Модеста

Валерий Гусаров 2
Johannes Richard zur Megede
Modeste
(Der Stern von Barginnen)

Иоханнес Рихард цур Мегеде
Модеста
(Звезда Баргиннена)

Об авторе
Йоханнес Рихард цур Мегеде, часто упоминается также как Рихард цур Мегеде, писатель (род. 8 сентября 1864 в Сагане (ныне Жагань, Польша); ум. 22 марта 1906 в Бартенштайне (ныне Бартошице, Польша)).
Происходил из старого Вестфальского рода, известного с 1332 года и называвшегося тогда «тер Мегеден». Родился 8 сентября 1864 года в Сагане (Силезия), куда его отец Ханс цур Мегеде, ландрат округа Фрайштадт, удалился после отставки. Мать Фредерика была из знатной семьи фон дер Остен-Сакен, имевшей обширные владения и большое влияние в Прибалтике и в западных губерниях Российской Империи. В 1872 году родители переехали в Зондерсхаузен , где Йоханнес поступил в гимназию и оставался там, даже когда его отец в 1877 году стал бургомистром в Пайне (Ганновер). Уже в гимназии он проявил отличное стилистическое мастерство, подлинное искусство передачи образа и богатую фантазию. Выдержав экзамен на зрелость, М. поступил в качестве претендента на офицерский чин в 10-й Егерский батальон в Госларе с намерением пройти военный курс, но вскоре покинул его и перевёлся в 1885 году в Берлинский университет, где сначала изучал эстетику, затем право; некоторое время он также посещал восточный семинар. Из десяти лет своего пребывания в Берлине большую часть времени он, не завершив учёбы, предпринимал длительные путешествия, которые привели его во Францию, Швейцарию, Италию, Сицилию и Тунис. В этот период он был деятелен и как писатель, но понимание и признание своего таланта впервые нашёл только в 1895 году, когда был принят в редакцию издательства «Дойче Ферлагсанштальт» в Штутгарте, где работал до 1897 года. Эти два года стали перерывом в его странствиях; тем не менее, чтобы иметь возможность больше писать, он оставил редакторскую работу. Его пошатнувшееся здоровье в конце концов привело его на различные немецкие и международные курорты, но без заметного успеха. Поздней осенью 1905 года наступило серьёзное ухудшение здоровья. Он поехал в Италию, затем в Швейцарию, вызвал к себе в Террите свою сестру, и они отправились к родственникам в Восточную Пруссию. В Бартенштайне он остановился у своего хорошего знакомого – врача, доктора Энгелина, и в его доме он умер 22 марта 1906 года. Ему был всего 41 год. В имении Гросс Швараунен, в мавзолее родственной семьи Молдзио, Иоганнес Рихард цур Мегеде нашёл своё последнее место упокоения.
Предисловие переводчика
Роман «Модеста», или «Звезда Баргиннена», был закончен писателем в 1905 году, незадолго до его смерти. Это последнее крупное произведение писателя, написанное с ясным осознанием близкой развязки собственной судьбы. Возможно, именно поэтому роман имеет относительно счастливый конец: перед лицом смерти писателю не хотелось уступать мраку и безысходности, и это делает ему честь. В Германии «Модеста» выдержала несколько переизданий, но на русский язык никогда не переводилась. Вряд ли это случайно: с одной стороны, цур Мегеде входит в список классиков немецкой литературы; с другой – он входит в этот список как раз «с другой стороны» – с конца: в литературных обзорах немецкой классики после его имени чаще всего следует «… и другие».
Известные факты биографии Рихарда цур Мегеде не дают прямого ответа – почему местом действия многих своих книг он избрал Восточную Пруссию, причём ту её часть, которая ныне является частью России, и которая стала родиной уже не одному поколению россиян. Кёнигсберг, Раушен, Инстербург, Гумбиннен, Рагнит, Тильзит прочно освоены героями книг цур Мегеде. Здесь они живут, любят, страдают и умирают. Правдоподобной представляется такая версия: старшая сестра писателя, Мария Хартог цур Мегеде (также писательница), в 1893 году вышла замуж за помещика и офицера из Восточной Пруссии Карла Хартога. Поместье семьи Хартог – Гросс Калкенингкен – располагалось поблизости от Инстербурга, неподалёку от железной и шоссейной дорог Тильзит-Инстербург. Дорога от поместья в Инстербург проходила мимо конезавода и замка Георгенбург. Писатель, вероятно, часто гостил у сестры, бывал в замках Георгенбург и Инстербург, посещал Гумбиннен и хорошо знал жизнь и нравы местного сельского дворянства. Семейные мотивы и местная жизнь описаны им в романе «Модеста», известном также как «Звезда Баргиннена». Немало времени цур Мегеде, пытаясь поправить своё здоровье, провёл на курорте Раушен – это ясно из другого его популярного романа, «Огонь Брюстерорта». Поняв, что дни его сочтены, он срочно едет из Швейцарии – сюда же, но не доезжает каких-нибудь 100 километров до Инстербурга…
В отличие от романа «Огонь Брюстерорта», география «Модесты» целиком вымышленная, собирательная. На карте Восточной Пруссии Вы не найдёте ни замка Баргиннен, ни Эйзелина, ни Буссардсхофа. Иногда кажется, что автор нарочно запутывает следы, описывая несущест-вующие замки, указывая противоречивые расстояния до ближайших городов. И всё же ясно, что действие происходит где-то между Инстербургом и Гумбинненом, недалеко от шоссе на Тильзит… То есть примерно там, где находилось имение Хартогов – Гросс Калкенингкен.
Неслучайными выглядят и систематические обращения героев его книг к теме России. Интерес к России писатель мог впитать с молоком матери - Фредерики фон дер Остен-Сакен, чья семья имела очень тесные связи с Российской империей. Впрочем, частые упоминания о России вообще весьма характерны для восточно-прусских писателей. И эти упоминания отнюдь не враждебны – чаще всего уважительны, полны интереса, иногда носят характер байки, а иногда удивляют донельзя – с чего бы немцу вдруг называть Россию «святой Русью»? Но вполне ясно, что «образ врага» в те времена в сознании жителей Восточной Пруссии никак не был связан с Россией.
Что же за книга предлагается читателю? Конечно, великая русская литература поставила высочайшую планку в жанре романа, и здесь не стоит ждать от цур Мегеде слишком многого. Так что перед Вами – не образец «тонкой литературы», а скорее – простой кусочек истории, незамысловато обтёсанный камешек в фундаменте современного нам мира. И несомненная ценность его в том, что камешек этот русскому читателю попадается впервые, и некоторые его грани могут быть весьма любопытны современному жителю Калининградской области. Ба… да тут и до нас люди жили!!! А ещё – в книгах цур Мегеде очень отчётливо проступает его любовь к этому краю, в котором мы теперь живём на правах наследников. И если мы хотим это наследство лучше понять и освоить – давайте прочитаем то, что с удовольствием читали обычные местные жители. Извлечём ли мы из этого урок, и какой – больше зависит от нас, чем от писателя. Лично я извлёк, и хочу поделиться с Вами этой возможностью. Автор же сделал всё, что мог и что успел: желающие могут сделать лучше и больше – теперь наш черёд.
О личности писателя сведений пока собрано немного. Эта работа только начинается…

1
Шмаленинкен!
Маленький колёсный пароходик свернул в Зимнюю гавань. Взвыл гудок. Это была первая немецкая пристань по течению Мемеля . Чуть позади, где за болотистыми лугами подступал к воде сосновый лес, уже раскинулась святая Русь.
Клонился к вечеру сентябрьский день с его неярким солнцем и мягкими тенями. В такие дни равнина особенно хороша.
Судёнышко спешило, и крохотное местечко не должно было задержать его надолго. Пока седобородый капитан зевал, опираясь на фальшборт, пара пустых бочек из-под шнапса скатились на песчаный берег; огромный мешок на палубе шевелился под грубоволосыми литовскими головами.
- Эй, давайте чуть быстрее, мужчины! – однако матёрый «остпройссиш»  шкипера тут же смягчился, когда некий господин с дамами ступил на сходни, – добрый день, господин граф – добрый день, госпожа графиня – добрый день, барышня... Господа уже возвращаются?
- Да, да, да, – ответил господин чуть нервно, слегка придерживая шляпу. – Но почему вы прибыли с таким чудовищным опозданием? Мы вот уже двенадцать часов в этой дыре, – и он указал на немудрёный постоялый двор на высоком берегу, где недвижно стояли две тощие степные лошадки со спутанными гривами и живыми глазами, запряжённые в покрытую грязью повозку.
Капитан сделал лукавое лицо: «Господин граф должен понять: на русской стороне движение регулируют совершенно бестолково. К тому же осенью вверх по течению всегда слишком мало воды. При всём желании быстрее не пойдёшь... А ещё по дороге сюда у нас были на борту эти Шимке! Это плотогоны, фрау графиня, которые возвращались обратно в Россию. Пароход был битком набит. Это банда! – Хуже скотов. Видела бы госпожа графиня, как они лопают! Десять молодцов крошат сахар и грубый хлеб в миску, потом вываливают её в ведро воды из Мемеля, а затем выскребают всё это деревянными ложками. И как хлебают, и как грохочут! И к тому же провозят с собой не уплативших пассажиров ...» – и капитан весьма замысловатым образом почесал свои густые волосы.
На это граф деликатно кашлянул, графиня произнесла «О, Боже!», и только барышня непринуждённо рассмеялась.
- Все наконец на борту? – Тогда поднимайте сходни!
В этот миг показался молодой человек, быстро шагавший к ним по откосу: «Стойте, я тоже с вами!»
- Ну тогда поторопитесь!
Прибывший запрыгнул на палубу, сделал быстрое движение к своей фермерской шляпе, как будто хотел кого-то приветствовать, но в самый последний момент передумал, и изящно проследовал мимо остальных в носовую часть судёнышка.
 «Ну, кажется, паренёк-то со странностями!... Всё торчал возле этих русских лошадей, как будто никогда ничего подобного не видел... И потом чуть не опоздал!» – буркнул капитан сердито.
Из графской компании только барышня слышала этот негромкий монолог. Она потихоньку разглядывала «странного парня». Теперь он стоял у дымовой трубы и снова смотрел на тех лошадей – тонкая, жилистая фигура всадника, загорелый, с вьющимися, весёлыми усиками. «Наверное, инспектор, – подумала она. – Но красивый парень…»
Заработала машина, судёнышко дрогнуло и, наконец, плавно дало ход. Три часа опоздания всё равно невозможно наверстать.
- Модеста! Кофе – ты будешь или нет? – донеслось с кормы. Граф и графиня удобно устроились там у остеклённой переборки.
Барышня не спешила идти на зов. Она совершенно не жаждала судового кофе и ещё менее – общества деверя и сестры. За месяцы одиночества в их русском поместье они наскучили ей почти до смерти. Это не был недостаток родственных чувств – просто такова была её натура, что приличия вгоняли её в тоску… Ох уж эти приличия! – Когда она села возле них, таких тихих и рассеянных, у неё появились еретические мысли. Приличие показалось ей старым, скучным, выдохшимся – а неприличие молодым, красивым, полным буйной жизненной силы. Приличие сидело рядом с ней, было её сестрой и звалось теперь – Эрика, графиня фон Аксиль, теряющая форму стареющая блондинка в расстёгнутом корсете, с неизбежным черепаховым лорнетом. Муж, купленный за большие деньги дворянин, стройный брюнет, большой аристократ, источающее любезность узкое, в мелких морщинах лицо сорокалетнего рутинёра. Их брак, заключённый несколько лет назад, был бесстрастно счастлив. Чувств им даже хватило на одного сына – приличного, вялого, как родители… А неприличие стояло рядом с пароходной трубой, носило фермерскую шляпу и демонстрировало сильную загорелую шею над белоснежным стоячим воротником. Случаю было угодно, чтобы Модеста расположилась между ними – к приличию поближе, от неприличия подальше, что вполне соответствовало её образу мыслей в этот момент.
Она колебалась между ними – ведь она была ещё так молода!
Семейная история Модесты была не слишком запутанной. Они звались Линдтами и были довольно известной семьёй парвеню с Рейна. Отец сколотил капитал на производстве костной муки – большие деньги – и не брезговал сомнительным ростовщичеством. И то, и другое принесло ему тесные связи с землевладельцами, а также возбудило в нём определённый интерес к положению в обществе. Поскольку выскочка в глубине души был консерватором и приверженцем старых аристократических традиций, то своё профессиональное тщеславие он утешал, говоря: «В каждом деле найдётся что заработать». Поэтому он в своих коммерческиих поездках забирался всё дальше на восток, внешне для удовольствия, но на самом деле в поисках подходящего имения. И, как и все умные люди, он нашёл то, что хотел: орденский  замок немецких баронов, феодальное владение, в литовской глуши, хотя и перезаложенный, зато нынешний хозяин замка был его деловым партнёром и должником. Так человек, и без того не стеснённый в средствах, легко и непринуждённо надел галстук, купив имение с молотка по выгодной цене. Это случилось двадцать лет тому назад. Жена – из хорошей семьи – и две дочери прибыли с ним. Младшая дочь, Модеста, родилась уже в замке. Так, в силу места рождения, она стала феодалкой и любимицей отца. Местная публика вначале воротила нос, отказываясь признавать хозяина замка; по крайней мере, «голубая кровь» едва отвечала на половину его приглашений. Но так как новичок упорно демонстрировал достойные убеждения и позволял щупать свой бумажник только маленьким людям, он, наконец, был «допущен». Старшая дочь была выведена на рынок в нужное время. Зять должен быть как минимум бароном – и не нищим. В этом старик всё ещё оставался чересчур торговцем. Дворян нашлось немало – был даже один кирасирский лейтенант с Запада, с треском потерпевший фиаско, как только исповедался в своих долгах. Наконец, незадолго до «ухода поезда» старшей сделал предложение немецко-русский граф – тоже без гроша за душой, но это смягчалось девятизубцовым  достоинством и туманной перспективой наследства в Варшаве… Вторая, Фрида, тоже не нашла себе барона. Это была не её вина. Старик приобрёл дурную славу среди женихов – вследствие множества неудачных помолвок старшенькой… Младшая, звезда семьи, испытывала по этому поводу отвратительный триумф. Сестры ненавидели друг друга.
Второй сестрой и были сейчас заняты мысли Модесты. Нет, приличие всё-таки стоящая штука! Следовало достойно выйти замуж хотя бы для того, чтобы позлить сестрицу. Будет ли она его любить или нет – но он должен быть знатным, трижды знатным. И скорей бы уж, скорей! Не ждать так бездарно долго, как старшие сёстры, растрачивая молодость и чувства в безнадёжных романах. Эта идея согрела её. И поскольку тихий осенний ветерок, который веял над грязноватой палубой, путал волосы, она равнодушным движением достала зеркальце и долго разглядывала себя. Она думала не о причёске. Она думала о своём отражении – что это без всякой лести маленькая, изящная головка. Тонкие губы, светло-голубые глаза, на круглый лоб ниспадают прекрасные светло-русые вьющиеся волосы. И белая кожа, и мягкие линии лица. Нос, правда, был не идеален – слишком мал – но пикантен, с розовыми, чувственными крыльями. И несколько веснушек – ба! Дополнительный шарм – смеялась она, зная, что это их фамильная черта… А то, чего не отражало маленькое мутноватое зеркальце, прекрасно видели зоркие девятнадцатилетние глаза: стройные, полные члены, грациозная талия даже под самым плотным корсетом изгибалась так изящно. Модеста встала, сделала несколько шагов и тут же почувствовала, что приковала к себе все взгляды пассажиров, красноречиво говорящие: как же она хорошо сложена, и как прелестно она ступает узкими башмачками… Нет, такая фигура должна сделать карьеру…
И с жадным трепетом она вглядывалась в пространство, в будущее, где переписка с сестрой Фридой должна будет стать весьма оживлённой. Она даже видела очень отчётливо конверт:
Их Высокородие
Графиня фон… с неразборчивым росчерком имени.
А с другой стороны продолжение:
Барышне Фриде Линдт
Их Благородию.
Это «благородие» дало бы ей возможность позлить сестру, вывести её из равновесия. Лицо Модесты было холодно приличным в этот момент. Но неприличнее всего было то, что её глаза не упустили ни одного мужского взгляда.
Монотонный голос сестры пробудил её от честолюбивых мечтаний. «Собираешься ты наконец пить свой кофе или нет, Модеста? Уже полная чашка мух. Забери уже их отсюда!»
Модеста обернулась и колко ответила: «Кофе с мухами можешь пить сама, Эрика!» – И едва она снова увидела супругов, которых осенняя прохлада прижала друг к другу за остеклённой переборкой – она с морщинами алчности вокруг пересохшего рта, он жуёт длинную потухшую сигару, – она вспомнила, как уже на второй день этого визита в Россию подумала, несмотря на все почтение к графскому титулу: «Если это и есть брак – упаси Боже! – да нужно просто сбежать с первым симпатичным конюхом! А если родительское счастье в том, чтобы иметь жирного, анемичного ночного колпака в качестве наследника престола, такого, как этот Дагоберт Аксиль – то стоило бы увильнуть от того, чтобы он получил жизнь и закричал, – нет, нет, лучше…» – и она вывела из этого совершенно неслыханное заключение.
Затем Модеста отправилась прогуляться по палубе. Этот угасающий осенний день был слишком хорош, чтобы потратить его только на мечты… Равнина и река – она так любила их. Долгое время она стояла, опираясь о борт. И равнина тянулась мимо, такая бескрайняя и спокойная – луг и лес, одинокие дома и пасущиеся лошади. На них ложился пурпурный свет заходящего солнца. Сияли сосновые стволы, ярко горела зелень. Пусть тёплый свет обманчив – ведь уже осень, однако Модеста охотно позволила себя обмануть. Пейзаж вокруг был исполнен изысканного одиночества и меланхоличной печали. Ароматы луга и сосновой смолы смешивались с речными испарениями. Жёлтый равнинный поток сонно струился меж дремлющими кустами ивняка. Кильватерная волна набегала на серый песок, лодки приплясывали, белобрысый мальчуган бросал плоские камешки вслед пароходу и выкрикивал что-то по-литовски. Солнечный свет разливался всё шире и тяжелее, вытягивались тени. Берег поднимался волнистыми холмами. Красное солнце засверкало в окнах какой-то лесопилки. Огромные деревянные плоты плыли по течению, с какими-то дикими фигурами у неотёсанных кормил; брёвна уютно покачивались, лаяла собака. Капитан что-то крикнул одному из плотовщиков, и тот погрозил в ответ.
Судёнышко сменило курс. На длинном просторном холме в лесной зелени расположился городок с орденским замком из красного кирпича. Рагнит . Тяжёлая лодка, качаясь, доставила на борт курляндского барона с каким-то барашком. Из каюты тотчас вылез толстяк с повадками управляющего и отвесил поклон: «Добрый день, господин барон».
Барон в ответ лишь слегка коснулся своей русской шапки. Но Модеста, с её острым чувством комического, нашла этого старого высокомерного аристократа с его бараном весьма занятными. Поэтому она подошла поближе, туда, где оба, барин и управляющий, вели свой разговор. Однако разговор её разочаровал, ибо касался лишь сельскохозяйственных машин. Барон, с умным, резким и недобрым лицом, пыхтел очень короткими русскими сигаретами с огромным мундштуком. Когда он выбрасывал очередную, его управляющий уже стоял наготове со спичкой. Но барон ни разу не поблагодарил за услугу. Добрых полчаса они стояли перед местечком. Бесчисленные пузатые мешки поступали на борт. Это было скучно, даже баран был намного интереснее. Поэтому Модеста подошла к клетке и кончиком зонта сквозь деревянные прутья потыкала животное, которое лежало с тупым видом. Подле барана она нашла также и «странного парня», который между тем должен был быть внизу. Он тут же вежливо отступил перед дамой.
- Едете в Тильзит? – спросила Модеста без церемоний.
- Именно так.
- И там задержитесь?
- Нет.
- Так Вы собрались ещё дальше?
- Точно.
- Ну, нам тоже ещё предстоит несколько часов езды в экипаже.
- И мне.
Тут Модеста улыбнулась: «Возможно, Вы тоже желаете попасть в Баргиннен, как и мы?
- Да.
- В замок или в деревню?
- В замок.
Модеста поглядела на симпатичного молодого человека с интересом. Затем звонко рассмеялась: «Ну тогда я скажу Вам, кто Вы. Вы наш новый инспектор Ромайт. А я барышня из замка».
Инспектор Ромайт с неловкой вежливостью стянул шляпу: «Я так и подумал, сударыня».
Тут наконец Модесте стали ясны его предыдущая нерешительность и маневры со шляпой. Известное крестьянское упрямство, лежащее в основе его характера, и робость перед господами из замка – это сердило её и в то же время льстило. Она уже собралась сказать: «Пойдёмте же к нам, мы сидим там, за стеклянной переборкой». Но потом это показалось ей слишком вежливым, и она быстро рассудила иначе. «Инспекторы! Их надо всегда держать на расстоянии, иначе они начинают дерзить. Пап; всегда говорит, что инспекторы – это чёртова шайка… Жаль! Если посмотреть на него повнимательнее, в нём нет ничего грубого, скорее наоборот».
В конце концов она лишь коротко кивнула: «Мы, наверное, поедем из Тильзита в одной повозке, если пап; не отправил за Вами двуколку. Adieu!»
- Adieu, сударыня!
И то, как господин Ромайт – держа спину прямо – поклонился в ответ, ей тоже пришлось по душе.
Между тем, господа графы уже свели дружбу с бароном. Модеста издалека услышала их беседу. Обычные осенние разговоры: охота на куропаток, сельское хозяйство. То, что составляло основу жизни и сферу интересов всех господ. Но если граф снова и снова возвращался к теме охоты – без рвения, хотя это и была его единственная страсть, – то барон резко и оживлённо высказывался по вопросам сельского хозяйства: «Сейчас я работаю как можно больше машинами. Обратите внимание, у нас в России народу уже в обрез! Отток населения из деревни в наши приморские города на Балтике сейчас очень значителен. Мы должны вовремя и широко открыть глаза, а иначе проблема захлестнёт нас с головой. Кто гарантирует нам, что великий мировой кризис никогда не наступит? Ибо малый уже давно проявился в сельском хозяйстве – в Германии, у нас, даже в Америке». А её деверь знай себе гнул своё: «Да, да… каждый ведь крестится как умеет… Кстати, то, что Вы сказали раньше про свекольный товар в Познани, это совершенная правда – здесь это скармливают курам! Я всегда в сентябре отправляюсь на охоту к моему тестю в Германию…» – «А я нет, – сухо ответил барон, – когда наступает осенняя посевная, я должен быть здесь. Иначе может запросто случиться так, что инспектор в одиночку не справится со всеми напастями. Я тут только из-за рядной сеялки, которую присмотрел у родственников, и если она хорошо работает, я сразу заберу её с собой в Курляндию». Время от времени у барона в разгар беседы гасла сигарета. Тогда толстый управляющий со спичкой подскакивал к нему с другой стороны палубы, зарабатывая едва заметную благодарность холодных серых глаз.
Наконец графам стало зябко: «Холодный сегодня вечер! Полагаю, пора потихоньку перебираться в каюту».
- Пожалуй, – ответил барон. – Однако мы, хотя и из земли волков, всё же стали до смешного чувствительны.
Господа потянулись в салон… Когда Эрика проходила мимо Модесты, та шепнула сестре: «Ты знаешь, кто тот молодой человек? Наш новый инспектор».
- Ах вот что! Как ты это узнала?
- Я сама его спросила.
- Вот как! Производит вульгарное впечатление или нет?
- И да и нет. Немного крестьянин.
- Хоть бы он оказался дельным! Всё же хорошо, что пап; наконец выгнал этого старого Бизенталя. Такой старикашка с кучей детей!… История с ведением учёта не стоит упоминания – конечно, это был лишь предлог для пап;. Но это совершенно правильно! Иначе этот старый нахлебник так и сидел бы вечно в усадьбе. Кстати, а где он сейчас, Модеста?
- Я не знаю. Вряд ли его путь теперь усыпан розами. Но нас это не касается.
Когда сёстры вот так тихо шептались друг с другом, у обеих резко проявлялась семейная черта Линдтов: говорить крупнейшие бессердечности равнодушным шёпотком.
В салон Модесте не хотелось. Она ненавидела этот спёртый воздух и не понимала, как можно замерзать сентябрьским вечером. Её молодой свежей крови прохлада была нипочём. И она осталась наверху, но присела чуть в сторонке, потому что её ступни в слишком узких лакированных туфлях горели от долгого хождения.
Солнце село. Тяжёлым взмахом крыла накрыла всё осенняя ночь. С реки поднимался молочно-белый туман, растекаясь над шепчущим береговым ивняком, над лугом, над лесом. Тяжело журчала кильватерная струя, и коварно мерцала вода. Веяло сырой прохладой. Модеста расстегнула застёжки плаща. В ночном воздухе было столько неистребимой молодости… Пароход пошёл быстрее. Опять слева и справа появились плоты – чёрные, огромные, таинственные; человек на рулевом весле, как серый призрак. На некоторых плотах зажгли костры. Красный огонь пробивался сквозь ночь и рисовал странные картины на тихой, тёмной воде, на затаившихся ивах… А если судно вдруг беззвучно уйдёт на дно? – Всё вокруг было так глубоко, безмолвно и гнетуще. Модеста без устали всматривалась в воду. Великая поэзия ночной равнины захватила её. В груди стало легко, и она глубоко вздохнула. Что знали эти «приличные» там внизу, в каюте, о ночи, молодости и честолюбивых мечтах.
Модеста могла бы стоять так всю ночь. Она почти огорчилась, когда за лесистым холмом Рамбинаса, где древние литовцы приносили жертву своим языческим богам, сквозь туман пробился розовый отблеск света. Он становился всё ближе и ближе. Вынырнули башни – освещённое окно – и, наконец, весь железнодорожный мост, чьи стройные очертания, казалось, парят в воздухе. Тильзит. На трапе каюты она услышала слегка шаркающие шаги своего деверя. Показалась сестра, закутанная в шаль, бесформенная, озябшая масса… Модесту передёрнуло от отвращения. Нет, такая приличность убивает! Лучше быть молодым, взять от жизни всё и затем уж, пожалуй, рассыпаться.
У загона с бараном замаячила фигура. Инспектор Ромайт. Он тоже всё это время молча провёл на палубе, и Модеста совсем забыла о нем.
На пристани уже ждал Линдтовский экипаж – старая четырёхместная колымага с жёсткими рессорами. Перед тем как усесться, сестры ещё пошептались друг с другом.
- Он сядет с нами в повозку, Эрика?
- Ах, какой вздор, Модеста! На козлы, конечно. Не следует слишком заботиться о таких людях.
Они протряслись через затуманенный город. На выезде драгунский офицер приветствовал их. Затем экипаж покатил по белому, бесконечному шоссе вглубь страны. Граф на заднем сиденье одиноко предавался ужасному настроению. «Неужели ваш отец не мог отправить за нами хотя бы закрытое ландо? Можно насмерть замёрзнуть в открытой карете!» И он угрюмо закутался в свой толстый офицерский плащ. «Что такое?» – равнодушно спросила графиня, обернувшись. Для неё было совершенно естественным ехать днём в элегантном ландо, а ночью в разбитой колымаге, даже если в ней было холодно. Ведь она была лучшей дочерью своего отца. Однако Модеста презрительно откинула назад лацканы своего спортивного пальто. Мёрзнущие мужчины! Это никогда не было в её вкусе. Инспектор вверху, на козлах, не замерзал; он сидел так спокойно и прямо в своей грубой шерстяной куртке, и белый воротничок светился над стройной, сильной спиной. Они оба не мёрзли… Мерная рысь лошадей, покачивание на рессорах постепенно утомили седоков. Графиня зевнула, граф стал клевать носом. Модеста тоже стала подрёмывать. Словно во сне скользил мимо неё пейзаж – жёлтые стерни, чёрная пашня, картофельные поля с пожухлой, пахнущей сеном ботвой. Сверху нависала покосившаяся луна. Иногда резко очерчивался контур спящего дома, сонно вздрагивало одинокое дерево. Или пасущаяся корова вдруг вырастала над глубоким серым горизонтом огромным и бесформенным фантомом. Прошла навстречу почтовая карета с двумя вяло плетущимися сивками и сонным почтальоном. Модеста давно уже заметила приближающуюся яркую точку и сонно размышляла, звезда ли это или блуждающий огонёк. Теперь, когда она это узнала, она спокойно закрыла глаза. Но когда они проезжали через вымершую деревню – колеса повозки гулко грохотали между домами, и глухо доносился отчаянный лай дворовых собак, – она потёрла заспанное лицо и попыталась опознать местность. Тут она полностью проснулась – ненадолго, и её взгляду представилась невзрачная картина. Граф осел ещё глубже и замерзал во сне, но стройная, сильная спина перед ней на козлах оставалась такой же прямой и неподвижной… Так они ехали всё дальше и дальше, проехали с полдюжины деревень, и просыпаясь, Модеста снова видела всё ту же картину: всегда бесформенно осел один, всегда прямо держится другой. Она была слишком сонной, чтобы как-то определённо задуматься об этом, но почувствовала одновременно лёгкое сожаление и мимолётную симпатию… Почему один должен быть графом, а другой инспектором? – Обратное было бы гораздо логичнее… Потом она ещё глубже провалилась в сон.
В глубину сна просочилось размытое видение – потому что лошади вдруг забеспокоились и зафыркали. Конечно же, какой-то лихач догонял их сзади. В подтверждение раздался резкий щелчок кнута. Линдтовский кучер дёрнул поводья и принял вправо, чтобы пропустить нетерпеливого. Модеста с любопытством обернулась. Эта коляска была ей хорошо известна. Высокий зелёный охотничий экипаж, запряжённый двумя вороными тракененами . Хозяин правил сам. Кучер на заднем сиденье – угольно-чёрная ливрея с высокой фуражкой. Руки скрещены на груди. Они пронеслись мимо – это было всего лишь миг – нелюдимый хозяин, неподвижный кучер. Модеста хотела возмутиться этой более чем бестактностью. Да, это был он – мимо всех знакомых, ни на кого не глядя, высоко задрав кнут в своей неподражаемой манере! Но даже эта бесцеремонность её втайне впечатлила.
 «Их графства» тоже наполовину проснулись. «Кто это был, Эрика? – Наверное, какой-то незнакомец? Иначе бы он не промчался мимо так невежливо. Ты что-нибудь разглядела, Модеста?».
Модеста промолчала, притворившись спящей. На самом деле она окончательно проснулась и смотрела заблестевшими глазами вдаль. То, что она во время сегодняшней поездки нафантазировала себе о будущем, сгустилось теперь в совершенно разумное решение. К чему витать в облаках? Она осознала в невежливом господине свои перспективы. Тут присутствовали и приличия, и в то же время молодость – и того и другого достаточно, чтобы сделать её счастливой. Изысканная ливрея кучера и породистые лошади, насколько она разбиралась в этом деле… Почему же она никогда всерьёз не задумывалась об этом мужчине! Хотя всё, что она знала о нём – это только длинные ногти и капризное высокомерие. Но кто о нём знал больше? – Никто. Для всех в округе он был чужаком. Теперь Модесте хотелось поближе познакомиться с ним. И она прошептала чуть слышно его имя:
«Ксавье Каэтан Фалькнер фон Од, свободный знаменщик  в Эйзелине». Раньше этот замысловатый титул был для неё пугающе чуждым и высокородным – это же относилось и к его владельцу. Теперь же он прозвучал вдруг так знакомо, как будто уже принадлежал ей самой. И как только тяжёлый массив Орденского замка вынырнул из безбрежной равнины, она приветственно подмигнула ему. Хотя всё это время она не скучала ни по отцу, ни по матери, ни по сестре – но сегодня она действительно любила свой дом, потому что он должен был принести ей достойное счастье. Коляска въехала во двор. Гулко и феодально отразился цокот копыт от старых стен… Теперь Модеста знала, чего хотела. Инспектор был напрочь забыт. Она лишь раз ещё взглянула на него, когда он проворно спрыгнул с козел, чтобы помочь дамам выйти из коляски. Граф совсем одеревенел и всё ещё мёрз. Интересны ли ей эти двое мужчин?… Вовсе нет!
Она размышляла теперь над тем, посетит ли он в назначенный вторник охоту на куропаток – ведь он совсем не охотник. Или, по крайней мере, пускай приедет на ужин, куда он точно был приглашён… Уже раздеваясь перед сном, она пробормотала себе: «Модеста, баронесса фон Од!»
Она сделала это очень осторожно. Потому что сестра Фрида из своей постели подозрительно наблюдала за младшей, у которой после такого утомительного ночного путешествия были чересчур свежие щёки и сияющие глаза.
2
Охотничье общество стало собираться сразу после обеда – вначале только охотники со своими легавыми собаками, огромными ружейными кофрами и маленькими чемоданами для вечерних костюмов. Модеста охотно уступила встречу гостей сёстрам. Ведь господин фон Фалькнер обещал быть только вечером… Впрочем, в этом тоже никогда нельзя быть уверенным. Верховой курьер с отменой в последнюю минуту был его излюбленным методом. Модеста, хотя и испытывала невыносимую мигрень и – к великой радости своей сестры Фриды – не собиралась к праздничному застолью, тем не менее около четырёх часов выползла из своей комнаты в башне вниз, на открытый воздух.
Вторая половина дня была ясной, прохладной, воздух так прозрачен, что вдалеке можно отчётливо различить шпиль кирхи окружного города. В парке опали первые яркие листья, чуть шелестя на свежеубранной гравийной дорожке. Время от времени звучали выстрелы, но очень далеко – немногочисленные охотники, вероятно, преследовали птицу где-то на дальней границе поместья. Модеста, всё ещё в утреннем костюме, избегала широкой липовой аллеи, где на зелёной скамейке отсвечивали летние блузки её сестёр. Она вышла в поле. То, что она напридумывала себе о сердечных делах во время ночной поездки, сегодня казалось ей детским и слишком поспешным. Её расчёт увидеть избранника выглядел сомнительным. Тем не менее, она ожидала его приезда с нервным напряжением.
Замок Баргиннен высился безмолвно и средневеково в резком осеннем свете. Тяжёлая, старая кирпичная постройка с двумя отдельными флигелями, левый увенчан угловатым бергфридом . Высокие потолки, но уродливо низкие окна. Подъезд – глубокая каменная арка, из которой каменная лестница вела наверх к жилью. Кругом парк, небольшой, но сосны в нём были очень стары и возвышались над бергфридом. Здесь же лужайка со скромными клумбами, извилистые тропинки – тенистая аллея могучих лип вела от ближайшего шоссе до самого замка. Хозяйственные строения лежали чуть в стороне, скрытые за рощицей стройных белых берёз. Вот старое неуклюжее здание, облицованное полевым камнем, с небольшими оконцами и крышей из дранки. За ним тянулись ужасающей длины и мощи амбары из разномастного дерева. Ещё дальше начинались дворовые постройки – глиняные бараки, неопрятные, грязные, в литовской манере. Там кудахтали куры и хрюкали замызганные свиньи. Модеста повернула обратно, так как оттуда уж очень густо и навязчиво тянуло запахами навоза и скота.
У берёзовой рощицы располагалась и квартира инспектора – небольшой побеленный домик. Низко лежащее окно жилой комнаты было распахнуто настежь. Модеста храбро заглянула в него. Господина Ромайта, вероятно, не было дома. Ну а если бы и был – у неё было наивное барское убеждение, что инспекторы всё-таки люди другого сорта, и это её ничуть бы не смутило. На громоздком письменном столе она разглядела открытую книгу «Ветеринария в сельской местности». Рядом с ней лежала наполовину размотанная рулетка – в лошадином краю совершенно обязательный реквизит. На заднем плане каменной твёрдости клеёнчатый диван и еловый стул – на нём наполовину пустой стакан пахты… Под этими низкими балками потолка, в атмосфере известковой пыли и сапожной мази эти люди ютились долгие годы. Дворецкий с грохочущей связкой ключей в качестве первого утреннего гостя – затем работники, выпрашивающие аванс, или болтливые дворовые бабы – хорошо, если иногда симпатичные девушки на барщине, которые смеются, когда их щиплют за щёки. А ещё ароматы конюшни, пота и немытых тел! Да может ли этих людей в такой среде посещать любовь – настоящее, вечное безумство, о котором может судить лишь поэт?…
Модеста при этой мысли улыбнулась. Любовь? – Сама она понятия не имела об этом чувстве. И, конечно же, в свои девятнадцать уже должна была переболеть этим. «Любовь, любовь»... И она подумала о воробьях, что влюблённо чирикали в водосточных желобах, о воркующих голубях в лесу, о двусмысленных шутках на кухне, которые временами слышала. Это всё она прекрасно понимала. Это было влечение, инстинкт. – Но большое чувство? – К кому оно приходит? – Приходит ли оно к каждому?… И при этом ей казалось совершенно ясным, что такие натуры, как она, действительно доверяют лишь чувствам и, вероятно, хорошо сделают, если в разумных пределах допустят их просочиться в брачное соглашение. Тем не менее, что-то восставало в ней против такого соглашения – даже если соглашение звалось Ксавье Каэтан Фалькнер фон Од и было ещё достаточно молодо, чтобы любить… Модеста погрузилась в раздумья. Сможет ли она вообще полюбить что-то в этом мире бескорыстно и сильно – или же к таким, как она, это приходит только с рождением ребёнка?…
Она зашла далеко в поля, размышляя обо всём этом, и неожиданно увидела охотников. Господа, вероятно, тоже её заметили. Но они были ещё слишком далеко для приветствий. Она смотрела, как они шагали по стерне за довольными собаками. Охота не слишком интересовала её. Тем не менее она продолжала стоять… Но ничего не случилось. И когда она разглядывала голубыми глазами безбрежную равнину – ничего, кроме жёлтой стерни, ярких пятен лугов и увядающей свекольной ботвы, а за ними тёмная линия казённого леса, – то она знала, что всё же слегка влюблена. Влюблена в это безбрежное пространство, где глаз уставал скользить по выцветшим просторам осеннего разнотравья и тревожно вцеплялся в каждое дерево, в каждый жалкий куст. Тот лоскут елового леса, что с востока коварно подкрадывался почти к усадьбе, она приветствовала, как оазис… И она любила равнину именно такой – огромной, застывшей, суровой – как сейчас. Она любила её больше, чем лес и замок, потому что равнина была её настоящей родиной и юностью, потому что с каждым одиноким домом, с каждым деревом, с каждым кустом её связывали какие-нибудь воспоминания, и по ней она тосковала на чужбине, словно по чему-то живому. Это чувство Модеста испытывала не всегда. Удовольствия и развлечения быстро затмевали его, а зимой она даже ненавидела это мёртвое, огромное заснеженное пространство, над которым пролетали вороны, шумно хлопая крыльями. Но сегодня оно было сильнее, чем когда-либо, потому что в России она так долго и бессмысленно была лишена своих воспоминаний.
Охотники приближались. Её острый глаз уже различал отдельные фигуры. Господа немного устали и шагали медленно, с взведёнными ружьями в руках. Деверя-графа впереди она уже отчётливо видела. Он шагал на аристократически тощих ногах, и шагал недовольно. Да, он был аристократ, но очень уж выдохшийся… Временами собаки делали стойку – и господа замирали неподвижно. Затем стая куропаток взмывала в жужжащем полёте, быстро гремели выстрелы, и тяжело трепыхающиеся птицы падали вниз…
«Искать!… Апорт!…» Мужчины так вошли в раж, что даже не заметили Модесту. Только тот, что шёл позади всех и, видимо, редко подходил на выстрел, приподнял шляпу. Это был господин Ромайт. Он выглядел наименее уставшим из всех, и Модеста нашла его упругий шаг излишне эластичным для инспектора. Вот если бы он представлял собой человека иного сорта, то о нём можно было бы сказать – мужчина.
На обратном пути она повстречала в липовой аллее своих сестёр – графиня заметно скисла, а Фрида прямо оскорбилась при виде выздоровевшей Модесты. Фрида была тоже бледной блондинкой, типичной Линдт, но десять лет разницы остро и неприглядно бросались в глаза рядом с молодостью Модесты. Сестры обе знали это.
- Да, быстро же ты поправилась, Модеста… Конечно, если предстоят развлечения…
- Да, наверное, Фрида! В моем возрасте такие вещи проходят немного быстрее.
- Глупая девчонка!
- Что с тобой, Фрида? Ты случайно не спятила?
- Ах, сама прекрасно знаешь…
Модеста действительно всё прекрасно знала. Малейшее упоминание о возрасте попадало в цель отравленной стрелой. Старшая сестра при этом всегда содрогалась – и в этом заключалась целая история, долгая и печальная, от обманутых надежд до болезненного честолюбия. С тех пор как рядом с увяданием подросла цветущая молодость, вспыхнула и тайная зависть. Младшая давно и с усмешкой это поняла. И с некоторой жестокостью своего поколения и своего возраста, она пускала эту стрелу часто и без особой нужды. Временами это её огорчало, она пыталась что-то исправить, но именно в этот момент другая гордость вставала на дыбы, шипя, как змея. Модеста пожала плечами. Если Фрида действительно хотела войны – тем лучше… Линдты не из мягкого дерева! Вот почему у них всегда были наготове вызывающие улыбки. Даже сегодня. Это были злые улыбки.
И дамы молча двинулись по липовому коридору к шоссе. Там, где между жёлтой стернёй и увядшей картофельной ботвой, будто тёмная рука, протянулась узкая полоска дубового леса, вдали лежала усадьба. Краснела черепичная крыша, из осенней зелени торчал белый фасад господского дома. Редко бывало так ясно и прозрачно, как сегодня.
Графиня Эрика вытащила лорнет и пролепетала: «Это что там, уже Эйзелин?»
Сестры кивнули.
- Кто там теперь?
Они дружно остановились и внимательно посмотрели на неё.
- Фалькнер… Ты же знаешь… – в конце концов ответила Фрида.
Но графский титул, казалось, вызвал серьёзные разрушения в мозге старшей сестры. Она улыбнулась и покачала плохо причёсанной головой… «Фалькнер – господин Фалькнер – лучше не спрашивайте!»
- Но Эрика – это же Фалькнер фон Од, барон в Эйзелине!
- Ах да, ах да! – графская память быстро прояснилась. – Да, конечно!… Вы мне что-то о нём писали… Какой он на самом деле? Расскажите о нём поподробнее.
Фрида поведала, что знала: сначала гвардейский кавалерист в Потсдаме – затем путешествовал по свету – теперь хозяин майората в Эйзелине. Тридцать шесть лет, не женат. Особые отметки: высокомерен и непопулярен. Это звучало, как приметы в заграничном паспорте.
Графиня, как ни странно, немного смягчилась: «Но Эйзелин – огромное поместье, и старый барон должен был оставить большое состояние… Я даже не догадывалась, что он имел ещё каких-то родственников».
- И дядя с племянником, видимо, горячо любили друг друга! – заметила Фрида язвительно.
- Это несущественно, – продолжила графиня, – но, дети мои, это же партия, это превосходная партия! – лепетала она в полном восхищении.
Фрида прищурила светлые глаза. «Здесь о нем другого мнения. Он тут лишний!»
Модеста, которая, казалось, без всякого интереса рисовала каблучком аллегорические фигуры в дорожной пыли, резко обернулась. «Скажи лучше: мы для него лишние», – поправила она колко.
Наступила тишина.
Сестра-графиня снова вытащила лорнет, долго всматривалась и тихонько вздохнула. Потом они повернули обратно и равнодушно болтали. В воротах замка графиня чуть помедлила, тонко улыбнулась и нежно взяла Фриду за талию: «Пойдём-ка обратно в сад! Хочу кое-что тебе рассказать».
Модеста посмотрела им вслед. Она обо всём догадалась и вполголоса пробормотала: «Если вы думаете, что я так глупа…» – конечно же, задуман проект брака, и она едва удержалась, чтобы не крикнуть сёстрам: «Иаков будет премного благодарен за Лию!»  – То, что она в семье Рахиль, не вызывало у неё сомнений.
Модеста поднялась в комнату на башне, чтобы переодеться. Тут было жилище младших сестёр. Большой, душный зал с маленькими окнами. Запахи миндальной стружки и пачули, и над всем витает лёгкая нота затхлости. Туалет Модесты никогда не длился долго: лаковые туфли, атласный корсет, несколько лёгких штрихов щипцами для волос – и вот костюм готов. И то, что она видела в высоком напольном зеркале, как всегда радовало глаз. Благодаря свежей молодости, стройным формам… Сегодня она не спешила. Долго сидела перед зеркалом. В целом она осталась довольна, самовлюблённо любуясь своей прелестью. Появлялись и другие мысли… Действительно, почему они вместе ютятся здесь наверху – они, не имеющие ничего общего? Конечно, жадность, чтобы не отапливать зимой лишние комнаты. Какая глупость! – Ради воза дров наполнять жизнь тоской, завистью, злорадством. Запрячь двух лошадей, которые не могут быть рядом – молодого, красивого скакуна вместе со старой, нервной клячей. Модеста часто задумывалась – что было истинной причиной их ненависти? Но долгие раздумья были не в её характере. И сама эта ненависть была уже такой застарелой… Лишь одно она чувствовала сегодня сильнее обычного: бежать! Прочь! Из этой затхлой тесноты ей хотелось на вольный простор. Окна были открыты, устало играли солнечные зайчики, кивали кронами сосны, дыхание осени струилось в зал суровой прохладой и запахом тления. Как и вчера на реке, ей хотелось погрузиться в это осеннее настроение, но её молодость восставала против. Нет, она не растворится в этой бесконечной, тоскливой замковой осени. Она встала. Фрида ещё не возвращалась… Ещё бы, ведь Эрика делится рецептом безошибочной ловли мужчины!... Но существует ли хоть один?... Модеста улыбнулась. Она как раз проходила мимо зеркала. И полуодетая, как была, она легко взмахнула белыми, тонкими руками, с любовью погладила полную шею, плечи… Бедная Фрида! – Если я захочу, если я действительно захочу, где ты останешься!…
А сестру с её увядшей молодостью ей было совсем не жаль. В комнату проник порыв ветра. Светлые волосы взметнулись и рассыпали прохладу по плечам. И тут вдруг она впала в уныние… Какой на самом деле в этом смысл – добиваться кого-то всем очарованием юности, вместо того чтобы быть желанной? – И почему именно сейчас, и почему этот надменный Фалькнер фон Од, которого никто не хочет знать? Действительно, что её соблазнило в нём?… Такая глупость! Было совершенно ясно, что она не испытывала ни тени привязанности к этому незнакомцу – только детское тщеславие, пустая гордость… И ещё – она желала его, она безусловно его желала! При этом мурашки поползли по её телу, предчувствие, что с этим постыдным вожделением потянулась и нить её судьбы – невидимая и прочная. Это было очень странное чувство.
В комнате под ними становилось шумно. Охотники потянулись туда на ужин. Модеста с любопытством высунулась из окна, чтобы послушать. Разговор вполголоса: скользкая тема, ржание над шуткой. Она знала, о чём всегда болтают эти господа в охотничьих костюмах. Один как раз выглянул наружу и посмотрел на неё – ужасная седая борода, идиотская плешь. Модеста быстро нырнула назад. Он наверняка видел её голые руки. Это произвело на неё неприятное впечатление. Фриды всё ещё не было. Модеста быстро оделась – чёрное, глухое муаровое платье.
Был ли это неосознанный стыд и целомудрие? Или это юность восстала против уродливой выставки её прелестей, этой недостойной ярмарки, в которой, тем не менее, она собиралась участвовать?
Модеста спустилась вниз. На лестнице она встретила Фриду. Та замерла в изумлении и едва выдавила: «Полностью чёрное? Скорбишь по утраченному любовнику?»
Младшая презрительно пожала плечами: «Оно лучше подошло бы тебе, для скорби по никогда не существовавшему».
И обе рассмеялись звонко и язвительно. Так они общались всегда.
________________________________________
По бесконечному кафельному коридору с известковой пылью и роскошными витринными шкафами девушка деловито добежала до места. Двери в столовую были распахнуты. Длинный, белый, простой стол, жёсткие стулья, печальные осенние цветы в широких вазах. Господин Линдт звенел винными бутылками, а его супруга, нацепив на нос пенсне, проверяла таблички с именами гостей и поправляла то один, то другой стул. Модеста с любопытством заглянула в комнату. Она любила участвовать в праздниках, любила блеск, веселье, радость… но сразу же разочарованно отвернулась. Праздник в Баргиннене! – от него всегда слегка тянуло прохладой и коммерцией. Но это так типично для Линдтов, особенно для старших. Он: стройный, подтянутый мужчина за шестьдесят, чисто выбритый, без морщин, с маленькими пронзительными глазками; на сюртуке орденская лента. Она: маленькая, изящная, полностью седая, с грациозными движениями, с тихой улыбкой. Оба они жили очень счастливо – два скромных, почтенных человека, правильных, скупых, без сердца. Модеста подошла к ним, тоже сдержанная, тоже с улыбкой. Отец оторвал взгляд от винной этикетки и кивнул. Мать сказала негромко: «Лейтенант фон Хэвель будет с тобой. Это тебя устраивает, Модеста?» – Она быстро ответила: «Конечно, мам;» – и покосилась на место Фриды, которое было устроено рядом с господином Фалькнером. Значит, родители тоже участвуют в заговоре.
Тогда она пошла дальше. Старшие смотрели ей вслед, когда стройная, красивая фигура непринуждённо двинулась по сумеречному холлу в сторону гостиных. Это была большая анфилада низких комнат, с довольно скупой обстановкой и немного затхлым ароматом старого замка. В некотором смысле хорошие бюргерские комнаты, перенесённые в господский дом. Счастливый случай: здесь скупость уберегла Линдтов от чванства. Модеста не любила эти комнаты, такие неинтересные и некомфортные, с их тяжёлой и феодальной атмосферой. В последней она задержалась. Это была угловая комната, светлая, небольшая; отсюда сквозь липовую аллею парка был виден простор восточной равнины. Когда-то здесь был будуар Эрики, с красными плюшевыми креслами, обожжённым комодом и шатким письменным столом красного дерева; среди настенных фотографий и книжных полок с безвредными классиками случайно затесался графский альманах. Это была фамильная библия Линдтов. Модеста улыбнулась и взяла толстую, слегка потрёпанную книгу. На этот раз она открыла его не ради Аксилей. Графская ветвь семьи Фалькнер фон Од интересовала её больше. Пресёкшийся род со странными именами, дочери монахини в Мюнстерланде, молодой владелец майората – единственный мужчина в семье, но неженат. Ниже примечание: о старой ветви рода смотрите баронский альманах 1893 года… Конечно же, справочника по баронам Линдты не держали. Модеста саркастически поморщилась. Тепло побежало ей по спине. Ни малейшего стыда. С липовой аллеи отчётливо донёсся стук колёс господского экипажа. Он! – И её вдруг наполнила хмельная радость… Если она сейчас понравится ему… и если… если… Модеста Фалькнер фон Од, баронесса цу Эйзелин!
И тут вдруг ей захотелось очутиться рядом с Эрикой и Фридой и пояснить им, что баронская ветвь Фалькнер фон Од старше и знатнее, чем любая графская… Колёса стучали всё ближе.

3
У неё было предчувствие: это должен быть «он». Она встала. Наёмная коляска с тощими клячами… Белый околыш 25-го драгунского сиял на заднем сиденье. Смех, да и только! Толстый майор – комендант округа, который прибыл в основном ради угощения, и который однажды в приподнятом настроении заявил Модесте: она никогда не сможет понять, что он остался холост, потому что всегда претендовал на родство с одной из знатнейших фамилий. На самом деле у этого храбреца была только одна возлюбленная – униформа его полка, и он был ей верен.
Модеста быстро вернулась обратно в кресло. Когда мечты так разбиваются о действительность! Прибыл ещё один экипаж. Но она нарочно не посмотрела туда, хотя достаточно было чуть повернуть прелестную белокурую головку. Она предпочла бездумно сидеть, а тем временем передние гостиные уже заполнились. Разговоры, смех, звенящие шпоры. Они охотно осталась бы такой весь вечер – вялой, безмолвной, забытой. Быть может, это влияние осени, смутное, тяжёлое облако, окутавшее её усталой поэзией сумерек.
Снаружи взошла луна, её призрачный свет стал закрадываться в комнату. Она на мгновение прикрыла глаза руками. От этого стало ещё грустнее, и она убрала руки. Мягкое мерцание луны высветило портрет – старую поблёкшую фотографию, давным-давно забытую в углу. Портрет засветился так мертвенно и ярко, что Модеста не могла его не заметить. Она прекрасно знала о том случае и относилась к нему с презрением. Но за этим была своя история, и об этой истории не мешало поразмыслить… Хорошенькая, пропорциональная женская головка, мягкие алые губы будто открыты для поцелуя, глаза большие и глубокие. Портрет, который просит оригинала. Но Линдты никогда его не просили… Это была сестра их отца, молодая жена мужчины, который увёз её под покровом темноты из дома; без угрызений совести, без стыда последовала она за любимым, родила ему детей; опустилась и затем умерла, неизвестно даже – в постели или на соломе. Для Линдтов эта женщина была пятном на фамильной чести!… Но чем пристальнее Модеста вглядывалась, невольно наморщив лоб и сощурив глаза, тем глубже страстный взор отверженной проникал в неё и окатывал ледяным презрением. И Модеста чувствовала, как эти глаза медленно получали власть над ней, покоряли, побеждали… Излучали ли они грех или напротив – великое чувство, любовь, которая не знает никакой морали, потому что она сама есть мораль? Или эти глаза хотели только предупредить её о неделимости судьбы, которую смогут вынести лишь цельные натуры? Портрет побледнел. Луна поднялась выше.
Модеста встала, гордо улыбнулась: «Судьба? Что такое судьба? Можно почитать об этом в книгах – и всё это будут сплошные глупости». Глупость, однако, не была свойственна звезде Баргиннена…
Очень медленно она направилась в салон. Её встретил искусственный свет – её свет.
Общество уже собралось. Одни мужчины, если не считать дам Линдт. Модеста вступила в круг, как всегда смело, уверенно, элегантно – и была радостно принята, как юная королева этого древнего замка. С непринуждённым дружелюбием она протянула каждому руку. Пожилому господину, который пожелал эту руку поцеловать, она сделала книксен и улыбнулась.
- Скоро ли подадут на стол? – спросила она вскоре.
- Как и объявлялось, дитя моё! – степенно заметил старый Линдт. Она осмотрелась вокруг: «А, мы ждём кого-то ещё!»
- Разумеется, дорогое дитя!
- Ну, Фалькнера фон Ода мы можем долго дожидаться, дорогой пап;!
- И подождём-таки, моя дорогая!
- Я бы предпочла не ждать, – равнодушно пожала она плечами. Потом села на табурет и стала теребить бахрому скатерти.
Её партнёр по столу, лейтенант Хэвель, присоединился к ней. «Сегодня я буду иметь честь служить Вашей милости».
- Я хочу, чтобы Вы немедля послужили! – Этого молодого красивого господина она знала лишь как большого мальчика, и он её ничуть не интересовал, поскольку фальшивый глазной зуб был частью его офицерской экипировки. А как только он с любезным комплиментом наклонился к ней ниже, она настойчиво продолжила: – Я испытываю голод, настоящий голод, господин фон Хэвель! Я не могу позволить себе погибнуть раньше этих конфет.
Господин фон Хэвель на это распрямился: «Пожалуйста, покорнейше прошу извинить, сударыня».
А Модеста спокойно теребила дальше свою бахрому.
Графиня Аксиль тем временем на диване играла с лорнетом, мамаша Линдт натянуто улыбалась, а старый торговец костной мукой нетерпеливо расхаживал с часами туда-сюда. Фрида косилась на дверь. Меж тем остальные господа образовали полукруг – завязалась живая дискуссия, к которой граф Аксиль присоединился с вежливым безразличием.
Здесь было около полудюжины мужчин: окружной комендант, потом господин фон Роден, старый, качаемый ветром дворянин с глупым добродушным птичьим лицом, известный под прозвищем «семизубый  Баба Нуда». Ходило множество историй о его глупости, вроде обмена телеграммами с окружным хирургом: «Работник сломал ногу. Что делать?» – Доктор телеграфирует в ответ: «В каком месте сломана нога?» – на что Баба Нуда отвечает: «Непосредственно за овчарней» – с тех пор Модеста не могла представить себе овчарню без господина Родена.
Затем один благородный помещик из Мекленбурга, очень степенный, очень любезный, в прошлом успешный утешитель графини Аксиль… Потом три «цепкие обезьяны» – так их окрестил господин фон Фалькнер. Чёрный Барбаросса: из новейших дворян, красивый мужчина. «Полевая мышь», маленький и шустрый, с вздыбленными усами и глазами грызуна. «Коза», прозванный так потому, что смех его больше походил на блеянье. Все трое – превосходные хозяева, богатые, амбициозные, лезущие вверх по социальной лестнице как обезьяны по шесту, твёрдо решившие добиться самых высших почестей. У Линдтов они в данный момент пользовались большим почётом. Старый честолюбец с Рейна сам был слишком парвеню, поэтому крутился, как и они, послушным флюгером для каждого ветра сверху.
Был ещё один знакомый скотовод, согбенный великан, добродушный, с плохими манерами; однако даже сквозь густой туман винных паров эти подслеповатые глаза пьяницы замечали малейший изъян у телёнка или быка. А также его друг, некий господин Эллер, маленький седовласый помещик с хитрыми глазами и едкими шутками, допущенный в это общество лишь потому, что оно к этим шуткам мало прислушивалось. Модеста знала его с детства и очень любила.
Толстый референдарий  и обывательского вида окружной адъютант были для Модесты в высшей степени безразличные перелётные птицы.
- Но, господин фон Роден, – вещал толстый референдарий, – почему это во всём мире офицеры запаса у лейб-кирасир считаются менее благородными, чем у королевских гусар? Может, потому, что там состоит Бюлов? Так этих Бюловых как песка на море!
Старый аристократ ухмыльнулся. «Список офицерам!»
Граф Аксиль учтиво поправил на нём чуть съехавшую ленту: «К Вашим услугам!»
Семизубый Баба Нуда суетливо поправил пенсне. «Гляньте-ка сюда, господин рефендариус: фон – фон – граф… само собой…» Тут он отложил своё пенсне, покачав головой: «Глаза совсем ослабли».
Толстый референдарий завладел томом и тут же триумфально воскликнул: «Да тут написано – Азельмайер, просто Азельмайер!»
- Да, верно, Азельмайер, просто Азельмайер! – подхватил господин фон Роден. – Но это же совершенно несущественно, не так ли, господа?
Три цепкие обезьяны молча кивнули, но толстый референдарий революционно заявил: «Как бы не так!»
Тут старый Эллер дружески похлопал его по плечу и сказал с сочным литовским акцентом: «Да, дорогой друг, тут Вы совершенно верно поняли нашего господина барона. Ему это совершенно не безразлично, – напротив! Он потом на небесах у каждого архангела спросит его родословную… Да будет так! – и, обратившись к скрюченному гиганту, продолжил: – не правда ли, Вагнер, ты ведь тоже на каждую свою скотину имеешь родословную!»
Господа рассмеялись, заулыбались, умолкли и разбрелись. Лишь господин фон Роден озирался вокруг, глупо ухмыляясь.
Модеста засмеялась громче всех, но почти сразу умолкла. Она очень любила эти простые литовские манеры. Но когда она вдруг взглянула на всё это общество трезвым, острым взглядом, в котором отсутствовало всякое добродушие, то содрогнулась в душе. Она могла не смеяться над этой знатью – она и не смеялась! – но в то же время её разум задавался вопросом: настоящая ли это аристократия или лишь её призрак? Нет, это воистину было не то рыцарство, которое построило этот замок, которое истекло кровью под Танненбергом ! То была его карикатура, издевательство над его историей – все эти Бабы Нуды… Если бы вдруг последний комтур  замка Баргиннен сейчас вошёл сюда, он бы непременно посмеялся вслух над этими эпигонами, чья кровь изрядно разжижена вежливым равнодушием Аксилей и дряхлым чванством Роденов! Стало ли всё тенью, как сама эта традиция? Или есть ещё истинно дворянская кровь, которая была бы настолько чистой и голубой, что не смогла бы смешаться с огненно-красной кровью Линдтов? И она непроизвольно посмотрела на двери – почти робко. Если этот долгожданный Фалькнер фон Од сейчас войдёт, и если он несёт в себе эту голубую кровь, то сможет ли он когда-нибудь быть с ней, а она с ним?
Это были смутные мысли, которые посетили её мимоходом. Девичья жажда неизвестного, девичий страх перед неизвестным.
________________________________________
Знаменосный барон из Эйзелина так и не явился.
Господин Линдт осторожно захлопнул крышку карманных часов: «Луиза, я полагаю…»
- Да, конечно, Фриц!
Наряженный слугой садовник стоял недвижно, как пагода, между портьерами в дверях. Госпожа Линдт подмигнула ему, и простоватый парень наивно хлопнул глазами в ответ.
Модеста смеялась так, что выступили слёзы. «Штраусс, это значит, что пора подавать на стол! Вы должны дать сигнал на кухню!» – воскликнула она.
- Ах, дети мои, как трудно без хорошо вышколенных слуг! – вздохнула хозяйка.
Пары устроились. Мать с господином фон Роденом, графиня с чёрным Барбароссой, и так далее. Фрида смущённо оглянулась вокруг. Господин фон Хэвель намеренно медлил. Модеста, которая это заметила и которой, как звезде, дозволялись изящные детские шалости, крикнула сестре: «Почёт тому, кто достоин – я торжественно уступаю тебе господина фон Хэвеля. Короткая рука, длинный меч… Ты же знаешь». И, прежде чем кто-то успел остановить эту смелую диверсию, она быстро подошла к старому Эллеру: «Пойдёмте, Эллерчик, я Вас ангажирую!… Но за это Вы расскажете мне все здешние новости за последние три месяца!»
Маленький старый господин ухмыльнулся и галантно потерся грубыми усами об руку Модесты. «Все, любезнейшая фройляйн – и даже больше, если это возможно… Вы остались всё такой же прелестной мариэльхен , как и всегда!»
И восхитительная еда, и праздничное настроение.
Модеста сидела очень далеко и казалась весьма весёлой. Слуга Штраусс опрокинул винный столик и мгновение спустя с роковой уверенностью налил графине Аксиль за шиворот соуса для рыбы. Дама в ужасе выскочила вон, а общество никак не могло решить, смеяться или плакать, когда в этой тревожной тишине степенно прозвучал голос мекленбуржца: «Сударыня, я при любых обстоятельствах предпочитаю грудку, а не ножку».
На что старый Эллер, великая язва, хитро прошептал кривому гиганту: «В самую точку, не правда ли, Вагнер?»
- Ну, почти так, старая выдра! – усмехнулся тот.
Когда слегка расстроенная графиня вновь появилась за столом, господин Линдт уже держал в руке бокал игристого: «Дорогие дамы и господа, мне доставляет огромное удовольствие приветствовать здесь всех вас, таких свежих и отдохнувших! Насколько сельское хозяйство идёт к чертям собачьим, настолько же охота становится лучше. И хотя сам я только старый мерин, который должен оставить все на молодых людей и во дворе и в поле, но мои слабые глаза всё ещё видят достаточно, чтобы суметь понять по списку выстрелов, что подстрелено девяносто пять курочек. Никто не остался без добычи. Кто сбил матёрого петушка, я не знаю, поэтому хочу предположить к охотничьей чести господина референдария и господина лейтенанта, что они оба – один справа, другой слева – подстрелили его. Итак, король охоты – это…» – и господин Линдт стал искать своё пенсне.
- Короля охоты нет здесь! – воскликнул референдарий.
- Но он действительно не с нами, пап;, – вполголоса заметил граф.
Господин Линдт энергично кашлянул: «Король охоты – мой дорогой зять, граф Дагоберт фон Аксиль. Хорридо!»
- Йохо!
Зазвенели бокалы.
________________________________________
Но тут граф Аксиль поднялся и легонько постучал по кубку: «Господин инспектор Ромайт первый с тридцатью двумя куропатками; после него иду я с двадцатью семью. Но так как я, к сожалению, этого господина в нашем кругу не усматриваю, то по своему разумению и по поручению всех участников охоты я выпиваю свой бокал за здоровье дам и дома Линдт!»
- Ну что за люди! – Проворчал старый Эллер и комично схватился за седую голову. – Даже не пригласили короля охоты!…
Тут Модеста, которая обладала весьма острым слухом, задала отцу вопрос: «Тогда почему же господин Ромайт не здесь, пап;?»
- Потому что инспектор занят по хозяйству, милое дитя! Когда он проверит, хорошо ли накормлены лошади и вычищены конюшни, то он придёт. Я, по крайней мере, оставил это на его усмотрение.
- Но в такой день, господин Линдт! – меж тем воскликнул старый Эллер. – Скотина ведь не сдохнет, если Ваш управляющий на полчаса раньше оставит дела ради праздника… Молодой, славный парнишка! Когда у него ещё будет случай быть королём охоты на охотничьем ужине?
На это старый Линдт веско ответил: «Старый друг, если Вы своих приказчиков держите для охотничьих ужинов, то я своих держу для хозяйства».
Старый Эллер промолчал. Цепкие обезьяны понимающе улыбнулись. Мекленбуржец сказал: «Могу ли я предложить Вам ещё компота, госпожа графиня?»
Граф, однако, слегка кашлянул. «Поэтому я и не охочусь с инспекторами – но если уж да, то да!»
На это господин Линдт удовлетворённо кивнул. «Дорогой Дагоберт, всё это основательно продумано. Просто десять стрелков настреляют больше, чем девять. Это коммерческий расчёт. Так почему же я молодому человеку, который хорошо стреляет, не должен позволить идти с нами?… Штраусс, не забывайте наливать!»
Модеста смотрела, слушала и не знала, кто прав. То, что господин Ромайт был строен и красив, имело для неё некое значение – в остальном же она чувствовала, как истинная Линдт. Однако её сосед казался раздражённым.
Через некоторое время старый Эллер как бы невзначай заметил: «Кстати, я тоже был инспектором, барышня, прежде чем получил аренду от барона…»
- Но, Эллерчик, это совершенно иное, и к тому же было так давно!
- А всё-таки и я был инспектором! – повторил он упрямо. – Если кто-то сидел в тюрьме пять или пятьдесят лет назад, всё равно это по нему заметно… Я ценю Вашего отца необычайно высоко, но вот что меня раздражает. Человек ведь начинается не с барона!… Вы знаете, что я разбираюсь в благородных людях. Если старый, истинный дворянин – то снимаю шляпу… Но вот та глупость, что раньше уже поразила Родена – не читать дальше про Азельмайера, если перед ним не стоит «фон» – теперь она посетила и Вашего доброго папашу… Эх! Эх! – Он негодующе рубанул рукой в воздухе. – Я был воспитанником в хозяйстве у старого барона из Эйзелина. Вот это был, между прочим, благородный человек! При этом очень раздражительный и «злюка» для племянника, которому сейчас всё досталось!… Кстати, за этим должно что-то скрываться… Ибо скажите сами: сыну его родного брата уже с пелёнок не давали бить баклуши!… Но с братьями у Фалькнеров всегда так. При этом старик был джентльменом до мозга костей, как, впрочем, и мальчишка… Старик – а он был всего-то на пять лет старше меня – всегда звал меня «малыш». Более чем статный мужчина, кстати… Как-то раз казначей заболел, и я должен был рассчитать деньги с кирпичного завода – я, мальчишка восемнадцати или девятнадцати лет, и вдобавок ветер в голове. А ведь сто раз сказано, что с деньгами никогда не будешь белее чёрта! И я помчался к «старику» и сказал: «Господин барон, снимите с меня эту кирпишню, я не могу свести деньги» – и тут он посмотрел мне пристально в лицо, затем взял за подбородок и говорит: «Малыш, Вы только не переживайте так! Что-то где-то не сошлось, такое бывает и в лучших предприятиях. Но для меня главное, что Вы порядочный человек! А порядочные люди должны относиться друг к другу порядочно. Дайте-ка мне расписки! И – раз, раз! – рвёт их на куски, звоня слуге: «Эй, Фердинанд, сожгите это здесь же! – А мне: «Ну, малыш, теперь сошлись счета? – Затем берёт меня за ухо и говорит: «Но в следующий раз Вы заглядывайтесь чуть меньше на хорошеньких мариэльхен и чуть больше на учётные книги…» Но, знаете ли, сударыня, от такого «барского прощения» мне даже сейчас мороз по коже подирает!»
Модеста слушала его с улыбкой. – «Я слыхала, Вы страшный любитель рассказывать истории, Эллерчик – и говорите по-литовски!»
- А как же такому старому литовскому крестьянину, как я, не говорить по-литовски?
Модеста искоса глянула на него. «А что младший? Я имею в виду, нынешний барон Фалькнер?»
Старый Эллер пожал плечами. «Беспокойный человек. Большего я тоже не знаю. Как бы то ни было, гроши летят направо и налево! Умнее от этого не станешь… Но этот парень может быть язвительным! Я недавно видел, как он накинулся на одного работника… В остальном очень любезный, утончённый господин! Но тут не всё так просто. Может, деликатные дела с дамами – уж простите, милая барышня, – а может, старые лейтенантские грехи. Во всяком случае, вечно гоняет то на почту, то на станцию. И ездит, как сущий дьявол. Вороные тракенены вечно белые от пены, когда возвращаются в конюшню… – Он хитро подмигнул Модесте. – Ну как Вам это, милая барышня? Поместья граничат – всё к одному. Собственно, почему бы и нет!… Прелестная молодая леди, у которой он должен пойти на поводу… Нужно только найти к нему верный подход!»
Модеста остановила его руку, протянутую к бокалу игристого: «Вы пьяны, Эллерчик! Вы не получите больше ни капли. А вдруг бы кто-нибудь услышал эти Ваши выдумки!… Да такое даже во сне…» – Однако она слегка покраснела.
Старый шутник разочарованно махнул рукой в воздухе: «Даже если бы так, Вы мне всё равно не сказали бы правды! Я ведь знаю мир… Молодёжь опьяняет себя фантазиями, а старики – бутылкой. Лёгкое опьянение – так или иначе – временами бывает в жизни; могу только молить Бога, чтобы оно не стало больше. Потому что потом наступает похмелье».
Модеста, в которой снова ожила эта глупая тщеславная мечта, с деланным интересом скользила взглядом по застольному обществу, которое было ей совершенно безразлично. Она неохотно позволяла заглядывать в себя, эта звезда Баргиннена.
Когда подали мороженое, возникло некоторое беспокойство. Гости посмотрели на дверь, господин Линдт привстал.
Два господина вошли почти одновременно. Инспектор Ромайт. Он надел приталенный сюртук, лакированные штиблеты и двигался неловко, как работник в воскресном наряде. Модеста разозлилась на то, как молодой человек нерешительно и расстроенно остался стоять у портьеры. Затем среднего роста, щегольски элегантный господин: замкнутое лицо, почти бритая голова, в жёстких тёмных глазах монокль. Это был Фалькнер фон Од; в её воспоминаниях он виделся ей намного привлекательнее и аристократичнее. Он направился к господину Линдту, который любезно двинулся к нему навстречу, и после небрежного рукопожатия к хозяйке дома:
- Простите меня, сударыня, – я прямо из Кёнигсберга. Поезд, к сожалению, опоздал больше чем на час.
Дама улыбнулась и обязывающе протянула руку, которую он не поцеловал.
Господин Линдт торжественно представлял. «Б;льшую часть общества, господин барон, Вы уже хорошо знаете – а это мой зять, граф Аксиль, и моя дочь, графиня Аксиль… Дорогая Эрика, это наш сосед, владелец майората в Эйзелине».
Графиня поклонилась с самой обаятельной из своих улыбок.
Инспектор тоже нерешительно подошёл ближе.
- А вот, дамы и господа, – продолжил торговец костной мукой чуть менее торжественно, – Вы почти все его знаете: господин…
Графиня, которая давно уронила лорнет и предполагала услышать имя дражайшего соседа, заранее полуприсела в дворцовом книксене.
- …господин инспектор Ромайт!
Дама рывком вернулась в исходное состояние и весьма снисходительно кивнула.
Фалькнер фон Од, который очень вежливо поклонился инспектору, сразу же спросил: «А где король охоты? Перед ним я бы хотел извиниться особо».
- Вот он! – Крикнул старый Эллер через весь стол и указал на инспектора.
Господин фон Фалькнер пожал инспектору руку. «Поздравляю, господин Ромайт. Собственно, сам я почти совсем не охочусь… Кстати, – добавил он с подчёркнутой любезностью, – мы друг с другом заочно знакомы. Я видел Вас в поле, полагаю, это было позавчера. Вы ехали на гнедой, чуть впереди и правее меня, и Вы совершенно замечательно пустили её прыжком через канаву».
- Господин барон, – шепелявил старик, – не будете ли Вы так добры занять место рядом с графами Аксиль! Все немного подвинутся… Дорогой Ромайт, найдите себе место вон там! Слуга сейчас поставит ещё один прибор.
Инспектор без особой радости занял место недалеко от Модесты, но она едва взглянула на него. Он показался ей чересчур плебейским – тёмные загорелые руки в белых, свободных манжетах. Поэтому она снова начала болтать со старым Эллером, но поверхностно, рассеянно. Её мысли были возле «знаменщика» из Эйзелина. Он сидел довольно далеко от неё, и равнодушный, резкий профиль мало о чём говорил. Тут ей вспомнилось, как кто-то болтал, что этот Фалькнер фон Од был и остаётся великим соблазнителем. В это верилось с трудом. К тому же она слышала, что он говорил… Графиня Аксиль обрушила на него всю свою заботу.
- Существуют ли также и графы фон Од, барон?
- К Вашим услугам, графиня – мой старший брат, глава семьи.
- Но это очень интересно, – приторно залепетала Эрика.
Прохладный ответ: «Нет, графиня, это совсем не интересно! Он увидел свет на пять минут раньше меня – и это его единственное преимущество».
- Вы из Вестфалии, не так ли?
- Действительно.
- Вы, наверное, предпочли бы остаться в Вестфалии, барон?
- Отнюдь, графиня. С тех пор, как я стал фенрихом , я там не бывал. Большинство из тех, кто родом из Мюнстерланда, не хочет оттуда уезжать – но из тех, кто уезжает, большинство не возвращается… Впрочем, там прекрасное поместье. Только, к сожалению, горизонта из него никак не увидишь!
- Но это совершенно удивительно! – лепетала графиня.
- Как и везде в деревне.
Тут вмешалась Фрида. «Вы тоже не особенно любите сельские края, не так ли?»
- Как минимум, мне не знаком местный патриотизм, сударыня. Я не понимаю ни литовского, ни остпройссиш . Здесь меня ничто не связывает с краем, исключая, впрочем, нескольких соседей. – Он взял ложечку для мороженого и начал есть.
Граф Аксиль между тем разглядывал своего нового соседа с нескрываемым интересом. Наконец, он любезно осведомился: «Вам больше нравится юг, барон?»
- Да, там мне больше нравится! Литовской зимой я всегда мёрзну… Солнце и юг.
- Часто бывали там?
- Очень часто.
Граф улыбнулся. «Тогда я думаю, что я Вас определённо узнаю, барон. Вы были зимой девяносто пятого в Каннах?»
- Это возможно.
- О, про Вас там очень много говорили, барон!
- В это трудно поверить. По крайней мере я не знаю, с чего бы это…
- А если это было в связи с так называемой светской львицей?
- Вы с ней знакомы, граф?
