Бычок считался надёжным товарищем, настоящих друзей у него не было, как не было и врагов среди сверстников. Зато у него был и друг и враг среди учителей. Причём, его другом можно было считать самую выдающуюся личность в школе — математика Радикала.
      Своё прозвище Дмитрий Егорович получил за особую форму носа, который в верхней части сразу от переносицы выступал вперёд, а потом резко падал книзу, напоминая ломаный знак математического корня. Но, как и в случае с Бычком, прозвище отражало также особенности характера этого человека. Он ушёл на войну солдатом, вернулся капитаном с несколькими орденами, ранениями и контузией. Ему предложили быть директором школы, но он решительно отказался, заявив, что хочет быть учителем. Попробовали нажать по партийной линии, ходили слухи, будто ему угрожали исключением из партии, но он оставался непреклонным. Поскольку был он блестящим учителем математики, и его питомцы всегда получали призы на олимпиадах, Дмитрия Егоровича оставили в покое. Директором назначили женщину, но истинным руководителем школы стал всё же Радикал.
      Он обладал неким свойством метафизического характера. Для Андрея Владимировича выражение «пронзительный взгляд» никогда не было метафорой, поскольку при этих словах перед ним явственно возникал взгляд Радикала. Именно пронзительный, пронизывающий, пронзающий тебя насквозь. Говорил Радикал очень мало, слова раздялял паузами, которые не ощущались, потому что мощное излучение его взгляда держало слушающего в странном оцепенённом напряжении.
       Математику он преподавал вдохновенно и как-то необъяснимо красиво, поэтому его предмет был безусловно главным в школьной программе, и что странно, любимым. Объяснения нового материала были у него похожи на некий ритуал посвящения в нечто высокое, таинственное и прекрасное. Непостижимо, как ему удавалось превратить плетение математических знаков в мелодию абстрактной гармонии. В такие моменты в классе наступала мёртвая тишина абсолютного внимания. И если вдруг Радикалу казалось, что кто-то не полностью включён в его шаманство, он застывал, направлял немигающий взгляд на подозреваемого и просто молча на него смотрел. Тишина, если это возможно, становилась ещё мертвее. Радикал поворачивался к доске и продолжал священнодействие.
     Бычок был, безусловно, любимым учеником Радикала, потому что не учил математику, а просто жил в ней. Его почти никогда не вызывали к доске, поскольку это было бесполезно для класса. Бычок молча начинал писать на ней строчку за строчкой, и скоро уже никто в классе не понимал, что он делает. Один только Радикал молтвенно застывал в углу и совершенно забывал про всех остальных.
     По той же причине Бычка никто не просил помочь по математике и никто у него не списывал, хотя он с готовностью раскрывал тетрадку. Если кто-то от безнадёжности и пытался у него списать, то Радикал, глядя на чудака уничтожающим взглядом, говорил:
— Рога торчат. Мне не нужен правильный ответ, мне нужен правильный ход мыслей.
      И добавлял что-нибудь более понятное провинившемуся. К примеру, знаменитому школьному футболисту Кикле мог сказать:
— Посмотри на эту формулу. Ты же упустил возможность такой красивой комбинации. Тебе дали отличный пас, нужно сделать пару финтов и ты перед открытым вратарём. А ты сам отдал мяч сопернику, и тот забил в твои ворота великолепный гол!
      Киклю охватывал ужас — очевидно, он ярко представлял себе такой непереживаемый позор.
      Однако по остальным предметам Бычок не особенно блистал. Он тихо сидел на задней парте, исписывая тетради математическими знаками, никогда сам не поднимал руку, не умел отвечать у доски. Хорошо помнил даты, разные имена и названия, но рассказать о чём-нибудь не мог. За хорошее знание фактов учителя прощали ему немногословие и даже то, что строчки математических формул встречались у него в тетрадях по любым предметам.
      Только с историчкой у Бычка никак не ладилось. Мало того, что при ответе он целые страницы учебника сводил к одной фразе, так он ещё нет-нет да и выдаст какую-нибудь хохму, которая гуляет потом по всей школе. А поскольку историчка была парторгом, то в её обязанности входило обеспечивать правильный морально-политический дух в коллективе учителей и учеников. И хотя ничего крамольного Бычок никогда не говорил, всё же чувствовалось в нём некое сомнительное свободомыслие.
      И вот однажды случилось совсем уж неслыханное. Историчка рассказывала о Февральской революции в Росии, с подъёмом живописала обстановку в Петрограде, где толпы народа кричали на улицах «Хлеба! Хлеба! Хлеба!», как вдруг с задней парты раздалось: «И щей!». Класс покатился со смеху, историчка выставила Бычка за дверь, а после урока потащила в учительскую. Там обвинила его в политическом хулиганстве и потребовала чуть ли не исключения из школы. Все понимали, что об этом не может быть и речи — ведь приближалась районная математическая олимпиада, где Бычок наверняка снова соберёт все призы. Поэтому учителя пытались добиться от Бычка чистосердечного раскаяния, горячих просьб о прощении, но он стоял спокойно и смотрел так, что все почувствовали себя неловко.
— Как же ты, пионер одной из лучших в городе дружин, мог допустить такой неэтичный потупок? — старалась сердито говорить директор. — О чём ты только думал?
— Я подумал, — вдруг серьёзно заговорил упорно молчавший до сих пор Бычок, и все удивленно затихли, — что же они будут один хлеб-то есть.
      В наступившей паузе историчка бросилась на амбразуру:
— Ты что, не понимаешь, это же обобщённо говорится «хлеб», а имеется ввиду вообще еда.
— А разве щи — это не еда? — спросил Бычок, наклонив свою крупную стриженую голову.
      Учителя, чтобы не рассмеяться при нём, отпустили Бычка, и Радикал подвел итог:
— Отметку по дисциплине за эту четверть ему, безусловно, надо снизить. А что касается политики, так он ведь за рабочих выступил, а не против. О них озаботился. Так что высказывание пусть наивное, детское, но политически грамотное.
      Прошло несколько лет. Щи, ходившие анекдотом по всему городу, уже стали забываться, да снова дёрнула Бычка нелёгкая за язык, и опять, как назло, на уроке истории. Вдохновенная историчка с подъёмом рисовала картину будущего мичуринского процветания страны, когда повсюду будут плодоносить деревья, на одной ветке которых растёт яблоко, на другой груша, на третьей слива, а на четвертой — историчка на мгновение задумалась, и с задней парты немедленно последовала подсказка: «Мотоцикл».
      Класс грохнул было хохотом, но быстро затих. Все понимали, что на этот раз дело примет серьёзный оборот. Хуже всего было то, что с этого момента историчка получила прозвище «Мотоцикл», намертво прилипшее к ней, потому что точно соотносилось и с её громким тарахтящим голосом и с фигурой: невысокая, коротконогая, с выступающими вперёд грудями и двумя резко выпирающими под платьем сзади крутыми полуокружьями она быстро катилась по коридорам, действительно напоминая эту машину.
      Такого точного, а потому особенно обидного прозвища она, разумеется, простить никак не могла и уж теперь решила бороться до конца. Весь педсовет обещал ей применить к Бычку самое суровое наказание, какое только возможно, но кое-как уговорил её подождать пару недель до окончания областной математической олимпиады, где Бычок должен представлять школу.
— Только имейте ввиду, — пригрозила Мотоцикл, — я не намерена покрывать антипартийные выступления, какой бы приз он там ни получил.
      Однако с олимпиады Бычок приехал с оглушающей новостью: он направлен от области на Всесоюзную олимпиаду в Москву. Мотоцикл была вне себя, но ничего не могла поделать.
      Поездка в столицу! Это было событием. Редко кто бывал тогда в Москве, и каждый мечтал увидеть Красную площадь, Кремль, где работает Сталин, Мавзолей, где лежит Ленин, новенький, недавно выстроенный красавец - Московский университет.
      Собирался Бычок основательно. У него был фотоаппарат — тоже тогда редкость — и он обещал вести фотодневник: аккуратно фотографировать всё интересное, что видит по пути (целых двое суток ехать), и уж особенно подробно — в Москве.
      Нечего и говорить, возвратился счастливым, переполненным впечатлениями. Он получил приз, школа и его имя упоминались в центральной газете, и разумеется, ни о каком наказании уже нельзя было даже заикнуться.
      Всё лето Бычок занимался фотоальбомом, и с началом нового учебного года принёс его в школу. Уже собирались проводить конференцию с рассказом о поездке, с демострацией альбома, как вдруг грянула гроза. Мотоцикл, просмотрев фотографии, пришла в ужас: на всех страницах до самой Москвы были запечатлены какие-то развалюхи-избы. Почти все под соломой, а с некоторых крыш даже солома снята (видимо, к концу весны скоту не хватало корма), и дымовые трубы торчат сквозь голые скелеты крыш. На станциях толпится обвешанный мешками и узлами народ в ватниках, на ногах стёганые чуни с галошами — совсем не такие люди, как на плакатах. А потом по контрасту — Кремль, Мавзолей, Университет. Да это же вражеская пропаганда! И она понеслась в Райком.
      Вскоре Бычок не пришёл в школу. Пополз шёпот, что его забрали. И если сперва все думали, что поругают, не без того, но отпустят, обойдётся, то вскоре поняли, что в дело вступили иные, суровые и страшные силы. Школа погрузилась в уныние. Как же так, ведь десятый класс, выпускной. Он же отстанет, как будет сдавать экзамены? Почерневшая от горя мать Бычка уже не об экзаменах думала, а и в живых не надеялась его увидеть. Единственный сын, мужа на фронте убили, и теперь вот такая свалилась беда.
      Время шло, страх сгущался всё плотнее. Пошли жуткие слухи. Рассказывали, что его там пытают, вырывают ногти, выбивают зубы. Мотоцикл сначала смотрела победоносно, но учителя её сторонились, она съёжилась, ходила перепуганная и старалась не попадаться на глаза Радикалу. Ученики изводили её, как могли. На её уроках катали под партой ногами карандаши, создавая шум. Гудели всем классом с закрытыми ртами. Мазали стул клеем. По ночам устривали ей стукача: подвешивали к ставням её дома камень на верёвке, а за другую длинную верёвку дергали из-за забора. Она ругалась, бегала с жалобами, сыпала направо-налево двойками, но ученики держали глухую оборону.
      Бычковский класс съехал по успеваемости вниз. Только Радикал не давал впадать в уныние. Он особенно серьёзно объяснял разворачивающуюся на доске борьбу положительных и отрицательных величин на пути к объективной истине, показывая, что лишь при перевесе положительных величин борьба приводит к положительному результату.
      Ребята, однако, ломали голову над более конкретной задачей — как быть, чем помочь Бычку? Кого-то осенило — надо написать письмо Сталину. Понятно же, что происходящее с Бычком — нелепость, страшная ошибка. Нужно только всё объяснить, и мудрый, справедливый Сталин отечески улыбнётся, вызовет головотяпов-начальников, нахмурит брови и сразу же прикажет эту явную чепуху немедленно прекратить. Да ещё и врежет им как следует. Разве ж они не понимают, что альбом не Бычком нарисован, а фотообъективом? И начальникам этим надо не врагов народа по школам ловить, а работать лучше, чтобы жизнь скорее наладить.
      Про письмо решили никому из взрослых не говорить, даже матери Бычка, даже Радикалу. А кто проболтается — такую тёмную устроить, чтоб до дому не дополз.
Сочиняли долго. Написали про Бычка, какой он талантливый, и все его знают с первого класса, и отец его на фронте погиб, защищая Родину. А мать, хоть и врач, но никакая не убийца, совсем наоборот — очень хороший доктор. Ну как же наш Слава Бычков может быть каким-то там врагом народа?
      Адрес, понятно: «Москва. Кремль. Товарищу Сталину, Иосифу Виссарионовичу». Все подписались. В уличный почтовый ящик письмо бросать не стали, а на станции пошли к почтовому вагону скорого поезда, там был специальный ящик для писем, бросили туда.
      Стали ждать ответа. Понятно, дел у Сталина полно, он даже по ночам работает. Не может он только одним письмом заниматься. Ждать надо. Учёба идёт через пень-колоду, никакие выпускные экзамены в голову не лезут. Место Бычка на задней парте пустое, никого туда не сажают.
      Вдруг по радио, как гром среди ясного неба — Сталин заболел. Ну вот — теперь опять всё задержится. А тут совсем ужас — умер! Как это так? Не может такого быть! Никак не может. Что же теперь — всё пропало? Конец Бычку? Вообще руки опустились. Совсем учебы нет. Даже Радикал не мог переломить всеобщее уныние.
      И тут пришли на занятия — остолбенели. Застыли, в дверях толпятся, в класс заглядывают: сидит на своей задней парте Бычок, пишет что-то в тетрадке.
      Бросились на него всей толпой, тискают, ворочают, на руки смотрят — все ногти на месте. Бычок улыбается — зубы тоже все целы. Чудеса! На радостях рассказали ему про письмо, и Радикалу тоже рассказали. Вот, решили, что такое — великий Вождь! Успел всё-таки распорядиться, хоть и перед смертью.

      Профессор рассказывал в шутливом тоне, но слушали его серьёзно, и Линде показалось, что она хорошо почувствовала странную сейчас атмосферу того времени, созданную мистической вездесущностью и гипнотической силой безусловно колоссальной подавляющей личности.


Дом над обрывом

     А с Сергеем в этот злополучный день произошло вот что. С утра он чувствовал себя неприкаянным. Свою часть работы с установкой он закончил, Линда уехала на телестудию, и он вдруг почувствовал, что без неё всё пусто, уныло. Все эти дни они были вместе. Сергей даже в горячке своей работы постоянно чувствовал, что она здесь, рядом. В любую свободную минуту бегал к ней, взглянуть на смонтированные куски видеофильмов или послушать, как она восторженно рассказывет ему о новых идеях. Она тоже заглядывала к нему в зал, где он мудрил со стеклянными пластинами, восхищалась его работой, фотографировала.
     А сейчас он просто не знал, куда себя девать. Хорошо, что вызвали к Бэ-эСу. Тот встретил с загадочным видом, участливо расспросил про установку, похвалил за работу, обещал выписать премиальные. Потом взял со стола буклет, подозвал Сергея:
— Посмотри. Нравится машина?
       На глянцевых страницах во всех видах и ракурсах был сфоторгафирован изящный лёгкий вертолёт. Почти весь из прозрачного пластика, на лыжах-опорах, яркий, нарядный.
— Красивая игрушка, — улыбнулся Сергей.
— А технические данные?
      Сергей полистал, внимательно просмотрел характеристики:
— На нём же, я думаю, не вражьи подлодки искать? А для прогулок отлично.
— Вражьи подлодки искать не будем, они нам не нужны, — БээС усмехнулся. — Только бы мы им не понадобились. А то они нас быстро найдут.
— Это точно. Теперь найдут, — вздохнул Сергей и кивнул на буклет. — А это что за машина?
— Да вот прикупить думаю. Ты как считаешь, стоит?
      У Сергея ёкнуло сердце. Раз он его пригласил, раз совета спрашивает, значит — что? Неужели? Буду летать? Летать!
      Борис Семёнович насмешливо прищурился:
— Чего молчишь?
— Можно взять буклет? Посмотрю получше, с механиками посоветуюсь.
— Молодец, не кинулся сразу. Давай, смотри, советуйся. Если да, то съездим с тобой к чехам, а оттуда прилетим на крылышках. Идёт?
— Спасибо, Борис Семёнович. Большое спасибо!
      Сергей выскочил из кабинета, сияя, подхватил Леночку, закружил:
— Летать буду, Леночка! Летать! Ух, машинка-стрекоза! Как раз для тебя.
      Она смеялась, отпихиваясь:
— Пусти, стрекозёл, обниматься-то. Американки, говорят, ревнивые.
— Да она же здешняя. Так что всё в порядке.

      На радостях решил навестить Витька, посидеть, поговорить, узнать заодно, зачем ему Линда понадобилась. Олег как раз отвалил ему здоровенного вяленого леща — жирный, аж сочится. Прикупил к нему, понятно, бутылку и пошёл.
      Фотостудия стояла на самом берегу моря, на обрыве. Наверное когда-то этот небольшой, но крепкий дом из кирпича и дикого камня был построен на лесной поляне, но море упорно подмывает и обрушивает песчаный берег, деревья вместе с почвой сползают с откоса, какое-то время растут наклонно, но, неудержимо опускаясь с песком, в конце-концов падают вершинами вниз, и штормы вымывают солеными волнами ветки и стволы до серебряного блеска.
      Вот и эта огромная, мощная берёза, возвышавшаяся когда-то над лесом и видная издалека, теперь сползла, провалилась вниз с куском земли и уже опасно наклонилась на ненадежном обрыве к закатному солнцу. Она ещё не поняла, что с ней случилось. Будто так же, как всегда, зеленеют листья, свешиваются с ветвей серёжки, а внизу у ствола так же растёт трава и цветут крупные колокольчики. Но не знает она, что уже мало ей питательной почвы, оборваны длинные жилистые корни, державшие её в страшные западные ураганы и поившие живыми соками. Не устоять ей теперь, не выжить. И дом без неё потерял последнюю защиту, нет больше перед ним деревьев, только песок. Да ещё и какую-то канаву вырыли из-под дома по всему обрыву до самого моря.
      Витёк обрадовался:
— Давай, заходи, а то я тут совсем одурел от своих растворов.
— Да вот, решил заглянуть, посидеть по-человечески.
— Правильно решил. Перед праздником порепетируем.
      Длинным острым ножом распластали на газетке леща. Оказался к тому же с икрой в окантовке белого нежного жира. Витёк достал малосольных огурчиков, каравай чёрного душистого хлеба. Житуха!
— Хорошо тут у тебя. Основательно, — огляделся вокруг Сергей.
— Вот, Серёга, сколько здесь живу, всё удивляюсь — зачем человек так крепко да сложно строил? Ты посмотри — стены и так крепостные, танком не своротишь, дак он ещё и по углам контрфорсы каменные вывел. Внутри отделал не для вида — на совесть, добротно. На века рассчитывал. Ну, что сам тыщу лет не проживёт — это, в принципе, ладно, может, думал детям оставить. Но ведь мало ли что — война была, могло бомбой разнести, молния может ударить, берег вот рушится. Зачем на столько загадывать?
— Думаю, Витёк, приятно ему было. Вот, мол, какой дом построю — ничего ему не страшно. Всего, конечно, не учтёшь, но мужик был, согласись, серьёзный.
— Верно. Я тут горя не знал — ничего чинить не надо. Крыша мертво стоит, никаких протечек, рамы как костяные, все краны, трубы, отопление — всё работает. Только сейчас наруже что-то сливы засорились.
— А-а — это раскопано там?
— Олег со своими орлами раскопал, да запили они у него. Видать, тоже перед праздником тренируются, — он поднял стакан. — Ладно, давай ещё по одной.
      Выпили, помолчали, глядя в окно, за которым разгорался закат и чёрные тучи окрашивались снизу густой алой подсветкой. Принялись за истекающего жиром леща.
— Вяленый лещ, — поднял палец Витёк, — это не еда, это ритуал! — он аккуратно снимал прозрачные кусочки с кривых рёберных костей, — который совершается только с друзьями.
— Не скучно тебе здесь одному? — улыбнулся Сергей. — С Риткой у тебя как?
Витёк нагнулся к нему через стол, заговорил быстро:
— Да что с Риткой? Я ведь знаю — она ни с одним мужиком долго не выдержит. В ней жизнь кипит-бурлит-играет. С ней идёшь, а она каждому встречному-поперечному маяки кидает. А денег? Знаешь, сколько на таких денег нужно? Ведь ей каждый день должен быть праздник. Я бы, в принципе, тоже не против, да где взять? Раз в кабак, два в кабак, а потом соси кулак.
— Кончай прибедняться. У тебя же сейчас свой бизнес. Фотостудия.
— Бизнес, да больно малый бизнес. И вот интересно, — усмехнулся он, — денег теперь больше, а личной жизни меньше. То ведь раньше как было — отработал от и до, а остальное время, и выходные, праздники, отпуск — всё твоё, личное. А теперь крутишься без остановки — ни почитать, ни с друзьями хорошо посидеть, ни поехать куда. С бабой — и то урывками. Вроде бы сам себе хозяин, а выходные да отпуска у себя что ли брать будешь?
— Так не жадничай. Не гонись уж сильно за деньгами.
— Да нельзя никак. На праздники закройся — клиенты к другим уйдут. Так и прогоришь мигом. Это если совсем серьёзные деньги сделал, тогда можешь себе позволить. Но я теперь понимаю, что большие деньги только тогда нагребёшь, когда на тебя другие пашут. А сам один — сколько ни колотись, хоть при социализме, хоть при капитализме, а крупного капитала не сколотишь. Вот и выходит, что на приличную свадьбу, да на приличную семейную жизнь денег нет. И вообще все эти установки — один обман.
— Какие установки?
      Витёк оживился, заёрзал.
— Вот мы, Серёга, всех женатых мужиков в посёлке знаем. Так?
— Ну, так.
— Назови хоть одного, который всю жизнь прожил только со своей женой, и ни одной другой бабы никогда, ни разу у него не было. А?
— Да Вадик хотя бы.
— Вадик. Вадик молодожён, считай. Пару лет прожил. А ты ручаешься, что двадцать лет так проживет?
— Ручаться, конечно, не ручаюсь. Но не все же трепачи.
— Всё равно, где-нигде, а либо другую прихватит, либо его какая охмурит. Хоть раз, да будет такое.
— Может случиться.
— Вот так, — Витёк воодушевился. Видимо, его давно одолевали эти мысли, и ему хотелось кому-нибудь их изложить. — А в других городах-посёлках думаешь мужики другие? Везде, в принципе, одинаковые. Значит, любой мужик, любой, обязательно жене изменит. Логика! А если и найдётся какой безгрешный, то, может, больной только. Так, нет?
— Прижал, Витёк, прижал.
— Пойдём дальше. Сказал А, скажи и Б. По-твоему, бабы — не люди? Они, конечно, создания небесные, но бес в них всё-таки сидит.
— Ого, припечатал!
— А что? Точно! Они, ясное дело, хитрей. Но всё равно. Можешь ты хоть мысль допустить, что женщина проживёт всю жизнь с одним-единственным мужчиной?
— Циник ты, Витёк.
— Циник, потому что говорю об этом. Другие делают вид, что ничего такого нет. Фарисействовать да обманывать им кажется приличней. Не так?
— Если рассуждать, то так.
— А не рассуждать, тогда конечно — благолепие да и только.
— Нет, не в этом дело. Тут просто вера нужна. Любишь человека, значит веришь.
— Да веришь-то в невозможное! Это же, в принципе, религия.
— Любовь не рассуждает. В этом смысле она — религия. Любишь — и счастлив.
— Надолго ли? — хмыкнул Витёк
— Уж сколько тебе отпущено, столько и твоё. А так жить, да думать, что всё кругом грязь, да обман — повеситься можно.
— Зачем вешаться? Принимай, как есть, не подкрашивай.
— Но и сажей не мажь! А в принципе, — Сергей засмеялся, — есть в твоей логике прокол.
— Какой?
— Если мужик до женитьбы набегается, а потом точно свою половинку найдёт, то и не будет у него интереса налево глядеть.
— Это ты про нас с тобой что ли? — хохотнул Витёк. — Нет, друг. У нас не то. Мы почему не женимся? Ты свой идеал ищешь, которого, скорей всего, нет, а я в любом идеале тёмное нутро вижу.
     Сергей засмеялся:
— Ты тут на отшибе размышляешь, я гляжу. Правильно говорят, что все отшельники — философы.
— А может, все философы — отшельники?
— Ишь ты! Силён! Давай выпьем.
— Давай.
      Закусывали молча, внимательно разбирая костистую рыбу. Витёк вытер жирные пальцы газетой:
— А с Риткой, знаешь, долго головы не сносить. Уж сколько раз попадал. Она любит, когда мужики из-за неё кулаками махают. Пока проносит. Но ведь прищучут где-нибудь. Да и пырнуть могут.
      Он помрачнел, заговорил тише, как будто здесь кто-то мог его услышать:
— Вот вчера всю ночь возле дома шебуршились.
— Как это шебуршились? Кто? — вскинул голову Сергей.
— Кто ж его знает. Может, из-за Ритки, — он помолчал, — а может, и нет. Мне же наличными платят. Деньги в доме бывают. Хоть и небольшие, но всё же, — он вдруг наклонил голову, взглянул исподлобья. — Или ещё что.
— Что ещё-то? Ты скажи, Витёк, не темни. Если подозрение есть на кого — соберёмся, поможем разобраться с ними.
— Да нет, — он вздохнул и вдруг обхватил голову руками, заговорил с отчаянием. — Дурак я, дурак! Ведь всё у меня было, и я сам, вот этими своми дурными руками, вот этой глупой своей головой всё ему отдал. Я в том кресле должен сидеть. Я, а не он! Почему же он сообразил, а не я? Ну ладно, сделал он мне за это приватизацию. Дом вот этот, оборудование. Так то ж копейки! А мог бы всё иметь!
      «Уже набрался, — подумал Сергей. — Быстро что-то. Слаб стал совсем», а вслух спросил:
— Ты про кого?
      Витёк посмотрел в сторону, потом резко сдвинул в сторону стаканы, бутылку, газету с рыбой. Навалился на стол, в упор посмотрел на Сергея, хлопнул ладонью по столу:
—  Ладно. А то совсем поздно будет.
— Спешишь куда-то?
— Не в том смысле. Сейчас поймёшь. Слушай сюда, — он тяжело тряхнул головой. — Я тогда ещё, слышь, как ту пленку с тарелкой проявил, сразу допёр, что штука это ценная, уникальная. Тут же скопировал. По твоему, у Семёныча что в сейфе лежит?
— Копия?! — ахнул Сергей.
— А ты думал! Подлинничек-то у меня. Только у меня! — шарахнул он по столу кулаком. — И никто его не найдёт. Никто! А он больших денег стоит. Точно тебе говорю. Точно. Вот и кумекаю — может Семёныч подозревает, подбирается. Там ведь на пленке, Серёга, кое-что кроме тарелки есть.
— Уж не пришельцы ли? — хмыкнул Сергей.
— Войдешь в долю? — Витёк перегнулся через стол, взял Сергея за плечо. — Хорошие деньги можем с тобой иметь. Один раз я дурочку свалял, но ещё есть шанс. Слышь, Серёга!
— А я тут при чем?
— При том. Я, в принципе, сам хотел к этой американке подойти. Уж там бы за такое отвалили! Да боюсь, как бы чего не сорвалось. Здесь деликатно надо. А у тебя с ней, говорят, любовь.
— Кончай, Витёк, базарить, — отрезал Сергей зло. — Сам своими плёнками торгуй. Где у тебя свет включается? Темно совсем.
— Не надо, — сказал Витёк резко. Потом вздохнул. — Эх, Серёга. Не знаешь ты ничего. Не знаешь. Думаешь, с какого вертолёта эта плёнка?
      Сергей вздрогнул, приподнялся:
— Толика?
— С него. Там видно, как тарелка из прицела уходила, а он гнался и вираж этот заложил.
      Сергей вскочил, опрокинув стул, двумя руками через стол схватил Витька за рубаху:
— Ты что же молчал? Давай сюда плёнку!
— Руками не трогать! — заорал Витек.
      Он отбросил от себя руки Сергея, поправил рубашку, заговорил спокойнее:
— Так вот и молчал. Как тогда было? Не знаешь что ли? Всё секретно, всё учитывалось, уничтожала плёнки комиссия. На мне подписка о неразглашении была. Вот и молчал. А болтани — упекли бы почище Миши. Скажи спасибо, что комиссии копию отдал, рискнул. А то бы давно сожгли и следов не осталось.
— А потом? Потом почему не сказал?
— Тоже, знаешь, светиться не хотел.
— Перебдел?
— А кто знал, как оно всё повернётся? Я ведь как рассуждал? Когда Семёныч из Америки приехал и стал тут про летающие тарелки бубнить, я думаю — подсуну, мол, ему эту пленку среди других, типа сам он нашёл. Мол, посмотрит, и всё прояснится. И про Толика тоже. А он – видал, как повернул? Видал, как сообразил? Вот и хочу теперь, чтоб через американку. Усекаешь? И всем выгода.
— Ты вот что, Витёк, — у Сергея опять закипала внутри злоба. — Я торгашом не был и не буду. Толика обвинили тогда, что он так глупо ошибся — с виражом ушёл за пределы и без высоты. Летать, выходит, не умел. А тут получается совсем другое дело. Ты хоть соображаешь, что это для Ольги значит? Как ты только мог? Показывай плёнку. Сам знаешь, теперь без этого отсюда не уйду. Понял?
— Никаких показов! — крикнул Витёк. — Будешь в доле — покажу.
— Что-о-о, — взревел Сергей, бросившись вокруг стола к Витьку. — Задавлю гада!
      Витёк вдруг замер:
— Тихо! Слышишь? Опять.
      Сергей тоже услышал металлический стук за окном. В тот же миг Витёк схватил со стола нож и бросился к двери. Сергей огляделся, взял за горлышко бутылку, кинулся вслед. Дверь в коридор открывалась на себя, а он сначала толкнул её вперед. Поэтому немного замешкался, потом пробежал коридор, упёрся в темноте в наружную дверь, стал открывать её, но она не поддавалась, навалился сильнее, дверь немного отошла, он разглядел внизу под ней что-то тёмное, нажал ещё, протиснулся в щель и чуть не упал, споткнувшись о лежащего Витька.
      Нагнулся в тревоге к нему, увидел лицо в тёмных пятнах, взял за голову — липко. Кровь! Оглянулся — вокруг никого. Посадил Витька, прислонив к стене, пощупал артерию на шее — бьётся. Живой! Оглушили только здорово. Метнулся в дом, нашёл полотенца, замотал ему голову. Увидел рядом блеснувший нож, схватил, обежал дом вокруг, заглянул под обрыв — не видно в темноте ничего. Затащил Витька в дом, положил на тахту. Поискал ключи, нашёл, запер дверь и помчался в медпункт. «Ну дела! — стучало в голове. — Кто же его? За что?»
      В медпункте дежурила Настя и сидел, улыбаясь, её ухажёр, сержант Скачко, местный участковый. Они вскочили, глядя на окровавленного, встрепанного Сергея. Он сбиваясь, рассказал про Витька, торопил скорее идти к нему. Скачко отобрал у него ключи, послал Настю к Демьянычу, чтоб подъезжал с машиной везти Витька в больницу, приказал, чтоб ничего там не трогали — он придёт осмотреть место происшествия.
— А ты, Сергей, пойдёшь со мной. До выяснения. Понял? Противодействия не оказывай, — он подтянул руку к кобуре, — будет отягчающее. Ты и так выпивши — не в плюс тебе. Пошли спокойно.



