Погружение в современный литературный процесс 1998

Сергей Решетнев
Валерий Ильич – Ихтиандр литературы. Он заныривал в литературу, и доставал нам жемчужины. Мы хотели нырнуть за ним, но резало глаза, мы захлебывались, мы не умели там дышать. Зато мы смотрели на море сверху вниз и думали, что всё о море знаем. Смело высказывали свои предпочтения, именуя одних обитателей дельфинами, других акулами, третьих крабами, четвертых морскими звёздами. Но мы видели их смутные силуэты сквозь толщу воды, или просто выковыривали мёртвых представителей фауны на берегу из песка. Мы не видели море изнутри.

Мы засыпали Валерия Ильича вопросами, иногда совершенно глупыми: «А кто вам больше всего нравится из российских поэтов?» Мильдон прищуривался, немного вскидывал голову влево и вверх. Всё-таки сценаристы, несмотря на всю нашу задорную юношескую глуповатость, были особой статьёй. С нами Валерий Ильич мог посетовать на абитуриентов других факультетов. Вот, например, поступала девушка, актриса, рассказывала про Евгения Онегина. Валерий Ильич спросил, а чем занимались в дворянских усадьбах молодые девушки Ольга и Татьяна в начале XIX века? На что будущая звезда, ни капли не сомневаясь, ответила: «Слушали патефон». Валерий Ильич решил развить тему и спросил: «А какие записи они слушали? Кого предпочитали?» Красивая модель с правильными жестами, в правильной позе и правильным голосом отвечала: «Слушали? Я думаю, Аллу Пугачёву. Ну не Филиппа Киркорова же? Он же позже появился». И правда, кого ещё можно было слушать на патефоне в русской усадьбе во времена Пушкина. Сценаристы умнее, сценаристы знают, что Аллу Борисовну на патефоне не слушали.

Предмет «Современный литературный процесс». А вы думали, мы тут шутки шутим? В.И. предложил нам выбрать десять современных авторов, за кого проголосует большинство, того и будем изучать. Из десяти, которых выбрали мои сокурсники, я знал только одного! Ну, двух. Не без сопротивления я принялся их читать, кто-то меня сразу покорил, кто-то чуть позже, после разбора, до кого-то я добираюсь душой только сейчас, а кого-то не принял, даже понимая всё его мастерство.

Я  думал, мои однокурсники читали всех авторов, которых они предложили. Ничего подобного. Даже в процессе изучение, не все прочли, и на занятиях открыто в этом признавались: «Не успел», «Не хочу», «Не мой автор», «Тяжело читать». Я, как честный пионер, не только читал, но и пытался анализировать. Это был, конечно, так себе анализ, больше злобная критика и выискивание недостатков, но оказалось - полезная штука. С некоторыми авторами просто произошло чудо, чем больше я хотел разгромить их, доказать несостоятельность, тем больше влюблялся. В оценках мы не стеснялись, средних не было, или – «круто», «гениально», либо – «отстой», «тухляк».

Первым был Довлатов. Да простит мне Сергей Донатович, и его поклонники, всё, о нём сказанное,  он него не убудет, а мне впредь наука. Хотя всё то е могу сказать и про остальных авторов. Все вокруг Довлатова боготворили, в пику им я пытался найти изяны, например, вот из «Заповедника»: «Я пересёк вестибюль с газетным киоском и массивными цементными урнами». Понятно, что герой просто прошел по помещению, где стояли киоск и урны, а не нёс их в руках, и, тем не менее, я настаивал, что читатель может толковать это предложение двояко. Удивительно, но Валерий Ильич согласился со мной. Но, тут же сказал, что у Довлатова подобные ошибки крайне редки или же сделаны намеренно, для создания комического эффекта. Я опять спорил и всё больше и больше влюбляясь в автора. Ну как можно не улыбнутся такому диалогу: «Я поинтересовался, как найти Сорокина.
     - Толик меня зовут, - сказал он.
     Я представился и еще раз объяснил, что мне нужен Сорокин.
     - А где он живет? - спросил Толик.
     - В деревне Сосново.
     - Так это Сосново и есть.
     - Я знаю. Как же мне его найти?
     - Тимоху, что ли, Сорокина?
     - Его зовут Михал Иваныч.
     - Тимоха помер год назад. Замерз поддавши...
     - Мне бы Сорокина разыскать.
     - Видно, мало поддал. А то бы выжил...
     - Мне бы Сорокина...
     - Не Мишку случайно?
     - Его зовут Михал Иваныч.
     - Так это Мишка и есть».

