Зимние и другие наблюдения над человеком 1997-2010

Григорьевич Стас
СОДЕРЖАНИЕ:

1. Содержание…………………………………………………………………...2
2. Зимний Улёт……………………………………………………………  4(31)
3. Ледовитый Змей………………………………………………………  35(18)
4. Белые…………………………………………………………………...  53(26)
5. Февральский Дом……………………………………………………….79(6)
6. Малиновый Шарик…………………………………………………......85(3)
7. Чистые Свойства………………………………………………………88(25)
8. Морозная Ода Прошлогодней Педагогике………………………. 113(27)
9. Третий Фрагмент……………………………………………………. 141(47)
10. Четвёртый Фрагмент………………………………………………..   188(4)
11.  Авторская Работа Стужи…………………………………………...192(48)
12.  Шуты Гороховые…………………………………………………….240(19)
13.  Февральский Расчёт………………………………………………...259(25)
14.  Учитель Холода……………………………………………………...284(26)
15.  Ohne Mich…………………………………………………………….310(30)
16.  Личный Босх………………………………………………………….340(18)
17.  R I и Милое Старьё……………………………………………..…358(4)
18.  Аква……………………………………………………………………362(13)               
19.  Зелёный Роман………………………………………………………...375(7)
20.  Зелень Опаляющая…………………………………………………...382(8)
21.  Осенний Карнавал……………………………………………………390(6)
22.  Summer & Autumn……………………………………………...396(16)
23.  История Летних Похождений………………………………………..412(5)
24.  Из Тёмных Снов……………………………………………………….417(1)
25.  Моё Нежное Одиночество……………………………………………418(3)
26.  Прямое Столкновение………………………………………………421(66)
27.  Прямое Столкновение (2)……………………………………………….487
28.  Визит……………………………………………………………………….492
29.  Маэстро Маэстосо, Маэстро Фукибелле………………………………495
30.  Эта Странная и Волшебная Осень…………………………………….498
31.  Эстетика Деревянных Строений……………………………………….501
32.  И Снова По Дороге Этой………………………………………………...510
               
                11.12.2010 13:59:39

Фаине Губаевне посвящается,
17. 12. 1997 года.

Зимний улёт
(не умереть в снегу)
Детская сказка для взрослых
о царе волков, ожидании Нового года
и прочем.

1 часть
Ровная плоскость за окном детского сада поднималась вихрями тёмного сверкающего изумруда. Дети бесились, потому что знали, что скоро их заберут.  Игры беспорядочно возникали, собирались и опять рассыпались, образуя новый неповторимый узор стеклянной мозаики. Только я, ребёнок-апологет, тупо упирался, настаивая  на ценности своей игры, изредка плача от невнимания со стороны окружающих. Моя занимательная игра состояла в следующем. Дело в том, что ветхие провода в такую пургу были оборваны, и няня принесла две керосиновые лампы. Они были водружены на стол, и всё детское население «оставшихся в живых» визжало от восторга, страха и драматизма ситуации одновременно.
А я выдумал такую игру: на печке хаотично мелькали остро очерченные и расплывчатые тени. Я кривлялся, принимал позы, короче, придумывал театр теней и приглашал всех в этом участвовать. Стена вбирала в себя всё: пуховую шаль няни, которая, кутаясь в неё, сидела на стуле и курила, пуская дым в потолок, такая уютная и толстая, ветки кустарника. Меня жестоко заинтересовали тени, и я, как опытный исследователь, изучал тени на печке, тени на замёрзшем стекле, тени на потолке.
Изредка я останавливался, теряя ощущение привычного шума: оказывалось, что все куч куются вместе и, вытаращив глаза, слушают очередного вруна, который шёпотом рассказывает на ходу складывающуюся страшную сказку.
Причём, в нашей группе выдумывали классно все. Захваченный наиболее острыми сценами таинственного и мрачного сюжета, я изредка что-то вякал пониженным голосом соответствующее общему контексту. Девочки визжали и разбегались в стороны, их ужас бил рикошетом по моим нервам, и я тоже, крича в страхе, отбегал в сторону.
Потом меня опять влекли тени, и так я питал бешеной энергетикой товарищей свою игру, перенося в неё наиболее интригующие моменты их игр. Я уважал и ценил всех своих товарищей как кладезей фантазий и сказок. И чем замухрыжнее, мельче и незаметнее был мой вечно сопливый товарищ, тем, чудилось мне, занимательнее истории роятся в его малозаметной стриженой голове. Стоило ему начать выдумывать под жестоким натиском безжалостного коллектива, меня уже била нервная дрожь возбуждения от его самых первых слов. Я домысливал всё на ходу, дорисовывал до кошмарных, чудовищных масштабов. Это меня так пугало, что я делал декларативное заявление дрожащим голосом: «Всё, не рассказывай больше, страшно». Польщённый рассказчик умолкал на втором предложении, а окружающие, уважая мой страх, пялились на «сказочника», доделывая всё до положенного потрясающего эффекта каждый в своём воображении уже самостоятельно. Так красиво и занимательно проходило время. Разгорячённая няня орала на нас, заставляя всех «собраться в кружок». Это была старая  татарка со своими кошмарно-таинственными татарскими сказками и ужасно интриговала меня: сочинять она любила больше всех нас. Её сказки походили на путешествия по сверкающему тайными искрами тёмному лесу, где жили всякие необъяснимые и удивительные существа со своей судьбой, привычками, обычаями и внутренним устройством. В отличие от наших персонажей они были не очень агрессивны, но были грозны и производили впечатление захватывающей дух опасности: «Вот-вот-вот догонит, и как даст по попе, чуть-чуть-чуть не догнал».
И вот мы, наконец, мы собрались в кружок вокруг неё, мы все – это девочки в блестящих чешках, карандаши обгрызанные и ломаные, которых никто никогда не считал, задолбанные игрушки до последней степени, книжки замусоленные, сачки, кубики, мальчики с дырявыми мячиками на головах вместо касок и шлемов. И начали слушать долгое повествование няни, которая выгнала всё чёрное из нашего воображения.  Картины засветились тем темноватым изумрудом, что во дворе, появилась тенденция к светлой зелени, а по холодным комнатам с зелёными обоями и высокими потолками еле-еле брела маленькая девочка в пышном белом платье со свечой в руках. И в углу, созерцая декабрьские морозы, в ожидании Нового года лежала механическая игрушка-Пьеро со сложным механизмом внутри, кукла на палочках. Игрушка думала о девочке, а девочка – об этой кукле, и оба они понимали, что это только такой холод и наступающий праздник Нового года заставляет морозный воздух пахнуть только что испечёнными бубликами и так звонко трещать паркету в свете начинающегося зимнего утра. Конечно, эти световые видения вызывала няня на основе промелькнувших за окнами фар грузовика; мы это понимали, но нам это нисколько не  мешало вить призрачную нить сказки прямо перед расширенными зрачками глаз.
2
Странствия девочки со свечой в руках по мерцающему паркету раннего утра декабря была моя личная интерпретация. Меня распирало с ней поделиться, и я нашёл благодарного слушателя в лице моего товарища-девочки, которая выслушала мой рассказ-шёпот с самым искренним вниманием, после чего мы выбрали тему для общения «Смешные сны». Девочка мне поведала, как она охотилась на рыжую пушистую лису в тёмном доме у себя, мчась за ней, используя вместо лошади кровать, и на бешеной скорости метко стреляла в лису подушечками. Как сообщила мне сказочница, она проснулась от хохота и родители вместе с ней смеялись тоже.
Так мы давились от смеха и восторга. Няня-татарка милостиво разрешала нам втихаря веселиться, считая, что главное - то, что мы не визжим. Но всё-таки решила придержать наше внимание, опасаясь очередного взрыва нарастающей в недрах детского коллектива энергии. Она добавила чёрно-коричневой краски в своё повествование, и вот кто-то пополз по светлеющей стене предрассветного бального зала вслед за девочкой. Что-то похожее на когти-иглы потянулись за белой фигуркой, уходящей в тёмную анфиладу комнат. В утреннем холодном сумраке засветились фосфорные глаза. Дрожь напряжения пробежала по моему позвоночнику, концентрируясь у меня на затылке, как во вражьем стане, для нападения на меня же. Я ужасно хотел вмешаться: мне было очень жалко девочку, я злился на Пьеро, который только и знал, что созерцать зимние дворцы для своей будущей невесты, но сам ничего не мог сделать. Я завис в точке отчаяния и неопределённости. А когти тянулись как нитки – чёрные и зелёные, мулине, угрожая превратиться в стальные иглы-ножи. Я никак не мог вырваться из рамок собственной интерпретации, и, как полудурошный, крутился от нетерпения на полу рядом с няней, пытаясь её уже перебить и задать какие-то вопросы, таким образом, разрешив безвыходность ситуации. Няня видела, что я кручусь, будто хочу в туалет, и срочно комкала очередной период сказки, чтобы узнать, в чём дело. Я же умом понимал, что мой вопрос будет глупым и неуместным, но подсознание подсказывало, что надо лишь совершить действие-вопрос, и тогда нитки-мулине-ножи-иглы порвутся. Няня тоже уже видела, что мне вовсе не в туалет, а вопрос в связи с её повествованием, и уже почти готова была поинтересоваться, что это со мной, как вдруг…
В этот момент в коридоре морозно врезали дверью: это пришёл кто-то из родителей за своим другом. И унылое «у-у-у» разочарования, смешанное с ликующим бульканьем ожидаемой встречи (с мамой, папой, дедой, бабой) совершенно размыло рамки королевской, то есть, няниной сказки. А я увидел на стене гигантскую тень паука-крестовика, далеко вперёд выкидывающего лапы для передвижения, вслед за которым медленно из темноты стала вытягиваться тень морды чудовищного ВОЛКА. Омерзение и ужас, охватившие меня на секунду, заставили меня убедить себя, что  это обман зрения путём переброса взгляда на лампу и обратно, на стенную печку. Так и есть: это было секундное видение, хотя и захватывающе интересное.
Когда томительный период перемен наступил, а именно: пропал ещё один, пирующих на одного уменьшилось, всем стало скучно и наступило ободранное разочарование, как предвестие ещё туже затягивающейся жгучей интриги, я впал в поэтический транс. Моя мама – волшебница истории, и Древний Египет, Древняя Греция и Древний Рим вместе со средневековьем были для меня нешуточной второй реальностью, относительно которой я вынес приговор: это было, а значит, и сейчас есть, нечего крутить! Всё! Обжалованию не подлежит! Таким образом, из возникшей несусветной и невообразимой бурды из Древнего Мира, Средних веков, сказок, снов и фантазий  вызревал могучий, колючий и таинственный сад моего мира. Откуда же там взялся волк?!
Беспрестанно мелькающие ассоциации в моём сознании воссоздавали то истории о кровожадных красных волках, то маску египетского бога Сета, то мой коврик с волками и удирающими от них в санях мужиками, то римскую волчицу, кормящую Ромула и Рэма, то волка из прокофьевской сказки «Петя и Волк», то верных волков Маугли, то шествующих римских ветеранов в медвежьих шкурах с острыми ушками на макушках и волчьих – с оскаленными пастями, как у Пирра (одни названия чего стоили: центурион, ветеран, гладиатор, рыцарь, арбалет!) Короче, волки наслаивались друг на друга, и я был в пике предвкушения будущей грандиозной сказки-странствия, и это мощное движение неслось к великой воронке – Новому году, где всё, что я представлял, начинало превращаться в действительность!
3
Очень скоро все жестоко и хладнокровно забыли об ушедшем из наших рядов и опять занялись режиссёрско-сценическими мероприятиями: няня ослабила свой контроль в связи с законной потерей ещё одного, и временно удалилась до того момента, когда сила визга достигнет критической точки кипения. Были войны вьетнамцев и американцев, преступников и милиции, белых и неуловимых мстителей, а также танцы, жонглирования, акробатические этюды и музыкально-хоровые свободные ансамбли по желанию. В целом, чудовищный «Пир во время Чумы» был в самом горячем и жёстком ударе. Я опять кривлялся у печки, принимая героические позы рыцаря-победителя, стреляющего из арбалета, изображая многорукого бога Шиву, но что-то вдруг поставило рамки внутри меня. Я чувствовал скованность, которая скоро переросла в осознанный страх, сладкий, занимательный, с холодными мурашками по позвоночнику и на ягодицах. Я трусливо отбегал от печки, едва поймав намёк на кокетливо-игривую, вытягивающуюся, мохнатую паучью лапу или даже тихое звуковое волчье урчание из темноты, откуда брались все тени. Мне удалось перетащить на свою сторону, к печной стенке девочку с её лисой во сне и рассказать о случившемся. Она предложила исследовать этот тёмный угол, то есть, коридор, где висели наши одежды, но только осторожно. Мы, как воры, крадучись, на цыпочках зашли в него, ожидая нападения со всех сторон и всех известных нам ужасов. Но вскоре чувство страха ослабло: фактуры мутона, овчины, дублёной кожи, шапок, шарфов, варежек и валенков вернули нас в привычный, знакомый и спокойный мир. И тут девочка представила ряды шуб как тёмный дремучий лес, где водится злая девочка, нападающая на прохожих перехожих. Я, конечно, тут же оказался в роли прохожего перехожего, а она, как автор идеи, полезла прятаться в тёмный лес, предварительно выгнав меня, чтобы не подсматривал. Потом глухим голосом из-под толстого слоя шуб она крикнула мне, что всё готово.
И я пошёл, пошёл меж рядами тёмных деревьев, принимая за шишки варежки на верёвочках, свисавшие из рукавов шуб, высматривая лешего – кровожадную девочку. Томительно долго я крался, как охотник, прикладывая руку козырьком к глазам, шагая, как на лыжах. И вот с рычанием на меня кидается девочка. Я и так шёл со сладким желанием  со страха накакать в трикотажные колготки, а тут от неожиданности и вовсе упал вместе с рычащей девочкой на пол. Мы хохотали во всё горло, а потом решили поменяться местами. Теперь она была принцесса, одиноко плетущаяся в незнакомом лесу, а я был страшным медведем, охотившимся только на людей. Его сто раз пытались поймать, делали облавы, но он был ужасающе хитрым и пожирал отбившихся одиноких охотников.
И вот час для жалкой принцессы настал. Я с наслаждением вобрал в себя всю кровожадность и агрессию и стал караулить несчастную. Она шла, еле перебирая ногами, готовая в любую секунду описаться, а я был в жутком предвкушении напугать её по-настоящему. И тут раздался вой, исходивший из самого дальнего тёмного конца коридора. Он неотвратимо усиливался, потом завис на какой-то оголтелой ноте и резко упал вниз.
Я пулей вылетел из шуб и погнался за девочкой, к чёрту теряя на ходу имидж медведя-людоеда. Оба мы орали дурными от ужаса голосами. Мы мчались к свету как спасению. А для няни наконец-то наступила эта критическая точка кипения, и она, ругаясь, выбежала к нам из своей штаб-квартиры: визжало всё оставшееся сборище, радуясь своему коллективному страху. Устроив жуткий допрос, кто всё это начал, вычленив нас вдвоём с девочкой, няня наобещала нам страшные наказания. Мысль о наказании всегда жутко быстро сужала поле моего мира, почти до точки, и я замер в ледяной скованности. А девочка, не на шутку напуганная, вцепилась в няню, почти плача, рассказала, что там, далеко, в темноте что-то есть, что-то подстерегает. Няня дослушала её уже в напряжённой от страха тишине – все стали бояться всерьёз. И няня, почувствовав это, решительно пошла ТУДА. За ней потащились все, мы с девочкой – последние.
В критические моменты няня всегда становилась сверхсуществом, как я любил говорить про неё взрослыми словами, «без страха и упрёка», чем вызывал у старших непонятный и очень обидный смех. Итак, все знали, что «сильнее няни в мире никого нет». Вой действительно был, но на няню это не действовало. Откуда мы знали, что она так себя уверенно вела, опираясь на знание природы этого звука! Она деловито шебаршила в этом тёмном  как «беззвёздная библейская мгла» углу, и нам было почти уже жалко её, как овцу, отданную на заклание. Внезапно слабый вой вместе с железным звяканьем ведра оборвался, и появилась няня, с плохо скрытым торжеством неся на вытянутой руке горлышко  разбитой бутылки из-под подсолнечного масла. Осознав, что мы (я и девочка с лисой) пережили настоящее потрясение, няня усадила нас рядом с собой и рассказала, что когда горлышко, которое выпало из ведра, совпало со щелью в двери, то холодный ветер дул в него, и раздавался этот одурелый вой. Держа горлышко, она тщательно вытерла его, потом дунула в него сама, а потом заставила нас по очереди дунуть в него. Я тут же  вспомнил, что так свистят в ключик, и няня со мной согласилась, сказав, что это почти одно и то же. Все умиротворённо радовались ушедшему опасному страху. Тем не менее, няня бесстрашно вернулась в  тот самый тёмный угол, и мы услышали, как горлышко со звяканьем полетело в ведро к своим родственным осколкам. Выйдя к нам победителем под обожающими взглядами публики, она уселась среди нас как степной акын и опять утянула нас в изумрудно-спокойный мир личной сказки. Мы мерно плыли в сверкающей канители зелёных искорок, сугробы сияли изумрудом побеждающего всё утреннего света: няня умела в кромешной тьме декабрьского вечера зажечь свет в наших головах и не тянуться к темноте.
Мы плыли навстречу белым снежным дворцам с колоннами из хрустальных сосулек и снежно-пуховыми ковровыми дорожками. Весёлые птички: воробьи, синички, снегири - гнали вон сов, филинов, сычей, орлов, ястребов, коршунов. Мы, наша группа детского сада, носились по снежным аркам зимнего замка, и летали так, что дух захватывало. А над нами возвышалось ослепительно белое небо зимнего бессолнечного дня. Мы смеялись, крутясь вместе с позёмкой, и снежинки разных причудливых форм и диких конфигураций были наши друзья. Ведь мы потом их извлекали из памяти и вырезали их, готовя всей группой украшение для новогодней ёлки. Мы разговаривали со снежинками и радовались этой необычности, в которую нас помещала няня.
4
Вдруг раздался резкий стук в окно. Все присутствующие разом обернулись. Но за сверкающими узорами тропических садов замёрзшего стекла не было никого видно, только качались ветви кустарника под напором пурги. Все замерли. Призрачно-белый мир няни мгновенно сузился до неё самой, а подстерегающая тьма стремительно со всех сторон стала на нас надвигаться. Мы напряжённо смотрели из центра зала на окно. Чудилось, что там, за окном нашего дома, в жутком чёрном холоде собрались все виды и формы зла, чтобы ворваться и уничтожить один-единственный уцелевший островок тепла и света на Земле. Пурга шумела за окном, и ветви беспорядочно раскачивались. И в этом неодушевлённом, объективном ритме все нашли неожиданное успокоение и повернулись опять к няне, которая вновь попыталась разогнать своим рассказом темноту.  И опять только один я  увидел, как вначале в окне медленно наплыла вытянуто-длинная, как острая пасть животного тень, а потом кто-то быстро прошёл за окном. Никто и не заметил мой судорожный вздох-всхлип в ожившем разговоре. Но я уже точно знал, что с минуты на минуту что-то должно произойти. И поэтому даже не вскрикнул как все, а только вздрогнул, когда опять в коридоре врезали дверью. Оказывается, на этот раз приехали за мной. Чувствуя себя как пуп земли, я радостно кинулся и встречающему меня, совершенно игнорируя бывшую темноту коридора: в голове всё светилось и переливалось от радостной встречи с родителями. Но, как выяснилось, это был какой-то чужой дядька. Он попутно няне и мне рассказал, что работает вместе с моим папой, и приехал за мной на машине отвезти «к родителям в город». Я с открытой неприязнью отворачивался от него, пряча глаза от стыда, чувствуя на себе завистливые взгляды моих сотоварищей. Как я мог им  объяснить, что все машины прямо противопоказаны моему могучему, колючему внутреннему миру?!
Остро сожалея о кончившейся для меня оргии в сумасшедшем доме, я уходил, понурив голову, как будто меня конвоировала домой старшая сестра, сгорая на ходу от позора, слыша шёпот: «Счастливый, на  грузовике сейчас поедет». Такой я был ненормальный. Но острый запах вечера и бензина с машинным маслом в две секунды уничтожили во мне все сожаления, стыд, позор и неприязнь. Я уже ловил  признаки надвигающегося странствия, потенциальную возможность опять публично выпендриваться перед гостями и родителями, читая стихи, по заявкам трудящихся исполнять твист (так надо мной издевались) и вообще трепаться, пока мама не выгоняла меня как надоевшего играть в восхитительном одиночестве.
Итак, заскрипела коробка передач, машина двинулась с места, и всё объемлемое моими глазами и ушами пространство и время стало наматываться на невидимую ось, как сворачивается в трубку одеяло. Странное дело: дорога закручивалась, накручивалась на что-то и одновременно раскручивалась, разворачивалась в совсем другое непонятное  пространство и время. Эти одновременные, противоположные друг другу процессы гипнотизировали меня, и дорога для меня была моментом мечтательного созерцания, где всё видимое  из окна обретало иной вид, выворачивалось передо мной своей загадочной таинственной изнанкой, и моя задача как странника всегда была в утверждении абсолютной реальности вообразившегося, этого изнаночного. Я угадывал в непроницаемой темноте густейшую синеву. Как оказалось, солнце только что село, и был виден горизонт, резко очерченный грозной кровью неба. Мы тряслись по узким улочкам, остановились у магазина, в котором всё пахло еловыми лапами, хвоёй и лимонами. Мне достались шоколадные конфеты и апельсиновая карамель. Оказывается, нам надо было ехать очень далеко – в Большой Город, где меня ждали моя мама и папа. Я сразу почувствовал начало Великого Странствия, полного сражений, приключений и борьбы. На пике великого воодушевления я стал откровенно выкладывать всю правду шофёру. Он оказался самым благодарным слушателем, потому что ни разу за время моего безудержного вранья не перебил меня.
Я же поведал о том, как мы вдвоём с одной девочкой договорились поймать надоевшего всем до смерти гнома, который делал всему детскому саду злые пакости: воровал колготки, прятал ложки и вечером пугал всех своим свистом и воем. Мы пошли по всем укромным уголкам, определяя по звуку-шороху, где он прячется. Оказывается, он обитал у нас в коридоре, где начинался его подземный ход, тянущийся до самого сердца дремучего леса. Он попытался нырнуть в своё подземелье, но не успел и выскочил на улицу. Мы кинулись за ним и легко его поймали, так как он бежал по сугробам, маленький, как спичечный коробок, держа в руке маленький красный огонёк. По свету его мы и поймали гнома. Принеся его в детский сад, мы стали его допрашивать. Он сразу выдал все тайны, – он оказался слугой великого Царя Волков. Потом мы сурово и справедливо сожгли его в печке, как Жанну д`Арк. В этом месте моего повествования шофёр спросил меня, не жалко ли его было сжигать. Я тут же увидел, как гном пищит и крутится в огне, и комок слёз в одно мгновение застрял в горле. Срочно спасая ситуацию, я сказал, что он увидел щель в кирпичах и, прыгнув в неё, сбежал. Но потом вернулся абсолютно другим, хорошим и исправленным существом. Короче, все с ним стали потом дружить.
И в этот момент я сам остановил свой нескончаемый, несуразный и алогичный рассказ, потому что понял, что наша дорога теперь лежит через дремучий лес, очень напоминающий тот, про который я только что распространялся. Пурга завывала, во множественных наслоениях звуков слышались крики, смех, вой, кто-то плакал и ругался. Мне казалось, что в свете кровавого заката за нами идут волки, – они были все с вытянутыми пастями, как горлышки бутылок. Они стремительно передвигались по сугробам на очень тонких и длинных ногах-палках, они сверкали необъяснимыми огоньками глаз, и все до одного оголтело выли, вытянув очень далеко вперёд в кружок округленные губки. Мне представлялось, что мы едем в черноту прямо к поднимающемуся многокилометровому Царю Волков, шерсть которого объёмно выделялась с одной стороны косматой чернотой на фоне кровавого заката, а с другой – серебряными волосками на фоне  лунной ночи.
Звук работающего двигателя  грузовика задавал мне ритм, и во мне постоянным фоном звучала музыка: солировало серьёзно-деловое фортепьяно в сопровождении тревожных, бойцовых скрипок. Надо сказать, волки и музыка были сознательными элементами моей сознательной нескончаемой игры с самим собой и окружающим. Но всегда наступал момент, когда реальность отходила в сторону. Это было приближение сна. Итак, я засыпал, находясь в этом совершенно неуловимом моменте перехода в сон, где происходят самые неожиданные истолкования мира, действительности, приходит самое глубинное понимание. Для меня же в этот момент слышимая музыка стала обретать материальную форму. Выступили и оформились люди с их старыми отношениями, ссорами, любовью и мечтами, трагедиями. Я не был в зрительном зале, я был в толпе, толкался среди них, робко пытался вмешаться в их бесконечные диалоги, но меня полностью игнорировали. Прислушиваясь и приглядываясь к ним, я где-то глубоко внутри себя осознавал, что есть в этом столпотворении общего равнодушия ко мне и к моей личности кто-то, кто вот-вот меня заберёт и выскажет ко мне абсолютную заинтересованность. В общем, я находился в оперативном ожидании моего героя, который обязательно втянет меня в свой сюжет, где мне и место! Это оказался необъятной толщины старик с такой же толстой белоснежной бородой и усами, низкого, чуть повыше меня, роста, в тёмно-синем, с золотыми звёздочками – толстом же халате. Каким-то боком я пока понимал, что это почти сон, а он – ничто иное, как отражение в каком-то волшебном, кристальном зеркале сплава фортепьянных аккордов, тихой трели флейты и басовых струн виолончели. Они выдавали, преобразованные,  его заинтересованную и взволнованную речь, обращённую именно ко мне. Он держал уже меня при себе, прижимая к своему халату-животу, и торопливо говорил: «Ну, наконец-то! Только посмотри, что если б не успели доехать!» И он показывал мне, как на огромный  экран, фиолетово-чёрную, полную вьюги городскую площадь. Люди толпились в каком-то сумасшедшем карнавале, гремел как будто зимний вальс, словно издевался над ними. Истеричное аллегро толпы вплеталось в торжественно-бальный шаг это вальса-пурги.  Мне было очень, исключительно страшно за людей и очень интересно: что же вызвало истерику? И словно в ответ, задушенный  выкрик: «Черти, черти идут! Прячьтесь быстрее по домам, запирайте двери, съедят!» Получив такое обстоятельное и обширное объяснение происходящему, я со страхом всматривался в улицы, уходящие в снежную черноту-фиолет. Площадь услужливо представляла, вращаясь, всю панораму уходящих с неё в темноту улиц. Но где-то физически я чувствовал свою полную безопасность, поскольку понимал, что лежу на печке, прижатый к животу деда и выглядывая из полумрака этой печки. Площадь же постоянно меняла свою форму и назначение: то по ней со свистом пролетали кареты с перепуганными дамами в соболях («Дурёхи несчастные», - комментировал дед, прижимая плотнее меня к себе), а вслед дамочкам со свистом летели, тая в чёрной дали, ярко-оранжевые мандарины, серпантин и серебряная канитель из шкатулок-фольги, то вдруг, встряхнувшись, как скатерть, площадь оборачивалась гигантской шахматной доской, с которой под неотвратимым креном сыпались, причём, в разные стороны чёрные фигурки пешек, офицеров, королей, организованные отряды слонов и коней.
И вдруг всё замерло: я увидел, как оставшиеся будто из-за преследующего страха остановились, не спрятавшись в подъезды, дыры, щели, посерели, побелели и ссыпались в снег – так хитро спрятались от чертей.
Будто остановилось огромное сердце. Наступила пауза, провал, бездыханные секунды смерти.
И вот на площадь, совершенно потускневшую, лишившуюся света и фиолета, стала расти и надвигаться тяжёлая, очень низкого баса, волна звука. И я увидел, как там, вдали, где пропадали в глухой черноте улицы, стали загораться мерцающие искорки миллионов звериных глаз.
«Вот оно, начинается, - прошептал дед, - не смотри». Но перед тем  как деду закрыть мне глаза, я успел увидеть, как под тяжёлые, грубо-торжественные литавры, где-то там, от ледяного горизонта, шагает, приближается необъяснимой высоты фигуры какой-то косматой, чудовищной твари, чья пасть, как пылающая печь, горела над городом гигантским факелом, а над ним - два зелёных огонька. «ВОЛК», – догадался я, и всё исчезло под рукой моего защитника.         
Напряжение спало, и бас не давил больше на уши. В немой тишине только трещали горевшие в печке дрова.
(Конечно, утром я узнал, что меня привезли, спящего, а роль деда в моём подсознании исполнила мама, но авантюра, продолжалась, она убеждала меня, что всё это правда, а сама история ещё и не собирается заканчиваться!)


2 часть
1
Но вот темнота от руки спала. Вместо черноты разлился серый беспредельный свет. Исчезли и все звуки: черноту, потрескивающую углями и поленьями, смыла серая тишина. Не стало слышно ничего. Наступил период полного беззвучия. Когда я наконец-то открыл глаза и посмотрел вокруг себя, то увидел, что дед беззвучно открывает рот и указывает на дверь. Мы, оказывается, сидели друг против друга. Ненормально высокие окна ослепительно белели. И хотя я чувствовал себя, будто под водой и не слышал теперь ни звука, я догадался, что он требует, чтобы я  вышел через эту дверь из этой комнаты. Следующая  удивительная вещь, которая со мной произошла, была такая. Когда я беспрекословно подчинился велению деда, встал и подошёл к двери, я понял, что окружён каким-то вязким светящимся голубым желе. В нём было тепло, это облако окутывало меня всего, и я тут же увидел себя виноградной косточкой, сидящей в виноградине. Желе мягко менялось в полном соответствии с моими движениями.
Двери открылись.
За ними, оказывается, стоял какой-то рыцарь в стеклянных или ледяных, зеркальных или никелированных латах. Он придерживал открывшуюся дверь, и широким жестом указывал мне на необъятную белизну, будто говорил: «Выходи в неё». Странное дело: мне казалось теперь, что я не передвигаюсь, а белое само наезжает на меня, предоставляя мне безвольно плыть в воздухе и в оболочке из голубого желе вперёд по нему, этому пространству.
Итак, я оставил рыцаря с его вытянутой рукой за краем глаза, машинально дрыгая ногами в виде шага, принимая на себя всю эту белую нескончаемую панораму, свято умалчивая в сознании задание, данное мне дедом. Теперь я двигался уже с неизвестной формы познавательной целью в эту белую бесконечность, где небо и земля были различимы только чёрной ниточкой леса где-то у самого горизонта.
Итак, я плыл по снежному нескончаемому полю. Чтобы убедиться ещё раз, я оглянулся назад. Так и есть: моя оболочка по ходу движения истончалась, а за мной тянулись светящиеся голубым светом хвосты. Я осознавал потерю своей оболочки спокойно, хотя, проплывая над низким кустарником, на котором хрустальными гирляндами и снежинками висел колючий острый иней, я понимал, что здесь холодно, и очень холодно. Но мне было интересно и теперь понятно, когда говорится про ракету, что она последовательно теряет какие-то первые, вторые, третьи ступени для того, вырваться в космос.
Вскоре я понял, что оболочка ушла совсем. Ещё раз, оглянувшись, я увидел, как светящиеся голубые хвосты собрались в одну голубую лампочку, вскоре исчезнувшую, утянулись назад. А через несколько секунду я услышал свой первый звук: сильнейший грохот-гром захлопнувшейся гигантской двери. Теперь посмотрев вниз на самого себя, я понял, что меня самого нет. Я удивился: ведь мои глаза смотрели, чем же я тогда смотрел? Но я не чувствовал ни холода, ни тепла, а белое пространство продолжало наезжать на меня. Мелькало подо мной что-то остывшее из растительности, сугробы, ленивая позёмка. Всё это подо мной уплывало назад, а горизонт – горизонтальная черта неохватного глазом чёрного леса неровностями своих верхушек, продолжала оставаться на месте.
Итак, я стал или невидимым, или бесплотным, стал совсем нечувствительным, и ехал навстречу своей задаче, конкретно не понимаемой, но вполне решаемой – без заранее указанного результата.
2
Начались  мои конкретные обязанности. Я стал смотреть вниз.
Белая плоскость вибрировала: на ней проступали внезапно снежные лабиринты, в которых носились какие-то чёрные фигурки. Потом раздавался тихий скрип, как будто кто-то наступал на снег. Тёмные исчезали из лабиринтов,  а они опять уходили вниз, будто бесследно тонули. Снова подо мной  была ровная нескончаемая плоскость.
Неожиданно поверхность взломалась,  и на ней возникли какие-то грандиозные героические сооружения, созданные из острых обломков  разноцветного светящегося льда, упорядоченных в едином гордом стремлении, нацеленных воедино в одну точку. «С горки с них удобно вниз кататься», - как только я так подумал, вся эта ледяная гордость вяло и беззвучно уходила вниз, теряя всякую обострённую ощеренность и колючесть.
Следом на снежной бескрайней равнине стали выползать различные модели абсолютных геометрических фигур: безупречные пирамиды, кубы и гигантские шары. Их идеальность, соразмерность и правильность в непреклонной гладкости и разумной объяснимости меня поражала. Это были настолько совершенные геометрические формы, что было страшно из одного уважения с ними соприкоснуться. Но совсем неожиданно они стали медленно таять, становясь всё более прозрачными. Они не проваливались, как всё предыдущее, но просто растаяли в белом воздухе, всего лишь несколько побыв в плотном материальном состоянии. Здесь я чуть не испустил вопль сожаления и отчаяния – мне так понравилась их правильность! Тут же я понял, что теряю высоту своего полёта, и  если  не успокоюсь и не перестану так бурно реагировать, то разобьюсь об эту равнину и разлечусь по ней мельчайшим кристаллическим порошком в разным стороны. Я успокоился, и тут же опять равнина ушла вниз. Об этом можно было догадаться по упавшей линии горизонта.
Потянулась белоснежная бесконечная плоскость. Было совершенно беззвучно. Угадывались внизу лишь какие-то мелкие движения, небольшие изменения, малозаметные перемены вверху. Чёрная неровная нитка горизонта оставалась прежней, на том же уровне. Внезапно эта линия разомкнулась как раз в том месте, где был я, прямо напротив. Концы оборванной нитки разлетелись  в противоположные стороны. Это произошло настолько быстро, что я еле успел заметить, как пролетел между ними. Теперь я летел в бесконечной белизне, не понимая, где низ, а где верх. Очень сильный испуг, сначала от внезапности посреди длительной неизменности, потом страх высоты и падения сменились безграничным отчаянием. А потом пришла горечь: «Зачем я? Почему я один? Почему меня оставили?» Я внутренне пребывал в холодном оцепенении обиды. Белый свет ей соответствовал. Никаких деталей и примет, всё вокруг – лишь один белый свет. Странно, но в этом было своё удовольствие – продолжать скорбную обиду нескончаемо долго. Но очень быстро мне больше не захотелось дуться и сердиться на весь этот белый свет, поэтому я увидел, как стремительно летят едва уловимые очертания, какие-то линии, как разлетающиеся влево и вправо стороны дороги и объединяющиеся где-то на приблизительно обозначенном невидимом горизонте. Но вскоре я уже догадался, что лечу, не плоско горизонтально, а скольжу вверх, где свет становился всё ярче.
Мимо меня вниз пролетали почти незаметные шпили, остроконечные крыши, пики, они оставались внизу, а я уже с какой-то бешеной скоростью летел вверх к свету. Но вскоре движение прекратилось. Я понял, что, будто плаваю в воде, наполняющей хрустальный гигантский, просто беспредельный шар.
«Вот она, космическая невесомость», - думал я и устанавливал по ходу дела, что шар, в котором я плаваю, сам как-то вращается. Совершенно бесцветные, необыкновенно причудливые узоры бесконечно менялись на его гигантском своде, ни разу не повторяясь. («Такой гигантский!»- решил я.)
Медленно мимо меня проплывали совершенно мне неизвестные предметы и вещи: я не мог про них сказать точно, живые они или мёртвые. Иногда казалось, что они двигаются, как сами хотят, а иногда казалось, что это вращающийся шар заставляет шевелиться и дёргаться их. Но одно было видно: они были очень красивы, узорчаты в подробностях и мягко изгибались в замедленном до бесконечности (терпения не хватало уследить) этом движении.
«Наверно, я такой же, как они, только я сейчас себя в зеркало не вижу», - думал я, плавая в этой гигантской сфере.
«Это, наверно, купол, завершение здания, на которое я залетел», - также представлял я себе всю в целом картину. Внезапно я увидел выступающие светящиеся точки: оказывается, есть ещё что-то  белее, чем то, что меня окружало. Я, как мне это представилось, развернулся и увидел, что эти точки образуют замкнутое кольцо. Все они были равно удалены от меня.
«Вот какая у этого шара ширина!» – решил я. И направился (как мне показалось) к одной из этих светящихся точек, выбрав одну наугад и теперь уже стараясь не упустить её из вида. Она действительно стала по сравнению с соседними точками увеличиваться, а те, от которых я удалялся, уменьшились и таяли потом в плотном белом цвете.
Соседних точек становилось всё меньше, а то, что уже нельзя было назвать точкой, стало обретать точную форму огромного окна-арки. Границы окна всё чётче темнели, а белый цвет, исходящий из этой арки постепенно превращался в ослепительно белый, нестерпимо яркий свет. Я долетел до этого окна – мне это удалось. Я опять увидел бесконечную белизну, но уже не неподвижную, как было вначале.  Она странно колыхалась, всё это бесконечное шевелилось – всё, что я мог охватить глазами. И вдруг произошло сильное движение, как необъяснимый внутренний толчок. Всё это хаотичное колыхание внезапно организовалось и упорядоченно обрело четыре очень сильных, исходящих откуда-то изнутри направления и одновременно из одной точки: вверх и вниз, направо и налево. На границе этих мощных движений явно потемнело. Теперь я видел, как, расширяясь в разные стороны всё больше и больше, получалась одна грандиозная фигура из горизонтали, пересечённой вертикалью. Вырастал безмерной величины крест. Я летел к самому центру этого креста, который на ходу оформлялся, как бы отвердевал, быстро строил вокруг себя всё больше и больше разных деталей и украшений. Совсем уже подлетая к нему близко, я мог разглядеть некие стеклянные кубики, выстроенные в виде кирпичей, поддерживающих крест.
Мало этого: эти кубики казались чем-то наполненными. Постепенно я  уже мог догадаться, что в них шевелились какие-то древние сюжеты (я это знал точно) из истории Средних Веков. Смысл и назначение этих героев и сюжетов я не понимал, не мог я также сказать, живые ли они или мёртвые, или просто колеблются наподобие марионеток в свете, который шёл сзади. Но все они вызывали во мне одно: чувство уважения из-за их уравновешенности, разумной спокойности, такой невозмутимости решённой задачи, с которой им удалось справиться, и они представили её в такой спокойной, логичной и связно-цельной форме, очень красивой и стильной.
Поэтому я быстро сообразил, что они мне больше не потребуются, хотя эти картины очень настойчиво предлагали мне их подробно изучить, рассмотреть и полюбоваться ими. Как только до меня это дошло, я тут же увидел множество пробелов: оказывается, очень много таких квадратиков-кубиков ничем вообще не было заполнено. Я, выбрав один из них, устремился, меняя (как мне показалось) курс, к нему.
И тут я почувствовал, как на ходу начинаю обретать свою физическую ФОРМУ, теряя бывшую бесплотность. Я опять увидел себя, одежду на мне, и страх высоты тут же вспыхнул во мне: себя я видел, а верха и низа – нет! Меня несло как пушечное ядро к выбранному мной месту. Квадратик к этому времени уже превратился в огромное бело-светящееся окно, и я первый раз за всё это время вскрикнул, когда с грохотом разбил собой огромное (правда, тонкое) стекло этого окна. Зажмурившись и предчувствуя, что сейчас во что-то врежусь, я осознавал, что сейчас всё должно кончиться.
И точно: я с хрустом упал в огромный сугроб, и некоторое время лежал, всё ещё слыша за собой отголоски сыпавшегося разбитого и разлетающегося стекла.  Потом поднял голову и тут же с моим действием поднялся сильный ветер, сбивающий с ног. Я решил не подниматься с четверенек, а ветер, казалось, очень тщательно обдувает место моего падения. Он выдул даже снег под моим животом, и я увидел, что нахожусь на идеально ровной ледяной поверхности. Она была расчерчена по квадратам – чёрным и белым. Я поднял голову, боясь пошевелиться, предполагая, что тут же начну с дикой скоростью скользить в какую-нибудь сторону, хотя никакого крена не ощущал. Итак, прямо передо мной  был лес, весь в снегу. Стволы деревьев торчали из такой высоты сугробов, что невольно приходила в голову мысль, что по этому лесу точно никто не ходил с самого начала зимы, а нелепо большие – даже не шапки, а какие-то папахи снега на голых ветвистых верхушках деревьев, на брошенных гнёздах – только это подтверждали. Да, этот лес был в неведении человеческом!
Но я не сразу сообразил, почему такое великое одиночество не внушает мне спокойствия. И только посмотрев налево и направо, я понял, почему. Слева от меня выстроилась великая армада бесчисленного множества чёрно-стальных рыцарей. Боевые чёрные кони, как лакированные, отражали белый снег в своих переливах, сзади выстроились, будто по ходу передвигаемые башни, крепости и замки. Чёрные флаги и знамёна застыли твёрдыми треугольниками и квадратами над бесчисленным лесом копий и пик, стоящих безупречно вертикально или опущенных ровно горизонтально. Я себя поймал на мысли, что мне это нравится: глухой, всё топящий в себе бархат, такая же чёрная глухота угля, отливающая синью чернота металла и изящные лакированные изгибы блестящих чёрных боевых коней. Но самым красивым был высокий трон с королевой, одетой в чёрное; он стоял в центре этой армады. Единственное белое пятно в этой черноте войска было её белое лицо с горящими враждой глазами.
Справа от меня была абсолютно другая картина: бесконечное белое воинство ощерилось также правильно и красиво своими ледяными пиками, копьями и арбалетами. Белые крепости и белые замки возвышались над ними, а в центре всего этого белого, вся в белых мехах и белоснежных пушистых перьях, возвышавшихся над хрустальной короной, сидела белая королева, на таком же высоком троне, только  белом. Так же как и их противники, белое войско застыло в напряжённом безмолвии. Ни один белый стяг не колыхался, ни одна белая пушинка не шевелилась на перьях белой королевы, ни один ослепительно белый лакированный конь не трогался с места.
Стоя на четвереньках на равноудалённом расстоянии от тех и других, я понял, что попал в самый неподходящий момент. Судя по силе агрессивного напряжения,  через считанные секунды должно было произойти вооружённое столкновение. Такого резкого противопоставления я ещё не видел: они, казалось, и созданы для того, чтобы стереть друг друга с лица земли. Острое сожаление заныло во мне, потому что и слева, и справа было многолетнее самоценное совершенство, прекрасное в своём изяществе и демонстрации силы. А напряжение всё возрастало. Я понял, что надо что-то немедленно решить, и, посмотрев вниз, увидел под собой чёрный квадрат. Он с четырёх сторон был плотно и ровно прижат белыми квадратами, и только уголками соединялся с родственными чёрным квадратами.
«А ведь его суть в том и заключается, что его держат прямые его противоположности! – догадался я. – Абсолютный победитель будет просто серостью. Серое – это ничто!»
Но как их остановить, чтобы предотвратить столкновение, как просто им сказать, что белые потому и белые, что существуют чёрные, а чёрные потому и чёрные, что есть белые! И догадка мелькнула: я, уже не боясь, встал твёрдо и, развернувшись так, чтобы левая рука была у чёрных, а правая – у белых, воздел кисти рук кверху, изобразив собой и равновесную вилку из двух зубцов и весы в состоянии покоя.
В ту же минуту я понял, что своими руками влез в какую-то невидимую электрическую розетку, потому что раздался оглушительный пушечный выстрел. Боли никакой я не почувствовал (как не чувствовал до этого и никакого холода). Только в голове прозвучала фраза, произнесённая равнодушным, вялым и ровным голосом: «Останавливающие весы. По знаку – бабочка». Я ничего не понял, а противоположные стороны стали с водянистым бурным шумом растекаться по ледяной плоскости, с которой исчезли все квадраты, бесцветными светлыми волнами.
Остался только передо мной тот заснеженный лес. Вдруг ветвь ели, на которой лежала толстая снежная лапа, приподнялась, и я увидел своего деда. Он был одет очень необычно: в строгий чёрный костюм.  Он придерживал правой рукой ветвь, с которой сыпались снежинки, а левой указывал на ровную дорожку, уходящую в лес.
Я пошёл вслед за дедом. Мы шли по абсолютно правильной аллее. Долго идти не пришлось: вскоре мы вышли на ровную круглую поляну. И здесь я вполне конкретно увидел солнце, освещавшее её. На этой поляне, в её центре, стоял миниатюрный белый дворец, весь в украшениях, с башенками, колоннами и ледяными филинами на фасаде. Поляну украшали правильные шарообразные деревья, чья строгость и выверенность в серебристых извивах ветвей резко бросалась в глаза по сравнению с беспорядочным, колючим, торчащим в разные стороны хаосом и запустением корявой нетронутой чащобы, обступившей эту поляну со всех сторон.
Мы с дедом не говорили, он пропустил меня во дворец, и мы пошли по блестящим залам. По ходу я удивлялся тому, что мне, как казалось, дворец был маленьким! А здесь огромные бальные залы! Одно объяснение: или мы уменьшились в размерах, или при нашем появлении дворец раздулся до невероятных масштабов. Вторая вещь, которая меня удивила, заключалась в том, что везде висела тишина, наши шаги были не слышны, будто мы шли по вате. А я явственно видел сам, как в одном из залов сидел целый симфонический оркестр, и ближайшие к выходу виолончелисты энергично водили смычками по своим инструментам, а дирижёр очень старательно извивался перед оркестром с палочкой в руках. «Будто звук выключили», - подумал я, и, как будто в подтверждение, прямо перед носом у меня упал сверху трепещущий  глухарь, задев меня мягкими перьями своего крыла, от которых в разные стороны летела пыль и снежинки. От крыльев его приятно пахло морозом и чистой талой водой. Глухарь шлёпнулся перед нами и, встряхнувшись, как-то боком побежал в один из залов. И всё это совершенно беззвучно!
Наши похождения по дворцу закончились библиотекой. Дед привёл меня в круглую комнату, уставленную по стенам книжными белами стеллажами, и оставил одного. Я хотел сначала посмотреть, что за книжки на полках, но моё внимание сразу привлёк очень низкий стульчик в самом центре этой круглой библиотеки. На нём лежала необыкновенно уродливая книга. Её уродство заключалось в неестественно большой толщине: раза в три книга была выше стоящего под ней стульчика. Маленькая стальная ограда кольцом замыкала этот стульчик. Я подошёл к нему и открыл твёрдую обложку книги. И тут совсем растерялся: под обложкой оказалась огромная чёрная дыра, по диаметру совпадающая  с моей толщиной! Я оглянулся вокруг, посмотрел вверх, на единственное в библиотеке окно, круглое, в центре купола, как раз прямо над книжной дырой. Я решил спуститься в эту дыру. Но это оказалось слишком глубоким отверстием, и когда я сделал попытку вылезти из книги, кто-то в зале захлопнул обложку. Наступила чернота, и я, не удержавшись, полетел по проходу вниз, царапаясь о какие-то колючие, морозные, пахнущие землёй, корни.