- Нет, к сожалению, не знаком, дорогой барон.
Фалькнер фон Од пожал плечами. «На самом деле, Вы делаете мне слишком много чести! Как раз той зимой я жил совершенно вне общества… Но, возможно, Вы путаете меня с моим старшим братом; он очень набожный человек – и как многие набожные люди, за пределами своего прихода иногда довольно светский. Однако я могу быть к нему несправедлив. Мы виделись за двадцать лет лишь пару раз, да и то мимоходом».
Граф Аксиль вежливо поклонился. «Значит, я просто ошибся… Конечно, это большой комплимент для вашего двойника!»
- Пожелаем ему удачи, дорогой граф, – снисходительно заключил господин фон Фалькнер.
Но супруг Эрики Линдт, который в своей жизни ничего так не любил, как женщин и охоту, напрасно ломал голову, в каком посольском дворце Петербурга или Парижа он видел медальон с выразительным, удивительного сходства портретом этого человека, хотя и в будуаре и в потайном месте.
Модеста же слушала с трепетным вниманием. Большой мир, о котором она так часто грезила, снова вставал перед ней. Итак, он всё же был великим соблазнителем?
Сестра Фрида после первой же попытки признала её безнадёжность и начала шептаться и хихикать с лейтенантом Хэвелем. Она с удовольствием предалась полной свободе и отдала своё предпочтение совсем юным господам. Во время десерта был продемонстрирован младший Дагоберт. Слёзы умиления выступили на глазах графини-матери, когда малыш проскакал на деревянной лошадке вокруг стола: настоящий граф, по её словам, однако резкими движениями слишком уж напоминавший старого Линдта… Старый Эллер хлопал себя рукой по ноге и, смеясь, кричал: «Совершенно как дедушка, госпожа графиня!»
Господин фон Фалькнер бесстрастно добавил: «Действительно, очень господин Линдт».
Графиня Аксиль, которая кичилась своими графскими девятью зубцами , как негр английским цилиндром, надменно пролепетала няне: «Почему бы не отнести молодого графа в постель, Наташа!» После такой бестактности она окончательно оставила брачный прожект.
Однако тут дедушка Линдт поднялся, и, как благочестивый человек, который свой гроб и свою панихиду заказывает за десятки лет наперёд, произнёс длинную благодарственную молитву. Он имел странные представления о небесах, этот старый торговец костной мукой.
________________________________________
Модеста была разочарована. Чтобы избежать многочисленных рукопожатий, она вернулась в маленькую угловую комнату, где теперь горел одинокий торшер. Она бросилась в плюшевое кресло, заложила руки за голову и смотрела на свет. Мечта рассыпалась. Помечтаем о чём-нибудь другом… Но мечты, как смерть; когда зовёшь, они никогда не приходят.
Из салона долетело несколько лёгких фортепьянных аккордов. Фрида будет петь, мекленбуржец аккомпанировать. Теперь она, наверное, копалась в нотах, позволяя себя упрашивать. Комедия для обоих. Он тосковал лишь по игровому столу, она – по недавно заученной песенке. Когда тридцатилетняя девушка поёт, она всегда желает завлечь мужчину.
И Модеста опять вспомнила о господине фон Фалькнере, этом холодном, самоуверенном человеке, у которого лишь прошлое казалось действительно интересным. Потому что у него было прошлое!… Действительно ли он был когда-то любовником очень знатной дамы?…
Рядом, в курительной комнате, господа собрались вокруг карточного стола. Господин Эллер воскликнул на сочнейшем литовском: «Дети мои, да разве нынче это карты! Совсем обалдеть можно от бесконечного сидения... Не правда ли, господин барон, Модеста ведь очаровательная мариэльхен?… Как насчёт этого?… Такой молодой господин, как Вы! Хорошенькие женщины теперь не прикидываются скромницами, когда никто не видит. Правда, когда мамаша так не вовремя косится из-за угла – это досадно!»
Модеста не слышала, что отвечал господин фон Фалькнер, но от жгучего стыда вжалась ещё глубже в кресло.
Теперь вступил господин Линдт. «Сигара и шнапс, мои господа… Я бы очень рекомендовал Вам «Африкану» и Рижский померанцевый, господин барон». Радостно потёр руки – прямо радушный хозяин дома – и едва слышно обратился к господину Ромайту: «Возьмите, но из плоской коробки – это хорошая инспекторская сигара – и побеспокойтесь о пиве для себя! Если Штраусс не сможет его налить, сходите сами!»
Господин Ромайт что-то пробормотал и обошёлся без инспекторской сигары.
На миг воцарилась тишина, пока господа разыгрывали свои места за столом для ската. Было слышно, как скользили карты по столу из красного дерева. «Цепкие обезьяны» нашли себя с господином Линдтом; господин Эллер присоединился к скрюченному гиганту и толстому референдарию. Господин фон Фалькнер отказался. Он медленно ходил взад-вперёд по ковру курительной комнаты лёгкими, тихими шагами. Модеста видела скользящую тень. У неё было неприятное чувство школяра, который боится быть уличённым в подслушивании. Но выходить из комнаты было слишком поздно.
Пенилось пиво, облака сигарного дыма медленно заползали в комнату. В зеркале Модеста могла различить некоторых игроков: старого Эллера, мощно пыхтевшего сигарой, зажатой в в углу рта; совсем осоловевшего кривого гиганта; толстого референдария, который улыбался стакану пива в своей руке. Великан временами ворчал, референдарий качал головой, а старый Эллер забавно восклицал: «Что значит хорошо играть? – Самое главное это карта! – Следите за игрой! И когда на кон придёт банк Англии… Чтоб мне всю жизнь бегать пинчером с обрезанными ушами, если я не возьму тут «портного» !…»
Но когда он попался на уловку референдария и проиграл, то мрачно бросил карты на стол: «Ах, дети, да разве это игра! Да как же подлые бубны дали этим скрягам выиграть! А они ещё и радуются как жулики, когда порядочный человек проигрывает. Ведь так, Вагнер?»
Скрюченный гигант ответил флегматично: «Да ты и сам играл как свинья! А если и в следующий раз будешь валять дурака, я отрежу тебе уши под самый корень».
Старый Эллер комично смирился: «Ну, отрежь, отрежь, сын мой, я буду тих как ягнёнок!… Зато по дороге домой я перережу тебе глотку, или вздёрну на галстуке, пока не посинеешь и не отдашь добровольно все мои деньги и впридачу свои собственные. И перейду под покровительство галстучных фабрикантов – да, так я и сделаю!»
Затем они втроем шушукались и посмеивались по адресу старого Линдта, который повернул к ним спину…
Модеста не знала репутации своего отца.
________________________________________
Как только Фрида принялась за какую-то песню Йенсена , господин фон Фалькнер тут же возник перед звездой Баргиннена.
- Прошу прощения, сударыня.
- О, пожалуйста! – и она указала на кресло.
- Охотно. Вы уже давно тут сидите?
- Я только что вошла, – солгала она.
- По воздуху?
- Да, наверное, по воздуху!
Оба говорили вполголоса, так что игроки не слышали их.
- Ваша сестра часто поёт? – вежливо спросил он.
- Да, к сожалению, – ответила она.
- Но она поёт хорошо…
- Точно как кошка, которой защемили хвост.
- Я никогда не защемлял кошке хвост, любезная барышня.
- Тогда советую Вам попробовать, барон!
Господин фон Фалькнер улыбнулся: «Ваша нелюбовь взаимна?»
- Мы совсем не любим друг друга!
- Жаль.
- Даже не знаю, барон… Кстати, Вы тоже не любите Вашего старшего брата!
Он наклонился к ней: «А стоит ли между Вами и Вашей сестрой наследство из более чем двадцати поместий? И говорила ли Вам Ваша сестра, став совершеннолетней и посему чудовищно богатой – в тот самый день, когда и Вам тоже исполнился двадцать один и Вы остались бедной, как церковная мышь: «Я не чувствую ни малейшей обязанности платить по твоим долгам, хотя и могу!»
- Но Ваши долги в конце концов оплачены? – сказала Модеста без обиняков.
- Да, это так, сударыня. Но если вы непременно хотите знать, то оплачены по ростовщическому договору, заключённому относительно имущества моего дяди, который наверняка лишил бы меня наследства, что если бы это как-то вышло наружу… Вы знаете, что такое ростовщические проценты? Я это узнал.
- Но теперь Вы всё же богаты, барон?
Он лишь пожал плечами. «Давайте расскажем друг другу все свои тайны уже в первый день».
- Почему бы нет? Кто знает, увидимся ли мы ещё хоть раз?
- Я надеюсь, что да. – Он пристально посмотрел на прелестную девушку своими холодными тёмными глазами. – Знаете ли Вы, что я Вас едва узнал, милая барышня? Как Вы стали хороши! Это звучит банально – но почему бы мне не побыть Вашим зеркалом, которому Вы ведь не запрещаете говорить то же самое каждый день?... Как только я вошёл в комнату, мой первый взгляд инстинктивно упал на Вас… И позже… Вы его не заметили. Люди, на которых я смотрю, похоже, совсем не смотрят на меня – и наоборот. Это лишь вопрос практики…
Модеста покраснела. Может быть, она почуяла большого соблазнителя, а может, просто тщеславие заставило её сердце биться быстрее.
- Ах, давайте поговорим о чём-нибудь другом, барон!
- Вы это серьёзно? – Я не верю! – Красивые женщины всегда обожают слушать о себе… И Вы можете видеть, как внимательно я наблюдал за Вами, и как хорошо я Вас знаю, хотя наша последняя встреча была годы назад, и вы меня тогда совсем не занимали – вы стали очень честолюбивой молодой дамой. Вы хотите сделать карьеру! Даже в этот час Вы думаете об этом.
 – Вы говорите глупости, барон! – поспешно возразила Модеста.
- Нет, это вовсе не глупости!… Однако сделаете ли Вы карьеру?… Даже не знаю… Вас зовут Модеста. Красивое, редкое имя… Вы наверное знаете, что в споре о престолонаследии княжества Липпе некая Модеста фон Унру сыграла важную роль? Она сделала хорошую карьеру – уже после смерти, бедняга! Это означает, что её потомки  будут сидеть на германском престоле, несмотря на то, что главнокомандующий в Мюнстере когда-то отказывал детской коляске с маленькими Липпе в княжеских почестях. Главнокомандующие уходят – пожалуй, уже ушли. Но князья, хотя и маленькие, останутся надолго… Ну, я желаю Вам, моя любезная, чтобы здешняя Модеста сделала карьеру уже при жизни, – поклонился он учтиво.
Модеста польщённо рассмеялась.
Но он продолжил: «Но не верьте, во имя неба, что большая карьера имеет что-то общее со счастьем! Откровенно говоря, она совершенно не в состоянии обеспечить настоящее счастье; скажу наоборот – она есть величайшее несчастье».
- Я Вас не понимаю, барон.
Он поднялся и стал мерить комнату теми же лёгкими, тихими шагами.
- Должен ли я посоветовать Вам кое-что, милая барышня? Никогда не слушайте меня!
- Тогда почему же Вы мне это говорите?
- Потому что я точно знаю, что Вы тогда ещё больше ко мне прислушаетесь.
Модеста сощурилась: «Я понимаю. Вас надо остерегаться!»
- Меня? – Он коротко, сухо рассмеялся… – Да, я, конечно же, опасен – но, к сожалению, лишь для самого себя. И если Вы обойдёте весь свет и найдёте большего Дон Кихота, то пусть я повешусь!
Модеста также поднялась. С присущей Линдтам смелостью она спросила: «А этой львице, о которой говорил мой деверь, Вы никогда не были опасны?»
Хотя господин фон Фалькнер и был хорошим актёром, однако при этих словах всё же побледнел, и глаза его резко заблестели. «Эта дама является фантазией Вашего доброго деверя. Но даже если бы это было не так, то я настоятельно прошу Вас, чтобы эта дама никогда не вмешивалась в наш разговор… Я дурак, и был дураком, и сия дама могла бы это Вам, возможно, лучше всего засвидетельствовать… – И он опять вернулся к светскому тону: – Но мы ещё, к сожалению, не дожили до того, чтобы фантазии могли о чём-то свидетельствовать».
Модеста промолчала.
Господин фон Фалькнер глянул на часы.
- Простите мне эти разговоры! Ваш господин Ромайт там совсем заскучал, а я хотел бы поговорить с ним. Полагаю, он хорошо разбирается в лошадях. Он должен взглянуть на моих кобылиц. Ремонтных  лошадей я и сам могу оценить, но вот кобылиц – нет… Если Вы вообще интересуетесь лошадьми, то я купил себе венгров – чистокровных рысаков. Ваши литовские живодёры недостаточно быстры для меня, – а я иногда требую от моих упряжных лошадей невозможного.
Он вернулся в курительную, где господин Ромайт с недовольной миной сидел в углу. Модеста услышала, как барон легко и свободно разговаривал с ним, – совсем иначе, чем с ней.
Через какое-то время господин фон Фалькнер вернулся. «Ну вот, я должен попрощаться с Вами, сударыня. Извинитесь за меня также перед Вашими родителями. Я ожидаю телеграммы на дом».
- Да, конечно, если Вам необходимо, – сухо сказала Модеста.
- Да, я действительно должен. Мой экипаж уже ждёт.
Он подал ей руку и хотел идти. В дверях он задержался и указал на выцветшую фотографию. «Кто это?»
- Одна дальняя родственница, которая, однако, нас не навещает.
Он взял фотографию со стены и поднёс её к свету. «Красивая женщина… Однако с Вами никаких следов сходства… Тем не менее, у Вас есть общие черты…» И когда губы Модесты презрительно дёрнулись: «Это порода, сударыня, порода!»
________________________________________
Далеко заполночь Модеста снова пробралась в угловую комнату. Общество уже давно разъехалось – лишь выдохшийся запах пива и противный табачный угар наполняли тёмное помещение. Она снова сняла фотографию со стены. «Нет, судьба этой женщины – никогда, никогда!»
Она открыла окно и выглянула наружу в усталую осень. Её окутал запах тления, её объяла тревожная тишина. Это походило на кошмар. И, не сознавая, что высказывает самое сокровенное желание своего сердца, она прошептала: «Я хочу для себя судьбу, настоящую судьбу».
Она пожелала судьбу – и она её получит.
Но зовут ли её Фалькнер фон Од?
4
Наступили дождливые дни. Литовская равнина плавала в тумане. Замок торчал из серости, как руина. Граф пытался охотиться, но куропатки надёжно залегли в мокром клевере; собачий нос ничего не мог учуять. Коричневый сеттер господина Ромайта, который когда-то так замечательно послужил королю охоты, виновато трусил за своим хозяином через поля. Новый инспектор взялся за свои обязанности до неприличия серьёзно. Но когда граф как-то раз попросил у него собаку, его владелец спокойно ответил, что он никогда не даст свою Юно в чужие руки. Эрика нашла отказ возмутительным. «Инспекторская наглость!» Её супруг, однако, признал право господина Ромайта: «Это его собака, и я бы на его месте точно так же отказал». Фрида целыми днями бренчала на фортепиано и пела своим заурядным голосом. Модеста умирала со скуки.
Война сестёр бушевала ужаснее, чем когда-либо.
Вечерами семья собиралась вместе в гостиной. В камине скупо потрескивал огонь, шум проливного дождя снаружи служил музыкальным фоном. Разношёрстное общество сидело вокруг стола. Господин Линдт ковылял наверх из своего кабинета, который была устроен точно контора: письменный стол, вращающийся стул, сейф. Старый торговец костной мукой, возможно, предпочёл бы в одиночестве штудировать курсы, но мысль о лишней горящей лампе угнетала его. Мать и графиня появлялись поздно. Эрика перерывала весь дом в поисках подходящих и неподходящих вещей для маленького Дагоберта. Старуха, которая тяжело расставалась с имуществом, недоверчиво её сопровождала… Пока господин Линдт в халате вдыхал дым трубки, как патриарх, граф Аксиль листал старый садовый календарь. Порой он вставал и стучал по барометру.
Тогда Модеста с надеждой говорила: «Завтра обязательно будет хорошо!»
Фрида едко отвечала: «Конечно! Фавн тебе, вероятно, телеграфировал лично?»
- Бросьте уже свою вечную грызню! – лепетала графиня.
Эти ядовитые насмешки продолжалось весь вечер до самого ужина, который, в отличие от праздничного, был чрезвычайно прост и скромен.
Временами Модеста чувствовала угрызения совести за эти вечные сцены, а иногда и нет.
________________________________________
Спустя неделю после начала дождей, которые смыли все охотничьи надежды, граф воззвал к возвращению домой. Звезда одна поехала провожать сестру с мужем в Тильзит к пароходу. Прелестная барышня махала платком, пока её молодые глаза ещё могли различить людей на палубе. Затем она с чистой совестью отправилась в кондитерскую, и даже пригласила на шоколад и пирожные маленького двоюродного брата, который томился в третьем классе здешней гимназии. Скупой она не была. Иногда это её озадачивало, ибо скупость была присуща Линдтам не меньше, чем копыта чёрту. И они, как сущие дети, объедались взбитыми сливками и безе, пока мальчуган не выдавил: «Кажется, мне уже дурно», а Модеста всё удивлялась, что не ощущала в себе ни тени тоски по уехавшим. Они приехали, они уехали, остались бледные воспоминания. Домой её тоже не тянуло. Может, когда-нибудь она всё-таки соскучится!… И грудь теснили тёплые, даже горячие порывы – смутное стремление к любви, счастью. Но так всегда бывало вне дома, а в Баргиннене всё это опять быстро гасло.
Когда она возвращалась, резкий осенний ветер гнал последние дождевые облака. Модеста выглядывала из крытой коляски и охотно залезла бы к кучеру на козлы – так сильно её тянуло из скучной тесноты на вольный простор. И эта тяга становилась всё сильнее и сильнее. Примерно в миле от замка она наконец вышла и отпустила старую лошадь трусить дальше одну. Ветер переходил в шторм. И как увядающая листва с придорожных деревьев кружила и шумела в танце, так и она ликовала от буйной игры ветра. Её глаза сияли. Она выглядела, как сама юность.
Может статься, она всё-таки была не Линдт.
5
И снова пылал багрянец осени.
Модеста встала рано. Над парком ещё лежал утренний туман – макушки елей плавали в мягком, клубящемся облаке. Буки в тусклом блеске росы, влажно мерцающий жёлтый гравий. С боскетов, мягко шурша, падали увядшие листья. Лишь астры цвели и сияли. Старый замок сонно дышал тёплой, мокрой прелью. Со двора усадьбы доносился гул молотилки. Мужчины таскали мешки, болтали девушки. Стойкий запах конюшни и работы.
Модеста вначале намеревалась прогуляться в парке, но пошла всё-таки на двор. Она уже несколько месяцев там не была – и теперь в утреннем настроении деревенского ребёнка манили деревенские дела… Ещё из кухни она приглядывалась к ним. Затем надела жокейскую шляпку и жёлтые ботинки.
Из старой низкой конюшни как раз выводили рабочую лошадь в сбруе: «Хо! Хо! Дохлятина жидовская!…» Шаг старого животного был вялым, спотыкливым. Неприветливые работники, в засаленных куртках, стучащих клумпах – литовцы, с тяжёлым амбре сивухи и пота. Барышня лишь мельком взглянула на животное и людей – ей были привычны эти неуклюжие приветствия, опасливые взгляды – и поблагодарила высокомерно, как всегда. И всё же тут она чувствовала себя дома.
Затем она сама с любопытством вошла в пустую конюшню. Аммиачная вонь, гниющая солома, в углу старый конь устало подёргивает шкурой. Модеста доверчиво похлопала зверюгу по спине. Он не двинулся – лишь воробей, чирикая, вылетел за ворота.
В конюшню заглянул дворецкий и поздоровался с ней.
- Как Ваша жена, дворецкий?
- Ах, милая барышня, не слишком хорошо! В аптеке у доктора мне сказали, что надеяться не на что. Лёгкие пропадают… Она лежит теперь совсем тихо, но кашляет точно одышливая лошадь. Не хотелось бы больше об этом говорить. Но девчонка из-за этого всё лето не могла ходить на работу… Урожай был хорош. А поросята у меня тоже все околели.
- Как там новый инспектор? – кратко спросила Модеста.
Человек широко улыбнулся и почесал за ухом козырьком фуражки: «Малость резковат. Всегда сам выдаёт всё из амбара».
- Это, пожалуй, так и должно быть, дворецкий, – она махнула рукой и пошла дальше.
Через приоткрытую половинку ворот она заглянула в овчарню. Затхлый смрад шибанул ей в нос. Тупые животные сгрудились в загоне и тихо блеяли. На коричневых деревянных балках ворковали голуби. Пастух стоял и точил лясы с кузнецом. Мужчины её не замечали. Пастух в старых, растоптанных домашних туфлях, с зелёным колпаком на голове, размахивая ножом мясника, в наилучшем расположении духа вещал: «Знаешь, кузнец, если я утром не смогу дёрнуть свой стаканчик шнапса, то лучше я сразу пойду утоплюсь в пруду. Утром стаканчик, днём стаканчик и вечером стаканчик – что может быть лучше… Добрый корн  тоже никогда не повредит!»
Тут Модеста воскликнула: «Ну, может, всё же иногда вредит, пастух!»
Пастух в ужасе обернулся – бледное, лоснящееся испитое лицо, лохматая козлиная борода. Он запрыгал к ней с глуповато-хитрой смущённой улыбкой. «Ах, барышня, это я так, болтаю попусту! Когда ж нашему брату выпивать-то? – На свадьбах да за упокой души… Да уж, похороны – хорошая забава».
Модеста, которая питала маленькую слабость к пастуху, потому что он был записным шутником усадьбы и когда-то в детстве вырезал ей пару хорошеньких клумпов, улыбаясь погрозила ему пальцем: «Я уже отсюда чувствую запах шнапса!»
Оттуда она направилась к коровнику. Перед ним стояла телега со свежескошенным сеном, и животные глухо мычали, ожидая корма. Когда Модеста, ловко прыгая по камням неровно мощёного двора, приблизилась к воротам, навстречу ей вышел господин Ромайт. Он был в светло-сером бархатном костюме, в высоких сапогах для верховой езды, плюшевая шляпа сдвинута далеко на затылок. С его ловкой уверенностью он выглядел почти элегантно. Глубоко поклонившись, он собрался пройти мимо, сдержанный и неразговорчивый, как всегда. Модеста остановилась: «Это Вы или не Вы?» – спросила она, смеясь.
- Скорее всего я, сударыня.
- А почему такой нарядный?
Он помахивал стеком у носков сапог. «Позже я должен заехать к барону фон Фалькнеру».
- А куда Вы сейчас?
- На хутор. Там меня будет ждать лошадь.
С равнины тянул свежий утренний ветерок. Модеста задумалась на мгновение. «Хорошо, я иду с Вами».
- Но я ещё должен сделать крюк к пахарям у дубового леса…
- Ну тогда я точно пойду с Вами!… Вы намекаете, что там будет слишком грязно? – Она рассмеялась. – Вы наверняка думаете, что я чопорная городская девица? Но я точно такая же деревенская, как и Вы… И если мои жёлтые шевровые ботинки запачкаются, то это доставит неудобство не мне, а только моей горничной».
Они пошли мимо жилищ работников, с их подслеповатыми маленькими окошками и своеобразным ароматом грубого хлеба и торфа – запахом человеческого жилья. Из-за двери таращился грязный ребёнок. Модеста едва взглянула на него. Лохматый пёс подбежал к ним с хриплым лаем. Господин Ромайт погрозил ему стеком. В конце деревни была школа, солидное здание с большими окнами и приветливым садом. Внутри вопили дети, и смутная фигура учителя медленно двигалась между скамьями. Эта новая школа для Линдтов была бельмом на глазу. Почти десять лет велась война всеми средствами между патроном и директором школы. Директор школы остался победителем – и старый продавец костной муки, который любил постонать из-за налогов, утверждал, что здание сделало его бедным и больным. А теперь его опять раздражали плетёные ульи за штакетником, и жёлтые соломенные куклы, как ему казалось, смотрели на него вызывающе.
Модеста нахмурила лоб. «Он старый социалист, этот учитель!»
- Мне он показался очень разумным человеком, – невозмутимо ответил господин Ромайт.
Модеста рассердилась. С тех пор, как появилась новая школа, дочери учителя и барышня из замка перестали даже здороваться, хотя в детстве всегда резвились вместе.
Теперь перед ними лежала бескрайняя равнина – широкая, могучая, пахнущая утренней росой. Жёлтые стерни, местами увядшая картофельная ботва – прорезаны белым шоссе, за деревья которого ещё цеплялся туман. За ним чёрные пустые поля под паром, и рядом молодой, зелёный клевер. Всё обрамлено далёкой линией казённого леса с сияющим участком дубняка. Пахло густо, как пахнет только осенью: землёй и жнивьём. Солнце висело в красной дымке над дубовым лесом. Они пошли по узкой полевой тропинке. Мокрая трава намочила ботинки Модесты. Она этого не замечала, жадно вдыхая осенний воздух, его густой аромат, который рассказывает о зиме и смерти, но также и о новом возрождении и весне. Она легко шагала рядом с молодым красивым мужчиной, чья молчаливая вежливость оставалась неизменной. Временами казалось, что они настоящая пара.
- Вы были кавалеристом? – спросила Модеста дружелюбно.
- Нет, пехотинцем.
- Вам понравилось в армии?
- И да и нет. Я служил срочную один год в Гольдапе, и командир роты любил меня погонять. Я даже дослужился до младшего фельдфебеля. Большего я не захотел. Для нашего брата, вечного инспектора, быть офицером запаса не имеет смысла. Большинство хозяев не берут в помощники офицеров запаса.
- Но почему?
- Из-за учений, любезная барышня, и… – на открытое, энергичное лицо набежала тень, – и потому, что господа не могут сказать «господам лейтенантам» то, что они могут сказать таким, как я.
- Боже, какая гордость! – воскликнула Модеста, косясь неодобрительно на своего спутника.
- Не гордость! Для этого у меня нет никаких оснований. Мой отец всего лишь мелкий хозяин, и ему даже год моей срочной дался нелегко… Но если ты вкалываешь в хозяйстве и делаешь всё, что можно, то должен спокойно терпеть ещё и то, что хозяин будет срываться на тебе перед всеми людьми… Это смотря в каком он расположении духа… Однажды мне даже довелось стать вором. – На его лбу вздулись вены. – Один мой шеф прямо в поле, во время уборки урожая, заявил мне при всех, кто мог слышать: «Инспекторы и дворня вечно торчат под одеялом, потому что они жулики…» Мы оба были на конях, а вокруг люди гребли сено. Тут я поскакал на него и стал кричать: «Сударь, я собью Вас с лошади и задушу, если Вы скажете ещё хоть слово». И я бы его задушил! Но люди бросились между нами.
Модеста вспомнила о подобных выражениях своего отца и ощутила лёгкий страх. Но при этом в ней зрело и невольное уважение.
Господин Ромайт продолжил более спокойно: «Я из-за этого чуть не угодил в тюрьму – почти. Но судья всё же сказал в вердикте – мы надеемся, что такие хозяева принадлежат к исключениям, а честь и достоинство могут быть как у господина, так и у слуги… Я тогда только пришёл из армии и изучал дело, теперь я стал гораздо более флегматичен. Если что-то меня совсем не устраивает, я соберу свою котомку, и пусть лучше пропадает всё заработанное… Конечно, есть много жуликов в нашем деле, но ведь не все. И хозяева тоже бывают сами хороши…»
- Так Вам не нравится быть инспектором?!
- Нет, инспектором – конечно, нет, сударыня!
Затем разговор надолго затих. Господин Ромайт, видимо, почувствовал, что он был слишком откровенен; Модеста – что её это слишком близко касается. Они свернули к опушке дубовой рощи. Шуршали листья, откуда-то выскочил заяц, выписывая странные свечки-каприоли над влажной, жёсткой лесной травой. На миг холодные красные огоньки вспыхнули между стволами – и снова солнце погрузилось в свою осеннюю дымку… Возле пахарей они задержались. Тяжёлые воловьи упряжки поднимали жирные пласты земли – могучие лбы опущены, шаг размерен. Человек за плугом хрипло кричал, однако всё происходило неторопливо, без спешки. Животные тянули, стерня поддавалась. Словно облако поднимался запах осени, прелый, терпкий, который почти дурманил Модесту. Аромат, полный таинственной внутренней силы, благотворный как обещание. Модеста ощущала эту силу и зачарованно смотрела на чёрную землю, из которой она исходила… Из самых глубин земли!…
Они пошли дальше, но молча. Теперь и Модесте не хотелось никаких слов. В ней пробудилось старое противоречие между видимостью и реальностью, бессознательная борьба, которая на самом деле составляет всю нашу жизнь. Она любила пласт земли в борозде, и она стремилась к горизонту… Они быстро пересекли узкую полоску леса. Когда они вышли из неё, кровавое осеннее солнце, которое непрестанно боролось с туманом и снова тонуло в нём, наконец вырвалось на свободу. Режущий глубокий свет залил равнину, холодную, ясную, полную суровой красоты и величия. Красные крыши большой литовской деревни рдели вдалеке, на горизонте резко обрисовалась колокольня кирхи – а вокруг бесконечное золото жнивья… И накатывает безмолвная, могучая багряная волна. Бабье лето затягивает пашню мерцающим серебром паутин, и картофельная ботва уныло склоняется перед ним… А волна катится всё дальше и дальше над лесом и полем, деревьями и домами, заливая морем света робкую монотонность безбрежной равнины… Там, далеко-далеко, земля и небо врастают друг в друга и сливаются в узкую светящуюся полоску, трепетную и сияющую, и волны света вступают в союз с волнами моря, и прибой гремит свадебной музыкой.
Вскоре показались светлые приветливые постройки хутора – цель их путешествия. Господин Ромайт хотел было что-то сказать, но Модеста поспешно покачала головой. Она вновь любовалась тем, как световые волны катятся по равнине, так пылко, так страстно обнимая её. Но была уже осень, и свет был холоден… И было нечто удивительное в этом осеннем солнце, некая торжественность, даже священность – и угасающая природа трепетала в крепких холодных объятиях… А ветер усиливался – вначале шепча, шурша, нежно напевая, словно весной, затем жалобно звеня – пока, наконец, с резким криком не ринулся, как тень, за волной света. Листья приплясывали, трава колыхалась, холодное дыхание ветра заполнило бескрайнее пространство, и теперь он, завывая, показывал желание сурово наказать беззащитную постаревшую природу, которую он когда-то в сиянии лета баловал теплом… Модеста не могла насмотреться. Это было как тогда, на пароходе – но сильнее, гораздо сильнее!… Да, она любила её страстно, эту восточную равнину, то ли юную, то ли древнюю. Здесь она чувствовала эту плоскую часть мира так глубоко и полно, как себя саму. И это очаровательное создание, которое не любило ни отца, ни мать, ни сестёр, но лишь себя – здесь она почувствовала это властно, почти тягостно, как будто она бессильна, словно дитя, против великой, чистой любви к родине, которую в ней порождал запах пашни, которая её обнимала с воем осеннего ветра, которая ей чудесно сияла с багряной границы горизонта.
Господина Ромайта, как всегда, привлекал конный двор хутора. Молодые лошади безжалостно выщипывали скудную осеннюю луговину, оглядывались, взмахивая хвостом, паслись дальше… В низинке, где ещё стояла лужа, каталась по земле крупная вороная в загаре , дико загребая копытами, так что грязь летела во все стороны. Они подошли ближе, глядя поверх изгороди – женщина равнодушно, вскользь, мужчина с интересом, скрестив руки… Пасущиеся животные прислушивались к ним, фыркая, подбегали поближе, глухо стуча копытами по земле, с любопытством и страхом одновременно, как шальные дети. Загарная вороная продолжала неспешно перекатываться. Когда табун с гордо поднятыми головами и развевающимися гривами пролетел мимо, это было воплощение бьющей через край молодости и расцветающей силы.
Модеста, которая всё ещё была под впечатлением осени, спросила вскользь: «Это всё трёхлетки?» «Нет, сударыня, только два, остальные годовалые. Осталось не так много. Ремонтных я уже отправил на конюшню… Хo! Хо! – тут же прикрикнул он на линяющую вороную и взмахнул платком. – Это, собственно, забракованная четырёхлетка. Комиссия не приняла её из-за дефекта зрения. Такая жалость… Вы бы видели её в движении». Он ловко поднырнул под проволоку. Табун на мгновение замер, затем с ржанием умчался. Даже вороная бросила своё занятие, медленно поднялась и удивлённо осматривалась. «А ну скачи!» – крикнул господин Ромайт и сильнее взмахнул платком. Зверюга опомнилась, пустилась рысью, вначале тяжело и вяло, потом небрежно и упруго, пока, наконец, тонкий, красивый корпус не вытянулся в размашистом галопе. Так она промчалась мимо табуна молодняка, в одно мгновение обогнав его. «Сударыня, Вы это видели? – спросил господин Ромайт, – вот это ход!» Глаза его блестели, лицо раскраснелось, когда он возвращался назад, пролезая между проволоками изгороди.
Модеста немного удивлённо разглядывала человека, каждое движение которого было гибким и уверенным, словно у борца во время схватки: «У Вас и правда такой колоссальный интерес к лошадям?»
- Правда ли! – молчаливость его тут же испарилась, – да каждый день, когда я не сижу в седле или хотя бы в коляске, для меня потерян. Когда мы занимались на плацу, и тут же рядом кавалерия учила новых лошадей, я сразу терял рассудок. Я выходил из строя, капитан клял меня на чём свет стоит – но мне было совершенно всё равно… Ах, сударыня, Вы даже не представляете, что это такое! Поэтому я никогда не хотел быть никем иным, кроме сельского хозяина, я бы просто не смог. Я бы свихнулся за прилавком или в конторе… Мне нужна моя Литва и лошади!… И когда хозяин ворчит и придирается, я иду к моим лошадкам, и забываю всё…
Модеста оставалась Линдт, холодной и скептической, несмотря на свою молодость. И всё же здесь было схожее влечение – тёплое чувство, которое время от времени тоже золотило её рассудительное существование.
- Но я совсем ничего не понимаю в лошадях, господин Ромайт!… Я ещё могу отличить тракененскую от литовской, и что наша выездная упряжка совсем не хороша – это я тоже знаю… Но в остальном ... Как девушка, я благопристойно выезжаю в поле с упряжкой, верхом на пристяжной лошадке в поводу у работника, и когда телега начинает громыхать, я всегда думаю: «Если ты сейчас свалишься, то угодишь прямо под тяжёлые колёса». С поля я предпочитаю возвращаться на гружёном возу. В любом случае это для меня недостаточно быстро… Конечно, раньше я без конца ездила верхом как мальчишка и без седла. Это, должно быть, выглядело ужасно смешно, когда я так болталась взад-вперёд ... После этого я, разумеется, попробовала на лошади молочника. Помню как сейчас, когда старый вороной споткнулся, я улетела через его голову в придорожную канаву… Надеюсь, это было в последний раз… Пап; не хочет; у меня тоже нет особого желания… Уверена, когда Вы слышите это, то думаете, что верховая езда так же неразрывно принадлежит жизни, как грязные носы – деревенским ребятишкам… К тому же, вероятно, уже слишком поздно. Кроме того – старую клячу я не хочу, а хорошую лошадь не смогу приручить. Так зачем же себя расстраивать?
- Но барышня должна научиться ездить на лошади! – настаивал он. – Мне трудно поверить, что дама из поместья ездит верхом без удовольствия.
- Я езжу на велосипеде, господин Ромайт, это нынче гораздо современнее.
- Ах, велосипед, сударыня! Это всё для городских. Подъехав к песчаной дороге или канаве, надо слезать – там, где на лошади только начинается настоящая скачка… Если сударыня пожелает, – сказал он более доверительно, – я всё же достану Вам лошадь. Смотрите, вон та вороная имеет лишь крошечное пятнышко на глазу, которое ей ничуть не вредит – но из-за него она никогда не принесёт приличного барыша… И ещё у неё, наверное, слегка слабовата спина. Но чтобы именно эта чистокровка была брошена в упряжку и убивалась за трёх беспородных других, потому что у неё слишком благородная кровь – нет, этого бы я не хотел!… Я посажу Вас в седло – я смогу это сделать, и Вы увидите, какое это удовольствие летом! Ведь научиться ездить верхом – это как до трёх сосчитать, а у Вас, как у всех женщин, лёгкая, мягкая рука, которая может много сделать, особенно с молодым животным.
Модеста улыбнулась. «И что дальше?»
- Возьмите мою инспекторскую гнедую! Она раньше уже была дамской лошадью, в Буссардсхофе, как говорил казначей.
- Буссардсхоф? Это могла быть только Юдит фон Буссард… Которая больше не может ездить верхом, – и она продолжила холоднее: – короче говоря, господин Ромайт, всё это крайне замечательно, но на самом деле не годится! – тем временем они подошли к самому хутору. Модеста показала на осёдланную лошадь, которую работник водил по кругу. «Вот и Ваша гнедая, господин Ромайт, – и вызывающе добавила к этому: – Вам давно пора дальше! Господин барон, полагаю, не любит ждать. Передайте ему привет от меня! Я останусь здесь и посмотрю, как Вы поскачете… это на самом деле будет сродни искусству?
- Этого я никогда не утверждал.
Она была рассержена его краткостью. «Ну и чурбан!» – пробормотала она. В ней снова проснулось неприглядное барское чувство – чванство парвеню, этот плебейский собрат аристократической гордости.
 «Всё же не следует связываться с такими людьми!» – вся эта прогулка расстроила её. Тем не менее, она остановилась и смотрела, как господин Ромайт не спеша сел в седло и медленно поехал через двор, не оглядываясь. Проехав за амбаром, стройный всадник вновь попал в поле зрения, и пустив гнедую в длинный галоп, по едва заметной песчаной тропе умчался в сторону Эйзелина.
Модеста долго стояла в раздумье. Затем её взгляд упал на левой шевровый ботинок, который был изрядно запачкан. «Для Фриды это было бы нечто! – подумала она, – весь день слушала бы её надоедливый трёп по поводу моей безалаберности… А я не грязнуля, просто я ещё молодая!» И сияло осеннее солнце, и насвистывал осенний ветер. Это было здорово – чистое дыхание света и воздуха, которое для старости ненавистно, потому что оно остужает её и без того стылую кровь, а для молодости любо, потому что от него кровь вскипает ещё жарче. Модеста двинулась дальше. Хутор она обошла стороной. Это также был предмет особых Линдтовских забот. Поскольку ревматизм первый раз прихватил старого Линдта в ту самую ночь, когда здесь сгорел дотла полный амбар.
Все утро Модеста бродила в одиночестве по полям, задумчивая и мечтательная. Когда она увидела запоздалую ромашку на краю канавы, она, не задумываясь, перепрыгнула туда. Правая нога тут же утонула в глинистой пашне. Про цветок она забыла. Действительно, для кого бы она сорвала эту ромашку? – Ведь её сердце было совершенно свободно… Но ботинок наполнил её философскими чувствами. «Смотри, моё сердечко, до сих пор ты был чист – а теперь ты ещё хуже, чем твой левый брат. То, что должно быть грязным, всегда испачкается! – Глупая Фрида… Сейчас я сначала схожу к пап;, и буду ужасно мила с ним, а потом эта глупыня пусть жалуется мам; сколько хочет – а я всё же получу своё!» Она огляделась вокруг. В этой местности ей не всё было знакомо. Хотя вон там раскинулась большая деревня с кирхой, виднелась также дымовая труба кирпичного завода в Баргиннене; но все здесь было слишком крестьянским – широкая, разбитая глинистая дорога, скудный гнилой выгон. Какой-то человек направлялся к ней, покачиваясь, с тупыми глазами, кричал и махал. Литовские пьяные манеры она достаточно изучила в поместье. Невдалеке спасительно светилась белая полоса шоссе. Она направилась к нему. Не быстро. Спасаться бегством не в её характере. И девушка, которая убегает, всегда возбуждает грубые чувства.
Модеста достигла шоссе в тот самый момент, когда ощутила сзади жаркое перегарное дыхание парня.
- Эй, мариэльхен, чего не стоишь, когда тебя зовут! – голос заплетается, опухшее лицо осоловело.
Модеста обернулась: «Что Вы от меня хотите?» – ей стало не по себе. Мимо громыхали две телеги – крестьяне. Вторая остановилась. Коренастый мужчина погрозил парню кнутом. «Чего пристал к девушке? Бездельник! Пьян, как свинья – а ну, пшёл домой!» Тот пробубнил в ответ: «Я напился? Ну, погоди!…» И группа, переругиваясь, потащилась прочь по шоссе.
Модеста поблагодарила возницу. Крестьянин коснулся шляпы и отправился восвояси. – Теперь она поняла, где оказалась: в часе ходьбы от Эйзелина, в полутора часах от дома. Напрямик казалось ближе, но она предусмотрительно осталась на большой дороге. Литовское шоссе, прямое, бесконечное, убийственно однообразное. Малолюдно – время шло к обеду. Тележка старьевщика с исхудалой лошадёнкой – еврей подобострастно приветствовал её… Дорога показалась звезде Баргиннена ужасно долгой. Всё те же сухие деревья, всё те же жёлтые кучи песка, те же белые километровые камни. «Если мне всегда придётся ходить по шоссе, я безнадёжно отупею» – проворчала она… Наконец впереди завиднелось что-то чёрное. Пыхтящее чудовище – паровой каток. Дорожные рабочие с лейками, два всадника. Лошади гарцевали и фыркали, по-видимому, не желая проезжать мимо монстра. Линдтовскую гнедую она узнала сразу. Буланый был ей незнаком. Но всадник в светлом седле и блестящих шпорах мог быть только господином фон Фалькнером.
Она подошла вплотную. Все глаза были устремлены на всадников. Каток стоял, водитель с интересом смотрел на происходящее.
- Господину барону надо спокойно вернуть лошадь назад, а затем пустить лёгким галопом мимо. Моя очень пуглива, но всё будет отлично. Смотрите! – и господин Ромайт устроился как следует в седле, щёлкнул кнутом. Кобыла нерешительно тронулась, растерялась, но потом охотно послушалась шенкелей.
Господин фон Фалькнер крикнул ему вслед: «Вам хорошо говорить! Ваша гнедая – это хорошо выезженный живодёр, а мой буланый пятилетний чистокровка. Но я хочу устроить ему испытание… – Затем коротко машинисту: – Свисти!» Он крепко дал шенкелей, и привстав в стременах, наклонившись вперёд, как заправский жокей, слегка пришпорил коня. Паровой свисток пронзительно свистел. Буланый взвился на дыбы и попытался опрокинуться. Люди смотрели с тревогой. Тут свисток замолчал, перепуганно фыркающая лошадь остановилась. – «Продолжайте свистеть! – сердито закричал всадник. – Это моя шея, я рискую, а не Вы» – машина зашипела, раздался пронзительный свист. Модеста увидела, как буланый прыгнул, вяло, бестолково, сразу же после этого был осыпан яростной бранью и, поскользнувшись, завалился в дорожный кювет всей своей дрожащей, дёргающейся массой. Люди закричали, Модеста тоже бросилась туда. Но наездник не упал – он, должно быть, спрыгнул в последнюю минуту – и стоял рядом с животным. Его, казалось, беспокоила только лошадь, покрытая пеной и грязью, которая испуганно ржала, пытаясь подняться.
- Оставьте его в покое! – крикнул он людям, – он сам встанет…
Мгновение спустя буланый действительно поднялся, измученный до смерти, голова с порванной уздечкой опущена, мокрый корпус под сбившимся седлом дрожал. Из подгибающихся коленей сочилась кровь.
Господин фон Фалькнер был мрачен. «Проведите-ка его несколько шагов!» Один из людей спрыгнул к нему; медленно, чуть ли не крадучись апатичное животное прошло мимо катка. – «Травм не видно, – сказал его наездник через некоторое время, – наверное, просто шок. Так что, видимо, жить будет… Но отведите его в Эйзелин и скажите господину старшему инспектору, чтобы немедленно телеграфировал ветеринару. А теперь идите!» Он ещё раз легко похлопал животное по крупу, затем повернулся к господину Ромайту, который уже вернулся обратно и немного озадаченно стоял рядом. Господин фон Фалькнер натянуто рассмеялся. «Не стоит волноваться! К сожалению, есть люди, которые никогда не будут разумными, и я принадлежу к их числу… Теперь, конечно, этот жеребец меня добрый квартал близко с седлом не подпустит, не разнеся вдребезги стойло… Кстати, насчёт того, что я Вам написал: по части лошадей и всего, что с этим связано, Вы понимаете больше меня!... Но сейчас Вам, наверное, лучше сесть на лошадь и скакать домой, иначе старик в Баргиннене наверняка будет ругаться. Передайте джентльмену привет – или Вы тоже предпочитаете с ним лишний раз не здороваться?… В любом случае сердечно благодарю Вас, и обдумайте предложение ещё раз!»
Господин Ромайт поклонился и задумчиво уселся в седло.
Модеста отступила за кулисы, под защиту катка. Теперь она предпочла бы остаться незамеченной. Тон, в котором упомянули имя её отца, пришёлся ей не по нраву. Но в последний момент господин фон Фалькнер ещё раз огляделся вокруг и заметил её.
- Вы здесь, милая барышня?
- Да… Я видела…
- Вы определённо подумали: «Это был не мастерский трюк, Октавио» ?
- Я не думала ничего такого…
- Вы совсем одна?
- Действительно…
- Ну, тогда я провожу Вас, с вашего позволения, по крайней мере до ближайших окрестностей Вашего замка.
- Если Вы непременно этого желаете.
- Непременно – нет, сударыня. Но у меня уйма времени… Я живу совершенно по-английски. Ланч уже позади, а до обеда ещё семь часов, – и учтиво добавил: – в Литве полно скуки и грязи, но мало духа и ещё меньше красивых женщин… Я вчера побывал для разнообразия в Гумбиннене. Убийственные бабы, идиотское шоссе: вот чем исчерпывается всё интересное в этой правительственной столице. С другой стороны – удивительная земля, ваша Литва, или наша Литва, если Вам угодно. Лошадиный край. Здесь даже у людей кость ценится больше, чем масса мозга.
Модеста не приняла этого снисходительного, развязного тона разговора и молчала. Она сочла себя немного литовской со своими перепачканными жёлтыми ботинками.
Некоторое время они шли молча, затем господин фон Фалькнер остановился. Пурпурный свет осеннего солнца снова вернулся на обширную равнину. «Чувствуете ли Вы здесь то, что чувствую я? В этом месте мне всегда приходит мысль о пустыне... В здешнем пейзаже действительно есть что-то от пустыни. Не за что зацепиться глазу – лишь простор, простор… И к нему настроение, соответствующее самуму . Но пустыню я люблю, а Литву – нет… И я предпочёл бы сгорать в Сахаре, чем прозябать на этом Востоке… Мой народ не здесь. А Ваш?
Модеста в ответ лишь коротко спросила: «Вы долго были в пустыне, барон?»
- О да. Но пустыня отнюдь не для каждого, как и Литва… Я обычно очень общественное существо – в пустыне же я научился быть обществом самому себе… Лучшим, потому что я был в состоянии возражать себе, и худшим, потому что я себя слишком хорошо знаю. В общем, я твёрдо усвоил принцип, что так называемое лучшее общество всегда является и худшим. Мужчины жестоки или трусливы, женщины исполнены условностей и трусливы одновременно. Сброд! Но с этим сбродом мы уже не в состоянии расстаться. Люди не любят грязь на пальцах, но чтут её в сердце… Может быть, Вы как женщина сможете раскрыть мне тайну: почему люди, чистые снаружи, внутри часто самые грязные?
- Этого я не понимаю, господин фон Фалькнер. Я вообще Вас не понимаю… И совсем не хочу Вас понимать.
Он рассёк хлыстом воздух: «Вероятно, Вы точно в таком же положении, как и я, сударыня… Знаете ли Вы себя?»
- Разумеется!
Он улыбнулся. «Оставайтесь в этом заблуждении… Явите чудо».
Вдалеке, на полевой дороге, вновь показался господин Ромайт на своей гнедой. «Он мне нравится, этот молодой человек, – сказал господин фон Фалькнер. – Открытый, честный, с долей энтузиазма и упорства, что очень ему идёт… В любом случае разумный человек, который строит свою жизнь, возможно, немного в шорах, но строит упорно… Таково было моё первое впечатление на днях у Вас… Я очень полагаюсь на первое впечатление. Во всяком случае имейте в виду, что он хорош в своём деле. Я предложил ему перейти ко мне. Тот, кто вечно в отъезде, как я, нуждается в достойном управляющем. Мой старый «главный», при всём уважении, слишком много хозяйничает в пользу своего кармана… На самом деле я неохотно что-то меняю, для этого я слишком ленив и добродушен. Но любое добродушие, конечно же, лучше трусости. Затем большая или маленькая сцена, с которой начнётся расторжение сделки, счастливо минует, и я обо всём забуду… Короче говоря – это небольшая подлость, которую я намерен совершить. От Вашего уважаемого отца господин Ромайт получает восемьсот марок, я предложил ему полторы тысячи. Порядочным людям мы должны порядочно платить… В любом случае, в его двадцать восемь это такая же удача, как для нас Кохинур. Но если Вы полагаете, что этот молодой человек принял предложение с восторгом… Напротив. Не желает!... И это на самом деле мне больше всего нравится во всей этой истории… не значит ли это, – тут он заметил странную улыбку на лице Модесты, – что одна известная юная дама произвела некоторую путаницу в некоторой голове…»
- В инспекторской? – Вот спасибо.
- Пожалуйста, моя дорогая барышня, но разве Вы можете запретить хоть одному молодому человеку в мире увлечься красивой женщиной? Предположим, я был бы Вашим инспектором. Вы всерьёз полагаете, что я позволил бы тогда диктовать мне мои чувства?
- Вам?
- Да, мне!… Моя любезная, я достаточно долго был вхож в так называемое высшее общество. Вы не любите графа – но выходите за него замуж; вы любите домашнего учителя – но не выходите за него. И это называют «моралью графинь».
- Ах, господин барон, хватит об этом! – резко оборвала Модеста. – Я не собираюсь ни любить нашего инспектора, ни выходить за него замуж.
- Очень разумно, – подтвердил он, – по крайней мере, как мне кажется… Кстати, – указал он хлыстом на пока ещё ясно различимого всадника, – он прекрасно ездит верхом! А Вы? Не припоминаю, чтобы я хоть раз видел Вас на лошади.
- Я никогда не езжу верхом, – сказала Модеста сердито.
- Но Вы должны! Это прекрасно подойдёт к Вашей фигуре. В седле Вы будете просто бриллиантом… Знаете арабскую пословицу: «Рай на земле надо искать на спине лошади, в здоровье тела и в сердце женщины…» Если Вам нужен учитель – moi !
- Вы были бы прекрасным учителем, барон! – пошутила Модеста.
- Да, прекрасным учителем… – повторил он рассеянно, взглянув на часы. Этот разговор напомнил мне, что фройляйн фон Буссард хочет начать снова ездить верхом... Хорошо, что я об этом вспомнил!… Сегодня я обещал быть в Буссардсхофе вскоре после полудня… Прощайте, моя милая барышня».
- Adieu , барон, и большое спасибо.
Модеста свернула на полевую дорогу, по которой недавно проехал господин Ромайт. Следы копыт были совсем свежи. Ей так хотелось обернуться – смотрит ли Фалькнер фон Од ей вслед… «И всё же он мне интересен! – подумала она, – он совсем не такой, как другие здесь. Никогда не угадаешь, что он на самом деле имеет в виду. И это привлекает – именно это!… В моих интересах научиться как следует ездить верхом… Это было бы прелестно, мы вдвоём! Полагаю, Фрида умерла бы от зависти… Но пап; ведь этого не сделает».
В этой мрачной уверенности она вступила в замковый парк. Фрида выбежала ей навстречу, – тусклые глаза смеялись.
- Знаешь ли ты новость, Модеста? – На Новый год я еду в Кёнигсберг на целых три месяца, брать уроки пения, жить в пансионе.
- Разве что-то случилось? – спросила Модеста в ответ, покачав головой.
- Ах, ты просто завидуешь!
- Что случилась, Фрида, я спрашиваю!
- Ну, пап; наконец выиграл в лотерее! Час назад пришла телеграмма.
Модеста решилась: сейчас или никогда. И сразу же направилась в кабинет господина Линдта: «Мой любимый, мой лучший пап;, теперь ты должен выполнить одно моё сокровенное желание!» И она изложила своё ходатайство в самых трогательных словах.
Господин Линдт закатил глаза и инстинктивно схватился за карманы. «Лошадь для тебя одной? Это выходит далеко за рамки моих средств!… А кто научит тебя ездить верхом?»
- Инспектор на своей гнедой – и заодно объездит для меня забракованную лошадь.
- Ту, что с дефектом глаз? – спросил господин Линдт уже мягче.
- Да, эту, именно эту, пап;!
Дефект глаз склонил чашу весов. «Мы посмотрим, дорогое дитя» – прошамкал он. И может быть, в первый раз за много лет дочь обнимала отца с благодарностью и счастьем, на что старик, глубоко тронутый собственной добротой, мог только шепелявить: «Я просто не могу никому отказать. Я чересчур добр – слишком уж добр!»
________________________________________
С тех пор господин Ромайт регулярно, каждый день приучал чернобурку ходить на корде в берёзовой роще. Щёлкал длинный кнут, фыркающее животное неохотно галопировало по кругу. Модеста часто стояла неподалёку.
- Вы его нисколько не учите, господин Ромайт!
- И всё же я потихоньку обучаю его, сударыня.
В словах мужчины была такая целеустремлённая уверенность, что она не решалась возражать.
- Он уже охотно даёт надеть уздечку, – продолжил он однажды. – Барышня только должна проявить терпение… И взгляните, как чётко и длинно он идёт рысью! Кости как сталь, и чистые сухожилия… – Он взмахнул кнутом. – И скакательный сустав!  Скакать на этой лошади будет настоящим удовольствием … Он выдержит для Вас всякую охоту наравне с лучшими охотниками… Спина теперь обозначилась уже более чётко, – а сначала были одни ребра… Это будет действительно толковая лошадь!» Он говорил веско и в то же время тепло, сопровождая каждое слово свистящим взмахом кнута. Лошадь заржала и попыталась взбрыкнуть; последовал безжалостный короткий карательный удар. – Это выглядело красиво, когда движения животного постепенно становились всё более плавными, гладкими, размеренными, пока лошадь не пошла, наконец, пружинистой рысью по кругу. Модеста наблюдала с большим интересом. В этом постепенном подчинении животного было нечто новое, что возбуждало её. С этим учителем она впервые начала понимать лошадь: правильные и неправильные линии тела, ошибки, преимущества походки. В этом деле у неё тоже обнаружился острый глаз и трезвое суждение.
- Я хоть и деревенская, – сказала она как-то раз дружески, – но уверяю Вас, господин Ромайт, до сих пор я могла отличить только сивку от вороной, да ещё если животное устало… Это на самом деле позор, как глупо и бессмысленно можно пройти мимо настоящей жизни.
- Сударыне приходится думать о многом другом, – извинительно заметил он.
- О многом другом? – Это совершеннейшая ложь!… Вы когда-нибудь были в России, господин Ромайт?
- Нет.
- Ну, Вам повезло!
Дальше доверительный разговор не пошёл. Явился дворецкий и попросил ключ от амбара.
- Я пойду сам, – ответил коротко господин Ромайт. И поклонился Модесте: «Извините, сударыня, я должен выдать овёс».
- Однако Вы адски дотошны!
- Это необходимо.
- Тогда я тоже буду Вас регулярно проверять, – пошутила она.
Работник увёл коня прочь. Модеста и господин Ромайт вместе неспешно пошли через двор.
Амбар находился чуть позади дворового каре – приземистое каменное строение с зарешеченными окнами первого этажа. Нижняя дверь была открыта. Там обитал хромой колесник, среди устрашающей груды старых колёс, осей и беспорядочно набросанных деревяшек. Белобородый мужик с неизбежной трубкой в углу рта усердно обдирал рашпилем новое колесо, не глядя вокруг. Чуть кисловатый аромат свежеобработанного дуба пробивался сквозь затхлый запах старых опилок.
- Он и правда такой старательный? – спросила она вполголоса.
- Как все здесь, когда с них глаз не спускаешь.
Затем они поднялись по лестнице наверх. Проскрежетал огромный замок. Внутри обширное пространство с чистым гладким полом, пыльный полумрак – и сильный, мягкий запах спелого зерна. В тщательно разглаженных бунтах лежали бесчисленные светлые, округлые зерна пшеницы и тёмно-серые узкие – ржи; один угол заполнен высоким бунтом неочищенного овса. Все бунты – идеально скошенные прямоугольники. На каждом – фантастический вензель прямо на поверхности зерна . Массивная деревянная лопата, которой это было сделано, стояла тут же у стены.
Модеста склонилась над пшеницей, набрала полную горсть и мерцающей золотом дугой ссыпала обратно. «Я так давно не была здесь наверху, – сказала она, – и это всё тот же сильный, прекрасный запах, который я так любила в детстве».
- Это самый лучший запах для меня, сударыня, даже лучше, чем запах земли, – тепло сказал он.
- Да, да, – задумчиво сказала она, – пусть будет так. Вы действительно сельский хозяин… – И она медленно выпрямилась. – Но скажите, господин Ромайт, Вам этого достаточно? И Вы не желаете ничего иного? Чего-то большего?
- Нет.
- Но Вы же нигде не бывали, господин Ромайт.
- Нет.
- Ведь где-то должно быть намного прекраснее!
- Я полагаю, что это не так, сударыня.
Она засмеялась. «Итак, Вы уже настолько спрятались в раковину?»
Он пожал плечами. «Нашему брату надо работать весь день. А после ужина я обычно так устаю, что даже газета падает из рук, – он улыбнулся, – тут уж не до амбициозных мыслей».
Модеста посмотрела мимо него, сквозь запылённые окна – на свободу. Красное солнце холодно освещало равнину. Всё же она не понимала этого человека!
Снаружи по деревянной лестнице застучали клумпы: дворецкий и двое работников пришли за овсом. Когда мешки были наполнены и перевалены с весов на скрюченные спины, девушка спросила с деланным безразличием: «Вы недавно были в Эйзелине, господин Ромайт – как Вам тамошнее хозяйство?»
- В полном порядке, сударыня.
- Барон что-нибудь понимает в лошадях?
- Да.
- Много?
Господин Ромайт подождал, пока нагруженные мешками спины, шатаясь, выберутся наружу, и затем ответил: «Нет».
- Ну, навряд ли Вы сказали это ему в лицо!
- В лицо, конечно же, нет, сударыня. Но по крайней мере я сказал ему, что жеребята, которых он сам выбрал, на мой взгляд мало пригодны.
- Тогда он больше не захочет позвать Вас консультировать!
- Этого я не знаю, сударыня. Но, насколько я понял, он из тех господ, которые в состоянии выносить критику от таких, как я… Прежде всего он очень воспитанный человек и совершенно не задирает нос – гораздо меньше, чем все те городские хозяева, на которых я работал до сих пор, и чем все эти благородные господа, которых я встречаю в провинции. Он предложил мне бокал шампанского и лучшую сигару – по правде говоря, наш брат этим не избалован! Я могу только сказать, что он, должно быть, очень умный господин, который невероятно быстро вникает в наши провинциальные дела, хотя он вовсе не из помещичьей семьи. Он задал мне столько разных вопросов, что я подумал: «Чёрт побери, да он знает, что к чему. Но…»
- Но? – переспросила Модеста требовательно.
- Но, сударыня, что я могу сказать? – Наше сельское хозяйство не слишком ему подходит.
- Но он Вам всё же нравится?
Господин Ромайт долго колебался с ответом: «Он не из нашей провинции».
В этот момент барышня из замка очень ясно почувствовала, что её любопытство зашло чересчур далеко. В ней проснулась высокомерная солидарность с аристократией и большим миром. И она довольно снисходительно поинтересовалась: «Вы закончили здесь, господин Ромайт?»
- Так точно.
Они пошли к выходу. Внизу Модеста на мгновение задержалась у двери шорной кладовой. Отсюда через просвет в дворовом кар; была видна равнина: широкая, прозрачная, залитая красным злым светом. Ей вспомнилась пустыня и то, что недавно рассказывал господин фон Фалькнер. Так могла бы выглядеть Сахара перед тем, как поднимется самум. И вновь магия дальних стран и большой мир поманили её.
________________________________________
На следующий день начались уроки верховой езды.
Это было на открытом пространстве у амбара. Вначале занятие Модесте не понравилось. Учитель взял очень краткий, энергичный тон, который весьма контрастировал с его обычной корректностью. «Держите поводья не так судорожно, сударыня! – Сидите легче! – Дайте ему спокойно шагать!… Так Вы никогда не научитесь ездить». При этом он не пытался льстить ученице и был вполне деспотичен. А когда он как следует щёлкнул кнутом и гнедая с прижатыми ушами пустилась в неправильный галоп, Модеста испуганно вцепилась в повод и почувствовала сильное желание беспомощно обхватить шею лошади. Тогда господин Ромайт почти сердито воскликнул: «Выше голову, барышня! Это не поможет… Чего же Вы хотите, если Ваша рука с поводьями так далеко впереди?»
Она не была чувствительна, но эта краткая, командная манера служащего показалась ей посягательством. Она уже хотела сказать ему об этом. Однако, когда она спешилась и первые минуты чувствовала, как всё вокруг качается, а ноги пустились своей дорогой, забыв знакомство с остальными частями тела, то сначала была ошеломлена своей неуклюжей беспомощностью, а потоим неизбежно должна была посмеяться над собой.
- Да уж, возьмитесь за меня как следует, господин Ромайт! – сказала она во внезапном порыве благодарности и признания.
- Придётся, а иначе это продлится вечность… Для такого, как я, почти весь мир сводится к лошадям, и я уже забыл, что существуют новички.
- Вы имеете в виду, что я боюсь? – быстро спросила она.
- По крайней мере, со стороны так кажется.
- Ну, я Вам так скажу, господин Ромайт: может быть, есть чувство неуверенности – но никакого реального страха нет.
Однажды – это было в конце первой недели – гнедая попыталась показать норов и стала пятиться задом. «Ну-ну, это уже ошибка!» – недовольно воскликнул господин Ромайт. Свистнул длинный кнут, и животное пошло нормально. Это продлилось только мгновение, и всё же совершенно растерянная барышня судорожно вцепилась в гриву.
- Полагаю, Вы и сейчас ещё боитесь!
Лошадь остановилась.
- Я боюсь? – воскликнула она в ответ. И в ту же секунду хлыст, свистнув, опустился на круп. Гнедая затанцевала на месте. Второй удар – и животное карьером сорвалось с места. Юную всадницу мотало в седле, как куклу.
Господин Ромайт крикнул пронзительно: «Бросьте кнут! Кнут прочь!» – и длинными прыжками бросился за беглецами.
Вначале бежать было ещё легко. Но когда учитель, наконец, поймал непослушную ученицу на очень глубокой пашне, где гнедая больше не могла соучаствовать в побеге, он полностью запыхался. «Как Вы могли так, сударыня? Как Вы только могли? Ведь ничего такого плохого не имелось в виду!»
Модеста улыбнулась чуть утомлённо. Она была смертельно бледна. Шляпа от резкой скачки соскользнула на шею. «Я просто хотела показать, что я не боюсь… Может, у меня не очень получается, но трусить – никогда!»
Она говорила правду. Это тщеславное, и, может быть, даже испорченное существо действительно не знало банального страха.
________________________________________
Иногда господин Линдт тоже наблюдал за этими уроками, очень сдержанно и критически, хотя он ни разу в жизни не садился ни на одну клячу, если не считать конторских стульев.
- Разве она действительно понимает что-нибудь в верховой езде, любезный Ромайт? – не раз интересовался елейный голос. – Я бы не хотел, чтобы с самого начала всё пошло не так.
- О, он своё дело знает, пап;! – кричала Модеста из седла, в то время как господин Ромайт отворачивался, отчаянно краснея.
- Ну, это меня радует, дорогой Ромайт… Но Вы же понимаете, – снова шепелявил старый торговец костной мукой, – что от этих небольших развлечений хозяйство не должно страдать?
- Сегодня утром я дважды был на хуторе.
Господин Линдт удовлетворённо кивнул. «Это верно. В сущности, это хорошие физические упражнения для молодого человека, когда ноги поддерживаются в форме… После можете принести мне амбарную книгу».
Господин Ромайт сдержанно поклонился.
- Надеюсь, это уже закончилось? – фактически я контролирую Вас так доброжелательно, как никогда. Это должно служить Вам особым стимулом… То, что Вы сеяли так поздно, любезный Ромайт, мне, кстати говоря, вовсе не нравится. И, как мне только что говорил дворецкий, мелкий скот недоедает. Ромайт, Ромайт, куда это годится?! Лошади тут для работы, а не для откорма – кроме того, дни стали очень коротки, и это следует учитывать. А Вы для упряжки тратите под мою ответственность десять фунтов! Животные бегают вокруг не для своих собственных надобностей, они должны так же трудно и честно зарабатывать свой дорогой корм, как я свой скудный хлеб в этом, всеми инспекторами одинаково плохо управляемом хозяйстве. В этом один не лучше другого: чужим добром легко разбрасываться.
Господин Ромайт стоял в мрачном молчании.
- Эта хозяйственная дискуссия теперь счастливо завершена, пап;? – крикнула Модеста и шагом подъехала поближе.
Господин Линдт снова очень важно кивнул: «Да, дорогое дитя», – и отправился восвояси, неспешно и с достоинством, как это и подобает владельцам замков.
Господин Ромайт в этот момент совершил некое движение кнутом, которое было бы совершенно необъяснимым, если бы не было в явной духовной связи с тыльной стороной господина Линдта.
Модеста, которая всё слышала, давно уже не удивлялась этим проповедям. А у инспекторов, известно, такая толстая кожа! Но движение кнута навело её на размышления. Должны же быть и в этой среде приличные люди, мужчины с настоящим чувством чести, и, возможно, господин Ромайт был одним из них.
В этот день они расстались неожиданно быстро и без гиппологических  разговоров, которые обычно всегда следовали за окончанием урока верховой езды. Он помог ей покинуть седло и пошёл прочь, а ей хотелось сегодня быть к нему более снисходительной.
Впрочем, уроки верховой езды даже после этой выходки инспектора продолжались, как ни в чём ни бывало. В конце второй недели из Кёнигсберга пришёл долгожданный верховой костюм: чёрное платье и чёрный цилиндр. Когда Модеста впервые разглядывала себя и обновку в большом зеркале башенной комнаты, её тщеславие ликовало – так благородно выделялось её лицо на строгом чёрном. Стройные, прелестные конечности так гибки и скорее подчёркнуты, чем скрыты мягкой тканью. Верховая шляпка с вуалью лихо сидела на блестящих кудряшках. Когда она шла через парк на урок, девушка из полуподвального помещения смотрела на неё с восхищением, и на хозяйственном дворе деревенский мальчик безмолвно уставился на неё, как на привидение. Она сама чувствовала своё очарование и грациозно несла свою гибкую фигуру.
Господин Ромайт ожидал её, держа лошадь под уздцы, пунктуальный, как всегда. Она особенно надеялась на его восхищение, на неуклюжий панегирик, который она несомненно заслужила. Но мужчина молчал. Поэтому Модеста, усевшись в седло, довольно колко спросила: «Ну, Вы ничего во мне не замечаете?»
- О, конечно, сударыня, – больше он ничего не сказал. Он выглядел рассеянным и всё время смотрел куда-то мимо неё.
«Какой же он всё-таки крестьянин!» – подумала она.
Уроки в последние дни стали менее напряжёнными, и некоторые ошибки ускользали от глаз учителя – особенно сегодня. Модеста нарочно безобразничала, и гнедой тайком перепало три злых удара шпорами. Это была грубейшая ошибка: она хотела разозлить мужчину. Но он и этого не заметил. От такой езды она утомилась. Когда он, как обычно, подставил руку, чтобы она спрыгнула, она чувствовала сквозь тонкую подошву нового сапога, как дрожала эта рука – и это была всё та же коричневая, жилистая, совсем не нервная рука. Он стоял, понурившись. Лишь когда она соскользнула с седла, он поднял голову. В его красивом лице была какая-то странная напряжённость, а серые глаза смотрели равнодушно, с едва заметным мерцающим огоньком в глубине. Он сразу показался ей чужим.
- Что с Вами, господин Ромайт?
- Что сударыня имеет в виду? – вырвалось из пересохшего горла.
- Что с Вами случилось? – переспросила она, громко рассмеявшись.
- Ничего, сударыня. – Он спокойно взял лошадь под уздцы, и Модеста опять рассердилась.
Они вместе пошли на конюшню. Тут он сбивчиво и торопливо сказал: «Сударыня должна обещать мне никогда не подвергать свою жизнь опасности, как было недавно, когда гнедая понесла. Вы действительно могли упасть и застрять ногой в стремени… Я давно хотел Вам это сказать».
Модеста изумлённо уставилась на него. «Вы удивительный человек! – Если я сломаю себе шею, это ведь будет не Ваша шея, дорогой Ромайт».
- Я лишь предупредил, – ответил он нерешительно. – И это было бы ужасное несчастье.
- Давайте на этом закончим, дорогой господин Ромайт. Сорняки не гибнут. – Но она всё же дружески протянула ему руку.
Сознавала ли она, что даже самая большая похвала её платью не так льстила её тщеславию, как этот неподдельный страх за её юную жизнь?!
6
К концу октября ученица господина Ромайта вполне созрела для более значительной, уже самостоятельной поездки. Модеста подумывала о послеобеденном визите к Буссардам.
Настоящих подруг у звезды Баргиннена не было, лишь знакомые. Это было в характере Модесты – не связывать себя обязательствами… И к тому же ближайшие окрестности были небогаты молодыми девушками её возраста и положения, и лишь за казённым лесом обитало несколько «фамилий». Там были норы Гадебушей, Мейнерсов, Буссардов.
Обе барышни фон Гадебуш не были ни хороши, ни уродливы, блистали кирасирской осанкой и невероятной спесью. Об их усатой мамаше ходил легенда, что старая дама однажды прошла пешком добрую милю  от окружного города до своего поместья, когда пьяный кучер уехал домой без неё. «Но сударыня, – сказал тогда старый Эллер, – почему Вы не позволили себе доехать на любом экипаже, ведь шоссе такое оживлённое!» Матрона гордо напыжилась и ответила ледяным тоном: «Дворянин не просит, он лишь оказывает честь». С тех пор её называют «прародительницей». О дочерях Марге и Марте один артиллерийский лейтенант, которому Модеста доверяла, недавно рассказал, что эти – несмотря на всё их высокомерие – настоящие деревенские гусыни были в серых шерстяных чулках, «серых шерстяных чулках, сударыня, на званом обеде у генерала!…»
Анни фон Мейнерс, напротив, была совсем иной. Уютной, добродушной, чуть глуповатой – на сегодня лучшей приятельницей Модесты. Лучшей приятельницей когда-то была и Юдит фон Буссард, очень богатая и очень красивая – она казалась младшей Линдт единственной соперницей. Рыжеволосая, стройная красавица, мягкая, нежная, тревожно охраняемая как единственный ребёнок. Прошедшую зиму она в основном провела с матерью на юге. К этой девушке Модеста когда-то испытывала настоящую дружбу. Своеобразное усталое очарование исходило от этого аристократического создания, смиренного сердцем и благочестивого без лицемерия. Она никогда не лгала – даже тогда, когда улыбалась. Целый год длилась эта девичья дружба, для Модесты – страстно искательная, для Юдит – любезно терпимая. На первом балу в королевском зале пришло охлаждение. Юную баронессу осаждали дворяне, Модесту обхаживали в основном лейтенанты из городских. Серьёзный Succ;s de femme  звезда Баргиннена никому не прощала. Кружок любителей чтения, который тогда основали пять молодых дам под патронажем фрау Мурманн, ещё существовал, но интересы уже разошлись. Это была весьма прохладная дружба. А за те несколько месяцев, что Модеста была в России, у неё не нашлось для кружка ничего, кроме пары мимолётных открыток с видами… Но время идёт, и время лечит. Они не виделись уже полгода, и Модеста уже скучала по милым маленьким девичьим шалостям. А сегодня как раз был «день кружка». Может быть, четыре молодых дамы собрались сегодня вместе, а может, и нет – по крайней мере, Модеста хотела увидеть хоть кого-то, кому могла бы показать новый наряд. А если Юдит с матерью всё ещё оставались на юге, то как минимум заслужить восхищение старого Буссарда, который хотя и подволакивал подагрическую ногу, но высоко ценил красивых девушек.
Буссардсхоф был далеко. Поэтому инспекторская гнедая была подведена к станку и очень тщательно осёдлана. Господин Ромайт лично подтянул подпругу и с гордостью посмотрел на свою очаровательную ученицу.
- Итак, сударыня, только не через поле или те места, где могут быть канавы! Для прыжка на лошади необходимо самому адски сгруппироваться, иначе она оставит Вас позади и улетит вперёд… Кнут на самом деле не нужен, гнедая и так пойдёт… – однако, заметив маленькую острую складку между бровей Модесты, он тут же добавил: – но это, конечно же, как фройляйн пожелает!
- Ну, если я за всё время этой замечательной учёбы не свалилась, то теперь, пожалуй, никогда не упаду! – пошутила она на это. – До свидания, господин Ромайт. – Она поцокала языком, гнедая тронулась. Господин Ромайт вернулся в сарай, из которого отлично мог обозревать окрестности, и оставался там довольно долго.
Был стылый октябрьский день. Туманный воздух, набухшее небо. На опустевших полях лишь засохшая свекольная ботва. Изредка пара волов, ведущих борозду; вокруг, хлопая крыльями, каркают вороны. Шоссе краснело рябиновыми гроздьями. Модеста не спеша потрусила вдоль дороги, впервые совершенно одна, и даже вздрагивала, когда гнедая фыркала громче обычного или настораживалась перед белой брусчатой мостовой. Грохот телеги догонял сзади – работник, задержавшийся со своей упряжкой в деревенском трактире и теперь летевший, щёлкая кнутом. Гнедая насторожила уши и пустилась в галоп. Вначале это испугало её, она попыталась придержать – но затем в ней проснулось честолюбие. Работник не должен её обогнать! Скоро она уже радовалась, как быстро летят назад деревья и как уверенно она сидела в седле… Начался лес, огромный монотонный лес, со всех сторон убаюкивающий мельканием стволов. Бурые ели будто застыли, сонно нашёптывая хвоей. Она пустила лошадь шагом. Временами та опускала голову, хватая травинки на обочине дороги. «Фу, как тебе не стыдно, гнедко!» Иногда она таращилась широко раскрытыми глазами на скрипнувшее дерево. «Ничего страшного, правда ничего». Они разговаривали, как пара хороших друзей… Когда женская рука трепала её шею, животное кивало. В конце концов девушка погрузилась в мечты. Дремлющий лес, серое шоссе… Казалось, что так будет вечно. Из просеки вышел лесник, ружьё через плечо, на поводке собака. Она не знала его, но сразу проснулась и поехала быстрее, пока вокруг не стало заметно светлеть. Снова началась бескрайняя литовская равнина, но уже более холмистая и дружелюбная. Никаких больших деревень и грязных хат, лишь усадьбы и крыши господских домов, мелькающие среди ухоженных парков. Вот наконец и Буссардсхоф. Красивая усадьба. Длинные, новые хозяйственные постройки, большой конный двор, на холме небольшой замок с приветливо поблескивающими окнами, светлый фронтон выглядывал из-за старых облетевших лип. Модеста быстро проехала широкую, гладкую глинистую дорогу, ведущую к усадьбе. Гнедая призывно заржала, почуяв впереди конюшню. Но когда она споткнулась о камень, то была наказана кнутом, а когда Модесте показался недостаточно прочным дощатый мостик, она съехала в поле и в прыжке послала лошадь через узкую канаву. Она чувствовала, что множество восхищённых глаз смотрело на неё.