Я выписывал огромные цитаты. Можете не верить, но вот, сейчас тетрадка с ними лежит передо мной. Мне кажется, это высшая степень признания.

На занятиях мы часто хохотали. Валерий Ильич сыпал остротами, парадоксами и был ироничен, сохраняя крайнее дружелюбие. Кому интересно, вполне можете отыскать видеозаписи с лекций В.И. на просторах интернета. В.И. говорил: «Не путайте «я» писателя и «я» героя. Хотя, если такая ошибка происходит, значит, есть иллюзия достоверности описанных событий. А это признак литературного мастерства». Так что, дорогой читатель, будь внимателен, я -  предупреждал)

Второй целью стал Андрей Битов. Читали «Пушкинский дом». В моем родном городе, я думаю, эту книгу прочли человек десять, не больше. Мне приходилось продираться сквозь текст, как сквозь джунгли первопроходцу. Поначалу вообще было непонятно «про что», «зачем», «куда идём». Автор всё время отступал от фабулы, его сносило в рассуждения, он монотонно и тщательно принимался рассматривать лица, положения, позы, поступки, ситуации: «Итак, рассказав всё, мы ничего не рассказали». И всё же постепенно книга затягивала. Автор делился тем, как создается художественный текст, в котором он делится тем, как этот текст создаётся, ну разве не весело?

«Писать – вообще стыдно. Профессионал защищен хотя бы тем, что давно ходит голый и задубел и закалился в бесстыдстве. Он так много о себе уже сказал, разболтал, выдал, что уже как бы и сократил полную неожиданность информации о человеке, которая есть литература. И мы снова о нем ничего не знаем. Человек во всем имеет цель быть невидимым (защита) другим, и к этому есть лишь два способа: абсолютная замкнутость и полная открытость. Последнее – и есть писатель. О нем мы знаем все и ничего. Поэтому так пристально (с той же неподвластной жадностью, что и подглядывание в чужой листок...) начинают после его смерти устанавливать, кто же он был: письма, воспоминания, медицинские справки, – и не достигают успеха».

Третьим шел Иосиф Бродский, единственный, чьи тексты я знал. Но не очень любил. И тут опять меня ждали открытия. Частые перечисления, которые раньше напрягали, вдруг превратились в изыски стиля. Парадоксы, которые раньше казались пижонством, показались волшебством: «Э. Ларионова. Брюнетка. Дочь полковника и машинистки. Взглядом напоминала взгляд на циферблат». Он любил определять, терминировать, разъяснять понятия. Поэзия определений. С помощью симплоки кружил над предметом, завораживал, втягивал в темный вихрь своего языка и тем оставлял в этом языке навечно: «В тот вечер возле нашего огня... Он черен был, не чувствовал теней. Так черен, что не делался темней. Так черен, как полуночная мгла. Так черен, как внутри себя игла».

Поэмы состоящие из одних диалогов, цифры и буквы как символы. Эпичность быта. Не в смысле «эпичность» - крутость, а  в смысле «эпичность» - масштабность. Бесконечные аллюзии, разоблачение приёмов сочинительства, намеренное использование штампов, парадоксы («первый крик молчания»), неожиданные связи. Всё связано со всем. Не в смысле закона эколога Барри Коммонера, а в философском, глобальном и поэтическом. Любую вещь можно определить через любую другую вещь. Все мы один единый мир. Одни и те же атомы и в нас и в звёздах. Сегодня ты выдохнула то, что вдохнул я, и что через какое-то время станет мной, чтобы потом проникнуть в тебя. Скрытая любовь пронизывающая весь мир.

«Конец июля прячется в дожди, как собеседник в собственные мысли», «за сегодняшним днём стоит неподвижно завтра, как сказуемое за подлежащим», «человек размышляет о собственной жизни, как ночь о лампе». Я бы назвал его метафоры динамическими. Они не стоят на месте. То есть их толкование невозможно статичным определением, раз и навсегда завершенной сентенцией. Абсолютно динамическую фразу мне удалось придумать однажды, привожу её, как пример: «Я хуже, чем ты знаешь, но лучше, чем ты думаешь». Это как невозможная фигура, постоянно ускользающий смысл, он есть, но за ним всё время надо следить, а он уходит в бесконечность или бежит, как муравей по листку Мёбиуса.