Праздник


       Утром ничего насчёт Сергея не прояснилось. Тогда Ольга решила поехать в больницу, проведать Виктора и, если удастся, распросить его самого, что там произошло. Тем более, праздник этот она никогда не отмечает, не в радость он ей, и для больницы как раз удобно — начальства нет, а с сёстрами она договорится.
       На всякий случай забежала к Петру предупредить: мол, сказала Линде - Сергей в командировке. Чтоб если выпустят, то знал, что врать.
       К её удивлению, в больнице она оказалась не первой. К Виктору уже приезжал Фёдор. Её это насторожило — с чего он вдруг засуетился?
       Линда проснулась и удивилась необычной тишине в лаборатории — один лишь профессор сидел в подвале со своими приборами. Он сказал, что Ольга вдруг уехала навестить в праздник родственников, хотя раньше ничего об этом не говорила, в гости вряд ли кто сегодня приедет, так что им придётся праздновать вдвоём. Всё это показалось Линде несколько странным, но она сказала бодро:
— Вот и отлично! Для меня это не праздник, я лучше поработаю спокойно.
       Профессор даже обрадовался:
— Действительно, я к авиации тоже особого отношения не имею, так что займусь-ка делом.
      Но благим намерениям осуществиться было не суждено: пришёл Петро и, не слушая никаких возражений, повёл их к себе на шашлыки. Линда пошла с интересом, а профессор с большой неохотой — не любил он эти длинные праздничные застолья с выпивкой, но отказываться было неудобно, да и Линду не бросать же. Решил пойти ненадолго.
      Гостей встретила у калитки Вера, жена Петра, полноватая, но подвижная круглолицая женщина с гладко зачёсанными и забранными сзади узлом волосами, явно покрашенными в коричневый цвет, чтобы не было видно седины.
      Их дом стоял несколько на отшибе, среди огородов, на которых виднелись невзрачные дощатые будки да серые сараи, на фоне которых и дом, и участок, обнесённый плотно заросшей шиповником оградой, выделялись чистотой и ухоженностью. Дом был невелик — один этаж с мансардой под ломаной крышей, — но аккуратен, красив продуманностью традиционного здесь архитектурного рисунка. Небольшое изящное крылечко, врезанное в угол дома и прикрытое сверху нависающей черепичной крышей. Козырьки над окнами, тоже черепичные, создают очень красивые акценты. Из задней стены дома выступает в сад трехсветный фонарик с балконом над ним, глубоко утопленным под нависающую крышу. Красная черепица и подоконники красного кирпича хорошо гармонируют с булыжным фундаментом и со светло-серой шероховатой штукатуркой стен.
— Красивый у вас дом, Петро, — сказала Линда. — И такой чистенький. Аккуратно вы его содержите. Ему, наверное, уже много лет.
      Петро рассмеялся довольный и подтолкнул жену локтем:
— Ну все ошибаются. Видишь, она тоже думает, что дом немецкий.
      Линда удивленно уставилась на дом:
—  А разве нет?
— Нет, — весело ответил Петро. — Я его своими руками от фудамента до крыши построил. Вот, жена не даст соврать.
— Ой, хвастун, — махнула она на него рукой. - Десять лет строил. И посейчас недоделок полно.
— Под крышу-то я его за два года подвёл, — несколько обиженно сказал Петро, — а потом, правда, долго возился. То времени не было, то денег. Ну да ладно, мать, готовь на стол, а я гостям дом покажу, если интересно.
— Интересно, Петро, интересно, — сказала Линда. — Я прямо поверить не могу, что вот так построено. А вы как - старый проект где-то достали?
— Какой там проект, — Петро повел их в дом и на ходу рассказывал. — Я так рассуждал. Люди, которые здесь жили и дома строили, они ведь к здешнему климату приспосабливались. Дожди здесь сильные, ветра, сырость. Зачем же, думаю, я своё буду изобретать? Смотрел, как у них построено, так и делал. Крышу надо покруче, чтоб дождь стекал, навесы побольше, чтоб стены не мокли, крыльцо и окна поглубже, чтоб ветер дверь и рамы не рвал, балкон — и тот под крышу. Фундамент повыше, чтоб влага от земли не шла. Второй этаж обязательно — от земляной сырости подальше. И вот так и получилось, что на ихние дома похоже.
      У нас в городе квартира. Дочь там сейчас своей семьёй живёт. А это была дача. Только было ведь тогда как? Рамер дачи разрешалось — пять на пять метров, больше не моги. Но если выступ из стены — про это в правилах не сказано. Вот я и сделал этот фонарик. Потом: два этажа нельзя, но мансарда этажом не считалась. Поставил ломаную крышу, а под ней ведь, смотри, почти нормальный второй этаж получается. Так что и закон не нарушил, и построил, как мне надо. Да вам-то это всё ни к чему.
— Нет, Петро, — возразила Линда, — знаете, я наоборот, хотела вас попросить, можно мне всё снимать и записывать? И расскажите, пожалуйста, побольше. Вы не представляете, как это для меня интересно.
— А-а, если интересно, так пожалуйста, — заулыбался он довольный.
      Пока осматривали дом, ходили по саду и огороду, Петро рассказывал, сам вспоминая и вновь переживая события тех лет, которые кажутся теперь такими далёкими.

     Всё началось с того, что его начальство устроило ему покупку «возвращенки». Так назывались машины, которые были проданы за рубеж, поездили там немного, а потом их заменяли иностранному владельцу на новые, а старые возвращали в Союз и продавали ещё раз — теперь уже своим. Народ окрестил их «отбросы капитализма — передовикам социализма». Такой отброс — «Москвичок» в экспортном исполнении — достался Петру. Подсобрал деньжат, в долги влез, но, конечно, купил на зависть друзьям. А раз есть колёса — можно брать дачный участок. Опять, понятно, знакомства в ход пошли. Подобрал участок здесь, на море. Тогда военная часть отличный держала тут порядок.
     Для фундамента навозил на машине валунов. На колхозных полях их тракторными граблями к меже сдвигали и наваливали кучами. Он приспособил к «Москвичку» прицеп, наложит туда валунов, сверху сломкой прикроет (от чужих глаз — мало ли что) — и повёз к себе. Залил фундамент, наверх кладку из валунов вывел. Повозился, конечно, крутить окатанный валун так и сяк, чтоб лёг плотно. А пока фундамент выстаивался, стал кумекать, из чего стены гнать. Кирпич никакими силами не достать. Шлакоблоки — грязь одна, да и сухого тепла в доме не будет. О брёвнах не мечтай — никакой блат не поможет.
      И тут, смотри ты, как бывает. Стали узкоколейку заменять на нашу колею. А там шпалы деревянные, немецкие ещё. Вместо них бетонные клали, а эти в сторонку штабелями складывали. Он походил, посмотрел — некоторые шпалы попорчены, а иные крепкие, аж звенят. И никакой пропитки в них нет, просто дерево отличное и высушено на ветерке под навесом долго, основательно. Такое дерево в земле только корочкой, как обгорелой, покрывается, а внутри — что кость, пила прыгает, топор отскакивает. Он к железнодорожникам — продайте шпалы. А они и рады — хоть малость у них заберут, им не возиться. Цену не знают, какую брать. Назначили там копейки. Ну он им бутылок, ясное дело, поперетаскал. Зато стены вывел — хоть в Сибирь ставь! Ни холод, ни сырость не пройдут. Да ещё сверху сеткой обил и оштукатурил.
     С крышей, это верно, помощь пришлось звать — одному не справиться. Стропила в момент поставили. А черепицы в округе полно бесхозной было — старые сараи и даже разбитые дома брошены стояли. Навозил черепицы опять же на своей машине.
     Или вот тоже — перекрытия. Тут море подсобило. Там часто брёвна выбрасывает. Откуда они берутся — неизвестно. Но бывают ровные, гладкие, морем проморённые — никакой жук-шашель не страшен. Только ведь море-то на пляж выбросит, а на обрыв как? Приспособился: вобьёт с одного конца бревна кол, чтоб оно назад не катилось, а второй конец потихоньку где накатом, где волоком, заносит вверх, сколько может. Потом верхний конец колом закрепляет, а нижний вверх тянет. И так будто шажками — выше, выше. Наверху цепляет тросом бревно к «Москвичку» и волоком потащил, как кот палку колбасы.
      А однажды подфартило -  видно, в шторм смыло с сухогруза пачки досок и по всему берегу разбросало. Доска отборная, чисто струганая, печати по торцам. Эх, народ кинулся! Он тоже не растерялся — считай, на всю отделку натаскал.
Так потихоньку-полегоньку и готов домик.
     Вот вспомнил, как с дверями да рамами получилось. Самому их не сделать — столярная работа, специалист нужен. Был здесь старик столяр, он взялся. Сделал отлично и такую рассказал историю.

     Войну он в этих краях закончил и остался на свехсрочку старшиной. Командовал столярной мастерской при части. Дали ему в подчинение пленных немцев. Работали они хорошо, столяра были мастеровитые. Приходит однажды старшина и видит, сидят немцы, курят, работа стоит. А заказ был срочный — оконные рамы немедленно нужны. Он на них в голос: «Вы что, так вашу растак, расселись. А ну работать!» А они ему: «Нельзя работать» — «Что-о-о?! Как, так перетак, нельзя?» — «Лес сырой. Рамы нельзя». А он и сам знает, что материал сырой, нельзя из него рамы делать, всё равно погнёт-поведёт, потрескается. Но приказ у него. «Какое ваше собачье дело,  кричит, вам сказано делать, значит делать! Командира вызову! Невыполнение приказа!» А они набычились: «Стреляй! Нельзя рамы. Лес сырой». Пошёл к командиру, разругался, но доказал, что негодны будут такие рамы. Дали другой материал, сухой.
— Сказал мне тогда старик, — закончил свой рассказ Петро, — «Ведь это пленные были, на врага работали, плохие рамы будут — им даже лучше, нам навредить. Но понял я тогда на всю жизнь — если мастер настоящий, то не может он плохую работу сделать, никак не может. С тех пор и я никогда плохой работы не делал. Так что рамы-двери будут у тебя, как надо».

      Линда уже поняла, что из этой поездки в Россию она привезёт отличный материал на целую книгу, и рассказы Петра будут там яркими моментами. Поэтому старалась продлить разговор с ним, в надежде, что он выдаст ещё какую-нибудь историю из своего неисчерпаемого запаса. Так и вышло. Она похвалила, как всё сделано внутри — отопление, грячая вода, даже душ есть.
— Ну, это я позже сделал, не так давно, когда уже можно было всё купить. А вот с канализацией повезло. Я, когда строится начал, смотрю - у соседей домики во дворе. Неужели, думаю, у немца канализации не было? Не может такого быть. Поспрашивал. Вроде была, говорят, да сломалось всё давно, уже не починить. Так, думаю, значит, где-то она здесь проходит. Стал искать и под слоем земли люк откопал. Открыл, посмотрел — всё нормально. Опустил туда шланг, воду лью — уходит. Провёл себе канализацию. Соседи ко мне — как сделал? Да вы ж говорю сколько лет по ней топчитесь, неужели поискать не могли? Ясное дело, они тоже в колодец врезались. Теперь у всех культурно.
      Линда посмеялась, потом сказала:
— Петро, можно вас спросить, вы были в коммунистической партии? — и добавила торопливо: — Но можете не отвечать, если не хотите.
— А что тут такого? — удивился Петро. — Я и сейчас в этой партии.
      Теперь удивилась она:
— Я думала, когда у вас была такая работа, то понятно, вы должны были, а сейчас ведь никто не заставляет.
— Да чего ж меня заставлять? Я сам вступил, и сейчас на партию не в обиде. Конечно, ты скажешь, ещё бы, мол, тебе обижаться. Место, мол, было хлебное, тёплое. Ну что ж, это была моя работа. Да, верно, мне легче было и машину достать, и участок получить. Хотя участки у многих были. С машинами было похуже, это так. Но своего, то есть персика я имею в виду, никогда ни о чём не просил. Другие из его окружения, бывало, помогали. Но мне смешно было — что я мог? Что-то персику сказать? Слово за кого-то замолвить? Он и слушать бы не стал. Ещё и надо мной подсмеивался. У меня, говорит, ни машины своей нет, ни дачи — всё государственное. А ты, говорит, частнособственник.

     Она хотела бы подробнее поговорить на эту тему, но вдруг даже вздрогнула от неожиданности — из-за дома входил в сад Сергей. Петро пошёл ему навстречу, хлопнул по спине, быстро сказал ему что-то тихонько, потом громко со смехом:
—  Слышь, Серёга, она тоже думала, что мой дом немецкий.
— Знаешь, — хмуро сказал Сергей, — немцы все эти сараи вокруг твоего дома сожгли бы из огнемёта. По соображениям санитарии. А твой дом оставили бы.
Петро расплылся, довольный. А Сергей продолжал:
— Но у тебя бы отобрали. (Лицо Петра вытянулось.) Потому как решили бы, что немецкий.
      Петро шутливо замахнулся на него:
— Типун тебе на язык! А я его на шашлыки зову.
— Да ты что, дорогой. Ты ж меня должен угощать, беречь и холить. Потому как я твой свидетель. За твоей стройкой с самого начала наблюдал и с земли, и с воздуха. Могу подтвердить, что ты действительно всё это соорудил на бывшем картофельном поле.
— А-а-а. Тогда проходи.
      День, пасмурный с утра, теперь разгулялся, тепло пригревало солнце. В саду на траве были уже расстелены одеяла, на них поставлены тарелки, граненые стаканчики, хлеб в плетёной корзинке, солёные огурцы и мочёные яблоки в глубоких эмалированных мисках. В дальнем углу огорода дымился мангал, рослый парень в тельняшке поправлял в нём кочергой дрова. Петро и Сергей пошли к костру, о чём-то вполголоса разговаривая.
      Хотя Петро и не подал виду, для него появление Сергея тоже было неожиданным.
 
      А получилось так. Рано утром Фёдор заявился в кабинет к Борису Семёновичу. Тот встретил его сурово:
— Ты что же, каких урок нашёл, мокрушников?
— Ага, интеллигенцию на это дело нужно было, — огрызнулся Фёдор. — Я им сказал, чтоб, мол, ни одна живая душа не видела.
— Вот они тебя и поняли буквально. Жив он там?
— Живой. Оклемался. Черепок трубой чуть не раскроили, дуболомы. Сейчас в себя пришёл. А то бредил всё, о каких-то плёнках, говорят, беспокоился.
— О плёнках? — насторожился Борис Семенович.
— Ну да. Он же фотомастер. Вот, видно, в голове и крутилось. Какой-то оригинал пленки всё поминал, метался.
— Так, — Борис Семёнович помрачнел, — тут, знаешь, может быть и серьёзнее.
— Если серьёзно пойдёт, — сказал Фёдор, — так можно Сергея подставить. Мол, напились, подрались да и всё.
— Я не про то, — Борис Семёнович задумался. — Этот вариант на крайний случай. Виктор что про Сергея сказал?
— Сказал, мол, Сергей не при чём. Но это мало ли. Там нож, бутылка, отпечатки. Вполне можно доказать.
— Нет, Сергей мне пока нужен. Скажешь, пусть выпустят, только пусть предупредят, чтоб из Днепровского не выезжал. А я про другое. Надо в больнице прослушку к Виктору поставить, и пусть врач разговор о плёнке заведёт. Об оригинале. Именно об оригинале. Мол, бред такой был. Весь разговор записать и мне привезти.
— А что там такое может быть?
— Может, ничего, а может, и такое, что нам с тобой очень кисло будет.
— Ну да?
— Серьёзно говорю. Под личный контроль возьми. Я завтра в Польшу отъеду, у меня с поляками стрелка, так что ты тут командуй. Сам знаешь, я по мелочам не пугаю.
— Понятно. Всё сделаю.

      После этого разговора Сергея выпустили с условием, что из Днепровского никуда. А Петро рассказал ему про Ольгу и про то, как она Линде наврала, что Сергей, мол, в командировке.
      Все трое подошли от костра к столу-одеялу, и Петро показал Линде на парня:
— Сын мой, Олег. Наша дочь моложе, но уже семья-дети есть. А этого переростка всё никак не женю.
— Придёт время — женится, — сказала Вера. — Да вы рассаживайтесь, рассаживайтесь.
      Гости устривались на одеялах, Линда спросила Сергея про командировку, он начал неопределенно отвечать, а за густой зелёной оградой раздались вдруг громкие голоса.
— Сказал тебе, по делу в гаражи иду, — бубнил сердитый мужской голос.
— Знаю я ваши гаражи и дела ваши знаю, — высоким с надрывом голосом кричала женщина. — Опять оттуда на четвереньках приползёшь.
— Заладила. Сказал, дело есть, — и крикнул со злостью: - Чего ты за мной следишь да бегаешь?
— Бегаешь, — с горечью сказала она. — Забыл, как сам за мной бегал.
— Дурак был, вот и бегал. Надо было в другую сторону бежать.
      Олег засмеялся:
— Вот и я пока в другую сторону бегаю, — и он пошёл с отцом к мангалу.
      Вера ушла в дом принести ещё что-то из еды, а Сергей, виновато посмотрев на Линду, на профессора, сказал, как бы извиняясь:
— Эту съёмку, оказывается, Толик делал. Ну, с тарелкой.
— Что-то я не поняла, — Линда наморщила лоб.
— Приятель мой, Витёк, плёнки с фотопушек раньше проявлял. Вот там и оказалась эта тарелка. А плёнка с вертолёта Толика. Когда он разбился.
— Можно посмотреть эту плёнку, — заитересовалась Линда.
      Сергей замялся, отвёл глаза:
— Да Витёк сейчас в больнице, — и добавил торопливо, как бы опасаясь вопросов. - Посмотрим, обязательно посмотрим.
      Подошла Вера с миской салата. Её явно волновало, что сын долго гуляет холостяком.
— Не простое это дело — жениться, — вздохнула она, — особенно сейчас. Одна моя подруга говорит: «Невеста есть для твоего. Хорошая девочка, не пьет, не курит».
      Все засмеялись.
— Я тоже засмеялась, — продолжала Вера, — а подруга мне: «Ты чего смеешься? Сейчас таких-то поискать». И верно. Раньше такое только про парней говорили, а теперь вишь девки пошли — коль не пьет, не курит, так уж и клад.
—  Значит, колется, — невозмутимо сказал Сергей.
— Иди ты, — махнула на него рукой Вера. — Даже не вспоминай при мне про эту напасть. Ведь что с молодёжью делается — с малых лет то химию какую-то нюхают, то грибы вон на аэродроме нашли — сушат, жуют и балдеют. Мультики, говорят, смотрим. А кто постарше — курят всякую гадость, потом таблетки, потом колются, и всё — нет человека. Откуда только вся эта зараза взялась?
      Профессор и Сергей с тревогой посмотрели на Линду. Они-то понимали, что Вера задала свой риторический вопрос безо всякой задней мысли, но кто знает, как бы американка не обиделась. Однако Линда была занята съемкой орудующих у мангала мужчин и никак не реагировала на горькие сентенции Веры.
— Как, народ? — крикнул от костра Петро. — Готовы?
      Народ дружно ответил, что готов, и Петро важно направился к расположившейся на одеялах компании, неся перед собой большое блюдо. Олег пошарил в тени под кустом, достал оттуда бутылку и разлил всем по стаканчикам. Профессор и Линда стали было отнекиваться, но Петро, поставив блюдо с золотистыми истекающими соком шашлыками и усаживаясь на одеяло, пояснил:
— Ты, Линда, таких шашлыков, я думаю, никогда не ела. Из свежего угря. Смотри, жирный какой. Без этого дела, — он кивнул на бутылку, — никак нельзя. Не переварятся. Не сомневайся, это не водка. Первач. Не из чего дурного — из чистой пшеницы. Один запах чего стоит. Возьмите хлебушка сразу занюхать —и всё в порядке. Так что, — он поднял свой стаканчик, — чтобы елось и пилось... и так далее.
     Сергей и Олег засмеялись, Вера сказала «ладно тебе», и все подняли стаканчики. Линда и профессор чуть пригубили, обжёгшись, Вера отпила меньше половины, остальные выпили полностью, шумно нюхали хлеб, выдыхали с уханьем, и вся компания накинулась на шашлыки. Были они необыкновенны. Хрустящая, пахнущая специями и дымком кожица, нежнейший вкус белой, тающей во рту рыбы, переложенной подпёкшимися на костре маленькими яблочками - объеденье! Петро ещё разлил Сергею, сыну и себе, Вера прикрыла свой стаканчик ладонью, у профессора и Линды стаканчики и так были полны.
— Я предлагаю тост за наши стремления, — вдохновенно произнес Петро, и Вера на этот раз посмотрела на него благосклонно. — Вот этих угрей здоровенных, — продолжал Петро, — Олег с дружками наловил. И где? В траве. Ночью.
      Линда недоуменно взгянула на Сергея и профессора, но по их лицам было не похоже, что Петро готовит розыгрыш.
— Верно говорю, Линда, — повернулся к ней Петро. — Он, угорь, из моря на нерест идёт в ручей. Раньше ручей, видать, свободно бежал. А теперь его плотиной перегородили. Так он в обход плотины ночью по траве ползёт в озеро, потом находит свой ручей и добирается всё-таки до верха. Короче, — с пафосом закончил он, — давайте выпьем за эту силу стремления!
      Все одобрительно загудели, мужчины, за исключеним профессора, опять осушили свои стаканчики, женщины только пригубили для вида, и застолье продолжалось. Хвалили шашлыки, мастерство Петра, сноровку Олега. Он рассказал, как они с фонариками ловили угрей, а потом добавил:
— Вот я думаю — как же угорь знает, что нужно вокруг плотины проползти, что ручей надо в озере искать? Ведь если б по уму, так отнереститься б ему перед плотиной, да и дело с концом. Та же вода. А он, ползает, мучается, на риск идёт. Говорят, плывёт сюда чуть не от Кубы. Мы там тоже угрей ловили. Что за сила его ведёт такая?
— Инстинкт, — сказал профессор. — Подсознание. Оно и у нас есть. Нас тоже часто именно оно ведёт, хотя мы думаем, что поступаем, как ты говоришь, по уму.
      Разговор не поддержали. Никто явно не был склонен к философским беседам. А Линда спросила Олега:
— Вы и на Кубу плавали?
— Ходили в те края.
— Во флоте служили?
— Служил здесь, на флоте. На Балтике. А туда уже по гражданке ходил. На сейнерах.
— Хорошо. Мир посмотрели.
— Больше воду, чем мир, — засмеялся он. — В то время на берег редко где отпускали. Всё боялись контактов с иностранцами. Я и подумать тогда не мог, что буду вот так вот с американкой за шашлыками сидеть, да самогон пить.
      Вся компания весело захохотала, а Олег, ободрённый вниманием, оживился:
— Случай однажды был. Пришли к нам на сейнер ребята, серьёзные такие. По кубрикам электроники напихали, приборов всяких. Нас, команду, шерстили-проверяли. Прямо будто в космос наш сейнер запускать. А пошли всего-то в Северное море, возле Англии.
     Вроде как рыбу ловим, но на самом деле ребята какие-то свои штуки в море устанавливали. А тут шторм неслабый. Ну и потеряли они в шторм одну свою штуку. Море успокоилось — давай искать. Тралом по одному месту кружим. Англичане, понятно, не дураки — понимают, что рыбу так не ловят. Догадались, что ищем что-то, и сами сюда на сейнерах — тоже тралами шарить. Ребята эти приуныли, капитан на нас орёт, а что поделаешь?
     Здесь как раз седьмое ноября. Наш праздник. И вот подходит к нам близко англичанин, бросают нам концы, плотик на воду спускают. Подтянули мы плотик, а на нём здоровая коробка, бантиком завязана, и на ней по-русски написано: «С праздником!». Подняли на борт. Открывать — не открывать? Капитан сомневается: «Чёрт их знает. Вдруг мина — утопить нас решили, чтоб самим найти». Но неудобно — они в бинокли смотрят. Развязали, открыли — там ящик виски и большой пирог. Капитан опять: «Возможны провокации. Надо попробовать на наименее ценном члене экипажа. Давай доктора сюда». Док пришёл — плеснули ему виски с полстакана. Он медленно так засосал, глаза жмурит. Народ вокруг затих, стоят — слюнки глотают. Подождали малость. Док говорит: «Доза мала. Может не проявится». А капитан: «Хватит, спиртом доберёшь. Несите ящик в мою каюту».
     Поставили в эту коробку ящик «Столичной», кок торт принёс. Коробку на плотик и отправили назад. Англичане смеются, руками машут. Ну и мы тоже. А на другой день нашли ребята свою штуку.
     Все посмеялись, Петро опять потянулся за бутылкой, разлил остатки. Вера тихо сказала обеспокоенно: «Чего частишь? Поговорили бы». Линда пришла ей на помощь, спросила Олега:
— Вы и сейчас на корабле плаваете?
-  Да нет, сейчас сантехникой занимаюсь. Какие сейчас корабли? — он махнул рукой, грустно улыбнулся. — Вот один тельник только и остался, — оттянул он тельняшку на груди.
— Это твои орлы у Витька канаву раскопали? — спросил Сергей.
-   Да видишь, техникой туда на обрыв не подлезть, только лопатами. А кого на такую работу найдёшь? Вон Вовчик собрал своих алкашей, расковыряли и запили, конечно. Говорил я Витьку — не давай ты им денег, пока всё не сделают, пока старые трубы оттуда не вытащат. Но ты знаешь, — засмеялся Олег, — кто-то за них работу закончил.
— Как так?
— А так. Я сегодня заглянул туда — труб нет.
— Куда же они делись?
— Ума не приложу. Кому надо ржавые трубы с обрыва таскать, да ещё и ночью?
      Сергей хотел было расспросить Олега, но Вера решительно вмешалась:
— Эй, кавалеры! Вы что завели? Кому интересно про это слушать?
      Спохватились, вспомнили про День авиации, Сергей упомянул свою поездку в Балтиморск. Оказалось, что Петро возил на этот аэродром персика, и был тогда потрясён гигантским сооружением и видом громадных самолётов.
— Что же это творится?! — горячо заговорил он и потянулся было за стаканчиком, но отдёрнул руку. — Вот ты, Линда, считаешь, мол, Сталин был жестокий. Да как же ещё поступать с такими предателями, кто хуже всякого врага?
Но Вера не дала разгореться страстям:
— Оставили бы человека в покое. Такой ли был, сякой ли, умер уж давно, ну и земля ему пухом. Чего, мужики, может, споём что ли?
      На соседних огородах пели «Каким ты был — таким остался», магнитофонный Высоцкий хрипел «Нет, ребята, всё не так, всё не так, ребята», где-то под буханье низких частот истерично вопил Джексон. Народ гулял.
      Линда вспомнила, что видела в доме на стене инструмант, кажется, балалайку.
— Петро, — спросила она, — это ведь балалайка у вас в доме висит?
— Она самая.
— А кто играет?
— Да я когда-то баловался. Теперь так висит, для украшения. Не модно сейчас.
— Я никогда не слышала. Может быть, сыграете?
— А чего? — живо вскочил Петро на ноги. — Тряхну стариной, — и резво двинулся к дому.
      Линде показалсь, что Вера посмотрела ему вслед обеспокоенно.
      Разговаривали, опять взялись за шашлыки, Линда восхищалась мочёными яблоками, которые ела впервые. Острые, сочные, сладковато-кисленькие, они действительно прекрасно освежали и дополняли плотный, жирный вкус рыбы. Пришёл Петро, подсел на одеяло, и Линда заметила, что он быстро сунул что-то под куст. Склонив голову к балалайке, он подтянул струны, потренькал по ним, сыграл что-то лихое и вдруг запел довольно приятным голосом, глядя на Сергея:

Ах ты, Лида,
Ах ты, Лида,
Моё сердце не боли да,
Не боли, да не боли,
Та ли ты ли, эта ли?

      Вера подхватила и, посмотрев на Линду, тоже спела частушку:

Обронила я серёжку
Из ушка да на дорожку,
А непара - что же, что ж?
Пару к ней не подберёшь.

      Потом опять Петро, снова Вера, и так чередуясь, они пели под балалайку, раскрасневшиеся, оживлённые, помолодевшие. Публика захлопала.
      После этого концерта Вера принялась собирать грязную посуду, Линда стала ей помогать, и они направились к дому.
— Сейчас чайку организуем, — говорила Вера. — Со свежей мятой. Вон у забора растёт. После рыбы пить хочется. Пирожок я испекла. Со щавелем.
—  Со щавелем? — удивилась Линда. — Не слышала такого.
— Простенький. Здесь, в этих краях, серьёзной зимы не бывает. А в России после длинной зимы щавель — первый живой витамин. Суп с ним варят, пироги пекут.
      Заварили чай с душистой мятой, собрали чайную посуду, пирог нарезали, а когда вернулись в сад, то обнаружили, что профессора нет.
— Ушёл уже, ушёл, трезвенник-язвенник, — сказал Петро несколько развязно, и Линда заметила, что вся эта сплочённая троица сильно навеселе.
— Ещё принёс, — упавшим голосом сказала Вера. — То-то за балалайкой так резво побежал.
— Да ладно, мать, — заплетающимся языком проговорил Петро. — В праздник могу я себе позволить?
— Всё в порядке, Вер, — пьяно махнул рукой Сергей.
      Линда не стала к ним подходить, повернулась и ушла, решив ночевать сегодня в гостиннице. Расстроенная Вера пошла её проводить.

— Давай, мужики, — Петро налил стаканчики, — за авиацию. Всё же праздник.
— За упокой её души, — мрачно добавил Сергей. — Какой уж теперь праздник.
     Да, что и говорить, когда-то военные праздники отмечались здесь широко,   шумно, с подъёмом, с размахом. Даже парад свой был. С утра мужья в начищенной парадной форме, с кортиками на боку, в белых перчатках, уходили на построение, а жёны, нарядившись, собирались у ворот воинского городка. Ровно в десять распахивались ворота, и из них выбегала с возбуждённым лаем стая собак. За ней с восторженными криками бежала не менее возбуждённая толпа мальчишек, размахивая деревянными саблями и пластиковыми пистолетами. А дальше под духовые звуки марша печатал шаг строй мужественных защитников. По толпе женщин пробегало оживление. Выглядывали своих, смеялись:
— Смотри, смотри, твой-то вышагивает, грудь вперёд.
— А твой орёл, прям, гляди, взлетит.
      Вечером, само собой, праздничный концерт, ну и домашнее застолье, как положено. Сейчас не то что белые перчатки, камуфляжной дешёвки на всех не хватает.

— Не горюй, Серёга, — пьяно налегая на «р» качнулся вперёд Петро, — зато, слышь, никто над головой не трещит. А то командование вечно и вам, и нам подлянку на праздник бросало — полёты устраивало.
— Было такое, — Сергей мотнул клонящейся вниз головой. — Злились, кому летать. А я б щас, — он запрокинул лицо вверх, — точно говорю, лучше б полетал, чем на всё это смотреть.
— Кто виноват? Никто не виноват. Сами виноваты, — Петро опять потянулся за бутылкой, — Зря вас, дармоедов, народ кормил, зря. Не защитили вы его, нет, не защитили. А? Без боя сдались. А?
— Приказы выполняли, — понуро пробормотал Сергей.
— Армия, — Петро выпрямился, резко покачнулся, но сохранил равновесие и поднял палец, — армия должна выполнять приказы. Кроме одного. Слушай сюда — кроме приказа предавать свою страну. Понял?