Когда она собралась въехать в парк, из кустов вдруг выскочили легконогие девушки. Развевались носовые платки, смеялись молодые голоса. «Путь закрыт! Путь закрыт!» Гнедая прижала уши и сделала все приготовления для прорыва. Тут к ней подбежала юная дама, с копной рыже-золотистых волос, которые не скроешь в кустах, и воскликнула: «Ради Бога, она сейчас сбросит её вниз! Не допустим беды!» – и схватила вожжи узкой, прозрачной рукой.
Гнедая опомнилась и встала, Модеста соскользнула с седла. Это были четыре «сестры по кружку», которые радостно приветствовали её.
- Ну, она бы меня никогда не сбросила, Юдит, – сказала Модеста весело.
Молодые девушки обступили лошадь, похлопывая её: «Как давно ты ездишь верхом, Модеста?»
- Уже четыре недели, если вы непременно желаете знать… Это инспекторская лошадь, – а это фройляйн Марга фон Гадебуш, это фройляйн Марта фон Гадебуш, фройляйн фон Мейнерс, баронесса фон Буссард, – и она изящным взмахом руки завершила шуточное представление. Гнедая на это проникновенно кивала. – Вообще-то у меня есть и своя лошадь, четырёхлетняя кобыла, которую сейчас объезжают.
- Фу, инспекторская лошадь, – сказала старшая Гадебуш смеясь, – я бы на такую никогда не села!
- Я тоже.
- И я!
Девочки звонко рассмеялись.
Лишь Юдит фон Буссард спокойно сказала: «Теперь я узнаю эту гнедую. Когда-то она была моей лошадью. Я для неё стащила столько сахара! … Гнедко, ты меня тоже узнала?» – Гнедая потянула к ней ноздри, удивлённо посмотрела блестящими глазами и захотела подойти ближе. – «Смотрите, она, как всегда, собирается обыскать мои карманы! Но я никогда не разочаровывала её… – Она схватила мягкий нос и погладила его, – ах ты добрая старая гнедая! Если бы это зависело от меня, я бы никогда тебя не продала».
Малютка Мейнерс воскликнула: «Оставьте её, Юдит! Это меня ужасно нервирует. В конце концов она укусит».
- О, меня она точно не укусит. Каждое животное знает своих друзей. Смотрите сами, – и Юдит протянула к морде тонкие, прозрачные пальцы.
- Да, мы уже видим! – торопливо заметила Анни.
- Неужели Вам на самом деле так нравятся именно лошади, Юдит? – спросила младшая Гадебуш, – лошади ничем не лучше других зверей.
Модеста тем временем высматривала кого-нибудь, чтобы передать животное. Но в итоге девушки решили самостоятельно отвести его на конюшню, а затем немного прогуляться по лесу, который своими высокими соснами примыкал к парку.
Юдит сказала: «Если ты желаешь поприветствовать мам; прямо сейчас, Модеста, то пожалуйста! Сделаешь это через полчаса – она, конечно, тоже не обидится… Они там играют в скат. С пап;, Мурманн и окружным адъютантом. Ты его тоже хорошо знаешь, он такой ужасно надутый. Фрау Мурманн, с которой ты особенно дружна, я не очень-то люблю. По правде, я их обоих не люблю – потому что он такой ненатуральный, и она тоже фальшива».
- Ты вообще в курсе последнего, что она отмочила сегодня? – усердно затараторила малышка Мейнерс, – так ты знай, Модеста, она теперь читает с лейтенантом Байрона – подумай только, Байрона!… А ещё сегодня фон Вагнер заезжал поболтать, и мать Юдит заявила: он в общем-то довольно мил, хотя и несколько зауряден, но вот что она не в состоянии вынести – это густой запах грога, которым он всегда благоухает. Он действительно всегда пахнет грогом! – И Мурманн повторила слово в слово то же самое: «Да, фрау баронесса, это совершенно верно – он пахнет пестрантно . Кстати, к тому же очень аллопатичный  человек…» Мы чуть не умерли от смеха за их спинами, включая Юдит, которая сочла это невежливым. Поскольку мы никак не могли удержаться от смеха, конечно, мы выскочили вон. В конце концов они нас всё же заметили и все были очень недовольны.
Обе барышни фон Гадебуш вновь громко рассмеялись: «Да уж, аллопатичный и пестрантный! У нас до сих пор слёзы на глазах».
Когда они в конюшне отдавали лошадь помощнику кучера, Модеста сказала как можно равнодушнее: «Не трудитесь её рассёдлывать. Через полчаса мне нужно ехать дальше. Теперь темнеет так рано… – и ещё безразличнее продолжила: – и я вовсе не хотела бы вам мешать».
- Почему? – наивно удивилась малютка Мейнерс.
- Я чувствую, что вам явно намного лучше без меня, девочки. Мне по крайней мере никто не сообщал, что сегодня у Юдит кружок.
Малышка Мейнерс попыталась быть убедительной: «Ах, да мы совсем случайно собрались вместе».
- Да, случайно! – эхом отозвались Гадебуши.
Однако хозяйская дочь сказала: «Это неправда, Модеста. Я пригласила всех, кроме Мурманн, которая с окружным адъютантом заехала случайно. Тебя я сознательно не приглашала, потому что ты забыла нас на полгода… – И она с доброй улыбкой добавила: - Но теперь, когда ты приехала сама, я искренне прошу у тебя прощения. Ты знаешь, я никого не хотела обидеть. Ведь мы когда-то были большими друзьями».
Юные дамы с некоторым смущением опустили глаза вниз, кроме Модесты, которая при последних словах покраснела: «Я, право, хорошо знаю, что Юдит никогда не считала меня полностью равной себе, – резко сказала она. – Как и любого, кто хоть чуточку не «фон»!» – Временами у звезды Баргиннена случались приступы демократии, однако лишь из оскорблённого самолюбия.
Но красавица Юдит холодно посмотрела на неё большими тёмными глазами. «Если ты полагаешь, что я способна на такое, пожалуйста, иди!… Я тебя не держу… Вообще-то мне не знакома такая гордость. И Бог мне свидетель, называешься ли ты просто Модеста Линдт или фон Линдт, красива ли ты или уродлива – мне никогда бы не пришло в голову из-за какой-то случайности, над которой мы обе не властны, делать разницу – как истинно благородные люди, вероятно, никогда бы не поступили… Но мы друг друга не понимаем, Модеста – и, видимо, никогда не понимали… – тем не менее, она примирительно протянула ей тонкую руку. - Если ты хочешь попытаться вернуть нашу дружбу – хорошо. Я не горда – и ты не будь!»
Повисла жаркая пауза, во время которой обе «кирасирши» вопросительно переглядывались, а малютка Мейнерс ободряюще придвинулась к Модесте.
Модеста не была мягкой натурой, но она безошибочно чувствовала добро в окружающих людях. Она потянулась к прозрачной руке в тот момент, когда та уже готова была опуститься. «Я думаю, что ты лучшая из нас, Юдит».
И две девушки поцеловались.
Однако барышни Гадебуш были не до конца согласны с этой возвышенной точкой зрения. По их мнению, благородные девы приходят в этот мир как минимум в пятизубцовой  короне, под особым покровительством небес – и уходить в мир иной им лучше всего в девятиконечном  венце, под ясно слышимое «аллилуйя» архангелов.
А малютка Мейнерс, как и все добродушные дурочки, в глубине души очень миролюбивая, не раздумывала долго и воскликнула, радуясь от души: «Слава Богу, девочки! Иначе это был бы совсем ужасный день».
Чтобы закрепить мир, кружок отправился по всем постройкам двора. Сам двор – огромных размеров, во всём достаток и порядок. Никто, кроме Юдит, не догадывался, что здесь всем заправляла женская рука. В конюшне они задержались дольше. Звенели цепные недоуздки, гладкие животные довольно фыркали в кормушки с сечкой. Буссардсхоф имел самое большое ремонтное  поголовье. Барышни не слишком разбирались в лошадях, кроме фон Гадебушей, которые легко рассуждали о благородном экстерьере и оценивали красивую поступь. Они испытывали естественное отвращение ко всему малому и плебейскому даже у животных…
Затем кружок, разгуливая по широкому проходу между стойлами, принялся за Россию.
- Там правда столько волков? – полюбопытствовала малютка Мейнерс. – И медведей? – осведомились кирасирши.
Модеста действительно приготовилась рассказывать всякие небылицы о поместье Аксилей, однако честно сказала: «Девочки, если вас пригласят в Россию, лучше туда не ездите! Волков я там не видала ни одного, – но и ничего больше. И в России, по крайней мере там, где я была, люди почти не говорят по-польски, а лишь по-литовски. И когда они посещают соседа, то берут с собой всё для ночлега – так далеко их усадьбы лежат друг от друга. Я по свой воле никогда туда больше не поеду».
Пока перемывали косточки России, причём кирасирши между делом заметили, что она со своим дворянством, вероятно, не так уж далеко за Лепоной , с другой стороны сарая вошла дама в верховом костюме. Это была фрау фон Буссард, в свои далеко за сорок – стройная, с большими серыми глазами, полными проницательной мудрости. Она смотрела на девушек, слушала и улыбалась.
Марта фон Гадебуш прямо заявила: «Аксилей мы не собираемся обсуждать, Модеста! Аксили ведь графы, а графы всегда благородны».
Малышка Мейнерс заметила с энтузиазмом: «Да, графы, графы! Сударыней каждая назовётся, а вот графиней…»
Рослые фигуры Гадебушей непроизвольно вытянулись ещё выше.
- Мам; тоже была графиней, и она всё никак не может привыкнуть… Как же хорошо мы её понимаем! Марга и я дали себе слово – не вступать в брак ни за кого, кроме достойного нас, абсолютно достойного. Он должен быть не просто граф, как желала бы мам;, но непременно из старой знати. Поэтому мы не только с кирасирами и алленштайнскими  драгунами, но даже и с лейтенантами не танцуем!»
Легконогая фрау фон Буссард подошла незамеченной и дружески хлопнула по плечу ораторшу, которая испуганно вздрогнула: «Будь уже посговорчивей, дитя моё, и много посговорчивей! Через пять лет тебе и твоей сестре уже сойдёт кто-нибудь из Первого полка, а через десять лет вас, вероятно, вполне устроит хоть какой-нибудь сорокатрёхлетний мужчина… Вы вообще не должны говорить такие глупости! Кто намерен отказывать всем подряд, для начала должен иметь предложения, и к тому же массу времени… На мой вкус, вы слишком много сидите у себя дома со «Списками офицерам» и окружной газетой, и ничего другого не предпринимаете… Да, да, Марточка, не надо на меня так смотреть! Я всегда говорю немного резко, но честно… Вы пропадёте с такими взглядами… Внешне вы ещё совсем молодые девочки, но будьте такими и в душе. Какие же причуды в ваших головках!… Я очень быстро отвыкла быть графиней. Вы знаете, что Буссарды являются не более чем потомственными дворянами. И твоя мать, дорогое дитя, надеюсь, теперь понемногу привыкла быть фрау фон Гадебуш, хотя это всего лишь потомственное дворянство… А если, например, молодой граф Соме сейчас станет искать руки Юдит – уж избавьте нас, я бы лучше предпочла для неё способного инспектора, чем этого болвана с майоратом!» Бледное лицо раскраснелось во время этой речи, и умные глаза заблестели в горькой иронии. Казалось, лишь теперь она заметила Модесту: «Наконец-то вернулась? Ты проделала весьма долгий путь!… Кстати, верховое платье тебе очень идёт. Ты же была такой малышкой, а сейчас стала великой красавицей… В твоём взгляде появилось нечто такое, что мне незнакомо…» Модеста присела в книксене и хотела поцеловать ей руку. «Ради Бога, – воспротивилась дама, – целовать верховую перчатку! Только этого не хватало… Да и вообще это целование рук, – она пренебрежительно взмахнула хлыстом. – Чаще всего это обман… Кому я честно протягиваю руку, тот должен так же честно протянуть свою в ответ. Тогда по силе пожатия я смогу определить, что у него за душой. Но это пошлое целование рук – бесчестная ложь в девяноста девяти случаях… Конечно, я не имею в виду тебя, Модеста, но всё же я тебя от этого избавлю, непременно избавлю!» Барышни застенчиво улыбнулись. «А теперь, дети, не выдавайте меня! – закончила она весело, – меня гнетёт моя тайная страсть. Я должна при любых обстоятельствах хотя бы час поездить верхом». – Она уселась в седло прямо в конюшне. Минутой позже элегантная всадница вылетела длинным галопом по парковой аллее в поля.
Девушки остались.
- Боже, Юдит, – воскликнула малютка Мейнерс восхищённо, – Ваша мать до сих пор потрясающе аристократична!
Юдит ответила: «Она действительно самая благородная женщина, которую я знаю».
Затем они отправились в лес. Впереди молодая хозяйка дома с барышнями Гадебуш, за ними Модеста и Анни Мейнерс.
Модеста насторожилась, когда после обычной Chronique scandaleuse  здешних мест маленькая фройляйн сказала: «Тебе это, конечно же, неинтересно – ты вряд ли его знаешь, – но Фалькнер фон Од теперь часто бывает у Буссардов, можно сказать – исключительно у них… И на нашем летнем балу, на котором тебе стоило бы побывать – он тоже был и тоже танцевал, но опять же только с Юдит. Я говорю тебе, – продолжала она с энтузиазмом, – я бы никогда не поверила, что Юдит может выглядеть так прелестно. Да, прелестно! Это было общее мнение... И она танцевала, как королева! Даже ты не смогла бы так, Модеста. Ты знаешь, как я тебя ужасно люблю, – но так роскошно ты никогда не сможешь выглядеть… В тот вечер ей пришлось отклонить три предложения – только подумай, три!… – И как добрая подруга прошептала ещё: – Эти две, Марга и Марта, были одеты безвкусно, как и всегда. Ни один мужчина не обратил на них внимания. Они аж позеленели от злости. Когда лейтенант фон Хэвель, наконец, пригласил их на одну польку, они чуть не плакали от счастья».
Модеста сделала весьма скучающее лицо, для чего ей потребовалось изрядное усилие. Никогда её глаза не бывали холоднее, чем когда её сердце горячо билось. «Тогда почему бы им не обручиться?»
- Фалькнеру с Юдит?… Я тоже не знаю, Модеста. Не все ведь такие умные. Насчёт него я уверена, что он этого хотел бы, – насчёт неё нет. Напротив, ни с кем она так не сдержана, как с ним… Ему следовало бы над этим крепко призадуматься! А Юдит судит очень строго… Я не знаю… Но ведь такие мужчины действительно самые интересные… Без причины тоже никто так рано не поседеет. Вот почему у него такие короткие волосы – чтобы никто этого не видел. Он, как и все мужчины, крайне самолюбив!… Кстати, ты знаешь, что седые волосы сейчас в моде, даже у женщин?
Модеста прикинулась равнодушной: «Я нахожу всё это не слишком интересным, Анни». И повинуясь внезапному порыву, она крикнула остальным девушкам: «Поедешь ли ты снова в этом году на Ривьеру, Юдит? – Я всегда завидую твоим удивительным путешествиям».
Стройная, прелестная фигурка обернулась на ходу, сияя порозовевшим лицом: «Нет, я не поеду – совершенно точно не поеду».
- Даже если врач велит?
- Даже если врач велит!
С этого момента спутница малютки Мейнерс была очень молчалива.
Когда девушки спустя добрый час вернулись из леса в парк, их заинтересовал шалаш из коры. Он стоял на пригорке и возвышался над равниной. Они стояли и любовались. Перед ними простиралось море мягкой, усталой дымки, к горизонту клонилось бледное солнце. Ветер веял ледяным холодом, шелестела листва. Пространство накрыто глухим безмолвием, предчувствием зимы. Это были болезненные чары, которое девушки тоже почувствовали… Там, на дороге, по которой приехала Модеста, показалось что-то тёмное: повозка – лошадь – человек… Осень обманчива со своими призрачными очертаниями.
- Ждёте визита? – спросила Марта Гадебуш.
- Скорее нет, – медленно сказала Юдит. Но, как будто устыдившись своей полу-лжи, быстро добавила: – Это господин фон Фалькнер. И она повернулась лицом к господскому дому, где зажигались первые огни.
Экипаж приближался со скоростью ветра. «Это его рысаки, – воскликнула малютка Мейнерс. – Теперь я его тоже узнала. Он правит сам».
- Гнедые чудесно идут! – веско заметили обе Гадебуш.
- Мы могли бы пойти встретить его, – подсказала Модеста. – Я никогда не видела рысака достаточно близко. В этом же нет ничего такого. Откуда он знает, что мы уже видели его?
Девушки колебались, и только Юдит ответила нервно: «Я этого ни за что не сделаю».
- А я это сделаю в любом случае, – настаивала Модеста.
Но Юдит уже ушла, быстро, не прощаясь.
Остальные медленно последовали за звездой Баргиннена. Но прежде, чем они достигли парковой аллеи, резкая рысь прозвучала совсем близко. Рысаки просвистели мимо, господин фон Фалькнер махнул им кнутом. Девушки едва успели его разглядеть. Внезапно он резко осадил коней и соскочил с козел. Юдит вышла с боковой дорожки. Модеста увидела, как вяло девушка подала ему руку, и как он поцеловал эту руку… Подошли юные дамы. Он каждую удостоил вежливого слова, но другим рук не целовал.
Они вошли в дом.
С этим домом у Модесты были связаны самые лучшие воспоминания детства. Тут всё было тёплым, гармоничным, благородным. Обитаема вся анфилада комнат – летом уютно прохладных, зимой обволакивающе комфортных. Дружелюбный порядок, улыбчивое богатство. Повсюду запах дома, семьи. О, Модеста не всегда была вероломной и расчётливой! Она с удовольствием вспоминала один день рождения здесь – он стал одним из лучших дней всей её жизни. Юдит только что перенесла коклюш и едва начала выздоравливать, остальные дети уклонились от посещения, приехала только Модеста – одна, без страха, с сердцем, полным ожидания. Огромные поленья трещали в камине, обе девушки сидели перед ним и радовались тому, как шипят еловые шишки, брошенные в огонь. Рядом стол с миниатюрной игрушечной кухней, торт. Модеста благоговейно держала гигантскую куклу, которая была едва ли не больше, чем они. По ковру расхаживала фрау фон Буссард, быстро, тихо, в своей манере – в то время ещё очень красивая женщина с тёплыми глазами… Дети ахали, когда кукла кричала «мама». И в конце концов от избытка любви они оторвали несчастной белокурый парик и сели, застыв от горя, пока мать, чей дух в прежние времена легко менял атмосферу, в конце концов не приблизилась с улыбкой: «Не о чем грустить, дети! Не будем из-за какой-то куклы портить себе прекрасный день»… И она сама принесла малиновый лимонад и песочный пирог-башню. Потом они вместе накрепко приклеили кукле шевелюру. От этого они так развеселились, что попытались в кукольной кухне испечь миндальные пирожные, и потом ели их обжигающе горячими. Модесте никогда не доводилось есть ничего более вкусного! На прощание она от чистого сердца сказала фрау фон Буссард: «Ах, тётя, как бы я хотела остаться у Вас!» А Юдит обняла её и тоже умоляла остаться! Всю дорогу домой в закрытом экипаже на сердце у неё было грустно, как никогда, а когда повозка загрохотала в каменных стенах замка, она горько разрыдалась.
Этот день для обеих девочек никогда больше не повторился. Просто обе стали большими. То, что раньше объединяло, теперь ушло.
Но и теперь, как только они со двора зашли в дом, разница между Баргинненом и Буссардсхофом стала мучительно заметна Модесте. В каждой комнате празднично горели лампы, тепло поблескивала мебель. Перед камином был установлен карточный столик. Господин фон Буссард, фрау Мурманн и окружной адъютант играли свою партию. Хозяин дома, старый брюзга с глазами навыкате и торчащими кверху патлами, вытянул закутанную подагрическую ногу к огню. В своё время никто не мог себе представить, что богатая, очаровательная графская дочь выберет именно этого мужчину, никого не спрашивая и никому не говоря. Помолвка и свадьба прошли в страшной спешке. Обременивший поместье огромным долгом, этот помещик был воинственным реакционером, о котором между прочим стоило рассказать, что его блаженной памяти отец в революционный год, запрыгнув на стол деревенского трактира, вишнёво-красный от волнения, орал: «Нам не нужен никакой король, мы не желаем короля», – а его сын выглядел отчаянно похожим на отца, разве что охотнее вешал бы демократов, чем королей… Старый вспыльчивый господин, который как раз ссорился с лейтенантом, пытаясь вскочить, когда вошла Модеста: «Так не годится, совершенно не годится» – и строил жуткие гримасы. И фрау Мурманн, с её фальшивыми, тёплыми, карими глазами, пришлось примиряюще заявить: «Но господин барон! Теперь уже ничего не поделаешь! Ведь вы у себя дома. А моему мужу и домашний тапок – вселенная».
Девушки, услыхав про «вселенную», немедленно юркнули обратно в соседнюю комнату и, отчаянно хихикая, рассматривали папки с фотографиями.
Время от времени было слышно ворчание старика: «Куда запропастилась эта Линдт? Она стала прелестной как картинка. Пусть зайдёт ненадолго!»
Господин фон Фалькнер тем временем молча проследовал через комнату.
Через четверть часа хозяйка дома, свежая и возбуждённая после верховой прогулки, вернулась к девушкам. «Как у вас тут дела, дети? – И она проинспектировала чайные чашки. – Фалькнер фон Од тоже должен быть тут, Юдит!… Ты же знаешь, он не пьёт грог»…
- Я уже приказала подать мозельское, – ответила дочь.
Тут в комнату вошёл господин фон Фалькнер. «Целую руку, баронесса. Я всем вполне обеспечен. Ваша дочь много добрее, чем я заслуживаю».
Хозяйка протянула ему руку со словами: «Вы всё никак не научитесь подавать руку, дорогой Фалькнер. Это ведь не настоящее рукопожатие!… Если бы я её не ухватила как следует, она бы просто упала вниз. – Вы знаете, что означает этот характерный признак?»
- Что-нибудь хорошее, баронесса?
- Напротив! Так подавать людям руку – значит иметь очень холодное сердце.
- Может быть, оно у меня именно такое.
- Нет, не такое, барон! – Она долго всматривалась в него. – Когда Вы вот так стоите, Вы поразительно напоминаете Вашего покойного дядюшку. Совершенно иная фигура, совсем другое лицо – но у вас есть общая семейная черта.
- И что это?
- Рот. Не очень-то красивый рот! – добавила она со смехом, – но рот, по которому трудно узнать, принадлежит он очень суровому человеку или очень мягкому.
Господин фон Фалькнер поклонился с полуулыбкой. «Не самое лестное для меня сравнение с моим дядей. Потому что, если и был человек на Божьей земле, которого я терпеть не мог, то это был старый скряга».
На это дама серьёзно ответила: «Не будьте так несправедливы к нему… Я знала его довольно хорошо. Он был невезучий человек, озлобившийся раньше времени, но с такими благородными чувствами, какие редко где встретишь… Я бы даже предположила: он был несчастлив не потому, что был ниже, а потому, что мыслил выше, чем все остальные… Мне очень жаль, что все, в том числе и Вы, господин фон Фалькнер, этого человека настолько неверно оценивали. Никто не имеет права на это, потому что никто не знал его как следует».
Господин фон Фалькнер промолчал, чуть пожав плечами. Но глаза женщины в этот миг горели жарко и сердито.
Даже в соседней комнате, казалось, слышали этот разговор, потому что хозяин крикнул пренебрежительно: «Конечно! Тайный красный. От него меня всегда тошнило… Полностью Вас поддерживаю, дорогой Фалькнер. Пью за Ваше здоровье, за Ваше драгоценное здоровье!»
На это женщина холодно сказала: «Вам никогда не приходилось страдать. И странно, если бы это случилось».
- И горжусь этим! – продолжил хозяин, – старый надменный зазнайка! Всегда хотел быть чем-то особенным. Но это ему не удалось, слава Богу… Прозит, дорогой Фалькнер! Пусть мне скрючит ногу, но это надо спрыснуть.
Лорд Фалькнер посмотрел на даму и ничего не ответил.
Это была лишь одна из тех маленьких сцен, которые вследствие желчного темперамента хозяев случались постоянно. Но сегодня ссора была глубже обычного, потому что фрау фон Буссард в полном молчании удалилась в свой кабинет, а хозяин в короткое время испортил всю игру. И хотя позже он снова весьма оживился, рассказывая охотничьи истории и отпуская ядрёные шутки, так что фрау Мурманн пришлось в дипломатических целях незаметно отодвинуть бутылку бургундского подальше, – всё же было заметно, что он расстроен.
Потом девушки оказались в каминном зале, окружив лейтенанта. Они хотели убедиться насчёт бала резервистов. Окружной адъютант, который из напускного аристократизма всегда медленно говорил, ещё медленнее думал и показывал готовность к самой высочайшей адъютантуре, всегда склоняя ухо в верном направлении – чтобы выслушать со всем возможным служебным рвением любой приказ вышестоящего начальства – пообещал, что сделает всё возможное, то есть ничего. Однако кружок напирал, требуя определённости. Это превратилось в весёлую перепалку. Фрау Мурманн, упиваясь иностранными словами, отвечала на нападки.
Однако Модеста была с ними лишь отчасти. Ведь господин фон Фалькнер и хозяйская дочь не участвовали в этой жизнерадостной схватке. Тогда где же они?
И поэтому звезда Баргиннена тоже незаметно потерялась в других комнатах, полистала для вида альбомы в салоне, заглянула в столовую, где слуга как раз осторожно водружал на стол огромную вазу с фруктами. Перед покоями Юдит, последними в крыле, она заколебалась, хотя комнаты были настежь отворены. Приглушённый разговор. В кресле Юдит, руки на коленях, в глазах печаль. Перед ней на банкетке Фалькнер фон Од, склонившись к красивой девушке. Говорил только он. Звучный голос, пластичный и мягкий, словно орган. Некоторые слова доносились яснее – ничего опасного, ничего интимного. Он рассказывал девушке о юге. Но у Модесты было ощущение, что он говорил с ней так, как будто она была для него единственной женщиной в мире. Ей казалось, что она читает на бледном, прекрасном лице Юдит, как звук голоса этого человека мягко щекочет ей нервы, нежно обнимает ей душу. Она и сама ощутила этот соблазн, эту опасность… И всё же это уединение было таким важным для обоих! – Она ещё не была уверена, действительно ли мужчина любит женщину, или лишь проверяет своё искусство великого соблазнителя, который знает женщин, открывая их сердца и касаясь самого святого безжалостной рукой. Или же они погрузились в один сон, они оба?… Она послушала ещё немного. И тогда она точно поняла, что и женщина не меньше любит мужчину, и что глаза она опустила лишь потому, что вся её душа была возле его губ, и лишь потому она напряжённо держала руки на коленях, что каждая её клеточка жаждала объятий. Модеста стояла, затаив дыхание – она впервые видела любовь, настоящую, великую, чистую. И от этого странно сжималось сердце. Она ощущала этот горячий и прекрасный порыв – но как же он был чужд ей! Она чувствовала могучий поток – это был безбрежный поток! Она видела чудо любви. И она не понимала… Всё в ней всколыхнулось и переполняло её – жгучие инстинкты, запутанные мысли. Лицо её вспыхнуло краской стыда. Она бы никогда не смогла «так» любить, никогда – в этом она была уверена. С этой уверенностью она боролась, от этой уверенности она мучилась. И она ясно чувствовала, как ей от этого зрелища становилось хуже, как нечистое потрясало её Святая святых… И всё же была безграничная и непреодолимая сила в картине, которую она видела. Она не могла двинуться с места, и она никак не решалась войти к ним с холодной улыбкой, как ей на самом деле хотелось, и сказать: «Извините, если побеспокоила…» Хлопок – скользнула на этажерке рамка с фотографией. Юдит вздрогнула всем телом, господин фон Фалькнер спокойно оглянулся, потом снова заговорил. Оба видели незваную гостью.
Модеста пошла обратно, уличённая, пристыженная.
Дебаты в каминном зале тем временем подошли к концу, бал резервистов был обещан.
Вскоре пришли Юдит и господин фон Фалькнер, как будто ничего и не случилось. «А она тоже лицемерка», – подумала Модеста.
________________________________________
Ужин был поздним.
Господин фон Фалькнер ухаживал за хозяйкой дома. Беседа текла вяло.
- Ну как, Вы наконец освоились у нас, дорогой сосед? – спросил господин фон Буссард.
- Я никогда не освоюсь, – кратко прозвучало в ответ.
Хозяйка дома мягко улыбнулась: «Просто это не Ваша страна, барон».
- Конечно же, не моя… Беда в том, что я не знаю, где же тогда моя страна.
- Трудитесь, дорогой Фалькнер! Работа помогает избавиться от всего.
- Мне нет, сударыня. Для работы нужен задор, которого у меня нет, по крайней мере уже нет… Меня всё печалит… Надо мной довлеет чувство незавершённости. Это врождённая склонность, которой никто не может преодолеть… Кого сам чёрт высочайше благословил ею…
- Не продолжайте! – предостерегла хозяйка.
Но он лишь коротко рассмеялся. «Что ж делать, если меня благословил сам чёрт!… Чего же Вы хотите? С дьяволом хотя бы можно договориться. Дьявол не бросает своих подопечных в беде. Договор составлен и скреплён… И это не он, а мы вечно трусим и хотим его разорвать».
- Не берите греха на душу!
- Тогда не будем об этом, сударыня.
- Вот именно, не будем, – ответила она спокойно. Вы мой дорогой друг, очень дорогой друг. Вы могли бы иметь от жизни всё, что пожелаете. Но Вы не желаете ровно ничего! … Поэтому я так стараюсь заставить Вас хотя бы почувствовать вкус к жизни. Но в Вас течёт кровь Фалькнеров. Это ужасно тяжёлая кровь… Я уверена, что до сих пор каждый Фалькнер своими руками строил непреодолимую преграду своему счастью… Вы требуете от жизни сразу всего, поэтому не получаете ничего… Вы забываете, что сделаны в основном из воды.
Он схватился за голову. «Ради Бога, баронесса, ни слова больше!… Это так. Конечно! Всё сделано из воды, и даже из грязной. Но если она разбавляет счастье жизни до состояния той же мутной жидкой глины, из которой всё замешано – что толку в таком существовании?
- Дорогой Фалькнер: чтобы заполнить круг жизни, который должен быть заполнен.
- Конечно. Собственно, если есть что заполнять.
- Неужели Вы действительно так стары, барон?
- Да уж, не сомневайтесь.
- Но вы можете снова стать молодым, барон!
- Я точно не стану снова молодым. Я буду продолжать прозябать, всегда между опьянением и похмельем, и буду делать худшее там, где я мог бы сделать лучшее.
- Это опять наш старый спор, – заключила она.
- Таким он и останется.
Они беседовали вполголоса, в светском тоне. Два человека, которые не выдадут друг друга.
Когда встали из-за стола и господин фон Фалькнер сопровождал хозяйку дома в салон, она медленно сказала: «И всё же Вы могли бы иметь многое. Но Вы не можете преодолеть себя, так же как и Ваш дядя не мог этого сделать. Вашего прошлого я не знаю и не хочу знать, – но от жизни Вы никогда ничего не получали, и возможно, никогда ничего не получите… Сегодня вечером я впервые Вас вполне понимаю: Вы бессмысленно истекаете кровью ради некоего фантома. – Дурные люди на это, конечно, не способны, и мои добрые пожелания всегда будут сопровождать Вас… Это не просто фраза! – Я ненавижу фразы… Вы, наверное, думаете, что я счастлива? – Клянусь Богом, нет!… Но я сама выбрала свой жребий, и, надеюсь, я несу его достойно… И ещё одно: мне очень трудно это сказать Вам, но это должно быть сказано, – должно быть сказано после нашего разговора сегодня за столом. Я навсегда останусь Вам старшей подругой – как охотно я стала бы большим, гораздо большим! – Но я прошу Вас с сегодняшнего дня избегать нашего дома, насколько это возможно, господин фон Фалькнер».
Он в изумлении отступил назад. «Я не понимаю… Вы отнимаете у меня единственное место, где я действительно любил бывать…»
- Я это знаю, господин фон Фалькнер. Но Вы отнимаете у меня мою дочь.
- Сударыня!
- Вы на самом деле делаете это! Я убедилась в этом давно – но лишь сегодня я поняла, что это не должно продолжаться. Юдит заслуживает гораздо большего, чем Вы сможете когда-либо дать ей.
- Тогда я прошу последнего разговора с Вашей дочерью.
- Я Вам не разрешаю.
- Вы жестоки!
- Я всего лишь разумна.
- Это Ваше последнее слово, баронесса?
- Да, последнее… Уже к Рождеству мы уедем на Ривьеру.
- На Ривьеру? – Он на мгновение хмуро уставился перед собой. – Вы правы, сударыня… Это действительно фантом – но я никогда не оставлю этот фантом… Благодарю Вас, – он поцеловал ей руку. Пока он наклонялся к руке, глаза женщины увлажнились.
- Будьте здоровы, господин фон Фалькнер. Не каждый может справится со своим фантомом… И если Вы когда-нибудь в архиве Вашего дяди найдёте интимные письма без подписи – они от меня… Потому что и моя судьба когда-то называлась – Фалькнер фон Од.
________________________________________
После ужина было весело. Музыка, танцы. Лейтенант играл, девушки резвились. Лишь господин фон Фалькнер, похоже, был не в настроении, и он был первым, кто велел подать экипаж.
- Уже? – тихо спросила Юдит.
- Да, моя госпожа.
Остальные не слишком огорчились. К его манерам все привыкли.
Фрау фон Буссард заметила вскользь: «На самом деле я хотела бы отправить с Вами Модесту – я не вижу в этом ничего дурного – потому что ехать обратно в одиночку она не может ни в коем случае».
- О, пожалуйста, баронесса. Я очень охотно провожу фройляйн Линдт до дома, если она, конечно, пожелает.
Модеста немедленно пожелала.
Прощание было весьма кратким. Господин фон Фалькнер торопил. Юдит вышла из дома вместе с ними. Казалось, он этого не заметил. Только сев в экипаж, уже держа поводья в руке, он опомнился: «Простите, баронесса, я забыл…» Он вышел ещё раз и поцеловал руку девушки, глядя мимо неё. Потом они сразу помчались рысью – от такой беспечности Модеста немного испугалась.
Снаружи ноябрьский холод. Медленная луна. Равнина в потоке серого света.
- Этой ночью подморозит, – сказала Модеста.
- Всё уже замёрзло, – ответил он.
Они не совсем поняла, что он имел в виду. Деревья всё ещё влажно поблескивали.
Они ехали по глинистому просёлку. Рысаки фыркали и тянули домой, в конюшню. Он отпустил поводья. Сигарета заканчивалась. Он сидел сгорбившись, подняв воротник пальто, молча и неподвижно, лишь изредка вздрагивали руки в коричневых верховых перчатках. На шоссе он вдруг придержал лошадей: «Умеете ли Вы творить чудеса, сударыня?»
Она рассмеялась.
- Не смейтесь! Можете ли Вы чудом вернуть мне пять лет моей жизни, только пять?
- Я не знаю, с чего начать, господин фон Фалькнер.
- И я не знаю, сударыня.
Тем временем они въехали в лес. Со всех сторон нависли тёмные стволы, оцепеневшие, окутанные туманом. Временами ели отряхивались от влаги – она медленно моросила. Затем иглы начали петь, сонно, тихо. Тяжёлый, ледяной воздух подбирался всё ближе. Модеста озябла. Такая безнадёжная ноябрьская ночь. Девушка оглянулась на кучера – его высокая фуражка сонно покачивалась.
- Он всю прошлую ночь не спал, – пояснил господин фон Фалькнер. – Кстати, он едва понимает по-немецки… Галичанин. Попал ко мне вместе с лошадьми, – потом он снова замолчал и взялся за кнут.
В этот момент Модеста спросила как бы между прочим: «Вам нравится Юдит?»
Кнут замер в его руке: «А Вам она нравится?»
- Я не знаю.
- Я тоже не знаю.
- Это правда, господин фон Фалькнер?
Он медленно повернулся к ней и посмотрел на нее. «Я не знаю, то есть я знаю, что она благородное, великодушное создание, вернейший человек, которого я когда-либо знал».
- Вы часто ездите сюда, барон?
- Да.
- Поедете ли Вы сюда в ближайшее время?
- Нет.
Модеста покачала головой. «Блажен кто верует».
- Тогда поверьте – и будете блаженны, милая барышня.
К откровенности господин фон Фалькнер явно не был склонен. Он лишь тихо свистнул, животные потянули, легонько щёлкнул кнут. «Вы не боитесь?»
- Чего?
- Если я позволю им скакать, как они могут.
- Позвольте им скакать спокойно!
- Просто такое настроение… Надеюсь, никакая фура не попадётся нам на пути, иначе будет беда.
- Тогда точно будет беда, – ответила Модеста спокойно.
Он посмотрел на неё сбоку. «А Вы отчаянны, очень отчаянны, любезная барышня… Итак, en avant!
С этого мгновения звезда Баргиннена чувствовала только головокружение. Свистел ветер, летели мимо деревья. Лишь белые верстовые камни выпрыгивали из темноты и снова исчезали… Это был страх, но это была и радость. Лететь так сквозь жизнь – кто бы мог!
Спустя четверть часа они выехали из леса. Недалеко виднелся резкий контур белого особняка Эйзелина, вдали расплывалась серая башня замка Баргиннен. Поднялся ночной ветер. Рваные клубы тумана колыхались над литовской равниной. Веяло ледяным холодом. Господин фон Фалькнер сбавил темп. Животные фыркали и скрежетали зубами, кровь их кипела, из ноздрей валил пар.
- Вы всегда так ездите, барон?
- Избави Бог! … Но временами на меня находит своего рода неистовство. И тогда мне кажется, что я в состоянии сбежать…
- От этой ненавистной Литвы, конечно! – бросила она.
- Нет, от чего-то совершенно иного, сударыня, что сильнее меня и даже Вас… Впрочем, это наваждение никогда не длится долго. Сегодня, например, оно погасило юмор висельника. У меня было большое желание поехать ещё в Тильзит, позвать нескольких лейтенантов и всю ночь пить Поммери  – но в американском духе! Сегодня мне нужно что-то очень терпкое и сильное.
- Так сделайте это, – посоветовала Модеста рассудительно. – Я скоро буду дома.
Он чуть поклонился со своеобразной улыбкой. «Нет, я этого точно не сделаю – и никогда не делал… это было бы находкой для досужих болтунов вашей Литвы: хозяин майората Эйзелин пил в Тильзитском кабаке, пока не заснул на диване!… Лучше не надо. Я не для того трезвым объехал полмира, чтобы напиться именно в Тильзите».
Модеста откинулась на спинку сиденья. «Вы, должно быть, действительно много повидали, барон!»
- Но без пользы.
- И знали многих женщин!
- То же самое.
- Где женщины самые красивые?
Он улыбнулся. «Меня около тысячи раз об этом спрашивали, сударыня… Но я не могу Вам ответить. Для меня всегда есть лишь je ne sais quoi , что создаёт красоту женщины.» Он прищурился. «Вы верите мне, что я понимаю женщин?»
- О да!
- И что за мной много всякой чертовщины?
- Верю ли я!
Он пожал плечами. «Смотрите, ведь Вы юная дама, которой нет ещё и двадцати! Вы не поняли ничего из того, что я перед этим сказал – и Вы вправе ничего не понимать, а это значит, что Вы понимаете всё так же хорошо, как и я… Я должен презирать Вашу неискушённость, но я всё же интересуюсь Вашей молодостью… Вы хотели бы услышать больше, намного больше. В Испании тысячи очаровательных дам!… Но если бы я вместо этого стал уверять Вас, что моя жизнь была чиста, как этот прекрасный ночной воздух – и если бы Вы смогли мне поверить, я тут же стал бы для Вас самым неинтересным человеком в мире! Почему так? Я столько раз ломал себе голову… Это только любопытство? Или это ничто иное, как глубокая греховность нашей природы? Как медленно усваивает ребёнок первую заповедь, и как быстро он запоминает первое ругательство!»
Модеста молчала. Он рассмеялся. «Да, вот видите, сударыня! Я же Вам говорил – остерегайтесь меня! Но Вы совершенно не остерегаетесь».
Модеста смотрела, как Баргиннен становился всё ближе и ближе. Это её радовало. И всё же она ещё мили и мили ехала бы с ним. В этом человеке было нечто такое, что её неодолимо отталкивало и в то же время неодолимо притягивало.
На липовой аллее он остановил экипаж. «Я вижу, Баргиннен уже приготовился ко сну. Лишь кое-где в коридорах свет ещё горит. Я бы не хотел никого беспокоить. Железо так грохочет по каменной мостовой».
Модеста кивнула: «Да, мне тоже так кажется». Он бросил кучеру вожжи, которые тот схватил, вскочив и держа руку на фуражке. Модеста легко спрыгнула вниз – инстинктивно избегая его поддерживающую руку. Они двинулись по липовому тоннелю. Когда он заметил тёмную тень в воротах, он сказал, остановившись: «Вас уже ожидают. Прощайте. И имейте снисхождение забыть всё, что я сказал. Вы дама без нервов – это меня порадовало. Другая бы кричала от страха при такой скачке. Можно ли будет увидеть Вас в ближайшее время на лошади? Вы уже достаточно хорошо ездите!» – и он непринуждённо протянул ей руку. Невольно вспомнились слова фрау Буссард: не было никакого пожатия, это было лишь равнодушное прикосновение.
Когда она быстро пошла к воротам замка, её приветствовал господин Ромайт.
- Вы ещё не спите, господин Ромайт?
- Нет, я до сих пор был в каретном сарае. Ведь могло что-то случиться, сударыня.
- Не ищите привидений, господин Ромайт! – возразила она, – всё прошло как надо. Гнедую приведёт кучер завтра рано утром.
Они расстались. На лестнице ей показалось, что она услышала внизу перестук копыт. «Господин Ромайт, – она крикнула она, обернувшись, – неужели кто-то нас посетил?»
- Нет, сударыня, это у меня здесь Ваша вороная.
- Вы собирались ехать встречать меня?
- Да, собирался.
- Но это было бы для меня крайне неудобно, – сказала она коротко и резко. Она почувствовала себя весьма неловко. Инспекторы и рыцарские услуги – ну уж нет!
Позже, наверху у себя в башне, она сонно думала отяжелевшей головой: «Что же на самом деле любит Юдит в нём? Он совершенно иной, чем кажется – или это просто такое странное очарование? Я не знаю точно… Я хочу и в то же время не хочу… Я боюсь этого человека».
И правда, в следующие восемь дней она не ездила верхом.
7
Однажды утром – был уже поздний ноябрь – Модеста проснулась от бликов и мерцаний, которые лезли ей в глаза.
- Снег, снег! – воскликнула она, вскакивая. Равнина лежала вся белая, залитая солнцем. Сосны парка сгибались под белым грузом. «Ну давай же, Фрида, открой глаза!»
Фрида сонно повернулась на другой бок. «Оставь меня в покое!»
Сегодня должен быть день кружка. И снег всегда был чем-то радостным, свежим. Молодость любит безоблачный мороз. Звезда Баргиннена радостно носилась туда-сюда в нетопленном помещении. Плескала вода, девушка смеялась, содрогаясь от ледяной влаги.
- Ты ужасна, Модеста! Ты достаёшь меня каждое утро.
- Вставай уже!
- Ах ты!...
Затем Модеста вспомнила о кружке, о звоне бубенцов под дугой, о бале резервистов. Жизнь хороша! – и примирительно подошла к кровати сестры. «Зачем ты всегда так, Фрида?»
- Потому что мне это нравится…
- Фрида, почему мы на самом деле непрерывно злим друг друга? Это так глупо, – добавила она задумчиво. – Давай помиримся – но полностью, хорошо?
- Модеста, оставь меня! – Фрида села в кровати. – Но если ты непременно хочешь знать, почему я не люблю тебя – потому, что ты бесстыжая эгоистка.
- А ты разве нет, Фрида?
- Видишь ли, детка, ты не выносишь правды. Ты на самом деле вообразила себе, ты совершенно твёрдо убеждена, что нравишься всем без исключения!… Но погоди немного, дорогое дитя: всё будет по-другому. Ты тоже испытаешь разочарование. Всё не так, как ты думаешь!
- Что я думаю? – сказала Модеста, качая головой.
- Ах, не прикидывайся!
Модеста молча закончила свой туалет. Потом сказала тихо, без злобы: «Может, я ни на что не гожусь – хорошо, – но тогда все мы, Линдты, никуда не годны! Но я хочу быть кем-то получше… Решай сейчас, Фрида: хочешь ты или нет? Я не люблю просить... Но сейчас я прошу тебя искренне и от всей души: давай похороним всё это! Я виновата, и ты виновата. Итак?
Глаза старшей сестры ярко вспыхнули: «Я – похоронить? Я? Деточка, я не собираюсь прощать тебе охотничий ужин. Я не собираюсь прощать тебе ни одной твоей пакости – ничего, ничего!… Я всё сделаю… всё…» Тут голос подвёл её. Она повернулась к лицом к стене и не проронила больше ни слова.
Лицо Модесты тоже стало ледяным. «Хорошо – и я тоже ничего не забуду». После полудня приехал кружок, с фрау Мурманн во главе. Когда дамы выбрались из своих шуб, Модеста удивлённо спросила: «А Юдит не приехала?»
- Нет, – сообщила фрау Мурманн, – она была сегодня утром у меня. Ей был очень неловко, но она нехорошо себя почувствовала…»
- Но к Вам она смогла доехать, – колко ответила Модеста.
Мурманн по-матерински взяла её под руку. «Но она же такая хрупкая! – Она, наверное, долго не проживёт… Доктор мне сам сказал, если она не будет всячески себя беречь… Хотя у неё не должно быть туберкулёза – но Вы можете быть уверены, у неё есть! Я это знаю». И, сверкая глазами, она начала рассказывать историю болезни свояченицы, которая умерла в двадцать два, молодая и цветущая. «Ах, бедняжка Юдит! – и, смахнув перчаткой слезу, она чрезвычайно дружелюбно заключила: – тут уже ничем не поможешь, милая Модеста! Я берегу Юдит, насколько это возможно, потому что её так легко переутомить… И я всегда так ужасно любила тебя, бедняжка Юдит!»
Однако Модеста, которая была слишком свежа и молода, чтобы поверить в естественную смерть кого-то, кроме стариков, лишь поджала губы: «Она переживёт всех нас!… Я уверена, что у неё совсем другая болезнь».
- Какая? Расскажите же, милая Модесточка!… Это так интересно… – фрау Мурманн подошла вплотную, чтобы как следует пошептаться и посекретничать.
Остальные юные дамы тоже заинтересовались.
- Ты, наверное, имеешь в виду мужчину?
- Может быть, это Фалькнер фон Од?
- Но он на шестнадцать лет старше неё, – воскликнула малютка Мейнерс, – и кстати, он совершенно вне подозрений, потому что не был в Буссардсхофе уже несколько недель. Это совершенно невозможно, потому что Юдит…
- Нет ничего невозможного, – дружески поправила фрау Мурманн. – Если Модеста что-то знает…
Но Модеста уже устыдилась этого пошлого обсуждения чужой тайны. Та картина в Буссарсхофе пробудила в ней не только дурные инстинкты, но и добрые чувства. «Просто я так подумала… На самом деле, наверное, это совсем другое. Что я могу знать!»
Младшая кирасирша кивнула головой. «Кто так богат, как Юдит, и так хорош собой, может выбрать во всей провинции кого захочет».
- А что, если это он не хочет? – ответила Модеста с двусмысленной усмешкой.
- Не сплетничайте, дети, не сплетничайте, – призвала фрау Мурманн. – Но только расскажите спокойно, Модесточка! Кажется, Вы всё же что-то знаете…
- Я ничего не знаю.
Затем они вошли в гостиную, обычно весьма холодную, но к визиту жарко натопленную. Господин Линдт лично проследил за этим, собственноручно подбросив ещё одно доброе полено… Было намечено чтение «Сафо» Грильпарцера  по ролям. Как обычно, это осталось лишь благим намерением. Такова судьба поэтов в кружках… Люди предпочитают обременять желудок, а не голову. Лишь фрау Мурманн начала восхищаться Байроном: «Какой великий поэт, какой действительно выдающийся дух!» Обсуждались туалеты на предстоящем балу резервистов. Кирасирши сделались необычайно таинственными. Модеста рассказала о своём платье.
Так как кружок сразу после кофе стал рассыпаться из-за опасения снежной метели, фрау Мурманн, измученная страшной неопределённостью, снова отвела Модесту в сторону. «Скажите же, Модеста: Фалькнер ведь ухаживал за Юдит, пусть не очень настойчиво, но всё же. Мог ли он действительно сделать предложение? Было бы очень интересно».
Модеста ответила: «Я так понимаю, что мог».
Вторая половина дня была, на вкус Модесты, чудо как хороша. Звезду Баргиннена всегда забавляло быть в центре внимания. Прощание с сёстрами по кружку её действительно расстроило. Она сама вышла из дома и помогала дамам паковаться в меховые пологи. Задувал влажноватый снежный ветер, и горизонт подозрительно затянуло. Тут её охватило авантюрное желание, причуда – очутиться в этих снежных сумерках. Не будет пурги – хорошо; будет – тем лучше! «Дети, я еду с вами!» И прежде, чем остальные успели что-то возразить, она вернулась, смешно ковыляя, в башлыке и высоких резиновых сапогах и быстро залезла к кучеру. «Трогай, трогай», – потребовала она и сама дёрнула за вожжи.
- Но ты же замёрзнешь в своём тонком жакете, Модеста, – заметила малютка Мейнерс.
- Нет, я не замёрзну, я никогда не мёрзну. Ваш кучер ездит слишком медленно для меня. Ах, какой прекрасный снегопад!» Она даже не захватила перчаток и всё время совершала замысловатые движения руками, чтобы согреться.
Солнце тем временем опустилось в лес, бледное и бессильное. Сверкающие снежные поля разом стали безмолвны и мертвы. Посыпались снежные хлопья, крупные, водянистые. Теперь казалось, что сами небеса опускаются всё ниже и ниже. Густейший снегопад накрыл окрестности. Модеста спрыгнула с козел: «Adieu, adieu! » – и тут же исчезла в сумерках. Оставшись одна, она огляделась. Экипаж как будто проглочен падающим снегом – далёкий скрип колёс, тихий перестук копыт. Всё размыто. Модесте стало немного страшно. Такая мёртвая тишина, и ни души вокруг…
Но затем к ней снова вернулось радостное настроение этого снегопада, который густо и мягко окутывал её. Хлопья приятно покалывали. Модеста побрела назад по шоссе. «Если бы я вот так долго, долго шла, – сказала она себе, – и, наконец, смертельно уставшая пришла в деревенский трактир – это было бы прекрасно! Я бы этого очень хотела… Всё же это было бы событие…» Пока она так мечтала, навстречу ей показалось что-то тёмное, что росло очень быстро – человек, скорее всего мужчина. Она уже собиралась шмыгнуть в кювет. Мысль о пьяном работнике испугала её. Но когда человек подошёл ближе, порыв ветра донёс аромат сигареты. Скоро она узнала и самого мужчину: это был хозяин майората Эйзелин, который шёл, так глубоко погрузившись в свои мысли, что она чуть не задела его. Когда он проходил мимо, она весело окликнула его: «Добрый день, господин барон, и в то же время – спокойной ночи!»
Он резко остановился и ухватился за свою войлочную шляпу: «Пардон, не узнал, а кто Вы?»
- Модеста Линдт.
- Ах вот как! – Они поздоровались друг с другом. – Я опять был в плохой компании, то есть наедине со своими мыслями.
- Я слышала, Вы теперь полностью ушли в себя, барон.
- Я беру уроки двойной записи  в бухгалтерии.
- Так Вы всё же хотите поселиться в наших краях?
- Я вынужден. К сожалению.
- По-моему, Вы ужасный гордец, – честно призналась Модеста.
- Наверное. Но лишь потому, что я сам такой. Сословная спесь мне неведома… И разумеется, я провожу Вас до дома.
И снова он говорил вежливо, ровно, без всякого интереса. Тем не менее, она опять почувствовала его странное очарование. «Мне кажется или он действительно стал ещё бледнее?» – подумала она.
И, словно угадав её мысли, он вдруг прервался: «Вы всё ещё хотели бы знать, милая барышня, кто я на самом деле? Я бы тоже хотел это знать…»
- Это у Вас какая-то нелепица получается, – пошутила Модеста.
- Во всяком случае, отчасти. Потому что я и хороший и плохой, по мере необходимости. Как человек, Вы можете абсолютно положиться на меня, если когда-нибудь Вам придётся туго – но как женщина… В прошлый раз я странно себя вёл – и что? Это случается со мной часто… Кстати, с тех пор я больше не видел Вас на лошади. Вы боитесь?
- Вас? – удивилась Модеста.
- Нет, себя… Кстати, знаете ли Вы, что я Вас хорошо понимаю? – Вы маленький ходок по трупам. – Вы наверняка знаете это выражение, – но это, безусловно, не ругательство! Все сильные личности ходят по трупам, так или иначе… Это всего лишь логично. Если мы не будем садиться людям на шею, то эти люди сами сядут нам на шею… Вы ходите по трупам, сударыня, но я советую Вам быть осторожной. Ведь у Вас есть один большой недостаток.
- Какой?
- Вы чересчур тщеславны, и это тщеславие как пелена застилает Вам глаза. И Вы упадёте в любую пропасть, потому что не заметите её.
Модеста остановилась, кровь стучала ей в виски. «Итак, барон, не собираетесь ли Вы меня уверить, что Вы не ходок по трупам и не слишком тщеславны? – Я Вас тоже понимаю».
Он иронически приподнял свою шляпу. «Трупы, по которым я ходил в своей жизни, не многого стоили, они меня ничуть не огорчили – но последний достойный мертвец, по которому я пойду, буду я сам. Будьте уверены!»
Огни Баргиннена вынырнули из затуманенного парка.
- Вот мы и счастливо добрались! – воскликнула Модеста, – и наговорили друг другу достаточно правды. Если только Вы не ошибаетесь, барон…
- Почему я не должен ошибаться? Я достаточно стар и вполне могу ошибаться.
На липовой аллее они расстались.
Прощаясь, он с улыбкой посмотрел на её свежее, юное лицо. «А ведь я не ошибаюсь, я совершенно точно не ошибаюсь… Но Вы выглядите чудо как хорошо – просто чудо как!» Она выдержала его взгляд, хотя он ужасно покалывал.
- Пойдёмте лучше к нам на чашку чая! – рассмеялась она.
- Нет, этого я совершенно точно не могу сделать, – он вежливо поклонился и ушёл.
 «Что за человек! – подумала Модеста, – а я отвечала ему совсем не так остроумно, как, наверное, могла бы. И его манеры мне тоже не нравятся, а сам он и подавно. И я ему тоже не нравлюсь, совершенно точно не нравлюсь!… – А потом она снова подумала: пойдёт ли он на бал резерва и будет ли танцевать со мной? В конце концов он меня полюбит». И сразу все её существо наполнилось балом резервистов.
________________________________________
Наверху старый Линдт выколачивал свою длинную бисмарковскую трубку – как истый феодал, заботливо и без спешки, пока Модеста рассказывала о прогулке. «Он очень способный человек, этот барон! Бухгалтерия с двойной записью – это мне импонирует… Этому Ромайт не обучен. А ещё доверенный управляющий!… В денежных делах я теперь никакому инспектору не доверяю. Там, где шайка видит деньги, сразу пробуждается спящий зверь. И старого обер-инспектора Кришката барон тоже, наконец, выгнал. Однако лишь после того, как тот насосался как клещ… Когда на господской кухне пахло гороховым супом, из дома инспектора доносился аромат миног. У меня есть свои источники… Любопытно, кто же теперь придёт на место обер-инспектора. Всё же очень ответственная должность!… У нашего сегодня тоже шерсть была дыбом. Наверное, ему кажется, что если он может присмотреть за Эйзелинскими кобылами, то достаточно хорош и для места обер-инспектора. Этих парней со временем охватывает мания величия».
- Да, само собой! – откликнулась Фрида.
Модеста раздражённо обернулась: «Фалькнер предложил ему это место месяц назад, дорогая Фрида. И тебе совершенно незачем совать нос в это дело!»
Старик одобрительно кивнул: «Так-так! Это ещё раз доказывает мне, что барон имеет большие виды… Это было бы мне неприятно – хотя, к счастью, я ещё могу удержать из жалованья Ромайта – но так как Эйзелин теперь непременно хочет развить коневодство… Должно быть, он необыкновенный знаток лошадей, этот Ромайт… И как же молодой человек отнёсся к вопросу?»
- Я уверена: наотрез отказал, пап;.
Старик снова покачал головой, но на этот раз с тревогой. «Конечно, если парень предпочёл оставаться здесь, то это значит, что он кругом меня обкрадывает… Итак, в ближайшее время нам придётся очень серьёзно поговорить друг с другом, любезный Ромайт!»
- Лучше этого не делать! – посоветовала Модеста.
- Ты имеешь в виду, потому что он молод и дерзок? И может позволить себе дать отпор? Для этого у нас есть Уложение о наказаниях… хм…»
- Нет, пап;, совсем не потому. Просто я уверена, что он безусловно честен и весьма предан. И поэтому он останется.
Старик схватился за голову. «О Боже, дитя моё! Тогда этот человек просто мечтатель… От которого мне не будет никакого прока! Если кто-то может получить вдвойне и не делает этого – то он бесполезный человек. Овчинка не стоит выделки!… Что такое преданность? – я предпочитаю копейку!… Не думаешь ли ты, моя милая, что я заработал своё состояние привязанностью? Вот был бы славный купец!…»
Однако затем, как почтенный старый господин, он с большим достоинством добавил: «Конечно, известную степень привязанности необходимо требовать от своих подчинённых. Я этого всегда придерживался».
В этот момент раздался стук. Господин Ромайт вошёл в комнату с докладом по хозяйству. Стройная, подтянутая фигура наездника, которая никогда не играла роли в сердце – только в рассуждениях Модесты, стояла перед ней.
Старый Линдт отложил бисмарковскую трубку в угол. «Я хотел бы кое о чём поговорить, Ромайт, – сказал он деловым тоном. – А вы, дети мои, будьте любезны пойти в соседнюю комнату».
В соседней комнате – это была та самая угловая комната с плюшевой мебелью и графским календарём – мать и старшая дочь тут же вновь принялись за своё рукоделье, пока Модеста расхаживала туда-сюда.
Вначале беседа шла приглушённо. Старый Линдт елейно читал проповедь.
Внезапно голос молодого человека загремел так, что мать выронила вязальный крючок из рук.
«Я не позволю Вам так говорить мне!… Значит, я просто обязан быть нечестным – я? Тогда уже просто скажите, что я взломал Ваш сейф… И тогда я брошу все Ваши дела к чёрту. Я давно устал!»
Старуха Линдт на это прошептала без всякого выражения: «Вы слыхали? Это ужасный человек… А пап; ангельски добр».
Модеста замерла и изумлённо посмотрела на дверь, а Фрида ласково коснулась матери.
За дверью масленый голос хозяина дома вдруг изменился – теперь он был спокоен, полон достоинства. «Зачем же Вы так кричите, господин Ромайт? – Тут рядом дамы… Что я сейчас такого сказал? – Ничего, абсолютно ничего!… Я лишь отечески Вас предупредил, за что Вы должны быть мне благодарны… У меня нет совершенно никаких доказательств того, что Вы нечестны. И мне надо их сначала получить!… Что Вы хотите от этого сейфа? – Я держу ключ здесь, в моём кармане. Взлома не было… Ох уж эти молодые люди в наше время! Не скажи им даже о возможности. Всё бывает, дорогой Ромайт, всё – я говорю Вам, имея пятьдесят лет опыта! Но я слишком душевный человек, слишком! Вы не найдёте другого такого хозяина – даже во всём мире! Держите ухо востро, молодой человек! Иначе для чего вообще Вам уши?… Но если Вы хотите уйти – уходите ради Бога… И тогда Вы становитесь нарушителем контракта – Вы! Понимаете это? Вы должны быть готовы к последствиям». И господин Линдт громко высморкался.
Мать прошептала: «Вот что мы получаем за наше добро! Этот человек настолько неотёсан и чёрств, что он смог посягнуть на нашего доброго отца».
Модеста резко обернулась. «Он совершенно порядочный человек, совершенно!»
И снова заговорил господин Ромайт, но таким хриплым и сдавленным от ярости голосом, что старому торговцу костной мукой уже не стоило надеяться на добрый исход разговора. «Что Вы хотели сказать, господин Линдт, Вы уже сказали! И то, что я хотел, я тоже, конечно, сказал… Что ж, я ухожу. Моё жалованье Вы можете удержать… Но можете не бояться, что я пойду прямиком к барону в Эйзелин и предложу свои услуги. Я однажды сказал «нет» – и я не скажу внезапно «да»… Но от Вас я хочу иметь удостоверение, что мои книги в полном порядке, и что подозрение в этом является причиной моего ухода».
Старый Линдт упорно продолжал сморкаться.
- И если мой преемник стерпит то, что Вы только что сказали мне, тогда он просто мошенник, каковым я не являюсь. – И он вышел не прощаясь.
Старуха Линдт снова взялась за покинутое было вязание. «Слава Богу! – пробормотала она облегчённо, – он ушёл». Ей довелось пережить уже много разных споров – в которых старый торговец костной мукой всегда побеждал.
В этот миг Модеста, не говоря ни слова, выскочила из комнаты.
- Куда ты собралась?
- К господину Ромайту!
Этот душевный порыв Модеста позже не смогла бы объяснить. Но что бы ни было причиной – мужчина или справедливость – она не колебалась.
В следующую минуту звезда Баргиннена стояла в коридоре рядом с инспектором. Он был бледен, как мел, но глаза его сверкали, а руки тряслись. «Господин Ромайт, - сказала она торопливо, – Вы останетесь!»
- Я не останусь!
- Вы должны!
- Я не могу…
- Но если я попрошу Вас, господин Ромайт? – Я ведь ни секунды в Вас не сомневалась.
Он смотрел в землю перед собой. «Нет, я не могу – я не могу!» Он стиснул зубы и повернулся, чтобы уйти.
- Останьтесь, господин Ромайт! – почти кричала она ему вслед, – Вы не можете мне отказать в этой просьбе – ради Вас самого не делайте этого.
Но господин Ромайт уже вышел.
________________________________________
Немедленно после этого в гостиной последовала немыслимая для Баргинненских отношений сцена.
Мать: «Ты с ума сошла, Модеста!»
Модеста: «Это ты сошла!»
Мать: «Но дитя моё, подумай же! Какой-то инспектор – самый обыкновенный инспектор!»
Модеста: «Но с ним здесь так бесчестно обошлись! Говорите что хотите, но он порядочный человек и он остаётся!»
Фрида пренебрежительно вставила: «Выйди за него замуж! Свидетелями у вас будут дворецкий и кучер».
Старый Линдт, который тем временем снова раскурил бисмарковскую трубку, откашлялся, сделал величавый жест рукой, почти как Посейдон, усмиряющий волны, поднятые мелкими духами вод. «Никаких бытовых сцен, дети! Этого никогда здесь не будет. Бабья грызня – прощай рассудок!… Модесте уж восемь дней как счастливые двадцать лет – и, разумеется, масса плохо усвоенных идей!… Можешь настаивать, дитя моё, сколько хочешь… Но главное: ошибки существуют для того, чтобы можно было их исправить. Это моя ошибка, я слишком прямо заявил ему… Оскорблять меня не смеет никто, это исключено в моем положении. Негодник, конечно, уже твёрдо приглашён бароном. Мне совершенно ясно! Он удачно использовал случай – лучше не придумаешь – надерзить и все бросить. А барон поступил исключительно по-деловому. Сначала пригласил преемника, а затем отделался от предшественника… Это мне импонирует… Только вот старый Линдт не даст обвести себя вокруг пальца! Теперь я останусь при своих деньгах. Договор действует до первого июля… В сущности, я некоторым образом благодарен Модесте за это маленькое интермеццо. Ты слишком добросердечна, дитя моё, как и я в годы моей юности; в нас слишком много благородства… Итак, когда этот человек явится сюда с книгами, я лишь совершенно спокойно скажу: господин Ромайт, вот Ваш контракт. Так что до первого июля мы останемся вместе. Не следует ничего забывать – я в любом случае ничего не забыл – раз Вы уже уходите! ... И если Вам удобно принимать пищу в своём инспекторском доме  – пожалуйста, – мне тоже так удобнее… Но я решительно не потерплю дальнейших вмешательств, Модеста!»
Семья молча склонилась перед этой логикой. Модеста, которая, пожалуй, внутренне уже пожалела о своём поспешном импульсе, потупила взгляд. Это был честный поступок, который действительно облагородил звезду Баргиннена в тот момент. Но проклятие таких людей в том, что они стыдятся своих добрых чувств… Странный характер сегодня впервые проявился в Модесте, сильный, мужественный – возможно, её настоящий характер – но вот опять холодная Линдтовская манера скрыла жаркий порыв, так что в ней не осталось ничего от дыхания весны, ничего, кроме зимнего холода.
Старый Линдт встал, чтобы спуститься к себе в кабинет. В дверях он остановился, прислушиваясь. «Кто-то скачет галопом через парк на подковах. Слышите, они не скользят по замёрзшей земле?»
Модеста подошла к окну и попыталась что-то разглядеть сквозь запотевшие окна.
Старик внутренне ликовал. «Не утруждай себя так, дитя моё! Это наверняка твой господин Ромайт, которому не терпится уже сегодня представить себя в Эйзелине… Не так быстро, сынок! У тебя ещё больше полугода».
________________________________________
Получасом позже Фалькнер фон Од и инспектор Ромайт сидели в кабинете владельца Эйзелина. Потрескивал камин, исходил паром грог.
«Только сделайте Ваш напиток достаточно крепким, господин Ромайт! Этот ром у меня лучший. Я сам могу присоединиться, к сожалению, только мозельским… Мне очень жаль, что вы определённо отказались! – Ради чего, действительно, Вы терпите старого дурака в этом Богом забытом Баргиннене? Интенсивного хозяйства там никогда не будет…»
- В Баргиннене я тоже не остаюсь, господин барон.
- Поздравляю, – господин фон Фалькнер медленно поставил бокал с вином и погладил свои усы. – Из-за чего же Вы теперь уходите так внезапно? – Из-за молодой, красивой девушки, которая больше похожа на грех – или из-за старого скупого мошенника?
Господин Ромайт промолчал.
- В любом случае это наверняка была очень острая стычка.
- Он назвал меня жуликом! – произнёс господин Ромайт, всё ещё дрожа от гнева. – Конечно, слово не было сказано…
- И Вы оскорбились? – Господин фон Фалькнер улыбнулся, – Вы невероятный энтузиаст!… Обидеться на господина Линдта из Кёльна! ... И что на это сказала дочь – настоящая красавица? – Господин фон Фалькнер встал и прошёлся по комнате. – Хм… Трудно дать совет… Кроме того, Вы не хотите уходить.
- Я вообще не люблю перемен, господин барон.
- Ну тогда оставайтесь! – Он с непринуждённой доверительностью положил руку на плечо господина Ромайта. – Дорогой мой друг! Самсон позволил своей Далиде  срезать ему волосы. Многие поступили так же. Для всех это кончилось плохо… Так что дружески советую Вам: всё же уезжайте; но уезжайте далеко – очень далеко! ... Я вовсе не слеп – от красоты фройляйн Модесты лекарства нет. Пока малышка ещё не оперилась, расстояние вылечит от неё легко; едва она оформится, ужасного яда не избежать… Я полагаю, что я лет на десять старше Вас. На самом деле – больше чем на сто. Так что бегите!
Господин Ромайт слегка вздрогнул от прикосновение чужой руки. Он по-прежнему молчал. Фалькнер фон Од сел обратно, в то время как его гость посмотрел на часы. «Путника никто не должен задерживать… Кстати, несмотря на Ваш отказ, я не держу зла… Итак, Вы всё-таки останетесь в Баргиннене?»
- Я не останусь, господин барон.
- И всё же Вы останетесь, дорогой Ромайт – и именно потому, что не можете! Это весьма в нашем характере… – Он посмотрел на стол, где лежало приглашение на бал резервистов. – Вас это интересует?
Господин Ромайт ответил только: «Инспектору ведь там делать нечего».
Господин фон Фалькнер пожал плечами. «И не только ему! Что такое вообще общество – особенно такое? – Насмешка, просто анекдот!… Если Вам всё же захочется увидеть эту шутку, то я настоящим торжественно Вас приглашаю. Хотя на этом мероприятии не наберётся ни капли духа и ещё меньше настроения – но, возможно, именно Вам это приглашение будет полезно. Это откроет Вам глаза настолько сильно, как ничто иное, если я правильно оцениваю господина Линдта. Этим Вы как следует разозлите старого джентльмена и заодно увидите декольтированную юную девушку… Дело того стоит. Будьте уверены».
Господин Ромайт холодно отказался и немедленно вышел. «Я сохраню для Вас это приглашение, – крикнул ему вслед господин фон Фалькнер. – Осталось ещё добрых четырнадцать дней. И может быть, Вам придёт в голову что-нибудь получше».
8
Господин Ромайт действительно остался. Из уважения ли к контракту, или из слабости – во всяком случае, Модеста почувствовала почти презрение к этому человеку. С кем так поступили, должен уйти! Девичья мораль всё ещё разделяла мир на чёрное и белое.
Кроме того, звезда Баргиннена была полностью занята приготовлениями к балу резервистов. Приехала портниха из Кёнигсберга, полностью завладела Модестой на целую неделю и была всем сердцем благодарна этому орденскому замку, пока старый Линдт не объявил на прощание, что он всегда компенсирует лишь четвёртый класс  на обратный путь. Была вспышка возмущения, ледяное Adieu . Дело было даже не в деньгах, это было уже слишком невежливо. Хорошие белошвейки всегда заслуживали уважения… В этот раз Модеста встала на сторону портнихи. Светло-голубое платье действительно было успешным.
В человеколюбивом настроении, вызванном этим фактом, вечером накануне бала она прогуливалась по двору. Господин Ромайт как раз ругался с каким-то работником – слышно было хорошо. С тех пор как он стал питаться у себя дома, она почти его не видела. Когда он заметил девушку, он тут же умолк. Из-за двери сарая доносилось тихое собачье поскуливание. Модеста прислушалась.
- У Юно щенки, сударыня, – пояснил господин Ромайт.
Это очень заинтересовало барышню. Так они вместе оказались в конюшне, где Юно лежала в тёплом уголке на соломе. Вокруг неё расположилось весьма забавное коричневое общество с длинными ушами и глупыми глазами и, неуклюже карабкаясь на родительницу и отчаянно её теребя, предъявляло непомерные требования к материнскому терпению. Юно тихо зарычала при виде чужих, тут же нежно стала лизать всех малышей подряд и вела себя в любви без разбора, как всякая молодая мать.
Это была тёплая, счастливая картина. Модеста глядела с радостным интересом. «Можно потрогать?»
- Да, но не забирайте, иначе Юно укусит.
Барышня наклонилась к животным. Когда её рука гладила толстые, бархатистые тела, ощущая нежное тепло мягкого гнезда, она почувствовала укол зависти. «Как же им хорошо! Так замечательно тепло… действительно, гораздо лучше, чем нам!»
Господин Ромайт вытащил самого толстого коричневого проказника и протянул его, испуганно барахтающегося.
- Это самый лучший!
- Я должна его взять? – смеясь, сросила Модеста.
- Именно, сударыня!
- Я же просто так сказала…
- Фройляйн доставила бы мне великое удовольствие.
Модеста погладила малыша, а мать, не мигая, с подозрением наблюдала за ней. Что-то от тёплого материнства передалось девушке. «Я и правда хочу его взять – и для него тоже было бы хорошо! Я вообще люблю животных… Но как протащить его в комнату на башне? – Ведь в этой псарне ни одной собаки!»
- Возьмите же, сударыня, – неловко попросил он.
- Ну хорошо, я возьму его с благодарностью, господин Ромайт. Но только после Рождества. Когда Фрида уедет. А когда она вернется, пёс уже будет расквартирован. А если она всё же попытается его выгнать, он её цапнет, надеюсь… Он просто обязан будет укусить, хорошенько укусить!
- Большое спасибо, сударыня.
- Нет, это я должна благодарить, господин Ромайт.
Он отпустил собаку в её лагерь.
- Вы уже видели моё новое бальное платье? – спросила она, в некотором смысле в качестве награды. В этот момент она была твёрдо уверена, что вся вселенная вертится вокруг этого нового бального наряда.
- Нет, моя госпожа.
- Тогда приходите завтра днём сразу после кофе в зал. Там Вы сможете полюбоваться мной ещё раз перед отъездом – конечно, если Вас это интересует.
- Мне уже интересно, сударыня.
- А Вы умеете танцевать?
- Да, конечно.
- Это будет совершенно грандиозный котильон! Я задумала себе так много танцевать, как ещё ни разу в своей жизни.
Она смело смерила взглядом молодого, красивого мужчину с ног до головы. «А Вы действительно должны прекрасно танцевать! Но я тоже танцую очень хорошо. Вы должны это увидеть».
Господин Ромайт отделался молчанием.
________________________________________
В день бала старый Линдт очень веско заявил: «Я узнал, что господин Ромайт тоже хочет иметь возможность отправиться с нами. Конечно, только в качестве зрителя. Хотя это очень странное заявление… Но я не хочу быть помехой молодому человеку. Ведь наш барон прислал ему пригласительный билет и хочет взять его в свои сани… Немного слишком либеральная мысль на мой вкус! Что он о себе возомнит?… Но если барон непременно желает… – Чуть погодя он добавил: – Во вторых санях место на козлах ещё свободно. Так что, пожалуй, он может поехать и с нами. Если вся история займёт много времени… Так или иначе, второй кучер малость напьётся… Обратно тогда пусть правит господин Ромайт. Хотелось бы надеяться, что он не пьёт. По крайней мере, я ничего такого ещё не замечал».
- Так господин фон Фалькнер тоже поедет? – спросила Модеста как можно равнодушнее.
- Похоже на то, дорогое дитя.
Фрида скривила увядшие губы в противной ухмылке.
9
Сияющий день радовал. Равнина сверкала белым снегом. Над зданием школы дым свечой поднимался в морозный воздух. Было пронизывающе холодно. Вороны в парке громко каркали и бурно хлопали крыльями. Лишь один главный ворон задумчиво осматривался вокруг с вершины самой высокой ели. Когда он слетел оттуда, коротко взмахнув крыльями, с перегруженных ветвей вниз рухнула лавина снега.
Модеста стояла у окна комнаты в башне, радовалась воронам, этому снегопаду и ощущала приятное тепло от потрескивающей печи. Было около четырёх. Обе девушки собирались на бал – без смеха, без болтовни, словно и не сёстры, но молча, обмениваясь случайными взглядами. Ехидная неприязнь сестёр с момента последнего разговора переросла в леденящую ненависть. Зла Модеста тоже никогда не забывала.