А ещё постоянная ссылка на Античность и Средневековья. И, оказывается, они не ушли, не исчезли со временем, они живут в нас, в нашей истории, в нашей культуре, сознании. Мне, как закончившему истфак это было вдвойне интересно.

Четвёртым взялись за Евгения Рейна. Вгрызался в «Темноту зеркал» и она меня злила, раздражала. Вульгаризмы, повторы, царапающие нёбо сочетания согласных. «Вот пойду я опять, как ходил ежедневно, поглядеть, погулять за спиной Крузенштерна… Что мне в этом пейзаже у державинской двери? Здесь при Осе и Саше в петроградском размере, под унылый трехсложник некрасовской музы мы держали треножник и не знали обузы». Какой «обузы» не знали? Какой «треножник» держали, что это вообще такое?

А это, это что такое: «А дед и бабка рады - начальство шьёт наряды, приносит сыр и шпроты, ликер "Абрикотин", границы на запоре, и начеку отряды, и есть кинотеатры для звуковых картин». Не понимал, и до сих пор не понимаю. И даже Мильдон не помог. Но я не оставляю надежды. Вчитываюсь, и всё пытаюсь постичь, оценить, но не могу. Может, не дорос ещё.

Посреди Великой Садовой,
В самом сердце чужой Москвы,
Ни к чему еще не готовой,
Не поправившей головы,
Я стою.

Вот и я до сих пор думаю, чью там голову не поправили до сих пор? Мою? Москвы? Лирического героя?

Пришла очередь Александра Кушнера. И тут я благосклонен. Закружил, заворожил. «Придёшь домой, шурша плащом, Стирая дождь со щёк: Таинственна ли жизнь ещё?
Таинственна ещё». Ну как тут не сдаться? Каждое слово привлекательно, как насекомое.

Сентябрь выметает широкой метлой
Жучков, паучков с паутиной сквозной,
Истерзанных бабочек, ссохшихся ос,
На сломанных крыльях разбитых стрекоз,
Их круглые линзы, бинокли, очки,
Чешуйки, распорки, густую пыльцу,
Их усики, лапки, зацепки, крючки,
Оборки, которые были к лицу.

И после лирики бахнули Пелевиным. Да, да, по времени та самая «Чапаев и Пустота»: «Вы как раз принадлежите к тому поколению, которое было запрограммировано на жизнь в одной социально-культурной парадигме, а  оказался совершенно в другой». Буква «ять» как символ пустоты. Кайф глумления над тем, что прогнило, кайф иного взгляда, текст как сумасшедший дом: «лунатики определяют судьбу нашего мира». Вечная характеристика родины: «С Россией всегда так, любуешься и плачешь, а  присмотришься к тому, что любуешься, так и вырвать может». Описание девушки: « Это было настоящее, естественное, осознающее себя совершенство, рядом с которой похоть становилась скучна и пошла, как патриотизм городового» и «К ней так же бессмысленно было тянутся вожделеющими руками, как пытаться зачерпнуть закат кухонным ведром». И диалоги Чапаева с Петькой, напоминающие диалоги Сократа. «С возрастом я понял, что слова «прийти в себя» означают «прийти к другим».

И экзотика: «В глубине российской души зияет такая же пустота, что и в душе японской». И вдруг связь с родным Алтаем. От обряда «привязывание невидимого коня», я сразу вспомнил обряд кыйру, подвязывание ленточек в священных местах и на перевалах, до описания города Виднянска, города между гор, я сразу представил Горно-Алтайск. Похождения поручика Кайгородова, отряд красноармейца Петра Сухова, расстрелянный в горах Алтая на берегу реки Катунь. Барон Юнгерн спрашивает: «Кто это такие?», а ему отвечают «Серёжи Монголоида бойцы». И всё это напоминало мне и «Несуществующего рыцаря», Итало Кальвино и «Двуликого Януса» Генри Миллера.

Тут и связь с моим главным детским страхом – заблудиться во сне и не проснуться никогда по-настоящему: «Если от твоих кошмаров тебя разбудят таким же способом, как этого китайца, Петька, - сказал Чапаев, не открывая глаз, - ты всего-то навсего попадешь из одного сна в другой. Так ты и мотался всю вечность. Но если ты поймешь, что абсолютно все происходящее с тобой - это просто сон, тогда будет совершенно неважно, что тебе приснится. А когда после этого ты проснешься, ты проснешься уже по-настоящему. И навсегда. Если, конечно, захочешь.
- А почему все происходящее со мной - это сон?
- Да потому, Петька, - сказал Чапаев, - что ничего другого просто не бывает».