3 часть
1
Надо сказать, я бросил предварительно в эту дыру свой единственный значок, белый скрипичный ключ и немного подождал, будет ли где-нибудь и когда-нибудь звук его падения. Но, не дождавшись, полез в дыру. Я очень долго летел, задевая, все корни. Именно с этого момента я стал слышать: земля с шумом неслась вслед за мной. И вот в полете, я увидел под собой нечто побелевшее. Оно всё приближалось, а я, наконец, догадался, что это завершение непонятного туннеля, опущенного вертикально вниз.
И вот я вылетел в белый свет – и оказался в сугробе, во второй раз. Вытащив из него голову, я отряхнулся, пытаясь понять, откуда же я вылетел или слетел. Вокруг меня был старый дремучий лес, весь состоящий из колючего кустарника и мощных дуплистых деревьев, покрытых бронёй инея, а также бесконечного, подавляющего всё снега. Пасмурное небо вдобавок ещё сверху давило свинцом на этот угрюмый, грубо запущенный лес. Я поднял голову, но так и не определил, откуда  именно свалился: вокруг надо мной возвышались уродливо-толстые дуплистые стволы, поэтому меня могло выкинуть из любого дупла. Рядом с собой я увидел свой скрипичный ключик среди земли, какого-то песка и старой ссохшейся травы и листьев. Дул ветер, впервые за всё время своих белых скитаний мне стало холодно. Но странно: я не ощущал одиночества или брошенности, настолько вокруг меня лес был угнетающе несчастен и колюч, мрачен и озлоблен, будто был районом каких-то боевых действий. И это моё последнее ощущение неожиданно подтвердилось. За моей спиной пронзительно засвистели, и раздался треск ломающихся веток и сучьев, будто что-то очень массивное, очень быстро, не разбирая и сокрушая всё на своём пути, безжалостно ломая лес, неслось, слепое и дикое. Я инстинктивно еле успел отпрыгнуть, вернее, отлететь в сторону, сбитый ударной волной к каким-то корявым корчагам, выглядывающим из-под сугробов. Я видел, как ломались ветки, кем-то сбитые, отламываясь, летели, крутясь как крылья мельницы с бешеной скоростью, целые сучья. Но кто это делал, не было видно. И тотчас же, точно вслед за этим, слепым и диким, вдруг ринулась целенаправленная настоящая пурга, взвихривая весь снег на своём пути. Поднялось огромное облако густой белой снежной пыли, будто со всех деревьев в этом месте одновременно сбили снег. И неожиданно из-за этой плотной завесы стал раздаваться дикий крик: кто-то орал, лаял, очень чётко был слышен звук драки на палках и дубинах, слышались удары, что-то с треском разлеталось, вдребезги разбитое. В общем, за этим клубящимся облаком снежной серебряной пыли происходило настоящее сражение. А когда вся снежная муть, успокоенная, улеглась на сугробах, передо мной предстала настоящая баталия: первых я разглядел сразу. Они очень чётко были видны на белом фоне, хотя и смешивались со стволами чернеющих в снегу деревьев. Они были все в шерсти, свалявшихся волосах, которые яростно болтались в разные стороны. Вначале я не понимал, то ли они были одеты в звериные шкуры, то ли это так росло на них само собой. У них были невероятно длинные волосы, у некоторых космами и сбитыми колтунами, у некоторых – заплетённые в толстые и длинные косы или двумя рогами на голове. Хотя это тоже было спорно: я не видел и не разобрал, косички или твёрдые рожки были на их толстых головах. Они были бородаты, с тяжкими клыкастыми нижними челюстями и кровавыми глазами. Этих шерстистых я назвал лешими, что и не было ошибкой. А вот вторые – про них было трудно что-то сказать определённое. Как и лешие, они тоже были буйно косматы, но белы, а некоторые просто просвечивали, и через них иногда можно было в мелькании разглядеть стволы и сучья. Примечательной единственной вещью этих белых были их глаза. Они светились как две крошечные луны во мраке ночи, не излучающие свет, но ярко видные, серебряно-белые.
И те, и другие были вооружены дубинами. Они с дикой яростью фехтовали ими. Треск стоял такой, что закладывало уши. Причём, лешие были также на каких-то дубинах верхом, и они лихо дубасили белых и теми, что были под ними, и теми, что были в их волосатых лапах. Поэтому я решил, что на своём пути именно лешие ломали сучья и ветки, удирая от белых, которые, как я не пытался, так и не смог понять, на чём передвигались. Иногда казалось, что у них вообще нет нижних конечностей. У леших на этот счёт было намного интереснее – в мельтешении, в прыжках и бешеном перетоптывании виднелись то волчьи лапы, то человеческие ноги.
Белые были сильней и гораздо ловчее, точнее. Яростно тряся снежными космами, они лупили леших так, что те от ударов дубин белых врезались в деревья и потом медленно сползали по ним. Хотя надо справедливым: несколько раз лешим удавалось так огреть белого, что тот со звоном разбивающегося хрусталя разлетался осколками в разные стороны, а два светящихся глаза продолжали яростно светиться из сугроба. Во всех этих случаях белые приходили в дикую ярость и поднимали высокий гортанный вой, похожий на монотонный вой раковины, в отличие от беспорядочного ора и визга леших. Белые с удесятерённой силой молотили леших так, что мне иногда становилось их жалко, особенно, когда они от безжалостного удара белой дубины летели, переворачиваясь в воздухе вверх тормашками, и врезались в деревья или кустарник.
Вскоре лешие поняли, что их стало очень мало, и они стали сбиваться в кучу, только изредка отражая яростный натиск белых. Они вдруг стали лаять на белое войско, как-то слегка жалобно тявкая и подвывая, будто пытаясь одновременно и напугать, и вызвать жалость. Они вытягивали шеи, и было странно видеть, как толстые, рогатые и бородатые головы с выдающимися вперёд клыкастыми челюстями издают чисто собачье тявканье и лаянье.
 Но на белых это произвело прямо обратный эффект! Они подняли свой, на одной ноте, торжествующий, беспощадный и кровожадный вой, а потом плотным организованным кольцом стали обступать леших. Я находился в самых плохих предчувствиях относительно того, чем это могло кончиться. Но мои наблюдения вдруг прервал неожиданно сильный мороз, сильный до боли и почему-то собранный только  на правом плече. Я обернулся и заметил рядом с собой фигуру белого воина с опущенной дубиной в руке. Две сияющие луны его глаз уставились прямо на меня. Только теперь я увидел, что внизу у него ничего нет: как в аквариуме, под ним бесновалась сконцентрированная метель или пурга. Он тянул ко мне руку, и я понимал, что если только он прикоснётся ко мне, для меня наступит смерть. У меня захватило дыхание, и я опустил глаза, в любую секунду ожидая прихода НИЧТО. Одновременно с этим я услышал, что лай и тявканье леших прекратилось, каким-то иным зрением, мне было видно, как они, подобно мне, замерли, жалко сбившись в кучку, а белые, больше не подгоняя и не размахивая своими колючими, как кактус, дубинами, вытягивают к ним длинные белые руки как конечные орудия смерти.
2
И вдруг, совершенно внезапно, рядом со мной поднялся сугроб, под ним с треском вырывающихся корней стала пучиться земля, и из открывшейся земляной раны дохнуло гнилью, сыростью и прелыми листьями, а потом вытянулась чёрная шерстяная лапа и, схватив меня за шиворот, поволокла по снегу в эту пещеру. В эту же  минуту шарахнулись в сторону все белые, а этот, рядом со мной, был вообще отброшен в сторону. Сразу же лешие подняли дикий вой и замахали своими дубинами, а я оказался в непроницаемо чёрной пещере, подсвеченной только тусклыми ледяными окошками, как я понял, для просмотра местности. Внутри, в этой черноте, возилось целое скопище  лохматых леших, которые лаяли  и тявкали, следя за ходом битвы в эти окошки.
Лешие наружи организованно отступали к открывшемуся лазу, на ходу отбиваясь от белых. Потом они по одному стали залетать в эту тёмную, тёплую и пахнущую плесенью пещеру. Влетев в неё, всё ещё перевозбуждённые и всклокоченные, они дико лаяли и, расталкивая всех, тут же  кидались к окошечкам. Наконец, последние два, еле втиснувшись вместе, вкатились в пещеру. Лаз тут же с каким-то скрежетом сдвинулся, и все лешие подняли дикий вой и хохот. Я сидел в обнимку с самым низеньким и совершенно седым лешим. Он-то и затащил меня в их логово, разрешив, таким образом, безвыходность ситуации.  Я не понимал, о чём они так оживлённо орут друг другу, неимоверно быстро тараторя на какой-то тарабарщине. Только тот, самый старый, который держал меня в своих лапах, умел говорить по-человечески, и то всего лишь несколько слов, которые  он  без конца повторял мне поучительно дребезжащим голосом на ухо:
«Когда Могучая Зима
Как бодрый вождь ведёт сама
На нас косматые дружины
Своих морозов и снегов,
Навстречу ей трещат камины,
И весел зимний жар пиров!»
«Пушка!» – обязательно добавлял он очень громко в конце. Это Старый Леший  повторял мне бессчётное множество раз, но, что странно, меня это нисколько не раздражало. Наоборот, это казалось одновременно и весёлым и необходимым, чтобы радостно созерцать беснование осмелевших до последней степени леших, которые, судя по интонациям их разговора, хвастались и бурно, друг, другу сопереживали, тряся клочьями драных шкур и демонстрируя раны от ледяных шипов дубин белых. На меня почти никто не обращал внимания, только кто-нибудь из них, пробегая мимо нас, похлопывал меня по голове огромной лапой, видимо, принимая меня за какого-то своего детёныша, которые плодились у них, по всей видимости, без счёта и всякого контроля со стороны взрослого населения. Как меня  занесло в район боевых действий, их совсем не удивляло: дети леших, наверно, лезли во все дыры и были любопытны и бесстрашны беспредельно. Вскоре смеха стало не слышно, а поднялся монотонный вой боли: одни кричали от неё, другие выли, им сочувствуя.
 Одновременно с этой переменой я понял, что они стали постепенно сплачиваться в один кружок. Старый Леший тоже двигался (вместе со мной) в этот кружок, горячий от дыхания, шерсти, пота и пара. Казалось, что из беспорядочных толчков такого множества нервных туш вырастает один общий ритм. Я догадался, что они, с силой воя и ослабевая его, подгоняются в одну струю звука. Они будто упорядочивались и успокаивались, добиваясь одного организованного звукового удара-рыка. Им скоро это удалось, и теперь они скандировали один рык мощными, обширными глотками. А потом этот рык стал всё ускоряться, и я понял, зачем. Таким образом, стал высвечиваться какой-то багрово-кровавый свет, и я увидел абсолютно ровный, гладкий, очень высокий чернеющий косяк какой-то двери. Вначале я удивился, как в такой тесной пещере оказалась такая высокая дверь, но всё происходило совершенно естественно. А тем временем рык обрёл бешеный ритмичный бег, и дверной проём безупречно ровного, глухо чернеющего, как уголь, прямоугольника пылал алой настоящей кровью. Стояла уже настоящая жара, а ритм рыка был на такой  точке невозможной скорости, что, казалось, ничто не сможет этой скорости физически вынести. И в этот почти невыносимый момент я увидел, как вверху из косяка этой вырастающей на глазах гигантской двери, пылающей кровавым пожаром, стала выползать огромная острая пасть ВОЛКА. Профиль звериной пасти появился наверху, и вскоре Волк поднял веко, обнаружив огромный пылающий глаз. Я закричал от непреодолимого ужаса, и мой крик подхватил восторженный вой и ор леших, вызвавших, наконец, своего Великого Царя Волков. А он, с ужасающей медленностью наконец-то выполз весь и выставился в двери на всеобщее обозрение. Он раз в пять был выше любого из присутствующих здесь леших, хотя каждый из них (даже мой Старый седой Леший!) был в два раза меня выше. Царь Волков торжественно, обеими руками снял с головы волчью башку и бросил её перед собой, чем вызвал уже совсем дурной, беспорядочный визг собрания. Я же теперь, чуть успокоившись, стал разглядывать  его. Это оказался жуткого роста леший, толстый, весь покрытый огненно-рыжей, колючей, торчащей во все стороны щетиной, абсолютно голый, светящийся в кровавых отблесках своим багровым, блестящим, мокрым от пота мясом. «Значит, умный, если голый, - мстительно подумал я. – Шерстистость – признак дурости». (Я всё ещё сердился на тупых леших, которые не поняли мой крик ужаса). Царь гордо держал теперь в правой руке суковатую дубину, а в левой – что-то похожее на тамбурин или бубен, обшитый по краям бубенчиками и колокольчиками. Сам же волчий Царь, горделиво задрав пушистую, жгуче-рыжую бороду, горделиво восседал на такой же, как у всех леших, дубине. И вот наступил решающий момент, когда Царь Волков изо всех сил своей огромной жилистой рукой врезал обеими дубинами в тамбурин. Волчья голова-шлем вспыхнула ярким пламенем, лешие подняли дикий визг ещё выше, а Царь Волков стал, задирая высоко ноги, скакать вокруг пылающей волчьей головы. Лешие тоже принялись в соответствии с отбиваемым ритмом дубины по тамбурину Царя, лупить изо всех сил по корням деревьев своими дубинами.
И начались пляски! В бешеном ритме, точно в такт, взлягивая, вздрыгивая, взвизгивая, взрыкивая, мотались в воздухе косы и волосы, шерсть и рога, брызгал пот и слюна, нёсся дикий прыгающий хоровод отбивающих дубинами скорость леших. И настолько слаженно и изощрённо они вихлялись, прыгали и тряслись, что я не выдержал и, вырвавшись от Старого Лешего, сам стал скакать и прыгать вместе со всеми у костра из волчьей головы, хохоча во всё горло от радости и азарта. Апофеозом же этого танца стало то, когда Царь Волков, теперь раздавшийся непомерно вширь, изогнувшись, выставил свой живот и, почти касаясь лопатками земли, стал им трясти и крутить. Он стал настолько велик, что всё скопище леших взлетело на него (в том числе и я) и принялось отплясывать на нём, отбивая такт дубинами прямо по брюху Царя Волков. Это было просто непередаваемо: я взлетал вверх как на батуте, прыгая по рыжей, дремуче-косматой диафрагме Царя и настолько увлёкся этими прыжками, что закатился в какой-то густой, непролазный кустарник.
Мне было ужасно смешно, я попытался вылезти из него и присоединиться к прыгающим в отдалении лешим, но вдруг почувствовал сильную усталость и решил сделать перерыв. В ту же минуту  в глубине, где-то в темноте, тёплой и вибрирующей, я увидел мерцающий красный фосфорный огонёк. Он меня настолько заинтересовал, что я уже почти не обращал внимания на дикий визг танцующих и весь устремился на поиски этого мерцающего красного огонька. Я шёл всё дальше, углубляясь в колючие заросли и темноту, оставляя за спиной крики пляшущей орды леших. Под ногами был густой мох, мягкие колючки поднимались какими-то дикими растопыренными кустами со всех сторон, а мерцание красного огонька, казалось, не стояло на месте, а перемещалось каким-то странным образом.
Адская пляска уже была слышна в отдалении, а я всё никак не мог точно определить, правильно ли я иду. Огонёк вспыхивал в совершенно непредсказуемых местах, затягивая меня всё дальше, вглубь этой тёмной непонятной местности. Порой мне казалось, что я иду по болоту, и мшистая почва в месте с колючим кустарником  опускалась, то вспучивалась, а над тёплой темнотой проносился непонятный, равномерно усиливающийся и снижающийся гул. Иногда я видел тускло светящиеся зелёные глазки каких-то существ, наподобие мягких ежей, разбегающихся  с фырканьем при моём появлении. А красный огонёк рубином вспыхивал и гас где-то уже совсем близко. У меня в голове мелькнула какая-то связь с моей игрой у печки. Дело в том, что квадратные кубики кирпичей, покрытые пятьдесят раз извёсткой, и поэтому казавшиеся до предела оштукатуренными, красиво торчали из печной стены. Это давало мне повод представлять всякие гипсовые маски, которые время от времени выныривали на поверхность печки и гримасничали, то есть, строили мне рожи, вытягивали трубочкой губы или вообще высовывая языки. Но стоило мне подбежать к таким маскам, как они, как я говорил «впукливались» опять внутрь и «выпукливались» уже совсем в других местах. Они так со мной играли, как в «собачку». Так было и сейчас. Наконец, я догадался, что за рубиновый огонёк это был. Вначале я долго принимал его за очень крупную землянику, викторию, странно изнутри светящуюся. Но вскоре догадался, что это не клубника, так как под ней обнаружилась толстая, почти как она, ножка-стебель. Поэтому это был толстый, крепкий мухомор. Он удивительным образом очень быстро вылезал из какой-нибудь расступившейся подушки толстого мха, мгновение стоял, будто ожидая меня, и при моём движении к нему моментально втягивался внутрь, появляясь где-то уже в другом месте, но рядом – за мной, слева, справа, впереди меня. Я также заметил, что он стал увеличиваться в размерах, теперь чётко проглядывались под ним ещё две шляпки, круглые и красно-рубиновые, как и сам мухомор. Он стал более неуклюжим, и его всё легче было ловить. В конце концов, мне удалось его схватить. Но он, как толстая зелёная и рогатая гусеница, дрогнул в руке и непонятным образом выскользнул и, опять утонув, вылупился  рядом в другой моховой подушке. Я всё чаще его хватал, пытаясь вырвать, но он, пульсируя в руке, непостижимо опять утягивался в мох. Теперь он достигал почти моего роста, горя в темноте уже огненным рубином. Но всё также выворачивался быстро и непонятно. А потом исчез на длительное время. Я оглядывался в сплошной темноте по сторонам, видя где-то вдалеке отблески продолжающихся огненных плясок леших и слыша их дикие взвизгивания.
И вдруг мухомор вырвался прямо передо мной. Шляпка его уже пылала настолько сильно, что освещала всё вокруг себя каким-то мрачным фиолетово-багровым заревом. Он был в два раза выше меня и как-то странно дрожал всей своей гигантской ножкой, толстой, как древнеримская колонна, будто пытаясь вырваться ещё выше. Я скатился по круглой морщинистой шляпке маленького мухомора, который тоже мрачно высвечивал изнутри каким-то огнём. Но здесь моё терпение закончилось. Я вцепился всеми зубами в мухомор, обхватив его руками, пытаясь удержать его и не дать больше уйти под мох. И в этот момент раздался невообразимый грохот. Я вначале не разобрался в его характере, но потом увидел, как всё озарилось фонтаном, фейерверком светло-жёлтых, сверкающих искр, которые, разлетаясь в разные стороны, падая, мерцали на кочках, моховых подушках и кустах. А в грохоте я явно расслышал хохот, смешанный с криком ужасающей боли какого-то гигантского существа. Ярко-жёлтые, солнечные лучи салюта-фейерверка продолжали выстреливать с оглушительными хлопками.
Я, ошарашенный, сидел рядом с гигантом-мухомором. И внезапно из ближайшей ко мне кочки как-то странно вывернувшись и распрямившись, вылез мясистый лист лопуха и очень быстро стал заворачивать меня в себя как в трубочку. Я был настолько удивлён, что не сопротивлялся, а лопух, завернув меня собой, с невероятной быстротой покатил меня, как я понял, в обратном направлении, то есть, к тому месту, откуда я начал свои похождения в поисках рубинового огонька.
Вдруг это бешеное кручение по кочкам неожиданно прекратилось, и я обнаружил себя самого среди свернувшихся в клубок спящих леших. Все спали, лежа рядом с ледяными окошечками, правильно по кругу, в центре которого мирно догорал мощный волчий череп. Было тепло, в воздухе стоял спокойный свист спящих, изредка прерываемый ворчанием и переворачиванием с бока на бок. Я, завёрнутый в мягкие толстые слои лопуха, смотрел в ледяное окошко. За ним свистела вьюга, скрипели и стонали от ужасного холода деревья и корчаги, а тлеющие угли отражались на узорах ледяного окошка таинственными мерцающими огоньками. Вдруг это ледяное окошко стало преображаться, превращаясь в некую театральную сцену, на которой был виден  бархатный, сверкающий красными искорками, занавес. Через какое-то время своего окончательного оформления, он поднялся (я даже вздрогну от неожиданности). За ним была ослепительная белизна, а в центр сцены, из-за занавеса, вышла, также вся в белом, миниатюрная белая девочка-балерина. Сделав мне балетный реверанс, она очень легко подпрыгнула в воздухе и, слетев ко мне, в нескончаемом балетном прыжке, полетела, такая маленькая и светящаяся в кромешной темноте. Я догадался: мне  нужно следовать за ней. Я попытался приподняться, и мне это очень легко удалось: лист лопуха превратился в ветхую труху. Я пошёл, следя за полётом девочки-балерины, еле разбирая дорогу. Её полёт указывал на путь, который я проделал к рубиновому огоньку. Я шёл почти наугад, лишь каким-то образом чувствуя правильность пути: вот начался колюче-мягкий кустарник, вот опять мох, вот опять то опускающаяся, то вздыбливающаяся почва. Маленькая балерина была уже совсем не видна, но я упрямо шёл за ней до тех пор, пока она не исчезла вовсе. Я остановился и тут же увидел прямо пред собой бывший мухомор, который теперь превратился в крупную, светящуюся фосфором викторию. Она лежала на кочке, тоненький стебелёк не мог её больше удержать. Я нагнулся и наконец-то легко сорвал её.
3
И тут всё замерло. Постоянным лёгким фоном стоя еле слышный шум. Но после завершённого мной действия повисла мёртвая тишина. А я сразу догадался, какого рода она, такая тишина, наступает. Только тогда, когда музыканты на духовых инструментах или певцы втягивают в лёгкие побольше воздуха. И точно: я увидел белый просвет, куда меня стало с силой тащить. Я стремительно, ударяясь по пути обо все, встреченные моей головой земляные корни и их отростки, за всё время этого длительного вдоха, летел к свету, пока не вылетел на обширную поляну. На этом вдох закончился, и ещё прошли две секунды, как по ушам ударил мощный рёв невидимой огромной трубы-раковины. Я увидел рядом с собой девочку-балерину, которая была теперь с меня ростом. Когда рёв закончился, она сказала: «Это на престол взошёл Король-Январь. А теперь быстрей уезжай: твой поступок они никогда не забудут». И она указала на тонких белых лошадей, впряжённых в небольшую, такую же белую, как они, карету, точно выточенную из слоновой кости. Я забрался в карету, и кони тут же ринулись с ходу по дороге, почти не видной в сумраке раннего зимнего утра. Я ещё успел увидеть позади себя фигурку девочки-балерины с прощально поднятой рукой. Девочка мне очень понравилась. «Я обязательно построю для тебя ледяной дворец», - щедро сказал я ей, представляя себя рыцарем со стальным забралом и белыми перьями, а девочку – прекрасной дамой моего сердца.
Мы летели по полям, через леса, промелькнувшие мимо нас на горизонте, появлялись и исчезали огромные дворцы и замки, горизонталями пролетали тучи. Казалось, за нами сворачивается  в трубку весь мир, а мы летим, летим, скатываемся, пытаясь не завернуться в эту стремительно сворачивающуюся картину призрачного мира. И вот когда сладкое ощущение, висевшее на затылке, стало почти меня отпускать, я услышал лёгкий шум позади себя будто бы удивлённых голосов. И понял: вот оно, начинается. И точно: скоро удивлённые голоса обратились в одно недовольное урчание, которое неуклонно стало оборачиваться гневным рычанием. У меня похолодело всё внутри, потому что это рычание внезапно оборвалось, и нависла сзади зловещая тишина, из которой постепенно стал вырастать неодушевлённый, бесстрастный, жестокий топот тысяч ног, лап и копыт. Я в страхе оглянулся назад и увидел неуклонно растущую чёрную тучу, которая, постепенно расширяясь, закрывала собой весь светлеющий утренний горизонт.
«Быстрее, быстрее!» – шептал я хрупким лошадкам про себя, но как бы быстро мы не летели вперёд, чёрная туча всё росла за нами и росла, уже закрывая собой пол неба.
Мне неожиданно вспомнились слова деда: «Не смотри». Зачем же я смотрел, как на площадь заходят волки, зачем мне понадобилось видеть Царя Волков?! Позднее раскаяние грызло меня, но ничего уже исправить было нельзя. Я со страхом обнаружил, что лошадки почти не двигаются, мало этого: они превращаются  на ходу во что-то поддельное, игрушечное, наподобие лошадок в карусели. Моё горькое разочарование было также сильно, как и страх. А из чёрной тучи уже были видны горящие, светящиеся глаза тысяч волков-чертей, и я уже догадывался, что не туча это была, нет, это было несущееся скопление нечисти – вслед за нами. Но когда чернота уже совсем нас накрыла, лошадки внезапно взвинтили скорость и понеслись вперёд как стрела. У меня дух захватило от свистящего ветра в ушах. Но, видимо, мы потеряли самые важные секунды для нашей жизни: чёрное нас теперь не отпускало. По обеим сторонам кареты неслись с бешеной скоростью волки со страшными оскаленными пастями, которые внутри кроваво алели. И вот волкам удалось схватить лошадок за задние копыта. И тут же всё разлетелось вперёд по дороге: волки с остервенением накинулись на игрушечных лошадок. Я с великим  горем ревел от отчаяния, видя, как по деталям рассыпалось всё: изящные ножки лошадок, их гривы, глаза, хвосты разлетались по небу узорами из пепла, а я смотрел на всё это.
Но вскоре я понял, что небо окончательно посветлело, а себя обнаружил сидящим и ревущим на кровати. На столе стояла включённая электрическая лампа, родители, взволнованные моим состоянием лунатического бреда, успокаивали меня, уверяя, что ничего не произошло. А я, плача, возражал маме: «Как не произошло! Волки лошадок же загрызли, их надо спасать!» Но вскоре я вернулся к реальности, недовольно вспоминая мой жестокий коврик с волками и удирающими от них в санях мужиками. Родители клятвенно заверили меня, что разберутся с этими волками, когда приедем домой.
На следующий день я увидел в городском Доме Пионеров на новогодней ёлке всю нашу группу. Но вёл себя интригующе и таинственно, собираясь не всё, а только частями выдать забывающиеся на ходу мои приключения. Но, подойдя к высокому окну в коридоре Дворца, я увидел пасмурный горизонт нового январского дня. Я тут же вообразил, как по нему проходит такая же серая и пасмурная женщина с книгой в руке, задумчиво склонив голову к её страницам. И меня посетило огорчающее открытие: я не мог выступать собственником всего, что я видел. Не я автор, не я  создатель этого всего. Это принадлежало не только мне, а всем без исключения. И как бы в ответ моим мыслям пошёл густыми хлопьями снег. Я глядел вслед уходящей женщине с книгой и понял: «Всё замёрзнет, всё застынет, всё засыплет ровно белым». И постепенно моё огорчение сменило оцепенелое созерцание, которое приходит как залог будущей огромной радости.
КОНЕЦ.

КОММЕНТАРИИ

Произведение создано на основе симфонии №3 Альфреда Шниттке (сочинение 1981 года).
Весь использованный музыкальный материал:
1. С.С. Прокофьев: сочинения 35, 34, 12, 119, 19, 26, 82, 22, 10 , 53, 55, 25, 40, 112, 87.
2. И.С. Бах: сочинения bwv 564, 659, 656, 668, 552;  b669, 670, 671, 676, 678, 680, 682, 684, 686, 688, 552, 622 (органная месса).
3. П.И. Чайковский: сочинения 71, 13
4 Г. Свиридов (светлая ему память, умер в 1998 году): сочинения 1947, 1948, 1964, 1966, 1965 годов.
5 Р.  Щедрин: сочинения 1958, 1960, 1980, 1981, 1972 годов.
6 Д. Д. Шостакович: сочинения 70, 102.
7 А. Н. Скрябин: сочинения 16, 21, 38, 51, 54, 60, 65, 72.
8 Н. А. Римский-Корсаков: сочинение 35.
9 С. В. Рахманинов: симфония №1.
10 И. Стравинский.
11 Комитас.
12 Екмалян.
13 Клод Дебюсси.
14 Orbital – 1996.
15 Prodigy – 1997, 1995. (“Fire”!)
16 Trance Music.
17 King Crimson – 1969.
Время написания: 1 часть – 17, 18, 19, 20, 21, 22, 29, 30 декабря 1997 года,
   2 часть – 1,2, 3, 5, 6 января 1998 года,
    3 часть – 9, 10, 11,12 января.

Сюжетный состав: 1 часть:
 1 глава: «Детский Сад». 1. У печки, 2. Сказка няни №1, 3. Девочка и лиса, 4. Лес, Сказка няни №2,
 2 глава: «Дорога». 1. Гном, 2. Лес и сон, 3. Герой, 4. Площадь.
    2 часть: «Белый сон»
  1.Полёт и фигуры, 2. Под самым сводом, 3. Сражение шахмат, 4. Белый дворец.
    3 часть: «Чёрный сон»
1. Битва, 2. Танец Леших, 3. Поиски огонька, 4. Девочка-балерина и поиски №2,
5. Большое бегство, 6. (5 часть) Заключение и женщина с книгой.

Особая благодарность выражается моей маме, отцу, первому читателю Надежде Николаевне Бирт, моим ученикам, зиме и городу, площади, лесу и деревьям, птицам и воробьям, и Тебе, Господи, что дал всё это, в конце концов, закончить,
Твой навеки.




Ледовитый Змей
( Шиза Ледовая)   -     из воспоминаний  10летнего.


Пока Зима - я  буду  жить
И воскресать-
Из года в год,
Из века в век!
Снег выпал-
Вода покрылась льдом-
Жди моего прихода!!!