Старшая стояла перед зеркалом и возилась с крючками на талии. Она уже была в наряде, волосы завиты, щеки слёгка припудрены. Ярко-зелёный костюм делал бледное лицо ещё более увядшим. Модеста стояла позади неё, полуодетая, с обнаженными руками и плечами. Когда две фигуры отразились – цветение и увядание рядом, как будто в насмешку – глаза сестёр встретились. Фрида нахмурилась, руки нервно теребили застёжку. А Модеста в эйфории торжествующей молодости и красоты обворожительно улыбнулась, игриво изогнув стройную фигуру с кокетливой грацией танцовщицы. Руки сияли белизной, вся кожа, казалось, пахла розами. Старшая отвела глаза. Модеста злорадно улыбнулась.
Фрида обернулась, с трудом сохраняя самообладание:
- Ты всё такая же бесстыжая!
- Нет, дорогая сестра. Просто ты не переносишь, если кто-то красивее тебя.
- Ах ты!… – прошипела Фрида.
- Ах ты!… – передразнила Модеста.
- Я продолжу одеваться внизу.
- Это я и хотела тебе подсказать, дорогая Фрида.
Старшая сестра пошла к двери. Дешёвый аромат пудры потянулся за ней.
Модеста изящно поклонилась зеркалу и помахала рукой. «Adieu , adieu!»
Фрида отпустила дверную ручку, за которую уже взялась, и вернулась обратно. «Ты хуже, чем мерзавка! – выкрикнула она дрожащим голосом. – Но неужели ты вообразила, что я не знаю, зачем ты уже несколько месяцев спекулируешь!»
- И зачем же я спекулирую? – совершенно спокойно спросила Модеста в ответ.
Сестра подошла вплотную и злобно прошипела: «Ты Фалькнера хочешь сегодня охмурить, Фалькнера!… Ксавьер Каэтан Фалькнер фон Од, из доблестных баронов цу Эйзелин! Это же тебе так подходит – отлично!… А он тобой интересуется – он?… Какую-то Линдт взять замуж – он?… Это не граф Аксиль! Ему не нужны деньги… А ты ему нужна ещё меньше!»
Модеста пристально посмотрела на сестру – очень бледна, но глаза сверкают. «Ты всё сказала? – Да ты Бог знает насколько лучше разбираешься в моих делах, чем я!… Но я тебе скажу: если я захочу, если я правда этого захочу… – она подняла свою прелестную обнаженную руку, – то достаточно этого пальца, этого маленького пальца! Мне нужно лишь дотронуться до него. Уже сегодня вечером – сегодня!… Но я не дотронусь».
- Ну раз ты собралась его увлечь, он, наверно, уже воспылал! Ха-ха!
Она ушла, вернулась снова и зло прошептала сквозь щель в двери: «Знаешь, для чего ты ему в лучшем случае пригодишься?… Для того, чтобы… чтобы… Да, лишь бы тебя не обидеть! Это французское слово, начинается с М . Помпадур была одной из них… Но я думаю, что ты даже для этого ему недостаточно хороша…»
Модеста лишь покрутила пальцем у виска. Стрела совершенно не попала! Да, ей нравилось имя, а не человек… Оставшись одна, она медленно, тщательно, не отводя взгляда от зеркала, рассматривала прекрасную фигуру, которую так соблазнительно обтекала мягкая синева, и её переполняло пьянящее победное чувство, что сегодня её молодость всемогуща как никогда.
Постучала горничная: «Барышня, господа уже ждут!»
Модеста быстро закуталась в шубу и спустилась вниз по лестнице, красивое лицо, как всегда, без вуали.
У въезда в замок ждали сани. Маленькие русские – Фрида уже сидела глубоко внутри, рядом с инспектором в серой ездовой дохе. И тяжёлые закрытые – под названием «бомба» – которые весьма охотно переворачивались на склонах и вызывали лёгкие приступы морской болезни своим затхлым воздухом. Модеста их ненавидела, но у неё не оставалось выбора. Родители уже сидели на заднем сиденье. Старый Линдт ворчал – он был необычайно пунктуальным человеком… Они выехали в светлые снежные сумерки. Модеста считала минуты, томясь на своём «развёрнутом» сиденье. Потом сзади стал слышен нетерпеливый быстрый перезвон. Когда наконец они остановились перед залом собраний окружного города, рядом осадила ещё одна упряжка. Из неё вылез господин, подошёл с приветствием и не слишком любезно сказал из своего высоко поднятого мехового воротника: «Ваши литовцы проверили венгерское терпение в испытании на неспешность, господин Линдт! Мои рысаки кипят, но не от бега». Это был господин фон Фалькнер, в гражданском. Модеста удивилась. Она предпочла бы увидеть его в гвардейской форме.
Дом был празднично освещён. Колыхающиеся ёлочные гирлянды, сильный запах смолы. На стоптанных ступенях рой замаскированных фигур. Верх лестницы захватил окружной адъютант, бесконечно вежливый, со служебно оттопыренным в сторону ухом.
- Добрый день, господин капитан…
- Милостивая госпожа ищет своего супруга?
- Пожалуйста, дамы направо, господа налево.
В гардеробе дамы выпутывались из своих обёрток. Сначала с ворчанием толкались, потом со смехом узнавали друг друга. Пахло тающим снегом с примесью парфюма. Здесь порхала белая перчатка, ещё раз любовно поправляя прическу; там старая дама гневно топала калошами. В мужской стороне – звон шпор, скрип сапог. Атмосфера крепко напомаженных волос, свеженаглаженной ткани. Громкие приветствия. В одном из углов тихо шепчущий новости Микошвитц, затем взрыв лошадиного хохота.
Первый бал резервистов за четыре последних года. Это и вправду было событием. Модеста улыбалась и раскланивалась во все стороны. Все подружки были там - красивые, некрасивые и совсем ужасные. Между ними звезда Баргиннена, юная и чересчур самонадеянная.
Как только они вошли в зал – окружной адъютант у дверей, грудь в орденах, – взгляд Модесты приковал яркий вид праздничной толпы. Беспорядочное смешение мундиров: ландвер, резерв, пехота. От драгунских адъютантов, восхищённо таращившихся на безупречно отутюженные брюки, до капитана ландвера в сапогах на толстой подошве – представители почти всех восточно-прусских полков. По группам, конечно. Кавалерия исключительна, неспешна, элегантна – дворянство. Пехота более солдафонского вида, более суетлива – простолюдины. Меж ними вкрапления артиллерии: лёгкие пушки на конной тяге – кавалерийский шик; тяжёлые «бомбы» – гражданские, степенные.
Модеста нашла танцевальный зал прекрасно украшенным. По углам еловые композиции, сверкающие искусственным снегом, стенные светильники драпированы прусскими флагами. И острый парфюм большого общества, душная атмосфера множества людей.
Старый Эллер танцевал с ней первым – маленький, седой, в старомодном фраке, с комично завитыми вихрами: «Но сударыня, Вы же сегодня всех мужчин сведёте с ума! Главная психиатрическая больница переполнится! – И тут же, смеясь, продолжил вполоборота: – Держитесь подальше от кирасир! Они уже собирались выбросить меня прямо в окно. Весьма дружелюбно, не так ли? Спрашивает тут меня один ротмистр: был ли я солдатом? Нет, говорю я… Разве я могу? Меня слишком огорчает этот пёстрый мундир… Видели бы Вы, как он разозлился! – Я едва унёс ноги. А мой цилиндр они запустили уже мне в спину! – И он под руку потянул Модесту дальше. – Фройляйн, какая же у Вас мягкая лапка!… А вот гляньте на этого Тильзитского драгуна, ротмистра запаса! До последних учений, клянусь, у него не было живота, теперь есть. Как же ему тесен мундир!… Пойдёмте скорее, фройляйн! Этот парень в конце концов лопнет, и тогда нам достанется… А вон добрый Вагнер во фраке! Деревня остаётся деревней. Он нетрезв уже с утра». Под эти нравоучения они двигались через зал, пока вдруг не столкнулись с господином фон Фалькнером. Старый Эллер воскликнул: «Ага, и Вы тоже тут, господин барон! Этот господин здесь, милая барышня, как раз скучает по Вам. Сделайте же ему одолжение и наградите его котильоном!»
Господин Фалькнер немного принуждённо поклонился. «Вообще-то я не танцую, дорогой Эллер. И бал сегодня не для гражданских, не так ли, сударыня?» Он указал на свой изящный английский фрак, в петлице которого желтела орденская лента.
- Медаль за спасение жизни! Вот это человек! – одобрил старый Эллер. Модеста рассмеялась: «Ну тогда не танцуйте!» Лёгкая изморозь легла на её бальное настроение. Впрочем, вскоре она растаяла.
Стоило ей выйти под люстру, как она была немедленно окружена мужчинами. Снова и снова она могла говорить, пожимая плечами: «Занята, занята! Может быть, позже один дополнительный тур, а может, и нет». И с превосходством смотрела вокруг на подружек, знакомых, на молодых девушек, которые сегодня восхищались ей, потому что были уродливее её. Начался полонез. Модеста танцевала с одним гвардейцем-кирасиром, с которым познакомилась на местном охотничьем празднике. Она была так счастлива, так счастлива! А вдоль стены так много обойдённых вниманием дам – так много!… Ах, жизнь была прекрасна!
Лишь раз её рука чуть дрогнула в руке кавалера – когда появилась Юдит фон Буссард с матерью. Они стояли прямо в дверях. Юдит в белом шёлке, так по-эльфийски стройна, так волшебно прекрасна с её сияющей короной волос и утомлённым благородством! И хотя она была в бальном платье, но не танцевала. Модеста инстинктивно нашла глазами Фалькнера фон Ода. Он сидел у противоположной стены, наполовину скрытый колонной, уставившись на свой шапокляк  в руке. И снова она дерзко подумала: «Если я захочу, если я действительно захочу…» Сегодня её пьянила восхитительная эйфория молодости – восхитительная, и, возможно, последняя.
После танца она подошла к Буссардам. Мать встретила её любезно, дочь прохладно. «Я думала, что Вы уже на Ривьере, баронесса».
- Да, если бы это зависело от меня… Но Юдит не едет.
- Почему же, Юдит?
- Потому что я не хочу, Модеста.
- А почему тогда ты совсем не танцуешь?
- Потому что я тоже не хочу, Модеста.
- Но ты же в бальном платье!
- Да. И к тому же в парижском бальном платье, которому я очень радовалась. – Тон был столь горьким, что Модеста с тревогой взлянула на мать.
Фрау Буссард улыбнулась чуть устало. «Юдит не слишком хорошо себя чувствует – и я тоже».
И Модеста ушла.
А пока музыка звучала, ноги выплясывали и бездумная магия бала мягкой волной кружила звезду Баргиннена, Юдит фон Буссард оставалась на том же месте и смотрела в пустоту. Что-то ищущее, молящее было в её взгляде. Внезапно она повернулась к матери. «Мы можем ехать, мама».
«Да. Но хотя бы ради приличия станцуй один круг! Я отправлю к тебе твоего кузена Мирица. Знаешь, ему пришлось за неимением лучшего танцевать полонез с Модестой».
- Я должна танцевать, мама? Я? И ты считаешь это возможным после такого разговора! – Её щёки раскраснелись, глаза метали молнии. – Я тебе всё сказала, мама.
- Я тоже, дитя моё, и позже я тебе скажу ещё больше… Я слишком хорошо тебя понимаю. Но всё кончено, всё.
- Мама!
- Юдит?
- Ты меня так и не поняла, мама!
Они ушли, ни на кого не глядя.
Несколькими минутами позже господин фон Фалькнер встал и сказал одному шустрому ротмистру, который, изрядно скучая, следил за танцорами: «Ривес, дайте подумать, мы же оба стояли в Потсдорфе  близ Берлина, и Фёрош Миска  тогда играл в курзале… Вы же помните?»
- Помню ли я, старый сумасброд! Что мы тогда творили с бабами, упившись Поммери – особенно Вы ... Сегодня мне уже этого не хочется.
- А я хотел бы сейчас выпить, Ривес – и выпить изрядно!
Ротмистр пожал плечами. «Ты всё тот же старый сумасброд. Женить бы тебя!… Всё потому, что ты холостяк!»
Волны танца вздымались всё выше. Модеста была счастлива. Тот гвардейский кирасир, кузен Юдит, даже проводил её к столу. Это был элегантный, очень корректный молодой человек с немного скучающим выражением лица. Он и нравился Модесте, и не нравился. Когда они чокнулись бокалами шампанского, она небрежно спросила: «По Вашему мнению, господин фон Мириц, кто сегодня выглядел лучше всех?»
- Вы имеете в виду вначале или теперь?
- Я имею в виду вообще.
Он вежливо улыбнулся: «Пока моя кузина Юдит фон Буссард была здесь, я полагал, что она сегодня самая красивая. Теперь я знаю, что это Вы, милая фройляйн».
Более гвардеец-кирасир Модесту не интересовал.
В какой-то момент Модеста почувствовала лёгкое переутомление, от которого буквально слипались глаза. Это случилось во время большого перерыва. Танцевальный зал опустел, серый и душный. Из буфета тянуло вином, из курительной доносились громкие мужские голоса; над приоткрытым окном колыхалась потрёпанная портьера. Звезда Баргиннена встала туда, где до этого стояла Юдит фон Буссард. Потные слуги таскали столы, за колонной денщик офицерского клуба тайком сливал недопитые остатки вина. В одном из углов оживлённо беседовали почтенные дамы, среди них фрау фон Гадебуш с её усами и кирасирской осанкой, всем своим видом напоминая: «Дворянство не просит, оно лишь оказывает честь». Её дочерям досталось так мало танцев… Прямо напротив – курительный салон, широко открытый, отвратительная дымная дыра, из которой поблёскивали только форменные пуговицы. Толстый окружной командир как раз елейно заявлял: «Семнадцать лет я был казаком  и орудовал пикой, но Наполеона я бы прогнал в его Францию». Один очень раскрасневшийся пехотинец что-то громко кричал. Драгунский адъютант сначала неодобрительно смотрел на товарищей из провинции, а затем снова увлёкся стрелками на своих брюках. За одним из столов пожилые господа резались в скат – старый Эллер размахивал картами… Смех, шум, звон стекла! Модесте нравилась эта картина. Она с удовольствием смотрела туда, где вспыхивало веселье. Однако то, что она видела, имело и обратную сторону медали. Она чувствовала это вполне отчётливо: амбарные шутки, пивной туман, уютная расхлябанность… Два офицера вошли в зал. Один тонкий и красивый – её застольный партнер Мириц; другой дородный, улыбчивый – бывший товарищ Фалькнера по гвардии.
- Прямо какие-то вооружённые орды провинции.
- Да уж, чёрт побери! Тот строевой пехотинец вообще на ногах не стоял, – вслух сказал тонкий.
Здоровяк отмахнулся, смеясь: «Это всё из-за головокружения, такой уж день! Но он точно допьётся, как бывало раньше с Фалькнером. Сумасшедший парень! Не танцует, не разговаривает, сидит в какой-то комнате один с бутылкой Поммери. Конечно, все ему недостаточно хороши!… А по-моему, очень мило. Особенно девушки. Совершенно элегантные штучки эти литовские кобылки, к примеру, старшая Гадебуш: конная лейб-гвардия, боевая лошадь, тяжеловоз. Младшая не совсем правильно ставит заднюю левую. Путы мешают… Но вот Линдт – я считаю, стоящая лошадка, а не кляча – как она идёт в поводу во время вальса! Бриллиантовая холка… Знаете, дорогой Мириц, я оцениваю баб на балах всегда точно так же, как крестьяне лошадей на рынке в Велау . Однако двинемся дальше. Конечно, все они имеют дефекты. Куда годится эта спина, тут не хватает шага, и наоборот. А вот Ваша кузина Буссард, хоть и малость худа – малость слишком худа – но в остальном хороша, и наверное, свистит лёгкими. Жаль, что она ушла! Кровь остаётся кровью».
- У моей кузины, кажется, что-то было с Фалькнером?
- Куда там, Мириц! Он любит и ненавидит только ради самой любви. Брак был бы ему, я полагаю, отвратителен… На самом деле я не знаю, почему он не занялся малюткой Линдт. Это был бы действительно его жанр.
- Успешные выскочки, эти Линдты?
- Как уверяет Фалькнер, даже ростовщики-живоглоты.
Модеста не слышала ни слова из этого разговора – но как вид опустевшего танцевального зала приглушал ей краски этого дня, так же неприятен был и вид этих людей, которые показались ей пресыщенными обществом аристократами. Но где же он? После полонеза она его больше не видела. Она без особого желания прогулялась по залу, который медленно заполнялся танцорами – туалеты измяты, лица несвежие. Праздник стал ей почти в тягость. Она задела Фриду, как совершенно незнакомого человека, увидела на галерее господина Ромайта в его старомодном фраке. Случайно она забрела в небольшой тускло освещённый закуток рядом с дамской комнатой. Одинокий господин сидел за столом – полный бокал выдохшегося шампанского, потухшая сигарета. Он выглядел усталым, сбежавшим от ярмарочного настроения карнавального общества.
- Доброе утро, господин фон Фалькнер, – воскликнула она смело. – Уже выспались?
Он медленно обернулся: «А, это Вы, сударыня! Уже натанцевались?»
- Нет, я ещё больше хочу танцевать!
- И кто следующий счастливчик?
- А вот угадайте!… Я хочу танцевать именно с Вами, – воскликнула она, смеясь. – Это выбор дамы, и если я Вас приглашаю, Вы просто обязаны!
Он встал и стряхнул остатки пепла с орденской ленты. «Мне бесконечно жаль, сударыня».
- Я Вас ангажирую, – снова рассмеялась она. – Моя танцевальная карта  переполнена, и согласно этому выбору дамы Вы, несомненно, были последним.
- Именно это я имею ввиду.
- Найдётся ли у Вас ещё сигарета? – спросила она.
- О, конечно, - он предложил ей изящный золотой портсигар со своей монограммой, выложенной бриллиантами.
- Просто чудесно! – ахнула она.
- Да, он на самом деле чудо как хорош. Один великий князь подарил его мне, когда я однажды командовал почётной миссией в Петербурге! – Он поднёс ей спичку, пока она грациозно складывала губы.
- А я ведь пришла поболтать с Вами. Чересчур смело? Но не смущайте же меня дальше. На самом деле танцев с меня уже хватит… Скажите, господин Фалькнер, это действительно настоящий бал?
- По крайней мере, должен быть таким.
- Знаю я эти балы в королевском зале. Но ведь это не настоящий благородный бал. Я имею в виду, разве балы большого света не совершенно, совершенно иные? Так расскажите поскорее!
Он пожал плечами. «Да, тут я Вам должен прочитать целую лекцию».
- Так прочитайте её! – Она скользнула в кресло с кокетливой грацией, которая всегда так восхищала мужчин.
Он остался стоять. И, будто не замечая этого очарования юности, он преувеличенно медленно – так показалось Модесте – произнёс: «Высшее общество уже само по себе является ложью, так же как и приличное, потому что всякое общество мелко и пошло».
- Ради Бога, барон!
- Кроме того, любое общество является неизбежным злом.
- Теперь я действительно заинтригована!
Но он невозмутимо продолжил: «И Вы, моя любезная, принадлежите к этому обществу душой и телом. Как и любая красивая женщина, которая достаточно хорошо одета. Pour le monde il n'y a que du monde ».
В бальном зале начался вальс Фауста , лёгкий, возбуждающий. Размытые тени танцоров заскользили по стене.
- Ваш очередной кавалер ждёт Вас, сударыня.
- Он может подождать! – Она выдохнула дым сигареты в воздух.
Господин фон Фалькнер прислушался к звукам музыки.
- Вы вообще танцуете, барон?
- Я очень люблю танцевать.
- Тогда почему же сегодня ни разу?
- Потому что я не хочу, сударыня.
- А если бы я захотела, барон?
Он смотрел мимо красивой девушки своим неясно мерцающим взглядом. «Вам всё ещё этого хочется? Будьте осторожны!… Я ещё никому не принёс счастья, по крайней мере женщинам».
- Может быть, Вы принесёте его мне!
Он снова прислушался к музыке. Внезапно он повернулся к Модесте: «Вы хотели знать, как это на самом деле бывает в так называемом обществе? Eh bien  – мы танцуем!»
- Но, конечно, только шутки ради, и один круг, барон?
- Нет, весь танец.
- Я тоже за весь танец…
Они вошли в зал. Фалькнер фон Од вёл элегантно и уверенно. И Модеста ещё никогда не чувствовала себя так мягко, так легко скользящей. Это был триумф – и она наслаждалась им.
Как утихли последние ноты, его обычно тёмные глаза как будто горели, отдыхая на её прекрасной шее.
- Ну, милая барышня, как Вам это?
- Вы здесь лучший танцор, господин фон Фалькнер, – ответила она с энтузиазмом. Она хотела уйти. У неё появилось смутное предчувствие. Но он ей не позволил, и привёл её обратно в маленькую комнату. Там он беседовал с ней легко и весело. И вновь она почувствовала его взгляд на своих плечах. Она закурила сигарету, но уже не садилась.
Во время этой беседы она всё время думала: «А если он прямо сейчас попросит моей руки? И тогда я должна буду говорить ему Ты и Ксавьер Каэтан. Ксавьер Каэтан, как смешно! Это имя никогда не сойдёт с моего языка… Но как тогда я должна его называть?
Господин фон Фалькнер с любезной настойчивостью усадил её обратно в кресло. «Вы маленькая волшебница…»
- Я не совсем понимаю, барон! – Её насторожил горячий блеск его глаз.
- И всё-таки Вы маленькая волшебница, – повторил он. – Вы дали мне Лету . Вы знаете, что такое Лета? – Вы должны дать мне ещё больше Леты, намного больше! ... Слышите, намного больше!…
- Я не понимаю Вас, барон. – Но жар побежал по её плечам и лицу.
Затем он взял её за запястье. Браслет тихонько звякнул. «Вы чудесно красивы, фройляйн Модеста, чудесно!… Это не пустая лесть!… – Его голос стал едва слышным и хриплым. – Мне этого так не хватает, Модеста…» Он наклонился к ней, так близко, что её чёлка дрожала под его дыханием.
Она опустила глаза – это должно стать великим моментом в её жизни… Но странные ощущения пульсировали в ней. Эйфория и отторжение… Она не знала, какое из них сильнее.
Когда он взял её руку и поцеловал, она вздрогнула.
- Ты дрожишь, Модеста, – прошептал он.
Она лишь покачала головой и сжала губы.
- Ты вся дрожишь, Модеста… О, я вас знаю – я знаю тебя очень хорошо, маленькое, дорогое, белокурое сокровище. Ты этого боишься, но тебе это нужно – да, тебе нужно...
Будто во сне слышала Модеста доносившуюся сюда музыку… Она закрыла глаза, она почувствовала поцелуй на своих губах. Ещё один – и ещё… Она не могла больше это терпеть, отшатнулась и вскочила с пустыми глазами и пылающими щеками.
- Модеста, осторожно! Кто-то может…
Она поняла.
- Господин фон Фалькнер, Вы… Вы… Как Вы посмели… Она хотела кричать, но могла лишь шипеть.
И она снова почувствовала его руку на своём локте – властное, настойчивое давление. Она почти рухнула обратно в кресло. «Сидите, – велел он, – ни слова, ни звука! Это Вашу честь Вам надо блюсти, а не мою… потому что если Вы вдруг себе возомнили, что в этом мире что-то властно надо мной, то Вы ошибаетесь. Я только что совершил то, чего действительно не должен был делать. Но я сделал это только один раз… Я только что допустил ошибку. Моей любовницей Вы с успехом могли бы быть – но моей женой никогда! Вслушайтесь – моей любовницей!… Это отвратительное слово. Но я ничего не приукрашиваю. Я могу нуждаться лишь в любовнице – просто любовнице. Быть может, в этот сегодняшний вечер разбилось сердце ещё одного достойного восхищения существа, которому я тоже не могу помочь. Я не могу, я не могу! Если бы Вы знали меня и мою жизнь, Вы бы поняли меня, может быть… Это проклятие, которое давит на меня – и всё-таки я не хочу жить без этого проклятия. Вы меня понимаете? – Я, например, сегодня себя не понимаю… И если Вы благоразумны, забудьте этот несчастный миг, как забуду его я! Допустите, что на меня нашло временное помешательство – скорее всего, так и было… Но если Вам когда-нибудь в жизни понадобится друг, настоящий друг, то я обещаю им быть… Прощения у Вас не прошу. Потому что такое не прощают».
Он говорил тихо и отчётливо, с тем спокойствием, которое даёт только большое волнение. Теперь он отпустил её руку.
Модеста медленно поднялась. «Вы подлец, – и я ничего не забуду! Оставьте меня в покое!»
10
Несколько мгновений Модеста стояла неподвижно и безжизненно – лишь глаза горели.
Поворотный момент в её жизни…
Приближались шаги. Она собрала остатки смертельно оскорблённого самолюбия, чтобы улыбаться и лгать.
Это был господин Ромайт.
- Простите, сударыня, я не хотел… – Он попытался уйти с неловким поклоном.
Она ему не позволила. Он показался ей спасителем. Торопливо, дрожащим голосом она тихо сказала: «Господин Ромайт, мне нехорошо. Я хочу домой…»
- Ради Бога, сударыня! Я немедленно позову кого-нибудь. Штабной врач здесь…
- Никого не зовите, господин Ромайт, никого! Скажите только кучеру, чтобы он запряг маленькие сани. Я хочу уехать отссюда – и как можно скорее.
Он на миг задумался. «Позвольте мне, сударыня, самому запрячь и править? Второму кучеру я не могу доверить Вас после полуночи, он шатался уже в десять».
Она попыталась отказаться. «Но господин Ромайт, на самом деле ничего страшного. Я испорчу Вам вечер».
- Вы ничего мне не испортите, сударыня. Что мне ещё делать здесь, если… – Он осёкся.
- Тогда едем! Едем! – решила Модеста. Снова начался танец, и музыка действовала ей на нервы. В гардеробе она быстро черкнула матери несколько строк. «Мне стало нехорошо. Поэтому поехала домой. Но не беспокойтесь из-за меня! Я, наверное, слишком туго зашнуровала корсет».
Звезде Баргиннена это показалось достаточно убедительной ложью! И она, закутавшись по самые глаза, вышла в ледяную стужу зимней ночи.
Шёл снег – лёгкий снежок, искрящийся в туманном свете фонаря. Несколько любопытных кружили вокруг дома и пялились, дрожа от холода, на яркие окна зала и тёплые человеческие волны. С достоинством вышагивал ночной сторож. Из соседнего переулка быстро и бесшумно выскользнули маленькие русские санки.
- Вы очень спешили, господин Ромайт.
- О, уж я умею быстро запрягать, и эти лошадки умеют быстро бегать! Это молодые из рабочей конюшни. Сударыня заметила?
- Да-да, – рассеянно ответила Модеста. – Но теперь вперёд… А то в последнюю минуту кто-нибудь явится.
- Вот почему я снял колокольчик, – заметил он.
- Благодарю Вас, господин Ромайт. Вы обо всём позаботились.
Когда они ехали по вымершим улицам маленького провинциального городка, бок о бок, завёрнутые в толстые меховые дохи, так что молодое тепло перетекало от тела к телу, он с тревогой спросил: «Вам уже лучше?»
 «Да, намного. Но лучше не говорите со мной, господин Ромайт. Мне трудно отвечать». И Модеста, откинувшись далеко назад, пристально вглядывалась в легко падающий снег, который постепенно укутывал пейзаж. Воздух был таким чистым, вкусным. Ни души на дороге. Ни звука кругом. Лишь изредка слабый всхрап легко рысящих животных. Со всех сторон стены снега – белые, бесконечные, туманные, сходящиеся над головой в фантастические арки. Сани мягко скользили сквозь ночь. Модесте дышалось легко. Было столько возвышенного спокойствия в этой чистой, белой, тихой зимней ночи, но она снова стала думать об осеннем турне, о своих честолюбивых мечтах – и этот кошмар тяжко давил… Снег падал всё реже и реже, и наконец меж парящих хлопьев сонно замерцали звёзды. Мимо скользнул на быстрой лошади встречный всадник в развевающейся ливрее. Острые подковы прогрохотали по мёрзлой земле. Модеста обернулась ему вслед.
- Это конюх из Эйзелина, – сказал господин Ромайт, не поворачивая головы, и пустил лошадей быстрее.
Модеста сделала вид, что ничего не слышала, и бездумно смотрела на равнину, которая теперь хорошо просматривалась. На белой, мёртвой земле заснеженные деревья. Тёмные контуры вымерших усадеб – картина заледеневшей пустыни.
Так они ехали около часа. Модеста – разбито и устало, с единственным желанием – чтобы этот день оказался всего лишь страшным сном. Господин Ромайт – углубившись в свои мысли, недвижно, взгляд прикован к лошадям. Вдалеке отчётливо звякнуло. Бубенцы, вроде бы пара. Звук приближался сзади, так резко, так быстро, и ближе, всё ближе. Юные гнедые перешли на очень быструю рысь.
- Кто это может быть? – спросила Модеста.
Господин Ромайт в ответ только поднял кнут и нанёс коренной лёгкий шрам. Зверь ещё прибавил ходу.
- Кто это может быть? – снова спросила Модеста. – Он же должен идти галопом!
Господин Ромайт снова поднял кнут, и резкий удар хлестнул по обеим спинам.
- Он всё равно настигнет нас, господин Ромайт.
- Он нас не настигнет!
И всё же – как гнедые не старались, колокольцы звучали всё ближе.
- Кто же это может быть?
- Кто это может быть! – зло повторил господин Ромайт. – Только барон из Эйзелина. Это его проклятые венгерские рысаки, и он правит сам. Я это отсюда слышу. Но он не должен нас обогнать – не должен!
Модеста укутала лицо башлыком и не произнесла больше ни слова. Она сидела, как в летаргическом сне. Чужие сани было так близко, что храп лошадей ясно слышался сквозь трезвон бубенцов.
«Скорей бы уж он обогнал», – подумала Модеста. У неё больше не было амбиций.
Но господин Ромайт, держа поводья в левой руке, так что вожжи гудели, правой безжалостно нахлёстывал животных… несколько минут казалось, что литовцы смогут выдержать темп. Потом резкий, повелительный голос: «Пропусти или гони быстрее!» – господин Ромайт, казалось, не слышал. Юные гнедые шли длинным галопом, и полозья шатались и скрипели.
- Пропусти! – запальчиво кричал мужской голос.
Тогда Модеста устало, без выражения сказала: «Пропустите его вперёд, господин Ромайт. Это просто бессмысленно…»
Господин Ромайт принял в сторону. В тот же миг другие сани скользнули мимо, наполовину опираясь на сугробы. Взмокшие животные, кучер прижался к спинке сиденья, чтобы не упасть.
- Простите, я должен обогнать! Я хочу застать поезд в Гумбиннене и на это у меня есть едва ли пятьдесят минут. – Последние слова Фалькнера фон Ода донеслись уже издалека. Модеста ничего не ответила, господин Ромайт пробурчал что-то себе под нос. Колокольцы были уже очень далеко.
Когда звон утих, Модеста как в полусне спросила: «А как далеко отсюда Гумбиннен?»
- Двадцать километров.
- Но тогда это невозможно…
- О, для барона всё возможно! К тому же это будет не первая пара лошадей, которых он загонит в один прекрасный день.
Модеста удивлённо покачала головой. Откуда вдруг у него эта скрытая неприязнь? Инстинктивное подозрение? Это было весьма странно!… И она снова откинулась вглубь саней и снова разглядывала снежные стены, которые скользили мимо. И вся та отвратительная сцена снова ожила в ней. Выдохшийся бокал шампанского, потёртое кресло и она сама в руках мужчины. Снова в её ушах звучало возмутительное: «Моя любовница – извольте, моя жена – никогда!» И глаза, которые вдруг так холодно сверкнули… И краска стыда бросилась ей в лицо, и ненависть обожгла её душу. «Если бы у меня был брат!… Если бы он был!… Он должен был бы застрелить его – должен!… Я хотела бы видеть его мёртвым – мёртвым… Таким же бледным, как этот снег вокруг». Эта идея наполнила её дикой радостью. – А потом горячая, тяжёлая волна стыда и мести схлынула. Она снова смотрела на жизнь трезво и с отвращением, как теперь и следовало. За Модесту Линдт некому было мстить! И всё же она жаждала мстителя, искала его. Ей стало так жарко, что она стянула назад башлык, расстегнула шубу. Взгляд её упал на мужчину рядом с ней, с красивым энергичным лицом, который так уверенно держал поводья и так хорошо послушался, когда она приказала… А если бы он был мстителем – он? Эта мысль показалась ей занятной. Она пристально, испытующе посмотрела на молодого человека. Черты его лица показались ей приятными, внушающими доверие, как никогда. Разумеется, он был сильным, разумеется, имел мужество. Кто же не любит клинок, который должен пронзить сердце смертельного врага! И поскольку в минуту страсти глаза краснеют, но видят остро, то и Модеста Линдт в этот миг впервые поняла мужчину рядом с ней… «А ведь он любит меня, любит безрассудно!» Она наконец почувствовала, осознала это. Её охватил жар, эйфория… Но это быстро прошло. «Нет, так далеко мы, слава Богу, пока ещё не зашли!»
Когда они приехали, ей было всего лишь жаль парня. И поэтому она пожала его руку тепло и дружески.
Модеста сразу же отправилась в свою комнату на башне. Ей хотелось раздеться и уснуть. Люди просыпают так много в своей жизни. Она скинула бальное платье, потом уселась на стул. Она бы всё равно не смогла спать, уже не хотела спать… Пробуждение утром – невозможно!… То, что она видела, дрожа в холодной комнате – освистанную танцовщицу. «Знаешь, для чего ты ему в лучшем случае пригодишься?… Для того, чтобы… чтобы…» Не было больше сил сидеть здесь, наверху. Полуодетая, как была, она спустилась вниз в холодный, затхлый феодализм главных комнат замка. Их буржуазная скука ненадолго успокоила её нервы. Она сказала себе вслух: «Что такого особенного? Поцелуй, два… Никто этого не видел… И всё же я никогда не позволю чужому мужчине целовать себя – так целовать!… Это я оставлю своей сестрице. Я не хочу быть грязной, как она. А теперь я испачкана, как и все… Но это же не моя вина!… Я из Линдтов. Мы ужасная семья – я это знаю. Холодные, расчётливые. И я худшая! Никаких чувств, кроме тщеславия… Я вообще совершенно не умею любить! Мы все совершенно не умеем любить». И снова этот шёпот в её ухе: «Это французское слово, начинается с М . Помпадур была одной из них…» – «Я утоплюсь! – прошептала она, – я утоплюсь! Я не смогу этого вынести…» И она бродила со свечой в руке по спящему замку. И она не совсем сознавала, зачем бродит, но чувствовала, что это почему-то необходимо. Так она добралась до угловой комнаты – будуара Эрики, с графским календарём и выцветшим портретом. Комната ещё хранила тепло – наверное, единственное тепло во всём доме. И это тепло приветливо окутало её. Эмоции били через край. Где то сердце, которому можно довериться, где грудь, на которой можно выплакать своё горе! Почему эта тоска пришла именно здесь? Она смогла лишь горько усмехнуться. Ни сердца, ни груди для неё не нашлось бы ни у отца, ни у матери, ни тем более у сестёр. Она была одинока как перст!… И она увидела перед собой всю страшную пустоту своего бытия, она почувствовала, как несчастна она была… Наверное, никогда тщеславное, нелюбящее создание не страдало так тяжело, как в этот час, когда она со стоном искала любви и не находила… Ей хотелось плакать; даже одна-единственная просочившаяся жгучая слеза принесла бы избавление – но она не умела плакать.
Свеча потрескивала, капала, пламя жадно трепетало. Она бездумно смотрела на огонь и на то, как световое пятно порхало по обоям. Её глаза следовали за светом. И тут она снова заметила тот портрет и узнала его… Она повернулась и медленно пошла к портрету, шаг за шагом, одновременно отвергая и стремясь к нему, властно принуждаемая двумя натурами, которые уживались в ней – холодной, рассудочной, для которой всё было очевидно, и тёплой, жертвенной, которая не вполне осознавала себя самое. Старый портрет, приковав её взгляд, наполнился юностью и жизнью. От него пахнуло жгучим дыханием великой грешной любви, которая когда-то низвергла и вознесла эту женщину. И это дыхание было чистым и свободным! Смертельно раненного, брошенного ребёнка осенила единственная истина, что взлеты и падения в жизни есть хотя бы затем, чтобы осознать разницу, и что лишь Савл мог породить Павла . А плевелы, от доброго ли зерна или от плохого, уносит ветер… И в великой грешнице маленькое неприкаянное дитя, наконец, нашло понимающее сердце и сострадательную грудь. Слезы хлынули.
Модеста рыдала долго и тревожно, как ребёнок. Когда она поднялась обратно в комнату на башне, занималось зимнее утро. Красное солнце в ледяном величии поднималось над белой равниной, холодной, блистающей. Из усадебных домов деловито валил дым. Во дворе заорал петух. На шоссе «бомба» с трудом переваливалась между снежными стенами.
Когда Фрида подошла к постели сестры, та спала сладко и спокойно.
11
Юдит фон Буссард всё-таки чахоточная, Фалькнер фон Од спятил, а Модеста Линдт зашнуровалась до неприличия.
Это было главным итогом праздника. Фрау Мурманн, добросовестно распространяя эти слухи, стремительно разъезжала из имения в имение, чтобы с горящими глазами и интимнейшими подробностями живописать те события, о которых она безусловно знала лучше всех, потому что в конечном счёте вообще не была на балу.
Утро отрезвляет. И Модесту расстроила эта идиотская история со шнуровкой. Весь край ей опротивел, и две недели спустя она собралась вместе с сестрой Фридой в Кёнигсберг. Возле Гумбиннена лопнуло колесо локомотива . Ничего страшного – только то, что немногим пассажирам пришлось совершить в высшей степени комичную экспедицию до станции по колено в снегу. Северный экспресс должен был доставить их дальше. В зале ожидания первого класса две женщины, глубоко завуалированные, явно иностранные аристократки. Младшая – поразительно прелестное цветущее существо, тонкая рука покрыта изящными кольцами. Она как раз разговаривала с носильщиком. Хороший немецкий, но произношение иностранное.
Человек давал пространное пояснение: «Да, если Ваши благородия имеют в виду барона из Эйзелина, то бывает, только сейчас его здесь нет. Две недели назад, около трёх часов ночи – может, четвертью часа раньше – я видал его здесь. Их благородие, знаете ли, малость спешил. Примчался как раз к прибытию поезда из Эйдткунена . Лошадки, добрые лошадки – тёмно-коричневые, и такие славные! Я даже помог ему выйти из саней. И тут вдруг одна лошадь так трясёт головой, а потом другая. И я даже не знаю, как это случилось, как вдруг одна лошадь ложится на мостовую, а потом вторая, и обе валятся набок, замертво. Он, должно быть, гнал их километров тридцать как негодяй и безумец… Только его это ни капли не смутило. Я бегом за билетом. Но их благородие садиться не стал, только пробежал вдоль поезда пару раз и всё звал какого-то русского или берлинца. И в конце концов так и не поехал… Когда он придёт, должен ли я что-то ему передать?
Старшая дама ответила кратко: «Нет».
Младшая смущённо покачала головой. «Все хорошо!» Потом добавила сочувственно: «Бедные лошадки».
- В любом случае, его здесь нет, милая Оди – и ты свой долг отдала.
Затем дамы некоторое время переговаривались тихо и увлечённо.
Экспресс отправлялся. Носильщик подбежал ещё раз: «Господин барон должен быть в Кёнигсберге». Обе дамы поднялись в вагон и поблагодарили его, две благородные фигуры с аристократическими манерами.
Проходя мимо, Модеста услышала, как старшая говорила: «В Кёнигсберге мы не выходим из купе, Оди!»
- Но если он сейчас там?
- Значит, он будет там… Чем раньше эта история закончится, тем лучше! Собственно, мы приехали не для каких-то других целей. Il est fou, parfaitement fou .
Младшая сделала печальное лицо. «Но ты не должна его обижать! ... По крайней мере привет уж я могла бы передать с тем человеком. Носильщиком, когда господин фон Фалькнер…»
Старшая не дала ей договорить: «Пожалуйста, никаких приветов! Он снова вообразит себе Бог весть что».
На самом деле Модеста из этого разговора слышала только имена. И даже это её огорчило. Смысла она не поняла. Она снова почувствовала себя усталой. Вид этих благородных иностранок был ей неприятен – и она не могла понять, почему. Это же был большой мир, тот мир, которого она так жаждала. А её вдруг охватил страх перед этим миром, этой пустыней. Всё-таки это была чужая, пугающая земля, этот огромный мир! А если, что вполне возможно, этот Фалькнер в Кёнигсберге появится в поезде – она поздоровается?… О, она его никогда больше не поприветствует, даже если сестра будет идти рядом! «В Литве было бы легче избежать встречи», – подумала она. И вдруг унылое деревенское одиночество, на которое её ежегодно обрекала зима, показалось ей некой драгоценностью, Эдемом.
- Поспеши, Модеста! – одёрнула Фрида.
- Я не еду с тобой.
- Что вдруг стряслось?
- Абсолютно ничего. Но знаешь, мне в Кёнигсберге совершенно нечего делать. Билет можно сдать обратно.
- Ну тогда ради Бога, оставайся!… Но если бы я имела такие настроения, из меня их давно бы уже выбили. Что касается тебя – ты сама скоро тут взбесишься. Звезда всей округи – кто сможет устоять?
- Да, звезда! – повторила Модеста дрожащими губами. – Много ты понимаешь!
Поезд пустил пар. Фрида ещё раз махнула рукой, и звезда Баргиннена осталась на вокзале одна.
________________________________________
После полудня Модеста отправилась обратно. Пока усталые лошади медленно трусили по матовой снежной пустыне – небо серое, нависшее, – Модеста всё больше сомневалась в своих чувствах к родине.
- Поезжайте быстрее! – кричала она кучеру. Тот сердито хлестал лошадей. На некоторое время звон колокольцев веселел, а затем снова возвращался к ленивому «бим-бом», который так хорошо подходил к унылому зимнему пейзажу.
Кучер махнул рукой. Вдруг он доверительно обернулся к Модесте: «Любезная барышничка, они при всём желании не могут быстрее; им дали понюшку сена и ещё меньше овса!» Старая песня. В Баргиннене рабочий скот в течение зимы держали впроголодь. Модеста знала это слишком хорошо.
Сани ползли дальше. Вдруг чей-то голос крикнул: «Наверное, убегаете от черепахи, милая барышня?» Это был старый Эллер, который стоял на обочине дороги в меховой куртке и высоких сапогах, с подкалиберной двустволкой под мышкой, и хитро ухмылялся. «Я тут собрался вашему инспектору рассказать одну штуку. Это вот только что приключилось у меня. А потом мне бы ещё хотелось прищучить одного вонючего Райнеке , который вечно ошивается вокруг. Этот негодник залез в мой курятник, как будто так и надо, правда я ему тут же подпалил шкуру парой дробин. Был, вероятно, слишком далеко. Он пару-тройку раз кувыркнулся через голову, а затем побежал так весело, как никогда. Однако вечером он наверняка снова будет вежливо осведомляться при моем дворе, если не найдет себе более выгодного занятия».
- Садитесь к нам с вашей штукой, господин Эллер! – пригласила Модеста, – с Вами всегда так весело!
 – И ни капли достоинства! – тут он выпятил грудь и, смешно копируя фрау фон Гадебуш, протянул: «Дворянин не просит, он лишь оказывает честь!» Затем быстро поднялся и удобно расположился сзади. «Как же иначе, милая барышня?»
- Именно так.
- Но какую пищу для слухов Вы даёте, любезная барышня! Прямо на следующий день после бала… Ваша замечательная сестричка и две Ваших подружки, эти Гадебуши, оббежали всех, кто не смог прийти, так что все узнали, что Вы поссорились с Кёнигсбергским фабрикантом корсетов.
Модеста подняла руку: «Эллерчик, Вы нахал!»
- Но, милая барышня! – успокаивал он, – я ведь старый чудак. Больше шестидесяти лет. Просто не сердитесь! Это ведь так, пустая болтовня, - и он снова улыбнулся, - вообще-то замечательный был праздник. Сначала мне проигрывают несколько грошей в вист, затем этот дылда Вагнер впадает в ярость. Фалькнер ради своей прихоти насмерть загоняет своих чистокровных рысаков, потом старший преподаватель из Инстербурга – я имею в виду того, что так ужасен и всё знает – стал флиртовать с красавицей женой своего коллеги! Чудесная картина… И вот он стоит вместе с этой женщиной и заявляет: «Здесь ведь ужасно скучно, не правда ли?» «Да, где сейчас не будет скучно!» – отвечает та. Тогда он продолжает: «Может, нам развлечься немного получше?» «Да, господин профессор, я очень даже не прочь». «Как насчёт того, моя любезная госпожа, чтобы сделать один маленький шажок с дороги?» – Она хлопает в ладоши: «Прелестно, прелестно! Я вся горю – но не с Вами, профессор!» Он ведь честолюбивый парень, и это его, конечно, разозлило… И вот около пяти утра я вижу, как этот придурок, нализавшись до поросячьего визга, шатается по буфету и на каждом шагу повторяет: «Ах, какая милая и отзывчивая!…» «Милый доктор, – кричу я, – Вы бродили всю ночь?…» И тут в итоге он стал вести себя совсем как лунатик, биться головой обо всё вокруг и заодно перебил все стаканы из буфета… На самом деле жаль, что он этого не сделал!… Теперь, конечно, он меня смертельно ненавидит! – Тут старый насмешник схватился за голову и лицемерно завопил: - Бога Ради, милая барышня! Что же это я тут болтаю всякие гадости про «шажок с дороги» и так далее! ... Да Вам же такое нельзя слышать… Я надеюсь, Вы же ничего не поняли? Вы ведь не поняли, не правда ли, фройляйн Модесточка? – И когда Модеста, покраснев, отвернулась, он как ни в чём ни бывало продолжил: - Сердитесь? – Это Вам совсем не к лицу, Модесточка! Не приучайтесь к этому… Однако теперь мне пора срочно выходить, иначе я потом выйду уже с разбитой головой!
Модеста не могла не рассмеяться. Но это был уже не тот смех, что раньше.
Господин Эллер хлопнул кучера по плечу, вылез из саней и внимательно посмотрел на запад. «Заметает уже изрядно. Может, будет настоящая вьюга… А теперь, любезная барышня, отправляйтесь домой, поприветствуйте Вашего папашу и скажите ему между делом, пусть он даёт малость побольше корма, – и чуть потише добавил: к вашему Ромайту это тоже относится! На редкость способный человек, и человек чести! Такого в Баргиннен нелегко будет снова заполучить… Ваш папаша должен об этом подумать… Сегодня молодой человек уж совсем повесил голову. Возьмёт и уедет куда-нибудь подальше от Германии, может быть, в Америку, или какие там сейчас модные идеи у молодых людей. Но он способный, и останется таким! И если я для кого-то и суну свою руку в огонь, так это для Ромайта. А теперь прощайте. На днях загляну к вам сыграть партию».
Модеста поехала дальше. Она призадумалась. Всё стремится бежать прочь из Баргиннена и от Линдтов… Но, в конце концов, что значит какой-то инспектор?… И все же он был не таким, как другие, даже она. В ней забрезжило чувство некоторой благодарности, чего-то общего с ним.
Смеркалось. Снег кружил всё гуще, ветер задувал резче. Лошади фыркали и еле ползли вперёд. Кругом белый хаос. «Уж не знаю, проедем ли мы. Заметает всё больше», - сказал кучер. И Модеста с ужасом подумала о ночи в снегу. Именно сегодня она так нуждалась в домашнем тепле… Наконец показалось что-то серое, бесформенное. Замок – но холодный, мёртвый, без единого огонька. Родители явно уехали, слуги, конечно же, в деревне. Модесте быстро надоело стоять в проходе, дрожа от холода, и без толку колотить в закрытую дверь. Из деревни доносились обрывки музыки. Наверное, это у учителей, которые веселились и всегда отмечали праздники, не заботясь о кислых лицах хозяев замка. «По-моему, у Эльзы сегодня день рождения, и наши люди стоят под окнами и смотрят, как наяривает альт…» Она пошла через двор. Неверный дрожащий свет переносного фонаря, глухое приветствие работника. Из коровника повеяло тёплым густым паром. За закрытой дверью конюшни юные собаки делали первые неуклюжие попытки лаять по-взрослому. Время от времени предупреждающе порыкивала мать. Модеста остановилась и почувствовала похвальное желание немедленно забрать своего толстого коричневого монстра, чтобы он своей детской радостью и детским теплом осветил опустевшую комнату в башне. Но она подумала о схватке с матерью… и прошла мимо двери. Вынырнули запотевшие окна деревенских домов, горящий очаг. Скрип прялки, крики детей, старухи кивают головами – «ага, ага». В школьном доме музыка, смех, звон стаканов. Перед домом заснеженные ульи стоят с очень важным видом, в высоких белых колпаках. Кругом слоняются хихикающие парни и девушки. Пронзительный визг белокурой камеристки узнавался безошибочно. Модеста сердито крикнула туда: «Кто там есть из замка, идите сюда!» – Компания с негромким криком бросилась врассыпную, камеристка подошла, старательно пробравшись по глубокому снегу, и удивлённо сказала: «О, это моя любезная барышня!… Я не могла знать, – а учитель так чудно играет на скрипке!»
- Да, да, просто дай мне ключ и оставайся!
- Я думаю, ключ у экономки. Но я не знаю, где она, возможно, у дворецкого.
- Ну, тогда мне лучше расположиться у какого-нибудь батрака на чердаке, – недовольно заметила Модеста и отправилась обратно, на этот раз в обход через парк. Она действительно растерялась… Старые деревья глядели неприступно, окутанные белым боскеты вздымались как курганы среди снежного шторма. За берёзовой рощицей наконец неуверенный проблеск света. Модеста подумала, что наверное у господина Ромайта есть ключ, и надо пойти к нему. Через открытое окно она увидела, что он дома. Он стоял перед журнальным столиком в старой охотничьей куртке, но гибкий и привлекательный, как всегда… когда не надевал выходной костюм. Он как раз насыпал пшеницу в латунную меру, рука скользила, тщательно разглаживая горку зерна. Потом он уставился на пол с угрюмым лицом. Модеста решительно вошла в дом и постучала.
- Кто там ещё? – прозвучало в ответ. Затем быстрый, упругий мужской шаг.
- Господин Ромайт!
- Сударыня! – Он вздрогнул.
Модеста поправила изящно запутавшуюся чёлку. Лицо розовое и свежее. «Нет ли у Вас ключа от дома?»
- Того, что в замке? Нет.
Он подвинул Модесте стул. На диване лежали открытые бухгалтерские книги. Она села. Коричневая кафельная печь излучала жар. Ощущение приятно покалывающего тепла побежало по телу. «Вы снова вернулись к работе?»
Он невесело посмотрел на большую амбарную книгу: «Да. Но где же действительно может быть этот ключ?»
Ей было очень интересно в этой простой комнате с белёными стенами и сосновыми стульями. В зеркале она увидела своё отражение, и оно ей очень понравилось. «С Вашего позволения, господин Ромайт, я подожду тут десять минут. Снаружи так холодно. Потом займусь поисками ключа».
- Могу ли я что-нибудь предложить, сударыня? Правда, я не знаю, что…
Она рассмеялась. «Может быть, тмин, как тому мяснику? – Нет, такого у Вас не прошу!»
- Но, может быть чаю? – Это я могу сделать. Я делаю себе каждое утро.
- Чаю? – снова рассмеялась она, – это было бы ещё не самое худшее… И Вы сказали, что пьёте его даже утром? Я не знаю никого в наших местах, кто утром пил бы чай… Это больше англо-американский обычай. Кажется, Вы тоже решили туда податься?
- Кто это сказал? – тут же спросил он.
- Это я для примера.
- Нет, это мог знать только господин Эллер, – сказал он твёрдо, – похоже, он не умеет держать язык за зубами!
- Вы очень несправедливы к нему! Он говорил о Вас только хорошее. Знаете, что он сказал?
- Я не хочу этого знать, – ответил он нервно. – То, что мне нужно, я знаю сам. Но как он мог быть так болтлив! – и покраснел от злости.
- Сделайте мне лучше чаю, господин Ромайт! – весело сказала она. – Для Вас с ромом, для меня, пожалуйста, без.
Он послушно принёс из спальни древнюю лампу Берцелиуса , сполоснул чашку и стакан. Спиртовое пламя лизало шумящий чайник. Модеста смотрела и удивлялась, как ловко действовали загорелые руки.
- На самом деле я могла бы это сделать сама, господин Ромайт, – заметила она, когда он насыпал заварку. – Обычно мужчины делают это так трогательно неуклюже. Но о Вас этого никак не скажешь!
Он глянул на неё искоса. Заподозрил холодную линдтовскую издевку, которую не выносил?
- Нет, я говорю совершенно серьёзно, господин Ромайт. – Она взяла амбарную книгу, полистала. – У Вас красивый почерк. Энергичная рука. Это мне нравится.
- Но я очень не люблю писать, – признался он.
- Боже, я тоже не люблю делать кое-какую работу – на самом деле любую, если честно.
- А это, сударыня, не очень хорошо.
- Почему? – холодно спросила она.
Он пожал плечами. «Боже, если никто не будет работать!»
- У Вас здесь много работы, господин Ромайт?
- Каждый прожитый день моей жизни был полон работы – но я люблю работать, – и с чуть презрительным движением губ добавил: – Вы дама, Вы понимаете это иначе. Но мне нужна работа. Лишь работа помогает выбросить из головы глупые идеи… Или, может, Вы думаете, что у кого-то их нет? – У господ чувства могут быть тоньше, а у нас грубее – но у всех нас они есть, – он сделал паузу. Голос его чуть дрогнул, и рука двигалась уже не так уверенно, когда он убавлял пламя. «Да, сударыня, – сказал он вдруг твёрдо, – я уеду из Баргиннена, и вообще из Пруссии. Чем дальше, тем лучше. Я уверен – кто молод и готов работать, тот всегда найдёт своё место… Мои потребности невелики, и я как-нибудь справлюсь».
Модеста встала и подошла к нему. «Господин Ромайт, я говорю с Вами абсолютно честно, можете мне так же честно ответить?»
- Да. По крайней мере, насколько сумею.
- Тогда скажите мне, господин Ромайт – Вы уезжаете из-за моего отца?
- Нет.
- Из-за порядков в имении?
- Нет.
- Тогда почему же?
- Этого я не могу Вам сказать, сударыня… Я ухожу… просто потому что хочу уехать и должен уехать.
- Ну, если так… Она вернулась к своему стулу и стала дальше листать амбарную книгу. Теперь она догадывалась, что его гонит. Но верила этому не до конца. Ведь это был просто другой класс людей, чувства которых должны были быть совсем иными, чем у неё… А то, что раньше так льстило её тщеславию, теперь уже не радовало. Именно тщеславию и был нанесён самый тяжкий удар… И снова она подумала о пустынном замке, об одинокой зиме, и что уйдёт этот человек, который всегда её обожал, как паж свою королеву. Ведь она стояла так высоко над ним!
Вода закипела. Господин Ромайт налил чай. Чуть погодя Модеста недоверчиво отпила. «Какой хороший вкус – очень хороший! И с бережливостью, похоже, не имеет ничего общего. Чай в замке намного хуже».
А потом они уютно сидели рядом, пили чай, говорили о плохих зимних дорогах, о весне и бракованной вороной.
- Я теперь, наверное, совсем разучусь ездить верхом, – жаловалась она.
- Продолжайте ездить, сударыня, продолжайте!
- Вам легко говорить, господин Ромайт! Вы ведь больше не увидите, когда я упаду.
- Этого я бы в любом случае не увидел.
Потом она сказала, согретая чаем, окутанная простым уютом, который испускала коричневая кафельная печь, под танец белых хлопьев снаружи: «Почему Вы уходите сейчас, посреди зимы, господин Ромайт? Ведь сейчас во всех поместьях одно и то же. Либо по колено снег, либо по колено грязь. А когда не будет ни отёла скота, ни обмолота, Вы могли бы действительно спокойно запереть дом и взять три месяца отпуска!»
Он насупился, глядя перед собой.
- Итак, до следующего апреля, господин Ромайт?
- Нет, сударыня.
- Даже если я сейчас Вас об этом попрошу? Я уже просила однажды.
- Нет, сударыня.
- А если я скажу Вам, что Вы этим сделаете одолжение лично мне? Людей, – продолжила она быстро, как будто сама себя подгоняя, – людей, которые бы любили меня, я могу сосчитать по пальцам, а людей, которые меня не любят, мне не счесть. Их более чем достаточно.
- Но Вы, сударыня, были так восхитительны на балу!
- Ах, не говорите мне о бале, господин Ромайт! – Кровь забилась у неё в висках, – или давайте уже поговорим о нём! – Она совершенно забылась. – Я ведь вовсе не заболела там, господин Ромайт… Я лишь кое-что испытала, и не хочу испытать это ещё раз… Может быть, это была моя вина – это даже наверняка моя вина… И всё же… – Она дышала так быстро, что содрогалось всё тело, – и всё же у меня было только одно желание: чтобы Фалькнер лежал здесь застреленный!
Господин Ромайт медленно встал, с предательски-жгучим блеском глаз. «Сударыня, – сказал он тихо и сдавленно, – я сделаю всё, что Вы прикажете».
Она посмотрела на него с ужасом. «Господин Ромайт!»
- Да, я сделаю это, я сделаю… – упрямо повторил он, склонив к ней голову, как заговорщик.
При звуке последних слов она опомнилась, вскочила в замешательстве. «Что я тут наговорила? – кажется, я не в своём уме… Это вздор, ерунда – ничто. Вы будете смеяться над этим. Пустяк…» Но странно решительное выражение лица мужчины осталось прежним. «Господин Ромайт, это вздор, я ещё раз Вам повторяю, и не смейте даже думать ни о чём подобном…»
Он молчал.
В дверь постучали.
Модеста прошептала, сразу же взяв себя в руки: «Никто не должен меня здесь видеть! Я выйду в соседнюю комнату. И господин Ромайт, – добавила она поспешно, – Вы забудете, что я сказала. Вы меня напугали… И Вы останетесь, правда?» Она протянула ему руку. Он нагнулся, чтобы поцеловать её.
- Нет, не то, не то! Но вы должны мне обещать, что будете молчать и никогда ничего такого не сделаете.
- Я буду нем, и я останусь, как Вы велели.
Модеста исчезла в соседней комнате. Взволнованно влетела белокурая камеристка: «О Боже, господин инспектор, о Боже! Куда пропала барышня? Господа вернулись – и теперь я буду виновата. Старая экономка ведь всегда права… И Вы должны прийти с людьми и фонарями на службу… Старик уже охрип ругаться».
- Да, я уже иду, – ответил он, застёгивая куртку.
Когда оба вышли, Модеста тихонько выскользнула в парк.
Через четверть часа звезда Баргиннена как бы случайно забрела в замок.
- А вот и она, – прошепелявил старый Линдт, искренне радуясь.
- А вот и ты, Модеста, – сказала мать невозмутимо. – Я знала…
- Нет, ничего ты не знала, Луиза! – воскликнул старик сердито, – но все идёт от этого сброда, от инспекторов, которые хлещут грог и бросают имение без присмотра... Мы все просто слишком добры, слишком добры!
На это возмущение Модеста ответила выдуманной на ходу историей, что она, собственно, гуляла вокруг парка, а затем слушала музыку возле окна учителя. «У меня ведь не было другого выбора, пап;».
- Да, да, малышка, – начал успокаиваться старик, – главное, что ты нашлась… Но этот учитель, – продолжил он, снова раздражаясь, – и подавно пошлый тип, мятежный и недовольный, как и наш Ромайт. – Тут он помахал письмом, которое явно доставило ему больше огорчения, чем вероятная пропажа Модесты: – постройте теперь этому чудаку из чистой любви к людям новую школу! Просто дворец! Но правительство прямо-таки боится этих школьных учителей. А парень снова обращается по поводу соломы. То ему вообще не дают соломы, то она заплесневелая и прошлогодняя. При этом у меня полно хорошей. Но их общество всё без исключения в сговоре. И вот этот Ромайт пять минут назад имел наглость мне заявить, что лучше уж было вовсе никакой соломы не отправлять, и он послал эту только по моему особому приказу… – Старый торговец костной мукой шепелявил, почти задыхаясь. – И если даже десять раз не было соломы, или заплесневелая и прошлогодняя – это я и сам знаю – но школьный учитель не может пререкаться со своим патроном о том, что правильно или неправильно! Послушайте мировую историю… Пускай он плачется правительству, я не дам ему ничего – ничего! – И он инстинктивно схватился за карман жилетки, где в полной безопасности покоился ключ от сейфа.
Мамаша Линдт, как всегда без нервов, сказала лишь: «Не сердись, дорогой, на этих низких людей! Они того не стоят». Однако к дочери она обернулась неодобрительно: «Стоять у окна учителя и смотреть, как празднуют день рождения – это неприлично! У тебя иногда проявляются вульгарные влечения, как совершенно верно писала Эрика… Никогда не забывай, дорогая Модеста, к чему обязывает твоё положение!»
Модеста, которая сегодня не была настроена ценить своё положение, ответила очень сухо: «Да, мама, тогда просто не нужно было запирать дом, к чему я действительно не была готова».
- Или тебе, дорогое дитя, не следовало возвращаться из Гумбиннена, к чему мы тоже не были готовы.
Старик, чьей любимицей всегда была Модеста, на это веско ответил: «И всё же лучше, что ты вернулась, Модесточка! Кёнигсберг от тебя никуда не убежит… В последнее время я всё чаще так думаю. В наших краях ты, быть может, останешься неиспорченной, дорогое дитя».
- Или не останусь, дорогой пап;!
- Посмотрим. Я знаю лишь то, что знаю. Без нужды я никогда не спешу.
Модеста рано легла спать. Сон не шёл. Она была недовольна этим днём и собой. В самом деле, откуда эти внезапные порывы доверия, дружбы? Все, против кого предостерегало её сердце, лгали – одному этому мужчине её душа дала цену, и он был безжалостно правдив. Была ли мать, в конце концов, права со своим предостережением?… А затем снова горячее покалывание, когда она подумала, что мужчина был готов убить по её знаку. Это было до жути приятное чувство.
12
Наступило Рождество, линдтовское Рождество. В комнатах чуть теплее, лампы чуть ярче. Под ёлкой скромные подарки, вместо столь желанных денег. Господин Ромайт уехал домой. В остальном обычная Рождественская вечеринка. Аксили с маленьким Дагобертом, Фрида. Граф половину Сочельника рассуждал с садовником о выдрах; графиня жадно перетряхивала старые сундуки. Фрида весь день сидела за пианино. Настоящее праздничное веселье чувствовал только маленький Дагоберт, который наполнил весь дворец треском своего нового кнута. В канун Рождества чай был с алкоголем. Вся округа подверглась обсуждению. Господин Линдт бродил с лампогасителем вокруг ёлки, и когда укорачивал пламя на какой-нибудь ветке, с трудом сдерживал радость.
- Ах, пусть немного погорит, пап;, – кричала Модеста, – так пахнет Рождеством!
- Так весь дом скоро сгорит… – бормотал он, – и всё здесь закапано воском…
- Это сделали мы с Модестой, – сказал граф резко. – Я думаю, не имеет значения – чуть больше или чуть меньше воска используется в такой день.
Старик опустил свой дьявольский инструмент. «Я ведь только хотел…» Отчётливая графская интонация зятя безошибочно поставила на место даже старого торговца костной мукой.
Мать, неизменно занятая рукодельем, покосилась на Эрику с лёгким укором.
- Я бы хотел завтра один съездить к Фалькнеру, – сказал граф вскользь. – Я должен передать ему привет из Петербурга от одного дипломата, который должен бы иметь самую красивую жену в мире, но она никогда не показывается, поскольку у неё либо мигрень, либо она живёт за границей. Постоянный вопрос в клубе, когда появляется новичок: «Видели ли Вы очаровательную графиню такую-то? – Нет. А Вы? – Я, к сожалению, тоже». – Тогда все дико ржут, и добрый муж подхватывает громче всех. Ибо я полагаю, что он тоже давно не видел свою жену.
На это графиня Аксиль скривила губы в улыбке и тоже попыталась рассказать достойную историю. Однако супруг, который знал эту историю весьма хорошо, перебил: «Про великую княгиню потом, дорогая Эрика!»
Модеста заткнула уши обеими руками: «Ради Бога, только не про великую княгиню! Я всё помню. Ты поздоровалась с ней, она тоже поприветствовала тебя, а потом она потеряла носовой платок, и ты принесла ей, и она сказала: «Merci, madame!»
Повисло изумлённое молчание.
Эрика ледяным тоном заметила: «Модеста очень изменилась к лучшему».
- Это я изменилась? Чрезвычайно любезно! – колко бросила в ответ звезда Баргиннена, встала и вышла вон.
Семья глядела на неё, качая головами. «Вот так манеры, дорогой пап;, вот так манеры! Что я всегда говорила, мам;, Фрида?»
Граф примирительно заметил: «Однако я тоже удивлён. Обычно она не прочь послушать про великих княгинь. Возможно, нервы… Но я её хорошо понимаю. Вероятно потому, что она ещё сохраняет то, что мы, остальные, уже утратили, а именно свежесть… Сейчас она в нигилистическом возрасте. Через это однажды проходят все молодые люди… А ты, Эрика, рассказываешь историю с великой княгиней действительно довольно часто. Наверное, уже хватит об этом… Дагоберт, беги и позови её обратно!
Дагоберт, очень послушный ребенок, сразу же пошёл, но безрезультатно.
Модеста вышла на улицу перед домом. По правде говоря, дело было не только в великой княгине, но и в имени Фалькнера фон Ода, которое её так злило. Рана ещё горела, причиняя боль. И если теперь её деверь туда поедет, и если этот Од, как истый повеса, окажется вероломным и намекнёт… Ведь он на самом деле держал её в своих руках и покрывал своими поцелуями! – Боже праведный, кто тогда поверит, что ни до, ни после этого ничего не было?!
Была ясная, холодная ночь с праздничным мерцанием звёзд, чистым зимним воздухом, рождественская даже в своей торжественной тишине. Модеста пошла через парк. Снег похрустывал, голодный заяц выскочил из кустарника. Сосны так темны, так величественны. Она прошла через двор: ни души. Только задумчиво жующие коровы в коровнике, фыркающие лошади да детский лай щенков. И здесь рождественское умиротворение. Модесте вдруг пришла в голову идея, что лошади жуют рождественский овёс и понимают это. Она прошла через деревню. Яркие, радостные окна, как отражение христианского праздника. Оживлённые голоса, радостные крики детей, в доме учителей снова музыка – но теперь духовные песни. Она отчётливо различила звонкие голоса девушек, которые когда-то были её подругами по детским играм. Сердце почти плакало. Здесь все праздновали Рождество, их сердца были согреты. Почему же её собственный дом всегда так холоден? Она дошла до белой берёзовой рощи. Это было как будто неосознанно. И когда она остановилась перед домом с закрытыми ставнями, то стала искать лучик света в щелях между досками. Ей так хотелось войти, поговорить с ним о детстве, о Рождестве, вообще обо всех простых радостях, которых она никогда по-настоящему не знала и которые ещё предстоит изведать до смертного часа. И, следуя неясному инстинкту, сказала себе: «Я принадлежу чему угодно, но только не этому замку». Она пошла назад. И когда снова проходила мимо сарая с охотничьими собаками, то остановилась, повинуясь внезапному импульсу, и открыла дверь. Коричневая компания вывалилась из тёплого гнезда и, виляя хвостами и тявкая, собралась вокруг незваной гостьи. Мать лишь не спеша поднялась. Они стали такими большими, эти дети, и были уже больше бременем, чем удовольствием. Модеста мгновенно узнала своего пса. Он был самым толстым и самым наглым, и рвал подол платья. И она взяла его на руки, хотя щён даже рычал, защищаясь, и так крепко прижала к груди, что он испуганно заскулил. Затем она быстро закрыла за собой дверь сарая. Мать взвыла и заскреблась в дверь, но Модеста поспешила прочь со своей добычей. «У тебя их ещё много! А я тоже хочу иметь что-то тёплое!»
Перед сном ещё была грандиозная схватка из-за корзины и одеяла для собаки, которые, конечно же, осквернили комнату в башне. Но Модесте её питомец стал только ближе к сердцу: «Это мой рождественский подарок. Я его оставлю, что бы ты ни говорила!» – «Я выброшу эту шавку в окно!» – угрожала Фрида.
- Да, только попробуй! Но я бы тебе не советовала… – И она, гордо подняв голову, отправилась прямо в башенную комнату и тепло укутала щенка.
________________________________________
- Да, она сильно изменилась, и не в лучшую сторону. Чего и следовало ожидать! Я даже не представляю, что она потребует в следующий раз, – сказала Эрика ночью в спальне своему супругу.
Но тот, кто сам был сердцем аристократ, ответил лишь: «Детка, давай без этих благородных замашек, если можно!… Честно говоря, как она боролась за собаку со всеми вами – это мне импонирует. Она будет безупречной матерью. И оставь, пожалуйста, раз и навсегда эту историю с великой княгиней! В следующий раз она тоже расстроит мне нервы».
Результатом этого разговора стало то, что Эрика, восхищённо разглядывая себя в большое зеркало, совершила замечательное открытие: что она на самом деле намного больше графиня, чем он граф. Эрика молодец! Она была достойной дочерью старого спекулянта костной мукой.
13
В первый день праздника семья сразу после полудня разъехалась. Граф в одиночестве – в Эйзелин к Фалькнеру фон Оду, Линдты – в Буссардсхоф. Модеста сослалась на головную боль и осталась в замке. Как же она была счастлива остаться одна!… Теперь только для неё пахла рождественская ёлка, теперь только для неё грела печь. Маленький коричневый монстр прыгал вокруг, как резиновый мячик, грыз кисточки дивана, злился на собственный хвост, пока, наконец, не устал и не уснул на ковре. Модеста сидела рядом, с «Рождественской песнью» Диккенса в руках, которая в иное время наводила на неё смертную тоску. Нежная магия рождественского нравоучения, источаемая этой детской книгой для взрослых, проникла и в её сердце. Она смутно догадывалась, что Эбенизер  Скрудж имеет некое досадное сходство с её отцом – конечно же, лишь в плохом… Затем она снова посмотрела на тёплого, мягкого коричневого злодея, который, просыпаясь, моргнул наивными детскими глазами, и быстро сказала: «Но я не Скрудж, я не буду такой», и пёсик потянулся, зевая, и Модеста присела к нему на ковёр, и они оба стали играть, как неразумные счастливые дети – пока щён вдруг не стрельнул к двери, отчаянно тявкая и по пути кувыркнувшись в большом сальто-мортале.
В дверь просунул голову старый Эллер – он был чрезвычайно торжественно наряжен в сюртук, похоронный цилиндр и траурные перчатки.
- Ну заходите же сюда, Эллерчик! – воскликнула Модеста.
Тот лишь состроил хитрую мину. «Я ни за что не войду, любезная барышня! Негодяй тут же сожрёт меня со всеми потрохами. Конечно, этим старого мерина не испугаешь! Но вот новый цилиндр… Я купил его всего лишь десять лет назад». Он осторожно подошёл ближе. Собака, которая тем временем изменила свою точку зрения, лизала сапоги, радостно виляя хвостом. «Этот негодник и правда ест гуталин! Только посмотрите, фройляйн! Так он гурман – воображает, что это чёрная икра… Как та, что я ел на днях на балу резервистов – она на вкус была точно сапожная вакса. Я это сказал хозяину, с полнейшим уважением. Но он на это так разозлился! Я уж было подумал, что он хочет меня засунуть в бочку с икрой, как недавно в Кёнигсберге один инженер свою жену в жестянку!… Я еле смылся. Вот так один англичанин однажды утопился в бочке вина…  Этот хозяин был крепкий парень, а я такой дохляк! Вот было весело…» Затем он взял руку Модесты и ласково потрепал её между своими старыми, морщинистыми руками: «Ах, какая тёплая, нежная лапка! А как сегодня у вас тепло и уютно! Как Вы это сделали? Ведь ваш добрый папаша обычно держит печи холодными».
- Эллерчик! – пригрозила она.
Он сделал самое невинное лицо. «Куда уж мне! Ваш отец насквозь и насквозь джентльмен, ну разве что не аристократ».
- К этому пап; совершенно не стремится.
- Ну, одна графиня в доме уже есть! – Потом он опять подмигнул: «Не хватает только принцессы. Как насчёт этого, милая барышня? Корона вместо ночного чепца… Я бы этого не хотел, скажу Вам сразу».
- Я тоже нет, дорогой Эллерчик.
И они оба посмеялись над этой идеей.
Коричневый злодей тем временем попытался стащить скатерть со стола, затем снова с любовью вернулся к сапогам господина Эллера. «Да, да, лижи, сын мой! Не каждый день приносит икру и бал резерва… Когда ещё ты доберёшься… Добраться до моих сапог – уже большая удача».
- Фу, как тебе не стыдно, – сказала Модеста. – Ко мне! – Негодник как раз пробовал свои зубы на ножке стула.