Блииин, так это же про меня написано. Это же ведь я Петька Пустота! Только я сейчас в другом сне живу, в Москве 1998 года, и мне попался роман, который описывает другой мой сон из начала века. Может, и нет никакого Пелевина, а есть тайное послание самому себе из одного сна в другой. Ох и трудно было отрешиться от личного восприятия, и начать учиться у текста. А текст учил. Например композиции. Как изымать ненужное. Например, бой у Лизовой. Событие не показано, вместо него – пустота, и эта пустота создает напряжение читательского внимания, увеличивает энергию книги, влечет.

Седьмым был Дмитрий Липскеров. «40 лет Чанчжоэ». Поначалу автор меня раздражал, не мог избавиться от ощущения, что он смеётся надо мной. Но потом - пусть смеётся, жалко что ли, главное, какие эмоции заставляет меня испытать. «Он посмотрел на небо, вдруг заголубевшее в своём просторе, и почувствовал, как хорошее настроение входит в него полновесно, расправляя недоуменную душу». Неспешность, атмосферность.  Здесь было обратное Пелевину движение, Пелевин превращал всё привычное, реальное, в пустоту, заставлял сомневаться в явном, а Липскеров создавал из пустоты иллюзию, строил буквально на песке и из облаков, но настолько реалистично, что сопереживание несуществующим людям в несуществующей стране при невероятных обстоятельствах становились острыми и злободневным.

А еще меня подкупала форма: роман из множества маленьких законченных историй. Коктейль: Булгаков, Ильф и Петров, Бабель, Гоголь и ещё много кто. И даже Гоголь, как персонаж: «Наше счастье – это воздушный шар минус гравитация всей Земли». Удар под дых, как приём повествования. «Есть некая радость лишать человека уверенности в себе. Это как удар под дых…» Ничего не понимаешь и хочется читать дальше. Мильдон: «Игровой роман говорит о богатстве литературы того языка, на котором написан».

Восьмым стал Саша Соколов и «Школа дураков». Описать невозможно. Надо читать, или не читать. Я пробовал два раза. Первый раз я увидел эту книгу ещё в Горно-Алтайске, стоила она копейки, поэтому и взял. На пятый день отдал Мише Говорову, я не смог. Меня тошнило, укачивало, или я засыпал.

«Это пятая зона, стоимость билета тридцать пять копеек, поезд идет час двадцать, северная ветка, ветка акации или, скажем, сирени, цветет белыми цветами, пахнет креозотом, пылью тамбура, куревом, маячит вдоль полосы отчуждения, вечером на цыпочках возвращается в сад и вслушивается в движение электрических поездов, вздрагивает от шорохов, потом цветы закрываются и спят, уступая настояниям заботливой птицы по имени Найтингейл; ветка спит, но поезда, симметрично расположенные на ней, воспаленно бегут в темноте цепочками, окликая по имени каждый цветок, обрекая бессоннице желчных станционных старух, безногих и ослепленных войной вагонных гармонистов, сизых путевых обходчиков в оранжевых безрукавках, умных профессоров и безумных поэтов, дачных изгоев и неудачников - удильщиков ранней и поздней рыбы, путающихся в пружинистых сплетениях прозрачной лесы, а также пожилых бакенщиков-островитян, чьи лица, качающиеся над медно-гудящими черными водами фарватера, попеременно бледны или алы, и наконец служащих лодочных пристаней, кому мерещится звон отвязанной лодочной цепи, плеск весел, шорох паруса, и они, набросив на плечи гоголевские шинели без пуговиц, выходят из сторожек и шагают по береговым фарфоровым пескам, по дюнам, по травянистым откосам; тихие слабые тени служащих ложатся на камыши, на вереск, а самодельные трубки их светятся подобно кленовым гнилушкам, приманивая удивленных ночных бабочек; но ветка спит, сомкнув лепестки цветов, и поезда, спотыкаясь на стыках, ни за что не разбудят ее и не стряхнут ни капли росы - спи спи пропахшая креозотом ветка утром проснись и цвети потом отцветай сыпь лепестками в глаза семафорам и пританцовывая в такт своему деревянному сердцу смейся на станциях продавайся проезжим и отъезжающим плачь и кричи обнажаясь в зеркальных купе как твое имя меня называют Веткой я Ветка акации я Ветка железной дороги я Вета беременная от ласковой птицы по имени Найтингейл…»