     Здесь, правды ради, надо отметить, что такое поведение армии для народа отнюдь не новость. Армия всегда так поступала. Но народ её всё равно любил и холил, сам потом выпутываясь из бед. Так было в начале семнадцатого века, когда армия сдала Москву полякам. Народ сам тогда создал ополчение, поправив дело. Так было в начале девятнадцатого, когда опять армия уже по привычке сдала Москву, на этот раз французам, и народ выкурил их оттуда, сжигая собственные дома. Разбежалась армия и в начале двадцатого, отдав страну уже почти разбитому врагу. Опять народу пришлось отбиваться. И ещё раз в середине двадцатого армия, считай в полном составе, оказалась в плену, и снова народное ополчение вставай на смертный бой. Мало показалось — так в третий раз, под занавес того же двадцатого, раскормленная народом, разбухшая армия встала себе в сторонку, спокойно глядя, как разваливают то, что она клялась защищать.

     Воякам на полянке столь дальние исторические экскурсы были, понятно, не под силу, но то, что поближе, пока помнилось:
— Чего там, — вяло махнул рукой Олег, — раз уж меченому пинка не дали, то, блин, был ещё шанс. Всех троих сразу в Пуще. Ракетой, блин. Как Дудаева.
— Ну и что? — вскинулся Сергей. — Вон царей бомбили, а толку? Каждый новый хуже прежнего. Вы на армию? Всё так, согласен. А кто был бы? Крючок? Хас-Булат удалой? Не-е-е, мужики. Все мы — раззвездяи. Все.
      Вдруг над кустами ограды, как Петрушка над ширмой, возник мужик. В изодранной в клочья рубахе, весь в крови, глаз подбит, слипшиеся волосы всклокочены. Покрутил безумно головой и заорал хрипло:
— Ребята! Серёга, Олег, подмогните! Они же, козлы, трое на меня. Петро, давай! Мы их щас уработаем!
      Никто ничего не успел сказать, как раздался злой верин крик:
— Я те подмогну! Я те так подмогну!
      Она пробежала по двору, схватила возле костра обгорелый кол и двинулась к ограде. Мужик мгновенно исчез, а Вера обернулась, налетела на тёплую компанию, решительно потащила из-под них одеяло:
— А ну, хватит тут! Не можете, как люди. Живо расходись!



Туманное утро


     Проснулся Сергей рано. Сквозь скрип мозгов, нехотя и тяжело начинавших крутиться, с трудом пробился вчерашний узелок на память — что-то нужно было не забыть, непременно вспомнить. Важное что-то.
      Вдруг вскочил, разделся, побежал в плотном утреннем тумане по холодной росе в бассейн, несколько раз окунулся с головой в жгучую воду, выскочил, растёрся полотенцем, бегом домой, оделся, заглянул на кухню — Ольга уже хозяйничала там в халатике.
— Что, Сержик, с головкой плохо? — спросила она с насмешливой участливостью.
— Да понимаешь, так получилось...
— Понимаю. Я тебя понимаю, но она, боюсь, не поймёт.
— Как поётся в солдатской строевой песне: «Не сыпь мне соль на рану».
— Рассольчику налить? Говорят, оттягивает.
— Нет. Назад в цивилизацию. Кофейку бы.
— Сейчас. Как раз варю.
— А что, Оль, говорила она что-нибудь?
— Вот и дело, что ничего не говорила. Молча к себе ушла. А это, я тебе скажу, хуже всего. Что это ты так вчера?
      Он вздохнул:
— Да вот так... Может, объяснишь ей, Оленька? Мол, с Витьком эти дела, ну и вообще...случай, мол.
— Не знаю, Серёжа, получится ли. Как мне кажется, у нас женщины мужиков понимать должны, а у них — мужики женщин.
— Вот почему вы у нас такие умные, — Сергей улыбнулся льстиво.
— Ага. Именно поэтому. Следующего логического вывода делать не будем. А надо бы. Держи кофе.
      Взял вкусно дымящуюся чашечку двумя руками, пил, обжигаясь, крепкий чёрный напиток.
— Ой, спасибо, Оленька. Спасительница. Будем жить.
— Я вчера у Виктора была, — сказала Ольга, и Сергей поперхнулся, закашлялся.
— Он в порядке, — продолжала она, — просил, чтобы ты непременно приехал как можно быстрее. Не знаю уж, что за спешка такая, но очень просил.

      Сергей торопясь проглотил кофе и быстро зашагал к фотостудии. Обошёл её, увидел сзади глубокую канаву, идущую по обрыву прямо из-под фундамента вниз к морю. Заглянул под фундамент — там торчал кусок обрезанной ржавой трубы. Ниже, сколько видно в густом тумане, труб в канаве не было. Слез в канаву, осмотрел обрезок — он был весь забит как накипью. Сломал ветку, поковырял внутри — не поддаётся. Постучал по трубе камнем — отбилось несколько кусков. Рассовал их в карманы, пошёл к себе домой, оседлал мотоцикл и поехал к Витьку в больницу.
      Мельком подумал, что из Днепровского выезжать ему не велено, да решил послать их всех подальше. Тем более пока с утра туман — не ущучат. Правда, коляску на всякий случай отцепил, чтоб можно было по тропинкам пробираться. По пути всё думал, как встретит Линду, что скажет, как будет оправдываться. Надо же — так сошлось. Пленка Толика, с Витьком история. Накатило как-то. Да ещё петров первач, зверюга. Пьешь вроде незаметно... В общем, хреново получилось, совсем хреново. Что она теперь подумает? Как будет дальше? Он вдруг понял, что впервые мнение женщины значило для него так много.

      Витёк, когда увидел Сергея, чуть с кровати не вскочил. Вид у него был неважный. Мало того, что голова вся перебинтована, ещё и смотрел он затравленно, испуганно, глаза глянцево блестели — наверняка высокая температура. Озирался, быстро заговорил почти шёпотом:
— Хорошо, Серёга, что приехал. Тут уже вокруг столько толкутся! Федя-кабан приезжал. Пронюхал гад. Точно говорю. Я ему сказал, чтоб он тебя, Серёга, никаким боком сюда не клеил. Понял?
— Да ты лежи, не волнуйся. Главное — живой. А там прояснится всё. Как себя чувствуешь?
— Ты не понимаешь. За плёнкой они охотятся. Это ясно. Ты вот что, Серёга, забери её. Спрячь хорошо и никому ни слова. И ей пока не показывай. Погоди, пока из больницы приду. Только не кинь меня! Слышишь? Обещаешь?
— Да ты что, Витёк? Кидала я что ли?
— Забери, забери, — забомотал он, пошарил в тумбочке, достал листок бумаги и карандаш. — Смотри сюда, нарисую тебе.
      Приложив палец к губам, молча нарисовал на бумаге свою комнату, где они сидели с лещом, отметил на стене место крестиком. Потом достал из-под подушки связку ключей, отцепил один, отдал вместе с листком Сергею:
— Давай, Серёга. Постарайся. Надеюсь на тебя. Иди, иди.

      Возвращаться в Днепровское Сергей сейчас опасался — туман сошёл, солнце светило, видимость отличная, засечь его легко. Пусть хоть стемнеет. Успеется.
У него была своя версия всего случившегося, и для её проверки нужно было ехать на фабрику, где работал его дядька. Сергей был почти наверняка убеждён, что дело совсем не в пленке. Витек насмотрелся по телеку детективов, вот ему и мерещится. Тут дело проще.
      На фабрике дядька охотно взялся проверить, что там за куски руды  принёс Сергей:
-  Это можно, — сказал он. — Производство, видишь, считай, стоит, но литейный цех работает — льём украшения, цацки разные торговцам на заказ.
      Через какое-то время принёс маленькую округлую пластинку, сказал с удивлением:
— Серебро. Откуда это?
— На старой вертолётной свалке подобрал.
— А там больше нету?
— Нет, — засмеялся Сергей, — а то бы мы с тобой в старатели заделались. Ладно, спасибо. Поеду я.
     Вышел на улицу и обрадовался — небо заволокли облака, поднялся сильный ветер, с запада поднималась не то что тёмная, а прямо чёрная туча. Дождь будет, гроза наверняка. Так что по тропкам незаметно можно пробраться.
      Он ехал и хохотал, представляя лицо Витька, когда расскажет ему, что тот, мечтая о больших деньгах, жил на кладе. По тем трубам он много лет сливал фоторастворы. Много фоторастворов, особенно в прошлые времена, когда проявлял бесконечные ленты с фотопушек. А растворы несли с собой серебро, которое оседало с накипью на трубах. Там его столько, что трубы забились!
      Когда орлы Вовика раскопали канализацию, сделали тяжёлую работу, то кто-то шустрый сообразил про серебро. Не исключено, что и пьянствовали орлы не без посторонней помощи. А когда они запили, то какие-то бравые ребята пришли на готовенькое и ночью стали трубы оттуда таскать. Витёк им помешал, они его и стукнули. Выходит, за несообразительность парень схлопотал. Скорей всего, орудовали федины мусорщики — они в таких делах спецы. Знал ли Кабан, нет ли, а только раз его люди замешаны, вот он и засуетился. Всё просто, Витёк, всё просто.
      Пока Сергей ехал кругалями да обочинами, стало совсем темно, над морем в чёрной туче сверкали длинные жгуты молний, всё громче бухал гром. Он уже был в Днепровском, когда начался дождь и гроза накрыла посёлок.
      Включил фару и вздрогнул от неожиданности — в её свете вдруг увидел Линду. Она подняла капюшон жёлтого дождевика, из-под него растерянно оглядывалась вокруг.

     После того, как Сергей уехал из больницы, в кабинете Фёдора зазвонил телефон. Он слушал, записывал, ничего не говорил, а потом сразу же набрал номер, который оставил ему Борис Семёнович.
— Да тут опять с этой плёнкой, — сказал он в трубку. — Сергей только что к нему в больницу приезжал.
— Что?! — закричал на другом конце провода Борис Семёнович. — Я же сказал — из Днепровского не выезжать.
— Ему было приказано. Не послушался.
— И что?
— Виктор велел ему плёнку забрать. Сказал, что мы охотимся. Видно, план нарисовал. Но молча.
      Борис Семёнович замолчал, потом зло выругался:
— Расхлебаи! Ничего поручить нельзя. Головы поотрываю.
— Уж, так важно что ли? — начал было Федор.
— Молчи! — рявкнула трубка так, что он дернул головой. — Молчи и слушай. Записывай, если не запомнишь. Сергея задержать во что бы то ни стало. Как опасного преступника. Подними милицию. Сам немедленно поедешь к Виктору. Один. Любыми способами получи у него плёнку. Слышишь - любыми! Никого не привлекай. Плёнку держи у себя, и чтоб никто не видел. Обоих драчунов строго изолировать. Друг от друга и ото всех. Ждать меня. Приеду поздно, прямо к тебе. Ты всё понял?
— Понял.
— Плёнка должна быть у тебя, они в изоляции. Смотри, Фёдор. Ещё раз тебе говорю — от этого всё зависит. И у меня, и у тебя. Упустишь — ответишь по полной.

     Линду в это утро разбудил странный звук. За окном в белесом тумане через равные промежутки времени раздавался далёкий, низкий стон, как будто некое существо ревело в море от боли и страданий. Звук возникал, постепенно уплотняясь, так что начинали зудеть кости черепа, потом замирал вдали на невыразимо тоскливой ноте. У неё защемило сердце, и показалось, что она сама, превратившись во что-то огромное и неоформленное, смотрит сверху на себя маленькую, сжавшуюся калачиком под одеялом, видит всё своё прошлое и безмерно жалеет эту бессмысленную, несерьёзную, ненастоящую жизнь, с какими-то детскими играми в летающие тарелки, в восторженные и глупые статьи для таких же бессмысленно живущих людей. Почудилось насмешливое и в то же время печальное лицо Максима, и ей стало так жалко себя, что она заплакала, уткнувшись в подушку и накрыв голову одеялом.
      Под одеялом стон был почти не слышен, она несколько успокоилась и вышла в халатике в коридор.
     Тётя Поля схлёбывала с блюдечка чай, и её спокойный вид ещё немного привёл Линду в себя.
— Тёть Поль, — спросила она подходя, — что это?
—  Чево?
— Да вот, стонет.
— А-а. Ревун гудит. Туман, видишь. Так в море ревун, чтоб корабли на Таран не напоролись.
— А что он так жалобно?
— Дак не соловьем же ему распевать. Чай он предупреждать должен — смотри, мол, моряк в оба, а не то беда. Вот он на душу-то и давит.
— Ой, точно — давит.
— А ты вот давай садись. Чайку попьём. Я оладушков нажарила, горячие ещё. Давай-ка со сметанкой.
      Линде не хотелось оставаться одной, и она села чаёвничать. Тётя Поля посмотрела на неё:
— Чего это ты вроде как зарёвана?
— Нет, это со сна.
— Ну ладно, коли так, — согласилась тётя Поля. — Ты ешь, ешь. И то сказать, с чего бы тебе слёзы лить? Вон ты какая красивая, да ладная. В хорошей стране живёшь. Работа у тебя, видать, неплохая. Уваженье к тебе, забота. Вот по всему миру летаешь, как птичка вольная. Эх, — вздохнула она, — сколько б девок с тобою судьбой поменялись! Счёта нет. Из наших здешних все бы до единой. Так чего б тебе печалиться?
      Линде уже самой стало неловко за свою утреннюю хандру.
— Спасибо, тёть Поль, — сказала она и погладила её по плечу.
— А ревун, что ж ревун? — продолжала тётя Поля с усмешкой — Вот приёмник включим да и забьём его. Как голос Америки твоей когда-то.
      Она включила радио, и вдруг игриво запел голос Эллы Фитцжеральд: «Корзинка! Корзинка! Моя жёлтая корзинка! Я потеряла свою жёлтую корзинку…»
      Линда от неожиданности засмеялась. Тётя Поля посмотрела на неё:
— Вот, — сказала Линда, смеясь, — как раз голос Америки. Это наша знаменитая певица.
— Ну и хорошо, — кивнула тётя Поля, — пусть поёт. Никто её не забивает.
      От того, видно, что песня была из давних-давних времён, и певицы давно уже нет в живых, у Линды возникло странное ощущение нереальности того, что где-то страшно далеко существует её страна, там идёт своя жизнь, в которой если Линда и была, то в какие-то совсем другие времена. А теперь вот единственная реальность — белый пар плотного тумана за окном и веселый голос несуществующей певицы, смешанный со страдающим стоном ревуна.
      Но пока они чаёвничали, ревун смолк, туман за окном стал подниматься от земли и превратился в белесые рыхлые облака, быстро тающие на ярком солнце.
— Вон он и кончился, туман-то, — кивнула на окно тётя Поля. — Здесь на  Балтике бысто всё меняется, никогда не знаешь, чего ждать.
      В это время открылась входная дверь, вошла Ольга:
— Собирайся, Линда, поедем на море купаться.
      Линда встала, приобняла тётю Полю:
— Спасибо вам, тётя Поля. За оладушки… и за всё.


Девишник

     Возле гостиницы стоял роскошный белый «Мерседес», из него появилась красивая молодая женщина, пожалуй, немного постарше Линды. Выглядела она отлично, было видно, что очень следит за собой. Стройная фигура, маникюр, педикюр, классная короткая стрижка со светлыми «перышками» по тёмным волосам. Правда, было в её скульптурной красоте что-то застывшее, холодноватое, заставлявшее держать расстояние. Света, давняя подруга Ольги, когда-то жившая в Днепровском, приехала из Калининграда повидаться и отдохнуть вместе на море.
     Линда рада была уйти на весь день, чтоб не думать, как себя вести при встрече с Сергеем. Познакомилась со Светой. Та предложила подъехать к морю на машине, но и Ольга и Линда запротестовали. Линда хотела пройти через новый дачный посёлок, который ей все советовали посмотреть. И хотя это несколько в стороне от ближнего пляжа, но Ольга заявила, что нужно больше двигаться, нужно ходить пешком.
— Ой, как ты права, — засмеялась Света. — Действительно, целый день сижу в кабинете, ногами никуда — всё на машине. Так и ходить разучишься. Пошли — вспомню молодость.
      Она сказала что-то шоферу, они пошли пешком, а лимузин двинулся за ними в некотором отдалении.
     Света шла вся, как она сама со смехом сказала, наверсаченная: короткие шорты, лёгкий топик, дорогие часики, фирменные солнечные очки, сумка тонкой светлой замши через плечо, на ногах изящные босоножки, хоть и на низеньком, но всё же на каблучке. Ольга — в какой-то яркой разлетайке, и было похоже, будто это кусок лёгкой нарядной ткани, обернувшей тело так, что хорошо подчёркивалась женственность её фигуры. Светлые пышные волосы забраны сзади хвостом, на ногах плетёнки из разноцветных ремешков. Линда — в белых брючках до колен с разрезами, сверху коротенькая синяя майка, оставлявшая талию открытой, мелкие белые с синим сетчатые кроссовки, голубой пластиковый козырёк от солнца и заплечный рюкзачок с аппаратурой.
      Света предложила положить аппаратуру в машину, но Линда отказалась:
— Я и вообще-то с камерами не расстаюсь, срослась уже с ними, а уж здесь у вас столько интересного, столько неожиданного, что всегда нужно быть наготове.
     Шли красивые, яркие, весёлые. К сожалению, некому было полюбоваться на них — посёлок был тих и безлюден после праздника.
      В новом дачном городке строили уже не будки да сбитые из чего попало дачные домики, здесь высились шикарные особняки, многим из которых позавидовали бы и в Америке. Трехэтажные, из фигурного кирпича, с колоннами, портиками, башенками. А вот этот — настоящий замок, с зубчатой стеной, медной крышей, шпилями и подъездом, похожим на подъёмный мост.
      Линда ахнула:
— Ничего себе! Хорошо, что богатеют люди.
— Уж не знаю, — вздохнула Ольга. — Он дворец-то построил на янтаре ворованном, а сам пьёт страшно. Несколько раз с белой горячкой увозили. Так веришь ли — его мать гонит самогон и продаёт сыну, который гибнет на её глазах от зелья. Вот такие рыночные отношения. Это хорошо?
— Отношения ли здесь виноваты, — негромко проговорила Линда.
      Подружки шли по дороге, аккуратно выложенной гладкой брусчаткой, Линда без устали щёлкала фотоаппаратом, на ходу объясняла:
— А то ведь мне в Америке не поверят. Там у многих ещё жив стереотип, что русские живут в бревенчатых срубах под соломенными крышами. Вот, кстати, и сруб, — обрадовалась она, припадая к объективу. — Отличный домик, двухэтажный, крыша, правда, черепичная.
— Это не домик, — поправила Ольга, — баня.
— Баня?! — Линда изумилась и посмотрела недоверчиво.
— Да. Мои знакомые недавно построили. Я ходила смотреть. Там внизу парная, душ, туалет, а наверху комната отдыха с видом на море. Вон и бассейн рядом роют. Не слабо?
— Поразительно! Что тут творится, — удивлялась Линда.
— Посмотрела бы она на Бедного, — сказала Света.
— На кого? — не поняла Линда. — Ты имеешь ввиду, как бедные живут?
      Ольга рассмеялась:
— Да, бедные, дальше некуда. Это улица в Калининграде так называется. Демьяна Бедного. Был после революции такой... как бы поэт, псевдоним себе взял — Бедный, хотя бедным совсем не был. Вот и на этой улице далеко не бедные живут, а наоборот — самые богатые. Там такие дома — куда там! Вот у Светы там дом.
— Ого! Ты такая богатая?
      Света улыбнулась, а Ольга кивнула головой:
— Она у нас крутая.
      Линда вдруг споткнулась, Ольга едва успела подхватить её под локоть. Брусчатка кончилась, дальше шла разбитая дорога, вся в ямах и рытвинах, выбитых колесами машин. Ольга показала на мощный тяжёлый дом у дороги, высокий фундамент которого и довольно уродливое крыльцо с широкой лестницей были выложены из серого квадратного камня:
— Смотри: отличная немецкая дорога с войны стояла без ремонта и ещё бы сто лет служила. Так этот деятель разобрал её, чтобы построить себе дом. Теперь сам по этим колдобинам ездит.
      Линда выхватила видеокамеру, принялась снимать, водя объективом на дом, на дорогу и комментируя увиденное.
- А вы говорите — аппаратура тяжёлая, — возбуждённо сказала она. — Где ещё такое снимешь?
     Идти по выбитой дороге был невозможно, они свернули на тропинку, а «Мерседес» поехал по рытвинам, ныряя и переваливаясь, как белая лодка по крутым волнам. Шли среди широкого поля, заросшего высокими розовыми цветами татарника, полянами жёлтого зверобоя и россыпью разноцветных люпинов. От трав поднимался жаркий пахучий воздух. Подошли к высокому обрыву, с которого был виден небольшой жёлтый пляж внизу в ярко-зелёной раме кустов, спокойное море, дымное вдали и прозрачное у берега, где качалась на длинной пологой волне белая стая лебедей.
      Подъехала машина, Света достала из багажника сумки с провизией. По дорожке с выдолбленными в земле ступеньками спустились с крутого обрыва к морю, и Линда остановилась в растерянности. Пустынный пляж был забросан пластиковыми бутылками, консервными банками, обрывками бумаги, пакетов. В нескольких местах чернели выжженные кострища. Возле камней остро блестели на солнце осколки битых бутылок.
— Варвары! — возмутилась Ольга.— Дикари. Всё испохабили. Уже и сюда добрались.
— Что поделаешь, — вздохнула Света, — после праздника.
— Как в Нью-Йорке после парада Порто-Рико, - откликнулась Линда. - Правда, там сразу же убирают.
— А здесь теперь до шторма. Пока море не вымоет.
      Ольга отошла в сторону к камням и помахала оттуда рукой. Там было почище. Между больших валунов намыло островки песка, где можно лежать. Подобрали с песка и побросали в кусты бутылки и банки, устроились. Даже уютнее получилось за камнями. Вокруг не было ни души, поэтому решили купаться и загорать голыми.
— Ой девчонки, — всплеснула руками Ольга, — вы такие стройные, а я — толстая корова.
— Совсем нет, Оля, — с жаром сказала Линда, — у тебя такие прекрасные формы! Смотри, талия какая. И нигде ничего не висит. Ты прямо как резиновая.
— Ты, Олька, аппетитная, — хохотала Света. — Я понимаю мужиков — тебя так и хочется за что-нибудь ухватить, — и она толкнула её в море.
      Все плюхнулись в прохладную волну, плескали друг на друга водой, визжали, дурачились, выскочили на горячий песок. Лебеди, ворча скрипучими голосами, с достоинством отплыли подальше.
— На камни! — крикнула Ольга. — Ложитесь на камни.
      Все трое распластались на огромных тёплых валунах, обхватив их руками и создав картину, которой непременно вдохновился бы Ренуар, да и что греха таить, не только он один.
— Линда, а чего ты совсем не загорела? — спросила Света, глядя на молочно-белую Линду и на загорелую Ольгу со светлыми полосками кожи от купальника. — Хотя, — засмеялась она, — у вас загар, пожалуй, не диковинка, и так пол-Америки загорелых до черноты. Скорее белая кожа — редкость. А?
— Нет, нас врачи меланомой пугают. Говорят, вроде бы загорать вредно.
— Неужто? А мы вот всю зиму солнышка ждём и жаримся потом летом.
— Здесь, наверно, не так. Солнце вон тёплое, не жжёт, а у нас так палит — за полчаса совсем обгореть можно.
— Балтийский загар совсем особый — золотистый. Пользуйся случаем, загорай, не бойся.
— Да она и так вся золотая, что сверху, что снизу, — засмеялась Ольга, глядя на треугольничек Линды точно того же цвета, что и волосы на голове.
— А ты, оказывается, натуральная блондинка, — залилась смехом Линда, показывая пальцем вниз на Ольгу.
— Вот подобрались разноцветные — хохотала и Света.
— Погоди, погоди, — Ольга уставилась на аккуратный чёрный треугольник Светы. — А у тебя что — и там стрижка?
— А как же?. Сейчас модно. Женщина должна быть о-кей от кончиков волос до кончиков ногтей. Правильно, Линда?
— Да вы тут совсем обуржуазились, — Линда действительно удивилась. — У нас наверняка тоже такое есть, но я как-то не сталкивалась.
      Насмеявшись, млели в полудрёме на горячем песке под усыпляющий плеск слабой волны, бегущей с переливами между камнями.
— Интересно, — как бы про себя тихонько заговорила Линда, — молодые женщины у вас такие красивые. Следят за собой, стройные, одеваются со вкусом. А мужчины — просто посмотреть не на кого.
— Так уж и не на кого, — откликнулась Ольга, — а Серёжа?
— Вот-вот, — приподнялась на локтях Линда, — один Серёжа у вас на весь посёлок. Есть по-русски такое смешное слово, я забыла... а-а — сердцеед!
— А что — разве плох? — хитро улыбнулась Света.
— Хорош. Осбенно вчера. — Линда опять легла ничком.
— Ой, уж ты прям так строго, — вступилась за Сергея Ольга, — ведь его праздник был. А вообще-то он среди других вполне умеренный.
— То-то же, что среди других,— буркнула Линда.
      Света с интересм спросила:
— А у вас неужели все мужики ангелы? —
— Знаете, — Линда оживилась и даже села, — я проводила жураналистское расследование проблемы алкоголизма у нас. С другими странами сравнивала. У нас, и правда, мужчины пьют сравнительно мало. Даже не в этом дело. Я вот здесь уже насмотрелась. Например, если наш выпивает бутылку виски, то это за неделю. А ваш — сразу.
— Да уж, — кивнула Света, — хоть раз, да за раз.
— Поэтому у нашего ничего не заметно, а ваш, возможно, и не пил всю неделю, а в воскресенье уже под столом. Так что у нас если и пьют, то до свинства напиваются всё же реже. По нашим меркам судить — так ваши будут сплошь алкоголиками. Представьте себе этот ваш самогон — он похож на итальянскую граппу, такой же крепкий. Но ведь граппу пьют из особых крошечных рюмочек — там её едва-едва на язык, а ваши — чуть не стаканами.
— Почему «чуть»? — Света засмеялась.
— У нас, как ни странно, — продолжала Линда, — не так мужской, как женский алкоголизм заметен.
— Во как! — удивилась Ольга. — Мужики держатся, так бабы пьют? Это что же — от хорошей жизни?
— Знаешь, действительно, часто это женщины из очень состоятельных семей. Либо дочери миллионеров, либо жёны, либо сами миллионерши — знаменитости какие-нибудь.
— Странно, — задумчиво сказала Ольга. — Казалось бы — деньги есть, не надо думать о хлебе насущном, можно заняться чем-нибудь интересным.
— Интересы надо ещё иметь, — заметила Линда ей в тон.
— В общем-то ничего удивительного, — вздохнула Света. — Если главная цель — деньги, то получи их — и нет больше жизненных целей. Или уж тогда только одно — получить ещё больше денег. Здесь предела нет.

      Она легла на песок, все последовали её примеру и, казалось, задремали. Но Свету затронул разговор. В последнее время она часто задумывалась о своей жизни, и ей хотелось кому-то рассказать о своих размышлениях, чтобы посмотреть как бы со стороны на стремительный, казавшийся невероятным поток событий, тащивший её куда-то сам по себе, без особых, вроде бы, её усилий. И вот случай свёл с Линдой, для которой был естественным мир, только-только нарождавшийся здесь, мир, втянувший в себя Свету одной из первых, особенно среди женщин. Она повернула голову к лежащей рядом Линде и, видя, что та не спит, тихонько сказала:
— Это ведь я и про себя тоже — о жизненных целях.
— Мне тоже так показалось, — ответила Линда, замолчала выжидательно и, достав из рюкзачка солнечные очки, незаметно включила в рюкзачке диктофон.
— Я раньше здесь в школе преподавала. Русский язык и литература, — начала Света таким тоном, что было понятно — хочет выговориться, и больше для себя, чем для кого-то.
      Линда не перебивала, Ольга вообще отвернулась, нежась на солнце, и голос Светы звучал отстранённо, слитно с ритмичным шумом прибоя:
— Любила работу. Школа родной была. Когда вела уроки, когда понимала, что даю своим ребятам знания, возвышаю их души, когда видела, как они умнеют и взрослеют, становятся лучше — то знала, что нужна им, ощущала духовный смысл своей работы и жизни. А какие мы с Ольгой проводили литературные вечера! Когда Серёжа цветомузыку сделал, так наши вечера часто по телевизору показывали. Отовсюду к нам приезжали — и ученики, и взрослые.
      В семье у меня всё отлично сложилось. Муж летал, на хорошем счету был. Майора быстро присвоили, зарабатывал хорошо. Квартиру получили, купили машину. Роскоши не было, но и нужды не знали, а к богатству даже и не стремились, не думали особенно-то о деньгах. Муж меня на руках носил,  я тоже в нём души не чаяла. Такая любовь была! Полдня друг друга не видим — встречаемся, как после долгой разлуки. Дети — мальчик и девочка. Отца обожали, ко мне всё время ластились. Знаешь, идём семьёй — а меня прямо от земли отрывает от счастья. Мне все так и говорили — ты, Светка, не идёшь, а светишься.
       Потом перекройка эта началась. Первой стали армию уничтожать. Развал пошёл. Зарплату не платят. Ни ему, ни мне. Муж пробовал на машине подрабатывать, да где там — копейки. Страшно стало — надо же детей кормить. И тут повезло. Мы раньше выставки в клубе устраивали — самодеятельных художников по янтарю. Здесь многие любители с камнем работали, и у некоторых здорово получалось. И вот Фёдор, ты его знаешь, предложил устроить выставку-продажу в Светлогорске. Прошла на ура, курортники вмиг всё раскупили. Фёдор говорит, давай ещё, ходи по людям, собирай, что есть.
     В общем, раскрутилось это дело, потом не только изделия, а просто камень в дело пошёл. Деньги завелись неплохие. Говорю своему: «Бросай свою службу. Всё равно вы там уже не каблуками, а зубами щёлкаете». Уволился он, и стали мы с ним сами в Польшу ездить, связи наладили. Помогли нам друзья магазин открыть в Калининграде. Квартиру здесь, в Днепровском, продали, стали строить дом на Бедного. Ездить начали везде, о чём раньше и во сне мечтать не могли — в Италию, во Францию, в Германию. Хорошо всё вроде бы шло. Потом замечаю — тоскует мой мужик. В Париже были, а там авиасалон как раз. Он аж дрожит — посмотреть. Ну пошли. Гляжу я на него, а он весь там — в небе летает. У меня комок к горлу. Я ведь и сама мимо школы теперь не хожу. А если во сне увижу себя, как урок веду, реву потом всё утро.
     Но мы, женщины, гибче - приспосабливаемся, если прижмёт. Поэтому, видно, у меня в этих новых делах лучше складывалось, чем у мужа. Он у меня прямой, честный, за друга — в огонь и в воду. А в бизнесе, сама понимаешь, так нельзя. Все эти сказки про честный бизнес... Да ты лучше меня знаешь. Пришлось от него многое скрывать. Все контакты — мои, помогают тоже мне, договоры, поставки, всякие тонкие дела — всё на меня замыкалось. Женщин тогда мало было в бизнесе, в основном мужики. А им хвосты перед бабой распустить — медом не корми. Я и пользовалась. Ну, знаешь, пококетничаешь, поулыбаешься, поводишь за нос. И всё, что надо, сделаешь. Крышевалась удачно.
      Она посмотрела на Линду, увидела её недоуменный взгляд, пояснила:
— Крыша — это у нас типа охрана так называется. Добровольно-принудительная. В общем, какая-то банда наезжает на тебя, ну, то есть, угорожают тебе, ты им деньги отстёгиваешь, платишь, а они тебя крышуют, от других банд защищают. Понимаешь?
— Понимаю. Сленг такой.
— Ну да, современный язык. Так привыкла, что вот с русского на русский переводить приходится. Послушали бы мои ученики. А куда деваться? — в моём теперешнем окружении все так говорят. Так вот и стала, как они называют, крутой бабец.
      Муж про крышу не знал, я ему пела — мол, ты мой охранник, защитник мой. Но понимал он, что на второй план отходит. А он привык мужчиной быть в семье. Раньше-то я была за ним, как за каменной стеной. Ни забот, ни хлопот не знала — всё он решал. Для детей — главный авторитет. Эх, да что говорить, настоящий был мужик!
      Света вздохнула, легла ничком, отвернулась. Линда погладила её по плечу. Полежали молча, потом Света встала, прикрыла спящую Ольгу её разлетайкой.
— А то сгорит, — пояснила Линде, — ты тоже переворачивайся. Кожа у тебя белая — подгореть может. Потом села, достала из сумки сигареты, закурила:
— Тебе не предлагаю - знаю, что американки не курят. Я раньше не курила, а теперь вот... Да и выпивка всегда у меня в кабинете есть. Иногда, знаешь, накатит.
      Она говорила, глядя на море, не поворачиваясь к Линде:
— В общем, попали мы раз. Началась стрельба. Я в машине на пол упала, а мужа зацепили сильно. Врачи его, считай, с того света вынули. Теперь инвалид.
      Она отбросила окурок, резко вскочила, крикнула:
— Пошли скупнёмся! — и не дожидаясь Линды, с разбегу бросилась в воду.