Старый Эллер наблюдал это с улыбкой. «Детство! Но детство принадлежит жизни. Когда я так смотрю на маленького шалопая, как он скачет и радуется – а рядом рождественская ёлка, то тайком думаю: а почему же ты пропустил свой поезд, Эллер? Сначала не мог, затем мог, но не сделал – и вот ты уже старый хрыч! Что у тебя теперь есть в жизни? Иногда шастаешь по соседям, играешь в свой скатишко. И я ведь так и не научился этому проклятому скату. В целом, бессмысленное существование! И всегда весел – не так ли? Но я совершенно не тот, кем кажусь. А сейчас ещё и Рождество! В первый день меня и десяток лошадей не удержит дома… А ещё у меня зуб против духовенства и врачей. Первые запрещают нам всякое удовольствие здесь, всегда указывая на небеса. А когда в округе снова появляется молодой врач, то кладбище тут же приходится расширять… Но в первый день Рождества я всегда иду в церковь! Чаще всего после полудня – там не так много расфуфыренного народу, лишь несколько старых глухих мамаш, которые вечно стонут и кланяются – и Ваш покорный слуга, который ещё раз хотел бы сказать своему Господу: «Ну, отпусти мне ещё на год мои грехи! Больше я могу не протянуть – для этого я слишком стар. Но даже если я стою гораздо ниже мытарей и грешников, то это всё же лучше, чем быть жирным фарисеем!…» Тут я всегда начинаю чувствовать умиление, становлюсь слезливым, как старая баба, и совершенно не стыжусь этого… И я Вас уверяю, милая барышня, что когда я выхожу из церкви, то имею совершенно отчётливое чувство, что старый Бог снова простил мне мои грехи! На самом деле сегодня я надеялся услышать викария, а не этого «виноходца». Вот викарий – я не знаю, слышали ли Вы его хоть раз, милая барышня – это всё же разумный человек. Всегда проповедует одно: «Дети мои, любите друг друга!» И об этом он разговаривает битый час или больше, и что любовь здесь, внизу, и там, наверху, есть Высшее, и что мир рухнет, если исчезнет любовь! И всё это у него так красиво и так просто сказано, что когда выходишь из церкви, прямо-таки ищешь нищего, которому можно дать пяток монет… Но сегодня случилось такое несчастье, что и после полудня проповедь опять читал «виноходец»! Вы ведь знаете этого старикашку в парике, который вечно пустословит? В Инстербурге  у него в каждом кабачке за занавеской стоит бутылочка красного вина, и он совершает поход по кругу, пока он достаточно не просветлит своего «внутреннего человека» . В кабачке он довольно мил, а в церкви я его терпеть не могу. И сегодня он то ли разозлился, что пришлось проповедовать два раза, то ли ещё что стряслось, короче говоря, он сразу же нашёл на что обрушиться: чревоугодие и пьянство – мол, это в Литве в каждом доме, и это корень всех зол. Стучал по кафедре и громил бедные души так, что старые бабули только хрипели, совсем скрючились и пали духом. Я и сам изрядно перепугался из-за своего регулярного «часа грога»!… Потом уж меня зло разобрало. Я уже собрался ему крикнуть: «Ну, батюшка, а Вы разве не из Литвы? – Вспомните-ка лучше, как на прошлой неделе в клубе двести сорок седьмого полка Вы славно насосались доброго Бордо!» Домой он, конечно же, не собирался и вёл себя непристойно. Я взял этого господина под одну руку, лейтенант взял его под другую, и сзади ещё подталкивал денщик – и так мы его успешно упаковали в сани. Я крикнул кучеру: «Сынок, смотри не вырони его преподобие из полога! Это будет огромной потерей для христианства и для торговца вином! – Старик смеялся и радовался собственному безбожному языку, а затем, как всегда, по-доброму добавил: – Я преувеличиваю, как всегда, милая барышня! Конечно, это и вполовину не было так плохо… И хотите верьте, хотите нет: мне редко бывало так хорошо в церкви, как сегодня! Ибо когда проповедник устал громыхать, я стал оглядываться вокруг. И там, за одинокой скамейкой, стояла на коленях барышня из Буссардсхофа. Она же вся как лёгкое дуновение – а на старой плитке было так холодно! Но она встала на колени и молилась так горячо, что вся её изящная фигурка дрожала. Я не знаю, плакала ли она – голову она всё время держала низко… И это была такая безысходная мольба, какой я никогда не видел… У меня слёзы на глаза навернулись, и я хотел было встать, пойти к ней и сказать: «Барышня, успокойтесь же! Вы такое милое существо, и каждый знает, что Вы вообще не способны ни на какой грех. Поглядите на меня, старого грешника! Меня Господь снова и снова прощает каждое Рождество… А сейчас идите спокойно домой, а то тут слишком холодно для таких деликатных созданий, как Вы». Недавно на балу я уже ей говорил: «Любезная баронесса, ваши волосы сияют, как диадема». Она улыбнулась этому грустно, но так прелестно. «Избалованная девочка», – подумал я. А может, она уже тогда знала о мученическом венце, который носила? – И он грустно продолжил: – Ибо кто понимает людей и их печали? На самом деле мы ведь почти ничего не знаем друг о друге… Вот, кажется, всё вместе, что составляет счастье: самая прелестная девушка, какую я вообще могу представить, богатая, благородная, добрая – всегда хочу поцеловать ей ручки и ножки, когда вижу, такую безграничную любовь она вызывает – и все видимость, мираж! Никакого счастья, никаких звёзд… Всё же странная штука это счастье! Кто его не ищет, к тем оно вдруг прилетает, а кто его имеет, для того оно ничего не значит».
Модеста тоже сделалась серьёзной: «Эллерчик, таким я Вас ещё никогда не видела!»
Старик улыбнулся. «И тут, чтобы я окончательно не увлёкся мыслями о людском счастье, – это было после проповеди, и старухи уже шмыгали носами, – открывается боковая дверь и входит господин в ездовой шубе. Это был барон из Эйзелина. Шагает, как будто он один в церкви, к старой иконе Марии в боковом проходе, отбивает свой крест, складывает руки… Я хорошо видел его профиль. Он был высокомерен даже перед своим Богом! Действительно ли он молился, я не знаю. Эти Фалькнеры ведь ревностные католики. Но, должно быть, ему очень нужно было помолиться, иначе бы он не явился в протестантскую церковь. Через пять минут он идёт обратно. «Господи, – подумал я, когда заглянул ему в глаза, – да это ведь другой человек, совсем не тот, которого ты знаешь… Человек, который ссорится и спорит со своим Создателем и силой вырвет у неба то, что ему не отдадут добром! И какой горячий, грешный взгляд… Тут я схватился за голову и сказал себе: «А ты здорово в нём ошибался, Эллер! Ты думал – он вкусил все прелести жизни, совершил все грехи и теперь счастлив быть наедине со своим опытом, пресыщенный, холодный и замкнувшийся в себе. Отлично, Эллер! Но здесь ты видишь истинное лицо. И это лицо совсем другого, страстного человека, который ещё совсем не жил, который только пытается начать свою жизнь, и, возможно, в церкви просил лишь того, о чём просит сатану твёрдая рука перед очередной дуэлью!… Потому что, сударыня, гонять чистокровок за восемь тысяч марок непонятно зачем, а потом совсем их загнать – за этим стоит женщина! И если она состоит в браке, то я бы посоветовал её мужу срочно застрелиться, иначе он будет вызван к барьеру. Ни один Фалькнер фон Од не остановится перед этим. А что касается женщин, то все они хотят видеть кровь! – Он сделал паузу. – Я старый чудак!… Я же должен был вспомнить то, что уже было тридцать или больше лет назад! Это было в этой же церкви, и он стоял на том самом месте, где стоял тот… Да, милая барышня. Я знаю некоторые вещи, о которых почти никто не знает. Это умрёт со мной, уже почти умерло… Но иногда и мертвецы снова встают».
Модеста с притворным равнодушием смотрела в окно, хотя внутри вся дрожала. «А мне кажется, эти Фалькнеры ни на что особо не годны…»
- Ох, ох! – ответил старик, – с чего Вы взяли! Это благородные люди.
- Я не знаю…
- Ну тогда позвольте Вам сказать, милая барышня, когда мне иной раз бывает туго, я отправляюсь не к своему брату, и не к долговязому Вагнеру, и не к вашему отцу – вот уж к нему точно нет! – я иду к барону из Эйзелина, и если он в состоянии помочь мне, то помогает. И дядя такой же, как племянник. Они невероятно высокомерны и никого не считают себе ровней, и когда у них дела идут хорошо, они и друг друга-то знать не хотят – но если одному из них плохо, то они помогают и дают то, что могут. Но, ради Бога, никакой благодарности! Это такое семейное помешательство… Нет уж, милая барышня, позвольте мне замолвить словечко за Фалькнеров, хотя обычно я только ехидничаю!… Молодого барона здесь никто терпеть не может. Надменная бестия! Бонвиван, и так далее! Всё верно!… И все-таки я скажу Вам, если у Вас вдруг нет выхода и надежды, то идите ради Бога не ко мне, идите к Оду и скажите: «Так и так, господин барон – а теперь Ваше истинное лицо!» И этим попадёте в самую точку… Но, как я уже сказал, дела Ваши должны быть плохи, очень плохи».
- Я непременно пойду к нему, непременно, Эллерчик, – ответила она язвительно.
- Может быть, и пойдете, барышня; жизнь длинна, а Вы молоды.
Она встала. «Не приведи Боже!»
- Но фройляйн Модеста, что Вы сразу так взъелись против этого Фалькнера? Это даже подозрительно!
Она едва выдавила из себя подобие улыбки:
- Ничего, Эллерчик, ничего! Я только хотела Вас немного подразнить.
Камеристка принесла кофе. Соблазнительно пах рождественский пирог. Коричневый шалопай поднял любопытный нос.
Старый Эллер пил немного рассеянно, Модеста весело шутила. «Что с Вами сегодня, Эллерчик?»
Он провёл рукой по лицу. «И сам не знаю! Я всё время думаю о том, что видел в церкви… Один ходит на проповедь раз в год, вытирая слёзы с лица и обещая – я всегда обещаю, только не выполняю – и уходит развесёлым. А другой молится и укрощает свою плоть день и ночь, не имея ничего дурного на совести, и уходит из церкви печальнее, чем пришёл. Это зависит от нервов или так называемого мировоззрения? – Я старый крестьянин, что я знаю о нервах, мировоззрении и прочих современных штуках… Но если бы я женился и имел сорванца или шалунью, то уж я бы кнутом вбил в них вот что: «Не пялься вечно в небо, не то упадёшь носом в землю! И не слушай всех подряд, учись думать сам! И если ты кого-то на самом деле любишь, не стоит сначала спрашивать твоих родителей!» Потому что родители всегда думают лишь о тёплой печи в старости. Но я полагаю, что это лучше для человечества, потому что молодой человек достаточно горяч, а с возрастом он может остыть. Поэтому я всё равно немного против так называемых обдуманных браков, или браков по расчёту. Что из этого выходит? Рыхлый, анемичный материал!… Но когда я вижу молодую, свежую парочку, которые действительно любят друг друга, это меня радует, мне самому становится теплее. Это даёт совершенно иную породу!… А когда я приезжаю в Кёнигсберг, на Парадеплац  – все эти мариэльхен там, согбенное, малокровное общество – вызывают у меня жалость. Мамаша наверняка имела горб – и к нему миллион, зато отец был графом, но регулярно недоедал… Что мне делать с деньгами или именем по отдельности? А вместе их унести не получается…»
- Вы действительно много думали об этом, Эллерчик!
Он махнул рукой. «Только болтал, милая барышня, только болтал! И ничего не делал».
Коричневый монстр занимался толстой кисточкой от кресла и рвал её изо всех своих сил. Гость следил с интересом и улыбался себе под нос. Наконец последнее усилие, печальный треск – и вот злодей уже ликующе размахивает кисточкой в пасти. Модеста сердито крикнула: «Ты ужасная собака!» и хотела отобрать кисточку, но коричневый шалопай метнулся под рождественский стол и там с наслаждением продолжил терзать свою добычу.
Старый Эллер рассмеялся: «Уж простите ему эту шутку, барышня! Сегодня ведь первый день Рождества!»
- Ни за что не прощу! – И она всё-таки вытянула ужасно изгрызенную кисть из-под стола.
Старик покачал головой. «Смотрите, милая барышня, из-за кисточки, которая почти ничего не стоит, Вы возмущаетесь и даже злитесь на бедное животное! А я уверен, что в этой собачонке сидит философ, причём практический, не очкарик! Тут Вы могли бы даже кое-чему поучиться… Вот он дёргал и дёргал за кисточку, пока успешно не оторвал её. И был этим невероятно счастлив! А люди ведь желают сразу всё Царствие небесное… Но он, этот пёс, на самом деле хочет Вам показать только из чистой благодарности, как надо относиться к жизни: «Не ослабляй усилий!» – и в этом есть мудрость! А мы треплем немного одну кисточку, немного другую, растрёпываем лишь наши силы, и в конце концов не отрываем ни одной... Рвать кисточку, одну-единственную, пока её не оторвёшь: вот как надо!»
Модеста рассмеялась, пытаясь булавкой снова закрепить кисточку на стуле. «Да Вы и впрямь философ!»
- Но четвероногий, с длинными ушами и толстой седой шкурой, – возразил он.
Пришла камеристка и спросила, должна ли она принести лампы. Было уже довольно темно.
Старый Эллер захотел уйти, но Модеста не позволила. «Не сбежите! Вы меня уже настолько скомпрометировали всем Вашим визитом, так что теперь должны дождаться, пока придёт пап;, и по всей форме ко мне посвататься».
Старик ухмыльнулся и польщённо ухватился за девичью руку: «Я бы хоть сейчас, хоть сейчас!… Но Вы сразу заметите дьявольскую разницу между теорией и практикой. В любви значение имеет лишь практика».
- Тогда дождитесь, по крайней мере, грога и Вашей партии в скат!
- Это меняет дело! Для карт и грога мы никогда не будем слишком стары.
________________________________________
Двое саней вернулись слишком рано для рождественских чувств Модесты. Сначала граф, весьма довольный. «Всё-таки колоссально благородные порядки в Эйзелине! Старые, красивые вещи, старый, хорошо вышколенный слуга, английский обед. Вообще совершенно другая атмосфера… Моего доверителя он помнил весьма смутно. Наверное, он хорошо запоминает лишь доверительниц… Кстати, уезжает сегодня вечером. Чемодан, как у принца. Уж не знаю, египетского или алжирского… Должно быть, у них такие же… Вполне могли бы быть… Всё же очень большой барин, этот Фалькнер, любезный, европейский… Само собой разумеется, говорили мы по-французски… Я не могу его осуждать, дорогая Модеста, если он не может долго выдержать в наших краях. В остальном он немного слишком сдержан. Но это всегда так перед отъездом». Старый повеса говорил о нём, явно вспоминая свои прошедшие времена. Это был настолько другой тон, что Модеста едва узнавала своего немногословного деверя. Однако старый Эллер заметил, безобидно моргая: «Да, да, господин граф, когда какие-нибудь граф с бароном вот так встретятся, то ещё несколько дней каждый это может услышать по их интонации».
Граф с улыбкой обернулся. «Да, дорогой господин Эллер, я отлично понимаю, что Вы имеете в виду. С Вашей точки зрения совершенно верно! Но я всё же нахожу совершенно правильным, что эта «другая интонация» хотя бы изредка снова появляется».
Он хотел ещё что-то сказать, но в соседней комнате послышались голоса.
- Я полагаю, господин Линдт…
- Да, то, что Вы полагаете и то, чего я хочу, это дьявольски разные вещи, господин Ромайт! Жене дворецкого ничем уже не помочь. Врач тут не может ничего сделать. Но вместо того, чтобы покориться неизбежному, люди начинают от него бежать, чего-то желать… Врач для них, естественно, это желанная отсрочка, даже если он прописывает всего лишь портвейн… Да, и для кого на самом деле тут лошади? Для моих работников или для меня? Могу лишь Вам сказать, что я в качестве инспектора считал бы свои обязанности по отношению к хозяину несколько иными! Но господа инспекторы, конечно, всегда на стороне работников… Кстати, можете умерить своё возмущение, господин Ромайт – я ничего, совершенно ничего не сказал против Вас! Вы вечно находите упрёк в самых безобидных замечаниях. Лошади уже уехали, доктор приедет, тут совершенно нечего исправлять… Просто есть бессовестные требования работников, и я борюсь с ними, а не с Вами, дорогой Ромайт.
Невольные свидетели этого разговора в Рождественской комнате выглядели очень по-разному. Граф со своеобразной улыбкой разглядывал свои ногти. Модеста сидела, наморщив лоб, а старый Эллер сердито стучал себя по колену гладилкой для бумаги, которую он стянул с письменного стола: «Нельзя слишком уж распускать людей! Я не могу этого ставить в вину никакому владельцу».
Звезда Баргиннена бросила зеленовато мерцающий взгляд на обоих господ и подумала: «А ведь вы трусите, трусите, как и все мужчины!»
Дверь открылась. С достоинством вошёл господин Линдт, за ним господин Ромайт, в чёрном воскресном сюртуке. Воскресный сюртук опять испортил Модесте всё впечатление. Он выглядел в нём таким несносно деревянным, этот молодой красивый мужчина!
Вскоре вернулись мать и сёстры. В соседней комнате были поставлены карточные столы, и господин Ромайт играл с ними без всякого азарта, просто за четвёртого человека. Модеста предпочитала на него не смотреть. Она охотнее слушала, как сестры рассказывали о Буссардсхофе; что Юдит скучает, мать рассеяна, а отец с его подагрической ногой действительно очень прискорбен. Старый эгоист, конечно, был им ближе всего. Ибо кровь, которая безмолвно и тяжко сочилась из двух раненых женских сердец – что понимают в этом Линдты!?
________________________________________
Когда Модеста уложила коричневого шалопая спать в его корзине, она ещё раз взглянула из окна своей комнаты на башне вниз, в зимнюю ночь. Луна такая бледная, снег мертвенно недвижен. Она задумалась о бедной Юдит и её пламенной молитве. И мрачно сказала себе: «Я всё же дрянь!» На липовой аллее показался человек. Она узнала этот длинный сюртук, отвращение к которому не смогла преодолеть, и сказала с неподдельным презрением: «Я не просто дрянь, я труслива и неблагодарна. Что из меня выйдет?» Она никак не могла избавиться от этих мучительных мыслей. Ей вспомнился старый Эллер и собака с кисточкой. Уже около полуночи она спустилась вниз в угловую комнату с графским календарём и портретом. И снова она смотрела в красивое, страстное лицо и не могла отвести взгляд. И снова с ужасающей отчётливостью проступало убожество, запустение здесь и богатство, тепло там. И она спросила себя: «Что пришло в мою жизнь – что это – любовь?» Долго она не могла найти ответа. Но когда она снова подняла глаза к картине, та как будто светилась. Голос, словно откуда-то издалека, прошептал ей: «Грех, великий, божественный грех».
14
Графы вернулись в Россию, Фрида обитала в Кёнигсберге. Старый Линдт целыми днями вёл расчёты в своём рабочем кабинете. Когда акции промышленности шли в рост, он елейно шепелявил: «Всё же великая благодать в честной работе, дитя моё!» А если бумаги падали, он язвительно рычал: «Модеста, не смейся, этот мир – лишь слёзы, и ничего кроме слёз!» У Модесты это не вызывало ни плача, ни смеха – было просто скучно. Ни общества, ни визитов. Гадебуши, которых в последнее время называли «слоновьей одышкой», отправились к дяде-генералу в Данциг – они умерили себе цену и уже интересовались артиллерией. Малышка Мейнерс с подружкой вообще в Монтрё  – она писала оттуда восторженные письма, полные французских фраз. Буссарды теперь совсем никого не принимали. Из-за этого фрау Мурманн приходилось блистать своими драгоценными псевдоиностранными словами в других местах, и она курсировала больше в окрестностях Инстербурга… В деревне началась повальная скарлатина. Было весьма забавно, когда три «цепкие обезьяны» уклонялись от сообщений о висте в Баргиннене, и за столом оставался один старина Эллер, который, однако, тоже тайком поглядывал на часы. У него, как всегда, не было излишнего желания скорее вкусить радостей рая. Даже Эрика временно запретила все родительские письма из страха за маленького Дагоберта. А Фрида мыла руки карболкой, прежде чем открывать корреспонденцию из Баргиннена – она очень беспокоилась за свой голос.
Модесте всё это было смешно. У неё не было ни намёка на страх. Ведь она была слишком полна жизни и здорова, чтобы представить себе собственную смерть… Когда мысль провести зиму совершенно одной впервые пришла ей в голову, её это ужаснуло, потом она привыкла к ней, а теперь почти полюбила это одиночество. Было приятно так бродить по зимнему ландшафту, с коричневым злодеем позади, который забавно кувыркался на твёрдом, хрустящем насте и потом беспомощно застревал в навеянных снежных волнах. Временами он уставал, садился, сонно моргая на свою госпожу. Тогда она брала его на руки, а он с возмущением защищался, как настоящий мужчина, против этих женских нежностей, пока блаженно не засыпал. Он стал настолько большим и тяжёлым, что она тащила его с большим трудом. Но эгоистка радовалась этой нагрузке, думая не о себе, а только о нём. Дальних походов он ещё не выдерживал. Тогда она шла одна, быстро, эластично, с раскрасневшимися щеками, полная юной радости, сквозь величественную, безмолвную природу, что бесконечно раскинулась кругом, вскипая повсюду снежными волнами, словно море. Безрадостная картина, внушающая лишь трепет пустыня. Люди на шоссе, как чёрные муравьи, звук санных бубенцов тает в безбрежной тишине… Временами она остро чувствовала гнетущую власть одиночества, тосковала по жизни, теплу. Она спешила попасть в дубовый лес, где звенели резкие удары топора. Работники ругались, от упряжек валил пар. Старый торговец костной мукой как раз на Рождество решил вырубить самые крепкие дубы. Когда-то Модесту интересовала только цена, за которую гиганты будут погублены после бесконечных переговоров с одним торговцем из Кёнигсберга. Теперь вид пустынной вырубки причинял ей боль. Стволы, которые могли бы рассказать так много о древних временах, изувечены, убиты, пали ниц – словно огромные белые гробы, выставленные для прощания с последними бойцами битвы великанов. Кругом скалили зубы бледные пни, привлекая воронов на поле брани… Повсюду батраки в своих овчинных тулупах, мехом внутрь, и длинные дровяные телеги с их тяжёлыми колёсами. Гремели лебёдки, люди кряхтели, медленно поднимая исполинский гроб. Господин Ромайт стоял неподалёку со складной линейкой и записной книжкой. Рядом с ним еврейский купец, завёрнутый с головы до ног в длинную серую енотовую шубу, размахивал руками и тряс головой. За его спиной работники во все тяжкие насмехались над маленьким, подвижным человечком. В стороне стояла его тощая упряжка, безучастно, понурив головы – иногда опуская ноздри к снегу в напрасной надежде найти корм… В первый раз Модеста обошла их подальше, охваченная смущением, которого раньше не испытывала. В следующий раз она остановилась в пределах слышимости. Торговец громко жаловался. Господин Ромайт отвечал, пожимая плечами: «Если для Вас это недостаточно быстро, обсудите это с хозяевами! Посмотрите на эти трещины: могу ли я грузить больше… Если он прикажет – хорошо. Но добровольно я не буду истязать свою упряжку!» Потом Модеста как бы случайно подошла поближе. Мужчины поприветствовали её, торговец завязал разговор. Господин Ромайт стоял мрачный и не сказал ни слова. Барышня рассердилась на него, отвечала коротко и не понимала, как она могла к кому-то когда-либо испытывать такое неслыханное доверие. «Когда этот человек уже уйдёт! Хоть бы он ушёл уже сегодня! Я не хочу его больше видеть…» Дубовый лес стал ей противен.
Теперь она охотнее гуляла по шоссе в сторону Эйзелина – предпочитая время рассеянного, туманного света, так, чтобы не видеть белый особняк. Господина фон Фалькнера не было дома, но всё, что было связано с ним, наполняло её невыносимым отвращением. Если мимо проезжали люди из Эйзелина, она отворачивалась, чтобы не пришлось здороваться… Иногда она внезапно ощущала себя пойманной, пленницей среди этой величественной, вольной природы. Только за подворьем Эллера она останавливалась. Крестьянские местечки, небольшие фермы, на туманном горизонте деревня, похожая на город. Ей не нравились эти литовские крестьяне с их негнущимися шеями, с их скупой любезностью, эти грубые, скрытные красные лица… Однажды – был медленный серый день, влажный воздух струился снегом – где-то грохнули выстрелы. Хлопали и орали загонщики. Вдали она увидела стрелков – чёрные, смешные точки на снегу. Вдруг по мёрзлой пашне приковылял заяц, прямо к ней, тяжело раненный, она различала кровавый след на белом покрывале. После трёх прыжков он садился, потом хромал, снова садился. Трещотки стучали всё громче, чёрные точки росли. Модеста двинулась к зайцу с неосознанным желанием защитить, спасти его. Зверёк погибал, уже не мог двигаться, позволил себя взять, глаза его стекленели, предсмертные судороги пробегали по тельцу. Эти смертельные судороги пронизывали её насквозь. Она взяла умирающего, как обычно брала коричневого злодея, решив забрать его домой. В ней пробудилась энергичная сестра милосердия, заботливая мать. Она сама не знала, почему она вдруг побежала с зверьком, который явно застывал у неё на руках – но она должна была бежать, должна. Наконец она остановилась, тяжело дыша… Заяц был мёртв, она позволила ему выскользнуть на снег, глядя на него с тоской – и, возможно, впервые отчётливо почувствовала, что она всё же не Линдт. За ужином она рассказала об этом маленьком приключении, но прохладно, иронично, как бы стесняясь сама себя. Старый Линдт, который разбирался в охоте примерно так же, как горилла в аналитической геометрии, но дворянские развлечения почитал безоговорочно, медленно сел в позу:
- Дитя моё, этот заяц ведь был подстрелен. А когда заяц-подранок теряется, то конечно, это очень раздражает участников охоты. Потому что, во-первых, добыча меньше, а во-вторых, подранка неминуемо сожрёт лиса, которая иначе ни за что бы его не поймала… Некоторые люди, которые сейчас тут с нами, испытывают при этом так называемое сострадание. Но ведь обычные люди хнычут, как ты сама знаешь, по каждому возможному и невозможному поводу.
Мать согласно закивала, не отрываясь от рукоделья.
Но Модеста, которой вследствие некоторых вольных обычаев коричневого монстра приходилось приглядывать за коврами в комнате на башне, подумала о своей собаке – если бы он тоже однажды был подстрелен и ковылял по снегу, теряя сознание. «Тогда по какому поводу должны испытывать сострадание мы, пап;?» – спросила она, пожав плечами.
- Дорогое дитя, это всецело зависит от обстоятельств. Главное – не растрачиваться понапрасну! Потому что в итоге каждый спит так, как сам себе стелет. Я в своей жизни не подал нищему ни гроша, хотя иногда сердце обливалось кровью, потому что разумно сказал себе, что это просто глупость. Грош всегда попадает в трактир, а этот бродяга умирает под забором.
Модеста порывисто вскочила. «Ладно, пусть мы так думаем. Но если весь мир захочет так думать… Жизнь и так уже ужасающе пуста!»
Он поучительно продолжил: «Да, если бы только все люди стали так думать! Тогда бы стало меньше нищебродов и больше состоятельных людей. Впрочем, дитя моё, эта жизнь так щедра и полна возможностей!» Он и впрямь умело пользовался своим талантом, этот старый торговец костной мукой.
Однако сегодня Модесту не устроила эта удобная мораль. Но она промолчала. Ведь это было бесполезно… И как шкипер туманной ночью лихорадочно высматривает маяк, чтобы не разбить свой корабль, так и Модеста настойчиво возвращалась к смешной притче старого Эллера про коричневого шалопая и кисточку от старого кресла: «Господи, укажи мне мою кисточку, укажи мне её! Я буду тянуть изо всех сил, пока не оторву… Но дай мне кисточку, иначе я обязательно пропаду!»
Это не перешло ни в какую сцену. Короткая вспышка у неё, спокойное наставление у него. И все же судьба уже занесла топор, чтобы отрубить прогнивший канат, который ещё связывал звезду Баргиннена с замком Баргиннен.
________________________________________
Погода изменилась. В канавах лежал серый снег, на полевых дорогах – грязь по колено. Моросил холодный дождь. Дровяные телеги из дубового леса вязли по оси. Господин Ромайт топал по двору в измазанных навозом болотных сапогах. Всё пасмурно, серо, безнадёжно. Но когда Модеста открыла окно в башенной комнате, на неё повеяло дыханием земли, тяжёлым, неясным, полным надежды дыханием, таящим в себе весну. И Модеста вдохнула этот воздух как нечто драгоценное. Он был настолько резким, настолько сильным! От этого воздуха распирало грудь. Весна – счастье… Она уже представляла себе эту весну улыбающейся там, за облаками. Беспричинное томление бросало её в дрожь – надежды, сомнения… Чирикали воробьи на крышах, пустил первые запахи парк. Великое неизвестное истекало из почвы, шептало в воздухе – священные родовые схватки Матери-земли.
Модесте нужно было туда! Радость мира двигала ей. Она весело поспешила вдоль по шоссе, не обращая внимания на жуткую грязь на ботинках и зернистый снег на склонах. Зато она внимала весеннему ветру, который трепал высохшие ветви и свирепо громыхал окнами комнаты на башне. Как это было восхитительно – эти валы и волны воздуха, которые росли до шторма, до урагана!… Старые амбары стонали и потрескивали, но из сараев доносились по-весеннему звонкое ржание жеребят, глухой рёв скотины. Когда она зашла в каретный сарай, вороная забеспокоилась в своём боксе, гулко ударила копытами по задрожавшей деревянной перегородке. Пастух, насвистывая, стоял во дворе и вырезал клумпы, а позади него ягнята тянули свои глупые головы, принюхиваясь сквозь планки ворот загона. Затем Модеста отправилась к господину Эллеру и была удивлена, что старик сидел в толстом халате и в жарко натопленной комнате. Он мрачно хрипел над крепким грогом. Модесте захотелось тут же выбежать вон: «У Вас тут ещё разгар зимы, а снаружи уже весна!»
- Да, весна, весна! – отозвался он ворчливо, – может быть, у Вас, но не у меня! Ещё четыре недели воловьи упряжки не смогут выйти в поле.
Она пошла до Эйзелина, радуясь ветру и обманчивому блеску солнца. Злая магия, казалось, отступила от её души. Какой-то зимний поцелуй – что он значит?!… Но поцелуй весной, весенний поцелуй!…
Она побывала и на дубовой вырубке, где впустую надрывались упряжки, пытаясь вывезти последние огромные стволы. Щёлкал кнут, раздавались проклятия работников. Наконец господин Ромайт сердито крикнул: «Люди, не беритесь, если не можете!» И как ни странно, сегодня даже пыхтящие животные не огорчали Модесту, она больше не думала о мёртвом зайце, она радовалась, когда коричневый шалопай – он стал большим и неуклюжим – погнался за хромой вороной и почти поймал её. Юная радость жизни, которую она чувствовала в себе и вокруг себя, уносила прочь маленькие печали, словно волна. Господин Ромайт разъезжал по вырубке на лошади. Она с трудом узнала под седлом и с зимней шерстью  ту загарную вороную, свою вороную. Всадник держал её в узде и время от времени приструнял лёгким ударом хлыста, когда она выделывала весенние каприоли. Модеста легко и по-свойски заговорила с симпатичным молодым человеком, который, однако, только отвечал ей, с виду застенчиво и неохотно.
- И как поживает эта четырёхлетка, господин Ромайт?
- Вы уже в мае будете ездить сами, сударыня.
Модеста подошла к животному, похлопала его. «Я причиняю Вам так много хлопот, господин Ромайт».
- Я очень люблю ездить на молодых, неопытных лошадях.
- Тогда проедьтесь немного передо мной!
Он заколебался.
- Но Вы должны ехать, господин Ромайт!
Тогда он медленно тронулся. Вороная хрустнула зубами и хотела было пуститься вскачь, но всадник не позволил и, дав твёрдых шенкелей, направил её вокруг одного из дубовых пней по широкой дуге.
- Вы очень добры, господин Ромайт! – Она потянула его за руку с лошади. – А теперь слезайте и расскажите мне что-нибудь!
- Что же я расскажу, сударыня?… Самое большее, что за зиму я не успел вывезти отсюда все стволы. А теперь вот…
Порыв ветра пронёсся над вырубкой. Узкая полоска молодого леса, окаймлявшая её сзади, начала гнуться и раскачиваться. Тонкие сосенки колыхались, как стебли, тихо поскрипывая. Иногда раздавался жалобный звук, меланхолическое пение.
- Что это? – спросила Модеста.
- Там есть пара деревьев, сударыня, которые выросли очень близко друг к другу. С осени они прямо обнимаются. При лёгком ветре они поют – а когда штормит, то стонут… Иной раз это звучит довольно странно!
- Это очень интересно! – воскликнула Модеста.
- Да, мне тоже нравится, и я бы не хотел, чтобы они снова расстались весной. Они меня все время радуют. Они раскачиваются и поют точно живые…
- Это удивительно…
- Да, это удивительно.
- Мёртвые деревья…
- Да, мёртвые деревья.
Они подошли ближе. Это были две высокие, стройные сосны, чьи стволы почти срослись. Модеста приложила ухо к одному из стволов, а потом посмотрела вверх.
- А не влюбились ли они друг в друга?
- Да, и я тоже думал об этом, сударыня. Может быть, у них любовь…
Она снова рассмеялась. «Всё-таки Вы тоже мечтатель, господин Ромайт!»
Но господин Ромайт ничего не ответил.
Они пошли обратно. Лошадь, которую вёл господин Ромайт, начала гарцевать и фыркать. «Ей бы только сорваться! Садитесь на неё, чтобы она угомонилась!»
- Сударыня, мне пора. На хуторе ждёт покупатель.
Когда лошадь, заржав, сорвалась в галоп, она окликнула его. «Мы должны снова начать ездить верхом!»
- Но ещё так грязно, сударыня.
- Но я хочу, господин Ромайт, я хочу!
- Как госпожа прикажет.
________________________________________
С этих пор верховая езда возобновилась, но уже в поле. Модеста на инспекторской гнедой, которую запустить в галоп можно было только кнутом – а господин Ромайт на загарной вороной, которую трудно было удержать в узде. Зато какое это было для Модесты счастье – мчаться по полевым дорогам, высоко разбрызгивая глину!… Весенний ветер трепал первые вербные серёжки, из водоотводных канав сверкала яркая зелень, над всходами поднимался лёгкий пар. Только коричневые листья дуба ещё мрачно шелестели, словно зимой.
- Сударыня ездит очень хорошо!
- Я не боюсь, вот и весь секрет – я никогда не боюсь!
- Скоро госпожа сможет ездить и на вороной…
- Я бы уже хотела! Гнедая старая и идёт тяжело.
- Однако, когда-то это была очень хорошая лошадь.
- Да, когда-то была, господин Ромайт!… Когда-то была … Я не цепляюсь за прошлое. Это годится для зимы – но весной надо желать только будущего.
- Я в этом совершенно уверен, сударыня.
- Между прочим, я обо всём забыла, обо всём… Я надеюсь, что и Вы тоже всё забыли… Понимаете?
Он молчал. Лёгкий румянец проступил на его смуглом лице.
Они ехали дальше. Им попалась мутная канава, гнедая встала, и резвая вороная тоже шарахнулась в сторону перед гладью грязной воды. Они остановились. Мягкая улыбка солнца будто пробовала на вкус яркие всходы озимых. Равнина безбрежна – но этот простор свободный и радостный. Высоко в небе шумел птичий караван. Сердце Модесты тоже было совершенно свободно… Чернобурка, принюхиваясь, толкала свою товарку.
Через некоторое время она сказала: «Вы, наверное, думаете, что я непоследовательна, как все красивые девушки, и холодна, как все Линдты?… Может, раньше так и было, но теперь нет!… Видите ли, я нежно люблю эту литовскую равнину. Сейчас мне хочется плакать – я не знаю, почему, но мне действительно хочется плакать!… Это ведь глупо, не так ли? – Но до сих пор мои самые лучшие часы случались, когда я была безрассудна, и безрассудна именно сердцем… И в эти минуты мне так хочется уехать прочь, очень далеко отсюда, в совсем другие условия, к совершенно другим людям! Уехать или остаться – что сейчас правильно?»
- Тут я и правда не могу ничего посоветовать сударыне. Но для меня будет лучше уехать осенью, – заключил он твёрдо.
- Да, уехать будет лучше и для меня, – мечтательно сказала она. – Это, наверное, лучше для любого. Прочь из Баргиннена, прочь из Восточной Пруссии!… А потом я опять вспоминаю весну, когда всё вокруг зеленеет, расцветает и говорит мне: «Ты ведь вовсе не хочешь уезжать – и ты никогда не уедешь, никогда, никогда!» – Это такое смутное предчувствие… И всё же я скажу Вам, что это будет большое, большое несчастье для меня, если я никогда не уеду… Вы не поймёте моих внутренних порывов – я и сама их понимаю лишь наполовину – но поверьте, я за зиму стала совсем иной. Для меня самой это очень странно. Скажу прямо: я получила внутренний толчок, большой толчок!… Хватит ли мне его, я ещё не знаю. Меня ещё никогда ничего не толкало, кроме тщеславия… Но если этого хватит, то в один прекрасный день я внезапно уеду, уйду – и наверное, в ночь и туман. И когда я однажды уйду – в этом я настоящая Линдт – то уйду навсегда, чтобы никогда не возвращаться. Уходить – так уходить. Сожаление, раскаяние – никогда! Потому что в главном мой характер весьма твёрд. Я не знаю, почему он должен быть другим. – Она повернула лошадь в ту сторону, где лежал Баргиннен, и долго всматривалась в старый серый орденский замок, некогда поработивший свободную равнину, и даже сейчас, казалось, всё ещё подавлявший её своей каменной феодальностью. Затем они поехали шагом в сторону шоссе. Навстречу резвой рысью промчалось закрытое купе. Кучер не поздоровался. Оно свернуло на высокую насыпь к Эйзелину. Значит, Фалькнер фон Од снова дома.
Когда Модеста вошла в каретный сарай, она угрюмо заметила: «Я уеду уже в следующем месяце – пусть даже в Россию». Когда господин Ромайт удивлённо покосился на неё, она быстро добавила: «И Вы уезжайте!… Это было ребячество, что я тогда заставила Вас остаться».
________________________________________
На следующий день хозяин замка бурчал себе под нос.
- Это есть и будет неблагодарный сброд. Как наёмный работник… Ни привязанности, ни благодарности! Вот так кормишь его всю зиму, делаешь дорогие рождественские подарки по чистой, глупой доброте… Усадьба запущена, лошади измучены. Не вывез даже несколько жалких стволов из леса. Ограбил меня, сами понимаете… И к тому же мания величия, щепетильность! Является ко мне и берёт расчёт, потому что весна сунула нос в наш край, потому что хватить бездельничать, потому что прорастает озимый овёс… Тьфу, и ещё раз тьфу!… Само собой, я удержу у него из жалованья. Но всё это происходит от проклятых либералов с их новыми школами и их законами о свободе перемещения.
Хозяйка замка, не отрываясь от вязания, дружелюбно ответила: «Инспекторы – это же шайка… Не вижу ничего удивительного. При таком пошлом окружении сам станешь пошлым. И Модеста, ты будешь благоразумна! Совместная верховая езда закончена. Ты уже можешь ездить очень хорошо, как я видела из окна; тебе больше не нужна никакая поддержка. Дорогой, когда именно уходит этот человек?»
- Первого июля, Луиза, если я не выгоню его раньше.
Модеста сидела тут же, как будто весь этот разговор её не трогал. Она смотрела холодными, ясными глазами то на шепелявого отца, который ходил в гневе туда-сюда, то на уютно вяжущую мать. Чем заботили её эти два родителя? – Ничем! И такими дряхлыми были узы этого семейства, что Модесту такая правда нисколько не огорчала. Она поднялась.
- Куда ты собралась? – спросила мать.
- Прогуляюсь верхом.
- Надеюсь, одна.
Модеста пожала плечами и взялась за ручку двери. Она не поехала верхом, она просто бездумно бродила по лесу.
15
И вот, наконец, она здесь, настоящая литовская весна! Она пришла в одну ночь. Лопнули бурые почки каштанов, замерцала нежно-зелёная берёзовая листва. Трава блестела от росы; воздух словно лёгкое дыхание. Липовую аллею освоила огромная, плотная, галдящая стая скворцов. А небо такое высокое и яркое, белые облака – как чайки на синеющем море. Она приходит так быстро, эта восточно-прусская весна, так неудержимо! В ней есть что-то от юной открытости. То, что ещё вчера грустно сникало в тяжёлом зимнем сне, завтра поднимает светлый лик к прекрасному весеннему пробуждению.
Модеста отправилась в конюшню. Она выглядела подавленной. Сестра Фрида вернулась из Кёнигсберга. Возобновилась старая битва, в которой Фрида наконец блестяще восторжествовала. Коричневый шалопай трусил рядом с хозяйкой, такой неловкий и полный озорства, точно проказливый мальчишка в раннем возрасте. Стоило закудахтать какой-то несчастной курице, он бросился за ней как сумасшедший, и хотя курицу не поймал, зато сам кувыркнулся через голову. Потом в конюшне он захотел подлизаться к вороной, но та прижала уши и взбрыкнула.
- Ты же должен меня слушаться! – крикнула на него Модеста. Но он прекрасно видел, что его хозяйка сощурилась лишь для вида, и немедленно принялся вынюхивать мышей за кормушкой. Вошёл второй кучер с полной корзиной соломенной сечки. «Где инспекторская гнедая, Фрид?»
- Господину инспектору надо было срочно добраться на хутор… Но барышня ни за что не должна брать вороную! Она уже два дня лягается со всеми лошадьми.
Модеста разочарованно вышла, но почти сразу вернулась обратно. «Всё же оседлайте её мне!»
Кучер озадаченно почесал затылок.
- Никак нельзя, сударыня…
- Но вы должны! Я приказываю, – она топнула ногой. Про себя она подумала: «Сбросит так сбросит. Но только прочь, прочь!»
Но получилось лучше, чем она опасалась. Хотя коричневый злодей отчаянно негодовал, а вороная пугливо шарахалась от него по широкой дуге в сторону – но она смогла удержаться в седле. Через несколько минут они поехали изящной спокойной рысью по полевой дороге мимо здания школы. Шалопай добродушно трусил за ними, иногда отвлекаясь на пронзительные крики чибисов, пролетающих над чёрной пашней. Солнце припекало, земля пахла. Первый по-настоящему весенний день! В канаве тихо булькало, на обветренных стволах набухали зеленью кроны. Камыши в болоте подняли свои светлые пики… Почки, ростки, вся стихийная сила новорождённой природы рвалась ввысь, заполняя мир красками новых надежд, невинными детскими криками. И, как из юного бутона вырывается в мир юный цветок, так юная жизнь взывает к юной любви… Как будто вся вселенная содрогалась в предвкушении этого порыва! – Того божественного порыва, того единственного, что влечёт одну жизнь к другой – так и Модесту Линдт пронизывали неясность, предчувствие, восхищение... Весна и любовь, беззаботные дети счастья!
Вороная сама перешла на шаг, втягивая ноздрями запах свежей травы, а шалопай уселся в задумчивости у болотной лужи, глядя на всплывающие пузырьки, вслушиваясь в шёпот камыша, как настоящий ребёнок, который лишь смутно сознаёт себя самое. Затем он недовольно уставился на аиста, который так напыщенно вышагивал по посевам, и на ворон, с карканьем хлопающих крыльями. Модеста замечталась. Земля вокруг была заколдованной. Столько надежд, столько жизни, столько счастья! Она пила этот тяжёлый, сладкий воздух, как жаждущая в пустыне. «Я тоже хочу жить, и тоже любить!» – воскликнула она. Она пустила лошадь вскачь, завопила, взмахнула кнутом, но не решилась хлестнуть вороную как следует… И это покалывающее солнце, эта смутная жажда, это желание жизни, пронизывающее всю природу! Это поднималось из болотной воды, это шептало в воздухе, это кричало вместе с чибисами. Всю равнину накрыла золотая, ароматная фата весны… У Модесты не было никакой цели, они едва ли осознавала, куда скачет – да просто навстречу жизни, этому заколдованному лесу, сквозь который мудрец едет медленно, широко открыв глаза – и не замечает его; и который незрячий счастливец приветствует уже издалека, светло улыбаясь – он его ясно видит.
Неожиданно для себя Модеста оказалась на дубовой вырубке. Вороная осторожно ступала между пней. Поющие деревья стояли по-прежнему обнявшись, но напевали тихо, едва слышно. Это была весенняя песня, нежная и сокровенная, которую они пели только для себя самих. Девушка спешилась, привязала лошадь к дереву, а сама подошла ближе, чтобы послушать. Она приложила ухо к стволам и почувствовала, как они трепещут и шепчутся; их песня была лишь лёгким дуновением. И то ли каждый первый весенний день дарит чудо, то ли каждое прелестное дитя становится волшебницей – но Модеста сразу поняла, что оба юных, стройных ствола сплелись в любви, и что когда-нибудь этот любовный союз снова заполнит всю мёртвую поляну смеющимися, любящими детьми.
В лесу было ещё холодно, по-зимнему холодно. Но Модеста смотрела на ярко освещённые верхушки елей и воображала себе, что должно быть тепло. Она уселась на дубовый пень и захотела нарвать подснежников. Но вскоре забыла про цветы, опять замечтавшись… Вдруг вороной поднял голову и заржал, а из леса раздалось ответное ржание. Модеста внимательно пригляделась. Вскоре она заметила господина Ромайта, который ехал с хутора, размечтавшись как и она. Увидев барышню, он соскочил с коня и подошёл ближе поприветствовать. Для Модесты это было разочарованием. Мечты всегда настолько лучше, чем реальность. Затем она устыдилась этого чувства.
Она протянула ему руку. «Здравствуйте, господин Ромайт… На самом деле я пришла сюда ради поющих деревьев… Всё же они любят друг друга».
Он сказал лишь: «Сударыня скоро уедет?»
- Это потому, что моя сестра приехала? – Да, я, наверное, уеду… – Затем она вдруг опомнилась: – нет-нет, я не уезжаю, господин Ромайт! Сегодня весенний день – первый день настоящей весны. Я словно хмельная. Вот-вот увижу эльфов или что-то подобное… Можете ли Вы меня понять?
- Понять – конечно. Я и сам так же радуюсь весне.
- Но Вы не выглядите слишком радостным, господин Ромайт.
Он нахмурил брови: «Просто у меня снова был разговор с вашим отцом…»
Она закрыла уши ладонями. «Я знаю, я знаю!… Вы правы. Но не говорите об этом! ... Или всё же скажите! ... Или лучше пусть я сама это Вам скажу… Просто у нас не выдерживает ни один порядочный человек». Лицо её исказилось горем. «И теперь они получат то, чего добивались – я тоже не задержусь здесь надолго. Этот прекрасный день для меня отравлен, как только я вспоминаю о доме… Теперь мы очень скоро расстанемся – и очень скоро забудем друг друга». Он отрицательно покачал головой… «Так Вы меня не забудете? – Теперь я Вас тоже не забуду». Она подошла к нему совсем близко. «Однажды я сказала Вам кое-что, что я обычно не говорю ни одному человеку».
- И я, сударыня, ответил Вам так, как я обычно никому не отвечаю.
- Надеюсь, это забыто, господин Ромайт?
- Нет, это не забывается. Это никогда не будет забыто – никогда!
Модеста была поражена тем, как он это произнёс – глухо, запинаясь. Ей уже хотелось вернуться к лошадям, но она не двинулась с места. Что-то внутри прочно удерживало её. Казалось, она равнодушно смотрит мимо него.
И поскольку сегодня был последний день, который всегда раскрывает уста и сердца, он в волнении продолжил: «Кроме того, потом Вы могли бы подумать – кто всегда говорит и никогда не действует, от того уже не будет толку… На самом деле я построил свою жизнь как раз наоборот. Один хозяин когда-то почти испустил дух в моих руках – и мне на самом деле жаль, что он не умер… Я не жесток. Но если кто-то хоть раз действительно задел мою честь, то я это ему не прощу ни здесь, ни там». В глубочайшем негодовании он продолжил: «А теперь ещё и здесь! Не проходит и дня без уродливых намёков. От них невозможно защититься. Теперь ситуация моментально поменяется – я буду сам себе хозяин… Я не удивился, когда, наконец, за моей спиной обыскали мои чемоданы – я больше ничему не удивляюсь в Баргиннене – я только удивляюсь, что я стал таким трусом… Действительно ли у меня ещё осталась честь? – Да, у меня она есть, конечно же, есть! Может, больше, чем…» – Он вдруг умолк.
У Модесты перехватило горло. Это было уже слишком. Она не могла выслушивать такое. Всё-таки она была дочь своего отца! И она ответила очень сухо: «Да, тогда Вы, конечно же, ни минуты более не можете оставаться в доме, который Вы так осуждаете…»
- Да, я конечно же не могу оставаться, – сказал он горько, с сарказмом. – Но не Вы, сударыня, должны мне это говорить. – Вы нет!… Вы нет… – тихо повторил он дрожащим голосом. – Прощайте!
Модеста смотрела вслед. На такой ноте, такой человек – он не мог так уйти! Она поспешила за ним. «Господин Ромайт! – он остановился, – господин Ромайт, Вы правы, а я неправа. Я Вас заставила остаться – но теперь я вас больше не могу удерживать! Я не слепая…»
Его передёрнуло. «Сударыня…»
Но она быстро перебила его. «Итак, это наше прощание. Но Вы не должны думать, что я такая, какой кажусь. Нет, это совсем не так! Вы стали моим другом, и лучшим другом… И пусть мой отец расстаётся с Вами как хочет – но я оставляю Вас с благодарным сердцем… Я не забуду, потому что не желаю забывать! Человека, который был готов на всё, не спрашивая, зачем – такого человека не забывают. Нет, даже Модеста Линдт не забудет его, господин Ромайт!» И движимая потоком, источника которого она не знала, но чью власть чувствовала, она страстно продолжила: «Я расскажу вам всё. На балу, в той комнате, где мы встретились, этот негодяй из Эйзелина поцеловал меня, и даже не один раз – нет, много раз! – Я не знаю, сколько. Я только знаю, что я его не поцеловала в ответ, не смогла поцеловать. Но я стерпела это добровольно – я верила, что это предложение руки и сердца. Но нет – это было несколько гаже! И этот негодяй заявил мне прямо в лицо: я должна стать его любовницей. Его любовницей? – Даже сейчас меня всю трясёт от негодования, и даже сейчас я желаю, чтобы он лежал мёртвым у моих ног… Его любовница – а ведь я его никогда даже не любила». Она умолкла. Всё её юное прекрасное тело дрожало. «И все же я одна виновата! Потому что я Линдт… Линдты вообще не могут любить – поэтому мы так отчаянно бедны со всем нашим богатством… Уезжайте отсюда, господин Ромайт, уезжайте! Я прошу Вас от всего сердца».
Звезда Баргиннена опустилась на дубовый пень и разрыдалась, как дитя. Чудесное очарование окутывает плачущую женщину, когда вокруг ликует весна! Поющие деревья вновь вели свою песню о любви – но теперь она лилась свободно, необузданно, как жгучая жажда весны, как жаркая любовная клятва… И вдруг Модеста ощутила себя поднятой, зацелованной, стиснутой неодолимо крепкими объятиями. Она хотела закричать – голос пропал. Она хотела вырваться – силы её оставили. Губы мужчины были такие ненасытные, глаза такие лихорадочные, голос такой дрожащий… Она хотела сомкнуть нежные губы из брезгливости – и тут же открыла их из вожделения. Веки скрыли её от мира. Огромное, безбрежное чувство струилось сквозь неё, сковало её. Они снова целовались – они не могли иначе. Но для женщины поцелуй первой грешной любви – это наполовину стыд, наполовину удовольствие. Она больше ничего не видела и не слышала, кроме деревьев с пурпурными вершинами и их дико стенающей песни о любви, выдающей их жгучие тайные помыслы. Это был глубокий восхитительный обморок, чья длительность неведома, но чья нервная дрожь неодолима.
Когда она очнулась, рядом уже никого не было. Лошадь звонко заржала – но поющие деревья умолкли. В лесу мелькнул размытый контур всадника… Модеста встала, отвязала лошадь – как во сне.
Час спустя Фрида, которая совершала весеннюю прогулку на свой манер, тоскуя по кёнигсбергской Парадной площади и урокам пения, нашла свою сестру Модесту сидящей на краю канавы в поле. Она держала отпущенные вожжи в руке, и удивлённая вороная время от времени недовольно натягивала их, чего Модеста не замечала.
- Доброе утро, Модеста. Уже спишь, что ли?
Модеста посмотрела отрешённым взглядом и спросила, как сквозь сон: «Что же такое любовь, Фрида?»
Фрида громко рассмеялась. «Да ты не в своём уме, дитя моё!» Но Модеста медленно встала, покачала головой и пошла дальше, ведя лошадь под уздцы.
16
Модеста проснулась на следующее утро с мутной головой. Первая ясная мысль: «Я не могу выйти за него замуж!… Только бы он уже уехал!…» При этой мысли ей как будто стало легче дышать. «А вдруг он уже уехал?» И она ощутила приступ острой тоски. Она снова зарылась в подушки, лицом к стене, цепляясь за сон, который не был сном.
Когда она снова проснулась поздним утром, рядом с её кроватью стояла Фрида.
- Эскадрон уже давно здесь!
Модеста лениво потянулась. «Какой эскадрон?»
- О Боже, только не прикидывайся! Тот, что с дальнего похода.
- Я думал, они появятся на следующей неделе…
- Где ты всё время витаешь со своими мыслями?
- Где я витаю? – повторила Модеста и отвернулась, чтобы опять заснуть. Но сон уже не шёл – только мысли, должна ли она вообще спускаться к завтракающим офицерам. В конце концов она всё же решилась. Мучительное одиночество, неловкость за себя – всё же нет! Она долго искала, какое платье надеть. Наконец она выбрала белое, летнее, как будто источающее яркие искры солнца и хмельной гам воробьёв. Когда она ещё раз взглянула на себя в большое зеркало – она выглядела чудо как прелестно – то покачала головой и хотела снова раздеться.
________________________________________
Внизу, в столовой, мужчины уже сидели с сигарами. Струился аромат импорта. Это были: чрезвычайно элегантный ротмистр с «флейтовым» голоском и чрезвычайно уродливый лейтенант с забинтованным пальцем. Здесь же семейство Линдт, улыбчивые, любезные, равнодушные к остаткам богатого стола, словно на завтрак в Баргиннене всегда подавали лишь омаров. Старик всё никак не решался снять хвастливую этикетку с длинной Африканы, отчего в нос бил противный запах горелой бумаги.
Вошла Модеста. Офицеры пристально рассмотрели этот приятный сюрприз. Невыносимо утончённый и изысканный ротмистр, личный адъютант некоего принца королевской крови, которому служба Их Королевскому Высочеству ничем не запомнилась, кроме королевской слабости к безупречно отглаженным брюкам и обжигающе горячим ваннам, как раз вещал:
«Где-то в ваших краях должен быть и майорат этого Ода. Мы с ним недолгое время были в одной бригаде. Прошлой зимой я его встретил уже в Берлине. Странный человек, как и все Оды. Иногда очень любезный, иногда очень резкий – с небольшим налётом якобинства, по крайней мере, после трапез в офицерском собрании. Я был очень рад его встретить. Спросил его прежде всего о Восточной Пруссии, куда меня как раз переводили. Он ответил очень пренебрежительно: «Купаться там плохо, люди – точно как тот маленький принц из папских гусар, которого мы всегда сначала отправляли помыться». И хотя теперь я знаю Ода и его презрительные манеры более чем достаточно, но господа могут мне поверить – на прошлых маневрах мы имели ужасную квартиру. Я ночевал вместе с моим собственным фенрихом в отвратительной крестьянской хате… Всегда требую от своих парней наилучшего обмундирования, особенно лаковых сапог первого срока – Его Королевское Высочество всегда говорил: «Чем хуже квартира, тем тоньше должны быть лакированные сапоги, которые из неё выходят» – это я не устаю повторять моему фенриху... Конечно, была уже довольно поздняя ночь, и эти люди очень бедны, но когда я хотел заказать для себя горячую ванну – можете ли Вы представить? – оказалось, что они никогда в своей жизни не видели ванной комнаты! Невероятно – дом без ванной комнаты, это же так примитивно… Тогда я очень живо вспомнил моего старого доброго Ода!»
Линдты помалкивали несколько смущённо, ибо помнили о меховых штанах, которые литовские крестьяне носили круглый год, выворачивая зимой наизнанку, и о покрытых ими ногах, которые никогда не будут осквернены использованием воды. Наконец старик всё же одобрительно улыбнулся – он очень чтил внешние приличия.
Лейтенант, однако, шепнул Модесте: «Ротмистр не имеет ни малейшего представления о нашей стране! Он всегда такой… Когда объявляют строевой смотр, он нарочно запускает пальцы в безупречных перчатках в такие места, которые драгунами ещё ни разу не были чищены за всё то время, пока драгуны существуют. И тогда он каждому Карлу очень медленно и аристократично машет этим кончиком пальца под носом: «Свинья! Утром на штрафной доклад!» Этот славный человек помешан на стерильности».
Модеста считала почти так же, но она была не вполне в настроении. Что-то в правильной манере речи элегантного ротмистра напомнило ей Фалькнера фон Ода. Она неприязненно воспринимала презрительную заносчивость аристократа и всё время думала о господине Ромайте с его потёртым фермерским костюмом и сильно загорелыми руками всадника.
- Да, да, – снова с достоинством повторил старый Линдт, – мы тут малость слишком восточные, господин ротмистр! Но монархический дух, особенно у крупных хозяев, всё-таки должен быть Вам по душе. Раньше я участвовал на Рейне в коммерческих предприятиях и, конечно, юношески безрассудных торговых сделках. Теперь, когда я крепко сижу на своём клочке земли, как, впрочем, уже сидели на своей земле мои предки, я уже думаю – разумно и из чистого патриотизма – о самой высокой оградительной пошлине. Этот почтенный человек в последнее время весьма охотно вспоминал своих предков, которые и правда сидели на землях Клеве, но как холопы, о чём он уже не так охотно вспоминал… «В целом, Вы более чем правы! Крестьяне здесь настоящие клятвопреступники, а инспекторы, как и везде, чёртова шайка».
- Кто-кто, а Ваш-то нет! – воскликнул уродливый лейтенант, – я это вижу по лошадям. Они производят прекрасное впечатление. Я даже назвал бы его своим товарищем, потому что я убеждён, что он должен быть офицером запаса. Похоже, он прекрасно разбирается в лошадях.
Старик загадочно покачал головой, как будто тут крылась какая-то особенно фатальная тайна. «Да, да… Не стоит об этом… Слишком много чести…»
Модеста вспыхнула и хотела бурно возразить.
Старик заметил это и сделал весьма величественный жест. «Во всяком случае, этот молодой человек не в моём вкусе. Другим, например моему дорогому соседу Фалькнеру, этот дурак сразу приглянулся. Но я нахожу его дешёвым, совершенно дешёвым!»
Вошла горничная и что-то прошептала на ухо хозяину замка.
- Пусть ждёт!
- Но он не может ждать, сударь.
- Ну вот, к примеру, – поднялся он на своих негнущихся ногах, – теперь уж Вы сами видите, господа! Мой инспектор приказывает мне, а не наоборот. – В столовой повисла пауза, а из салона послышался приглушенный разговор.
Хозяин замка медленно вошёл обратно, серьёзно и торжественно кивая головой: «Умер отец господина Ромайта, – прошамкал он елейно. – Я сожалею всем сердцем. Смерть всегда очень серьёзная вещь. И предзнаменование для нас. Он был, как я полагаю, в том же возрасте…» Затем налил себе чуть дрожащими руками полный бокал портвейна и церемонно высосал тёмно-золотой напиток, отчего счастливое умиление на миг предательски исказило красиво состроенную высоконравственную мину. «Странно! Почему это всегда случается во время сева или сбора урожая, когда надо работать. Точно как с той горничной. У которой тётушки регулярно мрут за день до большой стирки».
Мужчины сделали постные физиономии. Модеста смертельно побледнела, так что сестра с подозрением стала присматриваться к ней. «Кажется, я забыла носовой платок…». Она встала.
- Неужели и правда забыла? – воскликнула вслед Фрида.
Но Модеста уже не слушала. Она быстро, как только могла, поспешила во двор, чтобы только увидеть его, поговорить, прежде чем он уедет. Но когда она свернула к липовой аллее, на шоссе глухо прогрохотал экипаж. Это был господин Ромайт.
________________________________________
После полудня эскадрон ушёл. Фалькнер фон Од, который ради ротмистра в последний момент был всё же приглашён к обеду, извинился, сославшись на недомогание. Семья долго и удовлетворённо глядела драгунам вслед, покуда ярко-синие мундиры мелькали меж весенней зелени. Они прислушивались до последнего замирающего звука копыт. Потом Фрида, напевая, пошла в комнату на башне, а Модеста задумчиво направилась в парк. Коричневый шалопай замешкался, подозрительно морща глуповато-хитрую охотничью морду – он ещё не забыл, как коварно хозяйка бросила его вчера в своей бесшабашной поездке. Еловая смола резко пахла на горячем солнце, ярко поднимались гиацинты на клумбах. Модесте сегодня было не до весенних красот. Она без конца спрашивала себя: «Люблю ли я его? Действительно ли я люблю его? Или это всего лишь весна?» Она сама ещё не до конца понимала. Но когда она подумала о браке, то вся содрогнулась. «Никогда!»… И всё же почувствовала сожаление, почти раскаяние…
А если бы это было сейчас, тот поцелуй, который открывает сердце, как дыхание весны открывает бутон?…
Чуть погодя она оседлала четырёхлетку и поехала через поля неспешной рысью. Коричневый шалопай, который страстно предавался охоте на лягушек, был очень доволен хозяйкой. Лишь когда она чуть не наткнулась на всадника, она очнулась. И всадник тоже вздрогнул, так как глубоко замечтался. Он поздоровался, но она в ответ лишь ударила лошадь хлыстом, чтобы уехать поскорее. Это был Фалькнер фон Од, это была граница полей Эйзелина.
- Ты виноват во всём, ты, ты!
________________________________________
На этом визиты не закончились. «Прекрасная» фрау Мурманн, обе Гадебуши. Но ни зимние балы в Данциге, ни фальшивые иностранные слова не слишком заинтересовали Модесту.
- Что же с ней такое? – спросила фрау Мурманн по пути домой.
- Да – что это с ней? – отозвались девушки. – Может быть, она тайно обручена.
- О, она не так выглядит, детки! – триумфально воскликнула фрау Мурманн, – в этом меня никогда не обмануть! Для этого её одежда недостаточно выразительна. Влюблённые и обручённые одеваются особенно хорошо. Да, недостаточно выразительна, дорогая Марга!
На это сёстры подмигнули друг другу и вдруг принялись ужасно смеяться над каким-то верстовым камнем.
Малышка Мейнерс лучше провела своё время. Она действительно обручилась в Монтрё. Его звали Пескатор, что на добром немецком означает «рыбак», и выглядел он отъявленным ветреником. Но малышка Мейнерс всеми фибрами повисла у него на шее и решительно развернула его к дому, заставив выбирать между смертельно несчастной девой глубоко в Женевском озере и невероятно счастливой женой далеко в Восточной Пруссии. Тогда мамаша Мейнерс сочла уместным объехать всех соседей и с фактами в руках доказать, что эти Пескаторы в действительности Папские графы и как минимум равнородны Гогенцоллернам. Просто титулу не придают значения в солнечной Италии. Однако дочь созналась в доверительной беседе, что на маркизат надежды напрасны, зато этого мужчину она любит больше королевского сына. Кирасирши смущённо прокашлялись и задумчиво посмотрели на её серые шерстяные чулки. Младшая однажды едва не влюбилась в некоего лейтенанта Мюллера и впоследствии горько упрекала себя за этот безбожный проступок. И как ни странно, Модеста тоже несколько отстранилась от маленькой подруги.
Насмешливый холод рассудка снова окутал сердце Модесты, как отвратительная плесень. Господина Ромайта не было уже почти восемь дней. Если бы сердце у него так горело, он вернулся бы раньше. Для него это был лишь простой порыв, для неё только весна. Звезда Баргиннена вывела это себе очень благоразумно и ясно, поэтому решила забыть. Ведь он тоже забыл.
На следующее утро за завтраком пришла телеграмма, которую старик отложил, ворча: «Ну наконец-то! Впрочем, я тоже собираюсь воспользоваться случаем и поеду на два дня в Кёнигсберг. Экипаж как раз останется в городе и подождёт инспектора. А по дороге я заеду на день рождения к старому Эллеру. Только он один меня ещё любит – хотя, конечно, в этот день к нему явятся все кому не лень, чтобы вволю поесть и попить».
И всё же руки Модесты чуть дрожали, когда она читала телеграмму.
«Прибываю вечером шестичасовым поездом. Прошу экипаж. Ромайт».
Весь день она гнала прочь мучительное беспокойство. Если этот мужчина смог неблагородно забыть? Или, может быть, он уже благородно забыл?… Не дожидаясь кофе, она оседлала вороного, безрадостно поехала в расцветающую ароматную зелень. Воздух был тяжёл, солнце жарко. За дубовым лесом клубились серые облака. Непогода растекалась в воздухе. И невольно Модесте вспомнилось старое ярмарочное пророчество, которое звучало очень поэтично:
Однажды, лишь гром прогремит в небесах,
Судьбы твоей жребий свершит чудеса –
Тогда тебе молния в руки спугнёт
Горячей и юной любви огонёк.
Это было много лет назад, в детстве, и Модеста уже давно перестала ждать от грозы чего-то особенного. Назойливо липли мухи, молодая лошадь щёлкала зубами и гоняла хвостом своих мучителей. Это была беспокойная прогулка.
- Ну, тогда скачи, как хочешь! – в конце концов сказала она сердито, ибо вороная, фыркая, рвалась вперёд. Та охотно рванула в длинный галоп, и коричневый шалопай, хныкая, опять остался позади. Появилась усадьба Эллера – небольшая, уютная. Низкий особняк, крыша из дранки. Модеста собиралась как минимум сказать «Добрый день» этому старому господину в день его рождения. Они въехали через двор: шаткая триумфальная арка из ёлочных гирлянд, перед сараем чужая повозка, кучер в белой, грубой рубашке. Конюх Эллера, как всегда под хмельком, помог ей слезть с лошади. «Но не рассёдлывай, уже уезжаю!» – крикнула она. Затем направилась к дому, наполовину утопающему в зелени, с видом на небольшой пруд. Кусты сирени отражались в мутной воде. Взлетел селезень, отчаянно крякая и стуча крыльями по воде. Окна были широко открыты. Мужские голоса, мужской смех.
Модеста остановилась, наполовину из любопытства, наполовину из нерешительности. Она сразу узнала старого Эллера, который пробирался между стульями и кричал на сочном литовском: «Ну, детки, да вы хлещете эту штуку, как ключевую воду!» При этом он ухмылялся и хватался за голову. «Вы доведёте меня до нищеты! Это ведь вам не какая-нибудь сивуха – это настоящий восьмилетний Ямайка из Блютгерихта  в Кёнигсберге! – Смеясь, он поднял бутылку. – По крайней мере, на этикетке так – но доверять дьяволу!… Ведь все горожане врут, когда печатают».
Толстый референдарий поблагодарил его несколько испуганно. Тут старый Эллер злорадно закричал:
- Ну, я слышал, что на самом деле такова вся мировая история! Приехал из деревни в Литву и смущается. Да такой молодой человек, как Вы, должен сразу высосать всю бутылку и спросить вторую.
Референдарий засмеялся и выпил.
- Ну, как теперь? Это было смело!… – Он похлопал чиновника по плечу, – ты ж моя надёжа, государственная власть. Стреляет хорошо, пьёт хорошо, играет тоже хорошо… Где же карты?
- Да, где карты? – глухо повторил из своего угла дивана скрюченный великан.
- Ах, пустите же глупые карты в дом! – завопил кто-то, невидимый в сигарном дыму. – Расскажи-ка лучше что-нибудь весёлое из твоей жизни, Эллер… Как там было с хорошенькой француженкой из Эйзелина? – Днём им было не понять ни единого слова – но когда Эллер около одиннадцати вечера постучался в окошко, тут они сразу друг друга отлично поняли. – Господа звучно рассмеялись, и Модеста с удивлением узнала в говорящем благовоспитанного мужа фрау Мурманн. Он тут же продолжил, довольно улыбаясь: «Я недавно был в Кёнигсберге. Лихие женщины. Особенно одна – прямо оторва!» Он похотливо зацокал языком.
Тут старый Эллер предостерегающе постучал указательным пальцем по столу: «Похорони-ка старые истории, негодник! Ну погоди, погоди, ты, толстый подлец! Я вот прикажу сейчас запрягать и привезти твою красавицу фрау Мурманн. А потом я скажу: «Сударыня, Вы только послушайте этого прохвоста, как он реномирует: оторва! Дома этот негодяй лицемерит и притворяется, и ведёт себя как барашек на привязи, но когда это чудовище вырывается на свободу, оно ржёт и лягается как двухлеток, который впервые попал на конский рынок». Он поднял свой стакан грога, но отпил умеренно, как всегда, только глоток. Затем он отечески положил руку на плечо мужа «красавицы» фрау Мурманн. «Ладно, толстяк, если бы я так думал! Всё же это были хорошие времена… Француженка – на самом деле она была швейцаркой – но огонь! Настоящая южанка!… Ты бы тоже за ней побегал, толстый! ... Но всё позади… Теперь наш Мурманн стал настоящей тупой башкой – лишь иногда ещё бьёт хвостом, как свежепойманный толстый карп в сети!… Так даже лучше – то есть, никогда! – он хитро улыбнулся. – А вообще что это значит для молодых людей в наше время! Нет больше молодёжи, нет стержня в костях… Вот есть, например, там этот чудак, Ромайт! Человек, которого стоит полюбить, дельный, толковый и знаток лошадей – да мы все сироты против него! К тому же поразительно красивый, элегантный парень, не как обычные инспекторы. Но не играет, не пьёт, только курит вечно сигары… Такие ведь нравятся девушкам. Самое время хватать. Я ему всегда говорю: «Ромайт, Вы будете сожалеть об этом! Вы идёте по жизни в шорах! Эта Модесточка, она так одинока и так скучает… Утешьте её хоть чуть-чуть! – Я ему говорю, но этот дурачок продолжает вести себя неправильно. А чего я от них ожидаю!… Я лишь встряхиваю его рукой: «Дорогой Ромайт, Вы молоды и она молода. И если даже она «сударыня» и может выйти замуж за принца, а Вы лишь простой инспектор – что с того? – Молодость есть молодость! Тут нет никаких рангов и положений… Эта Модеста, конечно, приличная девушка – но если ей хорошенько заглянуть в глаза… Хотел бы я быть на тридцать лет моложе! Я бы всем вам разок показал, что такое грабли… Но дурень упёрся на своём!»
- Ну, здешний барон-то должен же иметь намерения, – прохрипел скрюченный великан.
- Да уж, намерения! Имеет кое-что… Целует девчонок и бросает их. Но вступать в брак? Тут Вы плохо знаете Одов! Благородные люди – и очень заносчивые!… Кроме того, он уже имеет свой интерес. Недаром же он околачивался всю зиму на Ривьере!
- Пока монеты не кончились, – прохрипел сутулый гигант.
- Да, но что же делать, если они не заканчиваются! – завопил старик весело. – На днях он привёз с собой пару берлинских ловеласов на вальдшнеповую охоту. Должно быть, Поммери текло рекой… А когда владельцы майората начинают давать такие завтраки с шампанским, то я всегда тайком поглядываю, уж не свернул ли секвестор на дорогу к имению. – Один раз Од уже покончил со своим состоянием. Почему бы не сделать это ещё раз? Он имеет самые лучшие намерения. Да, детки, деньги существуют, чтобы кататься, а красивые девушки – чтобы их целовать!
Ему ответил дикий хохот. Всё же запах грога был малость чрезмерным. Модеста решила потихоньку удалиться.
Но тут её заметил старый Эллер, который как раз подошёл к окну. «Добрый день, барышня, – воскликнул он весело. – Чем позже вечер, тем краше люди». Он быстро вышел на улицу.
- Сердечно поздравляю, – сказала Модеста, но без особой теплоты.
- Ох, не поздравляйте, – пошутил он, – снова на год старше и нисколько не мудрее. Я уже точно как та девица – не могу сказать, сколько мне лет. – Модесте не хотелось входить, но он мягко увлёк её: «Я не выпущу Вашу ручку иначе как в зале!»
Не успела Модеста войти в низкую, старомодную комнату, с запахом грога и табачного дыма, с литовскими лицами, которые довольно фантастически выглядели в этих искусственных сумерках, как раздался стук копыт – лёгкий, резкий.
Старый Эллер навострил уши. «Это барон! Он не пропустил ни одного дня рождения, чтобы не поздравить! Да, старая знать, известное дело… Не так ли, фройляйн Модеста?»
Однако звезда Баргиннена уже поднялась. «Я совсем забыла ... Мне давно пора!»
- Но сударыня, тогда солнце покинет комнату, – льстил старый хохмач.
Однако Модеста лишь попрощалась с улыбкой и лёгким поклоном во все стороны. Когда она столкнулась в двери с господином фон Фалькнером, она не смогла заставить себя наклонить красивую головку. Уходя, она всё же слышала, как барон на своём чистом немецком сказал: «Господин Эллер, я всего на пять минут, я ожидаю визита» – и как старый Эллер с шуточным пафосом ответил: «Дворянство не просит, оно оказывает честь! А теперь рассёдлывайте буланого, барон…»
Звезда Баргиннена доехала спокойным шагом до садовой калитки, но потом пустила вороную вскачь. Красавица снова мрачно смотрела перед собой и шептала: «Ах, хоть бы он умер, хоть бы он умер!» По дороге она немного успокоилась. Громыхали телеги, здоровались люди. Совершенно по-городскому одетая девушка свернула перед ней на грунтовую дорогу. Эта тонкая гибкая фигура показалась ей странно знакомой. Модеста хотела ехать дальше, но тут что-то огненное мелькнуло из-под соломенной шляпы незнакомки.
Это была барышня из Буссардсхофа.
- Юдит, Юдит! – крикнула Модеста, сложив ладони рупором.
Дама лишь пошла быстрее.
- Юдит! – крикнула Модеста ещё раз со всей мочи. Потом послала лошадь прыжком через канаву и минуту спустя была возле подруги по кружку.
- Добрый день. Как поживаешь?
- О, очень хорошо. Слава Богу, наконец-то весна.
- Ты такая странная, Юдит!
- Просто я спешу, Модеста. Я хочу ещё поздравить старого Эллера, в том числе и от мамы. Она так давно его знает и так его любит! Сама она не смогла. Она занята в Эйзелине и будет ждать меня там у шоссе… Адью.
- Адью. - Модеста не знала, как ей поступить. Наконец сказала, продолжая ехать рядом: «Это так глупо – одна на лошади, другая пешком! Я слезаю вниз».
- Но почему так?
- Потому что я так хочу, Юдит.
Некоторое время они молча шли рядом – юная красивая фигура во всём очаровании силы и свежести, и изящная нежность с болезненным румянцем на щеках.
- Действительно, почему ты такая, Юдит?
- Лучше не спрашивай, Модеста!
- Тогда я уж точно спрошу!
- Ах, Модеста, мы не понимаем друг друга, мы никогда не поймём…
- Потому что ты баронесса и твоя мать была графиней, а я барышня Линдт и мой отец раньше был торговцем… Ну вот тебе в основном всё!
- Ты уже говорила это однажды про нас. Меня тогда это не задело – и сегодня тоже не задевает. Но если ты касаешься моей доброй, мудрой, благородной матери, то я скажу тебе: лучше не упоминай её вместе со старой Гадебуш… И хотя ты у дворян замечаешь только дурацкое высокомерие – мою мать всё равно знают только как благородное сердце!
- И всё же я права! – с горечью продолжила Модеста. – Зовут ли тебя теперь Буссард, или Гадебуш, или даже Фалькнер фон Од…
- А этот что тебе сделал? – ледяным тоном прервала её Юдит.
- Я полагаю, для вас он достаточно сделал – как минимум, раньше.
- Модеста!
- Юдит!
- Господин фон Фалькнер…
- Подлец! Так и знай.
Обе девушки густо покраснели и стояли, сверкая глазами, друг напротив друга.
- Как ты смеешь? – Юдит фон Буссард первой обрела дар речи. – Господин фон Фалькнер джентльмен – слышишь? – Джентльмен с головы до ног. Но вот ты – ты не леди, нет, ты совсем не леди! – Она, дрожа от волнения, шагнула к Модесте, которая невольно отпрянула. – Ты не леди, – повторила она ещё раз. – Ты Линдт.
Модеста подняла хлыст, будто собралась отомстить за оскорбление одним ударом.
- Давай, ударь, ударь! Ты намного сильнее меня – но я не отступлю ни на шаг, и я не буду плакать.
Модеста опустила хлыст. «Ты больна, Юдит, – сказала она, пожав плечами. – Мне жаль тебя». – «Я действительно больна, очень больна! Но я не думаю, что кого-нибудь из вас это когда-либо беспокоило… И всё-таки я люблю людей, по крайней мере, хотела бы их любить – но этой одинокой зимой я научилась понимать, что для меня важны только два человека: моя мать…»
- И Фалькнер фон Од, – закончила Модеста холодно.