1
Неяркий сумрак, светящийся бело-синим, этой нежной зимы спокойно плыл вместе со мной. В тихом январском утре я сидел и смотрел в окно.
И как всезнающему мудрецу мне думалось спокойно и беспрепятственно. "Ну почему?  Почему, когда  Зима, подобная волшебнику, строго призывающая к постижению её тайн, не может обуздать людей?  А они, беспокойные, строят сами себе неудобства, злятся, путаются в них, упуская драгоценные моменты времени?"
Такой торжественный марш мыслям ещё и задавала классическая музыка, еле слышная из радиоприёмника на кухне, (оно работало очень плохо - тихо). К тому же я знал, что нужно за время зимних развлечений каким-то образом ухитриться прочитать стихи А.С.Пушкина, да ещё, по собственной неразумной инициативе, освоить не по возможностям моего возраста монографию по Истории Древней Руси.
Отдельные сцены и картины виделись очень хорошо, но они содержали слишком сильную энергию для моих личных переживаний и воображения. Они просто его провоцировали, и поэтому двух строчек было достаточно, как глаза скашивались в другую сторону, блуждая в неопределенных векторах. Продолжение выплывало самопроизвольно - и мысли не было сравнивать: а что лучше? Оригинал? Или собственные измышления? Да, я знал - или просто догадывался - как источник- это всё дубовое и известное, а самое лучшее гнать своё.
Таким образом, вдохновительный сумбур прекрасного заставлял
видеть прозрачных хрустальных птичек - и - тускло-серебряных, мерцающих и исчезающих в шторах и тюли на фоне утреннего сумрака.
И было удивительно  странное чувство, когда в такую рань просыпаешься с нетерпеливой величайшей радостью, будто кто-то тормошит, будит тебя для какой-то сокровенной беседы о прекрасном, и у тебя сна ни в одном глазу. И ты пускаешься в таинственный утренний обход по ещё глубоко спящим комнатам, сладко осознавая, что у тебя там, на столе дремлют книги, тобой оставленные. Я с трепетом открываю обложку, твёрдо себе внушив, что именно сейчас тайна и истина в этот внутренний час будет застигнута врасплох, и всё также будет ясно вместе с восходом солнца. Но неожиданно я понял, что солнце не появится сегодня, И нежный сине-белый, толстый небесный свод останется  над нами. И сладкое томление затянувшейся разгадки тайны вызывал внутреннее ликование. И к тому же прибавилось ворчание взрослых по поводу того, что вырубили на весь день электрический свет. («Хорошо ещё, что всё готово заранее к приезду гостей, хоть  не опозорились»). Ну и наплевать мне было на электрический свет! Нужен он больно в такие прекрасные дни! Я где-то слышал, что всякая нечисть вместе со всеми небесно-эфирными созданиями не переваривает электрический свет, ток, напряжение. "Вот и побеседуем, открыто", - радостно думал я, и вдохновлённый убрался по приказу взрослых в свою комнату. Но вскоре снежные заносы стали постепенно закрывать стены её, поэтому они стали походить на белеющие скалы с ледяными обрывами и вырубленными ступенями, которые в разных местах обдувала позёмка, шторы образовали собой светлые проёмы в кельях, там кто-то шевелился...
Но очень быстро всё стемнело, прямо на глазах. Я прыгал по комнатам летучим скачками, мама отправляла к таинственным книгам в глухой темноте тёплой комнаты. Я не хотел, меня уговаривали, подсказывали, что им грустно без меня. Мне становилось жалко их, и я брал свечи и летел к ним, в комнату, продолжая их читать, кружась в воздухе вокруг свеч. Потом в темноте явились гости, началось бешеное веселье с полётами в чёрных комнатах.
Так, проснувшись в 6 утра, я благополучно проспал далее весь день, меня грубо разбудили, когда гости действительно пришли в 5 часов вечера..
2
Сначала я дичился, то есть, вытаращивал глаза и отстранялся как от грязи, с гневом и недоумением уставившись на любого из гостей, кто бы ни обращался ко мне с дружелюбным приветом. Так я мстил за неделикатно оборванный сон. Это окончательно обозлило моих родителей, которые свирепо вытолкали меня из гостиной в свою комнату, чтобы я там «образумился и очухался».
Глубоко страдая и скорбя, я сидел в мёртвой тишине вместе со своими сочувствующими мне призраками, признавался им в любви и требовал от них взаимного выражения симпатий, дабы заключить с ними кровный (кровавый) договор против всего этого ненавистного, холодного и жестокого окружающего мира дураков и пошляков. Я с увлечением обдумывал планы будущих военных операций с привлечением фантастических сил, после чего также безжалостно выставлял в наказание разгромленного противника  в идиотском виде. Но вскоре мне становилось действительно «совестно», если можно так выразиться, то есть, я на самом деле расставался со сном, всё больше чувствуя свою неправоту. А всё большее осознание своего дурацкого поведения причиняло уже совсем нестерпимые муки стыда вместе с растущей жалостью к поверженным. И вскоре я уже скучал со своими призраками: они были уж слишком мне адекватны и лишены жизненной страсти и неправильности.
И вот я уж вылетел к гостям, которые, разумеется, привели своих детей, моих сверстников, казавшихся мне вначале такими недалёкими, приземлёнными и несносными. Я предложил им сыграть в прятки в квартире, погружённой в густую черноту из-за полной обесточенности. И понеслась игра!
Взрослые за столом хохотали и не обращали на нашу беготню никакого внимания. У них на столе горели странно беспокоившие меня свечи. Они (взрослые), лишённые телевизора и проигрывателя, хором пели под гитару. А мне иногда становилось… Даже не найти слов, чтобы обозначить это состояние: звяканье гитарных струн, слаженность гитарных аккордов в их величавой простоте вместе с живыми голосами настолько реально вызывали из темноты красоту истины и правды, что невольно у меня перехватывало горло, и гордые слёзы посвящённого в истину выступали у меня на глазах. Хотя, конечно, смысл этих песен мне был совершенно непонятен, а гордые, еле сдерживаемые рыдания длились не больше  пяти секунд. А непередаваемо интригующая игра в прятки по всем углам чёрной квартиры, в которой только я и разбирался, всё больше разворачивалась и расширялась.
И вот нас уже несло вовне. И слава Создателю, что кому-то из взрослых пришла в голову совершенно уместная и спасительная идея пойти в Центральный Парк на каток, прихватив всю разбушевавшуюся «шелупень» с собой, пока мы не разгромили окончательно весь дом. (За время игры мы действительно разбили несколько тарелок и статуэток). Мы визжали от восторга, предвкушая катание на коньках, связывая с полётами в небе наши будущие ледяные виражи на катке. А я, внезапно поражённый острым чувством жалости к брошенным книгам («они, брошенные, грустят и плачут»), кинулся в гостиную и, забрав один маленький подсвечник с единственной свечкой, перенёс его к книгам, чтобы им не было скучно и страшно ждать моего возвращения. Мне было лестно осознавать, что только я один знаю, что делаю такое таинственное. Хотя все мои многочисленные, внезапно приобретённые друзья издёргали меня, требуя для них простого объяснения. Я же, напустив на себя важную серьёзность, только обречённо вздыхал, типа, «вы всё равно никогда не поймёте». А мои родители только махнули на меня рукой, отнеся мой поступок к очередному приступу «опятьпридуривания».
Но воображение настойчиво требовало от меня холодного и гордого уединения в «весёлой и пёстрой легкомысленной толпе». Это очень ярко оттеняло мою чёрную мизантропию и интригующе чёрный глухой бархат мудрости, иронии и сдержанности философа, монаха, отшельника.
3
Пока я примерял все эти маски, рисуясь перед друзьями, мы уже, оказывается, подъезжали на весело орущем автобусе к катку на Центральном Парке. Только теперь я опомнился и чуть не ослеп от огромного количества огней, ламп, фонарей, огоньков, светящихся гирлянд, искорок, фейерверков, самопальных салютов, а также совершенно неожиданных настоящих факелов в руках участников ледового карнавала. И вся эта светящаяся и постоянно шевелящаяся в своей изменчивости туша какого-то хрустального китайского дракона отражалась на сверкающем, всё принимающем льду!
Разумеется, все импозантные былые позы были немедленно оставлены на самое неопределённое время, и я уже  чуть не писался от нетерпения вылететь на лёд. Мама помогала мне надеть коньки, я крутился, чем вызывал справедливый гнев и возмущение, но мне было не до всего этого. Лёд звал, как звала мировая слава и известность!
И вот я выступил на лёд. После нескольких неудачных движений, наподобие неуклюжей коровы со своими противными разъезжающимися копытами, и достаточно больных ушибов коленок, спины и затылка, я уже почувствовал движение, и меня неодолимо стало тянуть в общий  огромный пульсирующий ритм хаотичной массы на ледовой арене. Я просто физически ощущал, как превращаюсь в несамостоятельную частицу этого Броуновского движения. И это меня радовало всё с большей силой, поскольку, теряя с каждой секундой бывшую массу нагруженного на себя кривляния и поз, теряя, так сказать, «личный вес», я взамен приобретал невыразимо прекрасную невесомость бешеного полёта в неизвестно куда, а всё быстрее мелькающие искорки огоньки быстротой своих светящихся смен только подчёркивали сверхзвуковую скорость моего перемещения в пространстве и времени. Ещё немного, и я, казалось, полечу! Поэтому от радости и в назидание окружающим я попытался сделать «ласточку», за что был тут же высмеян какой-то девчонкой, посоветовавшей ввести в фигурное катание новый термин, тоже птичьего происхождения, а точнее, «ворона».
Меня это очень обидело, и я сел на длинную лавку, чтобы поскорей стереть неприятный эпизод новой сменой приступа крутости, лихости и изящного. Но всё же, как выяснилось, подсознательно я персонифицировал образ своего обидчика, а фантазия тут же отреагировала. И сразу же мне стало представляться Чудское озеро, где наши лупят псов-рыцарей, и дурацких девчоночьих смешков там даже и близко не пахнет!!
Поэтому я уже изо всех сил с угрожающим медвежьим рычанием нёсся, пересекая всё поле за визжащей от страха своей обидчицей, которая вобрала в себя весь ужас поражения, пережитый великим магистром, и, удовлетворившись тем, что немцы сели побыстрей прямо попой в снег, укатил с сознанием победы и окончательного освобождения Руси от немецко-фашистских захватчиков.
За невероятным шумом из режущих лёд коньков, звяканья их стали и металла, криков, визгов, смеха я всё же всё время угадывал звуки, доносящиеся из динамиков-колпаков, установленных на катке, то есть, какую-то музыку. Это был, возможно, медленный вальс, и я видел, что некоторые пожилые пары пытаются, дурачась, танцевать, поминутно падая и хохоча. Там был бухающий большой барабан, который равномерно лупил, сочетаясь с дикими двойными и радостными восклицаниями и взвизгиваниями скрипок. Но вскоре я заметил, что остался только один этот бухающий равномерный удар, потерявший знаменитое сопровождение из «два, три». И тут вдруг внутри меня пробежал озноб в страшном и радостном ожидании прихода таинственной сказки: холодный страх, совершенно точно объяснённый ожиданием видения мрачной процессии, сопровождающей чёрный гроб, заставил меня посмотреть за литую решётку катка на улицу.  Так и есть. В совершенном согласии с ритмом мрачного и торжественного марша шла чёрная процессия, в которой, как я увидел собственными глазами, шли вороны и грачи, огромные, ростом с человека, опустив клювы в снег и заметая траурно опущенными хвостами следы за собой. Правда, гроба, как я не выглядывал и не старался, так и не увидел.
4
Эти мрачные птицы, печально марширующие в ритме мягко, тихо и одновременно тяжело бухающего барабана, настолько заинтересовали меня, что я немедленно захотел к этой процессии присоединиться. Пролез в разлом литой решётки, кое-как перебрался через большой сугроб под ней со стороны улицы и встревоженно и заинтересованно заковылял на коньках, идя на носках, как балерина в пачках, а потом присоединился к ближайшему грачу (или вороне?) Он (или она?) был ростом с меня и шёл, мрачно опустив клюв в снег, как бы разглядывая свои лапы, грациозно не то, что ставящиеся, но всякий раз величаво помещающиеся в снег. Некоторое время мы шли молча, хотя я всё время пытался придумать вопрос (какой угодно, любой, не важно), чтобы установить дружеские отношения с этим необыкновенным грачом.
В конце концов, я уже хотел спросить, куда это они идут, но от нерешительности издал только какой-то вякающий звук, но этим обратил на себя внимание грача. Он устало мигнул мне плёнкой третьего века, печально сверкнув агатовой чернотой зрачка, но через секунду его глаз стал круглым и огромным, боком рассматривая меня, видимо, делая моментально какие-то выводы.
Потом, наверно, от полной неожиданности и страха грач присел и, раскрыв клюв, вместо ожидаемого громкого карканья, как-то очень смешно квакнул. Я прыснул, давясь от смеха, и тут же он издал оглушительно громкий каркающий крик смертельной опасности, пронзительный и вольно-дикий. И сразу же после этого, безо всяких приглашений, одновременно и легко вся эта воронья или грачиная процессия сорвалась с земли. Небо потеряло всю иллюминацию, абсолютно потемнело, и стал слышен только невероятный грохот великого множества гигантских крыльев, хлопанье и треск вееров-хвостов. А я именно с этого момента потерял какую-то жизненно-важную точку опоры и вписанность в обычные координаты пространства и времени. В конце концов, я потом во всём обвинил свои коньки как символ непостоянства и вечного путешествия. 
5
Сначала я замер в неподвижности. Тёмно-серый сумрак совершенно безлюдной улицы будто притаился в ожидании какого-то театрального действия. И в этой вражьей тишине я вдруг почувствовал, что именно я стану главным действующим лицом на сцене под всеобщим замершим ожиданием. А понял я это сразу же в тот момент, когда мои коньки вдруг, не повинуясь моей воле, медленно стали скользить назад. От неожиданности я дёрнул коленями, ноги тут же затряслись, и я в ужасе попытался как-то затормозить. Но ничего не вышло, наоборот, скорость стала всё усиливаться. А я уже чувствовал всей спиной, затылком и задом, как сейчас налечу на что-то сзади и грохнусь во весь рост. Но ничего этого (будто специально, будто кем-то запланировано заранее) не происходило. Коньки несли меня уверенно, твёрдо, сами находя препятствия, камешки, трещины, выбоины и легко, плавно их огибали. Я услышал, как невнятно говорит множество голосов, взволнованных и встревоженных, как толпа на стадионе перед началом соревнований. Вначале мне всё это было даже смешно, хотя и жутковато быстро катиться задом наперёд на коньках. Но удивительное самостоятельное поведение коньков вызывало во мне восторг и гордость.
Всё это длилось до тех пор, пока коньки везли меня с более менее ровной скоростью. Но вот дома, деревья, киоски, перекрёстки стали  всё быстрее сменять друг друга. Как на каком-то тошнотворном аттракционе мне захотелось остановиться, и было в то же время понимание, что не в моих силах это сделать: раз влез, хоть лопни, но пока не кончится весь завод, будешь принуждённо непринуждённо веселиться. А коньки уже с какой-то каменной твёрдостью и тупой остервенелостью несли меня куда-то задом наперёд. И вот случилось самое страшное. Всё это время я ехал, завернув голову, как можно круче, пытаясь разглядеть, куда это мне катится. И на пике уже бешеной скорости впереди (то есть, на самом деле, позади) себя я увидел совершенно глухую, без всякого прохода и тоннеля стену. Я стал, всё повышая голос, медленно кричать, а невидимая толпа на невидимом стадионе синхронно со мной также начала поднимать истеричный шум.
И когда я уже визжал от ужаса, очень ярко представляя, как влеплюсь в стену, и пытался хоть как-то развернуть и повлиять на проклятые коньки, со мной стало происходить совершенно невыносимое: с меня стала пропадать одежда! Вначале исчезли шапка и пальто, потом, через секунды, свитер, рубашка и штаны, и, наконец (самое ужасное!), плавки и майка. На мне теперь были только эти гадские коньки, которые со скоростью взбесившегося курьерского поезда спешно доставляли меня к пункту моего назначения, то есть, к кирпичной, как я разглядел в темноте, стене. Я, хоть как-то пытаясь спастись, присел на корточки, принося в жертву свой зад, и когда наконец-то с дикой скоростью влетел в стену, стадион взорвался одновременным ором множества беснующихся трибун. У меня от непередаваемого ужаса потемнело в глазах. Но, как оказалось, всё кругом погрузилось в непроницаемую черноту. И в ту же секунду я осознал, что пролетел на сверхзвуковой скорости сквозь стену, разорвав огромный газетный лист, и продолжаю в том же темпе лететь дальше. Оглушительный гвалт бил по ушам. Раздавшаяся буря аплодисментов после моего столь удачного преодоления барьера переросла в овацию и плавно перешла в дикий ажиотаж: кто-то умирал со смеху, кто-то что-то возбуждённо выкрикивал, будто мне давая советы, кто-то свистел и улюлюкал. Лупили в бешеном ритме какие-то огромные африканские тулумбасы, вопящие хоры девушек выкрикивали спевки для поддержания спортивного азарта. И судя по накалённой атмосфере, можно было догадаться, что этот барьер не единственный на пути моего странного спидвея, скоростной магистрали в сплошной темноте. Коньками я чувствовал твёрдую, совершенно безупречную ледяную гладкую плоскость. И эти негодные коньки продолжали её рассекать. Всего остального я не видел совершенно. Но вскоре опять серое пятно выросло впереди (позади) меня. Еле освещённое пространство неслось моей спине навстречу: очередная стена. Оранье и визг упорядочились в предвкушении очередной победы над барьером, будто кто-то набирал силу для своего голоса, чтобы выдать её в нужный момент.
Надо сказать, мне было стыдно и обидно какие-то доли секунды. Но уже после взятия первого барьера во мне осталась только холодная злость на этих орущих мерзавцев, невидимых зрителей. И поэтому, сообразив, что мне ничего не будет при встрече с новой стеной (надо же им как-то резвиться!), я выпрямился и, подбоченясь, совершенно расслабился. Так и есть! Я пролетел через вторую стену даже не как через бумажную декорацию, а как через что-то совершенно бесплотное. Гул общего разочарования в тот же момент тяжело упал вниз. А я злорадно захохотал.
И началось!
Теперь стало видно всё в бледно-сером сумраке. Я пролетал через внутренности всех домов, мною встреченных. Через каждые три секунды я прошибал на бешеной скорости стены квартир, даже не успевая точно разглядеть, что же и кто там был. Но, вроде бы, взвизгивали, шарахались, залезали с ногами, падали, сбитые мной. Некоторое время мне это действительно действовало на нервы. Я в ужасе сгорбился, и упавшее оживление на трибунах сверху опять усилилось. И вдруг я явно расслышал злорадно крепнущий вой какого-то подлого ожидания.
Надо мной стало что-то нависать. Мало этого, с боков, слева, справа стало тоже что-то надвигаться. Получался какой-то то ли узкий коридор, то ли колодец, горячий и чёрный, всё больше сужающийся. Я стал сильней сгибаться и старался, как можно больше ужаться. Но самое страшное было то, что позади меня стал, виден светлый, стремительно надвигающийся гигантский заострённый ледяной шип. Надо было что-то делать, и я, преодолевая мучительный, давящий на спину и затылок страх, постарался хоть как-то выпрямиться. В голове  разорванно мелькала какая-то фраза из монографии о Древней Руси: «И посадили на кол». Странно, но с моим волевым напрягом шип начал таять, но злой вой креп, и появилось нечто новое.
Я затравленно озирался, пытаясь выяснить, какую провокацию готовят мне на этот раз. И вдруг увидел себя, вылетевшего на огромное поле ещё окончательно не замёрзшего озера. Меня несло  в чёрную воду в середине его, а злобный и радостный вой всех трибун на одной ноте висел надо мной.
И тогда я понял: здесь важны не стены, шипы и проруби, здесь главную роль играют они и я, кто кого, и кто выдержит больше. И поэтому я, собрав последние остатки своей храбрости, выгнулся дугой, и, положив руки на голый живот, выставил на всеобщее обозрение своё неприличное место. Тут же торжествующие вопли сменились бешеным криком и свистом, осуждающим моё неспортивное поведение на непонятной арене.
6
Раздался ужасающий скрежет, будто кто-то алмазным стеклорезом с силой черкнул по стеклу. И через мгновение (так быстро всё это произошло) я уже понял, что вместо воды, оказывается, лечу вперёд, а не назад по ледяному гигантскому кубу, будто мгновенно перевернувшемуся на другую, светлую плоскость, преодолев первое, чёрное ребро. Я летел вперёд, мимо меня неслись какие-то сталактиты, сверкающие ледяные наплывы, лечу по широкой, уносящейся за мою спину прямой беговой дорожке, а на мне уже был шикарный блестящий обтягивающий костюм. Вскоре я понял, что ошибся насчёт прямизны моей дорожки. На самом деле это был скорее какой-то лабиринт, извивающийся, абсолютно прозрачный, или стеклянный, или хрустальный, или ледовый, мягкий и без углов, как внутренности какого-то огромного Ледовитого Змея. Это было ошарашивающе красиво: просвечивало всё и отражалось всё в этой великолепной гигантской комбинации изо льда или хрусталя. Стоило  только одному лучику света заблудиться здесь, как тут же он бы стал отскакивать в бесконечных равносильных отражениях ледовых стенок сосудов. Но здесь, внутри, было множество огней, огоньков и лучиков. А Великий Ледовитый Змей, казалось, стоит от удовольствия на хвосте и исполняет танец живота, помогая, таким образом, своим процессам пищеварения: так много он наглотался всяких световых субстанций. Вместе с ним, то есть, с его сладострастным и плавным перевариванием радостных огоньков, слепящих меня, я также наслаждался своим полётом по обширнейшим, как стеклянные туннели со сталактитами, гармоничным кишкам Ледовитого Змея. И я слышал пение льда. Это было нежное и плавное ворчание миллиардов невидимых ледяных колокольчиков. Эта ледяная музыка, сочетающая в себе  острый перезвон ледяных иголок, сплавленных благодаря своей микроскопичности в мягкую, нежную ткань плавной мелодии, неожиданно и как-то неуместно стала вдруг  меняться на какое-то угрюмое ворчание, и даже скрежет. Впервые за время своего светового скольжения я обернулся и увидел, как за мной несётся мстительная чёрная масса. И я с сожалением догадался: слишком быстро я пролетел светлую плоскость, на которой и жил этот Ледовитый Змей, этого огромного кубика, и вскоре должен оказаться опять на его чёрной плоскости. Чернота, как чернила, быстро заполняла за мной всё внутренности Ледовитого Змея. В быстроте этой стремительной чёрной жидкости я заметил даже сепийные взбултыхивания, моментально исчезающие в бегущей чёрной струе. Они, эти взбултыхивания, напоминали мгновенный дым или выстрелы грибных чёрных спор. Но потом я понял: это были отдельные взмахи вороньих крыльев! Так вот кто за мной нёсся, орал, свистел и улюлюкал на стадионе! Эта черная крылатая мерзость, бывшая процессия из ворон и грачей! Впрочем, я мог ошибаться.
7
А чернила настигли меня, хотя впереди был ослепительный белый свет, и по логике вещей там должна была начаться сплошная темнота. Но здесь, видимо, как в зеркале, было всё наоборот. Поэтому, когда тьма, наконец, добралась до меня и накрыла всего полностью, раздался сильный хлопок, будто пространство схлопнулось, и в темноте я опять скользил, совершенно голый, по замёрзшему озеру спиной, прямо в какие-то стога сена, непонятно как здесь очутившиеся, но, правда, в совершеннейшей тишине. Влетев со страшной силой в стог, я на этом моменте, наконец-то, прекратил своё бесконечное, неподвластное мне скольжение. Мне было только видно бледное, еле светлое сумрачное небо, на которое я смотрел из своего стога сена, выглядывая, как из норки. Но совершенный покой длился всего несколько секунд. Вдруг вход в мою «пещеру», так сказать, неожиданно потемнел, кто-то тяжело и горячо заворочался у входа.
«Медведь!» – с ужасом подумал я. «Сейчас меня сожрёт». Так и есть: это горячее, чёрное и косматое действительно походило на медведя, но я успокоился, увидев, (а позднее и, подержав в руке), что это что-то имеет невероятно огромную бороду. Это чёрное влезло всей тушей в мою норку, горячо дыша, взяло меня в свои руки и поместило в себя, закрыв всего лапами. Я молчал и чувствовал себя совершенно успокоенным. С этого момента я понял, что коньки с моих ног исчезли. Поэтому, забравшись совсем в это чёрное, я неуклонно стал проваливаться в сон. Но перед этим я услышал, как это чёрное сказало мне прямо в ухо тихим, но невероятно низким голосом: «Хочешь, я тебе расскажу страшную сказку?» вначале я мыкнул нечто вроде согласия, но только потом до меня дошёл смысл произнесённых слов, тут же сладкая дрожь ожидания ужаса и совершенной защиты со стороны  этой черноты острыми мелкими иголками быстро пробежала по всему позвоночнику от затылка до копчика. На секунду встревоженно проснувшись, я озабоченно спросил: «А как называется?» (Как будто это имело какое-то значение!) И тёплая обнимающая темнота прогудела опять прямо в ухо и тем же тяжёлым голосом: «В доме у поэта».
8
Сердце тут же забилось со страшной силой. Так я мог волноваться только сидя  в гестаповском кресле зубного врача перед началом пыток. Конечно, если тебя предупредили и заверили, что здесь состоится какой-то важный разговор, и тот, с кем ты будешь говорить, уже здесь находится, а ты его не видишь, поневоле станет дурно, да ещё  в такой обстановке!
Комната была большая, тёплая и погружена в темноту, только серое небо пасмурной зимней ночи освещало предметы, находящиеся рядом с большими окнами этой комнаты. Я разглядел обширный письменный стол, на котором валялось много книг, каких-то листков, стояло множество мелких безделушек и старинные часы, а за окном разглядел лениво раскачивающиеся ветви акации. По сути, всё настраивало на умиротворённое расположение духа: мягкая теплота ночной темноты и почти полное беззвучие, нарушаемое лишь спокойным размеренным ходом этих часов на столе. Но я знал, что в этой темноте кто-то находится, и старался изо всех сил себя приготовить к тому, что когда-то это проявит своё неизвестное присутствие. Мне это не удалось, и когда раздалось вдруг неожиданное сильное и большое шуршащее движение чего-то огромного, в страхе отступил назад, налетев затылком и лопатками на книжный стеллаж. Внезапно в комнате загорелся тусклый огонёк настольной лампы, и в тот же миг вернувшееся было успокоение сменилось настоящим конкретным ужасом. Я стоял напротив человека, сидящего на обыкновенном, казалось бы, стуле. Но весь ужас заключался в том, что, во-первых, этот человек был высотой шести или семи метров (такого же рода был и стул под ним), а во-вторых, и это уже выходило за всякие рамки не то что ужасного просто, но и приличного, это был сам Александр Сергеевич Пушкин: я сразу узнал его. Что-то было прежнее, да. Костюм начала девятнадцатого века, бакенбарды и жёсткие вьющиеся волосы его шевелюры. Но был он безобразно и необъяснимо раздут. Но самое невероятное, на что я смотрел с омерзением и тоской, как на циничное беспредельное кощунство, - это были его глаза. Они смотрели раскосо, в разные стороны, и лик его был угнетающе растерян и подавлен, как у человека, выпущенного на несколько минут из пыточной камеры. «Что же с вами, Александр Сергеевич, такое страшное происходит?!» – так и рвался из меня вопрос, но я не осмеливался даже раскрыть рот и только поражённо смотрел на великого поэта, который в растерянном сокрушении слабо прикасается к волосам на затылке дрожащей рукой, опираясь локтем её на спинку стула. Вдруг он  издал очень тихий сдавленный смешок, который даже не заглушил ход часов, и с трудом выговорил: «Я не думал, что ад может быть так страшен». И через несколько минут продолжил: «Эти муки. Им невозможно, совершенно невозможно найти слов. И они вечны, им нет конца». Но почему?! Этого не может быть! Почему же ад?! Я тоскливо осознавал всю слабость и бесполезность моего идущего прямо из моего сердца протеста и не находил выхода. И только когда чувство безысходности достигло своей вершины, до меня дошло, что страшная сказка, наконец-то, исчерпана и рассказана мне до конца. Она иссякла как досмотренный несправедливый страшный сон, не оставляющий серьёзных последствий и уж тем более не смеющий оказывать на реальную жизнь какое-либо влияние. Осталось только светлая горечь, застрявшая комком слёз в горле. Мне было легко и обидно за увиденное зрелище. Поэтому я опустил голову как скромную осуждающий свидетель какого-то низкого и бесстыдного поступка и повернулся к комнате, спокойно и гордо. А потом, увидел дверь, бесцеремонно толкнул.
9
И тут я будто бы очнулся: предо мной был светлый вестибюль нашей школы, знакомо и по-новогоднему украшенный. Все вокруг меня ходили разряженные, в карнавальных костюмах, только я, как дурак, был в своей шубе, шапке и валенках (по причине холодов), а в руках у меня были мои коньки. Кто-то хихикал и хмыкал, чуть или не в лицо. Вдруг откуда-то налетел на меня наш классный руководитель и, жёстко схватив меня за рукав, быстро за собой потащил, приговаривая: «Вот недотёпа! Скоро зима кончится, а он с классом Новый год не встречал! Умрёшь, пока тебя дождёшься! Ходит где-то!» Я, не особенно чувствуя свою вину, безвольно плёлся за ним, но неожиданно обратил внимание на нашу новогоднюю ёлку. Почему-то она очень сильно меня насторожила. Раньше она была высокой, чуть угловатой сосной. А теперь на затемнённом участке паркетного пола сидела какая-то не то низенькая пихта, не то коротко веточная ель. «Съели её, что ли? Надо же было им так долго ждать меня!» – думал я. Я упёрся валенками в паркет, немного по инерции поскользил, тащимый за руку, но тут же меня отпустили. Никого не стало кругом, и я остался прямо перед ёлкой, наедине с ней.
Почему-то очень осторожно, на цыпочках, я приблизился к ней. Малиновые шарики с фосфорными узорчиками, яркие лимоны и зелёно-голубые изумруды, мрачно мигая, отражали дальний свет: горела только лампочка у входа. Ватные зайчики и белки едва заметно и безжизненно покачивались, непонятно чем (может быть, сквозняком) встревоженные. Дед Мороз со Снегурочкой, стоявшие в вате, как в снегу, смотрели мимо меня. Но всё это как-то усиливало нарастающую тревогу. И вот наступил момент идеального равновесия и мёртвой тишины. Вдруг ветки ели с резким шипением распушили и растопырили свои лапы. Это было так внезапно и неожиданно, что я дёрнулся назад, тем более что иголки хвои чуть не попали мне в глаз. Некоторое время ветки с густой хвоёй и великолепным запахом шипели как змеи, постепенно успокаиваясь. А я, осторожно нагнувшись, рассмотрел под этими агрессивными еловыми лапами чёрный лаз- провал. И потом явственно расслышал шёпот где-то совсем рядом: «Тихо, вот, вот, сейчас. Сейчас свалится». Чёрный лаз неодолимо тянул, и я почувствовал, как ёлка начинает меня всасывать в себя. Теперь она уже вся, от кончиков веток до самой верхушки, ан которой сияла рубиновая звезда, жадно шипела и тряслась. Но я и не собирался сопротивляться, наоборот, я решительно, головой вперёд нырнул в неё. Странно, но будто бы я увидел самого себя со стороны, вернее, свои валенки, мгновенно исчезнувшие в отверстии тут же закрывшейся ёлки.
10
Сразу раздался хохот, везде загорелся свет, а я почувствовал, что задыхаюсь в мокром холодном снегу. Оторвав лицо от снега, я тут же (секунды хватило) всё понял. Передо мной стояли мои друзья-идиоты, дети гостей, и хохотали, весело комментируя моё сонное падение со скамейки: «Здорово клюнул! Прямо башкой в сугроб!!» Я обозлился до невозможности. Всех разогнав от себя, я ещё долго катался в одиночестве, ни с кем не играя. И, между прочим, думал как над чем-то совершенно невероятным: «Но неужели зима должна закончиться, как наш классный сказал?» И только когда все успокоенные и умиротворённые компанией отправились с катка, до меня дошло, что, вообще-то, после зимы, конечно же, наступает весна, и всё это обречено растаять. Но вместо того, чтобы расстроиться, я сообразил, что это чередование зимы и лета бесконечно.
11
 Поэтому  и зима останется вечной, но с одним лишь условием: надо жить дальше и ждать очередной встречи без конца. После этого вывода жизнь вновь обрела для меня красивый и оригинальный смысл, тем более, никто до сих пор точно не знает, умираем ли мы окончательно или нет! 18.03. 1999.
КОНЕЦ

     Краткие комментарии:

1999, январь, февраль, март (!)
                Использованный музыкальный материал:
1. С. С. Прокофьев, симфония №4, Концерт для фортепьяно с оркестром №4,
2. М. И. Глинка, Марш Черномора,
3. Клод Дебюсси, Облака,
4. Schultze, 1974,
5. Pink Floyd, 1969.
Начало: 25 января, завершение: 19 марта 1999 года.
Сюжетный состав:
1 часть: 1. Утро и сон, 2. Гости и прятки,
2 часть: 1. Вступление и фигурное катание, 2. Процессия ворон и грачей,
3 часть: 1. Бег №1 (Чёрная сторона), 2. Бег №2 (Ледовитый Змей),
4 часть: 1. В стогу, 2. У Пушкина, 3. На ёлке,
5 часть: 1. Пробуждение, 2. Вывод.
Посвящается 200-летию А. С. Пушкина.
Благодарю Тебя, Господи, что дал закончить и эту работу,
      Твой навеки.




Белые


Без посвящения.

Священный Огонь Зимы,
Ты сжигаешь в себе всё,
Выстилая бесконечное поле
Неизведанного.
Берёт дрожь, и ощущаешь полёт
В белом пространстве.
Безупречна светлая плоть Зимы!
Она не терпит колебаний и суеты.
Зажёгся бессмертный Белый Факел
Светлой Зимы и Белого Снега.
Мы все уходим,
Уходим в поглощающий сон
Абсолютного холода,
Чёрного Тепла и Белого Поля.
Начинается Белое Странствие:
Личное сопротивление бесполезно,
Смирение одно подобно ключу к тайне.

1
В один из хмурых зимних дней я сидел на полу в комнате у одного своего приятеля и рассматривал сборник античной философии. Совершенно случайно мне на глаза попалась фотография, сделанного с греческого оригинала бюста Аристотеля – без плечей, только голова. Необъяснимо желая, я решил немного лучше рассмотреть его лицо. И вот здесь произошёл то маленькое, незначительное отхождение от общеобычного, тянущегося как скучная лапша из серого бесконечного теста. Я увидел почти незаметные (может, старая фотография, а, может, из-за самого бюста) глаза Аристотеля. Ив какой-то момент, застыв, я осознал, что сквозь огромные толщи времён, событий, людей, стран и идей, которые разделяли Аристотеля и  меня – неизвестно, кого – раскрылся тонкий, как игла, луч-коридор, исходящий из мёртвенных глаз бюста в мои глаза.
Дальше – больше: я (будто так и надо, и закономерно) неожиданно увидел самого себя, наклонившего лицо с чуть вытаращенными глазами, но уже с позиции агрессивно и настороженно наблюдающего за мной Аристотеля. Сколько реального времени заняла эта точка стояния, взаимонаблюдения и взаиморассматривания, я не знаю.  Рявкнуло радио истерично оживлённого диктора: оно работало у приятеля с перебоями, и далее пошла череда тягостных физических ощущений: я понял, что сижу мокрый от пота, мне хотелось в туалет, и тошнило одновременно. Спешно прощаясь, я кое-как оделся уже на лестнице и выкатился на снежную улицу бывшего тоскливого воскресенья – пасмурного и зимнего. Окружающие продолжали усиленно веселить себя, но для меня это уже не имело значения: эти противные мещанские «гуляния» с гармошкой и водочным перегаром, а также пьяно-разухабистая разбойная пошлятина в троллейбусе уже не угнетали меня. И даже как неизбежный вывод: ночная зимняя темнота, которая поглощает в себе веселящихся беспролазной тоской. Я видел больше, вернее, может, просто наконец-то увидел солнце за тучами, и белое небо стало чистой плотью в бесконечности времени и пространства. Отхождение начинало принимать обороты, но я был в абсолютном неведении, как эти белые тонкие лучики, спроецированные неизвестно как, прочертят мне дорогу в совершенно непонятное и неизвестное.
2
В аудитории висела расслабленная лень, из лёгкого восторга которой рождаются остроумные речевые обороты и гениальные стихи. Студенты-всезнайки по одному и группами покидали аудиторию, где не состоялась лекция – видимо, по случаю скорого наступления Нового года. Позади стояло фортепьяно, и я устроился в этой затенённой части и, открыв свой огромный «вокзальная мыльница» - дипломат, извлёк из неё скромные бутерброды, которые и не думал съедать в университете. Я жевал и смотрел на замёрзшее стекло, в очередной раз чувствуя себя в проигрыше: мне всё время хотелось превзойти  в этом диком природном и непонятном искусстве саму природу, но всё выходило плоско, шаблонно и предсказуемо. Были, конечно, фрагменты, когда, войдя в странное состояние, моя рука, повинуясь неизвестно чему, вдруг выдавало что-то очень странное. Но, к сожалению, я восхищался только собой, так как публика, которой я демонстрировал своё  «зимнее художество», неопределённо улыбалась, еле заметно дёргая вверх плечами. Глухо прочитывалось: «Какая-то фигня непонятная». Это не особенно злило меня, потому что мощный внутренний восторг перед узорами на стекле оставался  во мне вне зависимости от маломощных усилий. Но досада всё же была: мне оставалось только нетворчески-пассивно путешествовать по джунглям и зарослям декабрьского мира на стекле. Съев всё, что было завёрнуто в фольгу, я начал выискивать на клавиатуре «красивые» аккорды и одновременно созерцать ледяные узоры. И вот неожиданно наступил момент, когда я начал угадывать совершенно точную часть или фрагмент очень знакомого целого. Я бросил фортепьяно и вплотную подошёл к замёрзшему окну. Ну, точно: знакомый бюст Аристотеля, верхняя его половина, его полголовы; правда, несколько натянуто, но очень похоже, всё равно, нарисовано было кристаллической графикой. Неожиданно за окном развернулась машина, проведя светом фар по окнам аудитории - стояла уже сплошная темнота - и самым удивительным и странным образом свет яркими лучиками кристаллов отразился в том месте, где были глаза скульптуры. Это было настолько неожиданно, что я отшатнулся как ненормальный от окна. Вместе с этим моим движением произошло ещё два независимых от меня. Во-первых, погас свет во всём университете, и, во-вторых, я понял, что давно в нём никого нет.
На ходу закрывая свою «вокзальную мыльницу» – дипломат, я с прискоком побежал вниз к выходу. Фонари на улице, отражаясь от белизны снега, освещали гардероб каким-то нереальным тёмно-серым туманом. В нём слабо очерчивалась моя одинокая бедная шуба, брошенная на произвол судьбы качаться на казённой вешалке. Хихикая над оскорблённой и холодной шубой, я быстро оделся и, осторожно передвигаясь во мраке выхода, боясь на что-нибудь налететь, всё-таки добрался до двери. И вот здесь произошло самое неожиданное: она была закрыта! Университет был закрыт! Причём, с внешней стороны какой-то английской или немецкой дрянью, то есть, наглухо!
Удивительно, но такое открытие не сопровождалось во мне репликами против меня же: «Вот влип», «По собственной глупости», «Придурок», и т. д. Наоборот, стремительно нарастающая волна анархии, азарта и личного произвола только заставила меня испытать дикий восторг. Чувствуя себя совершенно безнаказанно, я, как блинчик по воде,  запустил свою «вокзальную мыльницу» - дипломат по всей длине цементного пола в чёрную пасть гардероба и издал дикий вопль людоеда – победителя во всю силу голоса, на какую способен. Университет в ночи с удовольствием обставил устрашающим эхом мою идиотическую выходку с дипломатом и воплем, после чего я круто переменил всю тактику поведения. Мне стало страшно, причём, очень страшно. Но этот страх абсолютно необъяснимым и парадоксальным образом сплавился с ощущением дикого восторга одиночества. Самым жутким стало для меня ожидание такого же вопля откуда-нибудь со второго или третьего этажа. И я, как разведчик, лазутчик тихонько стал  на цыпочках переползать к стене, каждую секунду замирая от ужаса сознания, насколько любой мой шорох и движение, в сто раз усиленные пустотой здания, выдают моё присутствие. В голове торжественно зазвучал какой-то тяжёлый симфонический кошмар.
В конце концов, я переполз к гардеробному окну и осторожно перевёл дух. Здесь ко мне вернулось спокойствие, и даже умиротворённость. Тихо посвистывала в щели окна вьюга, свет от дальних фонарей  серым вязким дымом мутно стелился по гардеробу. Это настолько успокоило меня, что во мне опять стали оживать конкретные творческие ответные реакции.
«А как там Аристотель?» -  сразу же возник вопрос, и восторг и страх стали ожесточённо драть мурашками кожу на спине и под лопатками.
Я, решив проверить его, независимым шагом хозяина владений, прошёл по всей раздевалке, и только собирался завернуть к лестнице, как с размаху налетел на собственную «вокзальную мыльницу» - дипломат. С жутким грохотом в разные стороны разлетелись ручки, карандаши, тетради, книги, прошуршала фольга, а у меня от ужаса плавки стали не то что влажными от пота, но мокрыми. И через секунду я уже скручивался от приступа хохота над собственной трусостью. Целую минуту я истерично хохотал во всё горло, а потом хищными прыжками, как гепард за добычей, поскакал вверх по лестнице на третий этаж проверять Аристотеля.
Ворвавшись с чем-то похожим на рычание в аудиторию, я без предисловий кинулся к окну и остолбенел от увиденного: свет, то есть, лучики света, застыли в глазницах ледяной картины, словно заморозив тот случайный  свет фар развернувшейся полчаса назад за окнами машины.
3
Я остановился в робкой нерешительности перед этой удивительной и необъяснимой картиной. От былого восторженного бешенства не осталось и следа: я видел только, как в серой, вязкой темноте светятся два тонких лучика, будто сочащиеся  непонятно из какого источника. Это походило на какой-то сон, но я и не собирался просыпаться. Наоборот, постепенно тихий восторг пришёл, вытеснив смятение. И я начал медленно продвигаться к замёрзшему окну, стараясь лучше всё разглядеть. Я смотрел в упор на лучики всего несколько секунд, и вдруг стал осознавать, что помимо моей воли (и это доказывало, что это не есть сон или сумасшествие) с ними стали происходить изменения. Они немного вытянулись и стали обретать конкретную толщину вязальной спицы-иглы. Так, они, немного постояв, вдруг тихо задрожали и неожиданно рассыпались на мелкие бусинки с мелким же щёлканьем в черноту пола. В ту же секунду кто-то отошёл, тёмный, от окна со стороны улицы за его каменное оформление. Я издал неопределённый писк, с ужасом всматриваясь безо всякой надежды обнаружить эти светящиеся крупинки на полу, ассоциативно вспоминая, как порвал в детстве бусы мамы, за что был строго наказан  стоянием в углу. И с облегчением увидел, что  они, благодаря странному свету внутри их самих, прекрасно видны, очень оригинально представляя собой карту бездонного звёздного неба с множеством астрономических прибамбасов: туманностей, звёзд, астероидов, комет завихрений и Млечных Путей. Но тут же меня опять повергло в шок очередное изменение: всё это стало организовываться, сливаться, упорядочиваться. «Самые дурные ожидания  мною овладели». Что ещё на этот раз будет? Я с тревогой смотрел, как чётко выделились три основные точки стягивания  звёздного пространства. Вся звёздная мелочь и пыль, подобно ртутному веществу, стекалась, как магнитом притянутая, к трём основным эпицентрам. Это длилось не более десяти секунд, и вскоре на полу не так чтобы ярко, скорее, тускло, освещая только самих себя, лежали три фосфорных шарика величиной с сантиметровую шишечку на вешалках в нашем гардеробе. Несколько раз я протягивал и отдёргивал руку, ожидая каждую секунду чего-нибудь плохого: агрессивного шипения, подпрыгивания, ощетинивания и химического или теплового ожога. И всё-таки, преодолев свой страх, я мокрыми от пота пальцами поднял их с пола. Они были очень приятными на ощупь, одно удовольствие было держать их в руках. И  такие они были приятно гладкие и прохладные, что я не удержался, приподняв их на раскрытой ладони, приблизил к самым глазам, забыв всякие опасения. Они удивительно мирно и успокаивающе светились в темноте, не думая даже как-то проявлять себя с неожиданной и страшной стороны. Полюбовавшись ими, я засунул их в самое безопасное место – к себе в маленький кармашек джинсов, где обычно у меня обычно лежали ключи от квартиры, предварительно затолкав последние в задний карман.
Постепенно ко мне вновь вернулось смятение. Очевидным было то, что я стал свидетелем чего-то совершенно точно сверхъестественного, типа неожиданно заговорившей собаки, прыгающих стульев и так далее. И очень похоже было, что я был счастлив оттого, что стал таким одиноким свидетелем, хотя очень хорошо представлял себе противоположное состояние: несчастный и наказанный за своё легкомыслие таким опасным созерцанием молодой человек. Вначале я был торжественно польщён подобным откровением, потому что оно свидетельствовало о моей избранности и гениальности. Но очень быстро это чувство превратилось в пустяковую мелочь. На смену ему мощно вкатывалось осознание Чуда, его реального воплощения. Оно пришло! Оно состоялось! «Вот что главное!»- лихорадочно думал я, каждую секунду ожидая, что шарики начнут жечь мой бок. Но они вели себя мирно, не подавая совершенно никаких признаков жизни. Я медленно вышел из аудитории и принялся ходить по рекреациям. Для меня уже не существовало конкретное место, время и объяснение, всё это было совершенно неважно. Но вскоре приземлённый мой разум потребовал сколько-нибудь разумных объяснений, пусть даже облечённых в форму дурацких вопросов. «А почему это Аристотель?», «Это что, его глаза, что ли?»,  «У него было три глаза?», «И как они могли рассыпаться?»,  «И кто это мог быть за окном, на третьем-то этаже?»,  «А когда ты сидел у друга с античной философией…» - и в том же духе. Все они, эти вопросы, комары, крутились вокруг моей головы, вызывая лёгкую досаду и даже злость на свою беспомощность велико объяснить Великое Необъяснимое. У меня от недостатка слов для комментариев просто не хватало воздуха. Я кряхтел, постанывал, фыркал и, между прочим, боялся каким-то суеверным страхом смотреть в окна рекреаций: вдруг я увижу огромную, с полнеба, гипсовую маску  Аристотеля со страшными провалами глазниц, которая, гневно сдвинув к переносице брови, крикнет: «А ну, отдай мои глаза!!»
Трусливо скособочившись, я шёл на безопасном отдалении от окон и в радостном мучении, почтительно уважая необъяснимое и, стараясь грубо не приземлять бытовыми и земными истолкованиями, старался в то же время найти хотя бы видимость разумной адекватности происшедшему. Итак, я всё больше убеждался в собственной тупости и недалёкости, и, что удивительно, мне делалось легко от этого осознания и спокойней. Ведь Чудо было при мне, и оно, видимо, само будет развиваться по своим, ему только знаемым  законам, «имманентным», как бы закрутили у нас наши профессора, с «трансцендентным содержанием» в придачу. И поскольку нас хотя бы одному хорошему научили, а именно желанию к вкусному деятельному анализу, полного безосновательного оптимизма, то я активно включился в мысленный поиск совершенно вслепую, куда кривая выведет, подогретый сознанием того, что шарики у меня в кармашке. Иногда, правда, я испуганно приподнимал свитер и высматривал в темноте: а лежат ли они там вообще или не было ничего этого? Но они, мирно прижавшись друг к другу, успокоительно как бы сигналили мне: «Здесь мы, здесь, ходи дальше».
Так, ежеминутно проверяя их наличие, я пытался выявить ускользающую логику событий. Несколько открытий я совершил. Совершенно чётко согласовывалось, во-первых, моё бессилие воспроизвести неповторимость кристальных оконных узоров на конкретном материале, то есть, карандашом и ручкой на бумаге. Во-вторых, кристаллизация и уплотнение света в конкретную сферическую форму, то есть, в шарик. И третье: очевидность пользы от всё время казавшегося бесполезным делом такого занятия, как досадное созерцание этих же узоров на стекле. Фантасмагория с Аристотелем и космосом на полу никаким образом не вписывалась в мои соображения. И вот, дойдя до того, что в  досаде захотелось в туалет, я, решив на время оставить свои объяснения самому себе в покое, направился к нему, расположенному в чёрном углу рекреации. И здесь я одновременно увидел и услышал стремительное движение - шорох, похожий на сдавленный смех чего-то серого. Оно метнулось серой тенью, подобно сухой половой тряпке по чёрному полу. Впрочем, чёрное колыхание ночи размывало в себе все формы: расплывались края, плавились границы, и это могло уже мерещиться. Но, безусловно, реальный шорох сухих тряпок повторился на этот раз в другом углу снова. Так, в течение нескольких секунд, тряпки перебегали с места на место с тихим хихиканьем, пока всё это не закончилось смачным и очень звонким мокрым шлепком по цементному полу, который сопроводился в конце «тихим взрывом сдавленного хохота».
И в этот момент я увидел, что за окнами университета пошёл снег какими-то белыми хлопьями вначале беззвучно, а потом с очень тонкими перестукиваниями по нежной металлической  форме, будто острые иглы снежинок позвякивали по  ксилофону. Было слышно это тихое позвякивание в ватной серой тишине пустых рекреаций.
Какое-то время я бродил, зачарованный, забыв обо всём, что было, но потом я услышал очень отчётливый щелчок в темноте противоположной рекреации, будто кто-то решительно переключил клавишу в электрическом щитке. Мгновенно пронеслись соображения: сейчас везде вспыхнет яркий свет, я не один, навстречу мне ринется бурная толпа, кто-то беспардонно громко гаркнет: «Стоп! Снято! Всем спасибо!» И я весь сжался в ожидании. Но ничего этого не произошло, только к металлическому перезвону снежинок добавился ровный и глубокий механический звук непонятного двигателя. Этот звук стал вскоре снижаться, и я стал слышать тихое бормотание, шёпот со всхлипами. Не установив  источник этого звучания, я начал осторожно заглядывать во все аудитории, но, казалось, эти очень тихие разговоры и перешёптывания равномерно распределены в каждом кубическом сантиметре по всему зданию. И здесь я нечаянно взглянул в окна. За очень бледными снежными хлопьями я заметил какую-то серую чехарду на фоне чёрного неба. И скоро стали угадываться знакомые очертания известных архитектурных сооружений: промелькнул и растворился Адмиралтейский Шпиль, Александрийская Колонна, Московский Университет, Зимний Дворец, Аничков Мост, Храм Василия Блаженного. Всё выступало, потом, не удерживаясь не секунды, растворялось, уносилось в черноту, таяло. И я догадался: университет определённо спал, ему явно виделись сны, он бормотал во сне, мечтал и мучился кошмарами, проектировал, моделировал, клонировал, то есть, само получался во сне. Это было очень странно и немного смешно. Но я понимал, что мне не вырваться из этой бесконечно длящейся серии совершенно необъяснимых событий. Уж такая ночь! Мне даже не хотелось выяснить, кто же всё-таки ещё есть живой (а ведь он точно был!) в университете. Но все этики лучики, шарики, тряпки, Аристотель и, наконец, уж совсем целый универ окончательно доконали меня, лишив, таким образом, даже видимости личной инициативы разобраться во всём этом сумбуре. Я просто тихо плутал, спотыкаясь, в непонятных чёрных внутренностях своего университета, замечая на ходу разные занимательные вещи и не задавая дурацких вопросов.
Так, уговорив себя, я неожиданно заметил откуда-то исходящую полоску электрического света, впервые за всё это время по-настоящему яркого! Я сразу же заторопился к реальности, как позорный и примитивный физиологический организм, которому только и нужно, что пожрать да размножаться и плевать на тайны и мистерии. Но, хотя мне и было совестно и стыдно, бежал я с заметным торопливым ускорением, боясь упустить случай схватиться за тонкую ниточку реальности, объясняющей всё и вся.
Так и есть: в самой маленькой комнатке, там, где уборщица размещала свои аксессуары и где стояла оригинальная круглая печка-голландка, (для украшения, конечно) за закрытой дверью оживлённо разговаривали и смеялись двое. Я открыл дверь и увидел нашего старика-сторожа и бабушку вахтёршу. На столе стоял старенький проигрыватель-чемоданчик, на котором шипела, вся растресканная, пластинка, воспроизводя «Щелкунчика» Петра Ильича Чайковского. Сторож сидел, пил чай и смеялся, а бабушка-вахтёрша плотно прижималась к печке-голландке. На её лице сияла довольная улыбка человека, который очень удачно рассказал анекдот или эпизод из жизни, в котором он получился герой или умник. Я непринуждённо влез в их разговор, они с радостью приняли моё возбуждённое участие в нём, сторож налил замечательный, очень крепкий чай с почти ядовитым паром, бабушка-вахтёрша откликалась каждой фиброй на мои приключения в закрытом на клюшку универе, сочувственно и заинтригованно комментируя мои страшные истории. Это заставляло меня ещё больше взъерошить ужасные детали и посильнее ударять на акценты рассказа.  «Все половые тряпки разбежались! Совсем оборзели! На уши встают!» – кричал я и с удовольствием чувствовал, что оба моей чертовщиной сильно увлеклись и даже испуганно поглядывают на дверь: не закрыть ли её понадёжней?!
После того, как я с наслаждением продрал горло чифиром и смыл внутри с себя всё, что наговорил, мы закурили со сторожем «Приму», а бабушка с азартом, не давая теме засохнуть, развила её своей серией необъяснимых происшествий. У сторожа уже блестели ревнивым огнём глаза, он еле терпел её истории, пытаясь воткнуть свои эпизоды, «покруче бабкиных».
 И в этот момент то ли от крепкого чая, то ли от отрезвляющего табачного дыма я начал молча про себя соображать: во-первых, а, собственно, на хрена топить  эту печку-голландку, когда в университете паровое отопление, и, вообще, как можно было её умудриться затопить, если вся она декоративно упакована керамической плиткой с мозаичными, до боли знакомыми украшениями? И потом, я был совершенно уверен, что внутри у неё – полый картонный или из ДВП каркас. Но от печки определённо несло жаром, а морозный румянец на щёчках бабушки всё ещё сохранялся. Как она попала в университет ночью и с таким явным наслаждением сейчас греется у печки?.. Но самый великий вопрос самому себе был следующий, похожий на вопрос горьковского Клима Самгина («А был ли мальчик?»): «А была ли сама такая печка у нас на факультете, а была ли вообще такая комната у нас?!»
Здесь я почувствовал, как шарики в кармашке то ли задвигались, то ли стали нагреваться, и я, вскочив, громко заявил, что лопну сейчас, если не обнаружу туалета. Бабушка с готовностью взялась мне указать дорогу в ближайшую «уборную». Странно, но в этой же каморке оказалась дверь в туалет. Бабушка открыла дверь и пропустила меня вперёд, сказав, где выключатель. И здесь в темноте я достал из кармашка шарики и показал их ей, бабушка испуганно ойкнула и, быстро войдя за мной в темноту туалета, оказавшегося внезапно мрачной лестничной площадкой, горячо зашептала: «Да ты что, совсем безграмотный – термоядерной реакции не знаешь, что ли?! Сейчас же все взлетим! Ну-ка, быстро их разбросай в разные стороны!» И я бросил врассыпную шарики в разные стороны. Два исчезли мгновенно, а третий стал медленно скакать, цокая, вниз по лестнице, оставляя за собой фосфорицирующие траектории прыжка, медленно, как в невесомости. «Вот и иди за ними, да побыстрее возвращайся!» – сказала мне бабушка, но я уже нетерпеливо махнул рукой ей на прощание и, даже не расслышав, захлопнулась за мной дверь или нет, кинулся вслед за удаляющимся в темноту белым шариком.
4
Так неожиданно я оказался на ночной зимней улице. Свежий ветер морозом дохнул на меня. «Свобода после замкнутого пространства университета! Вот выпуск и состоялся! Отдаюсь на произвол жизни и ударяюсь в личный самопроизвол!» – такие крутые и лихие мысли неслись у меня в голове, хотя чувство опасности сладко морозило позвоночник. И сладко мучительные странствия в поисках фосфорного шарика дёрнули пуститься бежать по ярко освещённой фонарями улице. Но я быстро сообразил, что при таком ярком свете никогда не найти его. Он прячется где-то в тёмном неосвещённом месте. И поэтому я быстро завернул в дырку тоннеля и оказался в замкнутом тёмном дворе.  Двор был обширный, четырёхугольный, в центре росли гигантские тополя. Что-то мне подсказывало, что там, в чёрных прутьях задрипанного низенького палисадника под окнами пятиэтажки он и спрятался. И я с замирание сердца, в глухой морозной темноте, направился к дому. Так и есть: приблизившись к низкорослой чугунно литой перегородке в едва светлеющем снегом сугробе, я заметил зелёное свечение-пятно.  Это было красиво и необыкновенно: под снегом шарик освещал собой место в сугробе. Я выкопал его из снега, и он необычно ярко засиял у меня на ладони..
Довольный, что дело сделано, я решил зайти погреться в подъезд, и здесь впервые заметил, что во всём дворе нет ни одного светящегося окна. Видимо, решил я, было очень поздно, и все поголовно спали. Тишина стояла мертвецкая. Я зашёл в подъезд и здесь увидел очередную странную вещь: двери квартир на лестничной площадке были открыты все до одной. «Ограбили? Но почему сразу все три?»- пронеслось в голове. Я понял, что нужно срочно бежать на этаж выше сказать, разбудить, вызвать. Как на крыльях я взлетел на этаж  выше и уже было собрался  звонить, как обнаружил ту же картину: все квартиры стояли открыты, двери, тяжкие, с металлическими затворами, двойные, тройные, обитые, с табличками и выпендрёжно декоративными номерами, беспомощно проваливались в темноту квартирных коридоров-прихожих. Я понёсся проверять все лестничные площадки без исключения, до пятого этажа. Одна и та же картина – всё открыто. «Эй»,  - громко и неубедительно сказал я в пустое пространство. Никакой реакции, мёртвая тишина. Тогда я заорал. Опять тишина. Страшное подозрение закралось в душу: в квартирах подъезда никого нет!! Я загрохотал вниз, чтобы проверить соседний подъезд, и, таким образом, проверил весь дом. Так и есть: все внутренности дома, его соты, были вывернуты наружу и представлены ветрам всего мира. Я бросил тоскливый и затравленный взгляд на соседний уже девятиэтажный дом. Он стоял также очень похоже на эту пятиэтажку: ни одного звука, ни одного огонька.
«Всё-таки пойти посмотреть, вдруг кого-нибудь обнаружу», - решил я и направился к девятиэтажке. Странно, но во всех подъездах свет горел и лифты работали. Для перестраховки я посетил только три подъезда. Аналогично: ни одной живой души, всё раскрыто нараспашку. И тогда я решил зайти впервые в любую из квартир. А вдруг там везде трупы валяются?! Осторожно включив в прихожей свет какой-то неизвестной квартиры, я медленно стал продвигаться вперёд, по пути везде включая свет. Так, всё, будто, на месте, сохраняет атмосферу и контекст привычек и многолетней жизни хозяев. Хорошая мебель, ковры, телевизоры, аппаратура, кухня в кафеле со всеми выдумками кухонного дизайна, ванная и туалет, уютно отделанные – и никого!! Даже собаки или кошки. В холодильнике лежали продукты, и, судя по его содержимому, здесь жила совсем небедная семья.
«Что же в этом дворе произошло?» – думал я, устало развалясь на обширном диване.
«Срочная эвакуация? Химическое поражение? Нейтронная бомба? Почему тогда нет даже брошенных кошек или собак?». И неожиданно подумал: «А это точно, что в одном дворе нет никого?» и, сорвавшись с места, кинулся к балкону (квартира, куда пришёл в гости, была на девятом этаже).  Зловещие предчувствия начали оправдываться: весь город был определённо пуст!
 «Что же мне делать?» – задал себе вполне законный вопрос и махнул на всё рукой. Если никого нет, буду ходить просто по квартирам и смотреть, кто как живёт. И я отправился из этого двора в другой, через проспект. Он сиял, как ёлочная игрушка в свете лампионов, и было жутко неестественно не слышать ни одного звука, кроме случайного ветерка, гонящего обёртку обёрточную фольгу, не видеть ни одной машины.
Я только успокоенно убедился ещё раз в своём открытии насчёт распахнутых дверей и пустоты всего горда, с наслаждением уже смотря на абсолютно пустой город с высоты восемнадцатого этажа, город, утонувший в снегу и черноту ночи. Лениво выбрав себе огромный пакет, я из разных квартир набрал себе ананасов, шоколада, персиков, манго, груш, пирожных, винограда и мороженого. Потом выбрал себе квартиру пообширнее, в приблатнённом участке, где кто-то жировал в восьми комнатах с супераппаратурой. Включил сначала видео, а потом аудиоаппаратуру. Здесь меня посетило одно неприятное открытие: официальные каналы на TV показывали серую плесень, а компьютеры отказывались двигать заложенные в них программы. Работало только то, что когда-то было записано, и даже очень известные знаменитые версии аудио и видео шедевров я почему-то узнавал с трудом. Итак, всё сожрав и наплевав на ковёр, я вышел из этой квартиры и пошёл вообще из этого дома. (Совесть моя при этом удивительным образом была спокойна и чиста). Подышав немного свежим воздухом, я отправился подальше, вообще в неизвестный район. Там я посетил также несколько квартир, изучая привычки и повадки провалившихся неизвестно куда хозяев. Особенно мне понравилась одна, видимо, профессорская, с массой гигантских порнографических картин в богатых позолоченных багетах. Что бы мне, чего-то редкого, не хотелось, я его всегда обнаруживал. Дорогой кофе, драгоценности, золотые игрушки, а сколько денег, денег, денег! – было в каждой квартире!?
«В этой жизни очень напутано с запросами и мотивами желаний. В желаниях нет тайны, только смирение – ключ к разгадке оной», - резюмировал я, раскинувшись в креслах, куря какую-то шикарную сигару, утомлённый уведенными мной картинами чужих тревог, волнений, самодовольства, психоза, сладострастных извращений и непотребства. И вот здесь, в двадцать пятой по посещениям судя, квартире произошло то, к чему я был совершенно не готов. Только я хотел затушить в чашке самого дорогого в мире кофе эту сигару (а чашка стояла у меня на подносе с другими яствами), как зазвонил телефон у меня под ухом. Это было настолько неожиданно, что поднос от вздрыгнувших вверх от страха коленей взлетел к потолку. Всё разлетелось вдребезги, а я, кинувшись к телефону, схватил трубку и сказал «да» диким охрипшим от ужаса голосом. В трубке стоял сильный шум: звонили с какого-то дальнего расстояния. Мне ответили: «Что, тащишься? Да пожалуйста, сколько влезет. Я в другом районе. У тебя шарик?» «Да», - сказал я.  «Ну, так брось его – в любое место, только с собой не носи, ты меня слышишь?» Здесь я уже осмелел и взял ситуацию под контроль, чувствуя полную безнаказанность: «А почему это я должен его бросить? Он твой, что ли?»
«Это не имеет значения. Сейчас же не бросишь, я за тобой приду: вот тогда тебе очень плохо будет».
«Ты сначала достань меня, придурок».
«Это несложно, умник, подожди».
И трубку повесили. Я захохотал, наслаждаясь уверенным всесилием: ищи меня одного в городе, как иголку в стогу! Но очень быстро испугался собственного смеха: слишком быстро он утонул в вязкой трясине чересчур обширной тишины. Что-то стало происходить не так, как должно было бы. И первые приступы удушающего волнения, пока лёгкого, начали пульсировать в крови. При первом же появлении неуверенности я быстро бросил эту квартиру и решил найти тот самый первый двор, где я был вначале. Ругая себя за то, что залез в какую-то глушь, я уже просто бежал, успокоенно встречая всё больше знакомых мест. Наконец, я нашёл тот глухой замкнутый двор и влетел в девятиэтажку.
***
Впервые после этой нескончаемой чехарды из жилых квартир, жизней, быта, жуткой массы предметного мира и удовольствий я достал в темноте комнаты какой-то квартиры шарик и просто залюбовался его нежным свечением. Он так мягко, успокоительно и мудро светился, что мой приговор был конечен: «Провались всё, ни за что не отдам!!»
***