      Лина выключила диктофон, тоже побежала купаться. Когда наплавались и вернулись к камням, Ольга обиженно сказала:
— Что не разбудили? Теперь мне одной купаться.
— Давай, давай, — ответила Света, — а мы пока перекусить сообразим. И кивнула Линде:
— Одевайся, хватит жариться.
      Она стала доставать из сумки хлеб, копчёный язык, рулет из осетрины, огурцы, апельсины, даже бутылочки пива в коробке-холодильнике. Между делом продолжала разговор:
— Знаешь, даже представить страшно, если бы из нашего дома, какой мы раньше могли только в ваших фильмах видеть, назад бы в двухкомнатную квартирёнку да жить на зарплату. А с другой стороны, в той квартире семьёй жили, как одной душой. Все радости, все горести — всё общее, всё на всех. А теперь разбредёмся по комнатам, каждый своим занят, дом будто пустой. С мужем как в гости друг к другу ходим. Иногда. Детям я уже не мама, а банкомать. У них, как и у всех их сверстников, такое сложилось понятие, что главное — это деньги, дорогие шмотки, развлечения. Ещё немного, и к этому набору прибавится секс. Вот и все общечеловеческие ценности. Иногда будто очнусь от своего крутежа и думаю  — неужели это и есть жизненные цели: купить — продать — наварить? Или ещё как-нибудь, но наварить?
      Она опять увидела недоумение на лице Линды:
— Фу, чёрт, опять этот современный русский. «Наварить» - это по-вашему «сделать деньги». Она вдруг рассмеялась. — Я, ты знаешь, даже словарь жаргонный собираю. Хорошо отражает теперешнюю жизнь. У тебя диктофон с собой?
— Как всегда.
— Включай, расскажу, как этот жаргон однажды нам помог.
— Спасибо, что разрешаешь записывать.
— Да иначе не всё поймёшь. Я потом переведу.
 
      Тогда мы только начали раскручивать свой бизнес. Возле своего магазина кафе открыли. Как-то Валера, мой муж, заходит туда перекусить, видит, официантка бледная стоит, а в зале трое качков. Один сразу к дверям, двое стоят, руки в карманах. Валера сразу всё понял, проходит спокойно, садится, руки на стол положил. «Присаживайтесь, им говорит. Какое у вас ко мне дело?» Те видят — на испуг взять не вышло, но нагло заявляют, что они поставили свою машину рядом с кафе, а у них дорогой приёмник из машины украли, и вот теперь они требуют возмещения. «И это всё?» — Валера спрашивает насмешливо да по столу пальчиками постукивает: «И вы по такой мелочи побираетесь?»
      Один тогда сел к столу боком и заявляет: «Мы вас крышевать будем». Валера им: «Это уже деловой базар. Можно перетереть. Я, говорит, Валерий Константинович Лосев, управляющий фирмой «Янтарик», а вы?» Парень буркнул: «Старшой». Посмотрел на них Валера, прищурился: «Та-а-к. Рашн-корпорашн. Как я вижу, вы конкретно лохи в натуре». Те было дёрнулись: «Да ты чо, да мы тебя щас», а Валера спокойно продолжает: «Крыша — крутой бизнес, и капуста крутая. А как я могу с вами расклад делать? А? Вот я тебе, Старшой, по жизни полностью объявился, а ты мне кликуху слепил. И в кармане клешню на пушке держишь. У вас из-под носа хрипунок из тачки увели, а вы и не рыпнулись. Вот и выходит по понятиям, что вам, фраера, самим крыша нужна. Короче, могу организовать, если вежливо попросите».
     Те подрастерялись, что такое, думают, их трое, все при пушках, они ж его, хоть он и здоровый амбал, по стенке могут конкретно размазать, а он сидит и на них бочку по фене катит. Может, соображают, типа подвох какой? Тут, кто у дверей стоял, рукой им машет, на улицу показыват. А там машина милицейская медленно едет. Этот Старшой шипит другим: «Прослушка на нём, смываемся». А Валера им вслед: «От мусоров в штаны наложили, а если на вас быки наедут? Козлы вы аргентинские!», - и хохочет.
      Рисковал, ничего не скажешь. Но я, говорит, интеллигентно их грузил, без мата. Так на них сильнее действует — непривычно потому что, — Света вздохнула. — Явно лохи были, а если б отморозки? Но тогда пронесло
.
     Прибежала, отфыркиваясь, Ольга, все дружно набросились на еду — аппетит на свежем воздухе, да после купанья был просто зверский. Подчистили всё, выпили пива, повеселели.
— Значит, Линда, наши мужики тебе не нравятся? — смеясь, спросила Ольга. — А что — американские лучше?
— У вас тоже разные есть.
— А если без вежливых фраз. Как всё-таки твоё впечатление. Честно.
— Если в общем, то мне кажется, что в Америке мужчины всё же выглядят лучше. Высокие, спортивные, не пьют, не курят, к женщинам внимательны, — она засмеялась, — посуду моют. В посудомоечной машине.
— Наших мужиков мы же сами и разбаловали, — Ольга вздохнула, — прощаем им всё.
— А как не прощать, — вступила в разговор Света, — если мужик у нас всегда в дефиците. Войны побили, пьянка губит, теперь вот вдобавок наркотики, бандитизм. Гибнут мужики. Так любой завалящий уже и в цене.
— И как, не пойму, получается, — наморщила лоб Линда, — что от таких, — она замялась, — ну, невзрачных что ли, мужчин рождаются красивые девушки. Вот хоть у вас в посёлке посмотреть — не верится, что эти, — она опять подыскивала слово, — у магазинов, и есть отцы тех девчонок хорошеньких, которые мимо идут.
Ольга и Света засмеялись, довольные:
— Ещё знаешь, — сказала Света, — следят за собой женщины.
— Для кого? — горячо спросила Линда, выбросив вверх обе ладони в недоуменном жесте. — Для тех, у магазинов? Они и не заметят.
— Не для тех, не для них, — тоже горячо возразила Света. — Для себя. Если среди этих луж, грязи и пьяных мужиков ещё и самой опуститься, то тогда только ложись да помирай. Хоть кто-то должен держаться. У вас мужики, у нас бабы.
— Ну, ладно, — примирительно заключила Ольга, — не надо уж так резко. Линда правильно сказала - всякие есть и у вас, и у нас.
     Света тронула Линду за руку:
— Линда, можно тебя спросить? Не обидишься?
      Линда улыбнулась:
— У нас это называется «персональный вопрос». Так и быть, спрашивай.
— Почему ты не замужем? И не была?
— Не была. Не нашла пока, наверно, свою половинку. Потом, знаешь, у нас, чтобы построить нормальную семью, нужен крепкий материальный фундамент.
— Да это и у нас теперь нужно.
— У вас пока всё же не так. Нам чтоб только родить ребенка — уже дорого стоит. А чтоб растить, учить, иметь для этого хорошие условия — серьёзные деньги нужны.
— Как же все устраиваются?
— По-разному. Иные богатых ищут, чтоб всё сразу было. Но если сама бедная, то ровню себе, и чтоб богатый был — редкий случай. Обычно старик, сто раз разведённый.
— Да, — кивнула головой Ольга, — смотрим сейчас по телевизору, про вас когда передают, так сплошь и рядом: режиссёр знаменитый — дед, а жена молодая. Телеведущий семь раз женат, последняя чуть не во внучки годится. Одного миллиардера с молодой женой показывали. Ему уже лет сто, весь в старческих болячках, а она силиконовыми сиськами к нему жмётся и в слюнявые губы целует. Фу, гадость!
— Но она говорила, что любит его.
— Линда! — сказала Ольга даже с некоторым возмущением. — Да брось ты свой американский политэс! У нас пока что можно смело высказывать свое мнение. По крайней мере, в таких вопросах. Ты же сама женщина.  Скажи откровенно, если б у этих режиссёров, телеведущих, миллиардеров, у этих старых облезлых козлов, не было бы денег, так что — рвались бы за них замуж идти?
— Не знаю, кто как, а я так не могу, поэтому хочу сама денег заработать, а потом уж семью строить.
— Понятно, — сказала Света. — У нас теперь, пожалуй, то же самое. Разве что повезло нашим девчонкам: старики у нас — беднота, а богачи ещё молодые.
— Ага, повезло, — буркнула Ольга. — Они, молодые-то, дорвались — скупают девок по всей стране, везут их на острова, на курорты да яхты, бордели там устраивают.
— Эй, девчонки! — встряхнула головой Линда. — Вы уж совсем в минор ударились. У нас на это проще смотрят. У стариков — молодые любовницы, у старушек — молодые любовники, но никто никого не принуждает, у каждого свой свободный выбор.
— Свободный, — вздохнула Ольга, — под дулом денег.
— Конечно, — сказала Света, — если девчонка из бедных, то она понимает, что никогда не заработает на приличную жизнь, потроша кур на конвейере. И неизвестно, что противнее — с утра до вечера каждый день их потрошить за гроши, или, глаза зажмурив, спать со стариком, но знать, что твоя дочь будет жить безбедно и сможет позволить себе выйти замуж по любви, а не за деньги.
— А у вас, девочки, как было? Как вы замуж выходили? — спросила Линда с естественным женским интересом.
— Тогда особо богатых и особо бедных не было, — ответила Ольга. — Примерно все на одном уровне. Поэтому в основном-то любовь.
— Да уж, — обняла Ольгу Света. — У Ольки-то с первого взгляда. А я сомневалась всё, выбирала.
— Помнишь, как ты говорила, — улыбнулась Ольга: — «На этого можно положиться, но не опереться, а на того можно опереться, но не положиться».
      Все засмеялись, Света тряхнула головой:
— Точно. А потом пришёл мой. Решительный был. Взял за руку да и всё. Я и пошла за ним, как слепая. Повезло нам, — она вздохнула, ещё крепче обнявшись с Ольгой, — счастливы были. Действительно счастливы.
      Линда тоже прижалась к подругам, обняла их за плечи. Посидели так молча, потом Света порылась в своей сумке, достала футляр, обтянутый бежевым сафьяном и протянула Линде:
— Это тебе.
— Что это? И почему мне?
— Потому что ты у нас редкая гостья, потому что ольгина подруга, и если не возражаешь, моя тоже.
— Конечно, конечно, я рада быть твоей подругой
— Потому что ты красивая девочка — в общем, причин много. Держи.
      Линда открыла футляр и застонала от восторга:
— О-о-о, какая красота! Просто чудо!
      На тёмном бархате мягкими бликами светились янтарные серьги и кулон дивной красоты — в глубине солнечного прозрачного камня плавали облака белого тумана, переходящего в голубоватую дымку, сквозь них просвечивала, играя острыми блёстками, красная сахарная корочка с тёмной морщиной, из которой выступал небольшой коричневый листок, а сбоку, чётко видный напросвет, сидел круглый серенький паучок, растопырив все свои чёрные коленчатые ножки.
— Ты что, Света, — смутилась Линда, — такое только для музея. Я не могу принять такой дорогой подарок.
— Моя продукция. Можешь считать это рекламной кампанией.
— Спасибо, Света. Но мне правда же неудобно...
— Ладно, ладно тебе, — перебила Света, — будешь рекламировать мой товар в Америке. Идёт? А то ведь там у вас думают, что настоящий янтарь — калёный.
— Что ты имеешь ввиду? — не поняла Линда. — Подожди, не отвечай. Можно, я диктофон включу, а то не запомню.
— Включай пожалуйста. Вот видишь, тут сбоку непрозрачный бледно-желтый цвет. Мы называем — мыло. Янтаря такого цвета больше всего, и он самый дешёвый. Но торговцы придумали как покупателя зацепить, продать подороже. Кладут такой янтарь на обыкновенный противень и в духовку. Камень нагревается, становится совсем прозрачным, потом внутри появляются блестящие трещинки, как яркие звёздочки. Публике, кто не понимает, нравится — яркое, блестит. И платят. Хотя, дешёвка ведь. В Америку в основном калёный идёт.
      А теперь новая напасть — шары. Кому они нужны, зачем? Килограммами скупают. Кто говорит, для каких-то технических нужд, кто — на бусы. Но я уж не знаю — чтоб столько бус? Говорят ещё, что мусульманам на чётки. А почему так много, то вроде бы чётки могут служить только один год, потом их сжигают, и нужно новые покупать. Правда ли, нет ли, не знаю. Скорей всего, выдумки. Но на шары, действительно, почти весь янтарь сейчас переводят. Причём, нужно, чтоб шарик был ровный, без трещин, без сколов. Представь себе, какой кусок янтаря нужно в пыль пустить, чтоб из него такой шарик выточить. Потом шары в автоклаве осветляют почти до стеклянной прозрачности. Получается точь-в-точь пластмасса. Всю красоту уничтожают. И корочку, и рисунок, и краски — всё. А ведь каждый кусок, каждый — уникален. Нет такого второго. Уничтожение необратимо, а янтаря не земле не так уж много. Единственное серьёзное месторождение качественного янтаря вот здесь, у нас в Янтарном — она показала рукой за выступ мыса. — Варварский идёт процесс, и нет ему конца.
— А ты продаёшь шары? — спросила Линда.
— Куда же деваться? Спрос. Это я раньше по своей учительской наивности думала, что людям нужно высокое искусство и красота. Теперь-то знаю, что им нужна калёнка и шары. Нам вот перекройщики лапшу на уши вешали, мол, конкуренция повышает качество товаров. Вот на шарах и видно, как она его повышает. Уничтожает качество напрочь. А если я буду сопротивляться, так меня конкуренция враз разорит.
— Идея! — вскочила Линда. — Сделать материал в Америку для журнала или даже для телевидения. Вот этот твой рассказ, и если б ты разрешила, твою личную историю. Было бы просто захватывающе!
— Про янтарь можно. А свои дела, — она покачала головой, — второй раз уже не расскажу. Это так, вырвалось.
— Ты извини, Света, но если ты против, то мы сейчас же всё сотрём. У меня, — она несколько замялась, — диктофон был включен, когда ты рассказывала.
      Света взглянула удивлённо, хмыкнула:
— Ох, журналисты! Ради красного словца... Да ладно, что уж. Если бы здесь, то я конечно бы возражала, а в Америке кто меня знает? — и внимательно посмотрела на Линду. — А ты профессионал!
— Верно, моя профессия, — кивнула головой Линда и снова встрепенулась. — А туда, на месторождение, можно попасть? Поснимать там?
— Ты Борис Семёныча попроси, — сказала Ольга, — он устроит.
      Линда удивилась:
— Разве Борис Семёнович имеет отношение к янтарю?
— А разве здесь есть что-нибудь, к чему он не имеет отношения? — усмехнулась Света. — Ольга правильно говорит, обратись к нему, он тебе устроит экскурсию и на карьер и на комбинат. В музей янтаря тоже тебе обязательно нужно.
— Света, а у тебя в магазине можно снимать?
— Сколько угодно.
— Тогда давайте так, — Линда воодушевилась и зашагала по песку. — Я поснимаю, потом смонтирую материал, посмотрим, обсудим вместе. Я чувствую — будет отлично.
      Искупались ещё раз, грелись на тёплых камнях. Солнце уже шло вниз, перестало палить, грело мягко, ласково. С запада над морем низко надвигались тёмные плоские пласты облаков, солнечные лучи светящимися полосами пробивались между ними, и на опрокинутом куполе неба возникала грандиозная игра глубоких теней и сияющих красок, игра, особенно подчёркнутая тем, что на нижних, самых тёмных пластах плотных туч перебегали светлые отблески от морских волн, насыщая всю картину движением и трепетом.
      Подруги сидели обнявшись и смотрели, замерев, на этот небычный спектакль.
Облака сгущались, совсем закрыли солнце и скоро слились в огромную тучу, встававшую над горизонтом тёмной горой с багровым светящимся контуром. Зрелище было величественное, но тревожное. С моря потянул ветер, волны круче побежали на камни, звучно шлёпаясь о них и разлетаясь веером брызг.
— Девочки, — забеспокоилась Ольга поднимаясь, — хорошего понемногу, пора уходить. Балтика не шутит, я думаю — шторм идёт.

      Назад ехали в «Мерседесе», качаясь на ямах так, что падали друг на друга. Смеялись, что вот он уже и шторм. Когда добрались до брусчатки и стало спокойно на мягких рессорах, Линда похвалила светину машину.
— Да, сейчас комфортная машина — не роскошь, а необходимость. Ездить приходится много, часто на ходу с бумагами работаешь. Недавно ехала с одним моим знакомым на его «Москвиче». Ужас! Трясётся, громыхает, дёргается, в салоне дышать от выхлопов нечем. Водитель крутится, и ногами и руками работает, как на станке. Правда, есть преимущества: сколько ехали, ни один мент не остановил. Понимают — с этого бедняка ничего не возьмёшь. Нас иномарки лихо обгоняли, а за поворотом смотрим — все они у бровки стоят, а сержант ходит , собирает с них. Мы гордо мимо — чух-чух-чух.
      Все засмеялись, кроме шофера. Тот только улыбнулся. Вышколен.
— Светка, — толкнула её локтем Ольга, — а ты забыла, как мы на вашем «Жигулёнке» мотались. Это такая небольшая машина, как «Москвич» примерно, — пояснила она Линде. — Всю Прибалтику объездили, даже в Крым, в Закарпатье добирались. И ничего. Только радовались.
— Правда. Весело было. В Палангу, в Юрмалу на концерты ездили. В Ригу, орган в Домском соборе послушать. В Паневежис, Баниониса посмотреть. Хороший был театр. В Таллин вообще как за границу. Ресторанчики в Старом городе, гостиница Виру. Интересно жили. Не было ни границ, ни виз, ни ненависти этой. Даже в магазины в Литву ездили. У них снабжение было гораздо лучше.
      Бывали иногда мелкие стычки, не без того. Тут в Литве паром есть на заливе, — повернулась она к Линде, — и вот стоим мы на своём «Жигулёнке» в очереди на паром. Подъезжает сзади с литовскими номерами «Волга». В то время это была самая дорогая, самая шикарная машина. В России делали. Литовец видит нашу плохонькую машину, наши калининградские номера и с ходу пытается нас обойти, впереди встать. Мой муж сразу «Жигулёнка» поперек дороги развернул, не дает литовцу проехать. Тот выскочил из машины: «Что, кричит, всю нашу колбасу купил? Теперь свои порядки делаешь?» Муж тоже вылез, здоровый такой стоит. «Да, говорит ему спокойно, я у тебя кружок колбасы купил. А ты на чьей машине ездишь? Знаешь, сколько она колбасы стоит?» Народ вокруг так и покатился над ним со смеху. И русские, и литовцы. Он и сам потом засмеялся, встал сзади нас. А вообще-то мирно всё было, спокойно. Нам казалось, что прибалты вежливые, доброжелательные, улыбчивые. Откуда сейчас ярость такая?
      Так разговаривая, приехали к лаборатории, и Света заторопилась домой, потому что уже начал накрапывать дождь и ветер становился всё сильнее. Стало ясно, что надвигается сильный шторм.



Казачья шашка


     Профессор весь день наслаждался одиночеством. Ольгу увезли на белом «Мерседесе» на море, Сергей тоже куда-то убежал с утра, Линда ночевала в гостинице, обидевшись (совершенно справдливо) на вчерашнюю дикость.
      Установка была полностью собрана, оставалось закончить работу с программой, чем он и занялся с удовольствием. Но что-то его озабочивало. Какая-то мысль крутилась. Потом он вспомнил — Сергей вчера обмолвился, что тарелку снял Толик, муж Ольги. Из-за этого, сказал, и разбился. Но это же было... Интересно, интересно.
     Он пошёл в комнату, где все стены были увешаны сделанными Линдой фотографиями. Вот она, эта фотография, возле заправки. Чётко видна табличка о посещении объекта генсеком и дата. Что же получается? Ольга сказала, что её муж разбился за день до этого праздника, Дня авиации. А год тот же самый. Выходит, что генсек был на станции через неделю после того, как был сделан снимок тарелки. Могло ли так быть, что плёнку проявили, увидели там тарелку, тут же спроектировали заправку и полностью построили её за неделю? Чепуха, конечно. Значит, на фотографии заправка, а не тарелка? Фотомонтаж на облаках? Но тогда откуда она на пленке Толика?
     Профессор поднялся на балкон, сел там в кресло и задумался. Надо разобраться повнимательнее. Знает ли об этом Борис Семёнович? Если не знает, то нужно ему непременно сказать. А если знает? Трудно предположить, но тогда это отъявленное шарлатанство.

     В любом случае, придётся всё прояснять. А конференция? Да и вся База? Но нельзя же оставить так. Все эти НЛО — не забава. Это вопрос о том, одни мы во Вселенной или нет. Есть ли какой-нибудь более важный для человечества вопрос? Едва ли.
     Если наш разум единичен, уникален, случаен, или если он повсеместен, многолик, но не контактен, то на человечество ложится колоссальная ответственность за сохранение этого бесценного света сознания. Если же вокруг полно разума того же типа, что и наш, то нам можно продолжать свои глупые эксперименты над собой — войны, скотство, оглушение сознания. Мол, изведём мы свой разум, так другой есть. Или как детишки рассуждать: ломай своих оловянных солдатиков, папа ещё купит. Тем более сейчас, в наше время, так опасно подтолкнуть человека вниз, в животность.
     Ведь в общем-то, слаб человек умом. Неразумен. Стали бы разумные существа, каторжно работая, жилы из себя вытягивая, отказывая себе во всём, строить дома, дворцы, замки, сложнейшие машины, а потом все это уничтожать в войне, вместе с создателями впридачу? И повторять это постоянно? Если бы человек думал, то разве додумался бы он до тюрем, пыток, расстрелов, до сжигания живьём, наконец? Додумался бы до рабства? Можно ли считать разумным изобретение пушки, пулемёта или атомной бомбы? Войти в магазин электроники и расстрелять все стоящие на полках компьютеры считалось бы безумным актом, а расстрелять людей, создания неизмеримо более сложные, чем компьютеры, считается разумным.
     Недалеко ушёл человек от зверя. Во многом и ниже в дикость скатился. Что ж удивительного, ведь жизнь его тела полностью животна. Сам способ его существования — хищнический. Сожрать другую жизнь, чтобы жить самому — это ли не дикость! Энергию жизни человек получает через убийства, как и всё живое от малой клетки до кита. И не мудрено, что чуть затеплившаяся мысль человечества работает в основном над усовершенствованием способов убийства всего живого, в том числе себя.
     А можно ли полагать, что человек становится всё более разумным и всё менее животным? Вопрос этот весьма дискуссионный. Вся история человеческой цивилизации — это мучительный, с болью и кровью отрыв себя от животного. Одежда, правила приличия, мораль, искусство, религия, наука — всё криком кричит об одном: «Я не зверь, я разумное существо, я особое творение! Прошу не путать!» Взлеты и падения цивилизаций — это взлеты разума и падения в животность.
     Вот, скажем, такой вопрос: чего человек стыдится? Отправления, так сказать, естественных надобностей стесняется. И действительно, выведение экскрементов — какое неэлегантное решение! Секса стесняется, родов, кормления грудью, не говоря уж о менструации. Не выставляет это на люди. Скрывает от посторонних глаз. Хоть и старается себя уверить, что, дескать, ничего зазорного в этом нет. Афоризмы придумывает «Что естественно, то не безобразно». Однако сам таким афоризмам не следует. Почему? А потому что чувствует во всём этом свою животность.
     Ведь работы ума не стесняется. Гордится даже. Играет на скрипке, рисует на пленере, выступает на конференции. Всё на людях. Хотя, скажем, у Гитлера умственные экскременты были гаже естественных, но не стеснялся их перед тысячными толпами вываливать.
     Кто знает — возможно, разум заканчивает цикл развития в коконе человеческого тела. Ему уже тесно в животной оболочке, такой ненадёжной, нелепой. При невероятной сложности человеческого тела всё в нем несовершенно. Сдвинулась его температура туда-сюда на какой-то пяток градусов — и телу конец. Между тем как бактерии живут и во льду и в кипятке. Выпал зуб — всё, до конца жизни другого не будет. Но вот у акулы вырастают же! Руку-ногу потерял — оставайся до смерти калекой, хотя на ящерице решение отработано.
      А продолжение жизни! Вот уж где разум вообще не при чём, всё от зверя. Секс — совершенно животная штука. Не только сознанию не подконтрольная, а наоборот, мощно управляющая слабым человеческим умом. Женщине, как всегда, досталось здесь больше. Ну что это, действительно? Животная (в прямом смысле) беременность, нелепое вскармливание грудью. А уж роды! Какое зверское издевательство! До разума ли здесь? Да ещё и гнуснейшая памятка женщине каждый месяц, чтоб не забывала о своей животности.
      Вся жизнь тела эфемерна. Кровавое рождение в боли, долгая несамостоятельность, медленное обучение, болезни, и не успел организм сформироваться, как на тебе — одряхление и смерть. Разве ж это жизнь?! Животное тело во многом обессмысливает само существование разума. Представить только: в муках создается сверхсложная конструкция — человек. Чуть не два десятка лет с колоссальной затратой сил конструкция всё еще строится, оставаясь неполноценной. Она напитывается информацией, медленно формирует самое сложное из всего, что только известно на сегодняшний день — мышление. И всё это непостижимое творение вдруг исчезает полностью, без какой-либо возможности если не сохранить достигнутое, то хотя бы передать следующей конструкции, которой опять нужно всё начинать с начала, с нуля — учиться ходить, говорить, мыслить.
     Что же происходит сейчас? С одной стороны — мощный расцвет разума, охватывающего всё большую часть мироздания, с другой — массовый откат не только в животность, но и ниже. Отупение, торжество скотского бесстыдства, дикие извращения в сексе, алкоголь, наркота, на что даже животное не способно. Не приблизилось ли человечество к пределу возможностей своего разума? Недаром ведь зовет на помощь компьютер.
      А качество разумной деятельности? Чем занят наш мозг? Обслуживанием жизни тела. Желания плоти — вот основная движущая пружина наших мыслей. Жратва, похоть, драка, наслаждения — вот над чем работает мозг почти всего человечества. И это на действующем вулкане, на тонкой нити хрупкой жизни, которая в любое мгновение может быть оборвана либо земным, либо космическим катаклизмом, либо самим нашим безумным разумом, не ведающим, что творит.
      Разум высшего уровня просто ужаснулся бы, наблюдая бестолковость человеческой жизни, и конечно же, отделил бы себя от животного разума, как мы отделили себя от обезьяны. Такой исход мрачен для нашей цивилизации. Человек тогда ускоренно покатится назад к животному. Это легче, чем развивать разум. И есть, ох есть подозрение, что уж не начался ли процесс отката.
      Изъязвляются постепенно многие достижения ума. Уже считаются архаизмами такие понятия, как честь, стыд и совесть. Люди всё меньше читают. Телевизор не в счёт — его смотрят даже кошки и собаки. Думать некогда и неохота — много других, более интересных развлечений. Искусство деградирует. Музыка из парения души уже совсем превратилась в биоритмы, раскачивающие животные стремления. Живопись абстрагировалась до бессмыслицы. Литература стала жевательной резинкой для затупленных мозгов. Кино свелось к порнографическим картинкам, крови и спецэффектам. Телевидение, компьютер, мобильник заменяют человеку собственные мозги, ускоряя процесс дебилизации.
     Что дальше? Откажемся ли мы от интеллектуального прогресса и передадим эту роль компьютеру? Ведь телу сознание не нужно, животные прекрасно обходятся инстинктами. Или компьютер откажется от нашего несовершенного разума и будет развивать интеллект самостоятельно? Ведь для разума тело тоже не бязательно, он вон и в железе зреет, уже человека в шахматы обыгрывает. А может быть, мы навсегда останемся мыслящими существами, постепенно компьютеризируя и свое тело и свой разум?
     Но как бы то ни было, есть один важнейший момент во всех таких рассуждениях. Это искра осознания. Я могу знать мало, но осознаю, что я это знаю. Компьютер может знать много, но не осознает ничего. Проблесни у компьютера лишь малая вспышка осознания — и он стремительно обгонит нас в интеллектуальном развитии. Тогда это и будет пришелец, но не из космоса, а из нашей же головы. И наивно полагать, что разум более высокого уровня, приди он извне или изнутри, будет служить человеку, как если бы обезьяна рассчитывала на то, что человеческий разум займётся обслуживанием её потребностей.
     Однако совершенно неизвестно, что такое осознание, как оно совершается и можно ли его смоделировать. Вот он — наш шанс, который мы не можем, не имеем права упустить! Хранить и развивать разум, не надеясь на пришельцев — вот миссия человека.

     Далеко завели профессора размышления. А надо ведь думать, надо решать, что делать сейчас. Не закрывать же глаза на обман. Вольный он или не вольный, не имеет значения.
     Впрочем, Борис Семёнович производит впечатление серьёзного и порядочного человека. Ему тоже ни к чему строить всё на шулерстве. Что ж, База вполне может существовать и без этой тарелки. Наблюдают же за космосом разными способами, и если пока никаках разумных откликов на свои сигналы не получили, то это вовсе не значит, что наблюдения надо прекращать. Понятно, такого ажиотажа не будет, зато всё станет более серьёзным.  Надо с ним побеседовать и на конференции о недоразумении рассказать.
     Но если это всё же умышленное шельмовство? Тогда что ж. Тогда, раз уж выпало ему такое, придётся рубить этот клубок лжи.