Да, и Фалькнер фон Од! – Вам это известно уже давно, известно, наверное, раньше, чем мне… Я могла бы лгать, кричать: «Нет, неправда!» – поскольку это безнадёжно… Но я не лгу, я никогда не лгу… Вы все так и не смогли меня понять – а ты в последнюю очередь! – Да, я знаю его уже очень давно. Я помню, как он когда-то подарил мне ракушки, когда я сидела на пляже у моря! Тогда я была совсем ребёнком, и он не знал меня. Я вспоминаю, как он шёл вдоль этого пляжа, ведя очень тихую беседу с необыкновенно красивой женщиной. От этого мне стало холодно… Тогда я перестала быть ребёнком! Я помню его, как он сделал первый визит к нам сюда. И с тех пор люблю его, и тех пор я ненавижу ту, другую женщину!… Да, я ненавижу её! Я, наверное, всегда тайно её ненавидела, потому что она забрала у меня то, что принадлежит мне… Я больна, очень больна, я скоро умру – я хотела бы скорее умереть, хотя моя несчастная мать тогда останется совершенно одна… Я не могу иначе… Но для него я хотела бы жить, жить вечно! И он бы сделал меня здоровой, совершенно здоровой – он один… Я боролась, сражалась, я хотела заставить небеса – и не смогла… И он этого тоже не понял… И ты, наверное, думаешь, что я тебя ненавижу, потому что именно ты кокетничала с ним, и потому, что ты была единственной, с кем он танцевал тогда! Я бы отдала свою душу и сердце за один этот танец – ради этого танца я была там! – Это была моя последняя молитва… Но и для него тоже это был другой танец, поэтому он оставил тебя! ... Он танцевал этот танец не со мной, ему не разрешили танцевать его со мной. Для этого он мыслил слишком высоко, чувствовал слишком чисто. Но на самом деле я не завидую тебе из-за этого танца! Один танец с тобой? – Да ради Бога… Чувства обманули его. И ты уже обманула чувства многих мужчин… Но я и не жалею тебя ни капли, когда он показал тебе самую уродливую сторону своего существа, как ты сама говорила! Он всего лишь человек – и человек, который выступает против всех…
Модеста попыталась возразить, но Юдит фон Буссард крикнула: «Не говори ничего! Лучше ударь меня! Я не могу выносить своё тело. Оно против меня. Каждым словом ты лишь омерзительно показываешь мне, как мы, женщины, мелки… Может быть, я бы хотела быть как ты: холодная, расчётливая, лживая. – И когда тебе однажды придется честно согрешить, то ты согрешишь рассудком, но никогда сердцем, ты счастливая!... Я согрешила с ним – да, я согрешила с ним! Я сделала всё – самое худшее… Но я сделала это с сердцем! А Бог смотрит только на сердце… Может, я пала ниже тебя после этой исповеди – но для себя я стала только выше... Ведь за любовь надо принести любые жертвы, и с радостью себя самое. Но ты никогда не сможешь пожертвовать даже малым, не говоря уже о себе – ты никогда не сможешь испытать то высокое чувство, которое в нас создаёт саму идею этих горячих жертв… Ты будешь счастлива на свой манер. Но мне поменяться с тобой? Мне? – Я не поменяюсь ни с кем! Я в своём несчастье всё же счастливее, чем вы все. И если даже его сердце принадлежит другой – могу ли я изменить это? – я всё же останусь ему верна, и моя любовь угаснет только со мной». Дыхание у неё перехватило. Она жестом велела Модесте уходить.
Но Модеста осталась на месте, глядя холодно и безжалостно, как будто все её жизненные силы поглотил этот страстный порыв Юдит.
- Я прошу тебя, Модеста, иди! – снова попросила Юдит фон Буссард. И с неуязвимой добротой непорочной женщины добавила, болезненно улыбаясь: «Забудь! Сделай мне одолжение! У меня теперь лихорадка – и я иногда говорю странные вещи… Я ведь не хотела сделать тебе больно… Но я всю эту зиму так тяжко болела. Радуйся, что ты ещё не знаешь, что значит страдать!»
Тогда Модеста нерешительно побрела прочь, с поджатыми губами, не прощаясь. Так она шла довольно долго, ведя лошадь под уздцы, размышляя на ходу. Из жёлтого рапсового поля на неё выпрыгнул коричневый шалопай. Хозяйка оставила его почти без внимания, но он следовал по её стопам и приветствовал визгливым радостным лаем. Она погладила его, глядя в пространство. «Дай мне кисточку! Дай мне кисточку!» – сказала она вслух. Потом опять остановилась: «Неужели во мне есть лишь рассудок? Неужели я совсем плохая?… Она не права!… А если она права? Да не может она быть права, не может!… Разве я тоже не тоскую? Разве я не печалюсь? Да, я плохая – конечно! Но когда я хочу быть доброй, я тут же остаюсь одна, совершенно одинока – мне приходится прижать собаку к сердцу, чтобы почувствовать что-то тёплое… Она всё сказала правильно! Если я хочу чувствовать, как она, я должна оставить Баргиннен, покинуть моих родителей, сбежать от себя самой… В конце концов, откуда я знаю, что я Линдт?… Они все фарисеи, все, все!…» Потом она продолжила с горечью: «Я не знаю любви – я её не знаю! Рассудок я понимала всегда. Рассудок я и сейчас понимаю – но любовь?…» Она некоторое время глядела перед собой так мрачно, что ужаснулась бы собственному отражению в зеркале. Потом топнула ногой: «Что ж – тогда я просто останусь такая, какая есть!… У меня нет сердца? – Тоже хорошо! Я по горло сыта этими исканиями… И если я почти умираю от поцелуя одного мужчины, а от поцелуя другого я сих пор трепещу каждой клеточкой – это чувственность, это грех! – но должна ли я дальше ограждать себя от меня самой?… Судьбы моих сестёр я не желаю – но и судьбы Юдит Буссард, конечно, тоже! Поэтому тот мужчина, которого я хочу полюбить, тоже должен любить меня, иначе я его не стану любить… Тогда мне остаётся только грех – и я немедленно поскачу ему навстречу!
Она быстро села в седло и поехала дальше рысью. Серые мрачные облака громоздились со всех сторон, окаймляя горизонт, как гигантская стена. Природа умолкла. Всходы поблекли, рапсовое поле потеряло свою ослепительную желтизну, притих стрёкот луговых насекомых. Не шелохнётся лист, не запоёт птица. Повозки на шоссе поехали быстрее. В сторону Эйзелина галопом проскакал всадник.
На шоссе в Тильзит Модеста заколебалась, оглянувшись вокруг. Тёмная и тяжёлая стена облаков стала ещё шире. Мягкий ветер прошёлся по кронам рябин. Было, наверное, около шести вечера, но уже смеркалось. Вдали приглушённо громыхало, метались молнии – умные поворачивают назад и скачут к воротам. Вороная, принюхиваясь, тянула шею туда, где в мутной дымке скрылся Баргиннен. Но Модеста натянула поводья покороче и направила голову животного на Тильзит. Шоссе вымерло – лишь одинокий, оборванный бродячий ремесленник, забыв о своих истошных воплях, спешил достичь ближайшего трактира. Вороная резво рысила по мягкой летней дороге. Потом заклубилась пыль. Ветви придорожных деревьев начали гнуться и плакать… В воздухе поднялся шум. С запада надвигалась гигантская сумрачная туча, словно корабль-призрак. Из неё вырвалась игла молнии, тяжко салютовал гром. Вороная насторожила уши и тревожно фыркнула. Модеста сместилась в седле назад и помогла лошади перейти в галоп. Но корабль-призрак неотступно скользил за ней – низко и жутко, прямо над её головой. Его борта полыхали призрачным светом. Равнина отвечала предательски сверкающими отблесками. Лошадь заметалась – ни вперёд, ни назад. Модеста дала ей кнута. И снова испуганно фыркающий галоп. Грохнул удар, так близко, так сильно, что дрогнули деревья. Вороная встала, прянула в сторону – и понёсла прочь во весь опор. Модеста вцепилась в поводья, чтобы остановить беглянку – но не смогла… Момент был такой, когда у любого человека сердце готово выскочить. Но девушка не испытывала ни страха, ни беспокойства. Как будто в этой дикой гонке что-то радостно напряглось в ней. Она ещё сумела подумать: «Почему при настоящей опасности я всегда намного сильнее, чем думала?»
Вокруг всё бушевало и стенало, беспросветное облако пыли окутало её. Сквозь мутные сумерки издалека донёсся жалкий вой. Это был коричневый негодник с его детским криком отчаяния. Она рванула поводья, и животное, которому эта безумная гонка, видимо, тоже слишком много стоила, остановилось. Она прокричала: «Пушок! Пушок!» Ответа не было. Лишь через несколько минут послышался жалобный визг, проглоченный стеной дождя, который наконец обрушился толстыми жгутами. Модеста почувствовала противную холодную струйку, побежавшую по коже к талии. Даже вороная вздрогнула и подалась вперёд. Наконец примчалось коричневое чудище, визжа, скуля, совершенно отчаявшись, и, как избалованный ребёнок, твёрдо решило успокоиться только у Модесты на коленях. Модеста улыбалась тому, как пёс снова и снова отряхивался, а затем, переводя дыхание, сел на дороге, как бы говоря: «Дальше я не пойду!» Но хозяйка крикнула: «Пойдём, пойдём, мой пёсик! До следующего трактира ты уж потерпи!»
До трактира все трое добрались промокшими насквозь. Это был большой одинокий трактир, где останавливались грузовые возчики. Снаружи мокрые, с опущенными головами лошади перед пустыми кормушками, внутри грубые мужские лица со шнапсом.
Модесту проводили в господскую комнату, с цветастой кушеткой и очень затхлым воздухом. На стене закопчёный и засиженный мухами портрет кайзера, напротив него цветная картинка под стеклом: широко улыбающиеся крестьяне вокруг намертво прикованного коромысла насоса. Подпись: «Здесь не подкачают». Литовский трактирный юмор… Неряшливая хозяйка хотела дать Модесте сухую одежду, но барышня ужаснулась при этой мысли. Она заказала своей собаке миску супа, а себе чашку кофе. Она вовсе не чувствовала себя несчастной в этой убогой обстановке. Это была обычная сельская местность. Настой цикория дымился, собака лакала свой суп – но Модеста снова вспоминала поездку и снова спрашивала себя: «Почему я настолько не знаю физического страха – и почему же я так труслива душой?»
Дверь в зал трактира была настежь распахнута. Хозяин расхаживал, широко расставляя ноги в стоптанных шлёпанцах, хозяйка вытирала синим передником стакан. Перед прилавком молодой работник с подозрением проверял надёжность рукоятки нового кнута. Снаружи катился фургон. Коричневый негодник вильнул хвостом, словно почувствовав что-то родное… Модеста прислушалась: «Остановится ли он? – Нет, не останавливается!… Так даже лучше…» Но уже в следующий миг распахнула набухшее окно и крикнула: «Эй, кучер, стой!»
Пьяный мужик на козлах заворчал, дёрнул вожжи, и тяжёлое ландо остановилось перед трактиром.
Изнутри сердитый голос: «Что там ещё? Вам совершенно хватит пить! Вперёд – здесь не будем стоять».
Тут Модеста постучала в окно экипажа. «Это я, господин Ромайт! И я здесь основательно попала под дождь».
Господин Ромайт быстро выглянул. «О, это Вы, сударыня! Простите…»
- Я хочу ехать с вами, господин Ромайт, но только при условии, что экипаж будет открыт.
- Немедленно, сударыня! – И он сам потянул загорелой, жилистой, чуть дрожащей рукой, так что верх, скрипнув, наконец откинулся назад. – Не желает ли сударыня войти?
- Но у меня здесь вороная. Мне кажется, у неё что-то с передней левой.
- Я заберу её завтра рано утром, – заверил он.
Она опять заколебалась. «На самом деле я могла бы сама доехать на нём обратно шагом». И она всмотрелась в окружившую их чистую, прохладную весеннюю ночь, которая уже не напоминала о недавнем страшном возмущении диких стихий. Лишь с деревьев ещё капало. «Так Вы точно заберёте её, господин Ромайт?» Затем она села в экипаж, на переднем сиденье которого уже расположился коричневый монстр, виляя хвостом и принюхиваясь к кучерской ливрее.
- Годится ли он на что-нибудь, сударыня? – спросил госоподин Ромайт, показав на пса.
- Пока что он всё грызёт. Но он мне нравится.
Когда они отъехали, хозяйка посмотрела вслед, качая головой: «Вот ведь наврала! Да она вообще не хромает, эта зверюга!» Потом она вытерла синим фартуком нос и, позёвывая, вернулась обратно в трактир.
________________________________________
Светлый туман поднимался с посевов, луга пахли сыростью. Воздух чистый, вкусный. Ни звука – лишь безмолвные ростки и побеги, таинство зарождения, которое весенняя ночь сплетает словно чудо.
Какое-то время они сидели молча. Их тоже опутали чары. Наконец Модеста сказала немного суховато: «Вы потеряли отца, господин Ромайт? Мне искренне жаль».
- Спасибо, сударыня.
- Вы очень любили своего отца?
- Несомненно, сударыня.
- Вы так долго были там…
- Я был вынужден.
- И, наверное, хотели этого.
- Хотел! – тихо повторил он. Их глаза встретились, скользнули мимо друг друга. – Хотел? Я всё время думал только о Баргиннене.
- Но Вы не должны!
- Я не мог иначе…
Затем они снова молчали. Кучер на козлах трясся и качался, меж тем гнедые шли своей усталой трусцой. Модеста смотрела на скользящую мимо восточную равнину – такую безмолвную, всю в светлом тумане, этим волшебным затишьем отодвигающую наступление утра.
- Сударыня сердится на меня? – спросил он.
- Нет.
- Сударыня ведь совсем не догадывается!…
- Я знаю, я знаю, господин Ромайт…
Опять молчание.
У Модесты как будто сдавило горло. На рапсовом поле лежал олень, большие мягкие глаза без страха… Мерцающая желтизна, парящие всходы – влажный луговой аромат. Всё вокруг, будто сон, затягивало рассудок красивой девушки, чтобы захватить её, сковать прелестными руками весенней ночи. Когда они свернули на липовую аллею, экипаж с внезапным рывком наехал на отбойный камень, остановился, кучер стал тупо озираться кругом.
- Я хочу выйти прямо здесь, – сказала она.
Они прошли несколько шагов.
- Спокойной ночи, господин Ромайт.
- Сударыня, не могу ли я ещё раз поцеловать Вашу руку? – прошептал он.
- Да – но Бога ради, не здесь!… Там, на боковой дорожке.
Там она позволила ему поцеловать руку, отвернув лицо. Но она почувствовала этот жгучий поцелуй даже сквозь перчатку. Она задрожала… И вдруг шагнула с нему, сверкнув глазами, так что их дыхание смешалось. «Поцелуйте меня! Поцелуйте меня, как Вы меня поцеловали тогда…»
Он страстно обнял её.
Она закрыла глаза. «Ещё, ещё!» – выдохнула она.
Он целовал её до потери дыхания.
Когда она оторвалась, тяжело дыша, то отступила назад, окинув его гневным, горячим взглядом. Затем сказала удивительно спокойно: «Я дам тебе то, что ты захочешь… Но прими это так же, как и я отдам тебе – не спрашивая, не отвечая… Это грех! – Но я хочу согрешить…» Через мгновение она продолжила, как будто разговаривая сама с собой: «Потому что люблю ли я тебя, люблю ли по-настоящему – этого я сама ещё не знаю… Ты ведь останешься здесь всего два месяца. Потом это кончится… Я хочу, чтобы это кончилось!» И она ушла, ни разу не оглянувшись.
А мужчина отступил в кустарник, радостно шепча: «Модеста! Модеста – ведь я тебя так ужасно люблю». Он подождал, пока зажегся свет в комнате на башне, затем послал воздушный поцелуй… И даже если бы в этот миг умерла его мать, он всё равно не смог бы ничего иного, кроме как кричать от счастья.
17
Это было грешное счастье – тайное, знойное.
Короткое восточно-прусское лето простёрло над ними своё жаркое крыло.
Они возобновили совместные поездки – но скрытно, сознавая свой грех. Они никогда не выезжали со двора вместе. Всегда встречались как будто случайно, иногда у поющих деревьев, или у старого Эллера, или на новом хуторе. Как только орденский замок скрывался из глаз, их сердца наполнялись счастьем. Теперь они старались ездить очень медленно, очень близко, чтобы одежда соприкасалась, и искорки счастья перебегали от тела к телу. Говорили они мало – в горле как будто пересыхало, настороженные взгляды скользили по широкой равнине. А вокруг них цвело и сияло лето. Тёмно-зелёный овёс высок как камыши, мягко колышется серебристый ячмень, таинственно кивают красные головки клевера, источая сладкий аромат, склоняясь перед порхающими лакомками-бабочками и деловито жужжащими пчёлами. Тогда они останавливались, чтобы вслушаться в эту жизнь, дышать этим ароматом, опьяняться этой летней картиной света и любви. Наконец, ехали дальше сквозь зелёное знойное великолепие, которое, казалось, сладострастно дремлет в полуденном сиянии или, устало мерцая, колышется на послеполуденном ветру. Пыльца ржи туманным облаком висела над колосьями. Ближе к вечеру в ласкающем прощальном свете солнца ветер уже шептал колыбельную, мягко убаюкивая тяжелеющие от росы стебли… Но когда дубовая роща укрывала их ласковой тенью своей листвы, или пихты обволакивали их крепким запахом смолы – тогда мужчина быстро спрыгивал с коня, стягивал и Модесту с седла, и хмельной, счастливый, уже в воздухе прижимал к себе эту красивую фигуру, чтобы затем осторожно опустить, как хрупкого ребёнка. Он шептал глупости, а она бессильно повисала у него на шее, с закрытыми глазами и приоткрытыми губами. И она слушала, как во сне, мягкий шелест юных дубовых листьев, тонкое пение еловой хвои. И вокруг них было столько невинной поэзии, так много жаркого воздуха!… В такие мгновения ей казалось, что это не грех, а предназначение – и расцвет наконец увенчает это дыхание любви. Они целовались, не могли не целоваться…
Однажды она внезапно вырвалась из его рук, вытерла рот платком, как будто чувствовала разъедающий яд. «Оставь меня!… Всё это не настоящее… Я всё-таки не люблю тебя».
Он был потрясён. «Но почему тогда ты целуешь меня? Если бы ты меня не любила, ты бы тогда меня не целовала!»
Она замолчала и мрачно уставилась перед собой.
- Но Модеста – любимая Модеста, – попросил он, пытаясь взять её руку.
Она сердито отдёрнула её. Одинокая, тяжёлая, огромная слеза скатилась из её глаз. «Я дрянная… Я грязная… И я сама себя замарала… Я никогда не выйду за тебя – никогда!»
Он яростно возмутился. «Это неправда! Ты не плохая – ты замечательная! Ты вообще не можешь испачкаться, даже если бы захотела… И ты гораздо лучше, чем ты считаешь… Или будь даже плохой, будь какой ты хочешь, – но люби меня!… Я не могу выразить это – но если бы у меня был выбор между раем без тебя и адом с тобой, я бы не раздумывая выбрал ад».
Она снова улыбнулась. Слеза высохла. «Посмотри, Отто – ты на самом деле просто большой ребёнок. Ты чувствуешь именно так. Я всегда думала, что ты должен чувствовать иначе, чем мы… Но ты чувствуешь точно так же!… Мне иногда стыдно перед тобой – да, мне стыдно за себя!… Какое право даёт сейчас на самом деле наша гордыня? – Ты лучше, ты даёшь мне слишком много – не кому-нибудь, а мне, а ведь я всегда считала, что мне и положено много… Я ясно вижу. И всё же я не могу подняться над собой. Я знаю это слишком хорошо!… Если бы я пошла сегодня к моему отцу и сказала ему: «Я хочу выйти замуж за инспектора Ромайта» – и, когда мой отец в ответ проклял бы меня, я была бы порядочной девушкой… Но я никогда этого не сделаю!… Да, мы остаёмся Линдтами. Здесь я целую тебя, а перед миром я отрекусь от тебя. О, это нечто ужасное, пошлое – я знаю это слишком хорошо!»
Он закрыл ей рот рукой и серьёзно сказал странную вещь: «Модеста, не говори больше ничего!… Я ведь тоже вижу. У меня тоже есть свои мысли – только я изо всех сил гоню их прочь… Обычно я вполне рассудительный, даже нерешительный человек, если дело не касается тебя… Но с тобой я не собираюсь быть рассудительным – я буду мечтать! Это, конечно, слабость. Но я на самом деле не слаб… Но если у вас в жизни была хотя бы одна единственная мечта, то вы должны мечтать об этом до тех пор, пока можете… Мой отец умер. Что, наконец, стало со мной? – Ничего! Моя мать может умереть сегодня. Что стало бы со мной? – Ничего, совершенно ничего!… И я не стыжусь себя. Что потом будет между нами, я не знаю. Это значит, что я знаю наверняка – это скоро закончится… Но я хотел бы потом и всегда думать, что ты останешься для меня самой любимой и лучшей на земле. И имей в виду, Модеста – если я только откажусь от веры в это, то я должен буду отказаться и от самого себя!»
Модеста долго вглядывалась ему в глаза. «Люблю ли я тебя? – спросила она, как во сне, – Да, я тебя люблю! – Но достаточно ли этого? – О, ты не знаешь нас!… Мы все жёсткие, холодные эгоисты. И я боюсь этого холода, этой пустоты, которыми на тебя, наверное, повеяло. Но я всё же Линдт! И эта Линдт должна быть сначала задушена во мне, последняя частица её вырвана, пока я не стану тем, кем должна… Но этого никогда не будет». Мгновение она стояла безмолвно, оглядываясь вокруг пустыми глазами. В лесу была полная тишина. Лишь тихие жалобы в пихтовых кронах. Поющие деревья разомкнули объятия и больше не пели… Лошади потянули свои склонённые головы друг к другу, мотали ими, принюхиваясь, потом опять покивали друг другу, как будто вели тайный разговор. Коричневый негодник, который всё это время умирал от скуки, поднял нос. Где-то среди пихт хрустнула ветка. Они прислушались.
- Это евреи, которые тут заготавливают дранку , – успокоил он.
- Нет, я вижу что-то яркое, – прошептала она, – Боже правый! Это мой отец и моя сестрица… Лежать, Пушок! – Но Пушок уже бросился с враждебным лаем на старого продавца костной муки, в котором его собачий инстинкт угадывал подозрительного джентльмена.
- Кто здесь? – громко спросил елейный голос.
Модеста махнула господину Ромайту: «Ни слова!» Она ловко вскочила в седло и поехала шагом дальше по лесу.
- Ах, это ты! – сказал старик, увидев звезду Баргиннена. – Мы едем туда, где евреи делают дранку.
- Но ведь здесь был ещё кто-то, – прошепелявила Фрида подозрительно.
- К евреям-драночникам я поеду с удовольствием, – громко крикнула Модеста.
________________________________________
Старик поехал дальше.
- Но там ещё одна большая тень – лошадь или ещё что-то… – настаивала Фрида, оглядываясь.
- Это олень, – ответил старик. – Их развелось уже слишком много. Поля страдают. Я скажу егерю, чтобы он подстрелил с полдюжины косуль.
Модеста молчала и хлыстом согнала овода с шеи лошади. Фрида в этот момент обшаривала глазами дубовую вырубку, куда они теперь выехали. На другой стороне промелькнул и исчез всадник.
- Это ведь был господин Ромайт, Модеста!
- Да, а почему это не должен быть господин Ромайт, дорогая Фрида?
- Ты в конце концов…?
Они наконец добрались к евреям-драночникам, которые работали глубже в ельнике. Звонко и резко стучал топор. Деревья вздыхали в бессильной жалобе. Небольшая полянка среди матёрых елей – открытый навес, заваленный деревянной стружкой. В нем пять библейских мужских лиц, стук и визг как на фабрике. Старый седобородый еврей колол тяжёлые поленья так, как будто за тридцать лет практики сам стал машиной. Двое помладше хватали тонкие, ровные заготовки, быстро и расторопно их подравнивали, четвёртый протачивал канавку, затем мальчик-подросток таскал готовую дранку и искусно складывал в стопки; иногда он также поглядывал на крышку закопчёного горшка, где томилось молоко на медленном огне. Это были русские евреи с Тильзитской границы; они появлялись в начале весны и уходили обратно в конце осени. И от рассвета до заката, под дождём или в шторм, в хорошую и плохую погоду, одинаково тяжёлая, убийственная работа, те же резкие, скупые лица на том же самом месте. И, наверное, все эти годы везде одинаково кипел тот же горшок с молоком, та же солёная вонючая селёдка, тот же сушёный картофель. Никогда – мясо, потому что они не доверяли резнику  в окружном центре. Лишь сигареты дымили без перерыва. Сегодня они хотели пораньше закончить работу, потому что задумали завтра поехать на родину, праздновать еврейскую субботу дома, как предписывал обычай. Линдты разглядывали их с интересом. Ибо кто же не знает усердно спекулирующих евреев? И кто когда-нибудь видел тяжело работающих?
Всё нерушимое упорство и стремление к наживе этого народа было ярко выражено в этих пяти евреях-драночниках, которые выглядели как праотцы с их сыновьями и внуками. На пне лежала наполовину написанная почтовая карточка. Обе девушки с любопытством разглядывали еврейские буквы.
Старый еврей на мгновение отложил топор и плюнул в стружку. «Это из Книги Моисея», – сказал он, сильно грассируя. «Самая старая религия Земли так написана…» Он засмеялся, коснувшись засаленной кипы . «Да, господа всегда думают, еврей не может упорно работать. О, еврей таки может упорно работать. Работники в хозяйстве не работают и вполовину столько, сколько мы».
Мальчишка хитро подмигнул Модесте: «А почему барышня теперь так одинока?»
Модеста пожала плечами. «Я ведь совсем не одинока!»
- Я лишь имел в виду, почему с вами не приехал на своей лошади господин инспектор, как обычно? Он хороший господин, но строгий, этот господин Ромайт, который не хочет разрешить нам работать в воскресенье. Отец поэтому хотел бы обратиться к самим господам… Ведь мы уже празднуем наш шабат. Почему мы ещё должны праздновать ваше воскресенье!
- Ты бессовестный наглец! – тихо сказала Модеста и почувствовала румянец на щеках.
- Это почему же я бессовестный? – обиделся мальчишка, – ведь я только сказал то, что видел! Возле дубов, что купил наш господин Вендель ещё зимой, только что стояли две лошади рядом друг с другом. Одна из них была эта вороная.
Модеста замолчал. Но тут старый еврей невольно помог ей. «Что ты опять болтаешь, Шломо? Замолчи наконец! Зачем ты мелешь языком, когда тебя не спрашивают? Вообще-то это сын моей дочери, сударыня, – пояснил он. Любит тут околачиваться. Он не годится делать дранку. Наверное, придётся его определить к другому делу… Сударыня, Вы не могли бы замолвить доброе слово перед этим господином, чтобы мы могли работать и в воскресенье?… Можем ли мы работать в следующее воскресенье, сударь?» – крикнул он тут же и старику.
Старый Линдт как раз расхаживал с мерным штоком между лежащими сосновыми брёвнами. «Ваш господин Вендель всё-таки меня надул. Это очень низкая цена для этих кубометров».
- Так можем ли мы работать в воскресенье? – снова прогнусавил еврей.
- Работать? Действительно, почему бы нет? Я работаю весь день в воскресенье.
Они поехали дальше. Старый еврей учтиво попрощался, подняв кипу, в то время как мальчишка-подросток закатил глубоко посаженные глаза. И снова по лесу разнёсся резкий, древний стук…
Модеста теперь вела лошадь в поводу и шла рядом с сестрой. Фрида упорно молчала. А такое молчание обычно давало повод к беспокойству… Временами старик останавливался. «Смотрите, дети, как растёт! Овёс, как стена! Озимая рожь тоже весьма хороша. Если только цены будут приемлемые, это будет благословенный год. Ромайт в самом деле проявил хватку. В продаже леса с этим Венделем он сначала отказывался – из сентиментальности, как будто годный на сруб лес тут ради забавы. Но потом он это дело весьма неплохо развернул. Вот и этих евреев хотел тоже чуть прижать. На этот раз я его подставил; в следующий раз, естественно, он подставит меня».
Когда Модеста привела лошадь в конюшню, господин Ромайт был уже там. «Ты был в поле, хорошо? Меня вообще не видел, – прошептала она, – Фрида что-то заподозрила… И сегодня вечером, когда я выведу собаку, будь в парке! Я свистну два раза…»
Вечернее рандеву было очень коротким.
- Я долго думал об этом дне, – в заключение сказал он медленно. – Что ты не можешь выйти за меня замуж, это я знаю. Но если ты меня ещё и не любишь…
- Как ты можешь, Отто? Я тебе уже говорила… Кстати, я боюсь Фриды. Было бы неприятно ей попасться!… Мы должны быть очень осторожны в следующий раз. То есть когда мы вообще сможем встретиться. Адью!» Она протянула ему руку. Но он не сделал никакой попытки задержать красивую девушку. Он лишь долго смотрел ей вслед, качая головой.
Господин Линдт тем временем на негнущихся ногах поднялся в гостиную. Фрау Луиза уже ждала его там. «Тут срочное письмо, дорогой – из Кёнигсберга, насколько я смогла разобрать. С церковной печатью… Ты не догадываешься?»
Старик, важно кивнув, взял письмо и положил его нераспечатанным в нагрудный карман. «Я не только догадываюсь, дорогая Луиза, я даже совершенно точно знаю… Кстати, я уже собирался тебе сказать, – я бы очень хотел, чтобы Аксили в этот раз приехали чуть раньше, возможно, в начале сентября. Хочется всё-таки иметь своих детей вокруг себя. Шестьдесят пять лет – ведь никогда не знаешь… Но ты, ради Бога, по этому поводу ничего не думай, – прошепелявил он ласково, – напротив, я чувствую себя достаточно хорошо и в душе совершенно спокоен. Хотя все кругом ворчат на меня – но вы, надеюсь, однажды признаете, что для моей семьи жертва никогда не казалась мне слишком велика».
- Ты такой загадочный, Карл!
- Ничего особенного, совсем ничего, дорогая Луиза. Но ты уж напиши Аксилям!… А Модеста следующую зиму должна провести в Берлине, может что-нибудь там подвернётся. Здесь, за исключением этого барона из Эйзелина, подобающие ей партии можно по пальцам пересчитать. Я, со своей стороны, как минимум не склонен приглашать в нашу семью какого-нибудь господина Пескатора, он же «Доброе утро, господин Фишер».
- Как ты добр, мой дорогой!
И господин Линдт на своих ревматических ногах спустился обратно в контору, чтобы там прочитать своё письмо в одиночестве.
После обеда, однако, он с неудовольствием вызвал господина Ромайта. «Я там сегодня чересчур поспешил с евреями, которые гонят дранку. Воскресенье не будет рабочим! Я строго соблюдаю все религиозные праздники. И это относится ко всем незыблемо! – и уже мягче он добавил: – дорогой Ромайт, ведь Вы же умный человек. И если для уборки клевера надо прихватить какое-нибудь воскресенье, то оно, разумеется, будет прихвачено. Но тогда Вы уж не спрашивайте у меня много – в таких делах каждый дельный управляющий должен думать своей головой… Понимаете?»
- Конечно.
Однако господин Ромайт отнёсся к христианским и еврейским праздникам с одинаковым равнодушием. Поэтому в следующее воскресенье, хотя звук еврейского топора звенел на весь лес, но стога сена остались на полях поместья, несмотря на угрозу дождя.
18
Модеста почти неделю не выходила из дома. Когда она в понедельник как бы невзначай оседлала вороную, она доехала почти до Эйзелинского межевого знака, прежде чем осмотрелась вокруг. Однако всадника нигде не было видно. Хотя её это удивило, но показалось ей, наверное, тоже справедливым. Она повернула лошадь и медленно поехала обратно. Он не хотел или не мог прийти – ведь он видел, как они отъезжала?
Наконец она заметила господина Ромайта на границе поместья. Он стоял у шлагбаума, глядя на чужое поле. Он был один. Она привстала в седле, так чтобы он наверняка её заметил. Но он не двигался. Тогда она нерешительно подъехала ближе. Он поклонился ей очень низко, как всегда – но лицо было бледно-серым от недосыпания. Она соскользнула с лошади. «Ты видел, как я уезжала, Отто?»
- Конечно.
- И не подъехал?
- Нет.
- А почему, могу я спросить?
- Потому что тебе это, разумеется, совершенно безразлично, Модеста.
Она нервно щёлкнула кнутом в воздухе. «Не мучай меня ещё и ты! Я уже сама себя достаточно извела».
- Я слышу это уже не первый раз, Модеста…
- Да, слава Богу! Но я выехала сегодня только ради тебя, только ради тебя, чтобы ты знал!
- И я тоже стою здесь только ради тебя, чтобы ты знала!
- Итак? – резко спросила она.
- Я лишь хотел сказать то, что уже говорил недавно. Тебя это понемногу начинает стеснять… И нам больше не стоит встречаться или разговаривать наедине…
- Вот так вдруг?
- Да, вот так вдруг… – Он за всё время разговора не шелохнулся и по-прежнему вглядывался в чужое поле.
- Не смотри туда! – сказала она взволнованно, – это заставляет меня нервничать. Это эйзелинское поле – а ты знаешь…
Он поймал один колос. «Это очень хорошее ржаное поле».
- Это его поле, – закричала она.
Он позволил колосу выскользнуть из руки обратно. «Я считаю, что он был очень добр ко мне».
- Что ты имеешь в виду? – спросила она ледяным тоном.
Он ответил очень спокойно. «Он сказал мне, что здешние места мне не подходят, и что мне лучше далеко уехать, чем раньше, тем лучше».
- Я не понимаю тебя, Отто.
- А ведь он был прав!… А я, наверное, глуп – как всегда. Но для игрушки, которую можно поднять или выбросить, когда угодно – для этого я всё же слишком хорош.
- Ну, если ты это имеешь в виду… – Она взяла поводья лошади крепче. – Может, ты и прав. – Она пожала плечами. – Я никогда тебе ничего не обещала, никогда не давала ни малейшей надежды. Но если ты подходишь с этой стороны… Хорошо, пусть я играла с тобой! Но то, что мне для этого сначала пришлось выбросить себя, это, вероятно, не в счёт?
Он вздрогнул, но быстро взял себя в руки. «Не говори этого никогда – и не делай этого! Я советую тебе – ради тебя самой… Но так же верно, как перед Богом на небесах – никто не будет любим более чисто, чем ты, никто, слышишь!… Ты можешь потом выйти замуж за графа, может быть, за князя. Но если ты рискуешь мне говорить, что ты выбросила себя, так я тебе скажу сейчас: я себя выбросил – только я!»
Она медленно и тщательно поправила упряжь, однако руки дрожали. «Может быть, Вы поможете мне сесть на лошадь, господин Ромайт?»
Он, казалось, не понял.
- Ну, тогда мне придётся идти пешком.
Только тогда он опомнился и предложил ей колено и руку, как автомат.
- Пшёл! – Она свистящим ударом бросила лошадь в галоп, не разбирая дороги. Возбуждённое животное ринулось прыжками сквозь высокую рожь, отбрасывая во все стороны стебли, будто объятые ужасом. Только когда лошадь стала тяжело задыхаться и храпеть, Модеста поняла, что она потоптала Эйзелинские хлеба. Губы её скривились от этой безобразной сцены.
Затем она как-то вдруг отрезвела, остыла. Они думала: «Так, в конце концов, лучше всего… Это всё равно должно было когда-то случиться! Я никогда даже не мечтала, что…» Она поехала дальше, теперь уже по дороге и шагом. Горизонт был затянут облаками, равнина серо мерцала. Модеста не заметила, как подкрался дождь. Когда первые капли ударили её сквозь тонкую шёлковую блузку, она очнулась от тяжёлого сна. Она взглянула на свинцовое небо и сказала себе: «Я промокну до костей, пока доеду до дома». Ей вспомнилась та поездка грозовым вечером… Губы задрожали сами собой. «Тогда я поеду вперёд! Пусть я промокну – мне действительно необходим холодный душ».
Дождь нынче струился мягко и тепло. Густо пахли созревающие хлеба, облегчённо вздыхали пыльные цветы вдоль дороги. «Осталось только восемь дней до первого числа – слава Богу! Я не буду искать встречи до этого дня. И когда он придёт сказать мне что-нибудь на прощание, он должен задуматься о моем «прощай!»… Она рысью ехала по шоссе. У следующего дерева, прислонившись, стоял парнишка в замызганной рабочей одёжке. Правый рукав куртки был пуст и болтался. Загорелое, дерзкое лицо было Модесте незнакомо. Юный калека попытался ей досадить: когда она слегка кивнула, его рука не поднялась благодарно к шапке, а серые глаза только вызывающе кольнули в ответ. Но он не смог огорчить её больше.
Сзади донёсся звук очень быстрых колёс. Наверняка экипаж из Эйзелина. Вороная забеспокоилась, попыталась перейти в галоп, но она осадила её до шага. Сегодня она не сбежит от Фалькнера фон Ода – сегодня нет! ... Лишь губы желчно шептали: «Всё-таки ты во всём виноват, ты! Подлец!» Тут вдруг колёса экипажа умолкли, видимо, господин фон Фалькнер свернул. Может быть, теперь он избегает её – для разнообразия? Модеста обернулась в седле. Охотничья тележка стояла на месте. Барон вышел и разговаривал с тем парнишкой, в то время как кучер смотрел на них сверху. Она задумчиво двинулась дальше. Старый Эллер, видимо, был прав. «Несчастные и нищие – они любят его, они идут к нему. А если бы я тоже была несчастной и нищей? Я бы лучше отправилась к чёрту, чем к нему!» – Она высоко подняла голову. И когда колёса позади неё снова застучали, она отпустила животному поводья и порадовала себя летящим галопом своего фыркающего рысака и затихающим звуком копыт лошадей позади неё. «Ты больше никогда меня не обгонишь, если я этого не хочу – никогда больше!» – для красивой девушки это было как триумф.
Но когда она, совершенно промокшая, вернулась в комнату на башне, к коричневому шалопаю, который ликующе прыгал на неё, она была готова расплакаться… «Я всё же себя выбросила – я!… И я вовсе не играла с ним… Я его любила… И что за это время на самом деле произошло? Под конец он вообразил… – Она вскочила: – Нет, не мог же он в это поверить!… Жена инспектора Ромайта – никогда!… Я бы предпочла совершить все смертные грехи! – Только этого никто не узнает…» Эта идея заставила вспыхнуть её глаза. И внезапно она расплакалась. Был ли это гнев, разочарование, чувство настоящего одиночества, которое её сердце, возможно, ощутило впервые? – Но она не смогла удержаться от слёз.
Ближе к вечеру пришла Фрида. Модеста всё ещё сидела в мокрой шёлковой блузке, совершенно забыв раздеться. Они даже не подняла глаз, потому что они были красные от слёз.
- Тебе, наверное, очень грустно, дорогая сестра? – глумилась Фрида.
- Да, но я не знаю почему… И вообще оставь меня, у меня болят глаза!
- Бедное дитя! К тому же я сообщу тебе очень печальную весть. Твой любезный друг, этот инспектор Ромайт, уходит не первого июля, но уже завтра, рано утром. На этот раз всё это зашло слишком далеко! Хотя ты, наверное, лучше всех знаешь, что он все три четверти года не очень-то печалился о хозяйстве, но сегодня он не пожелал даже двадцать четыре часа о нём заботится. И тогда папа велел ему передать через дворецкого, что он действительно более не нуждается в его услугах и считает завтрашний утренний поезд наилучшей возможностью отъезда. От прощания также воздерживается. И на этот раз даже не папа вынес вердикт, но мама. Потому что мы действительно не нуждаемся в таком – действительно нет…»
- А в чём таком вы действительно не нуждаетесь? – устало спросила Модеста в ответ.
- Мы действительно не нуждаемся в зяте-инспекторе…
Модеста подскочила как ужаленная. «Бесстыжая баба!»
Но Фрида уже держалась за дверную ручку. «Да, зять-инспектор! Зять-инспектор!» – снова глумливо выкрикнула она.
Затем Модеста очень медленно и очень тщательно сменила туалет, прежде чем спуститься к ужину. Она очень хорошо заметила, что мать и сестра не сводили с неё подозрительных взглядов. Сам старый спекулянт костной мукой кашлял с сомнением… Но звезда Баргиннена была хорошей актрисой, если надо! Поэтому она даже осталась подслушивать у двери, когда родители вернулись для небольшого совещания в комнату с графским календарём.
- Дорогой муж, Фрида сказала мне на днях, что маленький мальчишка-еврей…
- Оставь меня с этим еврейским пацаном! – проворчал старик.
- Дорогой муж, ты смотришь на Модесту как в золотое зеркало.
- Просто я считаю это совершенно немыслимым, Луиза…
- Я, конечно, тоже, мой милый.
Голоса стали тише.
- Но подумать только, в нашей собственной семье…
- Луиза, не напоминай мне! – Модесте показалось, что она ещё никогда не слышала, чтобы голос отца звучал так хрипло и прерывисто. – Ибо в этом случае для меня мой самый любимый ребёнок умер бы, навсегда умер…
В таких делах старый спекулянт костной мукой был действительно человеком слова. Модеста знала это и не испытывала никакого желания играть с судьбой. Тем не менее, она задержалась до поздней ночи внизу в гостиной. Она думала, что «он» должен прийти под каким-нибудь предлогом, чтобы попрощаться хотя бы с ней. На самом деле она не хотела этого прощания, скорее боялась его. Но что он может уехать, не попрощавшись, ей не приходило в голову. В конце концов ей пришлось в это поверить. Но даже из комнаты на башне она ещё раз выглянула вниз во влажную тёплую летнюю ночь, чтобы рассмотреть какие-то призрачные движения среди парковых боскетов и на липовой дорожке. Но ничего не шевелилось. Только листья отряхивались от дождя, и первый липовый цвет испускал нежные ароматы. «Дурочка я!» – Она устала от этого мужчины, которому она всё равно никогда не могла бы принадлежать. Весенний ручей утих, иссяк… И всё равно она тосковала о последнем прикосновении руки, о последнем слове, может даже, о холодной улыбке у обоих. И она не спала, лежала с открытыми глазами. Когда под утро собака царапнулась в дверь, она приняла это как знак, оделась и тихо прокралась вниз.
Серый рассвет, сырая прохлада, на востоке шафранно-красная полоса света. Модеста мёрзла так, что стучали зубы. Тем не менее, она оставалась внизу долго. Прошла туда-сюда по липовой алее, прислушивалась, постояла на той боковой дорожке, где она поцеловала его. Ни звука, ни души. Когда доярки застучали своими деревянными туфлями по двору, она прокралась обратно в комнату на башне: «Ну, значит, нет». И с каждой ступенькой, на которую она поднималась, она ожесточала своё сердце.
19
Кружок на лето превратился в клуб верховой езды – председательствовала фрау Мурманн. Но настоящей королевой была Модеста…
В Баргиннене – оживлённые приезды и отъезды: молодой Пескатор, который в усадьбе господина Эллера изучал сельское хозяйство и, по мнению его нового шефа, был совершенно неспособен отличить корову от лошади, зато одарён безошибочным глазом на девчат из амбара. Потом господин фон Хэвель, который регулярно проводил свои летние каникулы у дам Гадебушей, этот «Восточно-Прусский пехотный дурачок», как решительно заключил господин фон Фалькнер, ни разу не перемолвившись даже словом с недалёким добрым юношей. И, наконец, прямо-таки событие для округи – господин фон Мириц, партнёр Модесты на прошлом балу, который был внезапно переведён в «инстерказаки» , дабы облагородить пограничный полк своими аллюрами гвардейского кирасира. В настоящее время он остановился в Буссардсхофе, где одинокий хозяин поместья брюзжал по поводу жены и дочери, которые обе уехали в Хоннеф-на-Рейне поправлять серьёзно пошатнувшееся здоровье Юдит.
Разговор между этими двумя господами регулярно начинался в одном и том же духе: «А моя подагрическая нога? Ни один человек не беспокоится о ней… Не женись, Фрици! – Это только в самом начале удовольствие – а потом с тобой покончено, как с тем мавром в «Отелло» или «Фиеско» … чёрт знает, у Шиллера это или у Шекспира… Нет, дорогой мой мальчик – мы ведь с тобой Девы, так что маленькая или пусть даже великая любовь с какой-нибудь хорошенькой деушкой стоит решительно больше! Нам стоит как-нибудь пригласить малышку Модесту с этим старым ублюдком в качестве приложения… Между прочим, у них водятся грошики, большие, колоссальные грошики! Кто влюбит её в себя – тот хитрец… А поскольку этого всё равно не миновать, то женись на ней ты, хотя бы ради меня – ведь манихейское  общество недолго продержится. А имперские графини с цехинами  принципиально не едут в Инстербург».
Тут старый Буссард весьма удовлетворённо расхохотался, на что его племянник Мириц гораздо более сдержанно улыбнулся.
- В конце концов, дядя…
Но старик махнул рукой: «Неет, лучше не «в конце концов»! Знаю, к чему ты стремишься, мой мальчик. Юдит, не так ли?»
- Но дядя!
- Дорогой мальчик, перестань! Не ради образцового ведения своего хозяйства ты перевёлся в Инстербург – и не ради моих прекрасных глаз ты приехал в Буссардсхоф на каникулы…
Тогда господин фон Мириц решил поближе присмотреться к Модесте Линдт. Юная дама была красива и элегантна; она ездила верхом потрясающе уверенно для новичка – качества, которые гвардейский кирасир ещё год назад не слишком ценил, однако нынешний «инстерказак» был вынужден с ними считаться.
Модеста встретила этого льва не слишком холодно. Она страдала от прошлого гораздо больше, чем хотела бы признаться самой себе. Теперь с этим было покончено. Ни любовных безумств, ни девичьих фантазий – но благоразумно выбранная судьба Линдт, которой всё равно не избежать! И чем раньше, тем лучше! Только не думать ни о чём, только не ломать голову – гораздо лучше брать от жизни все радости, которые та может дать! Поэтому звезда Баргиннена проще и увереннее, чем когда-либо, плыла в этом мелком потоке, для которого она, казалось, была предназначена.
И была ещё одна радость – жить в красивом, ясном литовском лете, которое уже взрастило рожь и теперь отбеливало пшеницу, бродить по полям и лесам, как смелый лидер горстки молодых девушек, которые по-детски верили, что их маленький мирок и есть весь мир.
________________________________________
Однажды, когда вороная пошла таким могучим галопом, что только господин фон Мириц с его искусной верховой ездой смог удержаться рядом, – она ощутила почти счастье.
- Кто же Вас научил такой невероятно лихой езде, сударыня? – спросил он.
- Кое-кто, – пошутила она. – Один инспектор, насколько я помню… Это неважно!
- Но почему Вы скачете сразу в карьер? – Мой гнедой больше не в состоянии гнаться за Вами... И имейте милость, оглянитесь хоть раз! Проскакав всё поле, мы совершенно оторвались. Кобыла фройляйн Гадебуш не скоро доберется сюда.
- Тогда оставались бы позади, господин фон Мириц! ... Раз ваше сердце так занято Мартой… – подпустила она шпильку.
- Но занято оно вовсе не ей – наоборот… Я не имею ни малейшего намерения вмешиваться в дело рук доброго Хэвеля. Я предпочитаю ехать наедине с Вами, сударыня.
Она кокетливо улыбнулась: «Вы действительно так считаете, господин фон Мириц?»
- А почему бы нет?… Я даже могу это доказать, сударыня…
Он направил свою лошадь так близко, что она почувствовала его дыхание на щеке. Она парировала внезапным переходом на рысь: «Там, похоже, мост, господин фон Мириц. Мы должны ехать осторожно».
- Вы на самом деле думаете, сударыня…
- Нет, я ничего не думаю, – сказала она изменившимся голосом. – Но это мост из тонких брёвен, и очень гнилой. Лошади могут легко провалиться.
Господин фон Мириц глянул на свою даму искоса: «Вы непостижимы, сударыня».
Модеста пожала плечами: «А я-то считала, что именно эта непостижимость мужским существам особенно интересна».
- До известной степени да, – согласился он. – Но с Вами никогда не знаешь, как быть… Только подумаешь…
Она рассмеялась ему в глаза: «Не думайте! Окажите мне эту единственную услугу!… Поступайте лучше как я: когда приходит мысль, я быстро прячу голову в песок подобно доброй птице страусу – и она уходит!… Кстати, тут же приходят другие… Вы действительно думаете, что господин фон Хэвель боготворит свою гигантскую кузину?»
Господин фон Мириц казался задетым. «Я ничего не думаю, моя сударыня».
Она снова рассмеялась. «Тогда Вы поступаете точно так же, как и я, господин фон Мириц!… Кстати, Вы сердитесь на меня? "
- Этого я, увы, совершенно не умею. Но у Вас такая странная манера…
Она, всё ещё улыбаясь, протянула ему руку: «Не сердитесь, не сердитесь!» И тут же крикнула через плечо далеко отставшим от них всадницам: «Не ездите так ужасно медленно!… Это какая-то беда».
Малютка Мейнерс, которая со своим женихом подъехала следом, тут же отвела Модесту в сторону: «Ах, вы уже берёте друг друга за руки… Вы, конечно же, думали, что вы одни… Неужели вы…? – Я была бы страшно рада».
- Да, это бы меня тоже страшно порадовало – страшно, дорогая Анни!
Модеста хотела ещё поиздеваться, но тут уже подтянулась основная группа. Раскачивалась шляпка с перьями фрау Мурманн. Мудрая дама, чей старый мерин уже не годился для молодёжных верховых забав, сердито спросила: «Где мы очутились?»
- В Литве, – задорно ответила Модеста.
- Мне тоже так кажется, – согласился господин фон Мириц.
 Для подпрыгивающей шляпы это было уже слишком. «Эта безумная погоня! Я наверняка катарально аффектирована … Это совсем не Samowarvivre , господа мои!»
После чего кавалькаде, конечно, ничего не оставалось, как давиться едва сдерживаемым смехом, который фрау Мурманн сама же и вызвала. Иногда у неё случались моменты просветления, когда она сознавала свою несчастную страсть к фальшивым иностранным словам; но она так же мало могла от неё избавиться, как пьяница от бутылки шнапса.
Через хутор двинулись домой в Баргиннен, где должен был ждать уютный ужин. Господин Мириц и Модеста Линдт весь обратный путь ехали рядом – но теперь в молчании и с отпущенными поводьями. Сожалели ли оба, что не использовали этот день лучше?… На следующей неделе «инстерказак поневоле» возвращается в свой полк; восемь дней спустя исчезнет и молодой Хэвель. На этом клуб сам собой развалится, и снова начнётся старая одинокая жизнь. И теперь Модеста задавалась вопросом, удивляясь сама себе, почему она всё же так внезапно и решительно оттолкнула этого мужчину. На самом деле он ей нравился. Он был очень ловок, очень корректен, ненавидел Литву и относился ко всему свысока, как Фалькнер фон Од, хотя и без того таинственного очарования, которое исходило от барона из Эйзелина.
У небольшого болотца близ дороги вороная вдруг шарахнулась, хотела умчаться – но Модеста осадила её поводьями. Из камышей высунулся старый Эллер в поистине разбойничьем охотничьем костюме, шерстяная шляпа пропотела, льняная блуза заношена.
- Не распугайте моих уток, сударыня! – завопил он, медленно подходя ближе. – Вот сидишь, сидишь тут часами… – В камышах зашуршало, оттуда с кряканьем вылетела утка. – Смотрите, вот улетело моё воскресное жаркое!… Ну это ничего! – И он с комическим подобострастием приветствовал всадников. – Только не загоните бедного старого крестьянина прямо в грязь, как в средние века! – И, повернувшись к молодому Хэвелю, который щеголял огромным моноклем, он заявил, моргая: – Скажите-ка мне, господин лейтенант, Вы так и появились на свет со стеклянным глазом? – Ух ты! Да это же монокль! А Вы с ним даже и чихать можете? В прошлом году, как мне кажется, Вы носили его на другом глазу?
Дамы засмеялись, а лейтенант слегка помрачнел. Вслед за этим старый литовец обстоятельно занялся лошадью Модесты. «Какой стал благородный конь… А всадница! Я уверен, что этому чудаку, Ромайту, часы занятий доставили немало удовольствия… а ученица тоже не тратила время впустую, – и он с улыбкой погрозил: – Вы ведь всегда хорошо слушались, сударыня? – Я думаю, да. Всё-таки красиво едете друг возле друга… Ну, теперь для тонкого обучения пришла очередь лейтенанта «фон дер Гарде» ! – В жизни ведь всегда люди теряют друг друга».
Однако Модеста ответила подчёркнуто неприязненно: «Оставьте эти шутки».
- Зачем же сразу сердиться? – запричитал он, – о Боже, так я в конце своих стариковских дней заработаю по спине кнутом. – И он снова скрылся в камыши. Оттуда он крикнул отъезжающим: «Скажите Вашему папеньке, фройляйн Модеста, чтобы завтра рано утром забрал жеребят со станции!… Он должен послать инспектора… Или приезжайте лучше сами – но приезжайте обязательно!»
Когда кавалькада добралась до ворот замка Баргиннен, господин фон Мириц сказал угрюмо погружённой в себя Модесте: «Сударыня, эта безумная езда в конце концов не пошла Вам на пользу».
- Не уверена!… Напротив… – Она мгновенно повеселела. – Вы даже можете проводить меня к столу, господин фон Мириц.
Ужин тоже прошёл очень весело, и жизнерадостность Модесты била через край. Но бывший гвардейский кирасир больше не отважился на второе наступление, что прямо-таки удивило звезду Баргиннена.
- Такой я Вам больше нравлюсь, господин фон Мириц?
- И да и нет, моя сударыня. Когда мне посчастливилось выиграть мою первую тысячу талеров, я был примерно в том же настроении, что и Вы сегодня.
Между тем во главе стола старый спекулянт костной мукой окунулся в гиппологические  темы. Он временами демонстрировал суховатый юмор, которого в нём никто не ожидал обнаружить, и, следовательно, тем более смешил окружающих.
- Кстати, Модеста, – он обратился к молодежи, – этот старый трепач говорит, что жеребята должны прибыть завтра? Ты тоже можешь поехать, детка. Маленькая идиллическая станция. И к тому же ты теперь стала великой наездницей, как я кругом слышу, так что транспорт с жеребятами тебе, наверное, тоже может быть интересен… Там много разного крупного товара. Мне самому любопытно… Но для этого мы должны, конечно, чертовски рано выехать… Хотите поехать с нами, господин фон Мириц?
Бывший гвардеец-кирасир оставил вопрос без ответа. Он не выглядел человеком, который уж слишком увлечён. Сегодня Модеста ему инстинктивно не понравилась.
Как только компания отправилась дальше, старый Линдт в порыве гордости и нежности обнял обеими руками белокурую головку своей младшей дочери.
- Да… нет… я пока не знаю, папа.
- Короче говоря, если он тебе понравился, тебе не нужно особенно спрашивать мам; или меня. Он в Берлине совершил одну глупость, и это должно было ему наглядно показать, что гвардейцам, в конце концов, тоже не всё сходит с рук. В остальном же, как я точно знаю от Ода, это очень благородная баронская семья. Денежный майорат и так далее, соответствующий дядя-паралитик, так что всё в осязаемой близости…
Модеста сделала слегка скучающее лицо. «Боже, пап;, прежде всего, ведь он совершенно не претендует. И я тоже не тороплюсь...»
- Ты совершенно не обязана! – сказал он примирительно и отпустил её голову. – Просто за обеденным столом мне показалось, что вы оба друг другу понравились… И я не желаю иметь репутацию тирана и скряги, потому что на самом деле я не такой… Напротив, я хотел бы сделать вас счастливыми, и тебя особенно, моя любимая блондинка. И поэтому ты должна выбрать, как подскажет сердце. – И он отечески поцеловал её волосы.
- Папа, ты сегодня необычайно добр.
- Как и всегда, милое дитя. К сожалению, этого часто не понимают… А теперь иди спать, дорогая моя! И если ты в ближайшие дни проснёшься совершенно другой, то пусть тебя это не удивляет!
Модеста озадаченно кивнула головой. «Другой? Проснёшься?… Что ты имеешь в виду?»
– Это покажет будущее.
Но Модеста вернулась вниз в конюшню, чтобы посмотреть на лошадь, которую она очень любила. Коричневый шалопай был теперь у лесника в дрессировке – иногда она даже скучала о собаке. После того, как она как следует погладила вороную в её боксе, шепча ей разные ласковые имена, она задумчиво отправилась обратно в комнату на башне. Во время этой прогулки она рассеянно сказала: «Я сегодня ездила в последний раз». И тут же, опомнившись, стукнула себя по лбу… «Я сошла с ума, я правда сошла с ума!…»
20
Маленькая станция, куда должны были прибыть жеребята, лежала в трёх милях  от Баргиннена. Посему уже в шесть утра охотничья коляска выехала из замка. Молодые гнедые грызли удила, новый кучер в фуражке с галуном сидел прямо и надменно, кнут идеально ровно лежал на коленях. Уже которую неделю, казалось, прямо дух расточительности посетил Баргиннен. К удивлению матери и дочери, простой феодальности старику было уже недостаточно. «Это требование нынешних времён, против которого я сопротивлялся достаточно долго, – потрудился объяснить он. – А если уж следовать времени, то следовать честно, дети!»
Сегодня он даже не позволил, чтобы Модеста, как всегда, сидела на узком переднем сиденье, предоставив отцу и сестре удобный задний диван. «Нет, Модестушка, пустите уж туда меня! Женщины всегда должны принадлежать заднему сиденью, – назидал он, шепелявя. – Я видел на днях, как старый граф Трамбург в поистине собачью погоду сидел рядом с кучером на козлах закрытого ландо, потому что иначе, вероятно, воспитанницы детского сада немного подмочили бы своё удовольствие… Если некоторым образом предан дворянству… – сестры удивлённо переглянулись – то есть, конечно, монархическим убеждениям и вообще семейным традициям, – поправил он себя с достоинством и ревматически поднялся в экипаж.
В последний миг, однако, Модеста резво перескочила к кучеру на козлы и воскликнула: «Пошёл, пошёл! Я для разнообразия изображу сегодня старого графа Трамбурга – а пап; для разнообразия семнадцатилетнюю воспитанницу детского сада».
На это старик позволил себе незлобиво порычать в глубине заднего сиденья. «Вот ведь какая славная девчонка – какая славная!… Всегда весела, всегда шикарна! – А ты, Фрида, вечно брюзжишь! Не могу это терпеть. Сияющее летнее утро и такое насупленное лицо…»
- Я ведь совсем не хотела с вами, – передёрнула плечами Фрида.
- А теперь ты с нами – и потому сделай-ка лицо повеселей!
________________________________________
Это и в самом деле было сияющее летнее утро. Яркое и жгучее солнце на высоком небе, над смеющимися полями свежий запах росы, влажные дуновения ветра. Насколько хватало глаз – жизнь, свет. Хлеб стоял в суслонах  – жёлтое, плотное, весомое благословение урожая. Под жужжащими косами падали тяжёлые колосья пшеничного «леса». И радостно шуршал овёс, и мягко качался ячмень. Это было почти та же дорога, по которой Модеста гуляла осенью с господином Ромайтом: лето хранило то, что когда-то обещала осень… И снова смешивались со сладким и сильным запахом созревания плодов душно-тяжёлые испарения пашни. Это было словно напоминание. И Модеста угрюмо смотрела куда-то вдаль… Вся эта жизнь была на самом деле лишь большим предательством и ложью. Она вспоминала о вчерашней поездке с господином Мирицем, о своих странно переменчивых настроениях. Желание, едва желаемое – и вот она уже дрогнула перед его исполнением. Да и господин Мириц её, конечно же, нисколько не любил!
Там, где дубовый лес как будто тёмным языком лизнул плодородную равнину, ехал тяжело качающийся воз с урожаем. Пыль клубилась над золотистым мерцанием.
- Урожай делает сердце добрым! – шепелявил старик, и Фрида, которой край даже таким не нравился, равнодушно кивнула.
Но взгляд Модесты искал меж лесными деревьями большую вырубку с её поющими стволами. Обнимаются ли они всё так же крепко, как тогда весной? – И она сама улыбнулась своей детской наивности.
У конного двора на хуторе старый Линдт остановился. Однолетки прилежно щипали отощавшее пастбище. «Да, хотел бы я сегодня иметь Ромайта под рукой! – проворчал он, - хоть жеребята и не куплены, но Бог знает, годятся ли они на что-то. Эти парни были и остаются чёртовой шайкой!»
Модеста отвернулась, как бы скучая: «Зачем мы тут торчим? Из-за этих ничтожных однолетков, которых тебе всучил торговец и из которых половина кашляет?»
Старик безропотно махнул кучеру ехать дальше. Но красивая девушка тут же тайком оглянулась назад на конный двор – и как раз один двухлеток вылетел из пасущегося стада и со звонким ржанием, задрав хвост, промчался вдоль проволочного забора… Эту картину она помнила с тех пор. И девичьи мечты, которые она до сих пор так мудро хоронила, тут же накрыли её неразумными волнами… А вдруг «он» вернется – но уже не как инспектор, а как благородный человек, или даже королевский сын, который так долго скрывался, как в сказке, только для того, чтобы испытать возлюбленную… И тогда старик с елейной шепелявостью скажет ей, но на этот раз очень ласково: «Дорогая Модеста, господин Ромайт, он же граф Трамбург из Марки , просит твоей руки…» Модесте, которой эта фантазия представилась как живая, стало совершенно ясно, что, несмотря на недружелюбное расставание, эта утрата горячо, очень горячо сжимала её сердце – и не только если бы он был настоящий граф!
Но когда они загромыхали по булыжной мостовой нового хутора, она пробудилась от своего сна. Она сразу же узнала то место, где господин Ромайт тогда отличился – она уже могла об этом трезво рассуждать. И когда старик, указывая на всадника, который чётко обозначился на горизонте, с уважением сказал: «Это барон из Эйзелина! Хотя он полностью отстранился и и общается только с берлинскими товарищами – но пусть это будет предметом зависти: за что бы он не взялся, всё спорится. Колоссальный кругозор у человека, даже в сельском хозяйстве!» – это показалось Модесте почти издевательством, и ужасное слово вертелось у неё на языке. Добрая мечта, как всегда, очень быстро покинула звезду Баргиннена перед лицом злой действительности.
Затем пошла песчаная дорога. Солнце стало припекать. Колеса вязли, лошади пыхтели, и Модесту одолело чувство смертельной усталости. Как сквозь тонкую дымку, с обеих сторон скользили мимо поля. Хлеба и опять хлеба, монотонные и бесконечные ряды суслонов – потом пшеница, но скудная, вся синяя от васильков – и, наконец, люпин с его сладким ароматом.
- Придержи немного, Фридрих! – предостерёг старик, – это дорогие лошади.
Модеста очнулась от своей полудрёмы, огляделась с удивлением. Её первый взгляд упал на отца с двумя глубокими «морщинами скупости» и сестру с блеклыми глазами и брезгливой линией губ. Затем тяжело дышащие лошади и скудное люпиновое поле – всё залито сиянием и безмолвием. И вдруг её одолел такой страх за будущее, за себя саму, что она пробормотала в замешательстве: «Боже, не дай мне погибнуть в этой глуши!»
Старик ласково сказал: «Спи спокойно дальше, Модеста! Уже недалеко».
Но Модесте уже не спалось. Она неотрывно смотрела на тёмную полоску леса, которая уже должна быть конечной целью и призрачно росла на дрожащем от зноя белёсом летнем горизонте.
Наконец-то! – вот и глинистый овраг, стон рессор в кирпично-твёрдой колее. Затем блеснули рельсы, маневровый локомотив тяжко пускал клубы пара. Между светлыми сосновыми стволами показалась красная крыша станции.
________________________________________
Место было явно пропащее. Обшарпанное станционное здание – коричневый сарай для грузов. Напротив грязный трактир, за дощатым забором двора хрюканье свиней. Вокруг только знойный сосновый лес и иссохшая равнина.
У грузового сарая стояли вагоны с жеребятами. Стучали копыта, доносилось ржание. На деревянной рампе потные работники, среди них мелькают засаленные форменные фуражки. Сквозь звонкие голоса испуганных животных – неразборчивая ругань. Чуть поодаль держались два всадника, наполовину скрытые вагонами. Буланый и вороной, оба беспокойно фыркающие, терзаемые жужжащими мучителями. Вдруг буланый высоко взбрыкнул, а вороной шарахнулся в сторону.
- Да, лучше держитесь на почтительном расстоянии, господин Ромайт! – сказал мужской голос. – Чёрт знает, что с этим буяном! Прошлой ночью он разломал мне всё стойло.
- Он не терпит тормозов, господин барон, – ответил господин Ромайт, – но это ещё сущий младенец по сравнению с моим вороным жеребцом, на котором я даже не могу ездить со шпорами, так он боится щекотки. Сегодня я, правда, решил попытаться ещё раз. Должен же я его в конце концов научить. – Тут левое колёсико шпоры коснулось бока; животное тут же принялось взбрыкивать на месте. Но его всадник только рассмеялся: «Либо ты, либо я! Мы посмотрим».
В этот момент Баргинненская повозка как раз проезжала мимо. Модеста почувствовала приступ головокружения. Встреча сразу с двумя этими мужчинами – невозможно!… Потом она снова вспомнила о язвительной улыбке Фриды и сказала себе: «Я выдержу это – я даже хочу этого!» И она сразу же села прямо – холодный взгляд, сомкнутые губы.
Когда она зашла в станционный буфет – миска с солёными яйцами , тарелка с камбалой рядом с единственной роскошью – бутылками шнапса, из прокисшего пивного тумана вынырнул ликующий старина Эллер. «Ах, вы только гляньте! Барышня из замка. Полустанок Градлаукер  стал центром элегантного мира. – Он взмахнул столовым ножом. – Вот почему такая прекрасная камбала!… Я сижу здесь уже с семи утра, и всё время глотаю одну рыбку за другой, и всегда добросовестно сопровождаю каждую камбалку бокальчиком. – Толковые хозяева, как эйзелинец и Ромайт, тем временем выгружают наших жеребяток. Я надеюсь, что они заодно прихватят и моих несколько штучек… Только всё как всегда медленно! Ромайт уже и глотку надорвал от крика, и барон из-за этого тоже подогрелся на несколько градусов. – Вы только послушайте! Теперь для разнообразия орёт барон, – и маленький подвижный господин открыл окно и тоже завопил через рельсы в сторону грузового сарая: Ромайт, парень, дай уже этому негодяю, этому вороному воздуха! Иначе он кинется навзничь».
- Это я ему уже говорил, – донёсся в ответ голос господина фон Фалькнера. – Но он не желает уступать, даже если ему придётся сломать шею.
- Да уж, хороша будет история! – снова крикнул старый Эллер. – Вам жить надоело, Ромайт?
- Отпусти жеребчика!
- Дай лошадке вздохнуть!
Но в следующую же секунду господин Ромайт, не слушая ни благих пожеланий старого Эллера, ни предупреждения господина Фалькнера, и невзирая на риск в следующую секунду стать изуродованным трупом, вонзил животному шпоры глубоко в бока. Миг остолбенения, который согнал последние капли крови со щёк Модесты – и лошадь длинным прыжком метнулась прочь. С рампы на рельсы, где жеребчика почти задушил недоуздок – и по рельсам на дощатый забор трактира… Всадник, к которому как будто снова вернулось всё его мастерство и разум, пытался парировать. Напрасно!
- Он вырвется у тебя из рук – он вырвется из рук, – услышала Модеста собственный голос.
В ответ – тяжёлый треск дерева, глухой звук падения…
- Боже мой, он погиб!… – Модеста почти кричала.
Но мгновение спустя беглец промчался с той стороны путей по поляне, окровавленный, сбруя разорвана, всадник ещё в седле, но болтается без стремян… Оба скрылись в густом подлеске.
У Модесты огоньки заплясали перед глазами… Ей пришлось сесть, чтобы не рухнуть в обморок; остальные окаменело застыли. Лишь господин фон Фалькнер на той стороне спокойно оставался на месте и похлопывал по шее своего буланого.
- Почему бы Вам не поехать за ним, господин барон? – воскликнул старый Эллер, возмущённый этим равнодушием.
- Потому что это старое правило всадников, мой дорогой господин Эллер: никогда не гнаться вслед!… Или я должен сделать его живодёра ещё безумнее, чтобы он себе и ему окончательно разбил череп в подлеске? – И крикнул остальным: – Теперь сначала я поймаю жеребчика, который сбежал от этого парня! – Однако сам медленно двинулся в направлении леса.
Между тем в зале ожидания накал страсти несколько поостыл.
- Я думаю, что всё не так уж плохо! – заметил старый Эллер успокаивающе.
Господин Линдт согласился: «Я было подумал, что лошадь кинется прямо к нам сюда, в окно… Вот была бы хорошая история!»
- Конечно, это ведь из анекдотов про пикники! – заметила Фрида язвительно.
Но Модеста, всё ещё сидя на стуле как будто в помутнении рассудка, спросила: «Скажите мне, господин Эллер, он мёртв или только тяжело ранен?»
Старый Эллер высунулся далеко из окна и, втиснувшись обратно, состроил глубоко скорбную мину: «Мёртв! Мертвёхонек! – Модеста стиснула зубы – но старый насмешник, хитро подмигивая, продолжил: – То есть он идёт там совершенно поверженный – хотя уже не на коне и слегка покачиваясь, но в остальном полностью довольный… Барон его ещё немного поддерживает. А теперь, когда всё так гладко обошлось, это негодяй должен поставить всему обществу крюшона ! Он тут заявлял, что ни один живодёр в жизни его не победит. Да, да… Гордо идёшь, пока не шмякнешься…»
- Или лучше: сорняки не вянут, – поправил старый спекулянт костной мукой.
Модеста поднялась. «Где он? Я хочу… – Тут она вовремя спохватилась и сделала недовольное лицо, – всё эта ужасная жара ... Дайте же мне стакан сельтерской!» – Но она смогла пить только совсем маленькими глотками. Сидя с напускным безразличием, она всё же слушала, как старый Эллер рассказывал, что господин Фалькнер лично побеспокоился о месте для Ромайта у графа Трамбурга. «Получает примерно в два раза больше, чем у Вас, господин Линдт! – Вот так Вы можете распознать истинных дворян. Если уж они кого-то уважают, то они для него что-то делают – и даже упрашивать не надо. После чего уже граф Трамбург просил Ромайта, а не Ромайт графа».
Чуть погодя господин Фалькнер сам вошёл в зал, мимолётно приветствовал дам и доверительно увлёк старого Эллера в угол. «Так что, любезный, дорогой мистер Эллер, я позволил себе небольшое посягательство и распорядился Вашим экипажем на один час. Хотя Ромайт упорно твердил о поездке домой на измученной лошади, но это было бы жестоким обращением с животными для обоих – так что я упаковал этого доброго молодца в Вашу повозку. Это ведь всего лишь пару шагов до Трамбурга . Теперь он либо вернётся обратно, поправив костюм, что было бы странно, потому что его люди и сами справятся с несколькими жеребятами – либо придавит ухо на несколько часов, что ему совсем не повредит после падения… Скажите-ка мне, что вдруг с парнем стряслось? Как будто тарантул ужалил!… Всегда такой разумный, спокойный наездник – как жаль, что он не стал кавалеристом».
Старый Эллер поклонился и ухмыльнулся. «Но, господин барон, ведь для меня нет большей чести, чем предоставить в Ваше распоряжение свой экипаж! А что касается этого негодника, Ромайта – он был и останется лоботрясом!
________________________________________
Чуть погодя всё общество уже вместе отправилось в сторону трактира, куда старый Эллер прибыл первым и ещё успел согнать туда своих и Линдтовских жеребят. «Пусть им дадут малость пожевать клевера. Впереди три мили сельской дороги, и ещё тоска по матери… Конский рынок – на самом деле такая жестокая штука! Отчаянное ржание маленького общества и рвущие привязи кобылы… Эх! – Потом он повернулся к Модесте: Вы уже успокоились, сударыня?… Да, дамы понервничали! В наше время так не было. Это всё новомодные изобретения, телефон и телеграф, и это «электричество». Я своим крестьянским умом всегда так думаю: раньше, когда люди в почтовой карете на каждой глинистой яме сами впрягались по очереди, было меньше нервов, но больше помолвок. Не правда ли, господин Линдт? Вы ведь тоже из этого «беспочтового» времени? Или Вы, наверное, загодя, как член артели, приделывали ноги к Вашей котомке, как мой покойный дядя, когда хотел разузнать про оптовую сделку где-нибудь в Цинтене  или Дренгфурте ?…»
Такие намёки на его прежнее положение были неприятны господину Линдту, особенно когда вокруг дворянское общество. Он направился прямо в сарай в гущу жеребят, придирчиво тыкая палкой то одно, то другое животное. У него было инстинктивное недоверие к любой торговле, которую он не знал в совершенстве. И поэтому чуть позже он с невольным одобрением разглядывал эйзелинского однолетка, стоящего на рампе товарной станции.
- Это Вы купили, барон?
- Нет. Господин Ромайт. Но даже самая дешёвая цена пятьсот марок.
Старый Линдт на это лишь покачал головой. «Да, Вы умеете круто браться, барон! Но между нами – ведь это невыгодная сделка…»
Господин фон Фалькнер лишь пожал плечами и равнодушно отвернулся.
Пока Модеста ходила туда-сюда – от станции к трактиру, от трактира к грузовому сараю – а на самом деле скучая и просто чтобы убить время, она скрытно расспросила, далеко ли Трамбург и вернулся ли уже экипаж Эллера. Поскольку на это старый господин Эллер в качестве ответа указал на своих лошадей, которые были уже распряжены, звезда Баргиннена в задумчивости остановилась.
- Эллерчик, Вы же скажете остальным, что я пошла в трактир, чтобы приглядеть за обедом и прилечь минут на пятнадцать! Всё-таки немного жарковато. А потом эта поездка, и случай с лошадью. И, наконец, один известный Вам человек…
Старый Эллер ласково взял её за руку. «Вы были и остаётесь лучшей, сударыня!… Потому что если даже он из инспекторов, из этой «чёртовой шайки», как всегда очень точно замечал Ваш добрый папенька, он всё-таки человек, и даже исключительно порядочный человек».
Он обстоятельно передал извинения Модесты всем, кроме господина фон Фалькнера, который как раз уехал.
- Да, она нервничает, – пробурчал старый Линдт. – Тоже примета времени. В известной степени это хороший тон в наши дни… И слишком уж добра к таким людям! …
________________________________________
Модеста тем временем отбросила всю усталость. Она сидела в убогой комнате, полной удушливых запахов постели и одежды, и писала. Ржавое перо царапало, пробивая жёлтую писчую бумагу насквозь. Но звезда Баргиннена не обращала внимания на такие мелочи.
«Дорогой Отто!
Я лишь сегодня узнала, где ты теперь… Я должна поговорить с тобой ещё раз – я должна! Что бы ни лежало между нами, я не могу вот так с тобой расстаться на всю жизнь. Может быть, я неблагодарная, гадкая – наверное, да, я уверена, что и то и другое! – Но в минуты смертельного страха за тебя, которые я сегодня пережила, и ещё переживаю, потому что не знаю ничего определённого о твоём состоянии, мне всё же стало ясно, что я тебя действительно очень любила, и по-прежнему люблю… Поверь мне хотя бы в этом!