Несколько успокоившись и приведя в порядок свои чувства (тем более за  оком был более-менее знакомый пейзаж), я сел на диван в темноте, зачем-то не зажигая света: срабатывало, всё-таки, ощущение опасности. Мирная темнота обступала со всех сторон. И здесь опять произошло самое ужасное: истошно зазвенел телефон – где-то в глухой темноте, разорвав на куски непробиваемый, казалось бы, слой мёртвой тишины. Я стал мокрый от страха и бросился, сшибая всё в темноте, сорвать эту трубку с аппарата, чтобы прекратить это страшное дребезжание. Ругая себя, я, наконец-то, наугад нашёл в темноте телефон и схватил трубку.  Не ожидая моего ответа, очень чётко раздался мне уже известный голос, спокойный и холодный: «Ну, что, дубина, всё при себе носишь? Я у тебя уже».
«Где это?»
«А какое это имеет значение? Ещё немного подожди и подумай, прежде чем начнётся».
«Что начнётся?»
«Узнаешь, узнаешь, в своё время».
И трубку повесили. Я заметался как дикий по квартире, тщетно пытаясь найти выход, потому что от ужаса  я забыл, где здесь вообще двери. Но секунды спокойствия хватило увидеть узкую полоску света с лестничной площадки: на своё счастье, я не закрыл за собой дверь этой квартиры. Вылетев из подъезда, я начал метаться по двору, ища, где бы можно было бы спрятаться. И вскоре план созрел: нужно укрыться на балконе девятого этажа, предварительно изучив планы смежных квартир и в нужный момент, когда этот кто-то начнёт припирать меня к стене, просто перемахнуть через балконную перегородку и, оказавшись во второй квартире, быстро выбежать из неё, чтобы захлопнуть её дверь. Так я приготовил себе путь к бегству, но вдруг подумал: а если он выбьет её вообще из косяка? И я, на всякий случай, приготовил ещё таких шесть, то есть, три парных смежных квартиры с балконами. Когда всё было готово, я вернулся на изготовленные позиции, и здесь опять, как издевательство, зазвонил телефон.    «Всё сорвалось, или нет? Может, удачно вычислил меня?» – подумал я. Я небрежно взял трубку и сказал: «Я слушаю».
«Ну, что, готов к приёму гостей?»
«Слушай, козёл, ты меня совсем достал. Шарик ты никогда не получишь, отдавать, кому попало,  я не собираюсь, тем более, какому-то засранцу».
«Ага, хорошо. Ну, скоро увидимся».
Трубку положили. Я побежал на балкон и, укрывшись за ним, стал осторожно наблюдать за утонувшим в мёртвой тишине двором. И в этот момент я ощутил некие необъяснимые изменения. Вначале я не понял их природу, но вскоре они стали  более явными. Я стал чувствовать равномерные толчки: дрожал двор и все дома. Толчки были тихие, но настолько тяжёлые и мощные, что как будто кто-то неведомый вбивает невидимую гигантскую сваю в землю. И через какое-то время уже стали ясно слышны шаги откуда-то из совершенно непроглядной мутной темноты западной стороны двора. Уже совсем явно и заметно оформились в воздухе и дрожании зданий эти шаги, а я себя поймал на  каком-то непроизвольном кряхтении страшного ожидания. Но то, что я, наконец, увидел, заставило меня задержать дыхание, наверно, минут на пять. Огромная чёрная фигура, высотой с девятиэтажный дом, медленно выступила из-за дома и лениво оперлась  гигантским локтем на крышу пятиэтажного дома. Подбоченясь, она стала медленно  обозревать двор, тяжело ворочая острой, двурогой головой. Эта фигура была черна, какими, наверно, бывают только всё собой поглощающие космические дыры, то есть, где-то на грани ослепительнейшего сияния. Истошно визжали, скрежеща по крыше, сплющенные, переломанные антенны, раздавленные страшным локтем. Потом мне показалось, эта фигура опустила голову, и некоторое время так стояла, будто в раздумье или делая последние выводы про себя. Здесь я чуть не вскрикнул от неожиданности: она тронулась с места, сняв с крыши руку (с грохотом что-то посыпалось) и направилась к той самой первой пятиэтажке, где я начинал свои похождения.  Она медленно пересекла двор, задев огромный тополь. Я впервые увидел, как это дерево-гигант завибрировало и затряслось от грубого прикосновения как заурядный кустарник акации, торчащий из сугроба (с верхушки тополя слетело обширное гнездо, свитое сороками). Неожиданно эта фигура бросила широкий хозяйский шаг и довольно смешно засеменила. Но с каждым мелким своим шажком это чёрное сбрасывало свою высоту ровно на половину. И вот уже у самого подъезда я увидел бесформенную чёрную кляксу – фигуру рогатого человека – которая остановилась у дверей. Вспыхнул маленький ослепительный огонёк в её руках, будто от спички, зажигалки или свечки, и человек зашёл в подъезд. Во всём доме тотчас погас в подъездах свет: дом потемнел, будто опозоренный находящимся в нём омерзительно грязным грехом. Это жутко действовало мне на нервы: я видел, как огонёк медленно ползёт по лестнице – это хорошо было видно в стеклянных окнах подъезда. И здесь, не удержавшись, я опять вскрикнул от неожиданности: как ёлочная гирлянда, в мгновенной последовательности осветились все квартиры, которые были там. Первый, второй, третий, четвёртый, пятый этаж – и опять всё утонуло в опозоренной скорбной темноте. А красный огонёк оказался уже на улице, и человек с рогатой головой шёл к очередному подъезду. Со вторым подъездом повторилась такая же история. Проверка шла методично, быстро и безошибочно. Я заметался на своём балконе: дом был проверен и красный лучик направлялся к моей девятиэтажке.  Я ни на секунду не спускал с него глаз, и вдруг человек остановился и негромко, но очень внятно позвал: «Э-эй! Отдавай шарик! Брось его! Потом очень жалеть будешь!» Я просто не знал, как реагировать и уже открыл рот, как в последние доли секунды изо всех сил сжал его обеими ладонями. Человечек же опять двинулся к самому первому подъезду, и я явственно услышал тихое мерзкое хихиканье, с которым он медленно удалялся. Бешенство ударило мне в глаза, в уши – как эта омерзительная тварь смеет меня так связывать напряжением длящегося ужаса?! И, растерзав на клочки свой страх, я вылетел в гневе на лестничную площадку вон из квартиры – своего прибежища. И тут во всём доме погас свет: та мразь вошла в него, так же будто обесчестив одним своим поганым присутствием. У меня сразу заболела голова, а в воздухе будто низко загудел трансформатор, и стали слышны сухие электрические потрескивания. Это тут же остудило мой гневный пыл, и я, опять струсив, пошёл на свой балкон, уже медленно и обречённо, осознавая, что силы здесь явно не равны.
Опять вспыхнул, перемигиваясь квартирами, очередной подъезд, ещё ближе стало и сильней низкое гудение трансформатора. Но внутри у меня всё будто остыло, стало абсолютно всё равно и безразлично. Я уже спокойно смотрел, как красный лучик как ослепительная звёздочка в чёрном провале направляется к моему подъезду, хотя голова раскалывалась от электрического гудения.  И в этот момент будто всё это гудение отключили, а во всех соседних домах загорелся в подъездах свет. «Эх, туда бы сейчас!» – на секунду промелькнуло острое сожаление, но я услышал в моей квартире приближающиеся шаркающие шаги, будто не шёл кто-то в темноте, а двигал, передвигал что-то плоское, не отрывая его от пола. Точно, это тащились по полу огромные настоящие копыта!! Я был в готовности номер один, и как только увидел, как белая балконная занавеска пришла в самостоятельное движение со стороны комнаты и поползла открываться балконная дверь, тут же перемахнул в соседнюю квартиру. Я чётко запомнил её план и вылетел из неё, захлопнув массивную дверь за собой. («Попался!»)
«Эй», - чётко и явно донеслось из только что запертой квартиры. Я застыл на месте и на цыпочках подошёл к ней. Кто-то за ней мелко скрёбся, шуршал, тихонько постукивал. И я стал так же медленно и осторожно отступать от двери, готовясь в любой момент влететь в очередною, мной приготовленную, квартирную смежную пару. И вдруг эта тяжкая и, казалось, непробиваемая дверь с дикой и страшной силой врезалась в электрический щиток на лестничной площадке, разлетевшись на жалкие куски металла, деревянные планки, рейки и щепки. И я заорал первый раз от ужаса во всё горло, увидев чёрный проём коридора, где было оно черное. Я ринулся по готовому пути, захлопнув за собой дверь. Летя, пересёк всю квартиру и выбрался опять на балкон новой квартиры, еле удерживая дыхание. Дверь входную, там, грубо грохнули, было слышно, как она разлетелась в щепки, а бесцеремонный и беспощадный тяжкий стук копыт стремительно направился к моему балкону.  Здесь я уже ничего не стал ждать и перемахнул в соседнюю квартиру. Всё это очень походило на какой-то бег с препятствиями, и со стороны, наверно, смотрелось смешно, но мне было совсем не до шуток, и в тот момент, когда я пытался из пятой перепрыгнуть в шестую квартиру, ботинок соскользнул, и я завис в воздухе, держась за балконные перила. Сверху на меня надвинулась рогатая голова совершенной черноты и мрачно рявкнула: «Шарик сюда, дрянь такая». И вот здесь шарик в первый раз за всю историю моих приключений проявил себя. Он стал ворочаться в кармашке моих джинсов, стремительно разбухать и расти, порвав его, и вдруг издал какой-то хлопок, после чего я услышал знакомый до боли визг моей белой болонки. Рогатая чернота в секундном замешательстве отшатнулась, а я, сорвав с балконных перил оледенелые каменные пальцы, вместо полёта и предощущения в лепёшку разбиться об асфальт, шлёпнулся в белую сальную собачью шерсть. Моя болонка, раз в десять увеличенная, удирала изо всех сил как белый ветер в темноте ночи. Я, вцепившись в космы своей собаки, только и заметил, как куда-то вбок провалилась и девятиэтажка, и весь двор. А вслед нам, подобно капкану, лязгнула невидимая огромная пасть в злобной неудаче тяжёлого рычания.
5
Наконец, моя гигантски увеличенная болонка влетела вместе со мной, болтающимся на её боку, в какой-то тёплый лаз и стала истерично лихорадочно сворачиваться в клубок на куче старого тряпья, нервно дрыгая задними лапами. Устроившись поудобней, она горячо задышала в темноте: всё никак не могла успокоить свои взволнованные чувства. Через некоторое время она совсем успокоилась, только сердце быстро колотилось, толкаясь даже через толщи косм. А я, развалясь на её боку, тем временем размышлял: «Так. В последний момент удалось уйти. Но кто же всё-таки это был? Зачем ему шарик? И в чём предназначение этого шарика, в конце концов?»  Потом я вспомнил неожиданно, что вроде бы болонка моя, странно так выросшая, больше любой известной собачьей породы, трансформировалась из него, шарика. «А на месте ли он?» - я стал шарить в кармашке джинсов, и в темноте этого тёплого лаза увидел его мягкое, светло-зелёное свечение. Он каким-то удивительным образом не выпал из разорванного кармашка, и мне пришлось его срочно перепрятывать. Тут я заметил одновременно с возникшим вопросом «а как же тогда моя собака?», что сердце болонки моей не слышно. Я стал быстро ощупывать её бок, но ничего не прослушивалось. Более того, бывшие ранее космы, свалявшиеся и растрёпанные бегом и ветром, теперь как расчёсанная кудель пряжи, лежали прядями ровными и волнистым. От них не пахло утками и болотом, а несло синтетикой и нафталином. Я пошёл искать её морду, лапы, уши, что угодно, но только запутался в этом белом искусственно волокне. Странно: у меня даже не мелькала мысль о смерти моей болонки, а была только лёгкая досада, как будто над тобой остроумно подшутили. Я вылез, чуть не ударившись головой о свод. Удивительно, но когда я оказался снаружи, я понял, что лежал и рассуждал со своей болонкой в совершенно маленьком нижнем отделе стенного шкафа, а не в пещере. «Как я там умудрился уместиться?» Но удивление скоро прошло: вещи более странные стали мне попадаться на глаза. В общей сложности, это был какой-то исторический музей, но со своими непонятными особенностями. Экспонаты, казалось, шевелились, поворачивались и застывали навечно, если мой взгляд фиксировал их. Залы музея были обширны, темнота стояла кромешная, а за высокими экспозиционными окнами здания для выставок бушевала пурга. Тонкий свист раздавался из законопаченных окон, а я всё ходил по залам и усмирял взглядом манекены, портреты, статуэтки, бюсты, костюмы, мебель и даже хрустальные люстры, которые, казалось, пытались раскрутить свои нити как можно длиннее, будто подражая то ли осьминогам, то ли весенним цветам. Но один экспонат оказался мне неподвластен: белой тенью дама, судя по всему, манекен, наносила визиты в каждый последующий зал, куда я переходил. Я строго заставлял её сесть в кресло и принять легендарную позу, но она опять упрямо мелькала белым огромным платьем в новом зале. Это всё было нисколько не страшно, наоборот, вроде охотничьего азарта я ощущал, следя уже, откуда на этот раз она вынырнет. И здесь я постарался сам себя остановить. «Но почему? К чему эта настойчивость? Опять это белое, закованное темнотой. Может быть, это – знак?» И я в самый последний момент вместо того, что бы неодобрительно зафиксировать её на месте, постарался внимательнее рассмотреть её. И чуть не вскрикнул от радости: светло-зелёный шарик в драгоценном колье этой дамы явно очень давно мне сигналил, но я, по своей толстокожей не любопытности, просто не замечал его.  А дама, как только поняла, что я, наконец-то, определил главное, белым ветром  сорвалась с какого-то изящно изогнуто-выгнутого кресла, которое она послушно поторопилась занять, чтобы застыть под моим суровым осуждающим взглядом. На этот раз я уже бегом бросился за ней в очередной зал. Но это был не зал, а, скорее, какое-то подсобное помещение. Тем не менее, я кинулся туда, (это походило на какую-то кухню) потому что увидел там мелькнувшее движение белого, и в неявных очертаниях разглядел сидящую фигуру.
Силуэт её теперь чернел на фоне окна, за которым мутной пеленой хаотично выстилала небо и металась пурга. Но внезапная дрожь некоего чувства, похожего на  омерзение, меня резко остановила: вместо пышного белоснежного убранства дамских нарядов девятнадцатого века и изящной фигуры с безупречно плавными изгибами рук и шеи на стуле в этой кухне… сидело обтрёпанное подобие чёрной механической куклы, одетой в униформу офицера восемнадцатого века. Оно шевелило с еле слышным механическим поскрипыванием головой, но не как китайский болванчик, плавно, качая ею, а как мёртвенно пьяный мотает своей башкой, с чем-то своим не соглашаясь.  Это чучело неожиданно перестало мотать головой и вместо этого, издав громкий неприличный звук, стало дёргаться в разные стороны короткими рывками. От внезапности такой я тоже испуганно и непроизвольно дёргался вместе с ней. Мне явственно были слышны скрипы каких-то простодушно-хитрых механизмов, было слышно, как они ломаются на ходу, продирая ветхое тряпьё мундира. Под конец это стало производить уже большой шум, похожий на громкий шорох. Всё это происходило в темноте, внутри этого чучела, и поэтому совершенно не видно было, где происходит движение. Одновременно я стал улавливать, что каждый подобный рывок куклы выпускает на волю порции всяких животных мерзостей. Слышалось мышиное (или крысиное?) разбегающееся в разные стороны топанье, ритмически быстрый шорох-шелестение расползающихся то ли змей, то ли червей. Слышалось хлюпанье какой-то жидкости, падающие капли в лужи, образовавшиеся под стулом в ночной темноте…
Наконец, кукла-чучело решительно дёрнулась несколько раз и осела на своём стуле, значительно уменьшившись в размерах, будто выпустив из себя то, что так долг в себе хранило. Воцарилась мёртвая тишина, если не считать постоянное посвистывание пурги, рвущейся в пустые музейные залы. И в этот момент через совершенно прозрачно-ветхое тряпьё почти уже детской куклы я увидел светло-зелёное свечение шарика. Но стоило мне только начать протягивать к нему руку, как эта кукла, ростом не достигающая и моего колена, сорвалась со стула и, ловко увернувшись, убежала в темноту залов, стуча каблуками маленьких ботфортов и мерзко хихикая с очень знакомыми интонациями. Я кинулся за ней. Кукла быстро пробегала один зал за другим, пока не замерла где-то в тупике в какой-то странной позе.  Она будто одеревенела, а шарик выпал, звонко щёлкнув о каменный пол, и оказался прямо под ней. Я бросился к шарику, как в детстве за бабочкой, пнул омерзительную куклу, (она, опять омерзительно хихикая, улетела куда-то в темноту) и теперь два шарика лежали у меня в руке. Но в этот же миг бесчисленное множество кроваво-красных искорок с обеих сторон у стен пронеслось с дробным топаньем, стараясь замкнуть меня в кольцо. И уже через секунду я догадался, что это была ловушка: «Крысы! Сейчас меня съедят!» Смертельный ужас сковал меня, и я даже не понял: то ли я в бессилии выпустил из рук шарик, то ли он сам выскользнул и укатился за меня. Но неожиданная радость спасения вновь стремительно подняла мой падающий дух.
 За моей спиной раздался хлопок, и, обернувшись, я увидел свою белую крысу, но в десять раз увеличенную, которая медленно и авторитетно выходила навстречу полчищам крыс, оттесняя меня уже назад, к своему хвосту. Те в злобном страхе и ненависти зашипели и заскрипели на неё, но от её гортанного, глубокого и скрипучего визга, отрикошетившего молнией от всех музейных залов, затихло всё вражье войско. Ещё бы! Это был великий Царь Крыс! Его белоснежная шубка ослепительными блёстками и искорками отражала снежную ночную пургу!! А между тем, наглые грязные крысы всё-таки пытались меня достать и выцепить к себе, но мой Царь Крыс вдруг изогнул огромной дугой свой гигантский нежно-розовый хвост и стал с бешеной скоростью, как девочки со скалками, лупить со всех сторон. Так я оказался под защитой сплошной полусферы страшных и убойных по силе ударов и шлепков хвоста Царя Крыса. Несколько врагов тут же получили твёрдые удары по своим мерзким башкам и, отталкиваясь хвостами, как кенгуру, ускакали в другие залы. А остальные, боясь сунуться ближе и попасть под страшную полусферу нескончаемой серии шлепков-ударов, как грязная пена, осаждали Царя Крыса. Хотя, собственно, на него никто и не смел посягать. Им нужен был только я, да и то с известными целями. Царь Крыс это, конечно, понимал и начал медленно отступать, оттесняя меня к выходу-коридору. Стая страшно скрежетала от разочарования и злости, но за нами ползти не посмела: так и осталась там, в тупике, смотреть нам вслед ненавидящими кровавыми искорками. А мы неожиданно оказались на улице. Меня трясло от  возбуждения и пережитого, к тому же была страшная пурга с жутким холодом. И поэтому Царь Крыс, переместившись, выпустил меня из-под своего хвоста-дуги и, поставив меня между передними лапами, положил мне на голову свою огромную вилообразную нижнюю челюсть. Его добрые толстые щёки удобно свесились с обеих сторон и накрыли мои уши. Он был очень тёплый, и я очень быстро, сидя в кольце его передних лап и под его головой, согрелся и успокоился. А потом, отметив, что пурга прошла, и только редкие снежинки плавно спускаются с абсолютно ясного ночного неба, обнаружил, что сижу в уютном снежном сугробе, и у меня в кармане лежат уже два шарика!!
6
Выбравшись из своего убежища, я огляделся по сторонам. Странное место передо мной открылось: это было какое-то возвышение, с которого в сумеречном предрассветном небе тёмные улицы и дома, мирно спящие в сугробах. Я оглянулся назад и увидел, что сидел, грея спину в узком проёме небольшой двери. Внутри была железная лестница, ведущая вниз, в тёплую темноту. Я с наслаждением, как после сна, потянулся, с удовольствием растягивая доныне зажатые в тесноте руки и ноги. Даже на лице я попробовал растереть снегом и размять какой-то странный отпечаток-отёк, по широкому и ровному рубцу напоминающий клавиши. И здесь я, наткнувшись взглядом на кирпичную стенку с пришпиленной к ней маленькой вертикальной лестницей, обнаружил на самом краю этой стены свой последний третий шарик. Я бросился к лестнице и быстро поднялся наверх, но шарик уже оказался в совершенно другом месте, прямо противоположном краю представшей моим глазам большой  плоскости с трубами и торчащими антеннами. Я кинулся туда, но где-то на пол пути стал останавливаться. Это был простой оптический обман: луна таяла в сером зимнем рассвете и уходила за условный горизонт города. Её я и принял за шарик. И уже хотел разочарованно развернуться, как вдруг увидел на самом краю города, там, где начиналось небо, какое-то необычайное волнение. Одновременно с этим подул с той же стороны и лёгкий ветерок. Я стал приглядываться, и вскоре уже начал отмечать какие-то бурные белые волнения. Они росли очень быстро, а ветерок, уже превратившийся в настоящий ветер, постепенно сдувал всё, что было на площади подо мной. Ею оказалась крыша, возвышающаяся над городом. И вскоре сомнения исчезли, хотя я и не верил сам себе.
 От горизонта, ровно по всей его длине, надвигалась армада каких-то кораблей-парусников, чьи очертания чётко просматривались. Здесь уже можно было увидеть, как обыкновенное серое небо ненастного зимнего утра постепенно превращается в какую-то гигантскую акваторию для надвигающегося небесно-океанского белого флота. Шквалистый ветер уже почти сбивал меня с ног, и я, чувствуя приближение опасности, побыстрее отбежал от края на середину, пытаясь найти спасительную лестницу, ведущую вниз, но никак  её не мог найти. Я только бессознательно отмечал все странные возвышения и выпуклости на крыше: труба, вентиляция, труба, антенна, белая скульптура на цоколе, труба, скульптура. Но где же дверь на чердак?! А между тем чудовищная флотилия в быстроте геометрической прогрессии захватила почти половину неба, и я вдруг неожиданно понял, что мне необходимо выдержать это созерцание страшных размеров и, переломив себя, прямо, не отворачиваясь, увидеть великую высоту и гигантские размеры необъяснимых созданий. Всё же я инстинктивно отошёл к краю, стараясь не быть прямо в центре крыши. Кое-как держась на ногах (бешеный ветер буквально срывал меня с места), я уже мог разглядеть гигантские фигуры людей, видимо, команды, на кораблях. Доносилось их оранье, громовые крики команд величественных капитанов. Всё это было белым, но настолько реально и явно очерченным, что не вызывало никаких сомнений в его материальности. Ветер свободно доносил хлопанье исполинских парусов, скрип суден и разламывание будто бы толстых белых льдов острыми, страшно-огромными килями кораблей. Они неслись с уже заметной глазу бешеной скоростью, и вот уже в миллиардные доли секунде я только и успел заметить, как в куски, вдребезги разлетелась первая скульптура, стоящая на краю, потом разлетелась, взлетев вверх тормашками, и тут же страшно скрежеща крошками под неумолимо тяжёлым летящим огромным килем судна, вторая скульптура, а потом и я, зажмурившись, полетел вверх тормашками, после чего осталось лишь одно видение огромных днищ воздушно-океанских суден, проносящихся надо мной.
Я чувствовал совершенную, абсолютную беспомощность в нескончаемо долгой паузе молчания и неподвижности. Хотя я и перестал ощущать на себе тяжесть какой-то могильной плиты, но и двинуться не мог тоже. «Также себя ощущают лежащие в параличе», - думал я, переживая самые омерзительные и тяжёлые ощущения за всё время моих похождений. Я жаждал перемен, любых, каких угодно: в движении, в звуке. Это было неважно. 
И они пришли как спасение. Я услышал шаги. Кто-то шёл, стараясь прочно поставить свой шаг. И это мне было очень знакомо. Я хотел, было, посмотреть, кто же это, но это оказалось совершенно бесполезным: ни шеи, ни головы своей я  не чувствовал, будто их вовсе не было. И только в самый последний момент я догадался. Обычно все кошки на свете ходят, мягко ступая своими коварно-ласковыми подушечками на своих лапках. Но моя кошка ходит, отбивая свой шаг, как на плацу. И это была она! Каким-то образом я догадался, что она вышла на крышу, поднявшись по чердачной лестнице, такая чёрная, как уголь, на фоне белого снега и последний раз властно врезала лапой по крыше. И здесь произошло самое странное: она, оказывается, распугала целую стаю воробьёв, совершенно и непонятно белых, среди которых оказался и я. Ощущения были абсолютно необъяснимыми: то ли стая меня подняла, то ли я был в этих воробьях, то ли я сам состоял из этой белой стаи. Тем не менее, распуганные моей кошкой белые удивительные воробьи всей трепещущей кучей поднялись на одну высоту и внезапно разлетелись в разные стороны.  А я вдруг стал стремительно проваливаться в какую-то кромешную тьму.
Я чувствовал состояние невесомости и, более того, не чувствовал совсем моего бренного тела. Я опирался сейчас только на догадки и интуицию. Это было похоже на небольшую тёмную комнату. Так и есть: еле заметный свет выделял силуэт оконной рамы, подоконник и раскрытую форточку. Непонятным способом я направился к форточке, ощущая с удивлением и радостью некий полёт в темноте.  Но вдруг неожиданно что-то очень яркое острым лучом пронеслось в том же направлении рядом со мной. Я поспешил вернуться к тому месту, где увидел тонкую вспышку-луч. И вдруг я увидел после остывающих тонких, хаотично мелькающих линий дрожащий в воздухе шарик, примерно, на уровне моих глаз. Я замер, и шарик тоже перестал мелко трястись, хотя чувствовалось, что он еле сдерживает непонятное напряжение. «Вот он, третий шарик!» - радостно подумал я и, даже не сообразив, чем же я его возьму, направился к нему. Шарик тоже резко стал ко мне приближаться. Это меня испугало, но испугало больше неожиданно вспыхнувшей догадкой. Я вплотную приблизился к нему, и мы столкнулись с каким-то глухим стеклянным щелчком. «Сдвинусь влево», - решил я, и шарик тоже полетел влево и замер. «Теперь вправо», - дёрнулся я, и шарик тоже быстро полетел в том же направлении. Так, несколько секунд, двигаясь в разные стороны, я наблюдал за тем, как шарик точно копирует мои движения-направления как некий взбесившийся импульс на сломанном экране осциллографа. Это был окончательный вывод: я был перед зеркалом, а шарик, который я видел, было лишь моё простое отражение. «Так вот, значит, что это за третий шарик! Но что же всё это означает? С чего-то ведь должно было начаться?»
В этот момент дверь в комнату открыли, ударил в проём яркий электрический свет, и на пороге появилась фигура, которая остановилась в нерешительности, кому-то в комнате, сказав: «Что-то посыпалось, что ли? Или разбилось?» Я тут же вылетел в форточку и завис на стороне улицы. В комнате включили свет, кто-то походил по ней, потом закрыл форточку, выключил свет и закрыл за собой дверь. И здесь я неожиданно посмотрел на самого себя в зеркало через узоры замёрзшего оконного стекла. Это было настоящее потрясение. Космическая картина, с астероидами, Млечными Путями, созвездиями и галактиками развернуло, просто распылило меня в универсальном пространстве кристаллического волшебства. Стало совершенно очевидным: передо мной расстелился бесконечный путь странствий, познания и приключений. Карта легендарного острова сокровищ теперь была мной расшифрована и принадлежала мне!
7
Из криминальной хроники: «К сожалению, в новогодние праздники не обошлось без происшествий. Городским районным отделом управления милиции зафиксирован случай падения с крыши высотного здания. В данный момент устанавливается, было ли это самоубийство или же просто несчастный случай».

КОНЕЦ

КОММЕНТАРИИ
Повесть написана с участием реальных животных. Ни одно животное не пострадало.
Использованный музыкальный материал:
1 Д. Д. Шостакович, симфония №9,
2 С. С. Прокофьев, симфония №2 (вторая часть),
3 Р. Щедрин, симфоническая поэма «Звоны»
4 А. Шниттке, симфония №4 (вторая часть)
5 Deep Purple (1997)
6 Oomph! (1996)
  Сюжетный состав:
1 часть: 1. У друга с Аристотелем, 2. У фортепьяно с окном, 3. Темнота и пустота,
4. Двое в комнате.
2 часть: 1Поиски в городе, 2. Пустота №2 и звонок, 3. Приготовления,
4 Бегство и собака-спаситель.
3 часть: 1. В музее и дама, 2. Офицер и кукла, 3. Стая и Царь Крыс-спаситель.
4 часть: 1. На крыше и флот, 2. Стая и кошка-спаситель, 3. Шарик в зеркале.
5 часть: 1. Заключение и P. S.- криминал.

Эпиграф, как самостоятельное произведение, написан 26 ноября 1998 года.
 Работа начата в декабре 1998, закончена 18 января 1999 года.
Благодарю Тебя, Господи, что дал закончить эту работу,
                Твой, навеки.