      Профессор усмехнулся, вспомнив свою шашку. И сразу встал перед глазами его дед. Удивительно, как врезалось в память то лето сорок восьмого года. Неправдоподобно живописные картины Кавказа, образы людей, разговоры, мелкие детали поездки всю жизнь оставались таким свежими, как будто запечатлелись только что.
     Скорее всего, это связано с такими невероятными движениями его детского сознания в пространстве и времени, которые сейчас вполне можно считать фантастическими.
     Он не помнил, конечно, довоенных времён, его память начиналась с сорок второго года, когда он пошёл в первый класс. А время это никак не походило на середину двадцатого века — жизнь людей была отодвинута назад на многие десятилетия. Вернулись в быт из допотопных времён забытые слова и вещи. Лапти, например. Он помнит, как мальчишкой ходил в лапоточках. Всё лето бегали босиком — ноги в занозах, ушибах, ссадинах — зимой в долгожданных валенках, тёплых, мягких, сухих, а в межсезонье — лапти, постоянно промокшие от дождя и луж. Помнит кресало — тяжёлый стальной брусок, которым одноногий сосед дядя Ваня бил по кремню, высекая искры, чтобы зажечь трут — кусок коричневого высушенного гриба. Так дядя Ваня добывал огонь для козьей ножки — скрученный из газетки узкий конус, с загнутым широким раструбом, куда насыпалась горько пахнувшая махорка. А длинные зимние вечера освещались в его памяти — не верится даже — лучиной.
     Ярко встаёт перед глазами картина, которая кажется сейчас абсурдным сном. Он сидит с матерью за массивным резным отцовским письменным столом и следит, чтобы вовремя сменить лучину, вставленную вместо карандаша в лапы бронзового медведя из отцовского письменного прибора. Мать закутана в оставшуюся от чудесных довоенных времён каракулевую шубу, на голове красивая, тоже каракулевая шапочка, повязанная сверху пуховым платком. Андрюша закопался в тёплую шубу отца — сверху твёрдая золотистая щетина моржа, внутри мягкий жёлтый мех. Изо рта идёт пар. Под горящей лучиной в бронзовой пепельнице налита вода, куда падают, шипя, обгоревшие угольки. Мать, согнувшись, проверяет тетрадки, а он меняет догоревшую лучину на новую. Иногда засыпает, тычась головой в стол, и в испуге вскидывается, боясь пропустить момент, когда от догорающей лучины нужно зажигать новую. Ведь если огонь потухнет, то придётся расходовать спички, а они наперечёт. Когда мальчик совсем уж не в силах одолеть дремоту, они с матерью меняются — она следит за огнём, а он карандашом, прыгающим на неровностях бурой обёрточной бумаги, старается поровнее писать буквы.
     Электрического света давно нет, он его и не помнит. Но радио работает. На стенах качаются чёрные тени, и сверху из невидимого в темноте репродуктора плывёт низкий пугающий голос:

                Последняя заря, настало время моё.

     В здании школы был военный госпиталь, а классы размещались в длинном составе теплушек — утеплённых товарных вагонов. В торце вагона — печка-буржуйка, доска на стене и стол учительницы. Время от времени она подсыпает в печку уголь. За первыми партами, поближе к печке, сидят девочки, мальчики дальше.
     В морозы как печку ни топи, всё равно девочки в платки закутаны, мальчики в телогрейках, шапках, валенках. Рукам хуже — в варежках писать нельзя, а без них пальцы мёрзнут, карандаш не ухватить. Приловчились, конечно: варежки под себя и пиши, пока пальцы гнутся, потом сунул руки в варежки, а там тепло-о! На перемене все быстрее к печке. Учительница угля побольше подбросит, весь класс вокруг толпится, руки тянут, греют.
     Но если уж мороз покрепче, то буржуйка не справляется. Тогда занятий в школе нет. И то ли действительно так было, то ли в ту страшную зиму казалось, что морозы были необыкновенно злобные. Даже воробьи замерзали на лету и падали в снег твёрдыми комочками. А снег валил не преставая. Заваливал дома до крыш, и по утрам приходилось откапываться, чтобы выйти.
     Из чёрного репродуктора опять неслось: «После кровопролитных боёв наши войска оставили...» И сначала тихо, потом громче, чаще, тревожнее повторялось слово «Сталинград». Наплывала какая-то тёмная непонятная жуть.
     Только дядя Ваня спокойно и рассудительно держал мальчишек в курсе военных событий. Он воевал, был ранен под Москвой, потерял ногу. Кто же лучше него знает, как там идут дела на фронте.
— Дядь Вань, — окружали его пацаны. — Ты ж говорил, что начищут немцу рыло.
— Обязательно начищут. И рыло, и другое место начищут.
— Да когда же? Вон он уже до Сталинграда допёр.
— А вот потому и начищут, что допёр.
      И видя, что логики его мальчишки не понимают, принимался объяснять обстоятельно, с долгим скручиванием и закуриванием козьей ножки.
— Вот ты, — выбирал он мальчонку покрупнее, — драться умеешь?
— Чего ж не умею, — обижался тот, — конечно умею, — и сплёвывал через зуб.
— Тогда скажи, что будет, если ты пузо не прикрыл, а тебе под дых саданули?
— Эх, чо будет. Ни вздохнуть, ни пёрнуть — вот чо будет, — хохотал парнишка.
— Правильно, — пристукивал костылём дядя Ваня. — Значит, правду ты сказал, что драться умеешь. Вот и нам немец аккурат под дых саданул. Двадцать второго-то числа. Мы и согнулися. Насчёт пёрнуть, — ухмылялся он, — может, оно и было, а вот вздохнуть — это точно — никак. Не то что драться. Так на карачках до Москвы и отползали.
     Он курил, а мальчишки стояли притихшие.
— Только тут ведь какое дело, — не спеша продолжал дядя Ваня, — если сумел под дых кому попасть, то пока он корчится, вали его на землю, а то как только он вздохнёт, так опять драться сможет. А вот этого у немца как раз и не вышло. Под дых-то он нам попал. Хорошо попал. И уже на сердце нацелился. На Москву, значит. Но мы всё ж изловчились тогда маленько воздуху хватануть, да снежку глотануть. И с ног не упали. А раз не упали, то теперь уж устоим. Устоим.  Хоть и сопатка в крови. Но и у него не все зубы на месте.
— А как же Сталинград?
— Видишь, до сердца немец не добрался, так теперь за горло ухватил. А что такое — за горло? Это ж конец! Вот потому-то Сталинград и не отдадут. Никак это невозможно. Тут только одно надо — рубить ему лапы, — взмахивал дядя Ваня костылём, как саблей. — Вот тогда и совсем вздохнём, — улыбался он и похлопывал пацанов тяжёлой рукой по худущим плечам.

      Вдруг всегда похоронно бубнившее радио сорвалось в радостный крик:
«Соединились... Замкнули кольцо окружения... Освободили от немецко-фашистских заватчиков населённые пункты...»
— Ура-а-а! — прыгали мальчишки вокруг дяди Вани.
     А он, опираясь на один костыль, крутил вторым над головой:
— Вздохнули?! — кричал.
— Вздохнули! — орали пацаны.
— Начистили?!
— Начистили, начистили! Ура-а-а!

     Время сразу стремительно стало возвращаться в двадцатый век. Исчезла лучина. Коротко мелькнула коптилка — фитилёк в чёрной вонючей жиже. Появилась совсем уж цивилизованная керосиновая лампа. По радио пели весёлые песни. И чудо — вечерами стали давать электрический свет, яркий, аж глаза режет. Мать с Андреем даже смастерили абажур — Андрей помогал скручивать из проволоки каркас, а мать обшила его голубым шёлком. Было так красиво! Мамины подруги сбегались смотреть, потом сами делали такие же абажуры. Кто красный, кто жёлтый, кто зелёный.
     И совсем уже немыслимое — ко дню рождения Андрея мать сварила конфеты. Было это так. На продуктовые карточки, кроме обычных полуободранного овса и мёрзлой картошки, вдруг выдали здоровенный клубень сахарной свёклы. Мать налила в чугунок немного воды, потом туда, где чугунок идёт на сужение, уложила решёткой тонкие щепочки, на эти щепочки положила тонко нарезанные круглешки сахарной свёклы, поставила чугунок на таганок и развела огонь. Вода кипела, из свёклы вытапливался сок и капал вниз, в воду. Через какое-то время варево внизу загустело, и мать разлила его в формочки. Когда всё это остыло, в формочках оказались сладкие стекляшки конфет, а тёмные сморщенные кружочки свёклы мягко жевались и были необыкновенно вкусны. Потом и сахар появился, но никакое другое лакомство не запомнилось так, как это.
     А однажды мать поразила Андрея — стала срезать с картошки кожуру.  Объяснила, что теперь картошки много и можно её чистить.
— Зачем? — удивился Андрей
— Вкуснее будет.
      Но Андрею не понравилось — что же это за картошка? Мягкая какая-то. Вкус не тот. Потом уж привык.
      В изобилии возвратились спички, и дядя Ваня перестал стучать кресалом по кремню. Завершилось возвращение в двадцатый век с открытием кинотеатра, который вернул людям жизнь, веру и надежду.
     Только одежда менялась очень медленно. Довоенное совсем доносили, и стёганые ватные бурки с голошами, телогрейки, даже стёганые штаны надолго задержалась на народе.

     И вот теперь, в сорок восьмом, всего через три года после войны, мать шила себе шёлковый халат с китайскими драконами — собирались ехать к деду на Кавказ. Андрею уже тринадцать, а он ещё ни разу никуда не ездил. А тут сразу так далеко — сначала в Москву, потом на юг, целую неделю ехать!
      Поезда тогда ходили медленно, на станциях стояли подолгу, пассажиры выходили и гуляли по перрону парами под руку — женщины в длинных ярких халатах, а мужчины в полосатых пижамах.
     В Москве у них получился целый свободный день, они сдали вещи в камеру хранения и поехали на экскурсию. Красная Площадь, Кремль, метро оказались даже красивее, чем в кино или на фотографиях, а Ленин разочаровал — он был совсем не таким могучим и большелобым, как представлялся по картинам и статуям — в подвальном мраке мавзолея лежал обычный лысый старичок, мелкий, жёлтый, сморщенный.
     Запомнился почему-то высокий зелёный забор возле станции метро «Дворец Советов». Экскурсовод рассказывала, какое гигантское здесь будет здание — в голове Ленина будет большой зал, а в руке ресторан. Андрей заглянул в щёлку забора — там стояла огромная круглая лужа с зелёной водой, заросшая камышом. Пацаны бегали вокруг и кидали кирпичами в лягушек.

      На Кавказе в дом деда сбежался народ, смотреть на приезжих. Стояли в дверях, не проходя в горницу, смотрели, как все обедают. Толкали друг дружку локтями:
— Гля, гля, сырые помидоры едят.
      Много было нового, непривычного. Борщ каждый день. Даже слова «суп» у них не было. Зато борщи всё время разные. То с кислой капустой, то со свежей. И с курицей варили, и по праздникам с мясом. Иногда даже дед разбивал в борщ пару яиц, приговаривал: «Бей, стара, всё яйцо в борщ — нехай люди дывуются, як мы сладко емо». А то и ходил по саду, срывал с деревьев сливы или яблочки — да в борщ.
     Был он невысок, сухопар и жилист. Ладонь у него сухая, твёрдая и крепкая, как кость. В свои семьдесят с лишком оставался он удивительно подвиженым и неутомимым. Андрюша не знал, как рано дед вставал утром, потому что, когда внук просыпался, дед уже живо бегал по двору и саду на цепких, чуть кривоватых ногах.
      Однажды вечером дед сказал:
— Завтра пойдём корчевать пеньки.
      Андрюша не представлял себе, что это такое, но здесь всё было ему интересно и удивительно. Утром собрались основательно. На тележку погрузили лопаты, лом, топор, взяли еды и «узвар» — что-то вроде компота из сухофруктов. Сначала толкали тележку резво, но вскоре солнце сильно припекло, железные колёса вязли в толстом слое горячей пыли, пот заливал глаза. Когда вышли за станицу, стало прохладнее — здесь быстро бежала по камням мелкая речка Подкумок. Андрей, увидев небольшой бочажок, где было побольше воды, сунулся было туда с разбегу, но тут же пулей выскочил назад — вода обожгла ледяным холодом. Дед засмеялся:
— С гор бежит. Снеговая, — он кивнул головой за спину.
      Мальчик оглянулся и застыл: в ярком безоблачном небе, отдельно от синей гряды ближних гор, парила вверху двугорбая белая вершина.
— Эльбрус, — сказал дед.
      Посмотрел прищуренными глазами, вздохнул и добавил:
— Вечный покой.
      Мать рассказывала Андрею, что младший сын деда, Василий, андрюшин дядя, был проводником альпинистов и ещё перед войной погиб на Эльбрусе, провалился в ледяную трещину. Внук понимал, что не надо бы бередить деду тяжёлую память, но с жестоким мальчишеским любопытством всё же не удержался:
— Деда, а чего же они, не могли что ли дядю Васю вытащить? Верёвку бы туда бросили, или ещё как. Ты же сам говорил, как у казаков — сам погибай, а товарища выручай.
— Это верно. Альпинисты тоже своих в беде не бросают. Да только там метель была, трещину замело, и найти нельзя, где была. Потом уж ещё ходили по тому маршруту, искали. Да где там. И следа нет.
      Он нагнулся, зачерпнул горстью чистой холодной воды, плеснул на лицо, на седые до белизны волосы, вытер шею в глубоких чёрных морщинах, поднялся:
— Пошли, внучек.

      Речку перешли по камням вброд приятно онемевшими от холода ногами и покатили тележку вдоль виноградников. Андрей никогда не ел, даже не видел винограда, и так хотелось отщипнуть ягодку от мелких ещё, совсем зелёных кистей, но дед отговорил:
— Сейчас его даже пробовать без толку. Кислючий. Да и пронести может. Потерпи, к осени поспеет.
Он остановился, погладил листья:
— Вот это моя лоза. Хорошо растёт.
— Как твоя? — не понял Андрей.
— Мой был участок до революции. А потом я сам его в колхоз отдал.
— Ты что ли помещиком был? — спросил мальчик сердито.
— Нет. Помещиков у нас не было. Мы ж казаки. Нам царь землю пожаловал. А мы за это должны были службу нести. Каждый двор поставлял казака с верховым конём, с винтовкой, шашкой, пикой, с полным снаряжением и при казачьей форме. За это каждому двору надел был положен. Разве не справедливо?
— Несправедливо, — намурился Андрюша. — Твой надел, мой надел. Не может земля быть чьей-то. И царь не может её жаловать. Что она — его что ли? Она общая.
— Общая и была. Вот как родился в семье казак, ну ты, к примеру, так на тебя земля нарезалась. А помрёт человек — земля опять в общий круг отходит. На кругу вместе и решали, кому где земли нарезать и сколько. А уж ты свою землю обиходить должен, чтоб кормила она людей.
      Андрей не знал, как лучше возразить, но упрямо стоял на своём — земля для всех.
— Так, так, — кивал головой дед. — Так же и Бог говорит, что земля всем людям дадена. Да только не до всех божье слово доходит.
— Дедушка, — кипятился внук, толкая тележку, — ну что у тебя всё выходит — то царь землю дал, то Бог. Это же суеверие тёмное. Царя уже нет, а Бога и не было.
— Не было, говоришь, Бога? — дед остановился и повёл рукой вокруг. — Кто ж тогда весь этот мир создал?
— Да никто его не создавал. Он сам создался.
— А-а-а, ну ладно, — легко согласился дед. — Сам собой, значит. Ладно, коли так.

      За виноградниками тележка упёрлась в глубокую канаву с водой.
— Водопротока река Етока, — торжественно провозгласил дед.
— Ну и река, — засмеялся Андрей, перепрыгнуть можно.
— Пересигнуть-то можно, — почесал дед в затылке, — а вот тележку перетащить тяжело будет. Так что берём инструмент, еду и пошли на тот берег.
      За протокой простиралось кочковатое поле. Оказалось, что кочки — это уже подзаросшие травой пни от небольших деревьев.
— Вот, — с гордостью повёл дед рукой, — председатель даже наряд мне от колхоза выписал. Что я буду пеньки корчевать, поле под виноградник готовить. А пеньки за это себе заберу.
— А зачем они, пеньки?
— Как так зачем? А топить? Это мы сейчас летнюю плиту во дворе кукурузными кочерыжками топим, а зимой какой от них жар? Пыхнут и всё. Вот пеньки, они хорошо горят, жарко. Так что на зиму дрова будут, да ещё и на продажу останется. Ну, с Богом!
     Работа была каторжная. Сначала пенёк окапывали со всех сторон, потом поддевали под корни ломом, и дед ожесточённо рубил пружинистые жгуты корней топором, который он называл сокирой, и было похоже, что дед действительно сражается со змеистым чудищем, сверкая острой старинной секирой. Перерубленные корни, как живые, выскакивали из ямы, стреляя комьями земли. По закону подлости самый толстый корень всегда оказывался глубоко внизу. И вот уже все корни обрублены, торчат осьминогом, а пенёк всё никак не выковырять, хотя они вдвоём на лом налегают. А жара страшная, солнце палит, хоть бы ветерка немного. В протоку не окунёшься вода пиявками кишит, черпахи плавают, змеи вон даже.
     Отдыхать приходилось часто. Завалятся с дедом в тенёк под куст, пьют узвар, есть от жары не хочется.

     Мальчик во все глаза смотрел вокруг. За полем с пеньками над ровной линией горизонта чёткими синими тенями высились горы, каждая по отдельности.
— Вон та, самая большая, — объяснял дед, — Бештау. Значит — пять голов. Видишь, у неё пять вершин — высокая острая и четыре поменьше. Дальше, вон горбатая — Медведь-гора. А та, у которой хребет извилистый — Змейка называется. И вон маленькая ровненькая, как сена копёшка — гора Железная. Ну и Машук. Там есть место, где Лермонтова на дуэли убили. Знаешь такого?
— Конечно. Это поэт, как Пушкин. А мы туда поедем? Посмотреть.
— Поедем, поедем. Там много чего интересного. Пятигорск — красивый город. Провал там в горе, а внизу озеро зелёное. Ну, сам увидишь. Сюда большие люди приезжали. И царь любил бывать.
— А ты царя видел?
— Как не видеть? Видал.
— Страшный?
— Почему так — страшный?
— Он же Николай Кровавый. Он людей губил.
— Эх, внучек. С тех пор сколь людей погублено. Счёту нет, — он помолчал. — Не знаю, какой он там был у себя в столице, а здесь весёлый был, простой. Я даже говорил с ним.
— Да ну! — вытаращился мальчик на деда.
— Я не шуткую, верно тебе говорю, — дед огладил короткую бороду, сел прямо. — Царь смотр делал Терскому войску. Потом казачий хор пожелал слушать. А я был как раз, как тогда говорили, капельмейстером, ну как дирижёр. Вот мой хор на сцене стоит, в зале народ всё важный, высокие чины. И царь сидит в черкеске. Я, знаешь, оробел сперва малость. Хоть мы  много выступали в Пятигорске, по другим городам в округе, но перед самим царём-то петь не приходилось. Ну, даю я хору тональность — это, знаешь, с какой ноты петь — задаю рукой такт, а потом, сам даже не знаю, как вышло, а только поворачиваюсь лицом к залу, к царю, и так за спиной дирижирую.
      Дед встал, состроил оторопелое лицо и запел, неуклюже размахивая за спиной руками и приседая в такт:

                Скакал казак через долину...

      Андрей повалился от смеха на траву.
— Во-во, — закивал головой дед, — так же и царь смеялся. Позвали меня к нему после концерта. Он говорит: «Молодцы казачки, хорошо поёте. Только что это у вас, терских, порядок что ли такой, спиной к хору дирижировать? Никогда такого не видел». А я ему: «У нас, говорю, порядок как у всех, а только не мог же я к вам, ваше величество, спиной поворотиться». Он и давай хохотать. Аж до слез. А потом отцепил свой кинжал в ножнах с золочёными накладками и мне подарил. Во как!
— Где же теперь кинжал? — недоверчиво спросил Андрей.
— Может, в музее, — дед взялся за лопату. — Отдохнули? Работа ждёт.

      Ещё помучались с пеньками, а когда опять сели отдыхать, Андрея снова поразил Эльбрус — огромное белое двугорбие теперь ослепительно сверкало на густо-синем небе, как ровный пологий сугроб.
— А знаешь, деда, — повернулся мальчик к старику, — ведь на горе вечный лед, да?
— Да, никогда не тает.
— Значит, дядя Вася всегда молодой там останется. И вот, представь себе, что когда-нибудь наука будет такая, что его смогут найти. Ну там, лучами лёд просветить. И раз тело у него в порядке, то смогут его оживить. А? Может же такое быть?
— Может, — обрадовался дед. — В Библии так и сказано, что все мертвые воскреснут. Значит, и ты в это веришь?
— Дед! — в отчаянии закричал Андрей. — Что ты всё на Бога сворачиваешь? Я тебе по-научному, а ты... — он безнадёжно махнул рукой.
— Погоди, внучок, не шуми, — улыбнулся дед. — Ведь это только слова разные, но по науке там, или по Библии, а ведь мы обрадуемся, если он живой будет? Верно?
— Верно, — буркнул мальчик.
— Вот! — вдохновился дед. — Значит, мы одинаково понимаем, что есть добро. И что есть зло. Ну, к примеру, почему ты не воруешь?
— Деда! Я же пионер!
— А не был бы пионером, воровал бы?
— Что ты такое говоришь? Совести что ли у меня нет?
— Вот оно это главное и есть, — поднял дед вверх свой суковатый палец. — Ты говоришь — воровать бессовестно, а я говорю — грех. Слова разные, но понимаем мы опять одинаково.
— Ну и говорил бы «совесть».
— Да ведь и ещё много чего есть — справедливость, правда, дружба, любовь. Я это все одним словом называю — «Бог». Ты же веришь, что всё это есть?
— Конечно, верю.
— И я верю. Значит, мы с тобой верующие.
— Ой, дедушка, — рассмеялся внук, — ты такой хитрый. Вот я понимаю, что не так что-то, а как сказать — не знаю.
— Ну, — дед встал, — так не так, перетакивать не будем.

     Тележку нагрузили, когда солнце уже пошло на закат. Зной спал, с гор даже потянул ветерок. Но тележка теперь была тяжеленная, толкать её было мученье. И всё время, пока они медленно двигались вперёд, им видна была громада Эльбруса. Сначала он порозовел от заходящего солнца, потом на потемневшем до фиолетовости небе загорелся почти красным и стал быстро тухнуть.
     Кое-как дотащились до Подкумка, плюхнулись без сил на отмель, опустили в холодную воду гудящие руки и ноги. Руки деда с длинными узловатыми пальцами и сами были похожи на тёмные корни, шевелящиеся в прозрачной бегущей воде.
— Вот жадность человеческая, — сокрушался дед. — Куда так нагрузили? А ещё через речку, да к станице на горку тянуть. Придётся сбросить немного.
— Нет, — сказал мальчик решительно. — Зря мы что ли целый день работали? Дотолкаем.
        Дед обнял его, прижал к себе, погладил по голове. В это время с того берега, с пригорка к ним направились двое мужчин:
— Погодь, Ларионыч, — закричал один, — щас подмогнём.
      Они живо подхватили тележку, легко перетащили через речку, враз вытянули вверх. Там негромко поговорили с дедом, тот оживился, сказал Андрею «я сейчас», и ушёл с одним из мужчин. Второй остался с мальчиком.
— Как, говоришь, тебя - Андреем зовут?
— Андреем.
— Владимирыч, значит. Я твоего отца, Володю-то, знал. Умный был парень, башковитый. Всё книжки читал. Виш ты, выучился, шутка сказать — институт закончил. Если б не фашист растреклятущий, так большим человеком бы стал. Это точно.
      Он закурил, помолчал. Потом заговорил опять:
— У деда твоего все сыны хорошие были хлопцы. И вот видишь — ни одного не осталось. Со старшим, с Сашей, мы ведь всю войну вместе прошли. Аж до Берлина. Рассказывал тебе про него дед?
— Нет, не рассказывал.
— Не хочет, значит, тебе про плохое говорить. Да и тяжело ему. А я думаю, должен ты знать, какая нечисть на свете бывает. И как таких земля носит?
      Он бросил окурок, затоптал его сапогом и продолжал:
— Пришёл Саша с войны живой-здоровый. Такая была радость! Ведь изо всей станицы нас всего-то вернулось — на одной руке посчитаешь. Вот однажды слышит он ночью вроде как шорох на базу. Вышел и видит — двое уводят у него из скрыни корову. Вскинулся он — вы что творите! — и на них. А один, сволочь такая, жах в него из обреза и всё. Наповал.

     Андрей не успел ничего сказать, вернулся дед, оживлённый, весёлый, говорил какие-то незнакомые слова «спевка», «регент», «клирос», схватился было за тележку, но мужики её подхватили и быстро покатили к дому. Дед с внуком пошли следом.
     Мальчик понуро молчал, потрясённый только что услышанным, а дед видимо решил, что внук еле бредёт от усталости, и чтобы его отвлечь разговором, показал на чистый, аккуратный дом:
— Видишь, какой здесь дом появился. Правление колхоза.
— Новый что ли построили? — буркнул Андрей.
— Не-е, никто его не строил.
— А что, давно здесь был?
— Ничего не было. Пустое место. И вдруг, — он подтолкнул внука локтем, — гля, кирпичи сюда сами прыг-прыг, вот уже и стенки сложились, черепицы, как птички порх-порх, расселись — и крыша готова.
      Андрей засмеялся:
— И стеклышки динь-динь — сами вставились.
— Точно так и было. Ты что, не веришь?
— Да что ж я, маленький что ли?
— Значит, не веришь, что даже один дом сам построился? А как же ты тогда веришь, что целый мир сам сотворился? А?
     Андрей даже задохнулся от такого неожиданного, такого коварного поворота, но пока он соображал, что ответить, они уже пришли домой, и дискуссия заглохла.

      Потом, уже у себя дома, на Урале, Андрей всё спорил мысленно с дедом, всё придумывал разные ответы, пытался даже изложить их в письме, но на бумаге выходило скучно, неинтересно, без каверзной подковырки, так здорово получившейся у деда. Нет, надо было не так. Надо было в том леске, где они пеньки корчевали, показать на дикую яблоньку и сказать: «А знаешь, деда, вот эту яблоню никто не создавал, она сама такая сделалась. И никто листья не вырезал, ветки не выстругивал, яблочки не красил — они сами такие краснобокие стали». Интересно, что бы на это ответил дед?
      Но его детской хитрости не суждено было сбыться. На Кавказ он с тех пор не ездил, и деда больше не увидел.

      А тогда, на Кавказе, запомнилась Андрею поездка к прадеду. Ехать нужно было далеко — целых двадцать пять километров. И дед как-то умудрился достать в свое распоряжение лошадь и бричку. Однажды утром Андрюша увидел во дворе упряжку. Лошадь стояла, переступая с ноги на ногу, счастливый дед ходил вокруг, оглаживал её, подправлял сбрую, кормил с руки каким-то лошадиным лакомством. Он и внуку насыпал в ладонь этого лакомства, чтоб он тоже лошадь покормил. Было страшновато подходить к большому тёплому зверю с огромной головой и крупными жёлтыми зубами, но лошадь спокойно и аккуратно, бархатными губами подбирала крошки, шумно выдыхая из широких ноздрей горячий воздух.
      Бросили в бричку пахучего сена, сели втроем — дед, мать и Андрей, — двинулись не спеша по дороге между высоких стен кукурузы, по цветному ровному полю, мимо виноградников, по пологим холмам. Лошадь размеренно шагала, мотая в такт шагам головой, хлестала себя хвостом, отгоняя крупных жёлтых слепней, попукивала, иногда выкатывала из-под хвоста дымящиеся кругляши. Дед с матерью разговаривали, а Андрюша завалился навзничь на сено и смотрел вокруг в ленивой полудреме. Высоко в небе заливался жаворонок, в дрожащем горячем воздухе перелетали через дорогу куропатки, здоровенный бурый русак скакнул из травы, отбежал и встал столбиком, поводя длинными розовыми на просвет ушами.
     У прадеда был юбилей — ему исполнилось девяносто пять лет. И впервые с предвоенных лет у него собиралась вся уцелевшая от войны родня. Людей было немного и почти одни только женщины. Обнимались, плакали, вспоминали погибших. «Подобрала война наших казаков, — говорили, — подчистую подобрала».
       Во дворе рассаживались за длинным сбитым из досок столом. Прадед, Илларион Михайлович, сидел в торце стола и показался Андрею огромным и могучим. Подсветка солнца сзади создавала белое сияние вокруг его крупной головы. Но когда Андрей подошёл, оказалось, что прадед невысок и худощав. Просто его действительно большая голова вся вокруг густо обросла широким седым ореолом волос. Плотная волнистая шевелюра, окладистая борода, густые усы и широкие брови закрывали почти все лицо и, светясь на солнце, создавали впечатление огромной головы, по которой дорисовывалось в представлении могучее тело.
      После обеда прадед подозвал Андрюшу:
— Помоги-ка мне, внучек, встать.
      Потом медленно, опираясь неожиданно сильной, жёсткой рукой на плечо мальчика, повёл его к сарайчику из плетня. Внутри было темновато, пахло сеном. Старик шуганул с насеста кур, они разлетелись с кудахтаньем. Пошарив за насестом, достал оттуда что-то узкое и длинное, вдруг сверкнувшее в темноте стальным блеском. Андрей ахнул:
— Сабля!
— Шашка, — строго поправил старик. — Моя казачья шашка. Теперь твоя будет.
Мальчик схватил чёрные обшарпанные ножны и осторожно вынул из них тяжёлый, чуть изогнутый клинок. Его удивило, что у шашки не было гарды — простая деревянная рукоять сразу переходила в лезвие. «Вот почему у них такие крепкие руки, — подумал Андрей, — и у деда, и у прадеда. Такую шашку удержать в руке и то не просто, а уж рубить ей на скаку — какую ж надо иметь хватку!»
— Это правда мне, — сияя глазами спросил Андрей.
— Не сейчас, — ответил старик. — Сейчас нельзя — холодное оружие. Я тебя не спрашиваю, можешь ли ты слово держать. Ты казак. Значит – можешь. Никому об этой шашке не говори. А то отберут. Обещаешь?
— Обещаю, — серьёзно кивнул головой мальчик.
— Она твоя, — продолжал старик. — Пусть пока здесь лежит. А там видно будет. Но знай, что есть у тебя шашка, и это значит, что ты настоящий казак.
— Как Стенька Разин?
— Казак, я говорю, а не разбойник.
— А Стенька Разин что ли разбойник?
— А что — герой?
— Конечно. Вон даже песни про него поют.
— Какое же такое геройство он сотворил? Девку погубил ни за что ни про что? Ни про какое другое его геройство в песне и слова нет, а только про пьянство, гульбу да душегубство.
— Ведь он же за народ был, за свободу, — обиделся за песенного героя Андрей.
— Какая ж это свобода — кого хочешь, того и топи? Это не свобода, это разбой! Нет, внучек, настоящие казаки никогда разбойниками не были, они всегда стояли за отечество и за правду. А против врагов да кривды — вот она у тебя, шашка! Запомни это, внучек.