Конечно, мы могли бы встретиться только в Кёнигсберге или в окрестностях Баргиннена. Я много должна тебе сказать – так много! Я вообще страшно тоскую по тебе. При этом я должна изо всех сил держать себя в руках, чтобы себя не выдать. Фрида следит, мам; следит, пап; скоро тоже будет подозревать меня. И этот ужасный Фалькнер смотрел на меня сегодня, когда говорили о тебе, с таким видом, как будто он всё знает… Может быть, ты даже ему рассказал, или он тебя сам предупреждал. Если ты рассказал – это было бы просто стыдно! Мне следовало бы тебя прямо-таки презирать…
Но как бы там ни было, ты должен прийти – ты должен! Может быть, ты сможешь предотвратить большое несчастье. Хотя я не знаю, как – но у меня есть неясное предчувствие.
О, почему ты не владелец усадьбы или хотя бы просто «фон» – или я была бы нянькой или гувернанткой?!… Нам тогда не нужно было бы никого просить. Конечно, так было бы лучше… Во всяком случае, приходи и напиши мне обязательно!
Я должна заканчивать. Я уже слышу внизу голос Фриды. Она всегда была моим худшим врагом, ты же знаешь… Теперь я должна ещё быстро лечь на эту ужасно глупую крестьянскую кровать и даже немного похвалить её хозяйке, чтобы все они думали, что я чудесно спала… Ложь и снова ложь! Я теперь уже при всём желании не могу избавиться от лжи…
Всегда твоя M…
P.S. Пиши на какой-нибудь другой адрес. Не забывай об этом! Фрида не смутится вскрыть любое письмо от тебя. Целую множество раз!»
Хитрость удалась. Когда Модеста незадолго до отъезда, как бы по случаю, прогулялась к почтовому ящику бросить «открытку к нашей кёнигсбергской швее», даже Фрида ничего не заподозрила.
Жаркое солнце склонилось к горизонту – только тогда Линдты поехали обратно. Это была та же самая дорога, но Модесте она показалась другой. Она чувствовала себя свободнее, легче. И поэтому даже спелое зерно пахло ароматнее, люпин слаще. И над обширной равниной тёк красный мягкий свет – вечернее дыхание мира и покоя. Это была прекрасная, величественная картина: летний день тихо клонился ко сну.
Во дворе замка их встретила мать. «Жеребята уже давно здесь. А ещё господин фон Мириц заезжал ненадолго выпить кофе. Позволь мне дать тебе один совет, Модеста. Думаю, лучше бы вам не ездить по такой жаре…»
Старик спросил между делом: «Ничего особенного в почте?»
- Ах да, дорогой мой, снова заказное письмо. Но на этот раз из Берлина. Чего эти люди вечно от тебя хотят?
Старик улыбнулся этому с юмором. «Да, до чего ж вы все, женщины, любопытные!… Чего они хотят? Может быть, мне предложили чин советника по экономике или что-то вроде».
- О нет, ради Бога! – Фрау Линдт разве что не перекрестилась. – Госпожа советница по экономике. Вот был бы ужасный титул!
Дочери тоже инстинктивно сделали жест отвращения.
- Это была только шутка, дети! – прошепелявил старик весело.
________________________________________
К ужину, однако, господин Линдт явился крайне торжественно, в сюртуке, лента с красным орлом в петлице.
- Что с тобой, пап;? – удивлённо спросила Модеста.
- О, об этом Вы будете рады узнать, моя дорогая фройляйн Линдт фон Баргиннен! – улыбнулся он.
- Линдт фон Баргиннен: это мне больше нравится, чем просто Линдт.
- Но именно так тебя зовут с сегодняшнего дня, моё дорогое дитя! Небеса, видимо, услышали твои горячие мольбы… – Он медленно развернул сложенный лист и стал читать с подобающим выражением:
«Их Королевское Величество имеет всемилостивейше соблаговолить, помещика Карла Фридриха Августа Линдта в замке Баргиннен со всем его потомством произвести в наследственное дворянство под именем: Линдт фон Баргиннен».
Потом он торжественно поцеловал жену и дочерей, по щекам которых текли искренние слёзы умиления, а садовник Штраусс, который, безусловно, уже вознёсся в чине до ливрейного лакея, уронил от изумления все пивные бутылки.
Старик, который в своей радостной эйфории не желал ничего воспринимать трагически, лишь прошепелявил елейно: «К скорой свадьбе! Примем как добрую примету!»
Тут мать, само собой, посмотрела радостно-испытующе на Модесту, а отец благосклонно кивнул. Фрида уставилась на скатерть с загадочной улыбкой. Но звезда Баргиннена осталась настолько невозмутимой, насколько это ещё никогда и никому не удавалось.
Когда сестры поздним вечером вместе поднимались в комнату на башне, старшая с язвительным видом сказала: «Он вырвется у тебя из рук – он вырвется из рук!»
- И кто же это сказал или крикнул, дорогая Фрида?
- Ты, дорогая Модеста – ты!
- И что из этого следует?
- То, что большинство людей слышат хуже, чем я. И то, что у тебя с этим инспектором Ромайтом были более близкие отношения, чем полагают другие.
Модеста сказала ледяным тоном: «А когда случилось это падение – кого это не тронуло?… В общем, эта небылица целиком твоя выдумка, дорогая Фрида…»
21
Через несколько дней в Баргиннен прибыли Аксили. Разумеется, посыпались визиты к Линдтам – отчасти из любопытства, отчасти из зависти. Уж таковы уважаемые соседи во всём мире. Даже наши лучшие друзья, которые честно сопереживают нашему унижению, терпят наше возвышение со стоном. Именно так получилось у Модесты со «слоновьими одышками», с фрау Мурманн и даже отчасти с малюткой Мейнерс. С той лишь разницей, что любительница иностранных словес после совершенно экзальтированных поздравлений в Баргиннене – по какому поводу разве что садовник Штраусс с трудом избежал умильных поцелуев – по дороге домой восторженно заметила девушкам Гадебушам: «Кто или что помогло им добиться успеха? – Должно быть, благочестие! С благочестием можно достичь многого… Вот старый Линдт, безусловно, прибрал к рукам даже селёдку – я уже не знаю, что хуже… Да, если задуматься! В наши дни, по-видимому, больше нельзя доверять никому из дворян! И меня вовсе не удивит, если в один прекрасный день на сцене появится сказочный принц, чтобы жениться на деньгах вашей подруги Модесты!»
Кирасирши с негодованием отвергли это посягательство на свой статус. «Подруга? – Вовсе нет!… Мам; находит такое «одворянивание» в высшей степени плебейским».
Тут фрау Мурманн всё-таки сочла необходимым немного умерить «слоновью одышку»: «Но, детки, однажды и вы тоже станете буржуазными!» «С какой стати?» – сказали кирасирши и гордо приосанились. Так далеко их литовские умственные способности не простирались.
В отличие от этого, малышка Мейнерс по дороге домой говорила с некоторой меланхолией своему жениху: «Смотри, солнышко, кто имеет, тому ещё больше даётся! Модеста красивее, чем все мы, и богаче всех нас – а теперь она ещё и зовётся Линдт фон Баргиннен – что намного более звучно, чем фон Мейнерс…» Поскольку юный ветрогон ничего остроумного не ответил, она добросердечно повисла у него на шее: «Зато у меня есть ты! И никто не может быть счастливее, чем я…»
________________________________________
По сравнению с обычной зимней монастырской тишиной, теперь у Линдтов происходило так много событий, что всё былое отошло на задний план. Надо было решать, должны ли быть новые визитные карточки с короной или без, делать ли пуговицы на ливреях с дозволенными пятью зубцами или с недозволенными семью. Даже вышивка на белье, которая никак не могла больше обойтись без маленького «ф», была предметом ревностных дебатов. Однако в конце концов всё же обошлось без этого «ф», ибо сестры в этом случае точно припомнили, как Фалькнер фон Од однажды объяснял, что истинно благородные дамы в последнее время совершенно не пользовались этим маленьким словечком, по крайней мере, в письмах и монограммах – и одна графиня, которая так подписывает свою частную корреспонденцию, была тут же приведена в пример. Указывать социальное положение на бумаге и холсте он полагал весьма комичным.
На самом деле, все эти соображения были более или менее комичны, однако в Баргиннене они принимались с высочайшей серьёзностью. Графиня Аксиль немедленно засела за длинное сообщение в редакцию Готского календаря, на что старый Эллер очень серьёзно заметил: «Простите моё невежество, госпожа графиня, – но это в конце концов непрактично, когда благородные господа балуются подобными коронами и оружьями – как, например, на тракененской лошади оленьи рога… Тут нет совершенно никаких сомнений! – Вы только послушайте такую историю: на днях я тут видел в Кёнигсберге одного дурака, обременённого майоратом – я бы оценил его, самое большее, как счетовода – когда он впереди или сзади, как и подобает, нацепляет свою графскую корону, это же счастье для отребья вроде меня!… Это же каждому глупцу должно быть ясно!… Я тут же скрючил спину и сказал: граф, огрейте-ка меня разок арапником, чтоб я знал, как нашему брату затевать крестьянские войны! – Но тут же хватаю его за верхнюю пуговицу сюртука – дело было на Юнкерштрассе  – и говорю: паренёк, я ведь привык доверять своему носу: где сейчас в Кёнигсберге подают лучший грог? – Тут уж этому негодяю пришлось фальшиво рассмеяться… После чего я снова очутился перед бароном из Эйзелина. Тут я понял, что уже и колокола пробили».
Графиня Эрика, которая до сих пор была просто фигурой в халате, негодующе обернулась; старый Линдт с достоинством откашлялся: «Когда их Королевское Величество изволит…»
Однако Модеста разбила их юным непобедимым смехом: «Эллерчик, Вы ведь совершенно правы! Знаю его по королевскому залу, этого дурачка с майоратом – не больше чем счетовод, не больше!»
Граф Аксиль, который расслышал едва половину, осмотрелся с некоторым удивлением, но потом сердечно присоединился к смеху свояченицы. «Кстати, а где твой пёс, Модеста?»
- Он у лесника в натаске.
- Что, он тебе надоел?
- О, нет, конечно… Но что меня намного больше огорчает, моя вороная захромала. Должно быть, я недавно неправильно ей помогла, когда она в быстром галопе входила в поворот… Кстати, там внизу кучер с почтой!
Она легко сбежала вниз по лестнице. Последние несколько недель она с опаской сторожила почтовый ящик. Но никакого послания от господина Ромайта не пришло. Не удивительно, что они тогда так тихо расстались! И всё-таки Модесту это удивляло. Она написала то, что чувствовала – и он не примчался немедленно, на седьмом небе от счастья?… Сначала ей было больно, затем она рассердилась…Теперь ей постепенно всё становилось безразлично. Только страх перед Фридой всё ещё заставлял её караулить почту.
Господин фон Мириц, которому продлили отпуск, был теперь почти ежедневным гостем в Баргиннене – всегда обходительный, всегда элегантный. Он считался признанным ухажёром Модесты, которой он и нравился и не нравился, что, казалось, лежало в самой природе Линдт, где только благоразумие или рассудок принимались во внимание. И у красивой девушки возникло смутное ощущение, что в один прекрасный день она проснётся в качестве фрау баронессы фон Мириц, либо в Инстербурге у казаков, либо в Берлине у гвардейцев, после того как дядя в своё время счастливо их облагодетельствует денежным майоратом. В конце концов, кто избегнет своей судьбы? – Никто. Она бы очень охотно согласилась бы на другую историю любви – чуть больше тепла, чуть больше поэзии, небольшая схватка, как описано в романах. Но ради Бога – никаких слишком тяжёлых испытаний!… Она приняла свою судьбу как свершившуюся… И теперь, когда последний чистый порыв любви бесполезно угас, она чувствовала только желание забыть наконец прошлое. Улан женится на ней не по любви, она выйдет за него замуж не по любви – но они нравились друг другу, нравились все больше и больше, как умные, сдержанные члены общества, чья жизненная дорога всегда идёт гладко и безопасно, потому что они никогда не сходят с этой ровной дороги… Так ведь даже лучше. Отдельные этапы этого сватовства она знала совершенно точно. Точнее, только один. Завтра был день рождения старого Линдта. За столом она будет дамой господина Мирица – конечно же; они будут чуть дольше сидеть за столом, чуть больше выпьют шампанского, будут чуть тише разговаривать. А потом либо в парке – последняя роза и решающее слово, – а может даже в конюшне возле вороной, на которой она пока ещё не могла ездить. Они оба любили лошадей и верховую езду. Так почему бы не обручиться в конюшне? Это было бы, по крайней мере, оригинально.
Но пока она всё это себе представляла, без поэзии, но комфортно и приятно – она должна была также думать и о «после». Ведь она в душе всё ещё дрожала перед поцелуем – перед поцелуем!… Это было, конечно, глупо и совершенно недостойно Линдт, но что-то в ней восставало против лжи этого первого поцелуя.
И несмотря на это, она была уверена, что завтра или никогда должно произойти что-то значительное. Это было просто разлито в воздухе.
________________________________________
Ко дню рождения новоиспечённого дворянина никого официально не приглашали. Из Баргиннена лишь тонко намекнули. Не предполагалось также всеобщего ужина, к которому в Литве в сельской местности являются уже в пять часов пополудни, чтобы подготовиться бесконечными грогами и бутербродами с ветчиной к главному блюду вечера – вместо всего этого назначен d;natoire D;jeuner , ровно в полдень, включающий в себя все деликатесы сезона. Положение обязывает. При этом старый продавец костной муки чувствовал себя королём стрелков, которого хотя и радует новое достоинство, однако стоимость пирушки для стрелков бросает в дрожь даже десятилетие спустя.
К двенадцати часам один за другим к замку подкатили экипажи. Сначала появился старый Эллер, который, как друг дома, не был связан временем. Затем в следующем порядке: скрюченный великан, толстый окружной офицер с сияющим белизной драгунским воротником, цепкие обезьяны. Даже сам старый барон Буссард, опираясь на плечо своего племянника, со своей подагрической ногой вполз вверх по лестнице. Последними пожаловали кирасирши со своей мамашей и непоколебимым – сегодня особенно – чувством превосходства старой знати. Господина фон Фалькнера, как всегда, ждали напрасно.
Старый Линдт сиял неподдельной радостью, тут доброжелательно пожимая руку, там низко кланяясь. Графиня Аксиль ассистировала ему, особенно при встрече гостей, но лишь после того как убедилась, что никаких инспекторов не ждут. Она взяла на себя роль великосветской дамы, обошлась со старым Эллером с лёгкой снисходительностью, а фрау фон Гадебуш, напротив, расцеловала в обе щеки, как уже дано повелось у коронованных особ.
Старый Эллер немедленно отомстил за себя, ибо присоединился к Модесте и принялся награждать присутствующих колкими эпитетами. «Только гляньте, сударыня, как держится тот молодой советник! В полной прострации. Наверняка обдумывает свою речь. И всё равно будет запинаться… А Ваш папаша? – Точно какой-нибудь прелат… И Ваша досточтимая мамаша, такая вёрткая и ласковая на все стороны!… А вот наконец и сестра-графиня! О Боже, о Боже… как она сегодня подала мне свою руку – едва полтора пальца – тут мне сразу стало не по себе. Как будто Папа римский суёт верующим свои бабуши  для поцелуя: что-то вроде этого… Я не хочу глумиться – но посудите сами, сударыня: разве это не чушь, когда из-за этого ничтожного «фон» поднимают такой шум?… Как будто бы вы, будучи раньше Линдт, были бесчестными, и только дворянство сделало вас порядочными людьми… Это ведь прямо-таки обидно! – Он с комической серьёзностью схватился за грудь, – если бы король захотел мне, старому дураку, пожаловать дворянство, я бы отмахнулся и сказал: я уже давно дворянин – по крайней мере, в собственных глазах – и кто этого до сих пор не заметил, того мне просто жаль».
Модеста, которая вовсе не была глуха к благородному звону, погрозила ему со смехом: «Это зависть, Эллерчик, зависть! В сущности, Вы тоже нам не слишком-то желали этого «фон».
Он медленно покачал седой головой: «Не слишком желал? – Хорошая шутка! ... Да я от души желаю Вам герцогской короны, чтобы Вы всю жизнь ни одного человека, кроме себя, не принимали за Божье создание… Но, – доверительно продолжил он, поймав руку Модесты, – но лишь потому, что Вы мне нравитесь, Модесточка, и потому что я совершенно точно знаю, что Вы нечто большее, чем модная кукла и светская дама, я бы хотел, чтобы Вы были защищены от этого пустого блеска, который один только кружит головы всему этому сброду вокруг… Вы не из этой шайки – и не должны ею стать… – он опять озорно хихикнул, – а теперь возьмите меня любезно за ухо, фройляйн Линдт фон Баргиннен, и скажите: Эллер, ты опять валяешь дурака, как пятьдесят шутов вместе взятых… А вот, кстати, и господин лейтенант, которого они выгнали из гвардии!… Могу ли я уже поздравить?»
Модеста пожала плечами: «Это весьма достойный человек!… Нужно ведь за кого-то выходить замуж?»
- Не нужно, сударыня – однако все делают это.
________________________________________
Стоило появиться господину фон Мирицу в парадной форме, как звезда Баргиннена тут же преобразилась.
- Так поздно?
- Да, действительно, сударыня. На самом деле я вообще не должен был приходить. Мой дядя умер.
- Тот богатый дядя? – заметила Модеста весьма непосредственно. – Тогда Вам следовало бы скорее радоваться!
Господин фон Мириц несколько принуждённо улыбнулся: «Хотя он косвенно организовал мой перевод сюда, и я не лью по нему слёзы – но, в конце концов, он был моим дядей. Благородный старый господин, который на свой манер хотел наставить меня на путь истинный… Может быть, и я тоже хотел стать на путь истинный – разумеется, на свой манер…»
Оба юных, красивых, элегантных человека посмотрели друг другу в глаза. Это было в большом зале замка, который дышал чем-то утончённо-рыцарским, особенно сегодня. Солнце с приглушенным мерцанием угасало в вечном могильном холоде помещения. Они стояли одни в неверных лучах света. Сам собою образовался круг любопытствующих; разговоры утихли. Со дня на день ожидалась помолвка… Денежный майорат у него, дворянство у неё: если когда-нибудь жизненный путь и был ясен, то именно сейчас. Но почему бы ещё раз не осмотреться, прежде чем решительно подняться на вершину… Это ведь была лишь игра в один вопрос и один ответ – игра, исход которой не вызывал сомнений. Оба знали это очень хорошо.
________________________________________
Ударил гонг. Трапеза началась. Стол был накрыт в празднично украшенной столовой, который когда-то был залом капитула немецких рыцарей. Приятная волна весёлого праздника мягко накрыла Модесту, и она с удовольствием погрузилась в неё. Но интимное слово не было сказано. Справа с дружелюбным интересом прислушивалась малышка Мейнерс, которой постоянно приходилось руководить своим женихом; слева ловили каждый звук «слоновьи одышки», готовые глазами телеграфировать фрау Мурманн любое подозрительное движение. «Действительно, остаётся только конюшня», – подумала Модеста с трезвой уверенностью в невольной комедии. И вдруг вся эта история – и помолвка, и замужество – представилась ей такой смешной! Она хотела мужа-аристократа, он – богатую жену; у них было столько возможностей сказать решающее слово, и всегда они трусливо проскакивали мимо, как будто не доверяли такому счастью. Был ли это инстинкт, верный инстинкт – внутренняя пропасть, разделявшая обоих, через которую самые благие намерения не могли перекинуть мостик? И особенно теперь, когда он больше не нуждается в ней, потому что сам стал богат – а она больше не нуждается в нём, потому что она сама стала аристократкой, оба ещё сильнее поддались этому предчувствию, этому внутреннему страху одним словом навечно сковать свою жизнь.
Когда в бокалах заискрилось шампанское – на этот раз крепкий, благородный «Grand Imperial», подстать празднику, – господин фон Мириц решился, наконец, сломать это странное заклятие. Но тут воцарилась торжественная мёртвая тишина. На негнущихся ногах тяжело поднялся старый Линдт.
«Мои уважаемые гости!
Сегодня мой шестьдесят пятый день рождения. Я оглядываюсь на жизнь, полную труда, но и полную благословения. И когда их Королевское Величество соблаговолили украсить закат моей жизни пожалованием потомственного дворянства, это было актом поистине королевской благодарности за скромную лепту настоящей преданности и непоколебимой веры в Бога, которую я всю свою жизнь старался приносить на алтарь Отечества.
И, господа, то, что я вижу всех вас без исключения собравшимися здесь в день моей славы, даёт мне радостную уверенность в том, что моя семья также прочно укоренилась в этой земле Литвы, как молодой росток, привитый на старом стволе. Баргиннен – дворянский замок, и древние белые плащи рыцарски защищали его от бесчисленных польских набегов – и я намерен рыцарски защищать его от отравленных стрел нового времени. В сыне мне было отказано. На этом, однако, род Линдтов не исчезнет с лица земли через несколько лет, как плевелы от ветра, так как я намерен основать фидеикомисс , чтобы это имение никогда не было разделено, но всегда доставалось младшей дочери рода с непременным условием, что её муж должен иметь благородное происхождение и быть достойным носить имя Линдт фон Баргиннен наравне с его собственным. Как это оформить юридически, я ещё не знаю…
И, господа, поскольку Вы стали для меня своего рода свидетелями этого нового краеугольного камня древнего замка – за это моя глубокая благодарность. Гости Баргиннена, ваше здоровье!»
Старый торговец костной мукой так глубоко впал в умиление, что голос его сорвался на высокой ноте, и Модеста, которая обняла его на глазах у всех, не понимала, как она могла когда-то недооценивать своего добросердечного отца. Никто не был готов к такому повороту, и две старшие сестры в последнюю очередь. Но глубокое разочарование их сердец было деликатно смыто волной воодушевления, которая следует за всяким добрым тостом.
Когда она утихла, заговорил молодой статский советник – сбивчиво и скучно, как и предсказывал старый Эллер. Потом поднялся скрюченный гигант, который хотел было провозгласить тост за литовских дам, однако, оттолкнувшись от голубых глаз Модесты, в конце концов перешёл к разговору о голубом вообще, пока через голубизну заливов и окон свинарников не добрёл юмористически до голубого сукна «инстерказаков», вместо того чтобы славить дам, после чего старый Эллер изрядным рывком за фалды фрака усадил его обратно на стул.
Последним говорил сам старый Эллер – как всегда, смесь злословия и добра.
«Мои дамы и господа!
Когда такой старый крестьянин, как я, осмеливается открыть рот в столь избранном обществе, то он делает это по той простой причине, что от изумления просто не может его закрыть. Хотя меня очень радует, что мой старый патрон Линдт стал теперь «фон» Линдт, – потому что пятизубцовая корона, хорошо сидящая на голове, выглядит действительно солиднее, чем моя старая ушанка из куницы, которую к тому же недавно погрызли мыши. Но мне до сих пор не очень ясно, становится ли действительно с получением дворянства также и весь человек другим. Я надеюсь – нет!… Потому что, если наш старый добрый друг Линдт, который, видит Бог, девять раз просеянный хитрец, теперь сделается настоящим «дурачком с майоратом» – и если наша фройляйн Модеста, которая всегда была самой красивой и самой свежей девчонкой во всей Литве, теперь станет глупой и высокомерной индюшкой, то я воздену руки мои и скажу: храни нас Боже своею милостью от пятизубцовой короны!
Но вот я, к счастью, добрался до главной темы, а именно – нашей Модесты.
Раньше я всегда думал так: бедная девочка, которая так любит этот край и так хорошо приспособлена к этому краю, как младшая дочь, наверняка однажды будет обречена чахнуть в какой-нибудь городской квартире. И поэтому я уже почти собрался пойти к присяжному стряпчему и завещать ей моё именьице, чтобы она имела по крайней мере одно убежище, когда какой-нибудь берлинский говорун заболтает её до полусмерти… Но поскольку господин Линдт фон Баргиннен и мудрое Провидение решили иначе, то я поднимаю этот бокал и провозглашаю: наша Модеста фон Линдт должна остаться нашей Модестой Линдт – и, как настоящая благородная барышня, никогда не забывать, что наш Господь Бог сквозь всю эту красочную мишуру смотрит прямо в сердце. И это сердце должно просто жить!»
Это был самый удачный тост дня. Тонко звенели бокалы шампанского, пока старый шутник, смеясь, шёл вдоль стола.
- Можете всё равно завещать ей имение! – кричал идущему мимо новоиспечённый дворянин в приятно-винном настроении.
- Всё же Вы есть и будете хитрец, Эллерчик! – шаловливо погрозила Модеста. – Теперь, когда я наследую замок и не могу поймать Вас на слове…
Он дружески потрепал её белую ручку: «Сударыня, главное, чтобы Вы были счастливы! Лучше веселиться в моей соломенной хижине, чем грустить в этом феодальном сундуке».
Звезда Баргиннена, которая теперь действительно сияла в зените, любезно улыбалась во все стороны, но едва ли что-нибудь слышала. Возможно, впервые в своей жизни она испытывала приятное ощущение невесомой лёгкости. Она чувствовала себя подхваченной обманчивой волной счастья, на которой только пробка плавает всю жизнь.
Слуга предложил ликёры и сигары. Зарделись огоньки первых импортных «гигантов». Сытое настроение званого обеда начало заполнять комнату.
Господин фон Мириц молча встал, поклонился: «Простите меня! Я должен сопровождать моего дядю домой. Подагра ужасно терзает его. Он уже полчаса строит мне самые страшные мины… Тогда я, наверное, завтра рано утром снова навещу Вас верхом на лошади… Вы знаете, фройляйн Модеста, как давно я ищу момента переговорить с Вами наедине …» Затем он – как бы украдкой – поцеловал руку Модесты, что тут же было отмечено недремлющим карим оком фрау Мурманн.
А Модеста снова откинулась на спинку стула, словно во сне. «Итак, вот оно, счастье – вот!…» – бормотала она снова и снова.
В этой полудрёме вдруг прозвучал голос Фриды: «Здесь экспресс-почта для тебя!… Рука выглядит знакомой… Ну и сердечно поздравляю. Кстати, твоя собака тоже вернулась от лесника – должно быть, она не слишком пригодилась. Во всяком случае, она воет в амбаре как бешеная».
Модеста равнодушно взглянула на адрес, но внутренне содрогнулась.
Это было письмо от господина Ромайта.
«Буду около четырёх пополудни у «стволов». Жду там один час. Отто».
Модеста читала скупые строчки со смешанным чувством: наполовину смущение, наполовину сожаление. Время для сентиментальности ушло. Она медленно изорвала письмо на мелкие части и отдала их для сожжения слуге. Подружки смотрели на неё с удивлением. Затем она услышала глухой стук колёс экипажа, который увозил двух господ в Буссардсхоф. «Бедняга!» – пожала она плечами.
- Бедняга… Кого ты имеешь в виду? – спросила малышка Мейнерс.
Модеста холодно улыбнулась: «Я, наверное, подумала вслух. Я имела в виду этого охотничьего пса. Ему, верно, придётся изрядно похудеть, бедняге». И она начала весело рассказывать о своих зимних турах с этой собакой – так весело, что мудрая фрау Мурманн изумилась и стала нашёптывать усатой матери «слоновьих одышек» совершенно чудовищные вещи о легкомыслии и бездушии дочерей Линдт вообще и Модесты в частности.
- Моя дорогая фрау фон Гадебуш, несмотря на все их деньги – это странное общество, и тому, кто добавит это «Линдт фон Баргиннен» к своему достойному имени, я совсем не завидую… Напротив, у Ваших дочерей я вижу какую-то внутреннюю стойкость, зрелость, несмотря на их молодость. Или прекрасная Юдит, которая уже не вернётся живой из Хоннефа… И если люди говорят правду – ему пришлось выложить двадцать тысяч марок на строительство церкви, за что они и посвятили его в рыцари – а почему бы и нет! – но эти деньги почти наверняка были крайне необходимы бедным людям, обойдённым истинно христианским милосердием.
Старая Гадебуш от такой гнусности ощетинила усы. «Когда-то один из Гадебушей был комтуром  замка Баргиннен – а теперь эти люди!… В общем, кто бы мог подумать… Поверьте мне, через двадцать лет это будет считаться потомственным дворянством, сын станет кирасиром и так далее… Кирасиры теперь уже заражены этим – Леманн и Шульц, которые позволили себя перекрестить в другую веру…»
Фрау Мурманн улыбнулась немного свысока. «Сударыня, для начала – помолвка ведь даже ещё не объявлена, а мы уже обсуждаем взрослых сыновей нашей дорогой Модесты».
- Ну, Вы ведь до всего этого ещё доживёте – а я, слава Богу, нет, моя дорогая госпожа Мурманн!
Экипажи медленно тронулись. Гадебуши, которые прибыли последними, попрощались первыми. Оставались лишь несколько игроков в скат, окутанные густыми облаками табачного дыма. Согбенный гигант, жуя свою сигару, рассказывал совершенно ужасные истории, а почтенный муж госпожи Мурманн ржал над ними во всю глотку.
________________________________________
Дамы Линдт присели в гостиной, подуставшие от торжества. Модеста задумчиво ходила туда-сюда по ковру. Внезапно она взялась за ручку двери на улицу.
- Куда путь держишь? – дружески спросила мать.
- На поле. Хочу порадовать собаку.
Несколько минут спустя она медленно, нерешительно направилась в сторону дубового леса; собака радостно трусила позади. Время от времени звезда Баргиннена бросала назад осторожный взгляд. Хотя всё шло к прощанию навсегда – но судьба иногда играет в странные игры ровно в двенадцатый час. Однако вокруг не было ничего, кроме жёлтого жнивья, иссохшей зелени и резкого силуэта старого замка на раскалённом, гнетущем горизонте. Лето было на исходе.
В дубовом лесу ей навстречу выехал господин Ромайт, в том же сером костюме для верховой езды, который был на нём при их первой прогулке.
- Сударыня хотела…
- Да, господин Ромайт, – ответила она нерешительно, сделала паузу – но потом быстро продолжила: – Нет, это «Вы» невыносимо!… Называй меня так, когда рядом будет кто-то вроде моего отца! Но сегодня – нет!… Сначала – почему ты мне так поздно ответил? Я уже почти решила не приходить.
- Тогда я бы просто ждал Вас ровно час и поехал бы дальше…
- Я не желаю на «Вы», – решительно сказала она.
- Какое теперь значение имеет это «ты»? Я знаю совершенно точно, что Вы практически обручены с уланским офицером из Инстербурга. Я нисколько не был бы удивлён, если бы Вы не пришли – напротив…
Она пожала плечами. «Я не обручена».
- Но почти обручены…
На мгновение Модеста застыла в мрачном раздумье.
- Оставь эту чепуху между нами, Отто! Я этого хочу!… Я пришла сюда сказать тебе последнее «прощай» – с добрым сердцем, уж поверь мне… Хотя в общем ты прав: я действительно почти обручена. Но что я при этом безмерно счастлива – это гнусная ложь!… Если бы это было так, то я бы, конечно, не пришла. С ним я играю – такова моя натура; с тобой я никогда не играла – никогда.
Он тихо, упрямо сказал: «Ты играешь с каждым мужчиной. Иначе ты не умеешь…»
- Эта премудрость – не твоя, – ответила она почти презрительно. – Её тебе внушил этот негодяй Фалькнер.
- Которого я на дух не выношу, несмотря на то, что он хорошо обо мне отозвался. Я чуть было не отказался от своего нового места, когда узнал, что это он рекомендовал меня… Он мне и дальше ничего не говорил, кроме как «Берегитесь». И это задолго до Рождества, даже прежде чем ты стала думать обо мне… Но потом я сам для себя уяснил, что всё это должно прийти к концу, и чем раньше, тем лучше. Я не всегда слеп! – Мужчин вроде меня ты можешь легко свести с ума от любви – но будешь держать их счастливыми до сих пор, пока тебе это не надоест. Потом даёшь им пинка. Да, ты такая! – И барона ты ненавидишь лишь потому, что он осмелился сделать это так же, как ты… Если бы я был подлецом, меня бы это теперь позабавило. Но я не подлец! Мне он сегодня по-прежнему ненавистен, потому что он однажды сделал тебе больно… Могу ли я теперь идти?
Она медленно ходила туда-сюда, глядя в землю.
- Да, иди!… Нет, останься!… Ты мне веришь, что я тебя любила?
- На свой манер может быть…
- Нет, не на свой манер! Это было бы неверно… Я могла бы солгать всему миру – тебе я никогда не лгала. Я могла играть со всем миром – с тобой я никогда не играла. Это просто непостижимо, но по отношению к тебе мне приходится быть честной, даже если я не этого не желаю… Я не хотела писать тебе – но я просто не смогла не написать; сегодня я не хотела приходить – но мне пришлось прийти… Я нарочно уговариваю себя: ты меня огорчаешь, ты всего лишь незначительный эпизод в моей жизни, непонятное заблуждение – как угодно. Всё поверхностное и эгоистичное во мне спешит мне на помощь, чтобы удержать меня. И несмотря на это, я не могу от тебя избавиться! Настолько не могу, что мне теперь опять невыносима мысль о Мирице… И нисколько не думаю, что это было притворство! Я ему нравлюсь, он мне тоже. Я точно знаю, что с ним я наверняка найду то счастье, которого действительно желаю. Тем не менее, меня всегда больше радует, когда он уходит, чем когда он приходит… И в этом виноват ты – ты один!… Я не понимаю, какую власть ты имеешь надо мной – но ты её и впрямь имеешь!
Он почти застенчиво дотронулся до её руки. «Я ведь тебе верю, Модеста… Я так благодарен за это… Но когда-то ведь надо разойтись…»
Но она кинулась ему на шею и зарыдала. «Нет, ты не должен так уйти – ты не можешь!… Оказывается, я люблю тебя много больше, чем ты думал, и чем я сама подозревала… Мы связаны роком…»
- Модеста, любимая Модеста… – он гладил её волосы, щёки.
Но она только рыдала всё более печально. «Нет, не говори со мной таким тоном! Как будто всё уже кончено, как будто ты хочешь просто облегчить мне прощание с тобой… Я не люблю этого Мирица, я не смогу полюбить его!… Почему ты теперь не офицер и не фон Ромайт? Ведь есть же фон Ромайты – я читала в Списке офицерам… Мы могли бы пожениться, а потом жить в Баргиннене… – она резко оборвала: – нет, не в Баргиннене! В Баргиннене ничего хорошего… И почему всё должно быть совершенно иначе, чем могло бы?!»
- Да, почему?! – повторил он с горечью.
А Модеста висела у него на шее, целовала его и плакала – и он тоже целовал её.
- Вытри мои слёзы! – Сказала она с болезненным смешком. – Завтра, возможно, это сделает другой...» – Она улыбнулась и протянула ему маленький батистовый носовой платок.
Коричневый шалопай, который очень благовоспитанно наблюдал за сценой, поднял нос и тихо зарычал. Лошадь г-на Ромайта тоже повела ноздрями. Мужчина прислушался: «Поблизости кто-то есть» – и хотел высвободиться из объятий.
Но Модеста не пустила его. «И если даже кто-то есть – ну и что!?… Я ни капельки не боюсь. Я не желаю бояться!… Понимаешь, если бы я всегда любила тебя, как в этот миг – я бы никого не спрашивала, никого…»
Собака успокоилась. Лошадь снова принялась теребить дубовые ветки.
- Наверное, всё-таки никого нет, – сказал он. – Но я всё думаю о том случае. Ты в один миг изменила своё настроение… Я пришёл к мысли…
- Но сегодня я не изменю его, Отто, – поклялась она. – Мы же хотим использовать этот жалкий час, который нам остался в целой жизни!… Этот час так короток – жизнь после этого, наверное, будет отвратительно долгой… А теперь расскажи мне о твоём недавнем падении! Это ты потерял рассудок или лошадь?
- Я, Модеста, только я, – признался он. – Когда я увидел тебя в окне зала ожидания, ты улыбалась, смеялась, – да, ты смеялась! И барон рядом со мной – этот парень!… И тут же стук копыт жеребят, и слепни вокруг щекотливого жеребца… В конце концов мои нервы не выдержали, и я проклял вас всех вместе – тебя первую, Модеста!… Ты даже не представляешь, что я тогда пережил…
- Но потом, когда ты получил моё письмо? Разве ты не обрадовался? Хоть немного? Скажи!
- Я разорвал его, Модеста. А потом с трудом сложил его обратно, и в конечном итоге выбросил и поклялся, что я никогда не приду… Не сердись на меня! Но я всё ещё не понимаю тебя… Ты обещаешь много – но выполнишь ли?
Модеста посмотрела ему прямо в глаза. «Я люблю тебя!… И если бы я была иной, чем я есть – я не была бы Линдт! Я точно знаю…»
- Но ты есть и останешься Линдт, – сказал он серьёзно. – К сожалению…
- Нет, я не Линдт – нет! – И она опять обняла его и прижала его к своему бешено колотившемуся сердцу. – Отто, Отто – я ведь так тебя люблю!
В этот миг коричневый шалопай с безумным лаем выскочил из кустов. Мимо пары, не далее трёх шагов, медленно и глядя в сторону, проследовала фигура.
Это была Фрида Линдт.
Модеста оттолкнула возлюбленного и уставилась на сестру остекленевшими глазами. «Она всё видела… Скачи скорее прочь!… Я тебе напишу… Я хочу побыть одна».
Модесте и правда стоило побыть одной! Они даже не смотрела по сторонам, когда брела наугад по ближайшей полевой тропинке. Кто стоит на распутье жизни – в решающей поворотной точке смотрит лишь вглубь себя.
Они долго играли друг с другом в прятки: красивая девушка и судьба. Теперь оба устали от игры и желали видеть настоящие лица и дела. Белокурой грешнице было до ужаса ясно, что выбор лишь между двумя решениями: трусость, маленькое предательство, которого цельный человек никогда себе не простит – или трудный выбор: «Я иду своим собственным путём!» – от которого человека слабого сразу кидает в дрожь … Пока она билась над этим выбором, её мысли смешались. Кто ещё никогда не добирался до сути своей натуры при свете дня, тот напрасно будет искать её во тьме ночи.
Тем не менее, душевно неуверенное создание страстно искало себя именно в такой час. Она предчувствовала в себе нечто лучшее, может быть, самое лучшее… Но это пока оставалось лишь предчувствием. Это был один из тех моментов в жизни, когда то, что можно найти лишь внутри себя, приходится искать вокруг.
Советчик, друг! – Модеста тщетно перебирала имена своих знакомых. Ни с кем не делилась она, никто не делился с ней. А той глубокой жизненной мудрости в причудливом виде, которую мог предложить ей старый Эллер, здесь было недостаточно. Никакого лукавства и насмешливых иносказаний стариков, но твёрдая рука, которая направит на верную дорогу, её дорогу! Вот что нужно… Она подумала о своих подружках, о Гадебушах, Мурманн, Мейнерс. И усмехнулась себе. Ну может быть Юдит Буссард, которая никогда не уйдёт от ответа, потому что всегда поступала честно и хорошо. Но она ведь так далеко – и от неё она тоже не хотела никакой помощи, от неё в последнюю очередь!
Модеста вышла к дороге. Мимо тащилась громыхающая повозка. Она механически прочитала на белой деревянной табличке: «Фалькнер фон Од в Эйзелине».
В голове у неё быстро промелькнула мысль. Ещё не обдумав её до конца, она уже крикнула вознице: «Едете в Эйзелин?»
- Ага.
- Можете меня подвезти?
- Квашуслугам.
Глуповатый молодой человек, который её явно не знал, сдвинул немного в сторону мешок с соломой, на котором он сидел: «Полезайте сюды!»
Модеста забралась в телегу. До самой Эйзелинской дороги ехали молча. Там слуга сплюнул в руку. «Едете к мамзели?»
- Нет, к барону.
Он покосился на красивую девушку. «К барону? – Вы небось из Кёнигсберга? Как недавно тоже навещали его офицеры, так с ними были две – но те из Берлина».
Модеста начала смутно догадываться. У хозяина ведь как у слуги… Она уже решилась сойти, когда вдруг снова вспомнила бал: «Если Вам будет нужен друг, настоящий друг, приходите ко мне! Я постараюсь сделать доброе дело…»
И если есть человек, который может ей помочь, так это он. Лишь тот, кто знает жизнь до её самых низких глубин, может дать совет; она чувствовала это инстинктивно. И снова это было мгновенное решение. Всё-таки там, где она долго размышляла, золотые плоды всегда ускользали от неё – и только в быстрых импульсах она снова одерживала победу над собой.
И всё же Модесте стало тревожно и страшно, когда показались хозяйственные постройки Эйзелина; за ними белый, элегантный особняк в глубокой, тенистой зелени, тихий и таинственный. Зелёные ставни, ещё при жизни старого фон Фалькнера всегда закрытые на лето, придавали ему немного заколдованный вид.
Модеста высадилась во дворе. Возница добродушно кивнул. Когда она направилась к подъезду, то увидела давешнего однорукого парня, ловко поливающего растения в ливрее садовника. Он странно глянул на неё своим колким вызывающим взглядом. А когда она вошла в вестибюль особняка, её встретил мёртвый удушливый зной. На столе – трость и охотничья шляпа. И никого, и ни единого звука. Она почувствовала нечто похожее на страх перед привидениями и хотела незаметно ускользнуть.
Наконец явился слуга – пожилой лакей во фраке – и старомодно поклонился.
- Можно ли поговорить с бароном фон Фалькнером? – она почувствовала, как голос изменяет ей.
- Господин барон очень сожалеет.
- Но он дома?
- Господин барон сегодня никого не принимает. – Модеста подумала о широкой улыбке возницы и направилась к выходу.
Когда старый слуга почтительно открывал стеклянную дверь, то виновато сказал: «Сударыня уж должна простить! Но сегодня семнадцатое августа, и этот день барон проводят всегда в одиночку в своих комнатах. Три года назад приехал целый экипаж, полный офицеров из Берлина, так им пришлось снова уехать».
- Значит, он точно один?
- Несомненно, сударыня.
Тогда она изменила своё решение. «Тогда скажите ему, пожалуйста, что Модесте Линдт необходимо поговорить с ним – слышите! – необходимо поговорить.
Старик покачал головой. «Постараюсь, но я не думаю…»
Прошло, наверное, минут пятнадцать, когда слуга вернулся. «Господин барон просят…» – Он повёл её через длинный ряд прекрасных, немного старомодных комнат, с застоявшимся, как в мавзолее, воздухом. В последнем зале он остановился: «Не угодно ли будет сударыне подождать здесь?» – и исчез, бесшумно закрыв за собой дверь.
Это была большая, тёмная комната, обставленная как английский клубный зал, с тяжёлыми сафьяновыми креслами, огромным «дипломатическим» столом; на стенах между могучими лосиными рогами – старая гравюра в палисандровой раме. Атмосфера сигаретного дыма и одеколона. На боковом столике большая фотография, которая, вероятно, не предназначалась для чужих глаз, потому что небрежно наброшенный шёлковый платок скрывал её почти полностью. Модеста уже хотела встать, чтобы рассмотреть фото – инстинкт всех женщин. Но чувство неловкости остановило её. Такая необычная ситуация, такой необычный человек – и она не хотела показаться хуже, чем была.
Она ждала всего несколько минут, когда появился господин фон Фалькнер. Он был одет в элегантный охотничий костюм, но без монокля. Жёсткое, серое лицо показалось ей чужим.
- Прошу простить меня, сударыня, что я заставил Вас так долго ждать. Обычно я действительно не принимаю никого в этот день, кто бы это ни был. И сегодня решил поступить так же. Но так как это были Вы – и Вы, конечно, пришли не ради ерунды… Так что прошу!
Модеста позволила себе скользнуть в одно из мягких кожаных кресел; она хотела что-то сказать, но не смогла произнести ни слова.
- Сударыня, я охотно подожду. Соберитесь – и мне тоже вначале нужно взять себя в руки, – сказал он тепло и мягко против обыкновения.
Она, казалось, не услышала. И вдруг вскочила. – «Я не могу!… Вам нет!…»
- Зачем же Вы тогда пришли ко мне, Ваша милость? – спокойно спросил он в ответ.
- Я даже не знаю… – сказала она, возбуждённо ходя туда-сюда, – должно быть, я сошла с ума…
Он недоверчиво покачал головой. «Едва ли. Безумие не болезнь Линдтов. Все они точно знают, чего они хотят! И если Вы пришли ко мне…»
От этой спокойной манеры Модеста наконец собралась с мыслями. «Оставайтесь тем, кто Вы есть, господин фон Фалькнер. Позвольте мне также оставаться собой! Adieu».
Он встал у неё на пути. «Фройляйн Линдт, или, если Вам так больше нравится, фон Линдт – скажите мне спокойно, что Вас привело сюда, и я сделаю всё, что в моей власти… Я бы тоже хотел загладить некую вину… Наверняка этот разговор принесёт пользу нам обоим – и мы с удивлением увидим, насколько бедны или богаты мы на самом деле».
Она отмахнулась. «В этом ведь нет никакого смысла… Вы принимаете меня за Линдт – а я даже не Линдт, иначе я не пришла бы к Вам. – Она закрыла лицо руками. – Я не хочу быть Линдт!» – яростно сказала она.
- Тем лучше! Потому что тогда мы наверняка поймём друг друга. Я имею все дворянские пороки – но также имею и сердце дворянина.
Модеста пристально посмотрела на него. Она предчувствовала, что спасение из этого лабиринта здесь или нигде. Она вернулась к своему креслу. «Хорошо. Я хочу… Но не смотрите так на меня!… Итак, у меня была любовная связь с господином Ромайтом – и до сих пор есть. Я намеренно говорю ужасные слова, потому что опасаюсь своего собственного малодушия… Однажды он прервал эти отношения – и я это заслужила. Сегодня я их возобновила – и моя сестра Фрида наткнулась на нас в лесу. Она знает всё. Я пришла прямо из леса».
Он смотрел на красивую девушку немного озадаченно. «Тут нелегко что-либо посоветовать. Прощение ваших родителей, конечно, будет получено, и молчание вашей сестры, наверное, тоже… Я ещё раз повторю это: Вы одна из Линдт».
Модеста вскочила. «Линдт! Всё-таки Линдт… И это просто моё проклятие! Но это «Линдт» я не могу обойти, ни в хорошем, ни в плохом. Под этим «Линдт» я плачу, под этим «Линдт» я деградирую… Действительно, ради чего я сюда пришла? Зачем? Чтобы мне сказали то, что я давно знаю? – Он хотел прервать её, но остановила его жестом. – Я знаю, что Вы мне скажете, чтобы утешить меня: я Линдт и всё же не Линдт – жалкое полусущество, которое напрасно ищет себя!… Отсюда и борьба, в которой другой давно бы уже принял решение; отсюда и это бегство к Вам – к Вам!… Разве Вы сами не чувствуете эту горькую насмешку? И всё же у меня было инстинктивное ощущение, что Вы один могли бы мне помочь… Теперь Вы захотите меня спросить: «А любите ли Вы этого человека – любите ли его по-настоящему?» – И я смогу ответить лишь: «Я не знаю»! Это единственный мужчина, который когда-либо произвёл на меня глубокое впечатление, и к которому я всегда мысленно возвращалась, как и ко всему лучшему в самой себе… Когда он рядом, я знаю, что я люблю его… Час назад я уже знала это совершенно точно! – Но теперь? – Я больше не уверена, – и прежде всего я не знаю, смогу ли любить его всю жизнь, и в самой глубокой нищете… в самой глубокой нищете! – Она горько улыбнулась. – Потому что насколько я знаю своих родителей – а они так богаты – я буду обездолена и изгнана в тот самый миг, когда пожелаю господина Ромайта в мужья… Тут мольбы не помогут – ибо они Линдты… А я и не буду молить – потому что я тоже Линдт». Она умолкла, тяжело дыша.
Господин фон Фалькнер тем временем расхаживал по комнате, губы сжаты, голова опущена. Когда он поднял её, капля крови медленно сбежала вниз по подбородку. Он остановился перед маленьким столиком, на котором лежала фотография, и поднял чуть дрожащей рукой шёлковый платок, которым она была покрыта.
- Видели ли Вы когда-нибудь создание более изящное?
Модеста подошла к нему: милое лицо с очарованием мадонны, развевающаяся фата сияет как нимб. Её осенило мимолётное воспоминание: «Я её однажды уже видела, барон, в Гумбиннене или Кёнигсберге… нет, в Гумбиннене. Это была очень родовитая дама». Господин фон Фалькнер пожал плечами. «Действительно, это так. Но какое это имеет значение для людей? – Никакого, кроме того, что надо таскать одной цепью больше… Если бы эта женщина была никем, кроме себя самой – она была бы гораздо счастливее, и ещё один человек тоже!»
Он снова набросил шёлковый платок на портрет и опять зашагал по комнате под удивлённым взглядом Модесты. Не останавливаясь и не глядя на неё, он сказал: «Присядьте, пожалуйста, сударыня! Я хочу между делом рассказать Вам одну короткую историю. Может быть, она будет Вам полезна. Кроме меня и Вас, об этом не знает никто… Однажды, несколько лет назад, я был в Каннах… или в другом месте. Там я узнал об этой женщине то, что всегда интересует всех прожигателей жизни: о ней ходила легенда, что она ненавидела своего мужа и всё же была ему абсолютно верна. В большом свете это звучит как сказка, которую каждый слушает, но никто в неё не верит. Я не знаю, почему именно я, самый испорченный из всех, поверил в эту сказку с самого начала… Наверное, я и сейчас в неё верю… Короче говоря, мы близко узнали друг друга в течение зимы на Ривьере – очень близко… И я никогда больше не был внутренне свободен от неё – никогда... Теперь Вы можете подумать: какая глупая история… Но эта женщина стала мне кратким благословением и долгим проклятием! И теперь ищу ли я уединения или предаюсь оргии – она всегда стоит за спиной. И тогда, в день того бала, она тоже стояла позади меня… Теперь Вы знаете. И ради призрачного шанса увидеть её я в ту же ночь насмерть загнал моих лучших лошадей… Сегодня день её именин, который я всегда провожу в одиночестве перед этим портретом, как верующий перед Мадонной… Этот день для меня всегда невыразимая мука. Он опять вскрывает гноящуюся рану. И все же я рад этой крови, этой боли, потому что я чувствую, как во мне снова и снова рождается что-то хорошее, лучшее… Я снова встаю на колени в моём сердце перед женщиной, я молюсь ей, как прежде. И снова кинжал медленно и смертельно погружается в мою грудь. Я уже не хочу без этого… А потом я медленно встаю с колен и задаю себе один вопрос, как и каждый день: любила ли тебя эта женщина хоть когда-нибудь? Знает ли вообще такая женщина, что такое любовь? Или это не более чем жалкий продукт трусливой условности, чья чистота лишь страх скандала?… Я ломаю себе голову и не могу уяснить, должен ли я и дальше усердно поклоняться святой или наконец оттолкнуть ногой жалкое создание… И я, наверное, никогда не доберусь до истины, потому что я слишком страстно полюбил её, и всегда буду любить. Я не могу переступить через себя… Эта женщина по-прежнему верна своему мужу – всегда прелестна, всегда улыбается, всегда чиста. Это до сих пор остаётся чудом… А между тем бежит время. Я старею, я становлюсь смешон; моя жизнь испорчена раз и навсегда… Это всё так бессмысленно! – Вокруг меня столько прелестных цветов – я мог бы выбрать, если бы хотел – но оставляю их увядать… И снова неизбежно возвращаюсь к этой женщине – я припадаю к ней, как грешник к иконе…»
Модеста поднялась. «Очень красиво рассказано, барон. Но это Ваше общество, Ваша мораль. Чем она полезна мне?… Я бы не стала презирать эту женщину – ведь такой Вы любите её даже больше…»
Он изменил тон. «То есть я уже не зря Вам рассказал! ... Вы ещё молоды, милая барышня, и Вы ещё полны сил. Вы смотрите вперёд, а не назад. Пока мы ещё полны желаний, путь к счастью нам не закрыт… Та женщина, может быть, и святая, но я-то уж точно дурак. И мы оба, и она и я, годны лишь для загробной жизни и могилы, но не для цветущей жизни. Мы вымерли, наверное, ещё до нашего рождения… А теперь я Вам скажу: если Вы такая, какой хотите быть, тогда уверенно идите в нищету, а значит, выходите замуж за человека, которого любите! Вы станете сильнее, счастливее. Вы поймёте, что лишь борьба даёт счастье, что лишь тот является человеком, кто осмеливается плюнуть человечеству в лицо… Мой жизненный путь был и остаётся извилистым. Такие, как я, умирают безнадёжно на пустынном шоссе, так и не увидев цели. Слабак ведь никогда не имеет цели. – Он снова взял фотографию и поднёс её к лицу Модесты. – Вам это милое создание должно показать, как нельзя поступать в жизни!… Кого эта женщина осчастливила своей чистотой, своим очарованием? Может быть, своего мужа, слепого дурака? Или, может быть, себя? А может быть, даже меня? Или какого-то другого человека?… Нет, фройляйн Линдт, – продолжил он в страстном возбуждении, – не следуйте этому примеру!… Если Вы хорошая дочь своего отца, то найдите к нему обходную дорожку, скажите «pater peccavi» , выходите замуж за этого Мирица и наслаждайтесь всю жизнь своей чистотой, оставаясь при этом невыразимо грязной. Если же Вы не дочь своего отца – тогда прямо и гордо входите в дом и говорите: «Я люблю этого мужчину, и я хочу этого мужчину, и если вы мне его не дадите, то я сама его возьму, он уже мой…» А когда потом Вас со всеми проклятиями лицемерной морали отправят в изгнание босиком, лишь тогда Вы почувствуете, как с каждым шагом от тюрьмы воздух становится чище, а мир вокруг яснее; Вы сразу поймёте, что счастье заключается только в нас самих, и что оазиса можно достичь лишь через выжженные пески… Но это требует смелости, большой смелости – и веры, огромной веры… Потому что если Вы когда-нибудь на Вашем пути оглянетесь обратно – тогда adieu!»
Модеста размышляла, угрюмо нахмурив брови. «Я обдумаю это», – сказала она после долгой паузы. Его глаза снова потускнели. «Проще говоря – Вы позволите волне нести себя, куда волна захочет. Печально. На миг у меня возникло ощущение, что Вы способны на большее. Но в конце концов, это ведь Ваше дело… Забудьте, пожалуйста, мои слова – особенно про ту женщину!»
Звезда Баргиннена пожала плечами. «Она была продуктом своего окружения, как и я».
Господин фон Фалькнер надменно улыбнулся. «Я не нахожу никакого сходства между вами, ни внутреннего, ни внешнего. Может быть, она тоже размышляла... – и он сдержанно продолжил: – бывают вещи и моменты, когда великая мораль – результат не размышления, а слепого действия. Вы стоите перед таким моментом… Но Вы ведь уже всё решили».
Модеста покраснела. «Итак, Вы в меня не верите?»
- Откровенно говоря, нет. Вы трусливы, как и все женщины.
- Это Ваше последнее слово, барон?
- Моё последнее… И я сыт по горло этой вежливой комедией.
Сумерки сгустились, и две фигуры двигались взад и вперёд, как тени.
- Возможно, барон, Вашими последними словами Вы затронули тот единственный пункт, который Вам следовало затронуть. Я вовсе не труслива и намерена Вам это доказать.
Он недоверчиво улыбнулся. «Вы позволите запрячь для Вас экипаж? Купе или открытый – какой прикажете?»
- Ни тот, ни другой. Я пойду пешком. И приду как раз вовремя.
23
Из Баргиннена разъезжались последние игроки в скат. Старый Линдт в прекрасном настроении прогуливался перед подъездом замка и оттуда с радостью доброго хозяина наблюдал, как во двор въезжали последние возы с овсом. Близился час заслуженного отдыха.
В салоне наверху тем временем собрался небольшой семейный совет. Новоиспечённая дворянка с двумя старшими дочерьми; чуть в стороне граф Аксиль в кресле-качалке. Его сигара тлела в сумерках как светлячок.
- Но Фрида, это невозможно!
- Дорогая мама, я стояла не далее трёх шагов. Я могу тебе рассказать слово в слово.
- Она всегда имела низкие страсти, – пролепетала графиня. – Мне не по себе от этой мысли. Мужчина, который, вероятно, пахнет и моет руки только по воскресеньям… И так вот с ним целоваться!
Старуха Линдт лишь заламывала руки. «И это сегодня – сегодня! Пап; хватит удар».
Граф Аксиль, не слишком заинтересованный приглушёнными причитаниями, шутливо спросил на последнее восклицание супруги: «Я только и слышу: Модеста да поцелуи. Это с Мирицем так далеко зашло?… Ну, тогда быть веселью!… Ухаживание без смелых ласк Модеста, пожалуй, ещё и отвергла бы».
Сестры лишь в ужасе переглянулись в ответ.
Наконец мать сказала, с трудом сохраняя хладнокровие: «Произошло нечто ужасное – ужасное!… Ты даже не можешь себе вообразить, Дагоберт… Сначала должен прийти пап;… Он всегда знает, что посоветовать, он и здесь найдёт лучший выход… Но, конечно, если он это переживёт…»
Граф Аксиль, слишком аристократически хладнокровный, чтобы чему-то удивляться, на это спокойно ответил: «Если это нечто настолько чудовищное, то было бы лучше, мам;, чтобы мы вели переговоры в маленькой красной угловой комнате. Здесь могут услышать слуги и любой, кто захочет… А у меня есть предчувствие, что тут может случиться довольно жаркая схватка».
________________________________________
Через некоторое время появился, ведомый фройляйн Фридой, новоиспечённый дворянин. Менее всего он ждал такого исхода, но быстро всё понял. И пока Фрида бойко расписывала все подробности, старик казался каменно спокойным. Лишь когда женский голос зазвенел громче, он нервно отмахнулся. «Грязное белье не стирают на улице, дитя моё… И когда моя непослушная дочь вернётся домой – пожалуйста, ни слова!… Вы можете быть рядом – даже должны – но говорить буду я один».
Затем он выпрямился, прямой и сдержанный как всегда, и направился во главе семьи в красную комнату, сам зажёг лампу, и его рука не дрожала, когда он бережно ставил стекло на место.
Так они просидели час в скучной, унылой тишине.
Когда Модеста вошла в комнату, никто не поднял глаз. Это смахивало на тайное церковное судилище.
- Модеста… – наконец, сказала мать.
Старик откашлялся. «Я же просил… – и повернулся к дочери. – Будьте добры занять место!»
Модеста оглянулась вокруг и осталась стоять, хотя деверь, предупредительный как всегда, пододвинул ей кресло. «Я знаю, что будет. Но я могу и послушать».
Старик слегка нахмурился. «Как пожелаешь… – и начал почти деловито: – итак, у тебя любовная интрига с Ромайтом… Не будем смягчать! Интрижка – пошлая интрижка… Если я правильно понимаю, ты не даже не делаешь глупую попытку отрицать, так как тебя видела твоя собственная сестра. Твоя мать уже давно подозревала это, но твой отец был, как обычно, добродушным дураком… И на этом я не хочу терять много слов. Скандал – грязь: кончено!… Совершенно несущественно, что ты этим причинила своему старому отцу, который любит истинно белые одежды без пятен!… Я не желаю знать никаких грязных подробностей. Не собираюсь тебя стыдить, потому что бесполезно стонать о вещах, которые уже нельзя изменить. – Он выглядел глубоко утомлённым. – То, что ты этого оборванца никогда в жизни больше не увидишь, это само собой разумеется… Но ты ему напишешь, и немедленно, и на наших глазах, прямо здесь: а именно, что ты по поводу происшедшего глубоко раскаиваешься, и что твоя семья – а инспекторы при всех обстоятельствах продажная шайка – готова купить его молчание».
До этого момента Модеста стояла неподвижно, с лицом таким же холодным и замкнутым, как и у отца. Но с последним словом она вздрогнула, как будто ужаленная ядовитым насекомым. «Это невозможно, – сказала она тихо. – Было бы безмерной низостью, если бы я потребовала от него такое».
Старик сделал презрительный жест рукой. «Чушь!… Деньги и низость не имеют решительно ничего общего. Деньги – это одна из немногих действительно позитивных ценностей… Кто суёт мне в руку одну марку, этим скорее оскорбляет меня; но того, кто завещал мне десять тысяч марок, я всю жизнь считаю своим благодетелем. Всё в этой жизни зависит от суммы. Если бы я был беден, как церковная мышь, мне бы не светило дворянство, несмотря на все добродетели; но я богат, и мне приносят диплом на серебряном подносе – хотя я, возможно, просто каторжник… Ты строишь всякие гримасы на мои слова – но лучше бы ты прислушалась к голосу добра и рассудка… Я не буду дарить этому так называемому господину Ромайту ни одну марку, ни десять тысяч. Но я найду ему небольшую аренду, скорее всего на Западе, поручусь за него, конечно же, при условии, что в тот момент он признает, что никогда не знал мою дочь Модесту. И ты это ему напишешь, и он на это согласится… А потом я отправлю тебя на год в франкоязычную Швейцарию, а потом ты сможешь вернуться. Остальное как-нибудь уладится… Я с трудом поверю, что другие родители так отечески поступили бы на моём месте.
Модеста молчала.
- Вы ничего не хотите ответить мне?
- Ничего, абсолютно ничего.
Старик приподнялся в своём кресле. «Этот тон и манера… Девочка, я тебе говорю!»
Тогда она упрямо ответила: «Тем, что ты тут предлагаешь, ты бесчестишь не только меня одну – ты бесчестишь себя, всех вас… Что бы я ни совершила, я не уличная девка. Но вы толкаете меня к этому!… И если вы себе вообразили, что он на это согласится, и что для него существует только возможность…»
- Предоставь это мне! – коротко оборвал её старик. – Я усмирял и не таких пташек, как ты и этот тип, который был и останется заурядным субъектом. Это я тебе говорю! – И его рука тяжело упала на стол.
Модеста инстинктивно осмотрелась. Вокруг холодные, враждебные или безразличные глаза. Только граф честно опустил глаза от стыда… Помогло ли ей это зрелище, как это бывает только с цельными натурами, которые чувствуют свою полную силу только в серьёзном бою? Её фигура как будто выросла. «А если я сейчас захочу выйти за него замуж – за него и ни за кого другого?»
Старик застыл с открытым ртом. Графиня невыразительно лепетала: «О ты, ты бесстыжее вульгарное существо! Замуж, замуж за... И всем подавай корону! ... Дагоберт, принесите мне стакан воды!»
Но граф только прошипел хрипло в ответ: «Не надо жестов! Это всё достаточно мерзко… Похоже, мне одному жаль бедную девочку…»
Хозяйка замка принялась как помешанная шить свою вышивку, так спешно, как будто только это могло избавить её от злого рока.
Но старый торговец костной мукой медленно поднялся. «Замуж? Ты говоришь – замуж? – Его голос звучал тихо и хрупко, как будто издалека. – Скажи это ещё раз, и ты больше ни одной ночи в своей жизни не будешь спать под этой крышей… Я хочу сделать вид, что я не расслышал, – а теперь я спрашиваю тебя: если господин фон Мириц придёт завтра просить твоей руки, что ты ему ответишь?
Модеста замешкалась на мгновение, а её рука инстинктивно схватилась за край стола. Затем она ответила запинаясь, но твёрдо: «Я скажу ему то, что давно уже должна была сказать: что мне жаль, потому что я люблю другого, и…»
- Дальше, дальше! – Это звучало как далёкие раскаты грома.
- И что я выхожу замуж за господина Ромайта.
Старик глубоко вздохнул. «Твой отец уже говорил тебе, Модеста… Одумайся!… Ты ответишь господину Мирицу…?
Отец и дочь смотрели друг другу в глаза, не отрываясь и не отводя взгляда, в котором теперь из-под слоя лжи и притворства у обоих ярко засверкал закалённый металл.
- Я выйду замуж за Ромайта и ни за кого другого! Делайте, что хотите…
Вены на висках старика набухли так, что, казалось, готовы выпрыгнуть. Картина была жуткая, когда он стоял, сжав кулаки и шевеля губами.
Мать выронила вышивку из рук; Эрика в полуобмороке закрыла лицо руками; Фрида сощурила глаза так, что виднелась лишь белёсая линия ресниц – но графа, который явно был крайне возмущён, прорвало.
- Дети, так не пойдёт! Вы все не знаете, что говорите – ты тоже, пап;… Можете, конечно, поступать как хотите – но мы, наконец, всё ещё порядочные люди, которые не могут терпеть, когда такое творится… Девочка беззащитна! Не забывайте это, как джентльмен…
Но старик лишь взмахнул сердито кулаком. «Я сам для себя решаю, как надлежит быть!… Скандал там, скандал тут… Если какой-нибудь девице больше подходит улица, то я хочу быть первым, кто её туда отправит… И я хочу посмотреть на того, кто осмелится попасть мне под горячую руку! – Он повернулся к Модесте, – и не косись при мне так нахально на этот портрет, порочное создание… Или уже смотри прямо на него! – Он сделал два шага вперёд и сорвал фотографию со стены, так, что брызнула штукатурка. И дрожащими губами продолжил: – Это портрет твоей дорогой тётушки, моей родной сестры, если ты ещё не знаешь, – глаза его презрительно сверкнули, – вот уж где девица! У неё были дети и муж, с которым она жила в законном браке. И вот однажды появился молодой проныра, который ей больше полюбился, и она сбежала с ним. Да она была просто шлюха с головы до пят… Хотя она и плакала и рыдала, что она никогда не любила своего первого мужа, и что мы её косвенно принудили к этому браку… Она ушла, слава Богу, добровольно, иначе я бы её всё равно выгнал. Пусть это будет тебе уроком…» И он поднял портрет, чтобы швырнуть его на землю. «Тьфу чёрт!»
Но Модеста перехватила его руку. Она была смертельно бледна, но глаза её решительно сверкали. «Ты не бросишь портрет под ноги – ты не этого не сделаешь! Она лучшая из вас, единственная, кто ободрила меня в моей беде! Она не побоялась остаться со мной – и я тоже не хочу трусливо её бросить… И если вы называете её шлюхой, тогда и я хочу назвать вас шлюхами… И если она ушла в нищету ради мужчины, которого она любила…»
Старик покачал головой. «Я полагаю, что девушка говорит в помешательстве. Отправьте её в постель, пока она не поумнеет!… Я не желаю поднимать руку на временно душевнобольную».
Граф взял Модесту за руку. «Иди, Модеста, спать! Выход найдётся…» Мать тоже хотела успокоиться. Даже Фрида сделала вялую попытку примирения. «Ты всего лишь должна пообещать, что не хочешь больше никогда видеть этого человека».
Однако Модеста лишь спокойно посмотрела на всех поочерёдно. «Вы чересчур спешите. Я не сошла с ума, я даже не слишком волнуюсь… Я могу только повторить для вас: я люблю этого человека и выйду за него замуж. Вы не можете обвинить его ни в чём – самое большее, что он беден… – и чуть громче продолжила: – но даже если бы вы могли обвинить его в чём-то – я его люблю, я хочу любить его всю свою жизнь. Всё остальное несущественно… В общем всё идёт так, как и должно, и я теперь это ясно понимаю… И я благодарю своё сердце, которое посоветовало мне прямой путь, чтобы идти туда, куда оно ведёт… Я не рассуждаю – я не хочу рассуждать… Но я спрашиваю тебя, папа, ещё раз, дашь ли ты мне этого мужчину в мужья или нет?»
Минуту длилась обременительная мёртвая тишина, когда каждый слышал, как колотилось его собственное сердце. Старый Линдт стоял неподвижно, как отлитый из бронзы, глядя в пустоту… Казалось, он полностью застыл. Затем жизнь вернулась к нему, заиграли желваки на скулах; он посмотрел на Модесту презрительным, злобным, замороженным взглядом: «Ты можешь идти куда угодно… Ты вычеркнута из нашей книги. И пусть Бог накажет меня, если ты когда-нибудь возвратишься в этот дом по моей воле».
Испуганные крики: «Папа!» – «Ради Бога!» – «Модеста, ну пожалуйста!» – только мать сидела безмолвно.
Но один взгляда старика снова парализовал трусливые сердца эгоистов.
Модест, казалось, заколебалась. Это было последнее слово, последний удар – обратного пути больше нет… И тут отверженную пронзила странная мысль, что она должна поцеловать их всех на прощание. Это длилось только миг и миновало. Её лицо тоже стало неподвижным, холодным.
- Долго этого ждать? Или, может быть, я должен позвать слугу?
- Это не требуется. Я уже ухожу сама… И будь я проклята, если я когда-нибудь снова войду в этот дом.
Прежде чем Модеста успела открыть дверь в коридор, её догнал и взял под руку граф Аксиль. Он повёл её вниз по лестнице, помог ей надеть спортивное пальто, без выражения, как вежливый автомат. Только в портале замка он снова опомнился. «Модеста, ты не можешь так уйти! Сейчас ночь. Ты даже не знаешь куда… У тебя же ничего нет».
Модеста тоже как будто только очнулась. Она удивлённо посмотрела на свою руку, которая до сих пор судорожно сжимала портрет изгнанницы, и не смогла удержаться от улыбки. «Я взяла свою покровительницу, как говорите вы, католики. Разве этого не достаточно?»
- Останься! – молил он. – Ты, наверное, поступила не совсем правильно – но твой отец, конечно, сейчас уж точно не прав… Это не может так закончится!
- А если оно уже так и закончилось, мой дорогой деверь Дагоберт? – Я в любом случае никогда больше не вернусь в Баргиннен по своей воле… Просто всё имеет свой конец. – А теперь прощай и забудь меня!… Для меня это уже сейчас лучшее, и для тебя – позднее – тоже.
И, не обращая внимания на просьбы деверя и изумлённые лица слуг, она вышла в ночь: куда, она сама ещё не знала. Но она, наконец, поняла Фалькнера фон Ода: для тех, кто намерен иди вперёд, не должно быть пути назад.
24
Когда Модеста шла по дремлющей деревне – тут и там горел тусклый свет – она не чувствовала ни радости, ни печали. Огромное нервное напряжение постепенно сменилось тупым безразличием. Она бродила без цели – по мёртвому сжатому полю, по молодому клеверу, до самого леса, где спутанные кронами стволы тихо скрипели на ночном ветру, задумчивая, уставшая от бегства. Вокруг в сумеречной тиши лежал светлый, просторный летний горизонт.
Куда? – Мысли приходили и уходили, не принося никакого решения. Вдруг в коричневых бороздах метнулось что-то живое. Заяц, олень, а может, тот пресловутый русский волк, которого каждый год видели пугливые деревенские дети? Ночью все тени кажутся таинственно большими... Но когда призрак приблизился, то оказался её охотничьей собакой, дружелюбно машущей хвостом; она первый же вечер свободы использовала для запретной охотничьей отлучки… При виде пса белокурая грешница смягчилась. Она нежно погладила шалопая, вспомнила о вороном, которого тоже любила. Вспомнила и о родительском доме, но с той горечью, которая ничего не прощает, ничего не забывает. И туман эгоизма и тщеславия, который застилал ей глаза, понемногу рассеивался. Она чувствовала, что она виновна – но не в любви, а в трусости. И, оставляя всё позади: беззаботную юность, положение, богатство, в котором купался отчий дом – она поняла также, что Бог там наверху, либо спасёт, либо вовсе нет, и что старый мир должен сначала с грохотом рухнуть, чтобы из его обломков возник новый.
И тот же самый моментальный инстинкт, который привёл её перед катастрофой к единственному советчику, привёл её после катастрофы к единственному другу.
________________________________________
Было около десяти часов вечера, когда она пришла к маленькой усадьбе старого Эллера. Ночной сторож – жёлтый цепной пёс – ходил вокруг сараев, сварливо рыча на непрошенную гостью.
В жилом доме свет ещё горел. Старый литовец сидел в вязаном охотничьем жилете и огромных войлочных туфлях на диване, перед ним раскрытая «Гартунгская газета» . Седая голова с соскользнувшим на кончик носа пенсне полусонно клонилась вперёд, и старый короткошёрстный пойнтер тоже проникновенно моргал со своего места у печи. Ставни нижнего этажа, как всегда, были доверчиво открыты каждому любопытному. То, что увидела Модеста, более всего походило на очень уютный разбойничий вертеп. Огромный оружейный шкаф, несколько фривольная Даная маслом, на старинном столе из красного дерева в педантичном порядке стопка окружных газет, рядом с беспорядочной кучей стреляных патронов всех размеров и калибров. Всё затянуто трубочным дымом.
Модеста постучала в окно.
Старый Эллер вздрогнул и осторожно отложил пенсне в сторону. «Ну, хорошенькое дельце! Эта скотина фон Хоффманн хорошо устроилась и даже не даёт себе труда дойти до двери... – бормотал он, шаркая через комнату, – но уж это я вам скажу, парни!» И он поднял защёлку окна. Когда он узнал Модесту, то мигом смягчился. «Но, милая барышня, что же Вас мучает, что на ночь глядя навестили старого холостяка… Сегодня вообще какой-то безумный день – около двух часов назад здесь был Ромайт, выпил полдюжины шнапса, не сказал ни слова и поехал дальше… Если бы не завтрашняя охота на куропаток, и если бы мне не нужно было снарядить несколько дюжин патронов – я бы давно уже лежал на перине».
Уже в комнате он, хитро улыбаясь, ласково потрепал белую руку Модесты. «Мне наплевать на завтрашних куропаток – куропаточка здесь мне милее… А теперь, когда я целый час провалял дурака, поговорите со мной пять минут разумно!»
Модеста, глубоко погружённая в себя, пробудилась к реальности и сказала почти сурово: «Можете ли Вы дать мне денег, и запрячь экипаж? Около часу или двух ночи идёт поезд на Кёнигсберг. Я непременно хочу успеть на него».
Старый Эллер, качая головой, нашарил ключ от комода в жилетном кармане, исчез в соседней комнате и вернулся со связкой банкнот. «Это всё, что у меня есть в доме! Тут, наверное, около четырехсот марок… Могу ли я этим помочь Вам, сударыня?… Завтра я отправлю рожь в город – тогда Вы сможете получить больше…»
Звезда Баргиннена улыбнулась немного натянуто. «Но если я никогда не смогу это Вам вернуть?»
Он всплеснул обеими руками. «Кто же вообще в таком деле думает о возврате? – Да Вы своим свежим личиком подарили мне гораздо больше радости, чем я мог я мог бы купить за всю мою жизнь – даже если я продам всю свою карликовую усадьбу и себя в придачу… – и тут же с комическим усердием дёрнул за верёвку старомодного колокольчика, так что звоном наполнился весь дом, – эти негодяи совсем ничего не слышат», – объяснил он.
А когда старая ключница – в таких же войлочных туфлях, как и он – взволнованно зашаркала по коридору, старый литовец крикнул за дверь: «Фрид Блюнк пусть готовится с бричкой и фуражом! ... А Вы, мамзелечка, подайте-ка кипяточку, чаю и бутербродов – да не таких толсто нарубленных, как я обычно ем».
Он снова захлопнул дверь и сделал безгранично счастливое лицо. «А теперь, фройляйн Модестушка, садитесь-ка на диван и расскажите мне смешной анекдот из Вашей жизни!… Но не смотрите Вы так на мои шлёпанцы, Бога ради! Я же записной щёголь и не переживу этого».