ФЕВРАЛЬСКИЙ ДОМ
1
Мерное, тёмно-синее колыхание нехолодной февральской ночи тянуло меня всё дальше и дальше. Дело в том, что, досидевшись до полтретьего ночи, я, случайно взглянув в окно, заметил, что кто-то топчется за ним будто в ожидании. Этот некто, увидев, что я, наконец-то, обратил на окно внимание, нетерпеливо и раздражённо махнул мне рукой, типа: «Выходи быстрей!» Я с удивлённым коротким мыком подошёл к окну (всё-таки мы живём на втором этаже) и увидел, как по пустынному, озарённому спокойным мирным светом луны нашему двору ползёт очень толстая гусеница, странно напоминающая шоколадный батончик. Он странно сжимался и разжимался: передвигался таким образом.
«Это что-то очень странное!» – подумал я, но тут же сообразил, что, вообще-то, осталось немного времени на то, чтобы успеть на назначенные в условном месте и времени сборы.
«Что это я? Мы же должны собраться! Я же опоздаю!» Прикинув время, я понял, что в моём распоряжении полчаса. На ходу, теряя ненужное и находя нужное для будущей встречи, я попытался уравновешенно систематизировать то, с чем я появлюсь, и чем постараюсь поразить общее собрание. Приведя в порядок свои представления, я устранил, таким образом, поднявшееся лёгкое смятение, не особенно при этом напрягаясь.
Спокойно собравшись, вышел на воздух. Несколько странным было общее представление о собрании, его назначении, смысле, его составе и длительности по времени. Но успокаивала та мысль, что это, в конце концов, совершенно непринципиально. Сборы есть сборы! Куда-то потащимся, всем будет интересно, а идея возникнет по ходу дела!
2
Я шёл и думал, что совершенно доверяю пиковым решениям, когда выбор может торчать сзади как иголка, мешая даже вдохнуть воздух по-настоящему. Что же? Меня тащило по снежным ватманским рулонам, которые элегантно скатывались и разворачивались в разных местах идеально гладко и безупречно. В чёрной дали горизонта горели огни, оттуда несло гарью, гнилым деревом, оттуда неслись визг и хохот. А я, протыкая «луроны» лунного ватмана, понимал в спокойной дрёме, что свобода и есть одинокое и размеренное, уходящее в бесконечное пространство постоянство личных шагов! «Самая свободная в мире тварь – это циркуль хорошо и прочно зафиксированный», - приходил я к выводу, не осознавая его истоков. Хотя согласие выражали радостные и сплочённые люди, выглядывающие из окон троллейбуса, целеустремлённо куда-то мчащегося.
«Эх, объяснить бы им! Ну, ничего, ведь они движутся в направление моей идеи; они, следовательно, её и толкают. Мои дорогие сподвижники и соратники!» Лунное окошечко иногда светящимся квадратом отслеживало в темноте мои таскания по зимнему ночному полю.
3
В весёлом волнении изгнания на добровольных началах я шёл в плавном снегу. Серебристо звякали и хохотали, сталкиваясь, друг с другом, снежинки, закручиваясь в узелки февральской позёмки. А я внутри себя делал золотистые высказывания, которым немного гордился, также тихо и про себя. Но вот впереди себя я увидел некое гигантское сооружение, тощее строение, нелепо и темно торчащее прямо посреди бесконечного ночного поля. Эта конструкция, а лучше сказать, дисконструкция дико топорщилась в разные стороны. Я решил перед ней покривляться, и, встав в позу (боком, оттопыря одно колено и, вытянув одну руку вперёд), громко и выразительно выдал стихи, которые тут же сочинил.
О, ты! Причина всех разломов!
Арагуза беспечности пустой!
Стоишь, не ведая законов,
Подобно дураку со списанной торбой!!
(абсолютная импровизация)
Сделав ударение на слове «списанной» вместо «писаной» и подчеркнув таким остроумным способом её ненужность, я стал ожидать, какой эффект произведёт на эту ходулю-дисконструкцию мой стих. И результат появился: очертания стали чёткими, и я увидел ненормальной величины якорь, который самым странным и неподходящим образом был криво и наполовину воткнут в поле февраля. На глаз я определил, что якорь достигал размеров пятиэтажного дома, в котором я живу. После этого якорь  стал вдруг быстро, бесшумно и как-то очень осмысленно деформироваться, будто создавая собой какую-то новую структуру. Вскоре я уже видел перед собой какой-то дом, старый, задрипанный и двухэтажный, полученный из якоря. Словно это нечто было так возмущено моим бестактным поведением, что, не подумав вначале от раздражения, обрело совершенно неуместную форму, а потом себя же  поправило.
Я пребывал в крайней нерешительности: идти к нему или обойти его? Кстати, я понимал, что это было необходимо и заранее спланировано: встреча с якорем, трансформирующимся в домик и пункт сбора всех вместе. Но этот домик очень долго не внушал мне доверия, и не внушал до тех пор, пока в нём не загорелся огонёк. Как горящий спирт, синее пламя мелькнуло за окнами, пробежало, осветив внутри здание. И я пошёл, понимая это как приглашающий сигнал.
В доме слышались какие-то подготовительные бормотания, несколько людей толкались в сумраке утреннего коридора. Пробежала какая-то женщина с полотенцем и дымящейся паром кастрюлей, что-то озабоченно шёпотом бормоча. Кто-то меня осторожно подтолкнул, объяснительно и также неразборчиво шепча. Я пошёл по этому направлению в одну из комнат.


4
И как только я направился в эту комнату, из которой исходил тусклый свет раннего утра, я тут же услышал скрипучий, совершенно непонятный, скрежетавший голос, старческий и дребезжащий, который резонировал от всех углов, потолка и пола. Войдя в комнату, я увидел группу людей, которые окружали кресло, стоящее у рассветного окна.
Сначала я не понял, кто сидит в кресле, но, сделав над собой усилие, разглядел, наконец, маленького седого старичка, всего высохшего и одетого в чёрное с ног до головы, видимо, в облегающее трико. Вместе с уяснением фигуры говорящего до меня дошёл и смысл его слов. Он брюзгливо, с раздражением говорил всем присутствующим: «Вы хоть это запомните! Весна всегда полёт изнутри, приходит ночью, из низа, всё это нечистое и земляное! Мы же с вами – это верхний уровень, кристаллы воздуха и воды. До сих пор не можете уяснить простейших входов в кристаллическую решётку льда, автономное погружение в воду, деформацию и выход на верхний уровень! Позор! Неужели эти примитивные приёмы трудно запомнить? Конечно, чернег – это уже вам не снег, и чернобы – это не сугробы. Но, тем не менее, откровенная грязь всегда оправдана переходом наверх, несмотря на то, что и в чернобах, и в чернеге наши автономные прежние походы стали почти невозможны. Да, понятно, что все внутренние коммуникации, опоры и линии разрушены. Но вы будущие инженеры, вы уже должны уметь планировать оперативные изменения в ситуации, а вы ведёте себя, как будто  вам чернег за ворот попал!» и так далее, и тому подобное: целый час.
На протяжении всей этой нудной лекции-выговора («Чернег вам на голову свалился!») я пытался вглядеться в учеников этого брюзги. Но лучше было бы, если бы я этого не делал. Разобравшись в чертах очередного лица, меня брала оторопь, и я, смущённо отводя глаза, уже со страхом всматривался, будто ища спасения, в лицо другого. Результат был всегда один и тот же.
Наконец, старик перестал ворчать и недовольно выкрикнул: «Ну, хоть торжественную финальную часть пройдите достойно, без меня можете что-нибудь сами сделать?! Встретимся наверху. Всё».
И меня, подталкивая, потащили вон из комнаты. Идя в этой озабоченной толпе, я вдруг заметил на себе белый балахон, а руке что-то наподобие креста. Вокруг меня также все шли в таких же белых шерстяных балахонах и капюшонах. Мы медленно ползли к какому-то городу, белеющему на горизонте, а над нами уже во всю поднимался непонятный, неясный серый февральский день.
5
И вот мы идём со своими палками, хоругвями и белыми флагами по направлению к белой площади. Пасмурные фиолетово-синее небо, горделиво драпируясь в чёткие метели и позёмки, указывает  нам путь на площадь. Я иду, и чувство гордости и радости охватывает меня: причина этих состояний мне неясна, и это меня волнует. Согласно моему внутреннему настрою торжественно марширует органная песня, и все идущие её подхватывают. Я тоже с энтузиазмом  присоединяюсь.  Получается очень гармонично и красиво. И вот мы уже на площади. Пик органной песни на мажорном аккорде. Стоп. Все разворачиваются на сто восемьдесят градусов. Тучи уходят, мы все видим ослепительно белую, как пластмасса и слоновая кость на ярком солнце площадь, чья мостовая запечатлела незыблемо снег красивыми выпуклыми квадратами, а ледяные сосульки обрели белизну точёной слоновой кости. Снежные зимние завихрения замерли в изгибах ватмана и белой лощёной бумаги. «До скорой встречи!» – и все вдруг начинают превращаться в белые светящиеся шарики, поднимаются над землёй и летят прямо навстречу солнцу. Это было очень необычно, и я как можно дольше пытался разглядеть, как белые шарики летят прямо на ослепительное солнце, легко тают и исчезают навсегда. Солнце резало мне глаза, и я, вскрикнув от боли, чувствую, что сейчас ослепну, проснулся.
Я лежу на полу. Когда же, приподняв голову, посмотрел на окно, то увидел, что за окном – март, что означает только одно: наступил конец Зиме.

КОНЕЦ

ФЕВРАЛЬСКИЙ ДОМ (1998):

1. Запуск ночной, 2. Слово в пути, 3. Якорь в снегу, 4. Прощание и последний поход, 5. Заключение.
Использованный музыкальный материал: С. С. Прокофьев, концерт для фортепьяно с оркестром  №4.
Благодарю Тебя, Господи, что дал закончить эту работу,
Твой навеки.






Малиновый шарик
              «В комнате стояли пыльные зеркала, очень много зеркал, и полу разбитые стёкла, очень много стёкол. Скрежеща по пыльному, нечищеному паркету, всё это готово было проехать по стене и с треском разлететься. Принесли ёлку. Она отражалась во всех зеркалах, призрачной тенью висела в пыли стёкол, что заставляло автора сих строк принять тревожную позу скорпиона на несколько дней».
Диме, московскому шантраписту, холерику, играющему на ритм гитаре, накануне Нового года пришла счастливая идея подшиться. Он сидел на койке и рассуждал о своих детских игрушках, которые всегда были в мерзком состоянии из-за того, что хозяин с ними проделывал невероятные вещи. В его речах скользила едва заметная тень сожаления и, не поверите, даже жалости. Новый год подкрадывался незаметно, и только где-то под вечер Старый год дал о себе знать, что он умирает, в агоническом, нервозном возбуждении людей, которые отпихивали его всем своим существом. «Есть что-то в этом жестокое», - подумал Дима, и ему опять вспомнились побоища, которые он устраивал между несчастными избитыми куклами.
На некоторое время, когда Старый скончался, а Новый влетел во все щели, Дима оторвался от жареной картошки, колбасы и сыра, с жадной остервенелостью им уничтожаемые, и уставился на предмет, висящий на ёлке. Он подсознательно уже давно мешал Диме наслаждаться изобилием за столом. Это был малиновый блестящий шар с нарисованным на нём наивным зайчиком и Дедом Морозом.
Потом всё забылось. Как ни странно, именно этот шар, единственный среди всех новогодних игрушек разбили сразу. Диме на какую-то долю секунды опять стало жалко шара: «Может быть, из-за меня? Кто ломал игрушки?». Но в этот же момент он оправдал себя с удовольствием, потому что он один из всей жрущей и пьющей толпы установил контакт с игрушкой. Новый год был год Зайца, и это сулило ему счастье в начинавшемся году.
Опять, как всегда, эти мимолётные переживания исчезли, не оставив ни малейшего следа. Вечером, проходя мимо столовой, он машинально бросил взгляд на ёлку. Малиновый шар светился в темноте как фосфорный. Он не отдавал своего света иглам, и не сверкали серебряные нити в его мрачном свете! Дима ничего не понял и подошёл к ёлке. Трудно объяснить, что это было: то ли отсвет пролетевшей малиновой ракеты концентрированным кружком от сумасшедшей иллюминации затерялся в колючих еловых ветках, то ли ещё что-либо, это было неизвестно. Дима задумчиво постоял у подоконника. Падавшая вниз ракета отразила в зелёном свете бешено мчащиеся стволы и ветки готических деревьев на стекле, которые с неумолимой скоростью рвались ввысь. «Зачем это всё?» – от этого как-то по-плохому кружилась голова.
Зеркала смеялись. Отражение тюлей проецировало решётку на стёкла. Меняющиеся световые пятна имитировали шикарную позолоту на разбитых зеркалах. Ящерицы, казалось бы, создававшие зеркальную шлифовку, вдруг разбегались, мерцая в темноте. «Это бред», - решил Дима и, панически спеша, неуклюже путаясь ногами, еле выбрался из паутинной столовой.
Ночь была душная и тревожная. За окнами хлестал дождь, и спать не хотелось. Сосед по комнате потребовал от Димы игры на гитаре. Дима спел несколько лирических песен, приведя соседа в умильный экстаз. Наконец, всё утихло. Диме мерещился тихий ёлочный стук игрушек об иглы на ветках. Звук пунктирной ленточкой, так казалось Диме, змеился в вязкой как болото темноте комнате. Дима засыпал, и сквозь тонкий слой дрёмы он с тоскливой скукой осознавал, что звук начинает претерпевать эволюцию, и с ним происходят какие-то нелепые метаморфозы: шорох, шёпот, что-то невнятное. Дима забыл о нём и забылся. Но почему-то вспомнил, что «должен о нём помнить», и лёгкое раздражение тут же растаяло в буре истерического страха.
По коридору со страшным грохотом носился гигантский чугунный шар. Звук, похожий на звук асфальтового катка, сотрясал безмолвные ночные стены. Страх давил на грудь бедного Димы тяжелой каменной плитой. Ему мерещилось, что всё это из-за него: «Ответственность!» Шар, казалось, стучался во все двери. И вот мгновение тягостного молчания, и бег гигантского, до потолка, шара, кроваво-малинового, с треском врезался в дверь. Посыпалась штукатурка от удара косяка двери. И наступила тишина. Раздался только тоненький писк: «Кто ломал игрушки?», после чего Дима окончательно проснулся. Было сухо во рту, и от страха вдруг захотелось есть. Нервным последним потрясением, которое окончательно добило Диму, был вопль соседа-лунатика: «Куда лезешь? Положи на место!» в тот момент, когда Дима засунул руку в мешок с печеньем. «Неплохо», - решил он и задумался уже успокоенно.
3 января 1987 года, Веймар, Германия.       
                Использованный музыкальный материал для «Малинового шарика»:
               Г. Свиридов: «Время, вперёд!»
Благодарю Тебя, Господи, что разрешил мне выжить,
                Твой навеки.


ЧИСТЫЕ СВОЙСТВА

Слежу за движением роста
Кристаллической веточки от зелёной иголки,
От медленного распада до прозрачной
Иллюзорной картины.
Быстрые разломы и мгновенный синтез
Незыблемой сказки.
Архитектура мороза на улицах города
И готических соборах спящих деревьев.
Медленный сон рождает
Движение в пространстве.
Замкнутые круги непостоянны –
От зелёного распада и угасания
До необъяснимого строительства мостов.
Сижу и наблюдаю в состоянии
Тихого аналитического расклада.
Истинность соединений
Скрыты не в голой истинности.
Отношение между –
И собственное назначение
Находятся в безмолвном наблюдении
За странными объектами,
Что появляются как результат
Долгого всматривания в этот мир
Зимы.


Ну, вот и наступил этот вечер. Я очень долго ждал его. И пусть для этого потребовалась характеристика на моего подопечного. Всё – груда мяса, чувствующая боль. Но разве сейчас в этом дело?  Медленно задвигался  завод, и причиной ему (опять скажу) был именно этот долгожданный алый вечер, устало и мягко усаживающийся в холодные снега на горизонте. Вот так это и выглядит, и это именно тот самый момент, когда все знакомые ограничения беспомощно тают. Пропадает известный мир, друзья, город. Остаётся только алый свет и холодный беспощадный воздух Вечно Таинственной Зимы. Я просто чувствую, что её лицо наконец-то повернулось ко мне и смотрит с насмешкой на меня, будто говоря: «Ну, что, опять тебе спутать все карты? Что-то хочешь увидеть? Мне и не жалко». И я, как зачарованный, раскрыв рот, как ворона свой клюв, смотрю на Неё. Где-то (совсем рядом, с моей головой) я всё-таки догадываюсь: конечно же, утро, отталкивающее и агрессивное, требующее самостоятельности в рождении каждому, всегда уступает такому понятию, как «вечер». Вечер в сравнении с утором – мягкая изношенная бархатная тряпка, всепрощающая, успокаивающая, сама усталость и мудрость. Но только единицы могут увидеть в усталости вечера некий образ хитро подмигивающего старческого ока, в котором уже начинают сверкать искры таких будущих диких ночных эскапад, что бросает в холодный пот и трясёшься от азартного ожидания. К таким единицам, которые узреют хитрое зимнее вечернее око, я с гордостью отношу и себя.  Итак, высокомерно улыбаясь, я сидел и смотрел на рассаживающийся по зимним полям алый закат, неожиданно вдруг придя к спасительному облегчающему выводу: как же всё-таки было глупо всё время себя укорять и казнить: «Время проходит, время упустил, время прошло». Да не делось оно никуда, это тебя проходят, упускают и пройдут. Время, как и Зима, ждет, и ждать не устанет никогда. (Кстати, в отличие от тебя).
Когда я  оторвался, наконец, от окна и перевёл глаза на мольберт… Всё известно, всё предсказуемо. Казалось, нет ничего, чего нельзя было бы объяснить. Даже ошибки понятны в своём наивном происхождении: здесь, допустим,  перекос влево, потому что казалось, что взял слишком вправо этот угол. А здесь точно, что-то очень удачное: это меня веселили тогда, и я, на секунду оторвавшись от самоедства, твёрдо и незыблемо верно (исправлять нечего, всё правильно) передал эту складку.  И эта свеча… А при чём тут свеча? Точно, минуту назад я сам её нарисовал. И не где-нибудь, а в самом низу, толстую и бледную. А под ней какой-то сугроб из белил по шершавому акварельному листу. Я поднял глаза и увидел в нарисованном колючем кустарнике две бледно-зелёные, метущиеся, раздёрганные фигуры с белыми глазками.  Кто это? Сейчас натюрморт или вольная композиция? Или забыл, когда вынимал и перекладывал свою работу? Да, сам с раздражением заталкивал свой уродливый тёмно-зелёный чайник с рефлектирующим в нём ядовито-жёлтым лимоном под дружелюбно-язвительные реплики. А это (то, что сейчас стояло на мольберте), то, что, будто вопреки всему и непредсказуемо, и известно, откуда оно взялось, всё-таки?  А, кстати, небо  как я решил? И бело-синие наплывы расширились за колючим кустарником и за раздёрганными фигурами. Что же я всё-таки хотел сделать здесь? Но пусть даже так: во мне было тайное удовольствие, не неся особой ответственности за принятые как будто не мной решения, разглядывать собственную работу, на которую, как мне почему-то казалось, я не потратил никаких усилий и создал неизвестно чем. Теперь мне критика была не страшна, будто я заключил заговор вместе с картиной против всех этих умников. Тем более мне льстила одна деталь в моей работе: не было ещё такого в художественной практике, чтобы линии рисунка едва заметно могли качаться на ветру то влево, то вправо в мутно-белом и голубом гуашевом тумане. Почти незаметно, но всё равно было это покачивание! Видимо, удачно выделил тени на прутьях и колючках.
Вдруг я неожиданно осознал, что меня будут ждать, и осталось, как я увидел на часах, подаренных дядей, всего двадцать минут. Взвизгнув от нетерпения, я быстро сорвал с доски лист с рисунком, с грохотом сдёрнув её с мольберта. Уже, выходя из класса, я бросил взгляд за окно. Чернела ночь. Зима! Тайные чёрные стражи скользят неслышно мимо твоих бесконечно высоких беломраморных колонн, заполняя своими чёрными плащами промежутки между ними.
И вот не успеешь толком рассмотреть то, что сам нарисовал, за окном темнота! Зимние ночные крылья убийц беспощадно затмили всё, что слабо сигналило ещё когда-то на горизонте. Да, подумал я, Зима увлекается ночью. О чём думает, о чём мечтает, что ей там снится? Что значит непонятное ночное зимнее эхо в остекленелом и окостеневшем от мороза дворе? А что значит ночная зимняя пурга? А что такое ночная метель? А что выражает позёмка, которая змеями пытается что-то сказать?
Я уже был в неорганизованной шеренге идущих людей. На улице было светло от электричества, обильно поливавшего проспект своими искусственными лучами. А снег выделялся неестественной белизной, и было что-то лихорадочное, возбуждающее в его ослепительной чистоте, почти болезненное. Подул сильный ветер, и полетели большими бесформенными хлопьями. В принципе, можно сказать, началась метель. Хотя разве можно увидеть на городском проспекте метель? Толпы людей её дружно игнорировали, все поглощенные персональными проблемами. Лишь я один, сообразив, что давно прошёл нужный перекрёсток и иду выше по проспекту между высокими старинными домами, неизвестно зачем решив брести дальше. У меня было удивительное ощущение невесомого плавания. Или это снег, летевший мне в спину в моём направлении, подчёркивал замедленность моего хода, напоминавшего постепенную остановку сердца, или стремительно обгоняющие и пробегающие мимо меня люди. Главное было то, что я, непонятно почему, прервал жизненно важную нить, связующую меня с этими снежными хлопьями и людьми. И с безразличным удовольствием чувствовал собственную чужеродность в этой хаотичной среде, одновременно удивляясь тому, когда же и в какой именно момент я принял такое твёрдое решение безвольно выпасть из общего ритма. Я наблюдал. Я смотрел и не торопился. Странно, но в этом спокойном созерцании сразу  стали открываться удивительные вещи. В глухих переулках, в снежных завихрениях визгливо хохотали и сверкали чьи-то глаза, будто подкарауливая тех, кто решиться нырнуть в эти затемнённые переулки. Я, слегка опасаясь, проходил мимо, краем глаза замечая, что кто-то прыгает в темноте, там, в глубине, и припадает (видимо, в целях маскировки) глубоко в снег. Снежные вихри вдруг рассыпающейся сверкающей пылью обозначали всклокоченную шерсть, хвосты, какие-то твёрдые наросты наподобие веток, сучьев и рогов тех, кто прыгал по сугробам в темноте как блохи.  Иногда я даже видел красные улыбающиеся рты и сверкающие зубы. Кто это был? Непонятно. Ясно было, что темнота эта в углах и закоулках между домами, выходящими на проспект своими магазинами, была явно не пуста, а была кем-то или чем-то заселена.
Вдруг я увидел то, что выпадало из общего лихорадочного динамического движения вокруг меня. Это была неподвижная фигура, которая была плотно закутана в толстую серую шаль как матрёшка. Она стояла, вытянув руку, и стояла, видимо,  так очень долго с того момента, когда я впервые её увидел. Она была густо запорошена снегом, с беспощадной скоростью улетавшим в чёрную бездну горизонта, туда, где заканчивался проспект. И по мере того, как я постепенно всё ближе к ней подходил, во мне начал нарастать необъяснимо сладкий и одновременно ледяной ужас от сознания того, что сейчас передо мной откроется страшная тайна. Я уже почти подошёл к ней, а в голосе крутился, как назло, крутился нелепый единственный повод с ней как-то заговорить: «Девочка, пальцем не показывают, это невежливо и некрасиво». Но, оказалось, ничего не нужно говорить. Когда осталось метра три до неё, она вдруг повернула голову ко мне и посмотрела именно на меня широко раскрытыми глазами, хотя люди сновали мимо нас взад вперёд непрерывно. Взглянув ей в лицо, я лишь увидел в её глазах (снег совершенно облепил её ресницы) одну передающую мысль-команду: «Смотри».
И посмотрел в том направлении, куда она указывала, то есть, на противоположную сторону проспекта. Там я увидел дом, в котором на первом этаже точно кто-то стоял в окне и настойчиво следил за девочкой. Не обращая никакого внимания на машины, я тут же стал переходить на ту сторону в направлении, указанном девочкой, к этому окну. Безо всяких препятствий до него добравшись, я разглядел в окне высушенную старушку со свечой в руке. Там, в комнате, за её спиной была темень, и старушка шевелила губами, пытаясь что-то сказать. Мне пришлось совсем приблизиться к окну, чтобы разобрать слова. Я надеялся что-нибудь услышать, но из-за уличного грохота, разумеется, это было совершенно невозможно. Тем более что старушка, судя по выражению её лица, и не напрягалась, не кричала, а только чётко шевелила губами, артикулируя то, что произносила там, за окном. Она некоторое время стояла, поджав губы, потом вдруг широко их разводила и опускала вниз маленькую нижнюю челюсть, после этого вверх её поднимала, продолжая держать раздвинутые широко губы, держала их некоторое время, потом вытягивала губы трубочкой и опять поджимала. Наступала пауза, и всё повторялось снова. «Что? Что?» – только тихо повторял я, прикинув в уме, что она произносит звуки «е-и-и-у». Старушка, будто сообразив, что я, наконец, разобрался, отступила со свечой в темноту комнаты, словно в ней растворилась: не стало видно даже слабого мерцания свечи. Я оглянулся посмотреть, как там девочка, но её уже не было. Видимо, уже ушла, добившись своего. «Что это «е-и-и-у» означает?» – гадал я, находясь в лёгком недоумении. Я опять пересёк проспект и на этот раз решил вернуться назад.
Я шёл, и снег теперь летел мне навстречу. Спине было холодно от всё возрастающего глумливого шума толпы, которая комментировала моё неправильное, по мнению её, движение навстречу метели. Странно, но резкие удары железного и реального холода обдавали суровым кипятком лицо, а ног я не чувствовал, будто летел, не чувствуя физических усилий. Мимо меня проносились звёзды-снежинки, а я упрямо вторгался в темноту за проспектом и помнил только, что нужный перекрёсток мной раньше где-то был пройден. Всё делалось ради одного чистого упрямства. Гвалт за спиной был поднят до предела и вдруг резко затих. Я остановился, так как понял, что давно оставил за собой город. Лишь яркие огоньки мерцали где-то в отдалении, а я нахожусь перед едва белеющим полем, за которым еле видным гребнем чёрный лес.
 Недалеко от меня стояла какая-то заброшенная избушка, вся ободранная, и с разбитыми окнами, через которые (прямо насквозь) виднелось и поле, и лес. Не понимая точно, зачем и с какой целью, я решил в неё зайти. Так до конца не разобравшись, почему я этого хочу, я залез туда, и всякий намёк хотя бы на слабый свет исчез. Стояла кромешная тьма и тишина. Но вдруг кто-то с шумом зашевелился в темноте, закряхтел, заскрипел, и я увидел бледный силуэт скрюченного в сидячем положении старика-нищего. Он, не переставая, что-то бормотал и копался в чём-то, что было у него в руках. Скоро я разглядел старые часы, которые старик пытался то ли разобрать, то ли завести. Часы были большие, напоминали часы с кукушкой и скрежетали, нещадно скрипели. Создавалось впечатление, что и старик, и часы были все в какой-то жёсткой паутине, которая также скрипела, как и часы, скручиваясь, лопаясь, рвясь. Мягкая пыль вместе со снегом, казалось, падала большими хлопьями, подпрыгивала, взлетала и висла на этих рвущихся паутинных волокнах из-за судорожных движений старика. Он же, в свою очередь, всё быстрее пытался будто сделать что-то с часами, словно только и ждал, когда я зайду сюда к нему, в эту избушку. И вот внезапно весь этот скрипящий шум и возня закончились, и я  в тишине услышал очень тихий, безупречно ритмичный бег секундной стрелки ручных часов. Старик повернул в темноте голову в мою сторону и уставился на меня. И произошло самое удивительное. Там, где предположительно в темноте должны были быть его глаза, вспыхнули две ярко-белых искорки. «Беги теперь», - неожиданно сказал старик. И я, в секунду взмокнув от страха, вылетел из избушки и бросился назад, в город.
«Что это такое? Что, вообще, происходит? Что это за люди? Всё это какая-то ерунда: то девочка, то старуха, то теперь этот старик». Так думал я, отмечая с некоторым удивлением, что, по идее, я не так уж и далеко ушёл от города и самого проспекта.
Я вспоминал этого лохматого старика с бешеными искорками вместо глаз и представлял себе, что именно такая избушка, разбитая и заброшенная, породила из своего хлама и мусора этот кошмар, как, допустим, пыль порождает жирных пауков. «А как же тогда двухвостки?» – торжественно вопрошал я скорее самого себя.  «В противных, злых и ядовитых девчонок с двумя тощими косицами по колючей от позвоночника спине. Или та девочка? А, может, старуха?» – подумал в ужасе я. Постепенно я всё больше приходил к выводу, что снежная бахрома и пыль смогут трансформировать из себя всё. Главное в этом случае не забыть, ничего не забыть.
А снег, между тем, всё продолжал падать из чёрного неба. И это поражало: взбесившиеся снежинки метались в разные стороны, появляясь неизвестно откуда. «Каков источник их происхождения?» – думал я, задрав голову и всматриваясь в бездонную черноту космоса. Снежинки появлялись совершенно внезапно и тут же начинали свою беспорядочную деятельность. Они стремительно и решительно бились в шапки, в лица, в стёкла витрин, неслись в самых невероятных потоках невидимых движений воздуха. Потом сцеплялись друг с другом, образуя собой оригинальные комбинации, или, разрывая друг друга, рассыпались в разные стороны уже на вовсе мельчайшие кристаллы. И вот в этот момент, видимо, самого напряжённого созерцания, почти совсем неподвижного, окаменелого, я вдруг догадался, что они будто передают другое, самое общее движение. Мощный, единый ритм с каким-то тяжёлым рёвом катился где-то там, за городом, невидимый за чернотой недоступного горизонта, а снежиночный хаос лишь аранжировал его, этот моторный ход ночного движения Зимы.
И когда я установил эту несомненную связь между мелькающей прямо пред глазами снежной мелочью и тем, дальним, мощным, снежным и, видимо, гигантским мотором, то есть, их несомненную общую, возможно, музыкально ритмическую, связь, я стал видеть, что снежная пыль вела себя достаточно целенаправленно и агрессивно по отношению к суетящейся толпе людей. Получалось так, что снежинки будто упорядочивали движения людей, организовывали их, заставляя  повторять собой их, снежный, хаос. Особенно это стало заметно, когда две девочки вплотную придвинулись к ярко освещённой электричеством витрине киоска. Они пытались что-то разглядеть за стеклом, и тут же снежинки-хлопья влезли между стеклом и лицами девочек и стали дёргаться. Девочки повторили совершенно точно движение этих истеричных хлопьев. Можно было подумать, что это хлопья повторяют движение воздуха, выдыхаемого девочками. Но это было не так. Пар, идущий из ртов и носов девочек, чётко падал вниз на стекло витрины, где (удивительно!) тут же обозначилась паутина-схема маршрута этих двух. И они отошли от витрины, строго соблюдая эту схему. Я ради любопытства приблизился к этому морозному стеклу, на которое надышали девчонки, и несколько секунд сравнивал, точно ли они идут по намеченному (не ими!) снежному пути. И эти две мартышки, весело болтая и крича на ходу, двигались точно по морозному узору на стекле, совершенно дурацки обозначенному!
«Это всё, конечно, интересно, но всё-таки не это главное!» – подумал я. И потом понял, чего же я на самом деле хочу. Мне нужно было рассмотреть где-то там, в темноте, источник самого общего ритмического шума, организатора всего этого действия. Это удивительно волновало. Интерес, самый туго закрученный, совпадал с чувством страха и ожиданием опасности. Получалось, что мне одновременно и страшно хотелось, и также страшно было увидеть то, что я хотел увидеть.
«Где же он? Что это? Какой он может быть тогда величины?» – думал я, заглядывая в черноту, переводя взгляд от одной чернеющей подворотни к другому очередному уличному провалу в тёмную бездну. Но снежные потоки только с бешеным ускорением втягивались в эти каменные дыры или с гневом, наоборот, вышвыривались, выбрасывались, заставляя проходящих мимо  девушек весело визжать и пищать. Общая картина всего этого движения создавала впечатление вдоха и выдоха: зимняя темнота будто лихорадочно дышала в каком-то непонятном и невероятном возбуждении, с дрожью выпуская, будто пытаясь сдержаться с едва заметным рыком, ледяной воздух и потом опять с силой втягивая его в свои невидимые лёгкие.
«Тьма обступала, и пурга бушевала», - всё это не напрасно. «Не напрасно так говорят. Видимо, в этом одушевлении для людей прошлого было больше смысла, чем для нас, сегодняшних. Они прочитывали это, видели и понимали. Они могли говорить с ним, с этим, невидимым и огромным, и имели с ним какие-то отношения!» Так я решил.
«А не является ли это подсознательное подчинение для нас каким-то очищением от всего надуманного и специального, разумно построенного?» – вдруг вспыхнуло во мне появившееся подозрение-догадка. Надо сказать, теперь для меня забылось всё прежнее: что я делал или что должен был делать, что хотел или должен был хотеть. Всё сосредоточилось на каком-то болезненно обострённом любопытстве, совершенно никак не обусловленном причинно. То же самое, по всей видимости, делается с людьми, которые ради какого-то уникального и неповторимого зрелища или явления бросают все, даже самые остро необходимые дела и кидаются к созерцанию этого зрелища, явления или происшествия. Я же, обозначив бесспорно для себя связь между динамическим хаосом снежинок и общим, грубым, живым и реально-гигантским ритмом, думал: «Конечно, он есть и где-то рядом!». Я представлял его  безмерно огромным чудовищем и заранее содрогался от ужаса и отвращения, представляя исполинские масштабы. Ведь это его дыханием была зимняя тьма, яростно вибрирующая, еле сдерживающая непонятный гнев. Но дыхание этого чудовища, казалось, было повсюду.
«Надо только увидеть, разглядеть, найти, обнаружить его!» – в лихорадке думал я, боясь и, в то же время, пытаясь разглядеть это чудище в темноте. Но удивительно: воздух, морозный, плотный, дрожал от движений этого чудовища, звук его рыка стоял в ушах, а самой зримой картины всё никак не получалось. Вскоре я понял, что нахожусь не на проспекте. Это была какая-то параллельная ему узкая, тускло освещённая улица. А сам проспект, ярко-жёлтый, шумный, был за домами. Я быстро стал выбираться на проспект, и вдруг раздался оглушительный грохот, словно нечто огромное, невероятно большое, шириной с сам проспект, прокатилось, протолкнулось с бешеной скоростью, похожее на ударную волну после взрыва. Вместе с этим «протолкнувшимся» звуком раздались в разных местах дикие истерические крики людей, и тут же всё стихло. Наступила почти мёртвая тишина. В этой ледяной немоте лишь продолжали ярко гореть фонари, витрины и окна. Но на проспекте я уже не видел ни одного человека, только в окнах метались чёрные силуэты людей, которые махали руками и бегали, тряся причёсками. Никогда я не видел сразу так много людей, стоящих у своих окон и наблюдающих, бурно переживающих то, внешнее, что творилось за надёжными тёплыми стенами их домов. В тёмных же окнах ясно и очевидно мелькали огоньки свечей, мигали огоньки домашних ёлок, выдавая чёрные силуэты своих тупых хозяев, которые торчали у окон и пялились из темноты на ярко-жёлтый проспект, где из людей остался, видимо, только я. Чтобы не чувствовать себя сиротливо одному, я демонстративно вылез на середину проспекта и прочитал стихи, поворачиваясь во время чтения к домам то на левой, то на правой стороне проспекта.
Тьма обступала со всех сторон и пурга бушевала,
Но глупость ваших домов предела не знала.
Со стороны представлялось видней
Сквозь ваши окна гирлянду огней
То многоточие, то вопросительный знак,
А то нецензурное слово
Пишут дома в темноте только так,
Значенья не надо искать, и так всё готово!
О, ваши окна-предатели! Мозаикой светлой,
Распишут подробности глупых хозяев интим
И вместе с позорной основой! Кометой
Засветят все тайны уличным желающим!
Выключайте свет! Всё видно!
Или вам за себя не обидно?
(абсолютная импровизация)
Но после моей декламации я вдруг понял, что начал как бы яснее различать всё, что было рядом со мной. Всё раньше, оказывается, было размытым. Поэтому неожиданно увидел в окне на первом этаже старуху с девочкой: их очень ясно освещал уличный фонарный столб. Я быстро подошёл к этому дому и увидел, что они грустно на меня смотрят. А девочка совершенно чётко сказала через оконное стекло: «Черти пришли. Одни нелюди остались, потому что им не страшно. А ты, дядя, дурак. Вместо того чтобы выпендриваться, бежал бы лучше». И старуха после слов девочки медленно задёрнула окно белой занавеской. Сначала я испугался, но на секунду. Потом страх перешёл в возмущение, и я даже решительно шагнул к окну, чтобы начать барабанить по нему со словами: «Пустите меня, пустите». Но потом холодно и гордо отошёл от окна и медленно побрёл вдоль яркого проспекта, ощущая взгляды людей, устремлённых на чёрную фигуру одинокого придурка, который тащится по проспекту в самый неподходящий момент.
«Да, им тепло, они в безопасности. Но что удерживает их? Нежелание увидеть то, таинственное? Просто допустить мысль, что тайна и чудо существует? Что-то ещё есть, помимо обыкновенной жизни? А, может, я встречу кого-нибудь из живых, хотя бы одного, хотя бы алкаша какого-нибудь, хотя бы собаку?» – так я  скорбно размышлял, плетясь всё дальше.
Тем не менее, я чувствовал, что сейчас что-то должно произойти. И не со мной, а с ними, спрятавшимися, и то, чего я бы не пожелал даже своему врагу.  «В любом случае это всего лишь догадки» – думал я. Сама неопределённость висела в воздухе. Ожидание? Напряжение? Что-то должно было произойти, вот это точно. Тишина явно не была мёртвой. Кто-то или что-то готовилось в решающий момент выскочить на сцену. Примерно в таком состоянии я шёл по затихшему проспекту, сопровождаемый предполагаемым шёпотом за окнами домов вдоль проспекта.
«А, может, и спят все давно», - неожиданно подумал я и чуть спокойнее, без бывшего напряжения стал двигаться дальше.
«Но ведь источник общего ритма где-то же был?» – вспомнил я. Никакой возможности его установить уже не было: снег перестал падать, ветра не было.
И неожиданно прямо в двух шагах от меня снежный занос, полученный и небрежно выстроенный бульдозерной лопатой, прижавшей его к углу здания. Вся снежная масса тяжко бухнулась на асфальт. Мне ничего не оставалось делать, как подойти к ней. Внезапно задула позёмка, и весь снежный мусор – грязноватые комки снега – стали неожиданно подкатываться к бесформенной основной куче бывшего вертикального заноса, прижатого к стене. К этой куче летело всё, даже обрывки газет, фантики, лопнувшие шарики, пустые пачки из-под чая и сигарет, окурки, собачий кал, банки из-под пива, бутылочные осколки.
А потом стало происходить совсем уже непостижимое. Видимо, эта куча решила, что она самодостаточна и включила в себе некий механизм варки. То есть, вся эта грязная снежная масса вместе с содержащимся городским мусором стала очень быстро разламывать внутри себя (и это было очень хорошо видно) попавшие внутрь крупные элементы дерьма в мельчайшие частицы и организовывать их в единую структуру со снегом. Это всё не то, что бы слипалось, а, скорее, плавно скользило, протекая друг в друга, состыковывалось, а если не подходило, опять отсоединялось и искало подходящую и нужную себе комбинацию. Масса шевелилась, вздымалась, опускалась, с тихим хрустом продавливалась, когда внутри складывалась, видимо, удачная тяжеловесная комбинация, тянувшая к низу. И вот, наконец, бурное и быстрое шевеление остановилось, и масса тут же стала тускнеть, а потом и вовсе стала чернеть, прямо на глазах.
У меня от всех этих метаморфоз и от перенапряжённого рассматривания всё прыгало перед глазами. И только когда я, как следует, помотал головой, то увидел, что передо мной не чёрная масса, а растянулся совершенно опущенный, грязный, обвязанный платком с узлами - заячьими ушами на голове, бородатый, грязный старик-бомж. Я и раньше видел нищих, но такой степени запущенности и грязи  даже не мог предполагать. Он казался настолько гнилым от грязи и какой-то последней степени засохшей старости, что, казалось, одно решительное движение, и он разломается на естественные составные. Но бомж медленно, с душераздирающим скрипом и кряхтением стал подниматься и пытаться принять более-менее вертикальное положение. «Ну, ещё бы не рассыпаться!» - также прыгало у меня в голове. «Всё-таки из мусора и снега вылепился. Хотя, о чём это я? Какой-то бред. Обыкновенный старый бомж. Хоть кто-то, слава Богу». Бомж уже сидел на земле, будто в изнеможении, предельно низко свесив к асфальту голову. И потом со стоном стал силиться её поднять. Два уха – узла от напряжённой работы мелко тряслись. Наконец, всё ему удалось, он поднял глаза и увидел меня. Бутылочного цвета зелёные искорки сверкнули при свете электрического фонаря.
«Дойчлянд юбэр алес, – сказал он по-немецки с русскими произносительным особенностями. – Понял, Ваня?»
«Ганс, я не Ваня», - только и сказал я.
«Пускай. Всё равно. Ладно, помоги подняться с земли»,- каким-то удивительным голосом этот нищий старик.
«Пойдём, раз остался здесь, - продолжил дед. – Теперь уж совсем развалину надо поднимать, в жизнь возвращать».
И мы пошли. Старик ухватился за мой локоть (коричневая птичья лапка, выдубленная до кости от мороза), и мы потащились в направлении к площади. А я тем временем прикидывал звуковые аналогии этому удивительному голосу. Это был не компьютерный механический звук (никакой электроники). Он  был явно природного происхождения, и в то же время никакого биологического существа: собаки, кошки или птицы. Шорох бумаги? Разрывание картона? Лопанье клейкой ленты? Затянутое звучание битого стекла? Никаких подходящих слов я не мог найти этому дребезжанию, скрежету и шороху, синтезирующие в общей целостности разумные смысловые единицы речи.
А дед, между тем, не молчал, а продолжал: «Вот растолкаем Жана, а потом  и к твоему своему пойдём. Да ты, кажись, видел его? У него сегодня и день рождения, десятого. Он-то уж совсем старый, старше и меня, и Жана!»
Мы доползли до площади, которая находилась в сердце проспекта (или желудке, или мозгу-голове – не знаю). Там были ледяные фигуры, которые пострадали от неожиданной длительной теплоты в середине зимы и слегка деформировались. Мы подошли (вернее, старик меня подвёл) к одной ледяной скульптуре, приблизительно напоминающей трёхметрового зайчика, который вроде бы должен лихо отдавать честь, поскольку на нём был гусарский ментик, а между поднятых торчком ушей сидел гусарский кивер.
«Эй, Жан! – вдруг прозвенел старик неожиданно. – Крольчатина мёрзлая,  лягушатина старая!» Далее звонко посыпался и зазвенел целый поток нецензурных и остроумных шуток в адрес непонятного и невидимого пока Жана. Я не рискую их здесь приводить.
Но старику этого показалось мало. Он начал, вырвавшись от меня, поразительно ловко скакать вокруг ледяной скульптуры с совершенно непристойными телодвижениями, а потом, сообразив, что и этого недостаточно, он схватил пустую пивную банку и швырнул прямо в глаз зайчику-великану, а сам бойко запрыгнул в сугроб и как бы растворился в нём.
Я остался один в мёртвой тишине (это после оглушительного трендения и звона старика!) и наедине с осмеянным ледяным зайцем.  И через несколько секунд начала происходить с этой скульптурой ненормальная  перемена: стал осыпаться слой за слоем, будто она состояла из каких-то тонких пластин, которые потеряли между собой сцепление, растаяли и рассыпались. Лёд всё более становился прозрачным, то есть, всё больше темнел и блестел, а под ним явно уже что-то угадывалось. Это было поистине страшно: человеческая фигура в каком-то совершеннейшем тряпье всё ясней проступала. Кивер давно рассыпался, а два уха продолжали торчком стоять, всё больше напоминая знакомый платок с двумя узлами на голове. И вот передо мной предстала фигура двухметрового человека с белейшей бородой, в лохмотьях, который в судорожной позе держал поднятой руку приблизительно на уровне глаз, словно тот бывший заяц продолжал отдавать кому-то честь.  Потом этот человек с болезненным кряхтением опустил руку, будто говоря: «Наконец-то освободился», и обессилено склонил голову.
Но потом уже спокойно поднял её и уставился на меня. В совершенно белых глазах-бельмах явно прочитывался великий гнев.
Он сделал один ко мне. Я испуганно отшатнулся в сторону, непроизвольно заметив, что обуви на нём практически не было: одно рваньё, всё наружу.
«Эй, Жан! Жан! Это я, я тебя поднял! – вдруг опять зазвенел голос первого старика. – А это просто Ваня, он по дурости своей здесь, снаружи, остался».
Двухметровый дед, повязанный платком также двумя ушами на голове, в живописном и даже слегка демонстративном тряпье, сменил агрессию на неподдельную усталость, и удивительным голосом проговорил: «О, мон Дьё! Как они мне надоели! Что за уроды! Что за манеры! Что за повадки! Что за музыка! Признаюсь, я сам люблю барабан, но так лупить и в таком темпе!»
Я был слегка, мягко говоря, ошеломлён. Если в первом случае я мог ещё как-то идентифицировать голос, назвать хотя бы какие-то приблизительные аналогии для первого нищего, то для второго… Не было никакого смысла. Вербально просто невозможно было предать, как же можно было говорить на основе комбинаций таких звукосочетаний.
«Ну, хорошо, пойдёмте, теперь уж к твоему. Этот-то совсем уже: не просто сыплется на ходу – сдувается», - сказал мне второй, двухметровый дед, а потом покровительственным тоном, не терпящим возражений, сказал мне: «Хватайся за меня». Я уцепился за его руку. А первый старик со звоном: «А я за тебя, я за тебя», уцепился за мой локоть. Так мы и пошли, видимо, смотрясь нелепо со стороны: такая лестница дураков. Я слегка гордился сознанием того, что понимаю каждое слово, произносимое этими странными стариками. А двухметровый старик продолжал: «Ганс, давай ещё и твоих старых вытащим, сходим к речке». («Надо же, имя  угадал», - с некоторым смущением подумал я). «Ганс» отмахнулся: «Да ну их. Они уж совсем говорить-то разучились. Стали кубиками, дураки старые. Кубики для коктейля!» – внезапно зазвенел он. «Ну, завёлся. – Проворчал второй старик. – Кажется, такие строгие, без глупостей».
«А я пользуюсь моментом! – внезапно оборвал смех «Ганс» и обиженно добавил: - Подожди, ещё пройдёт сорок – пятьдесят лет, буду  такой же, как ты, только хуже. А про тебя и говорить неохота: станешь ледяным зайцем навсегда».
И здесь я догадался, что мы еле ползём по проспекту в том самом первом направлении, то есть, на выход из города, в сторону леса. И вот мы уже вышли из города и подошли к той самой маленькой избушке, что стояла на краю города.
«Эй, главный, мы вот пришли», - сказал самый бойкий «Ганс», засунув голову в пролом, где должна быть дверь. В темноте заохали, раздался шорох, и вспыхнули две искорки.
«Пришли. И ты с ними. Говорил же тебе: беги! И время у тебя оставалось».
Слабый просвет, который насквозь пронизывал эту древнюю избушку-развалюху, вдруг потемнел, и «Ганс» быстро отступил к нам, убравшись с прохода. На условном пороге появилась мягкая, почти бесформенная фигура третьего старика. Лицо его почти нельзя было разобрать, только две искорки пронзительно ярко мерцали в темноте. Может быть, поэтому и нельзя было рассмотреть остальные черты лица. Кроме того, этого, третьего, всюду сопровождали ещё два огонька, где-то рядом с его головой. Эти бледно-голубые огоньки всегда были с ним, куда бы старик ни поворачивал голову.
«Ну, что, в баню?» – внезапно сказал этот, третий.
«Опять эта баня! – зазвенел раздражённо «Ганс». – Каждый год! Что за народ! Дикость какая-то: сами себя мучают, издеваются над собой!»
«Ну и ходи грязный, как свинья, - сказал «Жан» и, подумав, добавил: - Как швайн, ферфлюхте».
«А бабы?» – многозначительно и тяжело сказал третий.
«Какие бабы на этот раз?! – возмущённо прямо рассыпался в звоне разбивающегося хрусталя «Ганс». - Ты не видишь - с нами пацан?»
«Успокойся, я больше твоего должен гневаться. К тому ж, небось, опять с собой в предбанник полно всякого (…) натащишь?» – спокойно возразил третий.
«Не переживай за баню за свою, - в размякшем звоне «Ганса» ясно почувствовались слёзы обиды, и он, явно повторяясь, продолжил: - Лет через пятьдесят такой же буду, в пыль совсем превращусь, будут меня веником из ковра, со снегом вместе, как тебя выметать».
«Нечего было переться в Россию, сидел бы в своей Баварии, дул бы пиво своё», - также спокойно и твёрдо сказал непонятный третий.
«Будет вам, - примиряюще сказал «Жан». – Давай, Емеля, баню затопим, замёрз как собака».
«Емеля?»  Меня внезапно поразила острая догадка об этом, третьем, про которого «Ганс» и «Жан» говорили «свой мне». Ноя давно обратил внимание на особенность своей памяти. Чем больше кричащих поводов вспомнить и чем интенсивнее желание вспомнить, тем сильнее натягивается струна-граница беспамятства, в принципе, неуязвимая. Поэтому я тут же бросил попытки насильно напрягаться, оставив при себе только совершенно негордую надежду, что радостная вспышка «вспомнил» когда-то сама собой произойдёт.
«Как, кстати, твоя зараза?» - внезапно вежливо спросил «Ганс». И я догадался, что это было простое ехидство, потому что третий, «Емеля», к которому «Ганс» обратился, раздражённо бросил: «Да пошёл ты. Мыться будем, сам увидишь».
И все трое, оставив меня, отошли на несколько шагов от избушки и сели на корточки. Как я понял, они напряжённо всматривались в развалину. И вдруг внутри последней стал подниматься светящийся красный пар, который очень отчётливо обозначил все щели и дыры избушки. Внезапно весь домик мгновенно почернел, и я, не удержавшись, вскрикнул: из непонятно как уцелевшей трубы повалил почти белый дым. Все трое, поднявшись с корточек, с довольным дребезжащим жутким хохотом прямо таки повалились друг на друга, и все трое указывали на меня пальцем.
Отсмеявшись, «Жан» сказал мне: «Не обижайся на нас. Это всё чушь по сравнению с тем, что мы можем. Пойдём, пойдём с нами».
Какое там «обижайся»! Мне совсем было не до смеха. Страх постоянно менялся местами с диким любопытством во мне. До смеха или обиды не было никакого дела.
«Куда это?» - спросил я.
«В баню!» – удивлённо сказал «Жан».
«Я только вчера мылся!» – стал со страхом отпираться я, ожидая чего-то ужасного.
«И что, ты собрался нас здесь, на холоде, ждать?»- сердито спросил третий, «Емеля».
Видимо, он оставался всё ещё недовольным мной, что я так нелепо застрял в этом непонятном времени и пространстве.
«Пойдём, пойдём, - опять зазвенел «Ганс». – Мы там втроём, а ты будешь тут один торчать».
Я поплёлся  за ними, но чуть не шарахнулся назад от неожиданности. До самого последнего момента я был уверен, что это розыгрыш, простой фокус с баней, дымом и красным паром. Но, подойдя вплотную к избушке, я увидел, что в ней нет ни одной щели, и от неё прямо исходило тепло. Наконец, самый шустрый, «Ганс», открыл дверь и, зазвенев, влетел в так называемый новоявленный предбанник, где была настоящая жара. Мы все вчетвером вошли в него и сели на лавку.
«Какой ужас! – стеклянными переливами верещал «Ганс». – Просто газовая камера!»
«Молчи лучше, змей! – сурово сказал «Емеля». – Били мы вас раньше, будем лупить и всегда!» Повернувшись ко мне, «Емеля» посмотрел на меня, и одна его искорка мигнула в темноте. Я догадался и, продемонстрировав солидарность, кивнул утвердительно головой.
«Все хороши, - проворчал «Жан». – Будто не в просвещённый век живём».
«Ладно, тихо», - сказал «Емеля», и они замерли, будто окаменели.
Внезапно раздался сильный шум и грохот, что-то посыпалось, обрушилось, ударилось о деревянный пол, даже загудевший, со звоном разлетелось вдребезги под бурные водяные всплески, словно упал огромный аквариум. Взлетевший до потолка белёсый пар вскоре рассеялся, и я увидел огромную груду мусора и три тонкие розовые вертикальные палки, будто подсвеченные неоном. Одна была поменьше двух, зато самая яркая, те две лишь слабо фосфорицировали тем же бледно-красным.  Я не успел опомниться от испуга, как начались новые трансформации. Эти три палки стали всё ярче разгораться, две по силе света стали нагонять третью и расширять вокруг себя поле освещения. Свечение всё больше и больше ширилось и, наконец, стало как бы концентрироваться, собираться в себя.  И вот свет, достигнув сгущённой, тёмно-багровой, кирпичной краски, обрёл вид плотной материальной оболочки: рядом со мной сидели три, совершенно голых, кряжистых старика с невероятно длинными бородами. Они были абсолютно реальны, вплоть до косматой шерсти во всех нужных местах на теле. Они все трое отдувались, блестя потом. Потом (как я догадался по агрессивному свечению над головой) «Емеля» с раздражением («Так и знал»)  одним ударом ноги вытолкнул всю груду мусора наружу за дверь предбанника. Потом обратился к низенькому толстому старику, видимо «Гансу»: «Сейчас кипяток возьмёшь и всё (…), которое с собой прихватил, смоешь здесь, понял?»
«Яволь, майн либе!» – сказал «Ганс».
И только теперь я понял, что они говорят обыкновенными человеческими голосами.
«Жан» посмотрел вниз под себя и, засмеявшись, сказал: «Апре муа лё де люж».
«Вот, вот, а после тебя вечно лужи, - отреагировал «Емеля» и, посмотрев на меня, одетого, удивлённо сказал: - А ты чего сидишь? Стесняешься, что ль? Не баба».
Что мне оставалось делать? Чтобы в  очередной раз продемонстрировать мужскую солидарность, мне пришлось разоблачаться. Эти трое терпеливо меня ждали, а потом все двинулись в баню. «Емеля» тут же залез на верхнюю полку и непонятно откуда взявшейся мочалкой начал оттирать то, что было над его головой в качестве свечения. И я опять чуть не вскрикнул, когда увидел, что не свечение это было, а два сияющих глаза, гневно вытаращенные и, судя по пушистым длинным ресницам, женские. Тем более, «Ганс» тут же сказал: «Вот она, красавица! Слава Богу, хоть глаза только! А если б и рот ещё остался, жизни бы с тобой, Емеля, никакой бы не было».
«Сто раз говоришь одно и то же. Надоел за пятьдесят пять лет», - на этот раз проворчал огромный "Жан", видимо, опасаясь очередного взрыва «Емелиного» гнева, А сам он смотрел на яростные, бешеные женские глаза почти влюблённо.
………………………………………………………………………………………………………….
Наконец-то мы прекратили мыться, и «Емеля» сказал: «Ну, что, пойдём-ка освежимся, и пора кликнуть наших».
«С ума, что ли, сошёл?! – возмутился «Ганс» и указал на меня. – А его куда засунешь? Или ему прикажешь?»
«Всё равно звать-то придётся, сам ведь понимаешь», - ответил, вздохнув, «Емеля». Потом помолчал и сказал: «В предбаннике отсидится».
«Так всё равно не сможет он взлететь!»
«Вот и нечего было с собой брать, старая (…), - грубо сказал «Емеля». – На себе повезу. Не оставлять же его в поле под чертями одного».
«Ну, вези, если выдержишь, - пробормотал «Ганс» уже в спины «Емели» и «Жана» и тихо обратился уже ко мне, будто жалуясь: - Опять факелы на башке жечь. Это чтобы ОНИ увидели».
И выскочил вслед. Я тоже вылез из одуряюще жаркой бани в предбанник и стал из него смотреть на то, как все трое, совсем голые, сели на корточки, прямо в снег, друг с другом. И вдруг ярко вспыхнул огонь у них на головах, настоящими, действительными факелами. Я даже испугался за них. Но они совершенно спокойно сидели и, судя по движению их голов и неторопливым сопровождающим жестам, между собой переговаривались. Они, видимо, смотрели в сторону города и до тех пор, пока я не увидел, как маленький толстый «Ганс» стал чуть не подпрыгивать от нетерпения, настолько оживившись, что-то там завидев. И я сам скоро разглядел: у самой городской черты, там, вдали, замерцали два огонька, которые начали постепенно приближаться. Они были такие же красные, как и факелы на головах моих стариков в отличие от бело-жёлтых, каких-то неодушевлённых и бездушных электрических огней города.
Я испуганно дёрнулся от прохода вглубь предбанника, когда увидел, вся уже толпа движется в мою сторону. А маленький «Ганс» бежит впереди всех и, как это издали было видно, машет отчаянно мне рукой, вроде того, что: «Скройся! Уйди!» или «Закройся!» На голове ни у кого уже не было факелов. Я забился в самый тёмный горячий угол и услышал приближающийся шум, скрип снега, громкие голоса. Вот дверь  с шумом распахнулась, тяжело заходили по деревянному полу. Все, минуя предбанник, проходили мимо меня. Я же не вытерпел: любопытно, кого они с собой привели? Я слегка вытянул шею и разглядел (что повергло в замешательство) ту старуху и девочку, которую я видел на проспекте.
«Неужели ОНА идёт туда же, и с ними?!» – с неприятным чувством подумал я, а девочка, как мне показалось, чуть остановилась и посмотрела в тот угол, где я отсиживался. Дверь глухо захлопнулась за ними. И в этот же момент вместе с диким непонятным выкриком вся эта баня, бывшая избушка, внезапно стала проваливаться куда-то вниз. Причём, на верху (потолок, крыша) ничего ре рушилось. Этот домик будто со страшной силой втягивало, весь, целиком, вглубь, всё дальше и дальше. Также неожиданно всё потом остановилось, замерло. Я чувствовал себя погребённым под многометровым слоем снега, и почему-то представлял очень ясно, как выглядит это со стороны: огромное поле с глубочайшей воронкой, а над ней зависла мёртвая морозная тишина. Длилась она несколько секунд: тихо кто-то зашевелился  или чуть дёрнулся, и опять что-то или кто-то взвизгнул, и нас с силой выбросило вверх, будто подбросило снизу.
И вот я увидел себя, зависшим в тёмном непонятном воздухе от непонятного, чудовищной силы, выброса, и собрался уже опять падать на землю, как внизу что-то будто подлетело навстречу моему падению. Я в результате попал слёту в перья огромной птицы: она была чернее самой ночи, которая меня окружала. Рядом со мной, справа, неслись в воздухе две невероятно огромные, стремительные ласточки, непонятно откуда взявшиеся в это время года, и два таких же огромных снегиря с фосфорицирующими красными грудками.
Полёт сопровождал оглушительный шум: я даже не думал, что трепетание крыльев может быть таким оглушительным. И эта бешеная динамика мускулов под перьями птицы, которую я чувствовал всем своим телом: меня так трясло, что я вынужден был сразу вцепиться в перья этой чёрной птицы, на которой находился! Кстати, она громко и прожорливо квакнула, и в долю секунды сверкнула в мою сторону отсветом луны своего чёрного и круглого как блюдце зрачка. Я понял, что сидел на вороне.
А когда до меня это дошло, то и дальнейший расклад был для меня достаточно прост. Ласточки – это, видимо, наши бывшие гостьи, а снегири – это мои первые два знакомых старика. «Емеля», скорее всего, являл собой теперь ворона. «Он и собирался меня на себе везти», - вспомнил я.
Когда начинаешь понимать и постепенно расставлять на свои места, страх отступает. И я осмелел настолько, что решил посмотреть вниз и стал осторожно перемещаться по телу птицы, чем вызвал громкое кваканье. Но когда я посмотрел вниз, то чуть не задохнулся: мы летели на страшной высоте над полем, вернее, давали большие круги над тем местом, где раньше была наша избушка, то есть, между полем и городом. Большой светящейся полосой был виден проспект, опутанный блестящей сетью огоньков. Это были дома. А место нашего провала и последующего за ним взлёта было обозначено непонятными светящимися кругами потоками вокруг чёрной дыры, которая втягивала их, это городское электричество, и они безвольно тащились туда, как дым затекает в отведённое ему отверстие. И движение это было всё быстрей и сильней, всё интенсивнее.
Постепенно мне становилось, что мы чего-то выжидаем, а именно того, чтобы началось какое-то мощное движение от горизонта: дыра постепенно утягивала в себя всё это непонятное, огромное, светящееся, мистическое покрывало, которое зимним пологом лежало на ночном городе. С бешеной скоростью скользили к ней кроваво-красные, светящиеся рубином, и бледно-лимонные (цветная пластмасса) струйки, колючие серебряные, ломающиеся на ходу (электрические замыкания), синие, перемигивающиеся голубыми кристаллами (люминесцентные лампы и телевизионный свет). Короче, всё, что составляло раньше светлый узор на ночном зимнем городе, теперь ломало вой рисунок, втягивалось узкими параллелями в чёрную дыру на окраине города. Мало этого: всё это тащило за собой от всего ночного горизонта непроницаемую, густейшую черноту, которая, видимо, от перенапряжения, мерцала, стреляла и мигала непонятным красным.
«Ну, всё, вызвали, теперь отступаем!» – неожиданно звонко проверещал снегирь, летящий рядом со мной. Он был размером с меня. Я чуть не свалился от внезапности с ворона.
«Подожди ты!» – проскрипел ворон. Его мускулы провибрировали меня до мозга костей. Вот, оказывается, какое напряжение всего тела у птицы вызывает звуковой поток, рвущийся из клюва! Меня опять, как следует, вытрясло, потому что ворон продолжил: «Мало провала, они нас, нас должны увидеть».
«Всё время себя надо в жертву приносить! – обиженно заверещал снегирь. – Чтобы тебе обязательно напоследок хвост оторвали!»
«Да хватит тебе! – чирикнул другой снегирь. - Каждый год одно и то же ведь делаем».
Я понял, что это бывший «Жан», а первый, обиженный снегирь –«Ганс». Поэтому не выдержал и спросил на лету, хотя сделать это было, практически, невозможно, проще было задохнуться в морозном полёте, чем вообще о чём-то говорить и спрашивать что-то. Но это вопрос очень долго мучил меня, и я задал его: «Кто же вы, всё-таки?»
«Мон ами, - сказал снегирь, - история получает реальное воплощение только в единственное время года. К сожалению».
«Почему?» – неизвестно зачем спросил я.
«Потому что кристаллы зимы, и только они, способны организовать и разжиженную грязь земли, и такие тонкие духовные субстанции, как дырявая память человечества».
Я ничего не понял, но дословно постарался запомнить, чисто механически. Может быть, я что-то принципиальное всё-таки забыл.
А тем временем сплошная чернота, от которой даже зимнее ночное небо светлело, встала гигантской стеной, по плоскости которой пробегали, просверкивали кровавые разряды, наподобие электрических. Меня опять подбросило, потому что ворон сказал: «Всё, накатилось, сейчас кинется. Быстро до леса». И мы (дух захватывало) ринулись в сторону леса. Чудовищная чернота, которая, казалось, нас разглядела (и от этого понимания становилось поистине жутко), бросилась за нами вдогонку от всего горизонта, угрожая замкнуть в кольцо.
Но мы быстро достигли леса, и я  даже не смог понять, что произошло со мной, как ворон квакнул: «Тут сиди», и, скинув меня в сугроб в какой-то чащобе, прокаркал где-то уже в высоте: «Посмотрите за ним!»
Я, едва успев прийти в себя, почувствовал бурное волнение в снегу рядом с собой. И из сугробов, где я сидел, вылезли две головы с совершенно дикими костяными (или деревянными?) отростками-рогами из разных участков черепа. Белые глазки этих голов быстро мигали в темноте. Где-то я их видел, но где, никак не мог вспомнить.
«Тише, не мычи», - сказала одна голова, а вторая стала трясти в разные стороны колючими ушами и вытащила длинную, как будто складную тощую руку. Потом схватила меня за шиворот и пробороздила мной в снегу дорожку к месту между ними. «Ворон сказал с нами пересидеть. Сейчас тут будет, не высовывайся».
Через кустарник в снегу хорошо был виден горизонт, подчёркнутый бледно-жёлтой чертой слившихся мелких огоньков города. И над горизонтом предстала невероятных размеров панорама-картина, вернее, взгромождена: так много всего было в ней, этой картине, шевелящегося, дёргающегося, беспорядочно хаотичного, истерично-исступлённого.
Приглядевшись, я начал разбирать уже отдельные группы персонажей этой грандиозной панорамы. Там были запряжённые лошади, абсолютно чёрные, с бешено вытаращенными белками глаз без зрачков, были какие-то непонятные типы в огненных рубахах со всяким  безделушками: бахромой, цепочками, бутылками, гитарами, яркими то ли платками, то ли покрывалами, которые волновались и трепетали поверх всей кавалькады парусами и знамёнами. По ним, также как и по рубахам этих непонятных взвинченных существ метались разноцветные, но в основном кровавые, молнии-искры. Картина не стояла на месте, она надвигалась, правда, медленно, будто просто увеличивалась, детально всё более дробясь и определяясь. Хотя то, что она изображала, представляло собой дикий стремительный бег в нашу сторону: бешено, прямо на нас (так картина показывала) летели кони и их всадники, наездники. Мелькали также там и человеческие, и собачьи кости на шестах с болтающимися пёстрыми тряпками. Я совершенно не мог понять точно, то ли люди, то ли животные, то ли вообще только остовы, скелеты от последних дёргались на конях. Главным было то, с каким шармом и демонстрацией они стремительно накатывались на нас. Они энергично вертели и трясли кистями рук или лапами, также темпераментно трясли густейшими и чернейшими волосами, от которых летели золотые и кровавые брызги. Они, как я увидел, орали во всю глотку, рвали струны гитар с остервенением, лупили в разноцветные бубны и барабаны. В общем, в небе творилось чёрт знает что.
«Во дают! Ну и выпендриваются!» – мрачно прокомментировала рядом со мной колючая как кустарник голова.
«Ничего, - ответила вторая, - сейчас это безобразие быстро завернут».
И вдруг, на самом деле, это дикое гигантское беспокойство в какую-то одну секунду замерло в абсолютной неподвижности и стало быстро буквально смывать все краски с себя, стремительно превращаясь в сплошную монолитную черноту. Это произошло мгновенно, но ещё быстрей (так, что я не выдержал и закричал) эта стена черноты в миллионные доли секунды надвинулась, налетела на нас, преодолевая одним рывком огромное поле между городом и лесом.
Но мой крик сразу же перекрыл невообразимой силы шум за нами. Ослепительно белые полосы стали выдвигаться с какой-то суровой беспощадностью навстречу черноте, которая беспомощно разваливалась от этих столкновений с этим непонятным белым, там, наверху, в небе. И всего за секунду это белое раздробило и уничтожило, прогнав с неба, всю черноту.
Это белое было настолько ярким и светлым, что я опять не выдержал и закрыл глаза руками, хотя всё-таки успел ещё заметить скатывающиеся за горизонт рваные блекло-серые куски бывшей непробиваемой черноты.
Когда я убрал руки, то увидел, что сижу под деревом в снегу. Я был в лесу, и был день, зимний и не такой ослепительно яркий, какой я видел.
Через пять минут я уже был дома, и меня встретили спокойно, если не сказать, равнодушно, будто я выходил погулять на два часа. «А, может, так всё и было?» – подумал я. Но главное не это, как решил я. Увидеть абсолютно чистые свойства в безоценочном и совершенно индифферентном к настоящему прошлом, а также просто почувствовать ту, изнаночную внутреннюю связь, которая очень обыденно упускается из внимания всеми людьми! И посметь снизу заглянуть через неё вверх, то есть, на реальную жизнь – это уже кое-что. По крайней мере, это перспективный выход на обнаружение чистых свойств, совершенно неопределимых в нашей повседневной суете.
КОНЕЦ
Краткие комментарии:

      Сюжетный состав:
1 часть: 1. У мольберта, 2. На проспекте, 3. Старуха и девочка.
2 часть: 1. Старик в паутине, 2. Толчок в проспект, 3. Один со стихами.
3 часть: 1. Дед №1, 2. Дед№2, 3. Дед№3.
4 часть: 1. Баня, 2. Полёт, 3. Картина и бой.
5 часть: 1. Лес, 2. Философский вывод.
   Использованный музыкальный материал:
1. И. Стравинский, 2. С. С. Прокофьев, 3. Т. Хренников,
2. 4. My Dying Bride,
5. Pretty Maids, 6. Sodom.
                Посвящается В. З.
1999- 2000-2001.
Повесть завершена 26 января 2001 года.

Благодарю Тебя, Господи, что дал закончить эту работу,
Твой, навеки.
ПОВЕСТЬ 2001 года «Чистые свойства»
     Определяется как «фикция фикций» и имеет второе
          Название: «Исторические отморозки».
                Задумывалась как «Зимний улёт –2» (идея 1997 года).
Изменила свою сюжетную направленность под влиянием идеи 16 января 2001 года.
Эпиграф написан 29 декабря 1999 года; стихотворение –21.06.2004, идея которого – 1988 года.







МОРОЗНАЯ ОДА ПРОШЛОГОДНЕЙ ПЕДАГОГИКЕ.

Декабрь 2003 – Январь 2004. На протяжении всего написания повести вдохновляла работу музыка
“ANGIZIA”,  “Die Kemenaten Shcarlackroter Lichter”, 1997,
“IMPEROR”, “Reverence”, 1997,
“SUMMONING”, ВСЕ КОНЦЕРТЫ, КАКИЕ НАПИСАЛА ЭТА ГРУППА.
Внимание, ненормативная лексика!

Эпиграф: «Получение пространства белой и светлой горечи. Вывёртываемость сущего белой её изнанкой. Полёт и выползание на другую плоскость. Ковёр – это, может быть, простой ковёр! Кружится постоянно голова от медленной смены плоскости, которая при этом же имеет свой запах. Радость заключается в том, что смена будет неизбежна. Потеря тепла и пестроты сопровождается словами: « И Бог с ним со всем, не надо!» Не грустная потеря, эта белая свобода. Медленно движется белый монументализм, неуклонно вверх, хотя и сам в высоте, в небе. Ничего не остаётся. Закон».
1.Пафосное вступление.
Я отрицаю свои сны… точнее, для меня, в реальном мире, слишком много весёлой мистики и загадочных намёков, чем в механике сонных игр. Я отрицаю собственные сны, но только на фоне грандиозной картины  тела нашего Создателя; к тому же, Сам Создатель, не жалея, тратит на меня свои миллионные доли секунд, чтобы даже в запутанных лабиринтах паутинного, низкопотолочного, серого сна сверкнула или, наоборот, мрачно провалилась бездонная трещина его следа – внимания ко мне. Сколько я процентов отнимаю Твоего (неизмеримо драгоценного) внимания?  Гораздо чаще приходит ко мне во сне другой, противоположный. Всё странно и одновременно объяснимо. Но смысл, видимо, заключается в том, чтобы не прекращать попытки разобрать, расставить, установить и переходить от установленного к очередной выбранной порции Хаоса, ещё не упорядоченной личными усилиями. Так интереснее, и тогда в тупой пустоте и появляется смысл.
Интересно, что именно в тот момент, когда пришло время великой смены, я оказался, как всегда было раньше, не один, наподобие позабытой чёрной пешки на шахматной доске и на столе перед окном, за которым снег засыпал чёрное поле. Были свидетели, обратившие специально моё внимание на приход смены. Зачем? Какой был в этом смысл? Что это? Знак? Организация? Совместное отслеживание?
Ведь всё равно я, как танцующий шакал, бродячая волчья специфика, - всё равно буду без конца в течение всей этой Зимней Фундаментальной Эпохи пить вино из Снега и никогда им не напьюсь. Кто кого приглашает в путешествие? Для кого странствия, проникающие в светло – тёмные лабиринты Зимы, будут его началом – для других и для меня лично? Странно, неужели кого-то брать с собой в дорогу? Или идти за кем-то? Холод, вечный холод в душе, и светлая радость, как шоколадное печенье, не может делиться. Лучше всегда ползти одному.
Было действительно очень трудно сформулировать то состояние, где не чувствуется над самим собой власть, а с восторгом, облегчением и странно вдруг осмысленным бытием переживается этот вечный постоянный приход, который может собой отменить все функциональные прежние назначения. Точно помню дату: восьмое декабря – и это точнее не бывает. Куда всё это выблёвывается? Ума не приложу. Деньги, приобретения, заботы, мочалки, тяпки, шкатулки, сундуки, собственность, серая газетная дрянь, больные корни и ноющие кишки?
«Эй, закрыли все рот!
   Тайна идёт!»
Так и хочется выразиться пафосно и поэтически. Самое, пожалуй, распрекрасное и истинно необъяснимое заключается в том, что, действительно, детали остановили, наконец, свой бешеный бег в бесконечном дроблении на самих себя и, остолбенелые, замерли. Что-то белое приближается. Оно и приблизилось. И в ожидающей тишине. В небе чётко обозначен символ снежинки, огромный, как Вечность. Теперь всё пойдёт под его властью и по его тайным интерпретациям. Пошло переобъяснение.

2. Проза.
Да. Хорошо так думать, когда, застёгнутый наглухо, никуда не опаздываешь, носясь взбесившейся молекулой щелочного металла – ища, к чему бы ещё прицепиться и въехать в связь. Вот удивительно: когда наступает Смена, появляется третий глаз у левого виска, то есть, рядом с левым ухом. Но всё было гораздо проще. Уснув на полу после бесконечного бега в один долгожданный  зимний вечер и проснувшись от невозможной боли в костях и кое-как собрав себя из деталей в омерзительное целое, я внезапно понял,  что был всё-таки такой сон – совершенно не запомнившийся, но своей простой пустотой отмечавший, что «пора реагировать».
Как ни странно, мы все ждём встречи. На эту банальность можно и нужно смотреть с презрением. А я тогда вдруг очень сильно захотел отреагировать с радостью. Да, мы всегда моделируем встречу по своему усмотрению, согласно пределу нашей фантазии, кажущейся нам ошибочно беспредельной, вертим, крутим, изменяем, подставляем, разгоняем до беспредельной скорости, потом, спохватившись, догадываемся, что на такой скорости выветривается ценность, и, наоборот, заставляем двигаться эту модель как можно медленнее, чувствуя, что приближаемся к ангельскому терпению, и ждём, ждём, ждём…  В общем, ждём встречу. А что ещё? Но самое тайное – это то, что, наконец-то, дождавшись, с ужасом видим, как под маской идеальной свершённости к нам приходит просто смерть, которая, оскорбительно хихикая, запинывает нашу надуманную маску в угол и вплотную придвигается к нам. Вот тут-то забегаешь, трусливо тряся коленками, отмахиваешься от воплотившейся в смерть модели, говоришь: «Да я и не хотел совсем, очень надо! Дерьмо какое!» Но поздно. Зажимают в угол, и с облегчением мы просыпаемся, начисто забывая тут же вторую заключительную часть. Твари мы неблагодарные все. Это и называется – искать приключения себе на. И дай нам Бог всегда вовремя проснуться! Тем не менее, с таким же нетерпением, к тому же взбодренный сном на полу, я тут же начал энергично моделировать свою собственную желаемую встречу. 3. Поэзия.
Это исключительно злило: декабрь шёл, а времени не было. Да, очень много дел и путешествий. Но разве вся эта суета  имеет право отменять собой  мощное движение великого чуда и тайны? Каверзы погоды с полусгнившим теплом не смогли бы всё равно как-то разлить, разбавить белый гигантский твердый узор Декабря, чем-то напоминающий букву Z. На этом тайном знаке и держался  легендарный, фундаментальный намёк на грандиозную бесконечность всего появляющегося нового под снегом. И, конечно же, так случается, что в любом году эту благородную роль поручили играть именно Декабрю. О, Величайший Месяц горькой правды, отчаянного стыда и гордой, утешённой одиночеством обиды!
Тепло омерзительно соединяло, и его присутствие было неуместным, постыдным и противозаконным.
Но Декабрь! Он шёл, проходил по умам и сердцам людей. Он единственный мог на секунду изобразить неповторимый лик истины, который, правда, тут же ломался, деформировался… И Декабрь единственный мог увести незаметно всех людей в сон и отключить невыносимое беспокойство, а во сне показать жаждущему выхода – новый путь, учёному – истину, детям – любовь к ним, а таким как я – наличие реальной тайны и опровергающего логику чуда. Иногда, временами, во мне всё это сливалось, но от зафиксированной чужой любви мне делалось скучно, и я от неё откровенно сбегал к Истине, прячась в её бесконечном пространстве, или к Тайне, которая заставляла визжать, как мартышку в постоянном состоянии экстаза всегда находящуюся. Да! Вот разгадка этого экстаза: предметы и объекты, затёртые за год, вдруг прямо на глазах начинали интерпретировать самих себя в какие-то новые содержания, и, как обычно бывает во сне, делали это с одуряющей неотвратимостью. Так я думал, когда ехал в общественном транспорте. Но вот что именно тогда задело меня: я услышал достаточно громкие для уставшего от работы насильного и салонного вечернего коллектива людей голоса. Кто-то сзади цинично бормотал, перемежая в своей речи высокие философские понятия матом (и это при полном абсурде в связях между словами), а другой тихонько гоготал, то есть, солидно и вальяжно негромко, но высоко похохатывал. А вскоре дошло до меня, как до Шахерезады, что это был один человек, который так странно разделил себя на собеседников, чтобы выдать сначала какую-то глухую, брюзгливо-циничную брехню, и тут же, в последующую секунду, оценить себя и глубину, и остроту высказывания таким тихим, высоким и вальяжным погогатыванием.
«Слишком резкий контраст! Если он играется такими делами, то, скорее всего, это не просто пьяный, несущий тупую ахинею и кочевряжится сейчас, это уже шизофрения».
Рядом с этим говорящим стояли две женщины, которые увлечённо переплетали в разговоре служебные отношения и количество водки на Новый год, но вскоре они заткнулись, опозоренные и смущённые, так как эта шизофреническая пьянь вздумала громко воровать, то есть, выдёргивать слова из их реплик и включать в свои философско-нецензурные периоды высказываний. Женщины побоялись связываться. А меня вначале это очень долго бесило, но потом, когда я сообразил, что этот (как я думал – пьяно наигранный) диалог – результат больного сознания, то вот здесь, в этом моменте, я и почувствовал твёрдую обозначенность символического узора Декабря (белый узор, как буква Z). И этот символ-тайна бесповоротно тащил всех в бездонный, глубокий как пропасть сон. Только одни торопили его приход спиртным, у других ехала крыша или они придуривались, а третьи (то есть, такие, как я) просто мечтали уцепить реальное чудо и зафиксировать его в слове.
3. Продавленный живот мощного кадавра или о том, как я лезу в
чужие внутренности против своей воли.
Какая разница, кто, как и благодаря чему уходил в небытие из старый жизни! Ясно же, что вне зависимости от найденного способа сон есть дверь в новое, а новое – это желание жить, то есть, сам смысл жизни. Хватить крутить – смысл жизни есть сама по себе жизнь. Пусть же она будет интересной, смешной и тогда её смысл будет виден чётко и ярко.
Мне же, вышедшему на остановке из троллейбуса, надо было (неосознанно) точно обрести некое пространство. И пространство – как жажда по определённости, где сон, схватив тебя за задницу, и потащит в самого себя.
И эта грязь! И эта вонь! Эта вся дрянная конкретика человеческих проявлений! Всё человеческое тело – одна сплошная порнография! Что за пороги! Неужели это не преодолеваемо? Так я сравнивал на ходу, как мы видим и как ощущаем: ощущение – одно, а зрелище – другое, и последнее – обман. И слух тоже обман. Идеальный элемент выплавляется из двух последних обманов. Но нос и кожу не проведешь, – они просекают правду, не стыдясь ничего. Ну что за облом! Неужели не улететь на крыльях любви, когда загоняют нас обратно наши вредные рецепторы?! А хочу я беспрепятственно пройти мимо сразу в зрелищный и слуховой ряд. И большой белый знак проступит как выдавливаемая сладкая снежная масса-жидкость. И понесёт, понесёт – в белый вечный воздух. Нет ничего вредоноснее для мечты, правда, грязи. Нет, всё-таки Декабрь – это белый терминальный Король года в шахматной партии, которая играется годом и людьми. Причём, белые всегда играют первыми и выигрывают, слава Богу. Вот и вонь! И где она? Уснула? Под снегом? Один воздух и агрессивный азарт белого бесконечного пространства. И вот получилось так, что я остался один на улице. Хотел шаг сделать, но понял, что не знаю сейчас, куда идти и зачем. Почему? Потому что уже не надо никуда идти. Вот подползло Белое, обступает наконец-то меня. Странно: невозможно уследить в деталях наступление сна. Медленный белый танец с самим собой на улице. Итак, я сказал себе в эту секунду: надо, во что бы то ни стало приостановить эту диарею поэтического синтаксиса, этот лирический понос вместо конкретных предложений.  Что произошло? Ехал какой-то пьяный дурак, он сидел в троллейбусе сзади меня, я долго злился на его бормотание, потом вышел в сильнейшем раздражении и возбуждении. Причём, здесь был принципиальный момент: я вышел вовсе не из-за того, что мне НАДО было здесь по делам выходить, а именно из-за бесившей меня болтовни этого дурака. Сам, поступив, как последний идиот, я и застыл во вполне законной неопределённости, чем и сорвал деловую логическую цепь поступков, поведения и действий. И следующий момент: такой сбой тут же вызвал этот долгожданный сон, является тайна и чудо.  Вообще, странным оказалось то, что я стоял, и троллейбус, откуда я выпрыгнул в злости, тоже стоял.
Сколько же времени прошло? Я посмотрел в окно троллейбуса, обнаружил  (то есть, высчитал) место, где я там сидел, и потом перевёл взгляд на другое окно, где предположительно сидел этот пьяный. И я увидел его! Это точно был он! Даже губы его пьяно, с великим трудом шевелились, а потом, дёрнувшись, беззвучно передали  его хохоток. Он смотрел прямо на меня, и это просто омерзительно. Я вдруг понял, что всю силу полового влечения культурное человечество вложило во взгляд и в глаза. Недаром же говорят: «А что ты на меня вылупился?» «Да, - глубокомысленно продолжал я делать выводы, - Вообще, глаза – это что-то совершенно бесстыдное, и половой акт имеет своё предисловие именно в них. А широко распахнутые глаза, как у этого обросшего старого придурка с толстым носом за троллейбусным окном (влажные… скользкие… да ещё опушённые ресницами… да ещё сверкающие жидкостью) точно вызывают ассоциацию с совершенно явным физиологическим …» Не могу уже здесь говорить прямо, это предел омерзения. Я в невозможном стыде немедленно отвёл взгляд. И в эту секунду сразу понял, что если одни пялятся, подсознательно вытягивая вперёд глаза, утолщая, удлиняя и делая «взгляд» более твёрдым, почти каменным, то другие тут же податливо и подсознательно, навстречу выпяченному взгляду послушно проваливают в глубину черепа свои глаза, делая удобными для вмещения («вложения») свои глазницы. И тащатся: те и другие. Мы все когда-нибудь удобно ускользнём во все принимающие, безразмерные и безразличные глазницы вечной Успокоительницы и Разлучницы.
Но всё-таки я отметил какие-то странные бинты, вылезающие из-под затёртого пальто на этом кадавре. Бинты были грязные и белые. Троллейбус неожиданно дёрнулся с места, мужик тоже пьяно дёрнулся – но назад и поехал: троллейбус увозил его в неизвестность.
Я же остался стоять на белой улице, как обесчещенный и опозоренный, так сказать, «взглядом» уехавшего алкоголика. Ледяная обида меня самого превратила в провал, куда стала тут же медленно втекать снежная жидкость-масса, заполняя морозной анестезией рану, нанесённую этим козлом. Нет, не случайно вся эта мелочная возня! Ведь, в принципе, ничего страшного не произошло, сам себя вскрутил, вот и кажется любой пустяк нестерпимым. Значит, должно быть что-то, согласно закону контраста, величественное и исполненное глубокого смысла. Так я себя успокоил, вначале почти насильно, а потом фактически – до такой степени, что мне стало смешно. Я плёлся теперь по белой улице без определённого источника освещения и вспоминал почему-то казавшуюся в этот момент ужасно смешной пословицу: «Бешеной собаке семь вёрст не крюк».
Впереди меня ползла пьяная троица: две девицы держали под руки парня. Все трое были сильно пьяными и хихикали, поскальзываясь на каждом шагу. Наконец, парень визгливо заорал от комического ужаса падения на льду, засыпанном снегом, и упал со всего размаха на спину, естественно прихватив с собой своих спутниц. Те умирали от смеха, так же как и я – меня буквально разрывал совершенно бесконтрольный хохот, и поэтому я бросился бежать, чтобы перегнать их и не показать, что мне всё это происходящее кажется невозможно смешным. Почему-то я не хотел демонстрировать им свою солидарность. Перебежав вперёд, я дал волю своим чувствам  и беззвучно в шарф стал хохотать, а смех заставлял меня даже на ходу судорожно сгибать спину во время бега: спина под шубой была мокрой от сильных и радостных эмоций. И вот, наконец, я успокоился и был внезапно озарён отгадкой сна, то есть, его прихода.
«Вначале идёт общая картина, которая задана самим владельцем головы, уставшей и требующей сна. Но наступает волшебный момент, когда эта общая картина  несколько мгновений становится совсем однородной и уравновешенной. И вот внезапно вдруг в этой безразличной массе делается  маленький конкретный акцент. Это происходит без воли и инициативы владельца уставшей головы. Владелец головы заинтересованно кидается в лёгком полёте к интригующей детали, и далее пошла дурацкая логика сна. Всё поехало набекрень, весело и уверенно. Бывшая общая картина начинает с облегчением распутываться из клубка и вытягивается в тонкую временную нить сна. Так и для меня: что-то в подворотне на белой улице сверкнуло, какая-то яркая белая лампочка, и я всем существом кинулся к ней. Правда, она тут же погасла и никогда больше не вспыхивала, но мне было достаточно того, что я вспомнил, ЧТО же так хотел  найти. Как я точно сообразил, это было желание найти пространство. Почему-то именно пространства мне ужасно хотелось в этот момент: не простора, не квартиры, не площади, а абстрактного пространства. «Скорее всего, и любая квартира может быть выведена как аккумулятор: затхлая квартира, где невыносимо чувствуется замкнутое пространство, имеет скрытый или спрятанный композиционный центр. Допустим, он в какой-нибудь книге между страниц, а книга зловеще прячется на книжных полках или валяется под диваном, а может быть в туалете. И стоит только этот центр ликвидировать, как вся квартира наполнится светлыми белыми волнами и всё польётся наружу. Но есть, в отличие от затхлой, ещё и квартира, где белые волны напряжённо держатся её стенами, и в такой квартире ждут своего срока только самоубийцы»,  - так думал я, когда бежал в направлении мигнувшей белой ослепительной лампочки в жажде, так сказать, пространства. Что я хотел? На что оно мне сдалось? Я сам не мог сказать точно.
В то же время я точно осознавал, что должно состояться неприятное, грубое открытие, своего рода, приземляющий сюрприз.
В мутной белизне то ли вечера, то ли невнятного дня, где всё рассыпает своё конкретное очертание на снежные неопределённые скопления  и наносы, сдуваемые, проседающие, я подбежал к чёрной двери подъезда, где в окне на первом этаже мне почудилась яркая вспышка лампы.
На лестничной площадке первого этажа я увидел распахнутую дверь в одну из квартир. Свет нигде не горел, только квартира изнутри слабо освещалась отдалённым окном, видимо, кухонным.  Да и то этот свет давал лишь снег на другой стороне дома. Я в большой нерешительности зашёл в тёмную квартиру. Тут же из глубины одной из тёмных комнат (видимо, все-таки это был уже глубокий вечер) вышла девушка  с длинными распущенными волосами, в длинной рубашке и в грубых тапочках на тощих лапках. Она дружелюбно вытянула ко мне руку на всю длину и, держа её на весу, спокойно сказала мне: «Ну вот, ты и пришёл наконец-то. Он уж заждался, всю меня истретировал вопросами, – когда придёт да когда придёт». Видимо, я должен был подойти к ожидающей меня вытянутой руке девушки, и я это сделал. Надо отметить, меня всё это почти не удивляло, тем более, не пугало. А она, действительно, легко обняла меня за плечи  и трогательно осторожно стала (я это почувствовал) удерживать при себе.
Мы стояли так в коридоре какое-то неопределённое время – и до того момента, когда я услышал невнятный шум и шорох в другой  чёрной комнате. И вот оттуда нам навстречу из неё вышел огромного роста весь, как мумия, забинтованный с головы до ног  мужик. Он растопырил в разные стороны руки и двинулся ко мне.
Девушка чуть посильней и покрепче стала держать меня за плечи, но, что самое удивительное, всё это меня продолжало не пугать и не страшить. А огромный кадавр с огромным брюхом стал бормотать: « Ну вот, ну вот, это ничего, ты уж… Вот сюда».
И он подошёл к нам и так же, как девушка, положил свои огромные забинтованные лапы мне на плечи и стал медленно прижимать меня к своему пузу. И здесь я понял, что должен обязательно вдавить голову в пузо этого кадавра, или для теплоты, или для ещё чего-то ещё – точно я не понимал. Но стал настойчиво вдавливать себя в пузо кадавра, чья ладонь на моём затылке подтверждала несильным давлением моё решение. И здесь  я почувствовал, как легко своим лбом продавил его живот, грудную клетку, а лицо моё живо ощутило тёплую, шевелящуюся влажную массу. И мне как будто так и нужно было пролезать всё дальше и глубже, ища наиболее подходящую и пригодную для моих объёмов пространственную клетку. И я почти уже начал в этой горячей, мокрой и чёрной возне различать какие-то точные очертания, как вдруг понял, что мне катастрофически не хватает воздуха. Сразу же, согласно со мной, слабые лапки девушки стали вытаскивать меня наружу. Всё-таки я ещё немного посопротивлялся, стараясь пролезть ещё поглубже и пристроиться уже точно где-то там, как надо, но сообразил, что дыхание не выдержит, и вытащил плечи и голову наружу.
«Ну-ка, ну-ка, что там получилось!» – заинтересованно, тихо и высоко пропела девушка, а я увидел безобразный чёрный развал в груди и брюхе кадавра. Бинты, смутно белея, размотавшиеся от всей этой возни, болтались в разлетающихся снежинках, от которых после непроницаемой чёрноты рябило в глазах. А меня вдруг посетило страшное чувство тоски, неподдающееся описанию. К тому же меня с дикой силой затошнило: «Сейчас прямо здесь вырвет!»
А кадавр медленно стал усаживаться прямо на пол, разбросав в разные стороны ноги и в тяжёлом раздумии и, как мне показалось, с некоторым облегчением пробормотал негромко: «Ну, вроде бы установил, устроил мне».
«Да, только тебя перевоспитывать больше никто не будет. Что, учить тебя до старости? Вечно нужны какие-то учителя», – спокойно укорила девушка сидящего на полу разбинтованного кадавра, а он также тихо и спокойно ответил: «Ну, так что ж, если человек, видишь, с высшим образованием, с верховным, так сказать, хе-хе».
А я понял, что сию секунду начну блевать, и умоляюще стал смотреть на девушку. А она мгновенно сообразила и сказала: « Беги, беги быстрей, там такой большой шар, наподобие экрана, во дворе, сам увидишь!» И я, запинаясь о собственные ноги, в горячем мокром ужасе, что сейчас опозорюсь и наблюю прямо в квартире, бросился вон и выбежал из подъезда на занесённый снегом дворик. Рвота не удержалась и уже, кинувшись из желудка, встала в горле, у самого рта. А я действительно разглядел нечто в самом центре двора, заваленного сугробами.