      Позже, уже в оттепельное время, мать рассказала ему, взрослому, историю его кавказской родни.
     Прадед прожил жизнь долгую и в общем-то спокойную, хоть и в походах бывал и ранения имел.
      Деду другая доля выпала. Его потрясло отречение царя. «Я, — говорил он, — царю присягу давал, и слова своего не нарушил. А он, царь, от меня отрёкся. Предал меня, значит. Как это такое может быть? Ведь он не сам себя царём поставил. Он по рождению царь, по судьбе. То есть — от Бога. Значит, и не мог решать, быть ему царём или нет. Сколько людей, клятве верные, жизни свои положили. Должен был и он царём до конца судьбу испить. Расстреляли его? Пусть бы как царя расстреляли. А то — отрёкся. Это как я бы от своих детей отрёкся. Я ж им по ихнему рождению отец, а они мои дети. И нельзя уже никак этого изменить, вплоть и до смерти, и после неё».
      Так это дед переживал, что из войска казачьего ушёл и стал регентом церковного хора. А когда советская власть утверждалась, церкви позакрывали, предложили ему организовать светский хор. Он было согласился, но когда ему скзали, что каждое выступление нужно начинать с пения «Интернационала», он отказался наотрез.
— Ты что? — ему говорят. — Ты почему отказываешься?
— А потому - там слова такие: «Никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и ни герой».
— Ну и что?
— Насчёт царя и героя согласен, — отвечает, — а насчёт Бога — нет. Только в Боге и есть наше избавление — в добре, любви и справедливости.
      За это укатали его, как он говорил, в дремучие леса.

     «Интернационал» рикошетом и по отцу Андрея ударил. Когда деда забрали, как врага интернационалистов, его сыновья разъехались из станицы, куда подальше, где не знают, что они вражьи дети. Володя аж до Москвы добрался, поступил там в интститут и подрабатывал на Метрострое. А когда получил диплом, ему сказочно повезло — взяли инженером на строительство Дворца Советов. Работа почётная, зарплата хорошая, да впридачу боны — в Торгсине можно отличные вещи покупать. Земляка на работе встретил, обрадовался — из одной станицы!
     Но однажды начальник отдела, остановил его возле стройки:
— Ты, парень, я слышал, земляка тут увидел? Хороший, говоришь, человек? Хороший, хороший, согласен. А тебе то что — диплом в кармане, нигде не пропадёшь. Даже в глухомани какой-нибудь, где нет хороших земляков, которые всё про твою семью знают. Верно я говорю?
     Парень понял, сразу собрался, приехал на Казанский вокзал и взял билет на первый же поезд до маленькой уральской станции. Там его направили директором школы в совсем уж глухую деревню, где мать работала учительницей. Она рассказывала, как увидела его там в первый раз. Появился он в сером в мелкую клетку костюме — френч и бриджи, — таком же кепи, высоких клетчатых носках и туфлях «шимми». Ну чистый иностранец! Все смотреть сбежались. Деревня-то тогда в домотканном была, да в лаптях, мальчишки даже в школу ходили в штанах с длинным разрезом сзади — чтоб нужду справлять, штанов не снимая.
     Но вот интересно — не пила тогда деревня. В праздники лишь понемногу. Да и то стыдно было на люди пьяным показаться. А уж их, учителей, так уважали! Почитали прямо.
     Поскольку весь педагогический коллектив школы только из них двоих и состоял, то, понятно, поженились. Дети появились — Андрей и его сестра. Отец в глуши не унывал, всё приговаривал: «Чем ночь темней, тем ярче звёзды». Скоро его в районный центр перевели, а потом заведующим РайОНО назначили. Оттуда в армию ушёл и не вернулся.

     А дед на севере канал строил. Не любил он про это говорить, всё старался к чему- нибудь занятному свести. Неизвестно, так ли, нет ли, может и прибавил чего для красного словца, а только рассказывал, что однажды приезжал к ним Максим Горький. И деду будто поручили подготовить к его приезду хор. Украинские песни петь. Горький, мол, любил их очень слушать. Одели их в тот день во всё чистое, приличное. Потом, конечно, отобрали одежду, в другие лагеря, говорят, повезли, куда Горький направлялся. Обед устроили в чистой столовой, даже скатерти постелили. Потом концерт в клубе. И дедов хор тоже выступал. Дед говорил, что никогда не слышал, чтоб так хорошо пели:

Ой при лужку, при луне,
При счастливой доле,
При знакомом табуне
Конь гулял по воле.

      Аж, говорит, мороз по спине. Великий пролетарский писатель даже прослезился. А потом им газету читали, как Горький написал, какие они счастливые, что советская власть так о них заботится.
     А про то, как ему там доставалось, про это дед не рассказывал. Пришёл, когда выпустили — дом пустой. Жена умерла, сыновья все погибли. Сам больной. Родня помогла поначалу, кто чем мог. Потихоньку хозяйство кое-как поднял — сад, огород, пеньки корчевал. Потом уж опять в церковь регентом пригласили. Крепкий был человек, стойкий.

     Профессор вдруг вскинул голову, будто очнувшись: внизу раздался гудок машины — видимо, доцент приехал. Да, точно, и приехал не один, а привез с собой социолога. Весьма кстати, весьма. Можно будет всё окончательно проверить на установке.
     Он спустился в кухню, вспомнив, что Ольга говорила про пирожки. Действительно, обнаружилось блюдо пирожков, бульон, салатики. Прекрасно!



Чёрный квадрат

— Да это ж универсальный, беспроигрышный вариант, — горячился Василий Степанович, — объявить пустое место гениальным, а кто не понимает, тот дурак. Ребёнку понятно. После Андерсена.
      Ольгу и Линду привезли на белом «Мерседесе», и они присоединились к мужской компании, с интересом прислушиваясь к разговору.
      Социолог размахивал надкушенным пирожком, обводил всех колючим взглядом сквозь толстенные очки и разглагольствовал, не давая никому возразить. Впрочем, никто пока и не возражал.
      На море бушевал шторм. Грохот волн долетал даже сюда низким глухим рёвом. В гостиной уютно горел камин, но всё равно было тревожно смотреть в окна фонарика на низко и быстро летящие космы дымных облаков, на неправдоподобно круто сгибающийся под ветром толстый ствол высокой берёзы, на резко дергающиеся ветки обломанной ураганом сосны.
— Ведь на этом любая вера построена, — уже лекторским тоном продолжал социолог. — Да и вообще всё, где невозможны доказательства. Странно только — почему-то именно провозвестники недоказуемо гениального с наибольшим упорством принуждают других с ними согласиться.
— Они, видимо, — вставил Игорь Сергеевич, — сами не совсем уверены в своих утверждениях. И чем больше людей на их стороне, тем крепче их убеждённость в собственной правоте?
— Кто их знает, — взмахнул пирожком социолог. — Только, чтобы заставить других поддакивать, они готовы использовать любые средства: обвинения в отсталости и тупости, подхваливания, насмешки, наукообразные рассуждения, а не помогает — так и костёр, дыбу, пистолет. И так далее. В зависимости от возможностей.
      Ольга пододвинула к нему блюдо с пирожками, предложив с невинной женской хитростью:
— Вот, попробуйте с ливером.
      И пока он отвлёкся, попыталась перехватить инициативу:
— Вернёмся всё же от социологии к разным квадратам Малевича. Ведь это искусство, где никакие доказательства невозможны. Так что же, заявить теперь, что всё искусство — надувательство?
— В каком-то смысле, — хохотнул доцент, — пожалуй.
— Ведь в искусстве, — заторопилась Ольга, — только одно важно — нравится это лично мне или нет, действует на меня или нет. Верно? Мне, скажем, нравится интерпретация чёрного и красного квадратов, как борьба чёрной и красной идей.
— Ага! — заорал Василий Степанович, указывая на Ольгу очередным откусаным пирожком. — Сбилась на социологию? Я же говорю — универсальная наука! Можно, конечно, как угодно можно интерпретировать. Кому что взбредёт. В таких делах главное - название придумать позаковырестее. Супрематизм! О-о-о! Только особо умные люди понимают, что это такое, а остальным тупарям и объяснять нечего. Народ-то, правда, - социолог улыбнулся, - давно хитрованов раскусил. Помните старый анекдот: картина на выставке - "Бой в Крыму, всё в дыму, ничего не видно"? Так что над такими штукарями ещё до малевичей отсмеялись, а мы всё интерпретируем.
— Я видела "Чёрный квадрат" на выставке в Нью-Йорке, — вставила свою реплику Линда. — Знаете, если долго на него смотреть, то он затягивает. Даже голова кружится.
— Ничего удивительного, что затягивает, — сейчас же подхватил социолог. Его очки сверкнули озарением, — это же чёрная дыра! Чёрная дыра живописи!
       Новый образ, только что, видимо, родившийся, ещё больше воодушевил Василия Степановича, и он бросился его развивать, забыв про пирожки.
— Чёрный цвет поглощает всё цвета, всё краски. И свет тоже. Всё произведения живописи, которые только существовали, существуют и будут существовать — всё они в чёрном цвете есть, всё там тонут, в чёрной дыре. Вот и утягивает, как вон тот ветер.
      Он кивнул на окно, и все уставились туда. Линде и впрямь показалось, что буря и почти горизонтально секущий по окнам дождь вот-вот свернут рулоном, как лист бумаги, всю картину за окном, унесут, укатят прочь, оставив лишь чёрную пустоту. Она поёжилась и была рада, когда вновь услышала вдохновенный голос социолога:
— Полный, абсолютный и бесповоротный конец живописи! Финальная чёрная точка! После этого что ни нарисуй — будет только эпигонство, потому что это уже в чёрном квадрате изображено.  Между прочим, Малевич-то и собственное творчество своим "Чёрным квадратом" замазал. Никто не помнит другие его картины.  Все квадратом накрылись. Да, действительно гениально!
        Он торжествующе обвёл всех глазами и придвинул к себе блюдо. Профессор, доцент и за ними вся аудитория смеясь зааплодировала, а Линду тоже осенила мысль:
— В развитие вашей идеи, Василий Степанович. В Нью-Йорке компания Сотсбис устроила аукцион произведений современной живописи. Много там было всяких выкрутасов. Но одно произведение, мне кажется, вам будет интересно. Небольшая простая белая рамка, в ней натянут загрунтованный белый холст, на котором ничего нет, а в нижнем углу — скромный автограф художника.
      Социолог даже подпрыгнул:
— Вот! Белый квадрат! Чёрный — пессимистичен, белый — оптимистичен. Белый отражает все цвета, так что, глядя на него вы на самом деле видите все мыслимые картины. Линда! Спасибо за идею! А я вам в ответ — свою. Вернётесь в Нью-Йорк — устройте выставку: длинный зал, в начале зала — белый квадрат, в конце — чёрный. А между ними по стенам — пустые рамы, даже без холста. Между абсолютным началом живописи и абсолютным её концом зритель может вообразить себе любое произведение живописи. А?!
      Все опять засмеялись. Профессор крикнул:
— Василий! Ты неистощим!
      А Линда сказала сквозь смех:
— Пожалуй, в этом что-то есть. Если дать хорошую рекламу, то обязательно сработает. Я даже представляю, как бы это сделали рекламщики: «Вся живопись мира! Леонардо-да-Винчи, Рубенс, Ван-Гог, Пикассо, Шагал, Дали! Всего за 50 долларов Вы увидите все существующие произведения всех художников, а также живопись будущего, которой ещё не видел никто! Число билетов ограничено! Первые 10 посетителей получат в личную собственность любое (в скобках мелко: кроме двух) произведение, которое они выберут!»
      Теперь аплодировали Линде.

      Ветер не утихал, но дождь прекратился. Доцент и социолог собрались уезжать, профессор пошёл их проводить.
— А где Сергей, — как бы между прочим спросила Линда.
— У него друг в больнице, — стараясь говорить нейтрально, ответила Ольга. — Он поехал его навестить.
— Что-то мне всё это кажется подозрительным, — не выдержала Линда безразличного тона, — целый день глаз не кажет.
— Нет, про больницу я тебе точно говорю. Я сама его утром туда отправила. Но знаешь, — она улыбнулась, — может быть, он уже приехал и дома сидит, боится сюда идти, перед тобой стыдно.
— Да что он — маленький мальчик? Если чувствует себя виноватым, должен прийти, извиниться, объяснить всё спокойно. Не так ли?
— Ой, Линда! Наши мужики такие неотёсанные. Вместо того, чтобы действительно интеллигентно извиниться, он будет теперь страдать, переживать. Есть идея, — обняла она Линду. — Мы, женщины, должны быть пластичнее. Я пойду к нему и аккуратно подтолкну его на путь истинный. А?
      Линда не подала виду, что обрадовалась, и постаралась сказать равнодушно:
— Как хочешь. А мне в гостиницу надо, хочу там кофточку взять потеплее.
      Это была женская уловка. Линда не хотела, чтобы Сергей увидел её в лаборатории, пусть думает, что она так и сидит, обидевшись, в гостинице. Ольга, конечно, поняла нехитрый ход и немедленно подыграла:
— Ну так мы с Сергеем тогда зайдем за тобой. Подождешь нас там. Пойдём.

      На всякий случай накинув жёлтые дождевики, они пошли в посёлок, сказав профессору, что скоро вернутся. На полпути к гостинице Ольга свернула к дому, где жил Сергей.
     Как-то вдруг быстро стемнело, хотя было ещё не поздно. Чёрные плотные облака закрыли небо, и пока Линда чуть не ощупью пробиралась по тёмным улицам к гостинице, тьма стала совершенно непроглядной. Она потерянно оглядывалась, плохо соображая, куда идти. Редкие далёкие фонари не создавали ориентиров, ей стало даже смешно — не хватало только заблудиться в этих трёх улицах. Она прошла ещё немного и увидела сквозь начавшийся мелкий дождь прыгающий впереди огонь. Послышался треск мотоцикла, её осветило фарой, мотоцикл остновился и спрыгнувший с него человек бросился к ней.
— Линда, — раздался голос Сергея, — ты чего здесь бродишь одна?
— А с кем же мне бродить? — обрадованно крикнула она. — Ты вот меня бросил.
      Он подбежал, обхватил, поднял от земли, стал целовать её мокрое лицо, сам весь мокрый и горячий.
— Куда ты идёшь? В гостиницу? Как они тебя одну отпустили? — тормошил он её.
— Да светло ещё было. Мы с Ольгой шли. И вот сразу такая темень.
— Садись, подвезу. А мне быстро надо к Витьку в фотостудию. Ту плёнку забрать.
— Как забрать? Где?
— Он сказал, где лежит. Ключ дал.
— Ох ты! Что это он так?
      Сергей замялся. Она дёрнула его за рукав:
— В чём там дело?
— Да знаешь, — нерешительно начал он, — Витёк боится, что кто-то её найдёт. Ну, то есть, выкрадут у него плёнку. Говорит, что может даже, от БээСа ниточка тянется.
— Как это? Борис Семёныч будет у него плёнку воровать?
— Да нет. Вроде как по его указке. В общем, - сердито прервал он себя, — это, знаешь, Витёк сам накрутить мог. Просто надо забрать плёнку и всё.
— Я с тобой! — решительно заявила она.
      Но дождь уже лил во всю силу.
— Садись скорей, промокнешь вся, — потащил он её к мотоциклу. — Подождёшь в гостинице, я мигом.
— Поедем вместе, — твёрдо сказала она, усаживаясь.
— Линда, — сказал Сергей серьёзно и положил ей руку на плечо — кто знает, а вдруг там и правда возня какая вокруг этой плёнки. Ни к чему тебе  туда влезать. Подожди в гостинице.

      Он подвез её к гостинице и уехал. Линда взялась было за ручку двери, но что-то её остановило. Она постояла под козырьком, глядя как блестят от фонаря струи дождя, потом надвинула поглубже капюшон, застегнула до горла дождевик и решительно шагнула на дорогу, по которой уехал Сергей.
      Фотостудия была недалеко, но дорога шла среди деревьев и уже через несколько шагов Линда оказалась в полной темноте. Она растерянно топталась, пытаясь нущупать ногами мощёное полотно, но поняла, что старается напрасно, уже хотела повернуть назад, но вдруг над морем впереди широко полыхнула светлая молния, и мокрая брусчатка дороги вся заблестела, высветлившись в туннеле деревьев. Она бросилась вперёд, пока картина дороги ещё стояла в  глазах, через некоторое время в конце туннеля опять сверкнул свет молнии и треснул резкий удар грома, будто расколовший небо вверху. Дождь хлынул сплошным потоком, но она почти добежала до каменного дома фотостудии. На открытой поляне дождь уже просто падал стеной воды, снизу низким рёвом гудело море, раздавались пушечные удары волн в обрыв берега. Она медленно пошла к двери дома в потоках воды, которая уже заливала резиновые сапожки. Ноги промокли и хлюпали. Дом был уже близко, и тут в свете ярко и длинно заблестевшей молнии она увидела странную чёрную полосу прямо перед крыльцом. Это был ров с рваными краями, по которым вниз водопадами хлестала вода.

     А Сергей, отъехав от гостиницы, выключил фару, медленно подрулил к фотостудии, но близко подъезжать не стал, оставил мотоцикл под деревьями, пошёл, осматриваясь, к дому. Осторожно вставил ключ в скважину, повернул и не понял — то ли открыл замок, то ли он не был закрыт. В коридоре было темно, но под дверью в комнату светилась полоска. «Ого, — подумал он, — кто-то успел раньше. Ничего себе дела. Неужели Витёк прав?». Тихонько приоткрыл дверь и чуть отпрянул назад, увидев Кабана и Виктора. Оба стояли спиной к Сергею — Кабан на полу, расставив ноги и держа в руках пистолет, а Виктор с перевязанной головой, стоя на табурете, поставленном на придвинутый к стене стол, вынимал из-за вентиляцонной решётки круглую жестяную коробку для микрофильмов.
     Сергей замер, а Виктор, повернувшись, увидел его и сразу бросил ему коробку. Сергей поймал её, и тут же грохнул выстрел. Виктор рухнул с табуретки, Сергей резко бросился вперёд, со всей силы ударил коробкой, целясь в правую руку Кабана, и  почувствовал, что попал по железному.
      В тот же момент за окном ослепительно сверкнуло белым, от страшного удара грома дрогнул дом, свет потух. Сергей бросился к двери по коридору, который почему-то задрался вверх, как корабельная палуба в шторм. Он выскочил на крыльцо, и тут на него сзади навалился тяжёлой тушей Кабан. Сверкнула длинная молния, в её свете Сергей увидел Линду, бросил в неё коробкой, крикнул:
— Держи плёнку! Беги! — и успел заметить длинную чёрную трещину перед крыльцом, прошитую толстыми и почему-то белыми корнями деревьев.
     Коробка ударила Линду по ногам, отскочила в сторону. Линда упала на колени, шарила по мокрой траве, наткнулась на коробку, схватила, прижала её двумя руками к груди и вдруг в рёве моря услышала как бы тяжкий глубинный вздох. Подняла голову и в резком мигании молний, как в покадровой съёмке, увидела опрокидывающийся вместе с деревьями дом, задирающиеся вверх огромные камни фундамента и при следующей вспышке — обрыв впереди, а дальше чёрную пустоту.
     Она в ужасе закричала, отползла на коленках назад, вскочила и всхлипывая, задыхаясь, бросилась бежать. Спотыкаясь в темноте, чуть не падая, выбежала к огням гостиницы и слепо наткнулась на Ольгу. Упала на неё, не в силах стоять на ногах, пыталась что-то сказать, но только вскрикнула и задрожала в рыданиях.



Разные миры


     Профессор давно об этом мечтал. То ему казалось, что мечтаниям не суждено сбыться, то он прямо-таки вьявь видел работу звукоцветовой установки и верил, что когда-то непременно её построит. Но такого, как вот оно, сейчас, ни в каких грёзах не мог себе вообразить. В необыкновенном, рыцарском, музейном зале сверкающими колоннами во всю стену с пола до потолка высился стеклянный орган, который оживёт с первыми звуками речи той волшебной игрой красок, которую до сих пор мог видеть только он один.
     Он никогда никому об этом не говорил, не желая становиться лабораторным существом для изучения и экспериментов. Достаточно того, что он всё это знал, всё видел, мог изложить в научных публикациях, а теперь сможет наглядно показать всем.
     Началось это давно, ещё в юности. Был у него друг. Давний, верный, настоящий. Вернее, их было трое из одного двора — он, Гриша и Юля. Дружили с самых малых лет, не вспомнить даже, с каких. Всегда, в общем. У всех троих отцы погибли на фронте, матери помогали друг другу, чем могли, а дети росли, словно в одной семье. Андрей и Гриша сначала охраняли, защищали и оберегали Юльку, как младшую сестру, потом, став постарше, оба боготворили её, но не позволяли себе ни малейших намёков на иное отношение, чем братское.
     Когда парни повзрослели, матери отдали им отцовские охотничьи ружья, и они были страшно горды тем, что охота стала неплохим подспорьем всем трём семьям. Летом стреляли уток, куропаток, случалось даже, и тетеревов, зимой зайцев.
     В тот раз они решили поехать на охоту в дальний лес. Для этого на станции выбирался товарняк потяжелее, лучше всего с углем, ехали на тормозной площадке до подъёма перед лесом, где паровоз, тяжело пыхтя, пуская вверх столбы пара, замедлял ход, и прыгали, сбросив предварительно лыжи.
     День был так ослепительно ярок, что от света слезились глаза. Они шли на лыжах к чёрной кромке леса, отделявшей белое с синевой поле от синего, белесого к земле неба. Несколько раз поднимали с лёжки зайцев, те неслись по кривым траекториям, и попасть в них не было никакой возможности.
     В лесу разожгли в овражке костёр, пекли картошку, ели её, обжигаясь, хватая ртом снег, закусывали терпкой сладкой рябиной, яркие гроздья которой свешивались с гибких ветвей под тяжестью снежных шапок.
     Пока сидели у костра, небо затянуло, подул ветер, из-за леса стала надвигаться синяя до черноты туча.
— Как бы метель не поднялась, — посмотрел на небо Гриша. — Может, пойдём?
— Сейчас пойдём. Я вот спросить тебя хотел — ты что, тогда Юльке по алгебре помогал, когда вы там вдвоём сидели?
— Помогал, — ответил он, отведя глаза, и стал собирать рюкзак.
— Всегда ведь я ей помогаю, ты же сам в уравнениях не силён.
— Ну ты уж прям так силён, — неожиданно обиделся он. — Мало ли что ты помогал, а теперь она меня просит, — и неожиданно выпалил: - А сегодня мы с ней вечером в кино идём.
— Что? — оторопело поднялся Андрей. — В кино? Вдвоём?
      Это было неслыханно. Они всегда ходили в кино втроём. А как же он, Андрей?
— Вдвоём, — уже зло сказал Гриша. — Понял теперь?
— Что понял?
— А то, что нечего врываться. Если б ты не влетел тогда, как сумасшедший, мы бы поцеловались.
— Ты... — задохнулся от возмущения Андрей. — Ты что сказал? Что сказал?
      И он, не помня себя, бросился на Гришу головой вперёд. Тот выставил кулак, Андрей отлетел, хватая воздух, упал на спину, на глаза навернулись слёзы. Вдруг он почувствовал под локтем ружьё, схватил его, вскочил, взвёл курок и прицелился в друга, видя его как в тумане. Гриша посмотрел на него, отвернулся, взял лыжи, закинул за плечо ружьё, поднялся на склон овражка, надел там, согнувшись, лыжи и ушёл.
      Горячий стыд ударил Андрея так, что он зашатался, в отчаянии швырнул ружьё в кусты и упал на колени, закрыв лицо руками. В кустах резко грохнул выстрел, тут же из сугроба в столбах снежной пыли с треском, с шумом взвилась вверх пара тетеревов и скрылась за верушками берёз, гремя крыльями.
      Над склоном оврага появилось встревоженное лицо Гриши. Он громко выдохнул, сказал:
— Пошли. Метель будет, — подождал и крикнул громко. — Ну!
      Андрей медленно поднялся, стал надевать лыжи, полный глубокого отвращения к себе.
— Ружьё возьми, — бросил Гриша и двинулся вперёд.
     Андрей плёлся за ним, и был рад, что густо пошёл снег, упругий ветер бросал его в лицо, он таял, стекая каплями с глаз, со щёк, с подбородка. Быстро стемнело, снег уже валил сплошной стеной, ветер мешал идти, лыжи тонули в несущися по низу космах метели. Шли медленно, но упорно. Знали, что нужно непременно пробиться к железной дороге. Но скоро стало совсем непонятно, куда идти. Неожиданно наткнулись на почти вертикальную стену сугроба, с вершины которого водопадом мело снег. Попробовали обойти сугроб, совсем увязли в снегу, остановились.
— Придётся под сугробом переждать, — сказал Гриша. — Садимся.
      Сели, прижавшись тесно, перед собой поставили наклонно лыжи, которые сразу стало заносить быстро растущей стеной. Между лыжами и стенкой сугроба образовалось небольшое тихое пространство, в котором они оказались, как в коконе. Постепенно отдышались, но мокрые от пота под полушубками, стали подмерзать, неодолимо клонило в сон.
— Не спать! — кричал Гриша. — Не спать. А то не проснёмся.
      Толкали друг друга плечами, стучали ногами в валенках, хлопали рукавицами, стараясь, сколько позволяло малое пространство, ни на минуту не остаться без движения, потому что иначе сознание немедленно проваливалось в сон. Неизвестно, сколько времени так прошло, но им показалось, что вой ветра и шум метущего снега начали стихать. Прислушавшись, стали откапываться, действуя лыжами, как лопатами. Занесло их основательно, опять вспотели, пока прорубились наружу.
      Была уже ночь, сверкали чистые крупные звёзды, ярко светила полная жёлтая луна. Снег перестал падать, ветер ещё гнал позёмку, похожую под луной на ручьи белой искрящейся воды. Поле изменилось, всхолмленное сугробами, леса нигде не видно, непонятно было, куда идти. Пошли сперва наугад, потом услышали впереди дальний гудок паровоза, обрадовались и прибавили шагу. Из-за белого пологого холма поднимались к луне два столба пара, в морозной тишине было хорошо слышно натужное чучуханье.
— Двойной тягой, — сказал озабоченно Гриша.
      Это означало, что вскочить на подножку вагона будет трудно, потому что, когда тянут два паровоза, то состав идёт быстрее.
      Связали ремнями лыжи с ружьями, чтобы сначала забросить на тормозную площадку снаряжение, а потом, уцепившись за поручни, бежать за вагоном и рывком вскочить на подножку.
      Первые вагоны прошли слишком быстро, но постепенно подъём замедлял движение состава, и выбрав момент, Гриша бросил свою связку, ухватился за поручень сперва одной рукой, потом резко прыгнул, кошкой вцепился в оба поручня, повернулся на подножке к Андрею, закричал:
— Прыгай!
      Андрей дождался следующей площадки, забросил на неё свою вязанку, но ухватить поручень не успел. Как назло, дальше тормозные площадки шли редко, в основном были стремянки — это прямо на стенке вагона набита лесенка из скоб, а внизу перевернутой буквой П висит узкая железная полоска. Несколько раз Андрей пытался прыгнуть на неё, но задрать ногу в валенке никак не получалось, скобы тоже были высоко, трудно было дотянуться до них в полушубке.
      Уже показался вроде бы хвост состава, а площадки всё не было. И поезд, перевалив подъём, начал, кажется, ускорять ход. Накатил страх. Остаться здесь одному, ночью, без лыж, без ружья! От одной этой мысли его пробрал озноб. Изо всех сил он побежал рядом с очередной стремянкой, отчаянно прыгнул на неё, но не попал валенком на железную полоску, а провалился ногой внутрь стремянки. В судорожном рывке протянул руки, пытаясь достать до скоб, совсем немного не дотянулся и начал падать навзничь. Нога застряла в стремянке, и теперь он висел, выгнувшись, вниз головой, а состав, всё чаще стуча на стыках рельсов, набирал скорость.
      Шапка с него слетела, голова занемела на морозном ветру, сознание притупилось, всё стало зыбким, глухим, ватным. Потом вдруг чётко увидел сбоку возле самых глаз тяжёлое колесо. Оно подрагивало на стыках, а из-под тормозной колодки сыпались искры. Рельсы гудели, колодка чиркала о колесо, искры расходились веером, впивались в мозг высоко зудящими звуками, дребезжа о кости черепа.
      Он в полном безразличии смотрел на бегущую над крышей вагона луну, и вдруг её заслонила огромная лохматая чёрная тень — Гриша лез к нему с крыши по скобам. В тупой заторможенности Андрей полз по крышам вагонов за Гришей, потом сидел на площадке, кутаясь в поднятый воротник полушубка. Гришину шапку они надевали поочерёдно.

      Потом он долго и тяжело болел, весь горел, метался, бредил. То ему чудилось, что гремят выстрелы, и Гриша медленно падает на снег, усыпанный красными ягодами рябины, то в глазах железное колесо крутилось и сверкало искрами, взрывающимися в мозгу, то чёрная тарелка висящего на стене репродуктора пульсировала, пухла, надвигалась на него, закрывая свет.
      Однажды утром проснулся тихий, лёгкий, спокойный. Понял, что выздоровел, но удивился тому, как необычен окружающий мир. Со стены, где висел репродуктор, расходились по комнате цветные волны, заполняя пространство, клубясь, переливаясь необыкновенной игрой красок, а из дальнего угла доносились звуки тихой чистой мелодии. Это чудесное состояние продолжалось недолго — репродуктор опять стал чёрной звучащей тарелкой, а в углу у окна засветились цветы чайной розы.

      С тех пор иногда его органы чувств менялись местами — он видел звуки и слышал цвета. В такие моменты окружающим он казался ненормальным, но сам он не боялся такого состояния, потому что пребывал в совершенно ином, непредставимо прекрасном мире. Ему даже не хотелось возвращаться к довольно серой привычной действительности, но эти состояния никак не зависели от его воли, они возникали внезапно безо всяких видимых причин и так же внезапно угасали.
      Несколько сходные впечатления он получал, когда слушал музыку, читал стихи или рассматривал картины. Тогда его слух и зрение не менялись местами полностью, он продолжал воспринимать окружающее, как обычно, только мир становился как бы зыбким, притуманненым, и на его фоне появлялись слабые, наскозь просвечивающие цветовые видения. Полные переключения органов чувств происходили всего несколько раз в его жизни, но он всегда помнил необыкновенное блаженство растворения в мире гармонии и красоты.
      Конечно, это обстоятельство не могло не повлиять на весь образ его жизни — он не завел семьи, любил одиночество и увлёкся идеей доказать другим возможность иного восприятия мира, а следовательно — иного способа мышления. Так он занялся наукой.
      Между прочим, думал он, новое в науке недаром называется «открытие». Сам учёный, скорее всего, знает, осознано или интуитивно, но знает это новое. Ему только нужно открыть его другим. Им, а не ему нужны доказательства и эксперименты. А что касается звука и цвета, то связи между ними, столь явные для него, он сможет, наконец, показать на этой установке людям, чтобы они могли увидеть это чудо перехода от одного мира к другому, смогли понять, что окружены удивительно прекрасной гармонией, которую нужно только постичь.
      В последние дни его всё больше одолевало нетерпение. В нем будто пружина дрожала, хотелось скорее запустить установку, чтобы вдоволь поработать с ней до конференции. Он мало спал, подолгу сидел у аппаратуры в подвале, и если бы не Ольга, то обходился бы куском хлеба да колбасы. Она чуть не силой вытаскивала его наверх, сажала за стол, стелила на скатерть цветные салфетки, красиво расставляла посуду, старалась приготовить что-нибудь повкуснее. А он торопился поскорее проглотить еду и снова бросался в подвал.