Тем временем охотничьи собаки, которые вначале только с любопытством обнюхивались, перешли к рычащей конфронтации и вздыбливанию шерсти. Старый Эллер с полуулыбкой посмотрел на животных. «Ваш будет хорош, сударыня!… Скажите-ка, это действительно тот щён с кисточкой от дивана? Меня уже тогда умиляло, как этот шалопай тянет и тянет… В конце концов он её всё же оторвал!»
Модеста давно поглядывала на старого друга с удивлением. «Конечно, это он! ... Но скажите мне, Эллерчик, зачем вы спрашиваете о чём угодно, кроме того, о чём действительно нужно спросить?»
Старый литовец остановился перед ней, упёршись в пол широко расставленными ногами. «Потому что я нынче уже не столь любопытен, барышня!… И потому, что у меня есть смутное подозрение, что шесть стопок шнапса Ромайта и четыре сотни марок на этом столе должны быть в самой деликатной связи… Не так ли?»
- Да, это так, господин Эллер! – И она рассказала всю любовную историю так, как она была, без прикрас и без сомнения. – Потому что я люблю его, да, люблю его, – заключила она страстно.
- Это действительно достойный, порядочный человек, – согласился он, – не всякий рейхсграф с ним сравнится. – Сказав это, он стал расхаживать по комнате, засунув руки в карманы штанов. «Однако, если бы Вы теперь чуток больше приласкались к Вашему папаше! – Отцы любят, когда им льстят… Может, тогда дело пойдёт».
- Приласкаться? – отозвалась она с горькой улыбкой, – плохо же Вы меня знаете – а моего отца ещё много, много хуже.
«Хотелось бы это дело как следует перекурить, – сказал он добродушно через некоторое время, – одна добрая трубка порой вносит в некоторые головы больше мудрости, чем двадцать томов философии. – И он принялся усердно дымить, затоптав войлочной туфлей тлеющую спичку. – И не грустите ничуть из-за того, что стряслось! Сяду-ка я сейчас в бричку и съезжу прямиком к Вашему папочке. И пусть тогда они идут ко всем чертям, если я не смогу вразумить этого старого господина! – Он задумчиво почесал голову. – Конечно, это крепкий орешек!… Этакий дворянин, которому они за здорово живёшь накопали тридцать или более предков, и он наверняка без лишних церемоний проклянёт старого литовского крестьянина и выставит его с помощью полудюжины ливрейных лакеев на свежий воздух. – И снова засмеялся: – Хватит уже увиливать! Коли взялся за гуж… Итак, милая барышня, я еду!»
Глаза Модесты холодно сверкнули. «Если Вы хотите ехать – хорошо. Я не могу этому помешать. Но ехать с Вами – ни за что!»
- Нет – так нет, – сказал он бесстрастно, – я всё равно поеду! А Вы пока можете здесь вздремнуть – я, пожалуй, через часок уж вернусь, и мы сможем всё ещё раз обсудить… Вот увидите: старый конь борозды не испортит!… Оба вы упрямые и твердолобые – папаша так же хорош, как и доченька. Однако уж позвольте мне вмешаться! И в течение года Вы – фрау Ромайт… А вот удастся ли Вам заполучить замок – этого я не могу гарантировать.
Модеста поднялась. «Не ездите туда, господин Эллер, – серьёзно попросила она. – Баргиннен и я были и будем чужими друг другу… Между нами всё кончено – и должно быть кончено! И я уже не хочу ничего другого».
Но он лишь отечески добродушно-успокаивающе отмахнулся. «Отцовское благословение строит детям дома, но материнское проклятие тянет их вниз… Но ведь может быть и наоборот. Ваша дорогая мамаша никуда не вмешивается. Но, может быть, здесь она скажет спасительное слово… И где уже эта деваха с чаем!» Он пошёл переодеваться. Четверть часа спустя бричка торопливо громыхнула по булыжнику двора.
________________________________________
Было далеко за полночь, когда старый литовец вернулся. Бричка осталась стоять перед домом.
Господин Эллер вошёл в комнату в плаще, с пакетом в руке. Он был чрезвычайно багров, и глаза его сверкали. «Между нами тоже всё кончено – и хорошо, что кончено… Я умолял, я угрожал. Я сказал: Линдт, если это Ваше последнее слово, то Вы не будете иметь ни минуты покоя в своей жизни! – И он с проклятием плюнул на пол. – Прилично это было или нет – мне всё равно! К чёрту вообще все эти приличия. – О, они твёрже кремня, эти люди!… Ноги моей больше не будет в их доме… – Он положил пакет на стол. – Это, я думаю, Ваша ночная рубашка, барышня. Это самое необходимое, что сумели собрать граф и горничная. Достойный человек, этот граф! Но тоже тряпка… Деньги Вам будут переданы через поверенного Вашего отца в Кёнигсберге. Сколько, я не знаю. Но Вы должны подписать расписку, что вы окончательно удовлетворены суммой… Подошёл очень деловито: надо отдать должное!»
Он плеснул себе в стопку тминной и выпил одним глотком. «Теперь Вы можете выходить замуж, когда пожелаете! – рассмеялся он хрипло. – А теперь, барышня, собирайтесь! Я еду с Вами до Кёнигсберга. Я думаю, мы ещё успеем. Потому что у нас Фалькнеровская упряжка… Моя кляча на такое уже не способна. Я сделал крюк через Эйзелин. И к тому же я хотел немного послушать, что об этом думает барон. Кстати, он шлёт Вам сердечный привет. И он остаётся в Вашем распоряжении, где и как Вам угодно. Вот это я понимаю – дворянин!… Не какая-нибудь мелюзга, как эти там… – Он взглянул испытующе на Модесту. – Или, в конце концов, Вы предпочитаете вернуться? Ведь то, что у Вас впереди, это совершенно другая жизнь, милая барышня! А на перине спится гораздо мягче, чем на соломе».
- Я безусловно еду, – решительно ответила Модеста.
- Ну, тогда с Богом! – На пороге старый литовец ещё раз задумчиво оглянулся. – Хорошо, что я забыл свой табак – потому что Вы оставили свои деньги… А без них теперь Вам не стоит ехать!… И, сударыня, не берите деньги у этого поверенного, если не будет крайней нужды. Это тоже ловушка!… Когда однажды мои глаза закроются – Вы будете обеспечены.
Модеста в душевном волнении поцеловала руку добросердечного старика.
- Но что же за историю Вы творите, барышня! – упрекнул он со своим неподражаемым юмором. – Уж если Вы потрясаете основы, тогда я тоже кое-что потрясу и поцелую Вас – но в губы!
Тут Модеста приподняла вуаль, только что закреплённую для ночной поездки. «Сюда!» – И она подставила юные губки.
Он, однако, поцеловал её со смущённой улыбкой и пробормотал виновато: «Я был и остаюсь старым грешником».
На станции они встретили фрау Мурманн, которая в изумлении всплеснула руками высоко над головой. «Какая ситуасьон, какая ситуасьон! Это же почти как похищение из сераля …»
- Да, это странная ситуасьон! – Ответил старый Эллер, не слишком обрадованный встречей.
Болтливая дама беспечально продолжала: «Я еду в Берлин, чтобы записать моего второго мальчика в кадетский корпус. Старший уже там – теперь они должны также принять низшего. – Она имела в виду "младшего", эта добрая женщина!… – И ещё я хотела бы увидеть нашу Юдит, которая у врача-специалиста в Берлине… Ей должно быть много, много лучше. То есть кое-кто думает, что это так! Я убеждена, что она живой больше не вернётся. Поэтому я бы охотно на неё ещё раз посмотрела. Это так интересно!»
- Да, так интересно! – повторил старый Эллер и так сатирически-вежливо расшаркался, что любительница иностранных слов обиженно удалилась.
Старый Эллер с тоской посмотрел ей вслед. «Пусть отправляется к дьяволу! Туда ей и дорога».
Модеста равнодушно улыбнулась.
И с этой равнодушной улыбкой закатился для звезды Баргиннена старый мир.
25
Прошло несколько лет. Над стернёй снова свистел сентябрьский ветер, из-под плуга поднимался чуть прелый запах осенней земли. Местами уже горела сухая картофельная ботва. Две дамы не спеша ехали верхом через поле. Та, что повыше – стройная, элегантная, стареющая – была фрау фон Буссард. Пониже – белокурая, чуть располневшая, была фрау Пескатор, бывшая подруга Модесты.
- В крае большие перемены, – заметила старшая. – Старый Линдт умер – Бог их не благословил!… Фриду сплавили в Берлин – чем позже вечер, тем краше люди… Баргиннен, вероятно, получат русские и разведут здесь племя графов Аксилей, освежённое Линдтовской кровью… О Модесте ничего не слышно. Моя дочь сразу после скандальной истории написала ей длинное письмо. Возможно, оно потерялось, а может, и нет. В любом случае оно осталось без ответа… Теперешняя фрау Ромайт не ангел, но в любом случае самая лучшая из семьи… Прочее их общество мне всегда было неприятно, со стариком во главе. И что им дало изгнание Модесты? – Все достойные люди от них отвернулись. Старый Эллер, который, должно быть, имел очень резкие дебаты со старым лицемером, в гостинице в Инстербурге вышел из-за стола, как только вошёл господин Линдт… Эйзелинец вдруг оказался в отъезде в день свадьбы Фриды. А Вы же знаете, дорогая Анни, сколько они там с ней носились!… Конная гвардия таким образом счастливо избавилась от моего племянника Мирица – он для меня с тех пор малость излишне рассудителен, на мой вкус. Взять замуж это увядшее существо только ради миллионов!
Младшая нерешительно выпустила трензеля из руки. «Да, да – а теперь и старый добрый Эллер умер… Говорят, Модеста наследует усадьбу».
- Это бы меня очень, очень порадовало! – оживлённо воскликнула фрау фон Буссард.
- Но тогда ведь Модеста снова вернётся сюда.
- Я так не думаю, Анни…
- Но я это знаю! – настаивала фрау Пескатор. – Усадьба не может быть перепродана, именно так написано в завещании. Это Эллер, должно быть, сделал в пику старому Линдту… И, – добавила она доверительно, – я, конечно, очень любила Модесту и сейчас ещё люблю – но Ромайты до сих пор даже не имеют класса. Я полагаю, что мой муж прямо запретит мне такое знакомство. Он общается только с «классом»… И поэтому, я бы очень хотела послушать Вашего совета, фрау фон Буссард, и как Вы думаете с этим быть… Гадебуши ни в коем случае не станут с ними общаться.
Фрау Буссард равнодушно повторила: «Господин Пескатор общается только с «классом» – стало быть, господин Линдт фон Баргиннен тоже имел класс, о чём я до сих пор даже не знала… Барышни фон Гадебуши ни в коем случае не станут общаться – зато матери придётся скоро пустить имение с молотка… Так что, дорогая Анни, Вы тоже не общайтесь ни в коем случае! Тем более что фрау Мурманн тоже не станет общаться ни в коем случае… Я же буду общаться в любом случае!»
Юная дама ответила почти обиженно: «Да, Вы и Юдит! – Вы можете делать всё, что Вам угодно – и все найдут это очаровательным. Если завтра Юдит выйдет замуж за работника, вся округа сбежится на её свадьбу… Вы, сударыня, Юдит и Фалькнер фон Од…»
- А всё почему, моя дорогая Анни? – спросила фрау фон Буссард, обернувшись в седле. – Потому что мы трое никогда не опускались до того, чтобы спрашивать у людей, что им кажется правильным, а что нет. Мы делали и делаем то, что нам кажется правильным… Кстати, – добавила она с болезненной улыбкой, – Юдит, вероятно, в этом деле едва ли сможет доставить неприятности. Она скорее всего не переживёт весну, как мне определённо сказал доктор. И поэтому мы не поедем зимой в Давос. Она должна умереть у себя дома.
Фрау Пескатор, которая время от времени вновь обретала тёплое девичье сердце, вдруг разом очень смягчилась. «Но, сударыня, Вы не можете так говорить, не можете!… Юдит должна умереть… Пять лет назад, когда ей было двадцать лет, врачи ведь утверждали то же самое – а она не умерла… Подумайте только: как много добра она сделала за это время, и какой она настоящий ангел уже здесь, на земле, что каждый бедный или несчастный человек в округе знает её… Это звучит странно – но мы и все остальные в глубине наших сердец с юности завидовали ей, потому что она так добра и так честна, и всегда поступала так, как мы все должны были поступать… Фрау Буссард, ведь всё не так уж плохо, правда?» – И она в волнении схватилась за поводья её лошади.
Та бросила долгий затуманенный взгляд на широкую осеннюю равнину, которая вновь готовилась к мёртвому зимнему сну. Родившийся умирает: таков удел жизни… Природа год за годом твердит старое заклинание – но на зимней могиле уже мягко пылает вдалеке заря весны. А когда мы, люди, хороним своих мёртвых – воскресение будет даровано не всем.
В ответ фрау Буссард сказала лишь: «Мы опять так долго были на Рейне… Наверняка, Модеста уже здесь».
- Должна быть, – пробормотала молодая женщина смущённо. – Но я точно не знаю.
Фрау Буссард пустила свою лошадь в галоп. «Поехали, Анни, нужно заехать к нам домой и сказать это Юдит… Вы, конечно, со мной! И я хотела бы встретить эту молодую пару лучше, чем мы их когда-то проводили».
И малышка фрау Пескатор совсем забыла про свой «класс» и воскликнула, как в беззаботном девичестве: «Я с Вами, тётушка, я еду!»
________________________________________
Тем временем Модеста Ромайт задумчиво бродила из комнаты в комнату в своём новом доме. Уже два дня она была в усадьбе Эллера – но молодая женщина всё ещё не решалась выйти со двора.
Модеста была одна – белокурая, красивая женщина; формы округлились, взгляд стал яснее. Двое малышей неуклюже топали за ней: мальчуган и девчушка. Мальчишка с мамиными голубыми глазами и её персиковым цветом лица, девочка со смуглой кожей отца и пышной мягкой шевелюрой… Дети находили этот новый мир прекрасным. В нижних комнатах так чудесно-старомодно пахло табачным дымом и источенным жучками красным деревом! Везде тот беззаботный беспорядок, без которого старому холостяку было неуютно. Модеста изучала всё это с сердечным трепетом. Но ей совсем защемило душу, когда кроме нескольких простых комнат, которые обжил одинокий шутник, она обнаружила запертый рай, с никогда не использованной мебелью, нетронутыми роскошными кроватями и высокими стопками льняного белья из давно ушедшей эпохи. Возможно, этот холостяк когда-то втайне подыскивал себе жену; а может быть, надежда на позднее счастье тихо угасла только вместе с ним самим…
Модеста не ломала себе голову над этим. Но она отправила детей на кухню, где старая экономка пекла вафли на вечер. И присела на один из мягких скрипучих стульев, в этом густом, пыльном, старинном воздухе, где таинственно потрескивало дерево и временами беззвучно порхала моль. Как будто она сидела с гостями в старые времена, и колыхались тени, и шептались голоса… Дыхание прошлого немного сковывало её. Можно думать о прошедшем, можно тосковать о нём – но надо помнить, что оно годится лишь для печальных раздумий.
И когда Модеста через некоторое время подняла голову и посмотрела на мутный дворовый пруд и ветхую овчарню, которые тоже, казалось, были вестниками из прошлого – её взгляд натолкнулся на главную башню Баргиннена, серую и мёртвую, среди зелёных елей. Она почти поверила, что видит мерцающее окно башни, из которого когда-то разлетались по литовскому краю столь честолюбивые мечты… Тоже прошедшие – пережитые, забытые… и, может быть, прощённые. Старый Линдт последние годы жил в Кёнигсберге, и усадьба, как говорили, была выставлена на продажу.
Перед глазами Модесты прошли последние пять лет – медленно, призрачно, иногда светлые, иногда тёмные годы… Свадьба в маленьком городке – простая, скромная… Старый Эллер и регент баргинненского хора – два свидетеля и они же двое гостей. Никаких телеграмм, ни от родителей, ни от друзей – лишь бесценный букет цветов из Берлина от господина фон Фалькнера, который один только и знал «большой мир». И при этом – счастливый праздник, когда два молодых, красивых, энергичных человека поклялись быть вместе в радости и в горе. И они оба честно держали своё слово. Это был трудный жребий. Работа и бедность стали крестными отцами первого ребёнка… Он принял место инспектора, но далеко на Западе, конечно же, из-за неё, для которой Восток был заказан. Пока он бился и рвал жилы в новых условиях, с новыми людьми – чужой всем, как медлительный арденнский тяжеловоз был бы чужд стройным и быстрым верховым лошадям её родины, – Модеста совершенно стеснённо жила в Кёльне. Она могла бы по-женски роптать на судьбу, которая когда-то обещала ей так много, а теперь давала так мало. Но она сама строила свою судьбу, сама держала её в руках, не оглядываясь слезливо назад, но смело глядя вперёд. И в этой борьбе она становилась сильнее, моложе, краше. Городские жители часто оглядывались вслед стройной, красивой фигуре, которая всегда держалась просто, но достойно – даже внешне слишком выделяясь, чтобы смешаться с толпой.
Ни одной строчкой не обменялась она с Баргинненом. В этом она оставалась Линдт.
Но после рождения своего мальчика, который был так похож на неё, как только ребёнок может быть похож на мать, она долгие ночи молилась – на коленях, втайне, стесняясь себя самой: «Господи Боже, охрани его от жестокого сердца Линдт!» Она заглядывала в себя, чтобы понять основу своего характера. Но жизнь, которая очень рано сожгла сердце старого спекулянта костной мукой, обратив его в бесцветный шлак, отшлифовала её сердце в добрый кристалл.
Затем была смерть матери – и процесс с отцом. Отец и дочь соревновались за несколько тысяч марок наследства, которые значили для Модесты много, а для него ничего – с упорством, которое беспощадно поглотило остатки чувств, что подспудно ещё сохранялись между отцом и дочерью. Модеста проиграла. Это был окончательный конец… Когда через год смерть закрыла глаза и старому Эллеру, и Модеста, поплакав, наконец, смогла снова перевести дух, между двумя супругами вдруг ни с того ни с сего вспыхнул первый ожесточённый спор. Он был деликатнее, мягче, и не хотел возвращаться – ради неё. Она, более твёрдая и страстная, хотела вернуться – ради него. И теперь ей хотелось ощутить радость триумфа в этой великой борьбе, в которой она в конце концов победила…
И теперь, когда башня старого замка мрачно уставилась на неё, она не испытывала ни жалкой тоски по прошлому, ни смутного страха перед будущим, но насмешливо подминула в ответ: «Да, грози мне теперь, ты, мерзавка!… А если я теперь не позволю мне угрожать – и всем вам рассмеюсь в лицо? – Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним… А ведь я смеюсь последней!»
Спотыкаясь, прибежали из кухни дети, забрались на стоящую кругом скрипучую мебель и попытались вернуть ход давно ставшим стенным часам. Модеста остановила неумелые ручки твёрдо, но с любовью, как всё, что делала дома. И пока она с истинно материнской нежностью отчитывала малышню, любя её всем сердцем, на душе у неё было неспокойно… Как она будет однажды объяснять этой ранимой, неразумной молодежи, что там, в замке, её отец – который стал ей чужим; что там когда-то был её родной дом – который тоже стал чужим… Единственным словом можно разрушить так много!… И потом всякие колкости, неприятности... Всё же это был безумно рискованный шаг – возвращение сюда!… Как часто чересчур туго натянутый лук вызывает слишком сильную отдачу… Но таким страхам она не придавала никакого значения. Она выросла в борьбе – она это знала. Но другие, которые только начинают жизнь, должны начинать её с горьким привкусом?… И Модесте хотелось снова стать маленькой, пугливой, как когда-то… Но потом она снова подумала, что тетива должна звенеть, если стрелу нужно послать в цель… И эта борьба должна идти до конца!
Дети вдруг полезли на высокий подоконник и заверещали: «Мама, смотри, смотри!»
Модеста посмотрела без особого любопытства. В окне промелькнула дама на лошади, следом – не так уверенно – вторая. Вначале она не узнала обеих всадниц. Лишь когда старшая легко соскользнула с седла, а младшая смущённо оглянулась, ища помощи – она поняла, кто это. Собравшись с духом, она уверенно встала, чтобы встретить фрау фон Буссард и фрау Пескатор.
- Госпожа баронесса…
Но фрау Буссард сразу успокоила Модесту словами: «Дорогая Модеста, Анни и я приехали к Вам просто как старые друзья. Мы прибыли не вовремя. Я это вижу. Но не расстраивайтесь – напротив! Мы просто хотели быть первыми, кто приветствует Вас в Литве… – и она честно продолжила: – раньше, Модеста, я Вас не слишком жаловала. Вы были для меня… наверное, слишком «Линдт». Теперь, когда Вы сделали то, что должны были сделать, я от всего сердца рада снова видеть Вас на родине».
Глаза благородной дамы увлажнились, когда она говорила эти тёплые слова. И Модеста хотела в знак благодарности поцеловать её руку, как часто делала в детстве. Однако фрау Буссард ей не позволила – с улыбкой, но твёрдо. «Никаких благодарных поцелуев между взрослыми! Это унизительно. Я их теперь совсем не выношу… Но вы с Анни можете поцеловаться в губы, как привыкли в девичестве! – И она пошутила с детьми, смущённо стоявшими в сторонке: – Ты, юноша, весь в маму – а ты, девочка, наверное, пойдёшь больше в отца», – и задумчивая морщина легла вокруг твёрдых, плотно сжатых губ.
- Как поживает Юдит? – спросила Модеста.
- Не слишком хорошо. Иначе она бы, конечно, приехала с нами. Она передала Вам сердечный привет и сказала, что будет очень рада, если Вы скоро её навестите, Модеста!
Фрау Пескатор, которая никак не могла найти правильный тон, уместный для этого маленького дома, снова запричитала: «Ах, фрау фон Буссард, это так ужасно!…»
Благородная дама ответила почти весело: «Дети мои, чего же вы хотите?… Чего тогда будет стоить вся наша вера, если мы на каждый удар судьбы, который посылает Бог, всегда хотим только плакать и причитать!… Бог знает, зачем он нас испытывает… И он не хочет бесполезных причитаний, он требует мужественных верующих, которые тем радостней его исповедуют, чем тяжелее у них на сердце… Думаете, Юдит не знает, что она должна скоро умереть? – И она, возможно, имеет больше прав жаловаться на свою несчастную судьбу, чем все мы. Но она не перестаёт делать добро, где только может, чтобы высушить слёзы, чтобы помочь и успокоить… Однажды, когда я стала маленькой и испуганной из-за её страданий, она сама мне сказала правильные слова: «Мама, мы здесь для живых, а не для мёртвых. Я тоже ещё не умерла…» С тех пор я снова радостно делаю мою работу, веду книги, присматриваю за конюшнями и каждый день езжу верхом свои два часа, потому что я ведь должна сохранить свои силы для неё…»
В старой комнате Эллера они выпили кофе. Заманчиво пахли свежие вафли, дети тайком облизывали руки, и запах табака, который пятьдесят лет царствовал в берлоге старого холостяка, с любопытством выползал из мебели и стен.
Потом они отправились в парк, который на самом деле был неудавшимся крестьянским садом, с яркими подсолнухами и торчащими георгинами. Дети кувыркались на плохо ухоженных газонах и пытались, пользуясь случаем, погладить философствующего индюка, но тот, неприязненно ворча, срочно ретировался. Пришёл и был радостно встречен господин Ромайт – всё ещё стройная, элегантная фигура всадника, которая когда-то смягчила сердце Модесты, несмотря на «чёртову шайку инспекторов».
Но даже сегодня молодая женщина критически наморщила лоб, когда он счёл нужным встретить высоких гостей в сюртуке. «Разве он не выглядит ужасно в этом костюме? – пошутила она. – Это, очевидно, у всех Ромайтов в крови. Все мальчишки как один мечтают о длинных штанах…»
Господин Ромайт стал защищаться. Он действительно питал слабость к жёсткой шляпе и длинным штанам.
Однако фрау Буссард мягко сказала: «Вы, должно быть, блестящий наездник, как меня шесть лет назад заверил один очень компетентный человек – а у наездников здесь на востоке в чести высокие сапоги. И в жизни всегда надо выглядеть тем, кто ты есть на самом деле… Подумайте о неловком положении, если я вдруг сейчас захочу, чтобы Вы меня сопроводили на какой-нибудь лошади! Отказать мне, как кавалер, Вы не сможете – но во всём этом наглаженном будете смотреться, как горе-наездник из «Летучих листков» , которым Вы совершенно не являетесь».
Модеста ехидно улыбнулась в подтверждение. Но, заметив тень на его лице, погладила успокаивающе по густой вьющейся шевелюре. «Но это же не причина для развода – правда, Отто?»
Он снова стал разговорчив, потянул дам на конный двор позади хозяйства. Там паслись два однолетка, и катался по земле жеребёнок, поднимая тучи пыли. «Эти вот однолетки, фрау баронесса, ни на что не годны. В последние годы старик потерял чутьё… Но жеребёнок, этот будет по меньшей мере гвардейский улан, бесценный конь!» И он пролез сквозь изгородь и махал платком, пока животное не умчалось в страхе. – Это была почти та же картина, как и тогда, раньше – и все же совершенно другая! Оба почувствовали это, посмотрели друг на друга, незаметно пожав друг другу руки. А старая башня Баргиннена мрачно таращилась на них.
Они всё ещё были на конном дворе, когда примчалась запыхавшаяся подёнщица. «Верховой посыльный приехал из… из…» – название выскочило у неё из головы.
Маленькая фрау Пескатор виновато вздрогнула. «Наверное, этой мой муж… Это так безответственно с моей стороны!… Я немедленно должна ехать».
- Дорогая Энни, и я должна, – спокойно сказала фрау фон Буссард. – Кстати, будет гораздо ближе, если Вы поедете прямо через Эйзелин. – Но тут на дворе она узнала своего слугу верхом на своей второй лошади. «Он, конечно, не принёс хорошей вести», – пробормотала она, побледнев.
Она прочитала записку, которую ей передали. «Да, дорогая Модеста, я действительно должна ехать… – Она говорила с каким-то вымученным спокойствием. – Хайнрих, седлайте мне! Кучер здесь, вероятно, незнаком с дамскими седлами… Adieu, Модеста… Adieu, господин Ромайт – мне было очень приятно… Но врач написал сам… Там никого нет. Мой муж вернётся из Зальцшлирфа  только послезавтра… А Вам, фрау Пескатор, не стоит спешить за мной! Мне придётся взять темп, которого ваша гнедая не выдержит».
Но «подругу Анни» внезапно так сильно одолела «классовая совесть», что она захотела поехать с баронессой при любых обстоятельствах.
Всё так стремительно свелось к расставанию, что ни Ромайты, ни их гости не нашли правильного тона для прощальных слов. И когда всадницы ещё раз помахали на прощанье, это был совсем мимолётный жест.
- Ты совсем забыла передать привет молодой баронессе, – сказал он.
- Да, так и есть, Отто. Я замечаю, что становлюсь немного рассеянной. Может быть, это не так уж плохо. И чем, наконец, ей поможет приветствие от меня?… Я очень благодарна фрау баронессе за этот визит – сразу видно благородную женщину, – но Анни так старалась избежать остаться наедине с нами, что я нахожу вполне естественным, если этот первый визит станет и последним. Мы для этих людей недостаточно декоративны…
- Видишь, какая ты, Мо! – попенял он. – Тебе достаточно булавочного укола.
- Ты думаешь? – с горечью откликнулась она. – Когда я оглядываюсь вокруг – сплошные булавочные уколы!… Этот визит разбудил во мне много такого, что я считала давно умершим.
- Поэтому я и не хотел сюда возвращаться, дорогая.
- Я знаю, Отто. Но так уж мне захотелось. И кто в конце концов больше пострадает от этого – так это я.
- Но ты не должна страдать! – воскликнул он ласково.
- Ты всегда был лучше меня, – задумчиво сказала она. – Такой ты и сейчас.
- Ох, не говори глупостей! – запротестовал он.
Они дошли до маленькой открытой деревянной веранды перед домом, где старый Эллер провёл так много летних вечеров в компании охотничьей трубки и газеты. Там её уже ждал коричневый шалопай, отчаянно виляя хвостом. «Видишь, Модеста, ты тоже везде таскаешь его с собой, хотя могла бы дорого его продать…»
- Да, Отто! – животных я всегда любила. – Но люди…
- Подожди немного! Ты всегда получала какой-то знак.
Осенний ветер дунул в полную силу и принёс к деревянному крыльцу листок бумаги.
Господин Ромайт поднял его. «Выглядит новым!» – И он прочитал несколько строк, написанных на нём. Затем передал его Модесте, которая мрачно смотрела перед собой. «Прочитай и постыдись!»
Это была открытка для фрау фон Буссард, которая гласила:
«Госпожа баронесса!
Предполагаю, что барышня не переживёт эту ночь. Это тот самый случай, о котором я Вас предупреждал. Немедленно приезжайте!… К сожалению, сам я должен ехать дальше.
Доктор Х.Х.»
- Что теперь скажешь?
- Конечно же, я немедленно еду в Буссардсхоф, Отто!… Юдит была единственной, кто написал мне и предлагал помощь, когда дела наши были плохи… Я не люблю подаяния – ты меня знаешь, – поэтому я тогда ей не ответила… Теперь у меня от этого тяжело на сердце. Если она сейчас умрёт с этим горьким чувством… Я всегда теряю людей, которые ко мне добры. Боже, только бы застать её в живых!
26
Уже смеркалось, когда Модеста выехала со двора – усталые осенние сумерки, когда всё медленно расплывается, растекается в мрачную, холодную серость. Маленькая горбатая лошадка, фыркая и качая головой, тащила старомодную двуколку по ухабистой грунтовой дороге. Стая диких гусей, свистя крыльями, протянулась над их головами; с картофельных полей веяло едким запахом гниющей ботвы. Повсюду преходящая жизнь, текучий холод, приближение смерти. Молодая женщина стала мёрзнуть. Это было дыхание старой, холодной родины – а она искала тёплой, новой. Когда Модеста свернула на шоссе, она невольно стала держаться прямее. Вдали показался тусклый, серый орденский замок – а в другой стороне белый фасад господского дома. Но в Баргиннене постепенно зажигались огни, много огней, так что всё здание сияло, словно подсвеченное; в Эйзелине, напротив, ни огонька, ни жизни, всё будто застыло, умерло.
А Модеста долго смотрела на свой старый дом. У них там, должно быть, праздник, большой праздник. Она уже давно не тосковала по Баргинненским праздникам. Но неестественное отчуждение ребёнка от его дома имело ледяную ясность и причиняло жгучую боль… Этот уход от Линдтов – но ей пришлось так уйти! Гнилой мостик рухнул в бездну, разбившись в глубине… И ничья рука не поднялась, чтобы грустно помахать тем, кто оказался с другой стороны. Потом её угрюмый взгляд упал на безлюдный белый господский дом Эйзелина. И здесь тоже забытые мечты – но детские амбиции канули в ту же пропасть, в которой покоится линдтовское тщеславие… Теперь она ехала к той единственной, кто её не покинул – и лишь тень смерти приоткрыла ей то, что эта умирающая была также и единственной, кого она когда-то любила.
И пока погасшая «звезда Баргиннена» размышляла, и переживала, и безжалостно сбрасывала со счетов всё, что обнаруживало себя легковесным и мелким – слева и справа тянулись луга, пашни, поля, затянутые лёгким белёсым туманом, который превращал лучи молодого месяца то в хоровод эльфов, то в блестящее серебряное озерцо. Модеста ничего не замечала. Подкрался лес со своим прелым дыханием – длинные тёмные шеренги обступили серое шоссе, как стены тюрьмы. Меж призрачно светящихся стволов тихо шелестела хвоя. Шепчущий ночной ветер будил причудливые звуки; бледный новый месяц рисовал причудливые фигуры. Лошадь прядала ушами, фыркала… Это была словно дорога призраков. Модеста этого не чувствовала.
Только когда вдали мелькнули огни поместья – это был Буссардсхоф – она сложила руки и тихо сказала: «Боже, пусть она не умрёт!… Я такая плохая – но ты мне дал непрошенное счастье… Она так хороша – и её первым и последним счастьем должна быть смерть?…»
Модеста не сводила глаз с огней. И пока они становились все ближе и ближе, в ней росла и надежда. Едва возродившись, она становилась всё сильнее и больше – она ещё не поверила в ангела смерти, который уже простёр свою оливковую ветвь над смертным ложем. Она принадлежала новой жизни, которой она наконец-то добилась, каждой своей частичкой, каждым желанием своего естества. Ей хотелось, ей требовалось жить – чтобы всем, всему миру показать, что единственный зелёный росток, который схватка с судьбой когда-то вырвала из сердцевины высохшего ствола Линдт, тоже носил в себе семя жизни.
________________________________________
Экипаж остановился перед домом. Слуга открыл дверь быстро и бесшумно, как будто давно ждал её.
- Госпожа баронесса незамедлительно просит!
Модеста была озадачена. Служебная машина так гладко, так безупречно функционировала даже перед лицом смерти!
В вестибюле ей навстречу уже шла фрау фон Буссард. «Наконец-то, наконец-то! – и вдруг отпрянула, – ах, это Вы, госпожа Ромайт!» Она не смогла или не захотела скрыть своё разочарование.
- Я могу сейчас же уехать, госпожа баронесса… Вы обронили у нас эту записку…
Фрау фон Буссард схватила бумагу. «Ах да… я искала её… теперь я понимаю… Вы очень добры! – Она осторожно открыла дверь в салон, где мерцал лишь огонь камина. – Тише!… Она спит…»
Обе женщины бесшумно прокрались в тёплый уютный полумрак комнаты. Милый дом, вокруг которого напрасно завывает зимний шторм! Перед покоем с опущенными портьерами они остановились, прислушиваясь. Это был будуар Юдит – с тусклой лампой и болезненной тишиной. Та самая комната, в которой когда-то трусливо подслушивала звезда Баргиннена. Иссякли жгучие любовные мечты, которыми грезило здесь чистое сердце, отлетел дух молодости и поэзии, когда-то окутывавший прелестную девичью головку… Лишь отрывистое, торопливое лихорадочное дыхание.
Внезапно послышался шелест подушек, как будто кто-то приподнялся. Тихий голос спросил: «Мама?»
Фрау фон Буссард сдвинула портьеру в сторону и подошла к кровати, где на отчаянно смятой постели лежала Юдит, больше похожая на свою собственную неясную тень – побледневшая, выцветшая, только лучистая корона огненных волос всё ещё сияла, и огромные глаза беспокойно мерцали лихорадочным блеском. «Это была карета, мама?… Или мне просто приснилось?… И мне всё так ясно сегодня, мне кажется, что я могу видеть сквозь любые стены… Далеко… Далеко… Так далеко, как захочу…» И она снова откинулась на подушки.
- Это была Модеста, дитя моё, – ответила мать, склонившись к дочери. – Хочешь её видеть?
Больная улыбнулась. «Да, конечно, я хочу её видеть… Модеста!»
Модеста вошла, неловко, смущённо. Её сердце колотилось, как будто на ней лежала тяжкая вина. «Юдит, не сердись на меня…» Она не смогла больше произнести ни слова, как при девичьих извинениях в далёком прошлом.
 «Сядь же, Модеста!… А теперь расскажи мне, куда ты пропала! ... У тебя есть детки, это правда? – Как бы я хотела на них взглянуть! И вы так же любите друг друга – очень любите?…» Она нежно гладила Модесту горячей, тонкой рукой. Ей пришлось отстраниться – сердце так бешено колотилось, что воротник сорочки вздрагивал… «Какая же ты стала красивая, Модеста!… Такая красивая и молодая!… Ты никогда прежде не была такой молодой – никогда…» Она помахала матери, указывая на ручное зеркало слоновой кости на столе. Затем смотрелась в него долго и серьёзно. «А я стала старой – всего двадцать шесть лет – и уже такая старуха! ... И эти ужасные красные пятна на щеках, и худая серая шея! ... Раньше я прямо гордилась своей шеей – она была такой нежной и белой и так красиво изгибалась, как я себе воображала… – Она положила зеркало на постель, глядя вверх. – Я тоже была когда-то тщеславной – очень тщеславной… И я буду за это наказана… Но я ведь имела на это право… Я ведь не была влюблена в себя – я лишь хотела выглядеть красивой – очень красивой… И я была красивой… Правда, мама?»
Обе женщины смогли лишь кивнуть. Мать стиснула зубы и хрипло дышала; по щеке Модесты медленно сбежала большая солёная слеза.
Больная закрыла глаза, голова её бессильно упала набок. Это был лишь миг слабости. Затем она выпрямилась – с трудом, отказавшись от помощи матери, которая хотела помочь ей. «Я совсем не так слаба, как ты думаешь, мама… Это было просто дурацкое носовое кровотечение, которое не хотело остановиться… А теперь, мама, оставь нас с Модестой на пару минут одних!»
Когда мать вышла, больная поспешно сказала: «Я знаю, что мне придётся умереть… И умирать не так уж трудно – вам, здоровым, только так кажется… Но мама не может этого знать!… Она в своей жизни была так мало счастлива – и вот теперь она потеряет единственное, что так любила…»
- Не говори так! – Сказала Модеста сдавленным слезами голосом, который ей самой показался чужим.
Юдит обвила тонкими детскими руками шею Модесты и поцеловала её. «Ах, это уже так далеко позади – всё, что вы называете жизнью и счастьем! Ты это тоже знаешь – но ты этого достигла… Но смотри – это звучит некрасиво – у меня этого было даже больше, чем у моей матери, много больше… И это мучает меня, потому что это так неблагодарно… Ведь это было много-много лет назад, когда я его увидела!… – Её взгляд беспокойно заметался. – Приедет ли он сегодня?… Я не знаю. Но у меня есть предчувствие… Поэтому я и позволила постелить мне тут внизу. Я однажды была здесь так счастлива… так счастлива… Ты ведь помнишь?… Но он не мог поступить иначе. Он тоже несчастен…»
Её дыхание стало быстрым и лихорадочным. «Модеста, ты всегда считала меня такой хорошей – но я не такая, совсем нет… Смотри, я точно знаю, что умру, но я всё равно не могу пожелать ему ту, которую он любит. Ведь он всё ещё любит её, хотя ухаживал за множеством других... Я её чувствую… Но скажи мне: разве это не мелкий, жалкий эгоизм?… Но я его и сейчас так люблю!… Мы ведь рождены любить, разве нет?»
Модеста погладила больную по влажном лбу: «Об этом ли сейчас тебе нужно думать! Ты слишком добра, Юдит, слишком добра».
Больная горько улыбнулась. «Это же говорят мне люди в деревне, это говорит мне и моя мать… Я скоро поверю в это сама… Но знаешь, когда чувствуешь, что дело подходит к концу, не можешь больше лгать. – Вы называете это добром, но это слабость, жалкая слабость… Я знаю… Я знаю…» Её глаза тревожно блуждали по комнате. «Тут такой беспорядок, и пахнет, конечно, как в больничной палате… Вон там на комоде стоят «Фиалки Ривьеры». Разлейте весь флакон на ковёр, на мою постель!… Он так любит этот запах… А почему он любит именно эти духи?… О, я и это знаю!…» Модеста быстро и тихо выполнила свой долг сестры милосердия. Аромат заструился по комнате, сильный, почти оглушительный, как будто юг накрыл всё своей юной силой. А снаружи осенний ветер сердито трепал парковые липы.
Больная смотрела сияющими глазами. «Ковёр там немного загнулся. Он может упасть из-за этого…» Затем нежность в глазах снова угасла. «Позовите мою мать, Модеста! Ведь я же знаю, что он не придёт. А если он придёт, он будет думать о Ривьере, а не обо мне».
Фрау фон Буссард, как добрая тень, уже скользнула в комнату. «Болтайте дальше, дети!… Завтра будет чудесный день. Мы с вами, Модеста, поедем верхом, а Юдит рядом будет править своей маленькой двуколкой». Она лгала так мужественно, эта несчастная женщина, хотя её сердце почти разрывалось от горя!
Но больная покачала головой. «Расскажи лучше ты, мама!… И как мы всегда недооценивали Модесту… Но перед людьми мы всегда её очень защищали – правда ведь?… И что она никак не могла поступить иначе, и что мы это знаем – не так ли?… И именно поэтому она переросла нас, потому что была доброй и сильной… доброй и сильной: это так…»
Модеста подняла обе руки: «Это не так, Юдит!… Я всегда была таким отвратительным, эгоистичным существом, что тебе этого не понять никогда… Лучшее, что во мне было – это грех!… Вы все здесь чувствуете так чисто, так благородно – а я так грязно!… Сударыня, – воскликнула она страстно, – это грех вёл меня, и он же придавал мне сил… Я столько лгала в своей жизни – но здесь не желаю и не могу лгать. Я была и есть дрянь!»
Больная глазами сделала Модесте знак, чтобы та склонилась к ней на подушки – и, обняв её голову, она сказала совсем тихо: «А если грех всё же привёл тебя к добру, то спасибо греху!… И если даже ты ещё не такая, то будешь – доброй и сильной!… Потому что для этого мы все и приходим в мир. И Бог не спрашивает о пути никого, кто достиг этой цели…» Слова звучали торжественно, как будто издалека, всё дальше и дальше ускользая из мира.
И Модеста начала всхлипывать, не вставая с колен. И она ещё и ещё пыталась поцеловать искажённые болезнью губы, чтобы своими свежими молодыми губами вдохнуть в умирающую жизнь, вытекающую с каждым ударом пульса. И поэтому не заметила, как бессильное тело от этого необузданного горя обмякло, подавленное дыханием жизни, окутавшим его.
Но мать заметила потухшие глаза, обвисший рот. Она почувствовала бесконечную тоску, сдавившую её грудь могильным дыханием. И в смертельном страхе, который разом сорвал маску с её лица, она инстинктивно воскликнула, как последнее заклинание: «Юдит, он едет – он едет!»
Модеста отшатнулась назад при этом крике.
Но умирающая пробормотала чуть слышно: «Передай ему привет… Пусть он будет счастлив с ней – счастлив!…
Снаружи глухо громыхнули колёса кареты. Фрау фон Буссард прислушалась. Она была не в состоянии оторваться от своего умирающего ребёнка и вновь увидеть не того, кого ждала… как в прошлый раз.
Протянулись две очень долгие минуты, наконец портьера сдвинулась тихо и нерешительно.
Это был Фалькнер фон Од.
Когда он шагнул к кровати, умирающая испустила последний вздох.
Обе женщины расступились перед ним. Это было правильное чувство – последний вздох был отдан человеку, которого она любила.
А Фалькнер фон Од не нашёл слов. Он медленно опустился на колени у постели, перекрестился и помолился. Потом поцеловал бледно-восковую руку мёртвой – и медленно встал: старое лицо, застывшие мускулы.
Фрау фон Буссард протянула ему обе руки – как будто прощая.
Но он только покачал головой.
Модеста не понимала этого человека.
________________________________________
Снаружи в коридоре слышались шаги, шёпот. Люди из поместья, домашняя прислуга – кто с настоящим, кто с показным сочувствием. Для них умерла не барышня из замка – они потеряли добрый дух, саму любовь… И они начали всхлипывать и рыдать – громкое театральное горе, которое почему-то так отталкивает нас – актёров театра жизни.
И в этом шумном людском горе, которое проникало сквозь закрытые двери и странно контрастировало с глухим молчанием в комнате, мать первая взяла себя в руки.
- Вы опоздали, господин фон Фалькнер – и сильно опоздали!…
- Посмотрите на моих лошадей – а потом скажите, что я их придерживал!… К сожалению, я в своей жизни никогда не придерживал… – и он громко и коротко рассмеялся, так что женщины посмотрели на него со страхом, как на помешанного, и протянул фрау фон Буссард открытку.
Она прочитала скупые строчки и вернула бумагу обратно, пожав плечами. «Я понимаю… бывают странные люди… Что я Вам тогда говорила? – Фантом!… Вы и дальше хотите гоняться за ним?…» И сразу же всё её тело судорожно задрожало. Она подняла сложенные в мольбе руки и невнятно, хрипло продолжила: «Взгляните же ещё раз на это несчастное создание! И скажите мне: так должно быть? Разве должно было так много чистой сердечной доброты, так много молодости, так много настоящей страсти – так ужасно погибнуть из-за продажной девки, которой вдруг взбрело в голову быть высокоморальной? – Потому что она всегда была по сути публичной девкой – такой, которая умоляет согрешить… Почему Вы не смогли понять этого раньше, пять лет назад, Вы, умный человек? Или Вы молились на эту шлюху именно потому, что она была шлюха?»
Он пожал плечами. «Сударыня, для меня это письмо уже не имеет значения… Но я хотел бы быть верным хотя бы самому себе. И вот я стал той мумией, которую Вы видите – истлевшей и иссохшей, как велит общественная мораль… И уже нельзя начать все заново – не стоит лгать… Я поставил всё на зеро, как старый игрок в рулетку – и я ухожу ни с чем, получив зеро, – снова рассмеялся он, – люди называют это судьбой, но я – нет… Вот до чего я наконец докатился… Могу ли я теперь уйти?»
Женщина отрицательно покачала головой. «Нет, Фалькнер, так Вы не уйдёте!… У меня есть кое-что сказать Вам, прежде чем мы расстанемся навсегда… И Вы, Модеста, тоже можете послушать… У меня такое чувство, как будто здесь стоит покойный Фалькнер фон Од. Вы такой же, как он, – именно поэтому он Вас ненавидел так страстно. Это не должно остаться позорным пятном… Он точно так же безрассудно правильно чувствовал, как Вы, и так же иссох, как Вы… А что, если его проклятием была Ваша собственная мать? Тоже строгая католичка, тоже трезвейшая мораль – которая предпочла выйти замуж за наследника майората, хотя любила второго брата?… Теперь Вы понимаете его ненависть – и что он, несмотря на это, никогда не смог уйти от жены, хотя проклинал её тысячу раз?… Он был человеком никак не худшим, чем Вы – конечно, нет!… И когда к тому же влюбился в семнадцатилетнюю и хотел порвать с этим, оттолкнув её от себя – именно потому, что он был благородный характер, так что не удивляйтесь! Она была молода, она была красива, она была богата – у неё было всё. И когда она, наконец, поняла, что осталась очень бедной в своём богатстве, тогда она сделала шаг, который совершают только очень молодые и очень отчаявшиеся люди – она вышла замуж за человека, которого не любила, а он не любил её. Она была ему верна, она исполнила свой долг – и никто не может бросить в неё камень. И сегодня она стоит у смертного ложа своего единственного ребёнка и первая бросает в себя камень!… В жизни нам приходится любить или ненавидеть – но мы не обязаны торговать собой – и моралью тоже… Есть только один долг – и это долг перед живыми… Вот лежит моё мёртвое дитя… И теперь для меня начинается долг перед мёртвыми, который больше не является долгом… А теперь оставьте меня! Я хочу ещё раз побыть со своим ребёнком совершенно одна, хотя бы после смерти – потому что только я одна её любила… Всего хорошего!»
________________________________________
Пока закладывали экипажи, Фалькнер фон Од и Модеста Ромайт стояли в открытых дверях дома. Полночь уже давно прошла. На белеющем небе холодно мерцали звёзды. Клумбы сада посылали последний женственный аромат резеды. Это было похоже на дыхание церковного кладбища.
- На этот раз всё-таки случилось, – сказал он равнодушно.
Модеста молча смотрела на него. Всё та же щегольская элегантность, тот же недвижный монокль. Но лицо словно выветрено временем.
Он потёр руки. «Холодно… ужасно холодно!…»
Молодая женщина пожала плечами.
- Да, сударыня, кто стар, думает уже только о себе.
- Но прошу Вас, господин Фалькнер, в такой час, – нервно ответила она.
- Потому что кто-то ушёл прежде, чем испытал последнее разочарование? – Это должно вызывать у нас зависть, а не грусть…
- Неужели Юдит заслужила это от Вас? – горько спросила Модеста.
Он холодно улыбнулся. «После того, как я принёс в жертву иллюзии свои лучшие годы, прикажете тут же начать всё сначала?… Я прекрасно понимаю, что умерло чистое, благородное создание, которому я был бы недостоин даже развязывать шнурки на обуви, – сказал он серьёзно и продолжил: – но что бы мне это, наконец, дало? А в глубине наших сердец все мы эгоисты – и Вы прежде всего, сударыня!… С той лишь разницей, что Ваш эгоизм разумен, он имеет смысл, он создаёт жизнь… А я выдохся, устал так, что неспособен даже на благородное негодование. Или Вы собираетесь потребовать от отработанного человека, чтобы он разом стряхнул с себя мерзкую шлаковую корку, чтобы возродиться – хотя он на самом деле уже весь превратился в шлак?… Не воображайте, что я немедленно стану разрушать единственно разумное течение моей жизни!… Напротив – я буду жить долго, примерно как гнилой ольховый пень в болоте. Все считают его давно мёртвым, а он всё ещё прозябает… И у меня нет амбиций попасть на небеса, как у других добрых людей и кающихся грешников. Небеса для меня поганое местечко со всем его ханжеством и добродетельными гусями. Нет – в этом деле я, как мой дядя, который запретил проповедь и украшения над своим гробом! Я хочу тихую могилу, откуда меня не вытащит даже Страшный суд… Каждый имеет излюбленные идеи. Моя с некоторых пор – упокоиться на море с мерным накатом прибоя, а сверху и вокруг непрестанно текут песчаные дюны без цели, без времени… Я просто старый человек».
Фалькнер фон Од на прощание протянул Модесте руку. Уже трогаясь, застёгивая ездовые перчатки, он ещё раз крикнул ей: «Вот Вам самый лучший пример – мои и Ваши лошади… Хотя я примчался из Инстербурга. Просто Земля вертится. И может быть, это хорошо, что она вертится».
Потом они оба долго смотрели на литовскую равнину, раскинувшуюся безжизненно и беззвучно, словно пустыня. Новый месяц закатился, его призрачный свет померк… Экипажи катились медленно. Но ромайтовский гнедой весело ржал, а буланые Фалькнера трусили, понурив головы.
Пока они ехали, в голове Модесты была глухая пустота. Впереди эйзелинский охотничий возок, усталая рысь загнанных животных – за ними её упряжка, которая спешила домой. Но когда буланые сбивались на шаг, кучер Эллера тоже сразу придерживал своих. Это было почтение к барону и дому, которое у этих людей было врождённым.
У поворота на Эйзелин господин фон Фалькнер остановился и вышел.
- Почему же мы не ехали в одном экипаже? – спросил он с притворным удивлением, – это, вероятно, было бы куда приятнее… – и он указал на Баргиннен, где сияли все огни. – Они, по-видимому, ещё не напраздновались!… Хотели бы вернуться?
- Никогда!
- Это верно, сударыня… Я тоже не хотел бы вернуться назад… Но победительницей стали только Вы! Мы, остальные – проигравшие… – и он достал из кармана ту же белую картонку, которую давал фрау фон Буссард, – прочитайте не торопясь и обдумайте свою часть!… И можете оставить себе этот документ… Вы, должно быть, меня совсем не понимаете. Я тоже себя давно не понимаю. – Но если когда-нибудь дешёвый театр будет разыгран в Вашем доме – тогда Вы сможете использовать эту писульку с пользой… А я, наконец, избавился от неё… Adieu!
Он устало зашагал назад к своему экипажу – а она направилась в свой новый дом. По дороге она механически, без интереса развернула карточку. Это было короткое французское поздравление с днём рождения. Здесь же имя, головокружительно знатное, но совершенно чуждо звучащее. В углу женской рукой нацарапано: «О, мой друг, как же я счастлива!… Судьба всё так чудесно связала. Теперь я молюсь на того, кого когда-то ненавидела… О, и всё-таки это было прекрасно, прекрасно!… Вы помните? – Я иногда с ужасом просыпаюсь… Если, если… То, что было, прекрасно – но то, что есть, всё же лучше… Я боюсь, что Вы мне можете ещё раз написать, и он найдёт это письмо!… Вы, конечно же, давно счастливы с другой… У Вас лёгкая кровь, которая всё забывает. Я же не забуду ничего – никогда… Но в любом случае отправьте мне все мои письма обратно!… А святой образ, как Вы это называли, храните как воспоминание об очаровательной весне на Ривьере… Кстати, я больше не люблю «Фиалки»… В этом парфюме есть что-то от Гретхен  – а я уже совсем не Гретхен, мой дорогой друг… Он назначен послом в Санкт-Петербург – и я надеюсь к сезону быть там… Прошу Вас, не отвечайте на это письмо!… И примите последнее дружественное рукопожатие
Всегда безумно рада Вам
Маргарита».
Модеста опустила руку. Так вот какова эта икона, к которой грешник возвращался всегда раскаявшимся!
И она инстинктивно оглянулась назад, где Эйзелин и Баргиннен становились всё меньше, всё туманней – таяли, как игра воображения. А когда она снова посмотрела вперёд, то отчётливо разглядела маленький дом, и одинокий огонёк уже светил ей – тем теплее и ярче, чем ближе она подъезжала… И стало удивительно, как всё, что когда-то казалось ей большим, вдруг так уменьшилось и сжалось – мёртвое, мрачное, истаявшее в небытие. А маленькое росло и росло, и сияло ярко и светло, словно указывая ей новый жизненный путь.
И когда она въехала во двор, маленькая кривая лошадка взбрыкнула, радостно заржав – и, когда она вышла перед домом, её Ромайт уже стоял на шатком деревянном крыльце и сказал: «Наконец-то! Я уже хотел ехать в Буссардсхоф… Доброе утро, дорогая!»
А внутри, в тёплых уютных комнатах, пыхтела старая лампа Берцелиуса, на которой инспектор Ромайт когда-то заваривал чай для барышни из замка. И запах старого дома и молодой любви наполнял комнату.
Модеста рассказала о волнующей смерти и тоскливой поездке. И ей хотелось пролить слёзы о бедах несчастного человечества, которые сегодня простёрлись над ней, как длинные страшные тени. Но она не смогла даже заплакать – так тяжко было у неё на сердце. Над молодыми и сильными, как она, смерть и судьба скользят словно призраки – нужно лишь крикнуть, и они разлетятся в никуда.
А потом двое молодых, любящих людей целовались и радовались друг другу – радовались перед лицом смерти, как неразумные дети. И жизнь дала им это право!
- Кстати, здесь ещё письмо для тебя – деловое письмо. По крайней мере, так выглядит…
Модеста подозрительно поднесла конверт к свету. «Завтра, дорогая, завтра! Это, уж конечно, не любовное письмо».
27
Это действительно было совсем не любовное письмо!
«Присяжный поверенный из Кёнигсберга настоящим сообщает, что господин Линдт фон Баргиннен в Баргиннене принял решение создать фидеикомисс, таким образом, что поместье и одноименный замок после его смерти, в качестве майората должны отойти его внуку графу Дагоберту фон Аксиль, с условием, что вышеупомянутый владелец должен указывать имя Линдт фон Баргиннен перед своим собственным. Обе старшие дочери покойного: Эрика, графиня Аксиль, и Фрида, баронесса фон Мириц, получают соответствующие суммы в ценных бумагах и обеспеченных закладных бумагах, а младшая дочь Модеста, по мужу Ромайт, которая постоянно выступала с явным протестом против отцовской воли, получает только обязательную долю наследства в размере двадцати семи тысяч марок, каковая сумма по доброй воле покойного округляется до тридцати тысяч марок, но с категорической оговоркой, что любые требования по материнскому наследству должны быть раз и навсегда прекращены.
С оригинальным экземпляром данного завещания можно ознакомиться в течение месяца ежедневно в присутственные часы у нижеподписавшегося.
Советник юстиции X.X.»
Старый, жестокий, тщеславный злодей проглядывал сквозь строчки. Кругом оговорки, чёрные ходы – пошлая деловитость барышника на пару со смехотворной слепотой парвеню.
Модеста никогда и не ждала ничего другого. И всё же она опустила руки.
Её муж смущённо стоял рядом.
- Так вот почему вчера так ярко горели окна, – сказал Модеста тихо, – вот почему… Праздновали новый фидеикомисс… Ничего у тебя не выйдет, мой дорогой деверь Аксиль – для этого ты слишком благороден! Для такого ведь у тебя есть жена – очень добрая женщина!… Но что ты всё же возьмёшь для своего сына то, к чему она тебя толкала, это так некрасиво, я от тебя такого никогда не ожидала! – жёсткие, насмешливые слова вылетали из её уст.
- Ты хочешь снова жаловаться, – сказал господин Ромайт чуть нервно. – Я по тебе это вижу… Ясное дело – но для меня это ужасно!… Почему старик снова подстрекает в нас все уродливые чувства? Пока у нас не было ничего – иногда меньше, чем ничего – мы были счастливы. Ты тоже, Модеста – ты в первую очередь!… Теперь старая песня начинается снова… И всё-таки ты права, Модеста! Это ведь также из-за детей и прочего. И если ты стала изгнанницей – это ведь только из-за меня… И в глубине твоего сердца ты лучше всей этой публики! – Он раздражённо бросил письмо на стол, – я хотел бы – видит Бог – чтобы снова пошёл дождь из серы и смолы!
Модеста, казалось, едва слышала его. Она внешне безразлично осмотрелась в комнате, где играли дети, где собака философски лежала на остывшей печи, где скромная, честная простота старого Эллера ещё наполняла воздух тёплым, старомодным дыханием. Затем она медленно прошлась туда-сюда, опустив глаза. «Я бы хотела судиться!… Потому что сегодня мы всё ещё бедны – по крайней мере, если подумать о детях, и потому что всякий может умереть рано… Потом эти тридцать тысяч марок – даже если бы они были нужны как воздух – я могу и хочу обойтись без них! Взять их значило бы трусливо поджать хвост, быть нечестным с собой… А я не буду поджимать хвост, хотя бы ради моих детей!… Конечно, лучше бы я теперь сказала им: «Это ваш дедушка, и это ваши тетки – чтите и уважайте свою собственную плоть и кровь, покуда живы, – но я хочу, чтобы вы в своей жизни лучше стали просить милостыню, чем взяли у них, и чтобы они вас лучше прокляли, чем благословили!…» И это было бы правильно, и это было бы логично – и честно голодать всё же благороднее, чем бесчестно пировать… Но в конце концов я – это всего лишь я, жадная до денег, как и в прошлом…»
- Тогда пусть вся эта дрянь идёт к чёрту! – воскликнул он, – посмотри, Модеста – мы ещё так молоды, мы можем работать… Я, конечно, всегда был к этому привычен, и ты тоже привыкнешь!… Иные деньги грязные, грязные – я тебе это говорю».
Она рассеянно кивнула. «Грязные, грязные… Конечно! – Но в конце концов все деньги грязны. А кто сегодня об этом спрашивает? – И она погладила обоих детей, которые, играя, непонимающе глянули на взрослых, – почему тогда вы непременно должны быть паршивыми овцами? – Ведь вы же дети любви в её лучшем виде!… А жирный Дагоберт Аксиль непременно должен быть великим господином? – Ведь нет никакого сока и никакой силы в этом жалком браке… – и она снова покачала головой. – Я не знаю: должна ли я теперь рискнуть на процесс и, возможно, проиграть – ради себя? Или я должна взять деньги – ради моих детей?… Мать воспринимает унижение совсем иначе… – но она тут же содрогнулась всем телом, как будто от мерзкого прикосновения, – нет, я не приму эту подачку! И пусть кто угодно дышит мне в спину, но собой я торговать не желаю!»
Она была прекрасна, когда стояла вот так, сжав кулаки и сверкая глазами.
Господин Ромайт подошёл к ней и поцеловал её шею со светлым пушком. «От этого мне всегда очень больно, Модеста. Но ведь ты спустилась ко мне!… На чужбине я это меньше ощущал – здесь я снова чувствую это очень сильно! Я только подушечка у твоих ног…»
Она резко обернулась и горячо обняла его. «Это не правда, это не так! Я не спустилась, а поднялась к тебе… Но Линдт во мне ещё не умерла – и вначале должна умереть – должна!» И она начала страстно всхлипывать.
А он снова поцеловал и приласкал её. Подошли дети с их неловким сочувствием. Даже постаревший Шалопай, принюхиваясь, поднялся со своего места у печки. «Тебе надо это переспать, милая! – успокаивал муж, – а потом что ты решишь, то и будет правильно!… Я ведь тебя знаю! Я могу скандалить, выходить из себя – но права всегда будешь ты!»
Модеста снова заулыбалась. «Ты всё-таки фантазёр! Я всегда это говорила…»
- Я и не отрицаю, – рассмеялся он. – Потому что, если растрачивать жизнь в печальной арифметике, как это было принято в Баргиннене… Нет, слава Богу, жизнь всё же не так несчастна и не так суха!
Модеста выпрямилась. «И уже не будет такой!… А теперь, дорогой, давай поговорим о чём-нибудь совершенно другом… Ты же всегда хотел в Тильзит на конский рынок… прямо рвёшся туда! И я вижу, что в тебе умирает большой коннозаводчик… Но кому-то здесь ещё раз надо на Рейн, так что я хочу быть этим кем-то. Пока же время заняться другим делом. И, может быть, хороший совет действительно приходит ночью».
________________________________________
Дела на Рейне затянулись гораздо дольше, чем полагала Модеста. И вот она была на обратном пути. Наконец-то! Она соскучилась по дому.
У Висбадена в купе ещё улыбалось мягкое позднее лето, а в Берлине ледяная осень уже заползала в оконные щели. Это был ночной курьерский поезд. Модеста, уставшая от долгой езды на жёстких сиденьях, дрожа, встала, чтобы прогуляться по открытым площадкам. Господа, которые в полудрёме подпирали там стенки и курили, провожали её долгими взглядами. Но она равнодушно брела по всему поезду к вагону первого класса с его мягким, пыльным, пахнущим матрасами воздухом. Там уже задёрнули шторы, за которыми горели тусклые огни, шевелились неясные тени.
«Здесь всё же лучше, чем в третьем! – подумала она с усталой завистью. – Но счастливы ли они от этого?»
Рядом с окном, где стояла Модеста, открылось купе, скрипнула сдвижная дверь. Вышли две дамы в дорогих шубы, с вуалями на лицах. Иностранки, благородные дамы. И тем не менее, они показались Модесте странно знакомыми.
Старшая вытащила из сумочки смятую газету и передала её младшей: «Прочитай! Я купила её уже во Франкфурте. В любом случае, соберись с мыслями!… Это несчастье – и одновременно удача. Я всегда тебе говорила: «Безумец, совершенный безумец – не больше, ни меньше…» – и зашептала на французском, бросив на Модесту надменный полувзгляд.
Младшая взяла газету и стала читать, и руки у неё задрожали. Она откинула вуаль, чтобы коснуться влажно блеснувших глаз – прекрасных, святых глаз. Этого момента было достаточно. Модеста узнала даму, которая так долго питала напрасные мечты Фалькнера фон Ода. Ей почти захотелось пожалеть эту женщину, которая, несмотря на свою красоту, несмотря на всю яркость, наверняка была намного несчастней, чем она. Потому что – кто знает эту судьбу? И разве не могли они тогда ошибаться – как Фалькнер фон Од, так и фрау Буссард?
Сдвижная дверь скрипнула ещё раз. Высунулась голова крупного, близорукого, но, видимо, благородного человека – добродушная глупая голова. Дама, которая не успела опустить вуаль, так любезно-счастливо улыбнулась ему влажными глазами, что Модесту передёрнуло от этой перемены.
- Il fait froid, l; dehors , – сказал мужчина.
- Tu as raison, mon ami , – ответила дама с ещё одной благодарной детской улыбкой, пока газета исчезала в свою сумку.
Дверь за ними закрылась, Модеста посмотрела им вслед злыми глазами. «А всё же ты шлюха!»
И она не спеша вернулась в свой третий класс и думала, завернувшись в пальто, обо всех странных случаях, которые составляют нашу так называемую жизнь. Все так лицемерны, трусливы! Стоит вспыхнуть горячему чувству, тут же за шиворот обрушится ушат ледяной воды… На этой мысли её и сморил сон, крепкий, глубокий, какой бывает только у молодых, здоровых людей. Проснулась она только от голосов двух новых попутчиков, которые пожелали друг другу «доброго утра» – крепкие, дородные литовцы с обветренными крестьянскими лицами.
- Что-то солнце сегодня не спешит вставать! – сказал толстый, пыхнув сигарой.
Второй взглянул на часы. «Без пяти шесть. Худо-бедно ночь прошла, – и он посмотрел на равнину, где вяло клубился утренний туман. – Откуда, собственно, путь держите, Батчат?»
Толстый опёрся о трость. «Из Эйзелина. Вчера выехал. Выпил маленько и сел не тот поезд. В конце концов пришлось заночевать в Коршене ».
- Из Эйзелина? Там ещё этот чудак барон?
Толстый важно сплюнул. «Был, уважаемый, был!»
- Да что вы говорите!
Толстяк глубоко затянулся сигарой. «Ну, Вы совсем газет не читаете, милейший? Там ведь целая страница про это!»
- Я ездил покупать лошадь. Но ничего не нашёл путного…
Толстый пренебрежительно фыркнул. «Нынче жеребята никуда не годятся!… Но вернёмся к Эйзелину: мой дядя был там раньше старшим инспектором. Хорошо же он там отъелся!… Так вот, в четверг на прошлой неделе, через несколько дней после похорон барышни из Буссардсхофа, этот чудак барон пригласил парочку своих берлинских дружков на охоту – а может, они и сами приехали. И хорошенькие девицы с ними, тоже из Берлина. Итак – для начала они как следует поужинали, затем сели играть – бросаться тыщами туда-сюда! И девицы пили шампанское и пищали от удовольствия. Я слыхал про пятьдесят тысяч талеров, которые, говорят, проиграл барон… но оставался неизменно весел, пока вдруг одна девчонка не завопила про сельтерскую воду. Тут барон и говорит слуге – новенькому, однорукому бездельнику, которого барон подобрал на улице, но слушался он барона, как собака, – «А мне заодно принесите из моей спальни микстуру из ревеня! Она стоит на комоде! Там только одна бутылка – и Вы не перепутаете…» И девица пьёт свою сельтерскую, а барон своё лекарство. И когда он допил, он говорит: «Чёрт побери, какой горький вкус! Да это ведь отрава для кошек и собак!…» А тут уже бежит другой, старый слуга, который был ещё при его дяде, и кричит: «Боже мой, господин барон, это же был стрихнин для лис!» – А этот парень, барон, только смеётся и спрашивает: «Для скольких лис?» – «Полагаю, что для ста!» – И барон снова заявляет, не моргнув глазом: «Ну, наверное, и для меня вполне хватит!» Тут они ему уже налили молока и послали за доктором. И доктор приехал, но как все врачи обычно приходят – на час позже, чем надо… Ещё говорят, что уже на рассвете приехала баронша из Буссардсхофа попрощаться с ним. Но он не пожелал её видеть!… Для всех эта история звучит вполне прилично, но вообще-то полная чушь: ведь он никогда не страдал желудком, этот барон, и никаких желудочных микстур никогда в доме не водилось! – и толстяк схватился за лоб, – совершенный чудак этот парень! – Тогда она телеграфировала его брату, который наследует поместье, имущество и живёт чуть ли не во Франции. Который ещё и граф… Короче, даже доктору было ясно, что барон действительно спятил!… И это не какая-нибудь брехня, я это знаю от старой экономки, которая сама слышала, как он тому однорукому ещё диктовал: «Моё движимое имущество, которым я ещё не распорядился, я оставляю четырём дамам, которые оказали мне сегодня честь. Это моё последнее желание понятно лишь тому, кто знает мою жизнь». – Тут толстяк сплюнул снова, на этот раз с искренним крестьянским презрением: «Такие деньжищи – и этим девкам!»
Модеста, которую не миновало ни единое слово этого разговора, отправилась в вагон-ресторан, потому что не смогла больше выносить тупого вида обоих крестьян. В вагоне-ресторане она случайно села рядом с теми двумя дамами и господином из «первого класса», которые, как и она, решили здесь позавтракать. Это были муж с женой и золовка, как она поняла из их разговора. А на душе у неё было так противно, что охотнее всего она бы встала и бросила в лицо улыбающейся святой: «Шлюха, из-за которой умер человек, вот ты кто!» А поезд спешил себе дальше по восточной равнине. Давно знакомые картины летели мимо: загоны с пасущимися лошадьми, одинокие хутора, монотонный лес с редкими деревянными шалашами литовских бедняков. И над всем бескрайние, бескрайние небеса с безнадёжно далёким горизонтом. И всё же это была родина, и её терпкое дыхание согревало сердце изгнанницы.
В Инстербурге нужно было выходить. Вокзал был заполнен людьми – в основном благородные господа. Незнакомые щегольские мундиры, сверкающие лаком сапоги. Гвардейские шлемы с орлами и дорогие помещичьи цилиндры. Казалось, будто со следующим поездом ожидали княжеского прибытия.
- Неужели император в Роминтене? – невольно спросила Модеста у носильщика.
- А, Вы имеете в виду это столпотворение!… Все ожидают поезда на Тильзит. Сегодня хоронят барона из Эйзелина.
Модесте оставалось лишь горько усмехнуться. «Сколько людей вокруг одного человека, который никогда ради них не притворялся!». О нём живом никто особо не печалился; но проводить его в могилу пожаловали все. Это был просто исключительный, благородный человек, знать которого было в известной степени хорошим тоном.
Многих Модеста, конечно же, узнала: там были Мурманны, с ледяным высокомерием озирались Гадебуши, пряталась за мужем малышка Пескатор. Затем её деверь Мириц, который снова носил гвардейский шлем и, вероятно, давно забыл звезду Баргиннена. Модеста оставалась холодной и равнодушной среди людей, к которым она когда-то принадлежала и… не принадлежала. И она даже не заметила, что старый Линдт подошёл ближе, как всегда негнущийся и важный, и излагал свои взгляды на сельскохозяйственную политику большому кругу благодарных слушателей. Она не желала на него смотреть! – Но невольно всё же бросила взгляд в его сторону, когда узнала в шепелявом феодале того, чьей дочерью она когда-то была. Странно было на сердце… Но в ответ она получила лишь жёсткий, холодный взгляд, и ледяной голос произнёс: «Говорят, во всех хороших стадах есть паршивая овца, как и во всех хороших семьях, – но с этой паршивой овцой просто надо поступить сурово».
Было неясно, к чему это изречение относилось, но Модеста, словно в ответ, повернулась так внезапно, что отец и дочь оказались лицом к лицу. Она, которая никогда не знала трусости нервов, не знала теперь и трусости сердца. Она уже победила, она не нуждалась в этих людях, она была сама по себе. Старик невольно опустил глаза перед ней. И когда молодой господин фон Хэвель, который всегда был простаком, поднял руку к козырьку шлема, она отвернулась, не ответив на приветствие. Ей не хотелось больше этих воспоминаний. И теперь она отчётливо чувствовала, как любопытные взгляды и болтливые языки вокруг изготовились, и как все эти «старые добрые друзья» ждали только поезда, чтобы, склонив друг к другу головы, всласть посудачить о звезде Баргиннена, которая так внезапно и так давно погасла. И странно! Перед этой волной трусливого и глупого пренебрежения Модеста чувствовала себя лучше, сильнее, красивее, в некотором смысле переросшей все эти блестящие ничтожества вокруг. А те, в свою очередь, ощущали, что прекрасная грешница лишь теперь расцветала в полную силу, в то время как сами они уже засохли на корню.
Когда поезд чуть тронулся, на перрон вышла дама в чёрной вуали. Люди из поезда звали её и махали руками. Это была фрау фон Буссард, однако она не поехала.
Она заметила Модесту и удивлённо спросила: «Вы здесь?»
- Я приехала с Рейна. Я не знала…
- Да, да, Фалькнер умер… Не спрашивайте меня о подробностях! Это всё правда… Если бы только это случилось не на следующий день после похорон Юдит… Но в конце концов я его понимаю. Когда омерзение побеждает… Он жил, как дурак, и умер, как дурак. Почему мы на самом деле все дураки?… – Она смахнула слёзу. – Я нарочно пришла слишком поздно. Я не хотела ехать с ними на похороны. Я поеду туда позже, одна… Между прочим, его похоронят где-то на заливе , совершенно одного, без венков и надгробных речей… Это было особо упомянуто в его завещании… Кстати, не хотите увидеть могилу Юдит? – Это здесь неподалёку в одной деревне, где семья моей матери имеет фамильную усыпальницу со времён Ордена . Там оставалось всего два места – для Юдит и теперь для меня. Там никто не помешает нам, и мы никого не обеспокоим. – Когда она это говорила, она снова была спокойной благородной дамой, которой жизнь больше не загадывает загадок, потому что больше их для неё не имеет.
Дамы отправились на кладбище.
Это была маленькое кладбище при кирхе со старым седым мавзолеем в центре. Они обе прочитали молитву, опустившись на колени перед покрытым цветами катафалком. Но пока мать все глубже и глубже сгибалась под тяжкой рукой Провидения – смиренно, как призывал душный запах могилы из склепа, Модеста поднялась, чтобы уйти из теснин смерти в простор жизни. Такова была её натура… А пока она бродила среди бедных деревенских могил, она размышляла о мёртвой, что лежала здесь, о мёртвом, что лежит там, и о шулерстве жизни, которая разлучает любимых, без смысла, без цели, просто чтобы поодиночке усыпить их вечным сном… Ведь золотые зёрна тяжелы, поэтому они так быстро склоняются обратно к земле; а плевелы жизни весело буйствуют на великом кладбище жизни, ничего не требуя и ничего не говоря, их будут нежно колыхать лёгкие ветры и дружески ласкать мягкое солнце, и если даже судьба никогда не вырвется наружу из глубин души, то её принесёт извне как опавший лист – ведь в конце концов золотые зёрна и бесполезные плевелы вместе покрывают ту же землю и даруют то же забвение.
И Модеста остановилась и серьёзно задумалась: «Неужели я тоже плевелы, всего лишь плевелы?»
А перед ней опять раскинулась литовская равнина, широкая, могучая, терзаемая резким осенним ветром, пламенеющая под красным осенним солнцем. И всё было холодным и неумолимым, как суд Божий.
Она почувствовала прикосновение к своей руке – это была фрау фон Буссард, которая сказала: «Не ломайте себе голову, дитя моё! Жизнь права, всегда права. И жизнь не порок и не добродетель – она понимает только себя, она знает только силу… Не горюйте, Модеста, и возвращайтесь к делам жизни! Вы единственная счастливая среди нас, потому что только Вы проявили силу. Вы стали свободной, потому что храбро оставили позади то, что следовало оставить. Вы стали сильной, потому что Вы любили то, что следовало любить. И даже когда лживый фарисей скажет: «Но это же всё от греха!» – то ответьте ему презрительно: «Боже, благослови мне этот грех! Он один сделал меня счастливой и свободной!»
Модеста ненадолго задумалась, как будто не совсем понимая. Но потом она дрожащей рукой вытащила из кармана письмо и разорвала его – клочок за клочком пуская плясать по ветру. И сказала тихо: «Отдаю вас на разграбление! И я больше не хочу иметь с вами ничего общего, нигде и никогда… – и она протянула руку фрау фон Буссард. – Вот теперь, сударыня, я наконец совершенно свободна».
________________________________________
А дома в это время господин Ромайт ловко нарезал свечи для иллюминации. И когда засиял первый огонь, дети закричали, и Шалопай завилял хвостом. А у Модесты на глаза навернулись слёзы – добрые, тёплые слёзы, – когда она вступила в свой светлый новый дом. И она разговаривала сама с собой, как будто давая клятву: «Сильная и добрая… Наверное, Юдит, я когда-нибудь такой стану!»