5. Подвиг (Великий  Блёв).

В центе двора стоял какой-то круглый телевизор. Скорее всего, это был некий глобус, неторопливо вращающийся вокруг своей оси. На его поверхности перемещались тошнотворно бегущие изображения-кадры  комедий, уроков, хроники, садистского видео, боевиков, ужасов, торговых рядов, театральных выступлений, компьютерных игр… Я вплотную подбежал к нему и уже безо всяких сил рухнул пред ним на колени. А телевизор-глобус повёл себя по отношению ко мне странно: вытянулся ко мне, потеряв, таким образом, форму идеального шара и став неким яйцом. И в этот момент я ощутил гигантское облегчение: меня стало рвать, как мне показалось, тряпками, тетрадями, старыми газетами, носками, чернильницами, книгами, заглавными буквами, салатом, виноградом, палочками, струнами, рыбными скелетами, собачьей шерстью, глистами, комками, когтями, костями, зубами, деньгами, карандашами, огрызками, хвоёй, семенами, банками, окурками, спичками, красками, семечками, стружкой, газом, зажигалками, монетами,  волосами, шоколадом, землёй, пылью, соком, кровью, мозгами, спермой и, наконец, желудочным соком.
А тем временем шар будто взбесившейся цепью наматывал на себя всё, что полетело из меня, сначала в одном направлении, потом в другом, и под конец в диком экстазе, трясясь, бешеной и беспорядочной струёй стал поливать моей великой рвотой  всё вокруг.
И вот, наконец, я понял, что всё. Кончилось. Я пустой. Пустой – совсем ничего не осталось. Понял я также, что сижу на корточках в каком-то дворе, разглядываю будто что-то упавшее секунду назад в снег, а на коленях моя рабочая сумка с бумагами. Машинально посмотрев на часы, я тут же вспомнил назначенное в моём учреждении время встречи. До неё, как мне показывал циферблат, оставалось ещё сорок пять минут. Быстро темнело.
«Когда же всё это успело состояться?» Точно было известно, что я вышел из троллейбуса из-за пьяного дурака. Остановка из глубины двора была ясно видна, она уже освещалась уличными фонарями.
«Так что, всё это заняло пять минут?»- этот вывод сбивал с толку, но приходилось смириться, потому что часы показывали точное время всегда. Что самое удивительное, я очень чётко осознавал, зачем, куда мне идти и что делать.
«Ну ладно!» – и я пошёл на остановку, оставив этот странный двор. Осталось как следствие лишь одно ощущение, напоминающее произошедшее: удивительная, необъяснимая лёгкость в теле и совершенная чистота сознания, освобождённого от тяжёлых мыслей, тревоги, волнения и тоски. Всё чисто, ясно и светло в будущем. Эта облегчённость слегка волновала, но только своим явным намёком на то, что всё, что я постыдное пережил, было на самом деле в реальности. Мрачное волшебство пережито. Неприкаянность, холодное равнодушие и бесчувственность начинала прошедшим событием неожиданно отрицаться.
«Неужели все без исключения поиски идут дорогами любви?» – думал я. Но не понятно тогда, почему Великая Тайна обязана или должна быть связана с Любовью, а то и вовсе зависеть от неё. Мы все заняты, допустим, поисками Истины, а в конечном итоге понимаем, что искали Что или Кого полюбить. Убожество! Ищем Тайну, а ищем Любовь, ищем Красоту, а на самом деле заняты поисками любви, вернее, её переживания. На хрена  тогда нужен Кант, когда есть Мадонна?! Она может в той же степени величия и азарта спеть и донести до жаждущих предмет всех возможных видов исканий. Удивительно, что весь этот поток мыслей проходил в скучной и удручающей обстановке делового бега. Но самое странное, что я одновременно старался всегда помнить, что идёт Декабрь и он скоро закончит свои откровения, и что надо в таком случае торопиться.
Снежный небесный замок закрывает ворота, он оканчивает свою показательную работу, уступая место белому незаполненному холсту Января, который ждёт уже сам от тебя выводов и обобщений, и подсказывать уже не будет ничего. Слава тем, кто рвётся в бой и не терпит поучений и наглядных демонстраций! «Но я же не готов!» – смятенно думал я в слабой надежде получить право у Его Величества Зимы на поиск, подсказку и размышление без подталкиваний и личных выводов. Конечно, по сравнению с детально многообразным и конкретным рядом дел все эти переживания, волнения должны казаться глупостью и детской чепухой. Но где-то внутри я чувствовал великую ценность подобного бескорыстного размышления. Оно давало ощущение глубины и осмысленности моей жизни. А познание не позволяет стариться – я это также хорошо знал. Тем более, Тайна вытесняла Любовь, которая Зимой в любом случае не может быть главной. « А может быть, и двух зайцев сразу поймаю», - радостно и самодовольно думал я. Вдруг окажется, что Тайна и Любовь вообще друг без друга не существуют? Хотя последнее предположение очень сомнительное и ненадёжное. По крайней мере, я успокоил себя тем, что очень отчётливо почувствовал (после долгих перевопрошаний и перепроверок), что я, как интересная фигура, не исключён из универсальной игры тайных сил, и поиск-право на него я получил. Скрытые и зашифрованные сигналы были этому подтверждением. Итак, душа – на месте, она стабильна, активна и вооружена для дальнейших подвигов, приключений и блестящих побед! Но что искать? Жду.

6.  В гостях у канцелярских крыс.

С такими боевыми мыслями, полными глупостей и энтузиазма, я шёл на самое скучное и тоскливое мероприятие: мне поручили дежурить в одном казённом месте. Хоть умри – отдай часть своего свободного времени на ненужную обязаловку. И я, мысленно дав клятву принципиально заниматься только своими делами (хотя я хорошо их себе не  представлял: «Что это значит – МОИ дела?»), продвигался в глубину чёрной ночи в северном направлении. Рядом со мной, по бокам, слева и справа, шумела история, и я был доволен своим презрительным отношением к настоящему. Древние слои имели смысл и вытверженную временем ценность, а настоящее всегда представляет собой неоформленное дерьмо. Хотя, честно скажу, от переизбытка и изобилия старья может слегка поташнивать. Поэтому, конечно, как всегда, надо знать меру. Тем не менее, именно прошлое заставляет темпераментно хватать себя за левый бок, где предположительно должен находиться меч, или шпага, или сабля. Любовь и подвиг до самозабвения! А не счёты на канцелярском столе, модифицированные в компьютерные калькуляторные ползания по бумагам. Великая горечь потери тех, кого любишь, и война против подлецов имеет смысл, сияющий из книг, где, чем древнее автор, тем вернее проступает вышеназванное положение. Итак, я, наконец-то, добрался до барачного одноэтажного типа строений нашей конторы, где было сто входных дверей со стороны уличных сугробов в такие же сто кабинетиков - келий. В каждом из них обязательными были два шкафа, забитые папками, где хранились служебные документы, а также три стола с канцелярской требухой в ящиках, а также и эти счёты, о которых я только что вспомнил, и на которых деревянные пуговицы катались друг за другом, сталкиваясь с костяным звуком. Казённый линолеум-дорожка был, наверное, длиной в двести метров, поскольку объединял собой вдоль все эти сто кабинетов. Они, как вагоны, были друг с другом смежены и чем-то также напоминали канцелярские счёты.
«Вот как устроились удобно канцелярские крысы!» Всё дёшево и экономично. Но казёнщина! Омерзительный неуют! Картину дополнял к тому же какой-то тусклый и коричневый свет электрических лампочек, горевших ровно по три в каждом кабинете. «И вообще, вот они пришли, сели за столы. Что они тут высчитывают, соображают? Ну и работа! Тоска зелёная». Так я про себя подытожил оценкой всю эту контору-гусеницу. Вообще-то, там было тепло, и я это ощутимо почувствовал, зайдя с холода в один из кабинетов. Предстояло отдежурить эту ночь, а в шесть утра приходил сторож, и я мог быть свободен. Всё это самым скучным образом мне было известно. Но всё же я испытал некое воодушевление, когда зашёл в кабинет: по нему с визгом носился восьмилетний мальчишка – сын моей сослуживицы, который, как я понял, был в диком восторге оттого, что он  (не считая мамы своей) единственный теперь хозяин всего этого окружающего царства канцелярской дребедени. Бумаги были, видимо, для него были исполнены таинственного смысла, а стулья он ставил в ряд, прыгал через них и явно что-то там такое для себя соображал и выдумывал. Мамаша позволяла беситься своему ребенку, сколько тому вздумается. Она была исключительно довольна моему точному приходу и радостно достала казённый кипятильник из стола, а также пачку чая, сахар и чайничек из шкафа для меня. Мальчику откровенно не понравился мой приход, и он недовольно отворачивался от меня, потому что «власть сменилась», а его фантазии сократились до размеров его маленькой глупой головы. Я со злорадным удовольствием ощущал испорченное  настроение юного создания, а его мама тем временем с нескрываемой симпатией и нежностью простилась со мной и (мысленно, про себя) со своим рабочим местом на законное время отдыха от последнего.

7. Нет названия.

Я остался в одиночестве. За окном ещё слышалось недовольное бурчание мальчика, уводимого из канцелярского стойла своей мамой. Я прямо-таки видел, мысленно продолжая их путь в своей голове, как мама мальчика, которую достанет его раздражённое нытьё, внезапно заорёт на него, и он, напуганный, заткнётся. Я вслух ехидно и удовлетворённо захохотал. Но смех мой как будто застрял в воздухе кабинета, оставшись рядом со мной. Это меня освежило и успокоило до состояния холодного соблюдения приличной осторожности в проявлении своих чувств. Канцелярский воздух, который пах старыми бумагами, плавленым сургучом, пылью, старообгорелыми проводами чего-то там, сохлыми тряпками, чернилами и извёсткой, внезапно стал оказывать какое-то будоражащее воздействие, будто готовил меня к чему-то. Но, Господи, Боже мой, какие тут могут быть опасности, в этом канцелярском крысятнике? И в то же время несовместимое с моим актуальным положением настроение неожиданно (я это почувствовал) стало набирать обороты. Я непонятно почему, осторожно присел за канцелярский стол и стал ловить себя на том, что стараюсь делать как можно меньше дёрганых и шумных движений, будто боюсь чего-то. «Всё-таки, я совсем один!» Потом постарался хотя бы воспоминанием, как я один раз также дежурил у себя в университете и пришёл с собакой, а она во время обхода чёрных университетских коридоров накакала прямо под дверью ректора. Но всё равно было не смешно. Большое замёрзшее стекло с видом в непроницаемую черноту строго призывал к порядку и осторожности, будто оно указывало мне на то, что как будет всё в скором времени серьёзно, а мои легкомысленные настроения будут совершенно не к месту. Итак, сидя за казённым столом, я с удивлением про себя отметил, что всерьёз решаю вопрос, может ли казённый служебный стол согласовываться со всё занимающей меня Великой Тайной и Любовью. Зачем-то опять в голову пришло воспоминание о событии-сне про кадавра с бинтами и его девушкой. «Неужели я блевал на улице? Интересно, сколько людей это видели? А вдруг видели мои знакомые? Как я буду объяснять им этот позор? Что обо мне за моей спиной заговорят? И было это вообще?» Я формулировал вопросы, ощущая при этом во рту явный оставшийся привкус когда-то поднимавшегося наверх желудочного сока. «Было, видимо, всё, но сейчас не определишь, как на самом деле это получилось и выглядело».  Да, всё это необъяснимо, так же как и родственность запахов хвои и мандаринов. «Хвойные мандарины и мандаринная хвоя. Любовь, Тайна и стол канцелярский – странные сочетания. Недосказанность и высказанность». Тут мой взгляд упал на огромную связку ключей, лежащую прямо у меня под носом на столе, и я моментально мобилизовал себя на выполнение конкретного задания. «Надо проверить, заперты ли двери, и начинать надо с самой последней». Я пошёл проверять, заперты ли все двери. Хотя, откровенно говоря, что здесь воровать? Занимательной единственной ценностью во всей нашей конторе были деревянные счёты, ну, может быть, ещё и кипятильник, замотанный в десяти местах красивой голубой изолентой.  Нашёл самый последний кабинет, в котором, в отличие от других его братьев, было два окна – на юг и на запад. В остальных кельях окна удручающе выходили только на запад. Свет, тусклый и блёкло-жёлтый, горел везде, обесточивать кабинеты было не разрешено. Я, последовательно переходя из кабинета в кабинет, проверял, закрыты ли входные двери. К мелкому удовольствию одна дверь была не заперта, и я с достоинством старшей канцелярской крысы на два оборота закрыл её. Так я дошёл до своего кабинета, где меня ожидал кипятильник и чайник с чаем и сахаром на столе. Надменно пройдя мимо, я добрался до конечного кабинета, то есть до глухой стены вместо окна на север. С чувством выполненного долга я вернулся в свой кабинет и открыл ящик стола, за которым сидел. С удивлением обнаружил там детскую акварель, всю засохшую, со старинным штампованным узором. «Кому нужны здесь эти краски?» – я сразу вспомнил мальчика, перевозбуждённого собственным господством на маминой работе. Но краски заставили вспомнить мой личный призыв: «Мама! Папа! МаПа! Идите сюда!» Тогда я явно видел, как такие краски, производства середины двадцатого века, поют в чёрной морозной мгле. Поют и всё! Причём, свою, какую-то коллективно- родовую песню. Выразить это понимание я тогда, конечно, не мог. Да и сейчас, собственно говоря, я не рискнул бы фактически объяснить понимаемую песню красок в чёрной зимней ночи, да ещё и тот момент, что, когда они запевают, в темноте вспыхивают цветные сигналы-звуки этих штампованных красок. Я смотрел на черноту за зимним окном, и мне плавно мигала далёкая песня  стандартного узора красок.
Спокойно и таинственно было в кабинете, а тупая ватная тишина строго удерживала моё кроткое и хрупкое состояние…
Но внезапно произошло нечто совершенно извращённо-абсурдное. В одном из кабинетов вдруг с такой силой врезали по клавишам ресторанно-хулиганского рояля, что, как мне показалось, даже эхо ударной волной пролетело все кабинеты от начала до конца и через меня!! От страха и к дополнительному ужасу я сбил на пол чайник с водой, чай, сахар и кипятильник, чем ещё внёс свою лепту в дикий шум с безобразной грязью. У меня всё тряслось: руки, ноги и голова: шея, не выдерживая её воспалённости от тяжкого ужаса, лихорадочно дёргала мышцами.
«Вдруг там кто-то караулит меня?!» - единственное, что в этот момент было у меня в голове, поскольку я точно помнил, что ни в одном из кабинетов не было никакого ни рояля, ни пианино. Но грохот ресторанного бардака, изображённого роялем, имел совершенно конкретный источник происхождения, к нему я и придвигался на тормозящих ватных ногах. Вскоре я подобрался к этому кабинету, и, осторожно загнувшись, заглянул в него. И тут же облегчающая свобода от страха соединилась со злостью и раздражением. Это, оказывается, старинное радио свалилось с какого-то стола и решило заработать, повиснув на шнуре и раскачиваясь у самого пола.
«Вот скотина, поганка!» – выругал я радио, поднял его и поставил на стол. Между прочим, это был чей-то истеричный фортепьянный концерт, а не кабацкий бедлам, который из-за внезапности мне послышался. Да и играло радио достаточно спокойно, не на всю громкость. «Видимо, такая стояла мёртвая тишина в конторе», - спокойно рассудил я и лишь слегка убавил звук, переводя громовые и нервические аккорды в плохо слышимое бормотание. По дороге в свой кабинет я вспомнил, сколько своим страхом в нём наделал, и у меня испортилось настроение. Пришлось убирать всё с пола. Частично оставшееся целым я убрал подальше от своих рук, которые, как я решил со злостью, растут из неположенного места. А грязь компактно собрал в одну кучку и всю, до каждой крупинки, перегнал на ненужную газету, сделав из неё кулёк. Это меня совершенно успокоило и вернуло в уравновешенное состояние. Но самое страшное случилось, когда где-то там, в каком-то кабинете, со страшной и агрессивной силой врезали дверью.
«А вот это уже не шутки!» Я точно знал, что никто не должен прийти в моё дежурство ночью. От страха я присел, инстинктивно прячась под стол, и только бессмысленно фиксировал взглядом, как из трясущегося кулёчка опять на пол сыпется, всё, что я старательно с пола насобирал. Я ожидал, что кто-то начнёт меня искать, и что самое тошнотворное и тягостное – с неизвестной для меня целью.
Я совсем, как мне показалось, не дышал, и это оцепенение длилось, также согласно моим ощущениям, очень долго. Я ждал какого-то конкретного шума: битого стекла, мата, пьяного хохота, стрельбы. Но осталась такая же мёртвая тишина, в которой очень отчётливо слышалось отдалённое шуршание фортепьянных аккордов. Я очень хорошо знал свои личные особенности, и поэтому, когда понял, что бесконечный ужас становится просто невыносимым и очень скоро станет угрозой для моего разума, я решил вспомнить что-нибудь облегчающе-позорное и постыдное для меня. В страшные моменты это всегда спасало: обледенелый убийственно дискредитирующим воспоминанием (например, как я среди бела дня в детском саду обкакался на своём стульчике), я становился спокойным, высокомерным и равнодушным, и позднее с презрением переносил угрозы внешней среды.
Так и сейчас я вспомнил, как меня совсем недавно публично вырвало. «Это стыд, это позор», - как молитву я повторял для себя личную оценку события и постепенно погружался в анабиоз ледяного стыда. К тому же я был по отношению к себе достаточно хитёр, так как ещё до того, как себя ледяным образом заклеймить, предусматривал возможный выход из анабиоза. Поэтому в течение, как я представил, пятнадцати минут, заморозив себя, как следует воспоминаниями публичного позора до полного уничтожения и сглаженности девятого вала ужаса и паники, я вышел на приготовленную заранее светлую и гордую мысль, типа: «А в конце Декабря все так и поступают, то есть избавляют себя от скопившейся дряни для создания абсолютной пустоты, чистой и жадной до материалов Нового года. О, этот таинственный Новый год! Вот и иду я по освобождённому плацдарму, свежий и пустой, расставшийся со всем ненужным и даже нужным – отпустивший от себя всех и вся, да и Бог с ними со всеми, катитесь вы… Сами знаете, куда. Наберу, и само наберётся. Я чистый и пустой, и пусть мой общественного обозрения поступок будет для всех людей назиданием и уроком-символом. Хорошо!»
Так я дошёл, наконец, до осознания того, что уже расслабленно сижу на корточках под столом, а струйка чайно-сахарной грязи давно уже не сыпется на пол из кулька в моих оледенелых и спокойных руках. Я уже  хотел безо всяких опасений встать во весь рост, но меня остановил внезапно осознанный, постоянно горевший свет. Ведь при нём произошёл удар дверью где-то в отдалённом кабинете!! И пусть стояла мёртвая тишина, лишь слегка украшенная бормотанием диктора радио где-то тоже там… Опять ударил по нервам горячий страх, и опять стало страшно дышать открыто. И я (наверно, со стороны это смотрелось смешно и стыдно) стал передвигаться тихо на корточках в направлении где-то там стукнувшей двери. Я прополз такой позорной уткой несколько кабинетов и уже начал различать тихий скрип этой гадской двери. И вскоре радостные ожидания («не надо было ничего бояться!») оправдались, потому что я сам по своей неразумной уверенности остановился в этом кабинете, чтобы закрыть оказавшуюся незапертой дверь. Но по-человечески я, конечно, этого сделать не мог: дверь показывала мне язык толстенькой, вылезшей на два оборота задвижкой. Из-за простой невнимательности я даже тогда не разглядел, что держащей щеколды вовсе нет, а дверь многозначительно и иронично покрякивает, видимо, ухмыляясь при слабом колебании воздуха. Я с облегчающей силой выдул через раздутые щёки воздух и приятно распрямил ноющий от неудобства и страха позвоночник.
Прикинув, что лучше всего в этой ситуации подойдёт, если передвинуть стол  вплотную к этой долбаной двери, я начал выбрасывать из неподъёмного каменного стола всё содержимое, чтобы потом особенно не пыхтеть. Так я освободил его, и через десять минут возни всё-таки терминально припёр без намёка на миллиметровую щель этот дубовый стол к двери. Потом ещё всё весомое содержимое стола затолкал обратно. «Всё, фундаментально», - успокоенно и удовлетворённо подвёл я итог своей деятельности.
И я, почти было, успокоившись, расслабленной походкой пошёл к своему кабинету, опять в очередной раз был весьма ощутимо уязвлён внезапным соображением: «Ветра нет!! Кто-то тогда же врезал дверью!» Получалось так, что кто-то всё-таки пролез втихаря и теперь спрятался, выжидая подходящего случая. Опять заболело и заныло от неопределённого страха в животе. Страх этот соединился с позывами совести: надо ещё проползти по всем кабинетам и проверить не только входные двери, но и двери у каждого шкафа. «Эта работа займёт времени ровно до шести утра», - тоскливо сообразил я. Надо было собраться с силами и заставить себя это сделать. От великой злости и досады на самого себя я испытывал почти эротические переживания, но, в конце концов, всё-таки опять себя успокоил позорящим переживанием-воспоминанием, где я выглядел бестактным засранцем и дураком. В результате прохладный и уравновешенный я пошел, как методичный фашист-гестаповец проверять все имеющиеся в наличии двери. С мазохистским чувством, чтобы хуже себе сделать, я хотел даже проверить дверцы каменных столов, где естественно, никто не мог спрятаться, но возмущённый мой разум внутренне дал мне же пощёчину, и я пристыжено опомнился. На седьмом по счёту кабинете я уже радостно почувствовал, что дело не так уж долго делается, а при этом всё проверяется надёжно! Конечно, я утрировал, когда говорил, что кабинетов было сто. Но всё-таки один раз у меня было омерзительное секундное видение при проверке очередного шкафа. Распахнув его, я увидел, что по всей поверхности его затенённой стенки расположилось целое море маленьких, совсем голых человеческих фигурок. Это был какой-то чудовищных масштабов свальный грех. Вздрыгивали маленькие бело-розовые ягодицы, корчились и искривлялись спины-позвоночники, дёргались маленькие коленки-фары и ножки. Я будто смотрел с высоты чёрного неба на землю, а весь этот ковёр из мелких, тесно сжатых, трущихся друг о друга человеческих телец шевелился и вроде бы даже пищал. Я тут же захлопнул дверь и зачем-то сразу же посмотрел на часы: было два часа ночи. Приоткрыв дверь, я осторожно всмотрелся в полученную освещённую полоску в тёмном шкафу. Там висели какие-то пёстрые халаты, тряпьё, испачканное окаменевшей от древности нитрокраской. «Тьфу, гадство!» – только сказал я и продолжил далее осмотр, но в очередной раз почувствовал, что нахожусь под каким-то строгим канцелярским контролем. Поэтому стал действовать медленнее, внимательнее и, я даже сказал бы, почтительнее. Дошло до того, что, когда я, наконец, достиг своего кабинета, то, проходя мимо чайника, кипятильника, чая и сахара, кивнул им как своим знакомым. Вроде того, они здесь за старожилов, а я их лично знаю. Пусть и всем остальным теперь будет это ясно. Конечно, это была трусливая и жалкая глупость с моей стороны, но в моей ситуации мне было не до презрения: я чувствовал непонятное нагнетание, что-то бесспорное, большое и твёрдое вторгалось во всю длину этой кабинетной гусеницы. И самое неприятное, что меня постигла участь одинокой жертвы и свидетеля того неприятного и интимного, что в отсутствие людей здесь происходит.  Всякие добрые сказки о гномах и домовых просто бледнели на общем фоне всё сгущающейся тревоги и зловещих предчувствий. Ни под какие известные определения входящий невидимый кошмар не подпадал. А его приближение я  начинал уже ощущать, и это для меня было явью, также как явным для меня был один-единственный вывод: «Да, недооценил я канцелярию с бюрократией». Итак, я добрался со своей проверкой до последнего кабинета, фактически убедившись, что ни одна морда не залезла в контору-гусеницу во время моего дежурства, я пошёл обратно к своему рабочему столу, слегка по ходу шагов теряя ощущение надвигающегося кошмара. Но в то же время, усаживаясь за него, я понял, что в любом случае, независимо от посадки, буду сидеть затылком к какому-то провально-ужасающему пространству. И нечем прикрыть свою незащищённую спину. Мне было не до логики и не до смеха. И здесь как знак спасения, на глаза попался стульчик, пристроенный между двумя чудовищными шкафами, как корабль Одиссея между Сциллой и Харибдой. Я тут же пристроился на нём и сразу почувствовал, как спасительно тепло и даже горячо стало спине, доселе постоянно обдуваемой холодом страха. Ещё бы! Идёшь, сидишь, стоишь, – всё время ощущение, что сзади в затылок невидимое дуло ружья. «Дуло именно дуло, а дуло именно дуло», - почти в дремоте я проговаривал это про себя.
И вот уже в почти сонном оцепенении внезапно, как в обнажённый нерв разрушенного зуба иглой, раздался совершенно реальный детский хохоток – и не где-нибудь, а в моём кабинете! В одну секунду взмокнув от горячего пота, я с остервенелой быстротой высунулся из своего бывшего прикрытия. Конечно же, никого не было. А смех этот был совершенно точно того мальчишки – сына моей сослуживицы. Моё сознание скопировало непонятно для чего этот звук и сейчас воспроизвело его, выдав неожиданно за реальность.
«Я уснул на секунду, вот и показалось», - понял я, но все эти дёрганья уже не дали мне совершенно успокоиться, я уже ждал развития действия с обречённой решимостью висельника. И оно, это развитие, не замедлило самовыразиться.
Я не поверил своим глазам: по полу с едва заметным шуршанием разматывающимся клубком прокатился длиннейший грязно-белый рулон бинта, который мне был априорно известен.
Осторожно высунувшись из-за шкафов, я увидел, что он, непонятным образом проскользнув, забежал под противоположную дверь. А из двери напротив выкатился так же тихо и быстро следующий рулон и побежал в том же направлении, что и первый. Так продолжалось до тех пор, пока весь пол, вернее, линолеум не оказался выстланным ровным бледно-серым ковром из стиранных, бывших в употреблении старых бинтов.
«Началось», - это всё, что осталось у меня в голове. Уж эти бинты моё сознание не в состоянии было ликвидировать.  И вдруг где-то там, в дальнем кабинете, кто-то грубо и резко или прыгнул, или спрыгнул на пол, а через несколько секунд разрывающего меня на части ужаса ожидания непонятно чего я очень ясно услышал, как кто-то, скорее всего, ребёнок, сначала медленно, словно разбегаясь, а потом с неумолимой быстротой, с дробной, точной и ритмичной топотнёй понёсся по направлению к моему кабинету. Стук его ботинок  оглушительно возрастал, и я зажмурил изо всех сил глаза. А «ЭТО» с ликующим визгом пронеслось мимо меня, подняв ветер, и  унеслось к самому дальнему кабинету с окном. Я не смел дышать.
А потом наступило самое страшное. Я понял, что «это» опять начинает медленно разгоняться и вот уже бежит опять по направлению к моему местоположению. Я почему-то решил перемахнуть через дорогу-бинты и спрятаться под столами. Мне это удалось в какие-то миллионные доли секунды, поскольку, едва мне удалось с головой залезть под стол, как с визгом и оглушительным визгом пронеслось «оно». Но теперь, как мне показалось, меня не стало видно, я в безопасности. После чего стал насчитывать, сколько раз ещё пробежится «это» туда-сюда. Насчитал я таких пробежек шесть, и вот на седьмой раз «это», взревев от азарта, решив, видимо, пробежаться во всю мощь, ринулось с невыносимо быстрым и дробным грохотом с места своего старта, на ходу теряя характер детского визга и обретая тяжёлое рычание какого-то чудовища. «ЭТО» пролетело мимо меня (ударной волной был сбит злосчастный чай и кипятильник, которые при падении на пол как следует ударили меня по голове), и в конце последнего кабинета вдребезги разлетелось стекло, полетели с жутким треском деревянные рамы – такой силы был страшный удар. «ЭТО», видимо, не рассчитав, вылетело из конторы.
Недостаточно было сказать, что меня трясло. Сжавшись до сухо фрукта, я вообще старался принять размеры невидимой и скромной молекулы. Вибрировала вся моя несчастная поверхность. Я не смел открыть глаза, которые, кстати, я всё это время сжимал изо всех сил, когда мимо меня «это» пролетало. Но вскоре абсолютная тишина, наступившая после этого грохота, а также щедрые волны мертвящего ледяного холода, которые стали тянуться из кабинета, где всё было выбито, заставили меня разжаться и вернуться к прежней объёмо-форме. Я расправился, открыл глаза, и увидел к своему безграничному удивлению, что на полу нет и в помине никаких бинтов. Я, чувствуя себя совершенно разбитым и переломанным,  встал и, не торопясь и уже ничего не боясь, отправился заделывать разбитое окно.  В последнем этом кабинете я также был, так сказать, приятно удивлён, когда обнаружил, что окно совершенно целое, и ощущение тепла тут же вернулось, полностью отменив ложные и мнимые «волны ледяного холода». Единственное, чем мог я оправдать тот факт, что меня буквально проморозило во время сидения на корточках под столом, это то, что от всех этих страхов и ужасов из меня ушла вся энергия. Поэтому и холод, который, естественно тяжелее тепла, показался мне внизу такой стужей. Возвращаясь в задумчивости, я исщипал свой бок в надежде проснуться. Но я, оказывается, не спал. Поэтому я в очередной раз поднял с полу чайник, сахар и кипятильник с чаем и водрузил на стол. Потом, измочаленный, пошёл и налил в чайник воды, поставил его рядом с розеткой, вставил в неё вилку кипятильника и опустил последний в чайник. Всё, как у людей. Обычные действия. Но что же это было? Я понимал, что сейчас не в состоянии осмыслить произошедшее. Мне твёрдо было представимо, что в данном моменте времени и места я не должен, как говориться, «лезть со своим уставом в чужой монастырь».
«Ты хотел тайны? Убери тогда в сторону свои дурацкие циркули, логарифмические линейки и транспортиры. Это глухой номер, видно же, что, как при итеративном подходе, надо принимать решение в состоянии подчёркнутой неопределённости. Какие-то охвостья «их» логики я хватаю, а связь ещё в целом не видится».
Через несколько минут я услышал, как где-то в кабинете бормочет вполголоса. Меня это уже не испугало, а вызвало лишь интригующее любопытство. Я выдернул из розетки шнур кипятильника, что бы ни дай Бог не спалить контору, и отправился выяснять, где это бормочут. Через два кабинета выяснилось, что кто-то в шкафу негромко читает вслух тоже кому-то, судя по ответному вяканью и тихим секундным возгласам заинтересованного изумления.
Я решительно распахнул дверь шкафа и без предисловий быстро заговорил, не глядя на того, к кому обращаюсь: «А вы знаете, что здесь посторонним в это время нельзя…» И сам себя остановил, когда понял, на кого же я смотрю.
А внутри шкафа, на его полу сидел совершенно голый огромный мужик, который, согласно смутным воспоминаниям, естественно был разбинтованным кадавром, судя по его ужасным зарубцованным и розовым язвам и заросшим швам с отвратительными провалами. Его как будто когда-то ели, вырывая из его тела куски мяса, и, не доев, бросили. А напротив него, также на полу шкафа, между его ног сидел одетый в зимнее пальто, детские шаровары и ботинки мальчишка – тот самый сын моей сослуживицы. Они, еле уместившиеся в шкафу, сидели, как сказано выше, друг против друга. Мужик – кадавр, скрючившись, держал на согнутых коленях книгу и читал вслух, как я понял, мальчику, а тот держал на коленях шапку-ушанку. Оба очень заметно вздрогнули от неожиданности, а мальчишка от страха тихо воскликнул: «Мама миа!», по-итальянски, так сказать. Но тут же, рассердившись на свой страх и на своё пафосное восклицание, порождённое этим страхом, громко, с огоньком азарта в глазах, крикнул мне: «Закрой дверь, жопа! Не видишь, мы читаем!!»
«Как ты разговариваешь с взрослыми?!» – возмутился кадавр и стукнул мальчишку достаточно весомо и звонко смешно книгой по башке.
«А чё он мешает!!» – так же громко и с вызовом, нисколько не обидевшись на кадавра, выкрикнул, не глядя на меня, но в мою сторону, мальчик.
«Да, действительно, нам немного ещё. Закройте, пожалуйста, дверь», - сказал мне кадавр, повернув ко мне лицо. Такой страшной изуродованной морды я никогда ещё в жизни не видел. В оторопелом страхе я опустил глаза и тихо закрыл дверь, а потом зачем-то сел рядом со шкафом и стал слушать, что там делается.
«Так вот», - тихо в шкафу продолжил кадавр читать мальчишке книгу, и голос его стал совсем невнятен, хотя он и не шептал. Поэтому я напряг, как мог, свой слух и весь в него обратился. Честное слово, я не смог ничего разобрать, как ни старался.  Оставив это занятие, я, тихо выпрямившись, отошёл от шкафа и отправился дышать свежим воздухом – к двери кабинета, выходящей на улицу. Там я так же тихо её открыл и сел на корточки, решив освежиться перед провалом в зимнюю ночь. А она была совершенно чёрной и непроницаемой: где-то на горизонте слабо мерцали огоньки, перебегающие от дрожания вылетающих из кабинета тёплых волн затхлого воздуха. И в этот момент меня посетило радостное открытие: оказывается, глаза человека вовсе не обязаны всегда, как проклятие животного мира, символизировать собой разнополые гениталии. Вернее, они, конечно, будут таковыми, но при условии, если будут созерцать нечто совершенно определённо сложившееся и единичное, конкретное, объективно оформленное. А когда глаза созерцают абстракции или независимые, постоянные сущности, они означают крылья. И взгляд для человека в этом случае – это компенсация за природное неумение летать. Итак, созерцая чёрную бездну лютой зимней ночи, я ощущал полёт и пребывал в состоянии мирового судьи, настолько я был в те минуты справедливо уравновешен и трезв, просто чистое назидание окружающим. Я опять, как после длительного рвотного периода, почувствовал невыразимую лёгкость и тяготение к подвигам и странствиям. Вскоре я поймал себя на том, что у меня на лице радостная улыбка человека, вышедшего на осознание истины. «Улыбка идиота».
И, спокойно выпрямившись, я решил, что надышался и закрыл входную дверь на два оборота. Проверив её дерганьем, я опять пошёл к шкафу, где продолжало раздаваться тихое бормотание кадавра. Теперь я чётко идентифицировал текст, воспроизводимый вслух мальчику кадавром. Это оказался почему-то Воинский устав, в частности, правила и положения  о несении караульной службы. Причём, разговорные комментарии к словам Устава были у кадавра поставлены грамотно, доходчиво и литературно. Заслушаться можно было, до того были толковые и разумные его объяснения.
«Потрясающая культура, даже и не ожидал такой и от такого уродливого создания!» – резюмировал я почти с удовольствием.
А дверь тем временем открылась бесшумно, и из неё выполз этот огромный двухметровый кадавр с книгой в руке, а за ним вывалился мальчишка, который, когда принял вертикальное положение, при виде меня немедленно принял обиженную позу. А именно: надув губы и щёки, что-то бормоча себе под нос, нахмурился и опустил глаза, а потом стал что-то выцарапывать и копать в своей ушанке, поднеся к самим своим глазам. Итак, он упорно и демонстративно проверял свою шапку, а кадавр, с трудом повернув ко мне свою голову и также с трудом пытаясь рассмеяться, сказал мне про мальчишку: «Вот маленький идиотик! Настоящая работа с ним впереди!» Я, поддержав взрослую солидарность против детского ослизма, такой неявный сговор против хамов – детей, в упор уставился на заклеймённого мальчика. Хотя, откровенно признаться, у меня просто не хватало мужества смотреть прямо в лицо кадавру. Это был какой-то кошмар из милицейских архивов, а не лицо.
Кадавр добродушно помолчал несколько секунд и продолжил, всё так же обращаясь ко мне: «Придётся нам сыграть в него». Я также кивнул утвердительно, но уже в некоторой, мягко говоря, неопределённости. «Как-то я не понял, как это – «в него»? Если «на него» – это понятно, правда, слишком цинично и никакой педагогики, и в любом случае непонятно, для чего. А «в него» – это вообще абсурд – то ли какая-то гадость, то ли скрытый высокий смысл».
«Ну и сыграйте! – вдруг выкрикнул мальчик так неожиданно, что я дёрнулся. – Думать надо, испугался! И чё! Посмотрим, кто кого наиграет-то!»
«Наиграет-то?» – опять про себя я повторил последнюю реплику мальчишки, ничего не понимая.
«Вот, возьмите там, в углу», - сказал мне кадавр, указывая вытянутой  изуродованно – обкусанной рукой на стоящую в углу лентяйку, а сам пошёл от мальчика, едва передвигая ноги. Но когда я подошёл к лентяйке, то оказалось, что это вовсе не лентяйка, а нечто наподобие длинной клюшки, на конце которой был искусно встроен толстый гибкий огненно-красный резиновый шланг. Второе изумившее меня открытие наступило сразу же, как только я взялся за эту клюшку. Оно заключалось в том, что все поперечные стенки и двери из кабинета в кабинет пропали, будто их и не было никогда. Таким образом, возник гигантский коридор с дорожкой линолеумом. И получалось, что я с кадавром разошёлся по противоположным сторонам этого игрового коридора. Мы остановились, как дуэлянты, в его концах, а мальчик оказался ровно по центру.
«Вы должны вовремя отбиться», - сказал кадавр, и как не странно, его голос чётко прозвучал, несмотря на такое огромное расстояние, нас разделяющее. В руках у него оказалась точно такая же клюшка, только шланг у неё был на конце ярко-синим. А мальчишка, будто в свирепом раздражении, вдруг форсированно замычал, точнее, зарычал, не разжимая рта, и стал садиться на корточки.
«Вот сейчас будьте осторожны», - предупредил кадавр с противоположного конца коридора.
А мальчишка, вдруг перестав быть таковым, резко уменьшился в размерах, до шахматной фигурки коня, и, мгновенно взлетев вверх, завис на уровне моих глаз и стал медленно вращаться в воздухе.
«Такой злой конёк-горбунок», - засмеялся кадавр, и туту же раздалось знакомое злое рычание-мычание, а шахматный конёк стал вращаться быстрее, по ходу дела превращаясь в какого-то морского конька. То есть, у него явно уже обозначился хвост, а через несколько он уже бешено вращался вокруг своей оси, так же стремительно вырастая в масштабах.
И вот уже между мной и кадавром в воздухе зависло нечто, огромного трёхметрового роста, блестящее, как сверкающий никель, всё в острейших шипах, со звериной, скорее, не конской, а собачье-волчьей головой, у которой в рычании была оскалена такая же клыкастая пасть, с колючим серебряным брюшком и свисающим, крутящимся, также в шипах хвостом-бичом.
Это чудовище сначала обратило своё агрессивное внимание на меня. Его глаза яростно сверкнули лунными бельмами в мою сторону. Но кадавр с другой стороны размахнулся клюшкой и сделал резкое движение ей по направлению к чудовищу. Ярко-синий шланг  внезапно вытянулся в несколько десятков метров и, как хлыст, достаточно ощутимо врезал по чудовищу; при этом он успел мне крикнуть: «А теперь вы, и не останавливаться!»
И не успело чудовище стукнуть кадавра своим хвостом-бичом со страшными шипами, как я быстро взмахнул своей клюшкой, и мой непомерной длины огненный шланг врезал по чудовищу с такой звонкой силой, что брызнули искры.
Вращающийся дракон взвизгнул от неожиданности  после моей внезапной атаки, и вот его хвост свистнул  рядом с моим ухом. Но в эту же секунду синий шланг кадавра высек ослепительные искры из серебряной шкуры дракона. Тот уже не рычал, а орал во всю глотку от боли и злости, и в бешенстве от собственной неловкости стал бестолково лупить хвостом  по стенам, полу и потолку. В результате этих ударов коридорный проём-квадрат превратился в неправильный ромб, а я понял, что, как и дракон, свободно завис в воздухе.
«Хорошо облегчился и проблевался!» – подумал я и увидел, что кадавр тоже непринуждённо плавает в воздухе.
«Второй период! Меняемся местами!» И мы стремительно полетели друг к другу. Встретившись в полёте у дракона, мы ударили друг друга по ладоням, как настоящие спортсмены, а дракон в злости попытался в этот момент резкими движениями задолбить нас своим задом. Но он был недостаточно ловок, и мы успешно разлетелись под ним в разные стороны, поменявшись в результате местами.
Здесь я опять был удивлён, обнаружив у себя в руке клюшку не с алым шлангом, а ярко-синим, хотя я ни на минуту не выпускал её из рук.
Игра продолжилась. Тактика слегка изменилась. Теперь дракон попытался наносить нам удары уже не снизу вверх, как раньше, а, повиснув вниз головой, сверху вниз, а также слева и справа. Причём, некоторые удары оказались успешными: мой пиджак в некоторых местах был распорот шипами чудовища, будто лезвием бритвы.
Грохот стоял страшный. Слышался звон разбитого стекла, льда и хрусталя, скрежет металла и треск ломающегося сухого дерева. Боковые шкафы почти все были разбиты, и у всех окон были выбиты стёкла. Да, азарт – это что-то ужасное!!!
Коридор от этих ударов тоже без конца деформировался: становился то ромбом, то параллелепипедом, а потолок и пол всё время менялись своими местами. Но нам, игрокам, было всё равно, так как мы свободно парили в воздухе.
Я думал, что будет ещё и третий период, но двух оказалось достаточно: дракон стал выдыхаться и уменьшаться в размерах. Вскоре мы  с бешеной скоростью замолотили его совсем его до размеров какого-то ежа, который шлёпнулся грузной влажной тряпкой на пол. Мы с кадавром тут подлетели к нему и несколько секунд созерцали то, как по поверхности этого мелкоигольчатого ежа перебегает очень заметная  агрессивная дрожь и злобное взволнованное подёргивание.
«Мал ты ещё спорить», - непонятно к чему просторечно выразился кадавр, а ёж, будто окончательно добитый этим нравоучительным выводом, словно окаменел, как я понимаю, от стыда и вдруг в эту же секунду резво кинулся к самому концу коридора, где было единственное окно на север. Это произошло так стремительно, что я едва успел уловить, как этот серый комок очень шустро пролез в шкаф и там спрятался. Мы с кадавром незамедлительно перелетели туда. Там явно слышалось раздражённое гудение.
«Хотите посмотреть? Только одна секунда», - сказал кадавр и чуть приоткрыл дверцу. Я с любопытством посмотрел в получившуюся щель и увидел, что на горизонтальных полках шкафа располагались целые ряды таких тряпок – ежей. Они, как только поняли, что шкаф оказался незапертым, бросились к этой щели, сорвавшись со своих мест, но кадавр тут же резко захлопнул дверь. А потом сказал назидательно: «Вот, в принципе, и задача для будущих времён». И вдруг легко, одним движением, перемахнул этот шкаф с его места у стены к окну. Я только услышал, как вылетела наружу вся в целом оконная рама, вывалились наружу, на улицу, дверцы шкафа, а все находящиеся в нём тряпки – ежи с визгом вылетели и со свистом унеслись в чёрную пропасть зимнего неба.
Удар кадавра был настолько силён, что я во весь рост, внезапно вновь обретя вес, и со всего размаха упал на пол. А в следующую секунду, приподняв голову, увидел в истерике топтавшихся вокруг меня женщин –работниц, которые вразнобой кричали: «Что здесь было! Кому это понадобилось! Что за сволочи! Убивать прямо на месте надо! Вызовите скорую! Надо срочно милицию!» Под эти крики я освобождался в тупой замедленности движений от верёвок, которые неизвестно откуда на мне взялись и меня всего опутывали. Мой пиджак был в клочья изорван стальными шипами дракона, и поэтому первым делом я побрёл, не обращая внимания на сочувствующие возгласы страшного сожаления в мой адрес, искать свою шубу. Между тем, я равнодушно отмечал убытки, нанесённые погромом неизвестных «сволочей», как то: разбиты все лампочки, выбиты окна во всех кабинетах, а также выбиты все двери, разломаны в щепки все шкафы, а весь пол устлан по колено служебными бумагами.
Я не стал дожидаться прихода милиции, хотя меня пытались слабо удержать, поскольку я был единственным выжившим свидетелем этого чудовищного нападения. Но, в конце концов, меня оставили в покое. Я выбрался на светлую предутреннюю улицу и пошёл прочь от конторы, почти пританцовывая. Чувствовал я себя неплохо, потому что видел перспективу.
Спасибо этой Зиме!
         Занавес. Звучит SUMMONING: “In Hollow Halls Beneath The Fells”.
25.01.04 22:38. Посвящается бомжу на сентябрьской остановке троллейбуса   2003 года.