      И вот теперь всё готово.
      Грохот грозы и рёв бушевавшей всё это время бури начал стихать. Дождь перестал. Среди облаков уже просвечивало не тёмное ещё небо. В доме по-прежнему никого не было, никто не мешал профессору, никто не отвлекал, и он уже намеревался включить установку, как вдруг услышал внизу тревожные голоса.
      Раздосадованный помехой, спустился вниз, увидел дрожащую, рыдающую Линду и растерянную, испуганную Ольгу, сам всполошился, спрашивая, что случилось.
— Серёжа, — сказала Ольга, а Линда обхватила голову руками и застонала скозь зубы.
      Профессор потащил их на кухню, налил полстакана вина, насильно заставил Линду выпить. Выслушав её сбивчивый рассказ, он решительно распорядился:
— Ольга, добежишь до пожарников, скажешь, что Сергей поехал на мотоцикле к фотостудии и до сих пор его нет. Мол, такая гроза была, пусть проверят, не случилось ли чего. Потом зайдёшь в гостиницу, возьмёшь Линде одежду. Что там у тебя, Линда, есть?
— Почти всё здесь. Одежды немного, обувь.
— В общем, Ольга, неси всё. Ей надо здесь пожить. Иди, Оля.

      Профессор отправил Линду в спальню переодеться в сухое, сам взял плёнку, заправил её в проектор и навёл луч на экран. На первых кадрах была отлично видна тарелка, уже хорошо знакомая по фотографиям, потом снизу вдруг показались сначала размытые, потом чёткие верхушки леса и ниже, наполовину скрытый облаками, стал заметен автомобильный кран с опущенной на кабину решётчатой стрелой.
      Линда спустилась сверху, оторопело уставилась на экран:
— Что это такое?
— Ну вот, — сказал профессор, — я подозревал, что афёра.
— Подделка какая-то? — неуверенно спросила Линда
— Нет, — ответил профессор. — Видишь, внизу цифры. Там коды какие-то, а вот — дата. Сравни. Получается, что снимали за неделю до сдачи бензозаправки. Значит, не тарелка это, а бензозаправка и есть.
— Но как же она на небе оказалась? — жалобно проговорила Линда. — И вытянутая она, а заправка круглая.
      Профессор задумался, несколько раз перекрутил туда-сюда кадры. Потом сказал:
— Думаю, что это редкое явление, что-то вроде миража. Отражание заправки на облаках, как на экране. А вытянуто из-за иного угла отражения. Вот, смотри, здесь тучи тёмные, плотные, а на заправку и на кран этот солнце падает, получается отражение света на тёмном. А тут облака снизу солнцем освещены, солнце-то совсем низко уже, так здесь отражения нет. И если только первые кадры взять, то и создается впечатление тарелки в облаках. Видимо, в одной точке отражение это мелькнуло. Несколько секунд. И как только лётчик сумел момент поймать? Классный был пилот.
     Линда молчала. Сидела потухшая, опущенная. Всё, что здесь было, всё пропало. Сергей, тарелка, её статьи, съёмки, её радостные надежды — ничего не осталось. Ничего.
     Пришла Ольга, сказала, что фотостудия рухнула в море, люди пытаются добраться вниз, но море сильно штормит, волна в берег бьёт, не подступиться.
— Никого не нашли, — добавила она тихонько. — И говорят, Линду видели, как она оттуда бежала.
     Линда сидела безучастно, а профессора вдруг ожгло: «Эта плёнка. И Фёдор замешан, — думал он. — Значит, и БээС знал. Они пытались плёнку захватить. Сергей им помешал. Совсем плохо дело. А для Линды очень опасно. Очень. Ради плёнки он теперь на всё пойдет. Это ж его жизнь и смерть».
— Линда, — сказал он, — тронув её за плечо. — Тебе очень тяжело, я знаю. Но всё так складывается. Тебе нужно уезжать. Ольга поедет с тобой.
— Куда? — подняла она на него заплаканные глаза.
— Надо совсем уезжать. Но самолёт только завтра утром. А Петро уже уехал Бориса Семёновича встречать. Скоро приедут, тогда будет поздно. Есть вечерний поезд в Москву.
— В Москву? — с жалобным страхом почти простонала Линда.
— Ольга тебя проводит до Калининграда, посадит в поезд, а из Москвы спокойно улетишь домой. Ну! — он взял её за руку, улыбнулся. — Ты ведь журналист — человек бывалый. И плёнку увезёшь, а там у себя всё раскрыть сможешь. Это лучший выход сейчас. Здесь тебе оставаться никак нельзя. Надо спешить. Через полчаса местный поезд. Помоги ей, Оля, собраться.
      Линда встала, распрямилась, посмотрела серьёзно:
— Не надо меня в Калининград везти, — сказала твердо. — В поезде увидят, будут потом у неё проблемы. Сама справлюсь. Здесь только мне станцию показать, а то я не знаю, где.
      «Молодец, — подумал профессор. — Есть характер»
      Распрощались впопыхах, Линда опять залилась слезами, у профессора тоже сдавило горло.

     Они ушли, а он сел в зале возле пульта установки и глубоко задумался. Вот как оно повернулось! Пришёл конец его сказочной жизни здесь. Поддерживать всю эту ложь на конференции он, разумеется, не будет. Молчать тоже. Сергей погиб из-за их жульничества. Да что там рассуждать — не покрывать же эту шайку. Да, — решил он, — я покажу свою установку — она к тарелке отношения не имеет. А в докладе всё изложу, все даты и факты. Он быстро набросал на листе заметки о дате пленки, о её содержании, сформулировал вывод.
     Посмотрел на отблескивающие колонны установки, вздохнул. Отсюда придётся уезжать. Скорее всего, развалится тут всё. Сгинет. Но не такой же ценой сохранять! Ах, Серёжа, Серёжа. Не увидел своей работы. Ещё раз вздохнул и включил пульт.
     С первыми звуками стихов Александра Блока тёмный зал постепенно стал заливаться светом от загоревшихся колонн, по ним поплыли, проявляясь и угасая цветные пятна, остро пробежали лазерные вспышки, и всё пространство зала до высокого сводчатого потолка заполнилось гармоничной игрой парящих красок. Музыка слов о вещей птице была так созвучна настроению и мыслям профессора, движение цвета и света так мощно действовало на чувства, что он всё глубже уходил в колдовство звучаний и видений, не заметив, как растворился в них полностью.

     Он не слышал и не видел, как к лаборатории подъехали машины, из них вышел БээС, с ним несколько человек в форме. Они торопливо вошли в незапертый дом, одни бросились в подвал, другие стали осматривать первый этаж. БээС поднялся с отрядом в зал, и все на момент застыли перед странным зрелищем — под сводами зала разносилось:

                Но вещей правдою звучат
                Уста, запекшиеся кровью.

     Установка в такт словам излучала зловещее цветное сияние, а профессор с отрешённым лицом раскачивался, поднимаясь на цыпочки и плавно размахивая руками.
— Андрей Владимирович! — окликнул его БээС. — Профессор! Где Линда?
      Было ясно, что профессор ничего не слышит и не видит, кроме чего-то внутри себя.
      БээС дал знак проверить верхние этажи, часть отряда ринулась туда, один из оставшихся показал глазами на профессора:
— Что с ним? Не эпилепсия?
      БээС не отвечая подошёл ближе, увидел лист бумаги на столике, взял его, стал читать. Почти тут же обернулся к сопровождавшим:
— Конечно, эпилепсия. Надо срочно в больницу. Берите его.
      Те бросились на профессора, но он с неожиданной силой вырвался, слепо заметался, споткнулся, налетел на пульт. Его пытались схватить, он вскочил на клавиши пульта, балансируя на них, и в сверкании лазерных лучей, раскинув руки, рухнул плашмя на пульсирующую разными цветами стеклянную стену. Из-под установки полыхнул, рассыпался искрами белый огонь, затрещало замыкание, свет потух, в темноте стеклянно загрохотали падающие и бьющиеся колонны.

      Ольга с Линдой почти бежали на станцию, боясь пропустить поезд. Едва успели, наспех обнялись, расплакались, и Линда уехала. Чтобы не попасться кому-то на глаза, Ольга не выходила на хоть и слабо но всё же освещённую платформу, стояла, отдышиваясь, в тени деревьев. По лицу текли слёзы. О Сергее она даже думать боялась. «Не может такого быть, — стучало в голове, — он сильный, выберется, обязательно выберется». Хотя и понимала, не признаваясь себе, что надежды нет.
     С Линдой тоже. Сдружились уже, разве думали, что так расстанемся?

       Вдруг её охватила тревога — как там профессор? Она заторопилась назад и увидела, что с моря идёт туман. Дальние фонари расплылись, а там, где была лаборатория, туман вверху засветился переливающимися цветными облаками. «Установку включил, — подумала она, немного успокоившись. — Какая необыкновенная красота!» Отсветы на клубах тумана играли в некоей музыкальной гармонии, то медленно меняя окраску, то вдруг резко вспыхивая и дрожа пронзающими лазерными лучами. Она залюбовалась, замедлив шаги, потом свет сгустился, потемнел плотным красным заревом, и вдруг дико задёргались всполохи, всё смешалось в хаосе сверкания красок, лучей, вспышек света.
      Она почему-то в панике бросилась бежать вперёд, вот уже видна стена с пляской мечущегося сияния над ней, потом в миг всё потухло — и всполохи над стеной, и свет в окнах, и фонари наруже. В полной темноте, ощупью она бежала туда, как вдруг у калитки вспыхнул свет автомобильных фар, она увидела несколько машин, бросилась в калитку, её остановили, а навстречу в калитку выносили профессора, спелёнутого шторой от эркера. В свете фар она с ужасом увидела его слипшиеся в крови седые волосы, залитое кровью лицо и кровавые руки несущих его людей.
— Что с ним? — закричала она.
— Уйди, Ольга, не мешай, — резко приказал идущий сзади БээС, — плохо ему. В больницу надо скорей.
— Что случилось? Что случилось? — повторяла она.
— Приступ у него. На установку упал. Стёклами все порезались.
      Он подошёл к Ольге, крепко взял её за локоть:
— Успокойся. Ничего страшного. Где Линда?
      Она напряглась, постаралась говорить спокойнее:
— Откуда я знаю? Сама её искала, заходила в гостиницу, там её нет.
— Мы там тоже были. Куда она делась? Где ещё может быть?
— Не знаю.
— Зачем ты её искала?
— Сюда вместе идти, на ужин.
— Ты, вот что, — БээС повел её к машине, — садись в мою машину, подвезём тебя домой. Здесь всё будет опечатано. Линду увидишь — сразу ко мне.
      Ольга, не помня себя, добрела домой, упала ничком на диван и разрыдалась в голос.

     Утром следующего дня чёрный бээсовский «Мерседес» медленно въехал в распахнувшиеся перед ним ворота больничного парка. В конце дорожки уже ждал главврач.
— Благодать тут у вас, — вылезая из машины заулыбался БээС. — Пройдёмтесь здесь по аллейке. Покой, птички поют. Самое место для мятежных душ. Как он там?
— Нервный срыв. Да ещё и ушибы, порезы. Стараемся.
— Придётся, доктор, постараться. Придётся. Насколько я знаю, с таким диагнозом отсюда не выходят. Никогда, доктор, и никуда. Так?
— Да-да, конечно, — торопливо ответил врач.
— Проследите, чтобы ни с кем никаких контактов. Это очень важно. И для нас, и для вас.
— Понимаю.
— Вот половина, — БээС достал из кармана конверт. — Вторую половину на финише. Не сразу. Надо ещё кое с чем разобраться. Я тогда дам знать. А насчёт материала для трансплантаций не волнуйтесь — всё будет, как раньше. Пришлю человека вместо Фёдора, — он вздохнул. — Жаль, конечно, но незаменимых людей не бывает. Любого, доктор, можем заменить. Согласны?
— Да-да, разумеется.
— Ну что ж, успехов!


Что же лучше?

     За долгие часы полёта из Москвы в Нью-Йорк Линда много передумала, многое для себя решила. В самолете это было легче сделать — в отрыве от земли, от людей и страстей. Так же, как в полёте из Нью-Йорка, она читала о тех же извечных русских проблемах. И хотя теперь это были заметки Василия Степановича, в них так и слышался голос Максима. Да, теперь она окончательно убедилась в том, что русские не живут — они размышляют о жизни. И кажется, это им интереснее, чем жить.

     Заметки социолога.
 
      Тут один поэт объявил, что Ленин — “самый человечный человек”. Может, и погорячился слегка — поэтический восторг, литературная гипербола и прочее, но всё же. Самый там или не самый, но Ленин действительно в основном поступал очень человечно. Вот, к примеру, сказал: “Экспроприаторов экспроприируют”. Это он по-иностранному (видно, для своей гвардии). А для русских сам перевёл: “Грабь награбленное”. Тут, ясное дело, все бросились. Какой же человек от этого откажется? Вполне это по-человечески.
      Или вот опять же: “Мир, говорит, народам” И такую войну развёл, какой на Руси тыщу лет не видывали. Без малого тыщу, со времён княжеской междуусобицы. И народу разных народов (не врагов, всё своих же) несчётно было побито. Не считали.
     “Хлеб, говорит, голодным”. И тут же такой голод разразился, какого не было, сколько люди на этих землях живут.
     Обманывал, выходит, вождь? Конечно. И это тоже совсем даже по-человечески. Вы когда-нибудь видели хоть одного человека, который бы не врал? Нет таких людей. И быть не может.
      Да и другие его поступки взять. К примеру, как он с конкурентами разбирался. В подвал их всей семьей с детишками, да там и кончить! А какой, скажите, человек откажется убрать опасного конкурента, если есть такая возможность? Весьма это по-человечески, батенька, весьма.
      И всё же насчет того, что “самый” — это сомнительно. Вот и идеи он развивал какие-то бесчеловечные. Чтобы ни частной собственности, ни эксплуатации человека человеком. Да где ж это вы таких людей найдёте? Не под силу это человеку.
      Вождь и учитель под конец сам понял, хотел опять всё по-человечески устроить. Его гвардейский батальон обрадовался, решили они, что достигли цели, что всё у них в руках, и любимец их крикнул в восторге: “Обогащайтесь!” Но тут один простак не въехал и решил, что обогащаться надо не гвардии и не любимцу, а стране. Хотели ему, чудаку, объяснить, да не успели. Он раньше справился.
     Только теперь, почитай век спустя, дети гвардбата наконец-то воплощают мечту гвардии и их нетерпеливого любимца. Однако же простаку тому до сих пор простить не могут, что уж таких хитромудрых, а гляди, как обвёл! Причём, обиднее всего — их же руками.
     И какой же бесчеловечный был этот простак! Всё хотел, чтоб каждый трудился, чтоб не отлынивал, не прогуливал, не воровал, не обманывал, не предавал, не пытался за счёт другого прожить, не старался б себе нагрести. Да помилуйте, разве ж люди на такое способны? Ведь они не ангелы! Как и он сам. Бесчеловечно от людей всего этого требовать.
     Другое дело — капитализм. Никаких чуждых человеку мечтаний вроде социальной справедливости, или там равенства. Ну, допускаются кое-где кое-какие послабления, как например, выборы. И то не босса, понятно, выбирать. Его не выбирают. Это он выбирает, кто будет на него пахать. А вот кого попроще, президента, скажем, этого можно. На то и демократия. Но тоже, конечно. Демократия демократией, а народ ведь туп. Ему доверь, так и громилу с отбитыми на рестлинге мозгами в Конгресс выберут. Мало ли, что за кого-то большинство голосует. Нам этот кто-то в президентах не нужен, а нужен нам совсем другой. И мы будем до тех пор бюллетени пересчитывать, до тех пор на свет их разглядывать, пока не станет этому самому большинству совершенно ясно, что они, оказывается, проголосовали именно за того, за кого нам нужно. Вот это уже очень даже по-демократически.
      Остаётся констатировать, что социализм бесчеловечен, потому что требует от человека невозможного. Требует, чтобы человек стал не таким, каким он может, а таким, каким мечтает быть, и даже лучше. Капитализм же человечен, потому что позволяет человеку быть таким, каков он есть, и даже хуже.
      Поэтому социализм и проиграл историческое соревнование. Слишком высоко была поднята планка справедливости, культуры, морали. Ни управляющие, ни управляемые этой высоты не взяли, хотя планку сами же и устанавливали.
      Не знаю, к сожалению, кто сказал: «Никто не мешает человеку попасть в рай. Он сам туда не хочет».
      Действительно, чего проще: не греши, живи праведно, не делай никому зла, не убий, не укради, не обмани, трудись, делись, помогай — и ты в раю. И всем кажется, что они хотят так жить. Но никто не может. Вы видели человека, который, выиграв в лотерею миллион, отказался бы от него на том основании, что это нетрудовой доход, полученный за счёт труда других? Всем кажется, что они хотят справедливости, но на самом деле каждый стремится именно к несправедливости: он стремится иметь больше, чем другой, жить лучше, чем другой, быть заметнее, чем другой. Равенства человек не вынесет — не так он устроен. Вот равноправие — другое дело. И ты и он имеете право поплыть на собственной яхте на собственный остров. Один только момент: у него и яхта есть, и остров, а у тебя ни яхты нет, ни острова. Но права-то равные. Чего же ещё надо?
      Социализм сперва шустро рванул на энтузиазме. Мощно рванул на стремлении к равенству и справедливости. Однако энтузиазма всё же не хватило, пришлось больше действовать кнутом, чем пряником. Когда же пряники ушли в дефицит, а от кнута отказались, тут-то и засбоило. В справедливость никто уже не верил, равенством тяготились, и сверху до низу все пустились во все тяжкие.
      Капитализм принужает к труду именно несправедливостью, именно неравенством. И оказывается — это работает лучше, чем высокие идеи. Есть и регулятор: когда несправедливость слишком уж несправедлива — возникает кризис. Нам, помнится, всё рассказывали про кризисы перепроизводства. То ли не понимали политэкономисты, что наклеивали нам на мозги чужую переводную картинку, то ли специально этим занимались. А мы, конечно, вздыхали: «Эх, вот это система! Столько напроизводили, что у всех всего навалом, уже ничего и покупать не хотят»
     Не так всё это. Совсем не так. Есть в Америке на Рождество день больших скидок в крупных магазинах. (На залежалые товары, разумеется). Так народ морозной ночью с трёх часов возле магазина толпится. В одеяла кутаются, в спальных мешках сидят. А когда двери открываются — вся толпа врывается в давке и бегом хватает всё, что под руку попадётся. Иногда и с ног собьют, кто послабее. Выходит – не потому товары залежались, что никому не нужны. Нужны. Ой как нужны. Только карман пустоват.
     Так что не бывает кризиса перепроизводства или недопроизводства. Бывает кризис недоплаты или переплаты.
     Социализм постоянно впадал в кризис переплаты: деньги у людей есть, а товаров нет — всё раскуплено. Капитализм посчитал бы за счастье получить такой кризис и разрешил бы его моментально и с радостью — повышай цены на товары до тех пор, пока они будут свободно в продаже, да и дело с концом. А производителям и продавцам — прибыль как с неба свалилась.
     Социализм так не мог. Что же это вышло бы — товары для избранных? Товары, которых трудовому человеку не купить? Вот и получалось, что у советского человека проблема не в том, на что купить, а как достать. Сапожки жене — не чешские же покупать, или там демгерманские, и не из синтетики, понятно, а только натуральные итальянские (если уж французских никак не достать). Магазины пустые, а люди на улицах одеты-обуты, и не как-нибудь, а вполне добротно. Холодильник у каждого открой — полный. Где взял — неизвестно. Единственно чего — выпивки там не будет. Потому как никто её там хранить не станет. Что же вы думаете: посидели хорошо, и — смотри ты — полбутылки осталось? Придется её газеткой скрученной заткнуть и в холодильник до следующего раза? Не смешите советский народ!
     Капитализм постоянно впадает в кризис недоплаты: товары есть, а денег у людей нет. Где же деньги? Что их - сожгли вдруг что ли? Нет, нет, не пугайтесь — они все в надёжном месте, все у хозяев. Значит получается, что не доплатил хозяин работнику за те товары, которые тот сделал, если работник купить их не может? Да, так и получается. Так что ходи, работничек, мимо витрины, на свои товары облизывайся. Вот это и есть кризис, который хозяин лукаво называет перепроизводством.
     Но что-то делать надо. Производить товары дальше смысла нет — всё равно их никто не купит. Не на что. Нужно или цены снижать, или работнику больше заплатить. Тут уж капиталисты между собой канат перетягивают: продавец цены снижать не хочет — прибыль свою уменьшать, а производитель за работу тоже не хочет платить больше — его прибыль сократится. Жмёт буржуй копейку, ох жмёт!
В двадцать девятом Америка из-за этого чуть не развалилась. Люди стреляются, с мостов прыгают, голодают — денег у них нет. Но деньги никуда не исчезли. Есть они, только не у всех, а лишь у некоторых. Зато много. И вот у этих некотрых никакого кризиса в двадцать девятом не было. А было золотое время. Безденежные люди согласны были за копейки, а то и за миску супа горб ломать.
      Вот, скажем, Эмпайр Стейт Билдинг. Все знают, что он был самым высоким в мире небоскрёбом. Но не все знают, что он был единственным в мире небоскрёбом, строительство которого обошлось дешевле сметы. В это дешёвое время много чего было по всей Америке понастроено. Поняли денежные мешки, что лучше немножко отсыпать, чем тебя совсем распотрошат. С тех пор научились кризисы преодолевать — хоть и жалко, сил нет как жалко, всё же и тем, кто работает, отстёгивают потихоньку.

     Если не для философии, не для идейного фанатизма, и не для пудрения мозгов, а для живого человека на разные там  -измы посмотреть по-простоте, так всё понятно.

     Ведь что такое социализм?
     Это стадо ослов, запряженных в один общий хомут и везущих тележку с погонщиком. К тележке прикреплён длинный шест и на него перед мордами ослов подвешена красивая гигантская морковка. Такая большая, что на всех бы хватило. Ослы за ней тянутся и тащат тележку вперёд. Сперва резво бегут, дружно тянут: им кажется — вот-вот морковку ухватят. Но всё никак, всё никак. Сам-то погонщик морковкой похрустывает (обычной морковкой, не гигантской) и все ослам красочно рассказывает, какая морковка сочная, сладкая, для здоровья полезная. И даже тому, кто особенно старается тележку тащить, кинет иногда морковный хвостик. Так тот тогда совсем уж из кожи лезет.
      Бывает, среди ослов попадаются и такие, кто соображает, что гигантской морковки в природе быть не может, что это муляж или мираж. Они, понятно, тащить тележку не хотят, упрямятся, упираются. Погонщик тогда их кнутом, кнутом. А кто брыкаться начнёт, другим мешать, того быстренько выпрягут, в сторонку — и пристрелят, чтоб не мучился. Другие-то смотрят, и уже брыкаться охоты у них нет. Тянут тележку, тянут, погонщик им овса в торбу подсыпает понемногу, а морковка всё так же далеко. Потом уж ослы на морковку не глядят, жуют себе овёс, но тянут всё слабее, только вид делают, что тянут. Погонщику тоже надоело кнутом махать, дремлет он на козлах. Всё медленнее тележка едет, и вот — совсем встала.

      А что такое капитализм?
      Это стадо ослов, запряженных в одну тележку, но у каждого свой индивидуальный хомут. И морковка не одна подвешена, а перед каждой мордой своя. Причём, настоящая. В тележке тоже не один погонщик, а несколько. У погонщиков ни кнута, ни пистолета, ни овса нет. Они шестами действуют, на которых морковки подвешены. Как только какой осел слабее тянуть стал, ему морковку ближе пододвинут, он рванёт посильнее и от морковки малость откусит. Сладкая морковка, сочная. Жуёт осёл, наслаждается, даже тележку тянуть перестал. Но погонщики и тут за кнут не хватаются. Сидят себе, морковкой похрустывают — у них её навалом. А от осла его морковку сразу, конечно, подальше отодвигают. «Давай, мол, жуй, что успел ухватить. Прожуёшь, опять тележку потянешь, как миленький». И точно. Осёл попробовал, какая морковка вкусная, и ещё сильнее рвёт постромки, снова достать её старается. Да и овса никто не насыпает, так что если не дотянешься до морковки — так ноги протянешь. Только вот другие ослы мешают. Как увидят, что морковка к твоей морде близко — наперебой кидаются её ухватить. Лягаются, все, кусаются, рёв стоит! Тут уж у кого копыта да зубы крепче — тот и пан. Погонщики хохочут, забавляются. А тележка, хоть и рывками, а всё же катится, катится.

     В умственно построенных теориях и социализм очень хорош, и капитализм не так уж плох.
     Обе системы в общем-то проповедуют одно: от каждого — по способностям, каждому — по труду. Только кто это определит — какие у кого способности. У одного — выдающиеся способности жить за счёт чужого труда, а у других — столь же выдающиеся способности на него работать. Один способен так устроиться, что другие в очередь выстраиваются, чтобы своими способностями его кормить, поить да развлекать.
     С трудом тоже не просто. Ведь решает, кому сколько за труд отстёгивать, тот, кто отстёгивает, то есть, у кого есть, от чего отстёгивать. А ему всегда кажется, что он-то работает, а вот другому и отстёгивать не за что. И так перебьётся.
     Выходит, и социалистические, и капиталистические теории о те же самые камни спотыкаются. Это если бы Всевышний или, скажем, Сверхмыслящий Суперкомпьютер определяли насчёт способностей и труда, тогда, возможно, как при социализме, так и при капитализме всё было бы справедливо. И то справедливо со всевышней точки зрения, а внизу всё равно будут недовольны и непременно захотят перераспределить в соответствии со своей доктриной счастья, при том что доктрин этих множество.

     Вот хотя бы некоторые.

     Племенная доктрина: счастье — это много еды для нашего племени. Но поскольку другие племена тоже пожирают пищу, то её может не хватить нам. Поэтому все другие племена — плохие, и их нужно уничтожать.

     Фашистская доктрина: счастье — это господство нашего народа. Потому что он избранный, он правильный. А все остальные — человеческий брак. Лучшие из этого брака должны на нас работать, а худших надо уничтожать. Ничего, что брака много. Гораздо больше, чем правильных людей. Мы на то и избранные, чтобы что-нибудь придумать. Например, газом можно. Дёшево и мило.

     Церковная доктрина: нет в жизни счастья. Оно может быть только посмертным. И то не для всех людей, а лишь для хороших. Но все люди плохие, а мы, посвящённые, знаем, как их исправить, и будем их исправлять всеми средствами — в основном, конечно, словом. А кто слов не понимает, того испанским сапожком можно. Калёное железо тоже пониманию способствует. Есть и такие, кто не хочет исправляться, есть и неисправимые. Таких нужно уничтожать. Женщин, как особенно упрямых, можно живьем сжигать. На площади, при народе радующемся. Впечатляет. Ну а мужчин — что попроще: четвертовать, например, или колесовать. Причём, только мы, знаем, как исправлять правильно. Если же другие кто объявят, что они тоже посвящённые, то их нужно уничтожать. Огнём и мечём их. Потому что они исправляют неверно, неверные они.

     Капиталистическая доктрина: счастье — это удовлетворение всех потребностей, но не для всех людей. Нет ни плохих, ни хороших людей, а есть шустряки и простаки. Шустряков, вообще-то, мало. Но именно их потребности, все потребности, которые у них есть и которые они только могут придумать, должны удовлетворяться полностью. Обеспечивать это удовлетворение должны простаки. А что им? Их много. Миллионы на каждого шустряка. Вот и пусть стараются. А мы, шустряки, им объясним, что они без нас пропадут, потому что только мы и работаем, да ещё им работу даём, то есть даём им, по доброте нашей, возможность всё растущие наши потребности полностью удовлетворять.
      Можем даже кое-кого из них, кто уж особенно из кожи лезет, к нам в шустряки допустить. Демократия, называется. Видите, как всё гуманно. Ни тебе колесования, ни ауто да этих самых фе. Ну, вешали не так давно тех, кто не хотел удовлетворять наши растущие. Но теперь нет, не вешаем. Работу даём. Правда, если найдутся такие, которые решат, что мы, шустряки, должны сами себе удовлетворение обеспечивать и что работу должны давать не им, простакам, а тоже себе, то таких мы, уж извините, всеми средствами. А средства сейчас, сами знаете. Кнопку нажал… Это вам не испанский сапожок.
      Шустряки про свою доктрину говорят:
— Конечно, она ужасна, но ничего лучше человечество не придумало.
      Что правда, то правда — для них куда же лучше-то? Они и не будут ничего больше придумывать — им это ни к чему. А простаки — те уж так довольны, что добрые шустряки работу им дают. Уж так благодарны! Им и думать-то некогда — работать надо, доверие шустряков оправдывать.