Ну, кто дочитал до конца и понял? Дальше исчезают знаки препинания, идёт поток сознания. Огромные размытые предложения, акварель смысла. Разностилье, как разнотравье, но общее впечатление цельное: луга, лета. Мне напомнило симфонии в прозе Андрея Белого. Попытка передать мышление, как оно есть. Или больное сознание. Или сымитировать его. Тот самый случай, когда дочитав до конца предложения, забываешь, что было вначале. И чертовски красиво: «Оглянувшись, ты увидел её большие глаза, цвета пожухлой травы, в них медленно оживали слёзы». Литература не расчленённая на поэзию и прозу. Паника внимания, ужас восприятия. Как речь одногруппника, боксера Володи Стамбулы. «Никто не в состояние выучить: шум дождя, аромат маттиолы, предчувствие небытия, полет шмеля, броуновское движение и многое прочее. Все это можно изучить, но выучить – никогда».

Девятым мы изучали Игоря Губермана. Я просто возненавидел гарики. Они казались мне оскорблением вкуса, да и самой поэзии. Да и поэзией я их отказывался считать. Так и сказал Мильдону. Надеюсь, он не счёл меня полным кретином.

Перо и глаз держа в союзе,
я не напрасно хлеб свой ем:
Россия - гордиев санузел
острейших нынешних проблем. (Мне это казалось оскорблением моей отчизны)

Возглавляя партии и классы,
лидеры вовек не брали в толк,
что идея, брошенная в массы, -
это девка, брошенная в полк. (Это коробило, я был против таких образов в поэзии)

Гляжу, не жалуясь, как осенью
повеял век на пряди белые,
и вижу с прежним удовольствием
фортуны ягодицы спелые. (Ох, если бы тогда я встретил Губермана, то плюнул бы ему, если не в лицо, то под ноги точно)

Я даже написал пародии – ответ Губерману:

Стихами нам проблемы не решить,
Перо и глаз держа в союзе столько лет,
В поэзию не надо бы ходить,
Когда сходить ты хочешь в туалет!

В года растленья, лжи и страха,
Бросайте к чёрту чувство меры!
Все наши шутки ниже паха,
И все стихи из этой сферы.

Что лидеры, уж речь и не о них,
Целомудрие страшней любой обузы,
Пошлость проникает в каждый стих,
Словно вирус гриппа в тело музы.

Но, постепенно, вчитываюсь, уже много позже после «Современного литературного процесса», я полюбил гарики. Такие вот повороты восприятия, роста.

По образу и духу своему
Создатель нас лепил, творя истоки,
А мы храним подобие Ему
И, может, потому так одиноки.

Последним в списке был Пригов. «Да не буду я его читать!» - заявил я сразу после первых строчек. Мне казалось, все там издевка, бессмысленность и никакая не поэзия! «Тунгус не будет вас читать, закроет он тетрадь. И лишь на свой простой манер прочтет вас милиционер». Да что там читать? Что там можно подчерпнуть? Я не был готов к такой поэзии:

Только вымоешь посуду
Глядь – уж новая лежит
Уж какая тут свобода
Тут до старости б дожить
Правда, можно и не мыть
Да вот тут приходят разные
Говорят: посуда грязная –
Где уж тут свободе быть

Или вот это –

Выходит слесарь в зимний двор
Глядит: а двор уже весенний
Вот так же как и он теперь –
Был школьник, а теперь он слесарь

А дальше больше – дальше смерть
А перед тем – преклонный возраст
А перед тем, а перед тем
А перед тем – как есть он слесарь

И никто не мог убедить меня, что это поэзия. Но я  не оставляю попыток. Может когда-то и прозрею. И буде мне откровение. И я удивлюсь и обрадуюсь, вот же есть Пригов,  как же я раньше-то не замечал такое изумительное искусство.

Помимо означенных десяти представителей современного литературного (на тот момент) процесса, мы затрагивали в своих спорах и других авторов. Как-нибудь и о них, если интересно. А сегодня и так всего много. Как бы не пригорюнился мой читатель без крепкой фабулы, залихватских сюжетных поворотов. Что ж, иногда полезно и пустоты немного напустить. На месте потоптаться, присесть на дорожку, ибо контраст – великое дело.

Сергей Решетнев ©