     Социалистическая доктрина: счастье — это удовлетворение потребностей, но не для всех людей, а только для исправленных, и не всех потребностей, а только таких, которые разрешены государством.
      Все люди были когда-то хорошими, но у некоторых развились плохие привычки, которые надо исправлять. Кто испорчен, а кто нет, люди сами не знают. Это знает государство, то есть мы, кто говорит, что знает, какие люди испорчены, а какие нет. Нас немного, и мы сами, конечно, ничего не знаем, но среди нас есть один, кто сказал, что именно он знает всё. И кто ж ему не поверит? Даже в мыслях такое невозможно. А если у кого в мозгах такое мелькнёт, то он этих мозгов враз лишится. Вот такое государство будет исправлять испорченных всеми имеющимися средствами — в основном, конечно, словом. Хотя, сами понимаете, в деле воспитания без ремня тоже не обойтись. На котором пистолет висит. Можно также дверью кое-что зажать. Хорошо помогает. А кто слова плохо понимает, того лесоповалом можно. С морозцем.
     Причём, такими средствами государство будет стремиться исправлять всех людей на земле, а не только в своём государстве. Тех же, кто никак не хочет исправляться или неисправим, нужно уничтожать. Средства могут быть разные. Например: собрать всех на баржу, закрыть в трюм, а баржу затопить. Неплохо придумано? А? Но это, понятно, эзотика. А если испорченных очень уж много в тамбовских лесах? Барж на них не напасёшься. Один полководец испытанным способом решил — газами. И получилось. Взял-таки реванш за Вислу. Но это как-то не привилось. Так что потом уж действовали без затей — в затылок. Полководца этого, кстати, тоже.
     И вот почти всех уже поисправляли в отдельно взятой стране. Всем исправленным удовлетворение разрешённых потребностей почти уже обеспечили. Ну, если не этому поколению, то уж следующему — точно.
     Но вдруг обнаружилось, что если одни потребности удовлетворить, то сейчас же другие появляются. Выступает тут один мужик в Столешниках после пары с прицепом:
— Подумаешь — квартира бесплатная. А что же мне — на улице жить? Или тоже - медицина. Хочешь, чтоб я работал, так изволь — лечи меня, если что. После вчерашнего. Образование — это вообще. Тоже мне — потребность нашли. И без него бы прожил. Десять лет бесплатно мучили, в институт стипендией заманили, а теперь ещё на повышение квалификации гоняют. Это, правда, ничего — в командировке, в оплаченной, неплохо гульнуть можно. Но самое, скажу вам, гнусное — право на труд мне дали. Вот спасибочки! Да в гробу я видал этот ваш труд! Нет у меня потребности вкалывать. Нет потребности ишачить. И горбатиться — такой потребности тоже нет. Понятно вам? Нету! А есть у меня сильная потребность в бананах. Вот её и удовлетворяй!
      Эти, которые государство, растерялись от такой неожиданной потребности и от растерянности стали было её удовлетворять. Так он, этот самый, у кого потребности, ананасов потребовал! Ещё больше они растерялись. Мол, чего тебе надобно, старче?
     И тут повезло. Оказалось, что существует такая основная потребность, которую если удовлетворить полностью, так она все другие потребности отменяет. Ничего тогда уже больше человеку не надо. А потребность эта — с утра принять, в обед, понятное дело, добавить, а уж вечером — до полного удовлетворения. Это по рабочим. А по воскресным — тут уж с утра до вечера без перерыва.
     Приходят в понедельник ребята на работу, посмотрят друг на друга — нет, работать ещё нельзя. Сбегают, примут — ага, получше. Добавят раза, посмотрят друг на друга — нет, работать уже нельзя.
     Каждый так усиленно эту потребность удовлетворял, что проснулся однажды — квартиры нет, медицины нет, не говоря уж об образовании. И основную потребность удовлетворить не на что. Делать нечего, придётся, думает, на родной завод идти, потребность в труде удовлетворять. Приходит — а завода тоже нет.
— Как же так? — говорит. — Где?
— В узде, — говорят. — Кончилась воля. Приватизирован. Да ты чего расстраиваешься? Что там — завод. У тебя и Крыма больше нет.
— Как так нет? А где ж теперь культурно отдыхать? Опять же — «Чёрные глаза»...
— С чем-с чем, а с отдыхом теперь не проблема. Работы всё равно нет. Как хочешь, так и отдыхай. Без путевки, конечно.
— Вон оно как... Тю-тю, значит, Крым?
— Да и ещё много чего. Вот и Пика Коммунизма нет.
— Надо же, — удивляется. — А ведь вроде был где-то. По правде сказать, мы знать не знали, где он там, этот пик. Так что хрен с ним, с Коммунизмом. Его не жалко. Пусть теперь туда китайцы лезут. Им ближе. А вот Крым, конечно… Сколько раз мне завод путевки туда давал… Погоди-погоди, а ещё ведь Пик Победы был?
— Нету. Был, да за границу сплыл. Одни воспоминания остались. Да ты не грусти. Зато смотри — бананов везде полно. Банановая республика. Как Бразилия. Где некоторые, это точно, ходят в белых штанах, но бесшанных много-много больше.

     Так оно и выходит, что по принуждению люди справедливыми быть не хотят, а добровольно — тем более. Двигатель прогресса — несправедливость. А деньги — главный стимулятор несправедливости. Если ни у тебя, ни у соседа денег нет, то каждый на себя должен работать. Если же у тебя деньги есть, а у соседа нет, то тебе самому работать не надо — ты соседа наймёшь. А он ещё и спасибо скажет, и ты будешь считать себя добрым человеком — вот соседу помог.
      Что делать — приходится признать, что справедливые социальные системы менее жизнеспособны, чем несправедливые.
      Но неужели та цель, к которой тысячелетия стремилось человечество — это капитализм, то есть, всеобщее надувательство, всеобщая продажность, культ низменных побуждений, торжествующей пошлости и животных удовольствий?
      Понятно, коммунизм — утопия. А разве летать — не утопия для человека? Самая что ни на есть утопия. Однако человек всегда стремился летать. Да, русский рывок к справедливости не удался. Не удержались на высоте исторического шанса. Рухнули. Но ведь и полетел человек не сразу. Сколько поразбивалось. И всё же летает ведь! Поэтому утопия, не утопия ли  - всё равно люди всегда будут стремиться к справедливости, всегда будут мечтать о высотах духа и рваться к ним от балласта плоти. Но никогда не смогут достичь полной гармонии души и тела, не смогут полностью побороть низменную плоть, ибо тогда ее нужно просто уничтожить.
      Плотский человек не сможет жить в раю. Там способна быть только бесплотная, бесплодная, бесполая душа. И только чистый, то есть бесчувственный, безэмоциональный разум может быть справедливым, но это будет уже другой, не человеческий разум.

     Эти русские метания, страсти, мечты о справедливой жизни при неумении наладить нормальный, удобный быт — всё постепенно уходило назад, расплывалось, как детали пейзажа внизу с высоты полёта лайнера. Линда решила отдать размышления социолога Максиму — ему будет интереснее. А сама достала книжку стихов Максима, стала просматривать её ещё раз. И с удивлением обнаружила, что некоторые стихи понимает теперь совсем иначе, чем раньше. Одно стихотворение, которое она прочитала несколько раз, как-то особенно высветилось, наполнилось новым для неё смыслом.  Оно называлось «Зазеркалье»:

Мы из разных пространств, мы из разных времён,
Мы никак повстречаться не можем.
Но тогда почему я тобой осенён?
Притяженьм твоим заворожен?

Мне вращенье Земли приближало тебя,
Я, как мог, сокращал расстоянья.
И теперь наши души навстречу летят —
На короткое замыканье.

Полыхнёт замыкание белым огнём,
Нас с тобой превращая в расплав…
Но я знаю: мы мимо друг друга пройдём —
Мы из разных времён и пространств.

     Линда задумалась, глядя в окно, и улыбнулась, вспомнив расуждения Максима о вращении Земли. Действительно, сейчас самолёт как бы висел в воздухе, а под его крыло наплывали очертания американского берега. Вот уже Манхаттен, как огромный каменный корабль, стал приближаться, поворачиваясь, качаясь надстройками небоскрёбов, белыми трубами Близнецов. Как они на месте — эти сверкающие громады! Они собирают и выстраивают всю великолепную панораму, которую и представить нельзя без них. Не корабль тогда будет, а баржа.
     Самолёт шёл на посадку, и у неё возникло ощущение, будто она далеко-далеко снималась в сложном и странном фильме, то ли романтическом, то ли трагическом, но совершенно определённо, никак не реалистическом, и вот теперь, после интересной, но утомительной работы, с облегчением возвращается к своей привычной реальной жизни.


Эпилог

     После отъезда Линды в калиниградской прессе появилась статья, в которой туманно намекалось на то, что американская журналистка проявляла здесь излишнюю активность, пытаясь раздобыть некоторую исключительно важную информацию конфиденциального характера, которой располагает База слежения за неопознанными летающими объектами. А поскольку информации этой, благодаря бдительности руководства Базы, американке добыть не удалось, то она собирала разные слухи и домыслы, которые имеют целью поставить под сомнение наше неоспоримое первенство в важнейшей для всего человечества области контактов с внеземными цивилизациями.
     Разного рода независимые калининградские эксперты бросились было развивать идеи статьи, но тут в Америке тоже стали появляться публикации Линды, в которых она очень высоко оценивала деятельность Базы, подтверждала несомненную подлинность знаменитой фотографии НЛО, писала о разработке совместного русско-американского научного проекта, и обсуждения местной статьи в калининградской прессе как по команде прекратились. Напротив, ведущие местные эксперты считали теперь совершенно необходимым развитие международного сотрудничества в научной сфере.
     Однако в статьях и телевизионных передачах Линды подчеркивалось, что База не только является несоменным мировым лидером в уфологии, но и располагает большим научным потенциалом в этой области.
     Теперь уже независимые американские эксперты немедленно истолковали упоминание о потенциале так, что у Базы есть некая скрываемая от мира информация, которую удалось раздобыть отважной американской журналистке, о чём свидетельствует и сама российская пресса (следовали ссылки на злополучную местную статью). Понятно, продолжали развивать тему американские эксперты, что наша журналистка отрицает этот факт, поскольку в дело наверняка сразу же вмешались американские, с позволения сказать, компетентные органы, которые, как хорошо известно, окружают все объективные данные о внеземных объектах особенно плотной завесой тайны.
     Это параноидальное стремление засекречивать важнейшие для науки факты могут привести только к одному — к новому позору нашей страны, который будет ещё более постыдным, чем в случае с космическим прорывом русских в шестидесятых. И хотя Америка всё же взяла реванш высадкой на Луну, наш народ (забывчивым напомним, что это, к тому же, налогоплательщики и электорат) не хотел бы снова испытывать чувство научно-технической неполноценности по милости господ секретчиков.
     Если же и на этот раз русские окажутся первыми (а факты говорят именно об этом), то они первыми и воспользуются плодами котактов с цивилизацией более высокого уровня. В этом случае, понятно, об американском лидерстве в мире придется забыть.
     Американскому правительству, пока не поздно, необходимо немедленно стимулировать научные уфологические исследования, используя в том числе информацию, полученную с русской Базы, а также всячески поддерживать самоотверженную работу журналистов и независимых экспертов, работу, которая оказывается более эффективной, чем просиживание штанов чиновниками из специально созданных и щедро финансируемых ведомств.
     Тогда, конечно, взвилась центральная российская пресса. Что происходит?! Опять урок не впрок? Как с избретением вертолёта и телевидения? Опять российские учёные, сделавшие неоценимое научное открытие, располагающие информацией, которая способна изменить лицо всей нашей цивилизации, не получают должной поддержки и прозябают в неизвестности. Опять ценнейшие сведения, являющиеся достоянием нашей страны, уплывают в чужие руки. Разве наш народ (напомним забывчивым, что это, между прочим, электорат и налогоплательщики) не достоин воспользоваться плодами научных достижений своих же учёных?
      Пора, наконец, прекратить разбазаривание интеллектуальных богатств нашей страны (если уж мы не смогли это сделать с богатствами материальными). Пора должным образом охранять эти богатства и способствовать их приращению.
      А тут ещё подлил масла в огонь популярный американский географический журнал. Там появились материалы всё той же американской журналистки о янтаре с дивными фотографиями. Особенно эффектно выглядел увеличенный снимок кулона с паучком. Редакция призывала читателей следить за публикациями, поскольку обещала сенсационный репортаж с уникального месторождения янтаря в Калининградской области, куда направляется эта талантливая журналистка, как собственный корреспондент журнала. Здесь же была помещена реклама знаменитого янтарного магазина в Калининграде, а также приглашение известного туристического агенства на незабываемый янтарный тур.
      И местная калининградская, и центральная российская пресса немедленно принялись горячо обсуждать проблему рационального использования национального богатства страны — её полезных ископаемых. На примере материалов в географическом журнале было убедительно показано, как дальновидны американцы, понимающие уникальную ценность янтаря, и как близоруки наши растяпы, не умеющие использовать лежащие под ногами сокровища.
      Наиболее проницательные российские эксперты задавались вопросом, почему американская журналистка, специалист по НЛО, вдруг заинтересовалась янтарём? Не потому ли, спрашивали они, что известная летающая тарелка появилась именно над единственным на земле янтарным карьером? И возможно, инопланетянам для каких-то целей нужен янтарь, которого они не могут отыскать больше нигде во всей Вселенной? Не означает ли это, что американцы подбираются к разгадке секрета, тогда как у нас, как всегда, близорукое правительство жалеет затратить на поддержку научных исследований гроши, и потеряет потом всё?
      Конечно же непременно и незамедлительно следует приватизировать знаменитый янтарный карьер, поскольку рачительный хозяин сразу наведёт порядок, и уникальное месторождение будет наконец разабатываться с должной отдачей. Причём, можно соединить экономические и научные интересы, если передать карьер Базе Слежения, показавшей пример как глубоких передовых научных достижений, так и умелого хозяйствования.
     Острая полемика разгоралась, а центральная фигура информационной бури — сам Борис Семёнович — долгое время никак себя не проявлял. Наконец, когда страсти накалились до взрывоопасного предела, появилась его статья. В ней он указывал, что государство обязано всемерно поддерживать развитие науки, особенно тех её направлений, которые доказали свою жизнеспособность и добились выдающихся результатов. Интерес к таким направлениям со строны других стран лишь подчеркивает весомость и ценность сделанных открытий.
      Однако наука — достояние общечеловеческое. Растаскивание её по государственным углам и по секретным ведомствам снижает эффективность науки и может вообще завести в тупик. Поэтому важно развивать совместные научные проекты, объединяя (на принципах равноправия, разумеется) усилия лучших научных коллективов разных стран. В государственных программах поддержки науки такие международные проекты должны получать статус первоочередных.
      Статья произвела впечатление своей солидностью, и хотя жёлтая пресса в России ещё продолжала муссировать разные вымыслы относительно неких сомнительных фотоплёнок, пыталась раздуть скандал вокруг утечки янтаря, никто уже не обращал на это серьёзного внимания.


Рецензия

     Что касается как бы основной, так сказать, художественной канвы книги, то автор совершенно напрасно с такой иронией относится к неопознанным летающим объектам. Ведь совсем не исключено, что как раз высший разум, спустившийся к нам на неких аппаратах (называть их можно как угодно), разрешит все те проблемы, выхода из которых автор не видит. Недаром их зондажные полёты наблюдаются всё чаще. Я сам лично несколько раз наблюдал по телевизору любительские съёмки. Так там же сразу ясно — неопознанный объект летит. И даже читал в газетах репортажи об их появлении. Раньше почему-то только над Америкой летали. А теперь, при свободной прессе, над нами даже больше летают. Это же факт.
     Так что автору будет неловко за его легкомыслие, когда внеземной космический корабль приземлится на нашей планете и дружелюбные инопланетяне протянут нам свои голубые руки.
     А что с какой-то там фотографией что-то не то, так разве это может остановить движение науки? И именно такие первопроходцы, как Борис Семёнович, ведут нас к торжеству их идеалов.
     Автор хоть и прячется за словесной эквилибристикой о человечности и бесчеловечности, но проницательного читателя (и рецензента) не обманешь: автор пытается обелить Сталина. Зря. Что же автор — не знает, сколько людей тиран перебил? Есть доказательства. И списки есть. Если все собрать, то как раз всё население страны там окажется.
     Да и списков никаких не надо. И так ясно. Вот раньше. Зайди, например, в мебельный магазин. Народу! Очередищи стоят, хвоста не найдёшь. Если же кухонную мебель выбросят — так в отдел через толпу и не пробьёшься. А теперь что? Кухонные гарнитуры — какие хочешь. Финские, немецкие, итальянские. По пять тысяч долларов, по восемь, по десять даже. А где покупатели? Забредёт один. Долларов-то у него нет, они для него — условные единицы. Он только поглазеть. Но к нему все продавцы с радостными улыбками бросаются. Других-то покупателей нет.
     Так где же народ? Истреблён весь. Демографическая яма. Раньше-то население росло, хоть и войны были да лагеря, а всё равно русских больше было, чем японцев. А теперь меньше. Зато палачи из органов людей не пытают, да не стреляют. Этим теперь свои же братки занимаются. И надо сказать, гораздо круче ребята работают.
     А что победа была, так ведь наше время показало, что если от неё отказаться, то победитель и побеждённый без всяких боёв легко местами меняются. И вообще, как говорил мне один мудрый приятель, битвы народов выигрываются не на полях сражений, а в постелях. Чем жёстче постель, тем лучше. Идеал — циновка. Поэтому за китайцами всё равно никому не угнаться.
     Про экономику тоже говорят: мол, то, что делали в пятилетку, в теперешнюю двадцатилетку не вложишь. Чепуха это. Не было тогда никакого прогресса. Застой был. Как стоило метро пять копеек, а трамвай три, так десятилетиями и оставалось. И даже регресс наблюдался — цены снижались. Вот помню, Левитан по радио торжественно так объявляет: «Соус-майонез! Два процента!». Хорошо ещё, что народ не знал, что это такое. И узнавать некогда — с ночи в очередях за хлебом стояли с химическими номерами на руке.
      Одна только пропаганда надрывалась: «Догоним Америку и перегоним!». Как же, догонишь её с таким застоем. Вот в Нью-Йорке ничего на месте не стоит: что ни год — подземка дорожает. Мексиканцу-нелегалу на работу туда-сюда съездить, так половина дневной получки и уйдёт. Вот это прогресс!
     Где-то кое в чём по мелочи Союз, возможно, и перегнал. Ну и что? В балете там, в фигурном катании, или, ради смеха сказать, в поэзии. Да ещё всякое прочее — образование, допустим. Космос вот тоже. Кому он, этот космос, нужен? Правда, хоккей — это уже посерьёзнее.
     И как это автор не видит преимуществ капитализма? На его же глазах всё происходит: как только дали свободу — враз Америку догнали. Хоть и начали, как говорится, с домашних заготовок Мари Ванны в среднеазиатских республиках, но теперь уже в ногу с техническим прогрессом катим. С иголок - на колёса. Да со скоростью. (Автор, я полагаю, знает, как по-английски скорость. Чай спидометр ни для кого теперь не новинка). Парни наши мужественные, понятно, впереди. И девушки не отстают. Как после войны на себе пахали, помогали мужикам, так и сейчас взяли на себя всю тяжесть рыночных отношений — по всему свету своими человеческими ценностями побольше Внешторга совкового зарабатывают.
     А уж по свободе слова и средств массовой, так сказать, информации куда как далеко вперёд ушли. Хотя и непривычно сразу-то: журналы на прилавках выставлены, а родители детей отворачивают, чтоб не видели. Но дети — уже другое поколение. Свободное. Родители в интенете не очень, а детишки быстро всё освоили. Там почище (в смысле — похлеще), чем в тех журналах. Самую современную информацию получают, о которой их предки тёмные и до сих пор понятия не имеют.
     Или, скажем, пойдёт молодёжь на... уж не знаю, как и назвать... на концерт что ли, а там на сцене эти, простите, артистки на майках такое написали, что раньше, при драконовской цензуре, только на заборах прочитать можно было. В отсталой Америке цензура бы запретила.
     Так что и догоняем и перегоняем. По пустякам каким, возможно, поотстали. По компьютерам, к примеру. А чего тут догонять? И не собираемся. Зато программисты наши отлично работают. В Силиконовой долине.
     Вот хоккей — это обидно. И как быстро наши советские парни, наша гордость, патриоты страны, как они быстро сориентировались! Ничего не скажешь — отличная хоккейная реакция. Ну, по-человечески их понять можно — что же они тут будут друг другу зубы шайбой вышибать, когда там за это больше платят. А всё-таки, откровенно сказать, обидно.
     Эх, не знает, наверное, автор, что тогда в тиранические времена творилось. А я расскажу. Даже детей в лагеря отправляли. Под конвоем. Впереди милиция, сзади милиция и поехали колонной. А в лагере построят в линейку, все в одинаковой робе — белые рубашки, синие штанишки-юбочки, красные галстуки. Да ещё пилотки. И пой песню о Сталине. А ночами у костра грелись.
     Всё было детям запрещено. Про наркоту и проституцию слыхом не слыхали. Курить запрещалось, и даже, не поверите, в карты играть нельзя было. А ведь в развитых странах это самая, пожалуй, интеллектуальная игра. Турниры проводят! Вот такая была отсталось. Только знай — учись. Чего только не напридумывали — и литература, и физика, и математика, и химия, и даже (вот издевательство!) какая-то тригонометрия.
     Сейчас-то всё это в прошлом. Сейчас мы понимаем, что дети — они тоже личности. И должны жить свободно. Где хотят. Хоть на чердаках, хоть в подвалах. И делать, что хотят. На мусорке рыться, или там, попрошайничать. Пожалуйста. Никто не запрещает. Или наркоту продавать. Это, конечно, под контролем взрослых — всё-таки надо ж молодежь воспитывать.
     Спросите у того, кто их контролирует, как он считает, что лучше — чтоб вот этот пацан тригонометрию учил, или чтоб наркотики для контролёра продавал? Ответ-то будет однозначный. Пусть автор поразмыслит — ведь это голос народа. Разве ж контролёр будет за того голосовать, кто детей опять в школы загонит, да в лагеря возить будет? Вот она — настоящая демократия!
      А он — обелять.
      Мрачный автор человек. Всё ему не так, всё не этак. И собственной позиции лишён. Вот написал бы прямо — хорош социализм или плох. И капитализм тоже. Так ведь нет — с одной стороны, да с другой стороны. Знаем мы эти штучки!
      Что до меня, то я вот так скажу: и при том, и при другом неплохо можно устроиться.
       Помню, после армии учился я в университете. Жили мы в общежитии, шесть человек в комнате, все друзья закадычные. Стипендия была, — вот запомнилось! — тридцать рублей. И верь не верь — на рубль в день жил. Только поесть, понятно. А если ещё чего нужно — подрабатывали. На Волге баржи разгружали.
      Разгрузим баржу — заработок есть и каждому по арбузу, еле тащишь. А тут с другой баржи бегут: «Ребята, срочно надо водку разгрузить, простаиваем. Премиальные будут». «А вам, как, — спрашиваем, — бой или штабель?» «Бой, — говорят, — и без вас учтем. Так что сами смотрите». Тут надо мастерство проявить. Быстро надо, бегом. Весь в поту, ноги уже дрожат, а всё друг другу: «Давай, давай, быстрей, ребята!» В какой-то момент, когда кладётся середина штабеля, в спешке создаётся затор — кто-то поставил ящик, отойти не успел, тут уже другой, ящик, третий. И так поставлено, что в середине штабеля на один ящик в ряду меньше. Приёмщик считать будет штабеля по углам, да по рядам, а там всё правильно. Много, конечно, нельзя — эти приёмчики все знают. Но несколько ящиков после разгрузки всё же останется. Это уж на всех делится — и на нашу бригаду, и на сдатчиков, и на приёмщиков.
      В общем, заработали неплохо, да плюс арбузы, да бутылки. На базаре поменяли часть арбузов с бутылками на чёрную икру. Она почему-то в солдатских котелках продавалась. Садимся в общежитии — водочка на столе, арбузы астраханские сахарные, калач саратовский пышный-душистый. Да икру из котелка — ложками. А ведь она не консервированная, слипшаяся, а свежего посола, зернистая, нежная, ещё и с ястыком — это вроде как жирочек такой, в который икра в рыбе обёрнута.
      Ни в каком ресторане, ни за какие деньги так не посидишь, будь ты хоть миллионер. Что, разве плохо было жить при развитом социализме? Хотя теперь говорят, что он, оказывается, был недоразвитым.

     А как при капитализме?
     Недавно наше акционерное предприятие командировало группу руководящих работников в Нью-Йорк. За опытом. Мы там торгового опыта по магазинам набирались, а в выходные поехали опыт индустрии развлечений изучать. Городок там такой есть, Атлантик-Сити. Один мужик — ох, башковитый — настроил там игорных домов. Народ отовсюду едет деньги в игральные машины бросать. А ему только выгребай! Мы, стыдно сказать, в Совке-то отсталом ничего такого не знали. Ни рулетки, ни бандитов этих одноруких. Когда слово «казино» с цивилизацией к нам пришло, так сперва с ударением путались. Темнота! И как только выжили? Стойкий народ.
     Да и сейчас ещё. Учится нам, учиться и учиться. У нас ведь пока только для избранных. Только элита может деньги в казино проигрывать. А у них — любой. Хоть миллионер, хоть пенсионер. Для простого народа особо даже стараются. Миллионер — он и сам как-нибудь доберётся. На Линкольне или на своём самолёте-вертолёте, или на яхте причалит. А для простых людей автобус шикарный с телевизором, да в добавок жетонов дают на пять долларов, вроде как для разминки, и купоны на бесплатный обед.
     Приехали мы, вся группа скорей жетоны свои в машины бросать, быстренько всё пробросали, назад ничего не выскочило. Приуныли, понятно. А я думаю — развеселить надо. И с важным видом говорю: «Тут ведь с умом надо, с расчётом. Тут инженерия, математика. Вот первый раз бросаем одну монетку. Видали — ничего. Второй раз бросаем две — опять ничего. Тогда третий раз — сразу четыре. И вот — внимание! Все обступили, не дышат. Сейчас, думаю, скажу: «Вы что же, надеялись со своими человеческими мозгами машину обыграть. Это же невозможно. На что ж тогда этот мужик красиво жить будет, молоденьких жён каждые три года менять и всю эту пенопластовую бутафорию разводить?
      Опять же подумайте — ведь если выиграете, значит, отберёте у того, кто проиграл. Вон у этой старушки, к примеру. Приехала на море отдохнуть, здоровье поправить, искусственным воздухом при искусственном освещении подышать. Она с другой стороны нашей же машины сидит. Деньги в одну копилку идут. Небось, уж всю пенсию туда пробросала. Так что, если выиграешь, то вроде как к ней в ридикюль залезешь. Только не напрямую, а с помощью, так сказать, технических средств. В духе нашего индустриального века».
     Приготовил такую речь и потихоньку за ручку дергаю. Вдруг — как зазвенело, как посыпалось. Наши остолбенели. Из-за других автоматов народ шеи тянет. И старушка тоже. А оно всё сыпется и сыпется. Почти полное железное корыто. Меня аж пот прошиб. Поменял монеты в кассе — четыреста долларов! Жена шёпотом спрашивает: «Как ты это сделал?» Я ей тоже шёпотом: «Если б я знал, мы бы здесь при развитом капитализме жили, а не при нашем недоразвитом».
      Группа, ясное дело, опять бросать принялась. Теперь уже свои кровные, вернее, командировочные. Надо, думаю, оттягивать их, пока всё не проиграли. Сказал им ту заготовленную заранее тираду. Только про ридикюль не стал — слово какое-то устаревшее. Зато добавил: «Не входите в азарт. Тут на этой глупости всё и крутится. Пошли лучше пообедаем, а что к обеду полагается, я ставлю. С выигрыша».
     На обед пришли — глаза вытаращили. Чего только нет! И бифштекс тебе от целого куска режут, и креветки-ракушки, и слаты-закуски, и фрукты-ананасы.  Вот это изобилие! Правда выпить — ничего. Ни даже пива.
      Но мы, понятно, после обеда нашли место. Женщины по магазинам, однако это дело тяжёлое, мужикам не под силу. Мы на пирс в ресторанчик. Жена у меня половину выигрыша, естественно, конфисковала. Но и остального хватило пивка попить и ещё чего попробовать. Посидели, в океане искупнулись, на солнышке погрелись. Чем плохо?
     Только не надо брюзжать, злопыхательствовать не надо.

     Автор — явный человеконенавистник. Ну что это такое — один из его как бы героев, при молчаливом согласии автора, сравнил народ со стадом ослов. Между прочим, автор и сам человек. Вот пусть и сделает логический вывод. Раз уж считаешь сабя писателем, так будь им! Красиво пиши, художественно. Аллегории придумывай возвышенные, поэтические. Вместо низменных ослов и простецких морковок изобрази, например, Венецию и Пик Коммунизма.
     Вот так хотя бы.
     В Венеции — карнавалы, фейерверки, рестораны, гондольеры песни поют. Для туристов. Реальная жизнь, понятно, сложнее. Кто на карнавалах веселится, а кто после них мусор убирает. В ресторане — кто обжирается так, что встать из-за стола не может, а кто после него грязную посуду моет. Музыку и ту заказывает лишь тот, кто платит. А отребья всякого! Ворья! Наркоманы по углам колются, проститутки на колени лезут, ерзают — стараются нащупать потолще, этот самый, кошелёк. Карманники промышляют. А то и стрельба поднимется — жульё добычу не поделило.
     И вот надоела такая жизнь тем, кто убирает да моет. Надоело официантам обсчитывать, да из-за чаевых елозить. Надоело девицам задами со сцены крутить да ждать, когда им сунут бумажку за подвязку. А тут ещё старикан один, волосами обросший да с густою бородой, доказал как дважды два, что Венеция опускается. Всё ниже и ниже. Скоро совсем потонет в своих собственных стоках. (Опять-таки надеюсь, что автор в биржевой экономике ориентируется и знает, что такое по-английски «сток»; ведь все сейчас на сток-маркет молятся). Волосатик сказал, что делать — подниматься на пик Коммунизма.
     Тут и оратор нашёлся, руку вперёд: «Вон туда, говорит, идти надо. К сияющей вершине. Там всё чисто, блестит, сверкает, воздух свежий. Эх и жизнь будет!» Решили идти. Объясняли им, правда: «Вы что, ребята. Это ж только издали вершина такая красивая. А так там только снег, лёд да ветер. Не может там человек жить». Но один, с усами, вперёд выступил: «Не слушайте вы, — говорит, — разных болтунов. Я, — говорит, — знаю, как идти к сияющей вершине, проводником буду». И пошли. В ресторане запасов с собой набрали, музыканты марш играют, бодро так зашагали, с песнями.
     Разумеется, трудности в пути. Это ж тебе не в гондоле плавать! Кто-то ногу стёр, кто-то заныл — идти тяжело, кто-то норовит обратно повернуть. Пришлось таких одной веревкой связывать, да за собой тащить. А кто в истерику ударился, кричит на проводника, что тот ведёт неправильно (мол, я бы лучше вёл), того проводник — ледорубом. Понравилось это всем: хороший у нас проводник, сильный, решительный. У такого не забалуешь. Ну а этих, таких-то, всех их так и надо. Вон среди нас сколько, кто не в ногу идёт, шаг сбивает. Мы их всех сами. Как проводник. Дисциплина нужна. Хищники ведь кругом, шакалы там всякие.
     И так в общем-то уже организованно, строем, сплочёнными колоннами двинулись вперед, как вдруг с проводником удар случился. Растерялся отряд. Как же мы без него? Прошли ещё немного вперед, но вершина всё никак не приближается. Засомневались. Хоть и прошамкал один: «Правильной дорогой, мол, идёте, товарищи». Но товарищи-то видят — совсем человек от старости из ума выжил. Нет, думают, что-то здесь не так. К тому же и с запасами беда. И так только одни сухари оставались, да и они кончаются.
     Потоптались люди, потоптались, проводника, покойника, поругали — мол, он во всём виноват, — да как припустят вниз — только камни вслед сыпятся. Кто первый добежал, — сразу место в ресторане за столиком занял, ну, а кто припоздал, тот, конечно, опять на кухню — посуду мыть. А большинству и того не досталось, так те — с кружкой на площадь.
     Некоторые с китайским упорством ещё лезут на вершину, но тоже всё чаще вниз поглядывают.
     Только Венеция-то, точно ведь, всё ниже опускается. Хотят там дамбу строить, да надолго ли спасёт? Её бы всю, Венецию, поднять, а пик бы опустить. Только пока что человеку это не под силу. И в грязных стоках всё же теплее, чем в чистом льду.
      Такая притча, если уж автору нравится этот жанр, представляется мне более изящной. Безвозмездно дарю её автору, книга которого доставила мне большое удовольствие почувствовать себя умнее некоторых. А ведь это, в конце-концов, для читателя самое главное.

                Независимый рецензент