ТРЕТИЙ ФРАГМЕНТ


Слово в зиме. (Про нежный мороз, снежную любовь).



Повесть с участием группы  "ApocaLyptica". (С 2 иллюстрациями)
Посвящается  ЧМЗ, как и всему  Зимнему городу.

Издательство  "Тараканий  Забег", существует черновой текст, две аудиокассеты с  двумя вариантами - полным и неполным.
Начало работы над повестью: 5.12.2002, окончание:10.01.2003.
Вся музыка: Summong, The Masque Of The Red Death, Apocalyptica,Trance- Psycodelic-Two,
Testament, Sepultura, Angezia, Pink Floyd, ELP, Dan Swano, John Cale, Шниттке, Стравинский, Пендерецкий, Прокофьев, Шёнберг, Глинка, Мусоргский, Чайковский, Вагнер. (20)

Внимание: ненормативная лексика!


Эпиграф: " ...Не было случая, чтобы язык не выразил мысли, которую пытались передать при его помощи.  Не верьте неискусным писателям, которые перекладывают вину за своё неумение на язык; вина всегда лежит на писателе, а не на языке".
Ж. Вандриес.

1

Фиолетовый бархат с мерцающими искрами странно выделялся на фоне глухого зимнего вечера. Удивительно, но это заставляло делать выводы. Как внезапный выход из одиночества - бархат посылал свои сигналы. Я даже не думал, что это могло коснуться меня. Странное расширение в нечто белое и открытое... Удивительно, как всё-таки влияет приостановка в бесконечной череде постоянного моделирования разнообразных конструкций  удовольствия!  Погружение в голод и холод по личному изъявлению вдруг начинает разъедать многослойную кору всего наросшего за время обыденного проживания... Только в такой чистой среде я начинаю замечать эту собственную уродливую кору из наростов удовольствий, наслаждений и бурных, волнующих переживаний по поводу и чаще всего без повода... Но фиолетовая занавеска украшала тёмное окно поздневечернего троллейбуса, и она даже не понимала, как выглядит значимо и красиво на фоне быстро налегающей мрачной ночи.
С наступлением темноты возрастала значимость запахов. Они внезапно резко усиливались и заявляли о себе с несомненной явностью! Только состояние холодного голода или голодного холода и – главное! - этой зимней чистоты позволяли заметить и вдруг наконец-то зримо и чувственно ощутить пространственное личное положение относительно предметов, явлений и понятий... Итак, внезапная высушенность холодным, морозным воздухом Великой Зимы оказала на моё открывшееся  и выровненное восприятие, чистое и голое,  некое воздействие, похожее на неожиданный толчок в правильное положение из постоянного бывшего неправильного... Так внезапно понимаешь, что у тебя в руках арбалет или меч, а под собой замечаешь чёрного коня, который просто не может стоять на месте...
"Так вот Как, оказывается, должно быть, Что должен делать и Как поступать!" Наподобие мгновенного видения, которое пытаешься всеми силами удержать ухватить, всё это проносится мимо и опять исчезает. Только лихорадочно пытаюсь сохранить в  руках доставшийся обрывок этого мгновенно пролетевшего... И этот обрывок гласил, что реальное находится где-то во внешнем положении - не во мне, и действия мои могут быть оправданы только действиями, направленными из моего центра на это, нечто, неизвестное, непонятное, но уже установленное, как факт - внешнее! Тут же развиваю это дальше: мое физическая периферия не должна замещать отправление из личного центра. Это просто: внешняя толкотня не заменяет собой эту связь тайной внутренней жизни (моей) с этим не менее таинственным, внешним, постоянно ускользающим объектом. Если посмотреть со стороны -  действительно: всё это  похоже и легко путается, то есть, я - среди людей, устанавливаю отношения, разговариваю и сомневаюсь, бешусь и смеюсь: казалось бы, никто не скажет, что я в одиночестве. Но страшно становится, когда всё это отразится в зеркале истины: обращение только к себе и всеобщая самозамкнутость: только на самих себя, только на себя! Сам себе советую: вдохни поглубже ночной воздух Зимы: пусть этот вдох приблизит мелькающее и ускользающее. Я знал, что всё, конечно, не так просто. Одних "магических пассов" и лично выдуманных ритуалов будет недостаточно. И уж если я взялся за поимку этого истинно внешнего (как чистое голубое небо) своим  личным внутренним, то, видимо, и надо было вести себя скромней и сдержанней. Но не терпелось. Хотелось создать возбуждающее действие, заставить взволноваться этому внешнему. Но грубые действия и неделикатные движения будто пугали мой внешний призрак. Ну что? Так и остаётся, что дышать зимней свежестью? Нужно внутренне ужаться и спрятаться в ожидании... Не верю, что не будет ничего. Проявится, должно проявиться - и в этом моменте я его на месте и зафиксирую...
И вот в томительных сомнениях, в мучительных переживаниях собственной неуверенности я оказался на ночной зимней улице. Я искал конкретный угол как точку отсчёта: мне нужно было найти такую ситуацию, которая выведет на ускользающее явление. Всё это искусственно и не к чему не приведёт - я это чувствовал. Надо вернуться, вернуться в свой дом, престать гоняться за вдохновением и насильно заставлять прийти к себе. Здесь что-то синтетическое, как и все рассуждения о рассуждениях о рассуждениях о рассуждениях - и так далее... То, что искал - состоялось. Просто вспомнить, как всё состоялось. В тяжёлом состоянии бездействия я сел на свой диван и уставился в окно. Да, эта тревожная вибрация ощущалась, и она должна была раздвинуть  все замкнутые образования... Как началось это? Серая и невообразимо пыльная листва, свистящий ноябрьский ветер уходит по всем фронтам, и внутри холод уже был готов разойтись по всему очищенному этим ноябрьским ветром. Не случайно так сильно и шумно обставлялся холодный и сухой ноябрь. Суровый и строгий отказ от демонстративно хамской и грубой мокрой чавкающей грязи. Давно засохло и свернулось, опало в смертельных судорогах холода - беспощадного и твёрдого- то, что называлось летом. Один волнующийся воздух не успокаивался и шумел, не находил себе места. Вот тогда это произошло: мрачный взгляд исподлобья застывающего в холодном сне леса, и угасающие, закручивающие пружины корневых сил - где-то там, в подземельях. Будто лес знал: фантастика динамического взрыва состоится именно зимой. Сон обещал быть бурным и ликующим. Только имеющий глаза увидит!  Будем считать: конечно, особенные глаза, различающие через окружающую значимую муть конкретных сплетений, которых слишком много- и по всем уровням - от космических конструкций до атомарных -  такие вещи и дела, что и выкидывают, в принципе, с презрением, как ненужные отбросы, как сделанную конкретику, составляющую в конечном счёте наш бренный мир вместе с нами, господа.



2

Вечерние снежинки горячо и коричнево сверкали острыми мгновенными блёстками-вспышками. В томительном и волнующем декабрьском вечере я очень точно видел и понимал, что именно это тепло от разгорячённых  быстрыми перебежками людей, спешащих по декабрьскому морозу со своими срочными делами - именно это тепло и колышется  светящейся коричневой кисеёй- канителью уходящего незаметно декабрьского дня. И именно эта кисея иногда остро посверкивает серебряными снежинками. Я, между тем, думал, что, видимо, мой плотно спрессованный объект, а точнее, круглая железная банка из-под монпансье, служащая теперь обиталищем кнопок, скрепок, безопасных бритв, гвоздиков, шурупов и гаек, потихоньку от меня сам организует в себе эту железную мелочь по своему усмотрению как внутренние органы. Это уже заставляло меня испытывать к нему почти личные чувства: ещё бы - была презренная вещь - стала организмом! Я нашёл пластмассовый прозрачный футлярчик. "Надо её (банку) отпачковать, создать ей родственное образование", -  думал я, и внезапно возникшая семейственность тихо веселила меня. Странно, но эти размышления о железной дребедени никак не соотносились с декабрьской вечерней позёмкой. Неопределённое состояние - ожидающая пустота вместо напряжённого, закручивающего бега дел перед наступлением Нового года - давало совершенно раздробленную, абсолютно не согласованную в частях и  элементах картину. Видимо, поэтому я почти всерьёз думал о железной мелочи, оживляя её своим нелепым воображением. Но то, что несомненно действовало - это очень активный, строгий, дисциплинирующий, энергичный, весёлый и интригующий голос - воздух Декабря. И от этого нельзя было никуда деться. "Немедленно принимай решение и делай, делай, делай, - всё получится», - так прочитывалось в атмосфере Декабря. И поэтому все нововыявленные термины- понятия, как стальные инструменты вместе с греческими словами и алфавитом, французскими словами и немецкими мешались, набегали волнами друг на друга, будто стараясь соединиться в одну гармоническую систему- образование.  "Ну и какие там она может придумать себе кишки?"- вопрошал я сам себя. "Вот длинные параллельные гвозди на дне, пересыпанные обойными гвоздями, скрепками и кнопками - как эпителиальной тканью бессознательно  опять субъективируя свою банку, решал я про выдуманные внутренности  банки, вздумавшей стать независимым объектом.
А позёмка стремительно горизонтально неслась, извиваясь по всем доступным плоскостям, между тем давая подзатыльники сугробам и хрупким снежным наростам, иногда примешивая себе всякие фантики, окурки,  спички, пустые банки и пачки. Это не портило её: яростно сверкая вспышками серебра в коричневом, она оставалась агрессивной и прекрасной, злой и величественной одновременно. Было очень холодно. И меня этот факт очень радовал и тревожил. Почему? Холод, особенно сильный, обещает всегда впереди встречу, самую интригующую, весёлую и любвеобильную; такую концентрированную и сумасшедшую. Не было бы такого холода - не было бы ничего, никакой динамики, загадки, "тайны и восторга это я знал точно. Мороз и его кристаллические образования это подтверждают. Между прочим, я стоял на остановке. Вечер тем временем мрачно уходил в черноту ночи. Всё притаилось. Странно, но я понимал, что конкретная тревога зимней ночи ей всегда присуща. "Лучше ночью зимой не высовывайся, а то такого насмотришься", -  так можно словесно выразить это состояние - всеобщее, всех касающееся. А я хочу!!! Хочу! Хочу! Хочу! И потому лез и старался в этом стремительно исчезающем декабрьском волшебном времени посетить как можно больше разных мест, быть в разных ситуациях и положениях. Опасность, зимняя опасность подстерегает и заманивает!
Я уверенно предполагал, что если чуть-чуть изменить ракурс, то можно и увидеть это самое "такое насмотришься", и всё-таки дождался совершенно бредового видения: на конце проспекта я увидел, как на чёрном коне проехал такой же чёрный всадник в плаще. Вся эта группа (поскольку это было где-то у самого горизонта) была по видимым подсчётам высотой в несколько этажей. Это видение ударило наотмашь. И я вспомнил всё сразу: куда мне ехать, во сколько там быть и как много времени мне вообще осталось. Некоторое время смотрел в то место, где так реально и небрежно продефилировала "конная группа". Но, видимо, это была какая-то фабричная дымовая грязь, в чём я, к своему сожалению, убедил наконец-таки себя.
А ехать мне предстояло на великосветскую вечеринку к одной девушке из элитного общества. Она, судя по отзывам, питалась исключительно стихами Гейне, Рильке, а также, на закуску, всерьёз подумывала придать мировую весомость творчеству немецкого писателя Эрик Мария Ремарк. И раз я мысленно вытащил (совсем некстати) на поверхность проблему питания, то, как назойливые комары вокруг образа этой девушки, стали тут же крутиться пошлые пельмени и какие-то "беляши". Но уж если говорить правду, этому были свои основания, заключающиеся в некоторой, мягко говоря, полноте этой девушки.
3
Дом, в котором она жила, меня восхитил. Это  была  - с высоты нашего времени- уже старинная постройка, у которой были такие высокие потолки, что в комнате можно было вполне играть в баскетбол и выстраивать такие дикие шкафы, чтобы с верхних полок извлекать информацию только  при помощи стремянки. Таких престижных домов был целый ряд, но, как не странно,  прямо через дорогу, напротив, стояли какие-то деревянные халупы - избы-развалюхи, которые никак не вписывались в этот элитный ландшафт. А, может, и вписывались? "Да, всё это старое..."- решил я, заходя в поражающий воображение подъезд, которому и было только  одно наименование, заслуженное полностью: "ПА-РАД-НОЕ".
Девушка, страдающе сделав брови домиком, то и дело тонкими кончиками пальцев поправляя у виска очки, которые и не думали съезжать с её переносицы, каким-то уходящим в туманный транс голосом пригласила пройти "в комнаты". Там собрались все известные мне эстеты и эстетки. Готовили свечи и говорили о спиритическом сеансе. Мне было страшно любопытно, и я еле-еле сдерживался, чтобы как-то не выразить словесно свою горячую причастность, но на фоне эффектного сборища я смотрелся нелепо и выражался угловато, штампованно и выделанно умно. Поэтому мне оставалось только с восторгом следить за окружающими, которые, снисходительно улыбаясь, позволяли мне с ними  это проделывать. Но иногда опять лезли ненужные мысли, например: "Почему, всё-таки, они все такие толстые?.." И, смущаясь и стыдясь за самого себя, выходил искать близкую мне тощую душу, утешённый неуместной идеей: "Хорошего человека должно быть много".
...Стоя на кухне перед раковиной, я в очередной раз вспоминал увиденное при подходе к "па-рад-ному" девушки: у деревянной халупы стоял высокий грузный старик с грязной, но обширной седой бородой. Он, как-то странно дёргая головой, жалобно и тоскливо шарил взглядом по этому престижному дому, будто пытаясь или что-то высмотреть, или найти, наконец, внезапно захлопнувшуюся и тут же исчезнувшую  в тёмном вечернем сумраке Декабря дверь. Это зрелище тогда меня необъяснимо и страшно взволновало. "Как чеховский Фарс, его все забыли!" - первая аналогия, что пришла в голову. Но прежде всего меня сбила, с толку моя собственная реакция: я так и не смог до конца осознать, что во мне  такое бурное вдруг взволновалось.
"Впусти, впусти его!» - я думал и тут же одновременно думал, как бы обращаясь к старику: "Впусти, впусти меня!" Что же это? Как прикажете мне меня же было понимать? Чувство собственности и тайна этого чужого, с  желанием слить это, чужое и омерзительно грязное, изношенное со своей собственностью, скомбинировать это чужое со своим, личным, интимным, внутренним - как комбинировать бритвы, иглы, кнопки и скрепки в моей круглой жестяной банке.
"Так что,  ты хочешь сказать, что это и называется творчеством? " - так же непонятно, каким ветром занесённый метался в голове вопрос. Но парадоксальное сочетание двух призывов "впусти его! - впусти меня!" состоялось несомненно, как факт, и от этого уже нельзя было отвертеться. А старик, вдруг бросив просяще рассматривать престижный дом, внезапно стал смотреть прямо на меня. Нахмурился и, презрительно искривив под вислыми усами губы, стал еле заметно осуждающе кивать головой. Очень отчётливо, почти вслух, в воздухе висело: « И ты туда же..."  И ещё: "Подонки.."  Он чуть опустил голову, и лицо его вдруг стало стремительно чернеть до зимней темноты. Потом он втянул  голову и, сгорбившись, мелкими шажками поплёлся в сторону своего деревянного дома. Клянусь: когда он отворачивался от меня, на секунду сверкнули, как вечером снежинки - пронзительно и остро - белки его глаз. Но я не думал, что они могут быть кроваво- рубиновыми. От ужаса жар ударил мне в лицо. Я тут же вспомнил тогда всадника в плаще, который так же согбенно ехал на своём еле плетущемся чёрном коне. Я был настолько в эти секунды напуган, словно старик отнял у меня  и унёс с собой мою душу. "Дедушка, вы же простудитесь, почему вы вышли без шапки?" - как ребёнок, совсем не умеющий за себя постоять, я почти не сказал ему эту ерунду, но пришлось бы говорить буквально в его широкий след на снегу: старик уходил, заворачивая всю значимость моего утончённого мероприятия за свои подшитые кожей валенки.
И в результате, стоя у раковины и уставившись в сливное отверстие, я начинал понимать, почему сейчас не в должной мере комплексую. В такие моменты раньше я всегда чувствовал себя широкой и тупой (в смысле твёрдой) плоскостью, о которую небрежно упираются иглами циркулей своих утончённо-высоких представлений мои эстетствующие друзья. Здесь же я разглядел гораздо более широкую, нежели моя, плоскость. Можно сказать, она была обширна или вообще не имела никаких границ, и к тому же почему-то создавала мне  совсем уж невыносимый внутренний дискомфорт...
4
Вернувшись в общество, я с облегчением вздохнул: оказывается, за время моих кухонных переживаний пришёл мой истинный приятель. Он умел имитировать, в принципе, любой стиль и тон каких можно только представить сборищ и компаний. Действовал мой друг как подрывной элемент: наподобие инородной инфекции он внедрялся в организм и начинал свою разрушительную деятельность; то есть, любое мероприятие, даже самое серьёзное, совершенно незаметно, плавно и прочно одновременно превращалось благодаря его усилиям в простой бардак - с песнями, смехом, танцами и, конечно же, беготнёй за водкой.
Поэтому я обнаружил в  комнате с погашенным светом (на полу горели свечи) сидящего по-турецки на коврике своего приятеля, а девушку- эстетку -  со странно откляченным задом в центре свечей. Она, непонятным образом искривлённая, энергично, как негритянка, всё время влево, дёргала этим своим задом и бёдрами, - видимо, успела употребить что-то более существенное, чем стихи Гейне. Все одобрительно и одновременно выкрикивали что-то экстатическое (порой почти вульгарное "хоба, хоба, хоба"), в точном согласии с   агрессивным дёрганьем ягодиц девушки, а я, ничего не понимая, но перестав на время быть широкой плоскостью для окружающих, ушёл в соседнюю комнату, где, кроме книжных стеллажей, ничего больше не было. Стояла только древняя бабушка девушки- поэтессы, которая при виде меня поджала губы, вернула, как я понял, книгу на её законное место и сосредоточилась взглядом на месте, противоположном моему.
"Извините, а вы не скажете, кто живёт или жил в этих деревянных домах через дорогу, напротив? "- спросил я бабушку. Она спокойным голосом, холодным и не ожидающим никаких внешних оценок ответила: "Бывший  обслуживающий персонал". Она произнесла почти "лю" в слове "обслуживающий", чем выразила непередаваемо восхитительный, грубый оттенок кавказского презрения. А, может, не кавказского, может, одесского: точно в памяти я этот момент не сохранил... Тем не менее, я вступил в некую позорную, почти лакейскую солидарность с бабушкой, потому что тут же, как сиюсекундная  реакция на её слова, осознал себя стоящим на одной плоскости с ней и на время (что скрывать) возгордился. Правда, она так это сказала, что можно было понять и продолжить так: "Вот там тебе и место!" Но это было бы уже явным оскорблением, поэтому "попридержи язык свой, бабушка!"
Тем не менее я решил скоординировать своё местоположение в бабушкиных представлениях и, должным образом смодулировав голос и отслеживая интонационный рисунок своей речи, стал выпытывать у бабушки, кто именно в этих домах живёт, что будет с ними в будущем и т. д. И она поведала мне, что там до сих пор живут бывшие "повары", "сторожи" и дворники, почти все спившиеся, превратившиеся в нищих бродяг, и вообще там уже живут отбросы общества. Меня, как я понял, она с последними не отождествляла, видимо, постепенно, по ходу своих слов, всё больше открывая свои неприступные позиции, так же пропорционально повышала для себя мой ценностный статус: ("Не напрасно же тебя сюда пригласили, какие-то были на то основания!") Позорно, но желание, чтобы "приняли за своего", видимо, неистребимо будет и жить в людях, и служить мощным стимулом и средством для самосовершенствования и отважной, упорной работы над собой! Вскоре всё это меня сильно утомило, и я (как знак спасения) случайно перевёл взгляд на огромное окно комнаты. Бесподобное зрелище замёрзших узоров на стекле тут же подтолкнуло меня непринуждённо прервать светскую беседу искренне восхищённым возгласом: "Вы посмотрите, какое чудо!" Бабушка даже не обиделась: она расслышала правду невольного восторга в моём голосе, и тоже посмотрела в окно. "Да, это действительно чудо. Это послание. Послание откуда-то извне. Мы не сможем достойно никогда прочитать его..." Я сразу испугался, потому что бабушка неумолимо и беспощадно стала клонить  к своей любимой (я это знал) теме астрала и перехода в оный. И хотя опять здесь мне на помощь пришёл  случай, но, клянусь, лучше бы его не было вовсе. Наивно желая уйти от опасной темы и оживить неожиданным поворотом разговор, я спросил бабушку, немного невежливо на полуслове прервав её: " А как вы думаете, они, эти, кто в деревянных домах, могут с такой силой чувствовать прелесть зимних узоров на стекле?!"  И вот здесь я получил: бабушка, мрачно уставившись куда-то мне в нос, медленно произнесла: "Нет. Им только холодно. А если не холодно, то они хотят всё время есть. А когда они в тепле и уже и есть не хотят, они хотят..." И она высказалась в том  смысле, что они, грубо и буквально говоря, хотят всё время сношаться (по её словам, "дай им волю и возможность"). Но весь непередаваемый  ужас ситуации состоялся в том, что она не произнесла грубое, вульгарное "сношаться"; она, сохранив формальный, грамматический признак этого инфинитива, предпочла выразиться в самом грязном, нестерпимо и непристойно нецензурном виде. А я уже во второй раз за этот вечер увидел блеск кровавых волчьих огоньков в Декабрьской тьме. Я от страха промёрз до костей: в тёмной комнате я - наедине с бабушкой, которая, будучи потомственной дворянкой, вздумала ни с того ни с сего перейти на мат и в упор рассматривает меня. Казалось, дом переворачивается и встаёт крышей вниз. Что мне оставалось делать? Я неопределённо прокашлялся и, чувствуя себя последним трусом, опустил в нижний правый угол глаза, с ужасом понимая, что выдаю своими пылающими щеками себя- то есть, то, что я дословно понял и слова бабушки, и то, что она поняла, что я правильно понял её.
Но и на этом не кончились мои мучения. В Декабрьской мути НОЧЕРА я вдруг в страхе сообразил, что старуха поднимает руку, доселе висевшую как плеть, и тянет её по направлению к моему лицу. Тут я не выдержал и визгливо, как баба, выкрикнул: "Гена!", зовя своего друга на помощь. Видимо, я очень сильно завизжал, поскольку тут же, сильно ударив дверью о книжный шкаф, на пороге нарисовался весь мокрый мой товарищ, а за его спиной  послышались спасительные взрывы абсолютно непристойного, развязного хохота. "В чём дело?" "Гена! Мне надо... Извините, пожалуйста, (бабушке) я так много времени отнял у вас на глупости..."
На кухне Гена заставил меня выпить рюмку водки (хотя у меня язва), после чего мы закурили, и я, осознавая всю глупость острых желаний всяких авантюр и приключений, задал глубокомысленный вопрос: "Откуда берётся блудливость в людях, проституирование в семейных парах - и именно не из-за денег, а из-за похоти?" На это друг мой, глубоко затянувшись американской вонючей сигаретой, выдохнул вместе с дымом ответ, потрясающий по своей ёмкости и весомости: "****ство, мон шер ами, берётся из одиночества. Да, оголтелого одиночества и холодной бесприютности". На что я ответил: "Это очень жестоко и несправедливо. Слишком тяжёлый ответ".  И, не выдержав, дал прорваться на волю чувствам после всех этих шоковых эпизодов, а именно: заплакал и пьяно уронил свой горячий лоб на прохладный локоть друга, лежащий на столе. Товарищ поцеловал меня в затылок.
5
На этом нас застукала девушка- хозяйка вакханалии, бывшего благородного собрания. Вся в испарине, красная и тяжело дышащая, она, демонстративно и с раздражением игнорируя меня, торопливо заговорила с моим другом: "Гена, Гена, посмотри, я что-то не понимаю..." И вдруг очень низко, совсем низко наклонилась к полу так, что упёрлась в него макушкой и руками. Как я понял, она пыталась встать на голову, но у неё ничего не получалось: она вертела в воздухе высоко задранным задом, вечернее платье беспощадно опускалось вниз к её, так сказать, талии, тем самым совершенно непристойно обнажая толстые бледно-белые бёдра, тем более, что она ещё пыталась всё время задирать ноги вверх. У меня только что распустившийся, а недавно до невозможности туго закрученный узел из тревог и ударных ситуаций моментально вытянулся со страшной силой в несгибаемую стальную струну, и я от обалделого ужаса вприсядку слетел со своего стула и забился  в угол за раковиной.
Товарищ мой спокойно отреагировал на мой страх: "Ну что! Это..." Здесь он выдал какой-то то ли японский, то ли индийский термин, который служил культурным эквивалентом (какая-то «кибадза»?) чего-то ещё более сложного... Удивительно, но этот термин тут же ассоциативно связался с грязным нецензурным словом, произнесённым строгой бабушкой поэтессы, хотя ничего неприличного для русского уха в нём не было - видимо, объединяющим оказался сам сопровождавшийся ужасом эффект. А явно слышимый грохот падения стульев и тел, раздававшийся  из комнаты, откуда прибежала девушка- поэтесса, давал понять, что все там находящиеся  также «вольно предались» освоению этого "культурного эквивалента".
"Сумасшедший дом», -  успел подумать я, и вдруг зависшее чувство расплаты, как;ой-то, за чт;о-то, стало мне явно сигналить, что оно сейчас и немедленно реализуется... Так и произошло: раздался сильнейший удар по окнам, вдребезги там, в комнате, разлетелось стекло, кто-то пронзительно завопил, кто-то возбуждённо и громко прокомментировал: "Смотрите, валенок!! Кто-то валенком в нас запустил!" Тут же перебили: "Свечи, свечи убери! Сейчас загорится же!!" В комнате включили электрический свет. Мы втроём вбежали в комнату, и я увидел, что все находящиеся, с красными лицами, мокрые, (видимо, на самом деле пытались коллективно вставать на голову) бестолково топтались в панической растерянности и истерике вокруг знакомого мне подшитого кожей валенка. Зверски холодный воздух бил со страшной силой в комнату так, что разлетались занавески и поднимались до потолка. Кто-то торопливо бегал, унося свечи из комнаты, кто-то пытался трусливо выглянуть в окно, дёргая шеей, будто ожидая, что сейчас ему в голову полетит нечто аналогичное. Все мы чувствовали себя как в осаждённой крепости, невольниками и несчастными заложниками хамской ситуации.
"Что здесь такое ?"- величественно обрисовалась в дверях бабушка. Ей, захлёбываясь от волнения и растерянности, стала объяснять то, что произошло девушка-поэтесса-внучка. Бабушка свирепела на глазах. "Сейчас материться начнет», - неуместно, пугаясь и стыдясь её и себя одновременно, думал я по своей нетонкой глупости. Но она скомандовала: "Сейчас же ступай, вызывай милицию, пока они там не разбежались!» - и исчезла. Все после её слов сразу будто освободились и возбуждённо загалдели, засобирались одеваться и на улице "надрать задницу" невидимой шпане... "Сейчас мы им устроим!» - воинственно неслось уже в коридоре. А взволнованный голос девушки останавливал не на шутку разъярённую топотню и толкотню в прихожей. Я же вдруг представил себе, как может выглядеть картина схваченного деда в окружении злобствующей толпы моих "эстетических" друзей. До невозможности противная и душераздирающая картина. Интуиция подсказывала, что они ни за что ему не простят собственный панический страх и будут требовать только одной платы - смерти. Самое ужасное - они могли это себе позволить в этой ситуации: кто будет искать всеми забытого и нищего деда?
Я выглянул в окно и поразился - грязная, ободранная толпа стариков как муравьи залезали друг другу на спины и лезли на второй, третий этаж нашего элитного дома. Поэтому я кинулся в коридор и громко заявил всем: "Зря торопитесь, их там больше! Ну вас на фиг, я остаюсь...  А так - идите, чтобы башку проломили. Они дом вообще штурмуют". 
Боевое настроение резко увяло. Все притихшие медленно поползли из коридора в комнату... Вскоре заделали окно подушкой, завесили его непроницаемо чёрной шторой. И для пущей безопасности выключили свет и зажгли свечи. Стали сообща ждать милицию. Странно, но в этот момент я осознал, что мой друг всё это время групповой суетни, беготни и всяких выяснений отношений отсутствовал. "А где это он?" - я тут же отправился его искать.
Комнат было пять, не считая всех прочих подсобных "удобств". Свет был выключен везде, все тихо ползали по квартире со свечами... Так и не найдя своего друга, я остался один в какой-то чёрной, глухой комнате и стал смотреть в окно. Звукоизоляция старых домов была что надо: бывших бормотаний не стало слышно вовсе, и в мёртвой тишине, в состоянии абсолютной, лучше сказать, глухоты и немоты, недвижности я вдруг понял, что во мне бушует собравшаяся в страшную сумму великая тайна. И даже не тайна - нечто потрясающее и ужасное, поражающее размахом и сложностью. "Надо ли сопротивляться тогда?" - думал я, но про себя-то я точно знал, что без моей личной инициативы ничего не случится. Что-то свободно-волчье всегда во мне просыпалось, когда наезжало на меня что-либо огромное и невыносимо тяжёлое. "Посмотрим, как будут дальше развиваться события", -  я был внутренне готов к неизвестности.
6
А между тем я всё больше стал понимать, на ЧТО я смотрю в окно. Это был какой-то скудный сквер со скамейками под деревьями, еле виднеющимися из-под снега. Мутная тяжёлая синева наваливалась на всё в этом сквере: на чёрные стволы и сучья деревьев и ветви кустарников, на белые сугробы снега. Только "луна как бледное пятно" давала всё это как-то различать, едва, видимо, проглядывая сквозь небо ночного Декабря, похожее на страшный и томительный рассказ с тревожным окончанием его. "Да, именно под Декабрьской ночной крышей и может происходить такая жуткая, неестественная возня» - думал я. Но, как ни странно, я, вспоминая свои сны, чувствовал, что стоит мне немного по коридорам пройтись, потом разбежаться, а потом оттолкнуться и - я лечу сначала очень близко к полу, параллельно ему, а потом всё больше набирая высоту.  Декабрьский ночной небосвод выманивал меня к себе, заставляя меня почти задыхаться в замкнутом пространстве. Печально, но и у небосвода всегда во сне оказывалась крыша, и я, тупо упёршись в обнаруженный угол головой, вяло терял ощущение полёта...  Я мрачно думал о собственности, жалости и любви, бесчувственно смотря  на то, как на скамейки в сквере пришла, судя по чёрным силуэтам, длинноволосая пара в шубах и закурила: огоньки сигарет ярко вспыхивали при затяжках в мутном сумраке. "Дамы, видимо, решили перекурить», - понял я, слегка ослабляя мысленное напряжение, машинально отводя от окна глаза...
"Да я знаю, о чём  ты сейчас думаешь», - прямо под ухом раздался голос друга. "Гена!» - опять как баба взвизгнул я, почувствовав, что от внезапности слегка описался в плавки, и от ужаса поставил ударение в его имени на второй слог: "Ген`a".
Этот великий ужас моментально перешёл в великую злость. "Ты можешь не пугать меня, гадина и дрянь!!"  На что мой друг довольно и тихонько захохотал. Но моё возмущение съехало при мгновенном воспоминании о моих личных выходках с "напугиванием"  друга.
"Ты не мог сразу дать о себе знать, когда я зашёл?! Чего ты спрятался тут?"
Когда я чуть успокоился, а друг своё отхохотал, я спросил его, о чём это я, собственно, думал, стоя в классической позе у окна. Он ответил, что открытые системы в отличие от закрытых всегда таинственны и всегда будут многозначны. "Тупость и достаточность никогда не будут приносить удовольствие. Да и вообще, самое интересное, что есть в жизни, это возня с заполнением объёмов, выравнивание их, опустошение и другие дела".  Вот о чём, оказывается, я думал.  Я ответил, что это слишком уж широкое замечание и оно может подойти к любому случаю или ситуации.
Друг на это заметил, что мне-то, собственно, никогда и не удавалось скрыть за своей чересчур открытой внешностью специфу своих переживаний: "Это на самом деле хорошо, на фоне уродов особенно, но самое настоящее дерьмо в тебе - это твоя необязательность. Иногда кажется, что у тебя совсем исчезает совесть. Будто все окружающие - просто говно, а ты не нуждаешься ни в ком», - такой вывод сделал товарищ, чем вверг меня в озлоблённое раздражение: "Да почему я должен быть доволен, когда мне лезут на голову!? Сам решу, кого приглашать в себя и в ком мне быть!  А тебе нравится, когда тебя домогаются, что ли?"
Друг: "Если домогаются, значит, радуйся: ты ещё нужен. Смотри, останешься, как какашка в снегу".
Я:        "Не буду я никогда какашкой, я разбираюсь с тайнами мира и с какими-нибудь результатами. А насчёт того, будут меня помнить когда-то там потом, у меня один ответ - мне этот мир нравится. И он меня иногда восхищает. И это всегда кончается тоже результатами. Конкретными!!"
Друг:    "Ну и рисуешь ты там, пишешь себе там - в стол, подмышку, в задницу... Ты делиться будешь?"
Я:       "Это всё уже потом. Сначала сделай то, что сейчас можешь. А ты что сделал?  Пьянку, бардак, детей?"
Друг:   "Я это делаю всегда для других, и меня радует одно - они на это время радуются. На это время они выйдут из ими объяснённого раз и навсегда мира, и пусть я в результате останусь шутом- онанистом,  они выйдут на что-то другое. Я не говорю, что они из-за меня будут меняться, но свою штамповку увидят они увидят точно. Сами! Ты же видел сегодня, что я заставил эту жопу в очках встать на голову! Ни себе хера, да?!"
И он, довольный, опять захохотал, а я смирился, холодно пристыженный. Выходило так, что друг действительно показал, насколько бескорыстие может быть бескорыстным. Поэтому я через некоторое время собравшись с силами и перешагнув самого себя, сказал: "Гена, я сто раз пытался перед тобой извиниться, потом я на самом деле понимал, что был дурак. Вот теперь извини".
"М- хм," -   отреагировал друг, представив так ироничное "ага". "Какой я всё-таки не тонкий и неумный», - с досадой подумал я про себя, хотя в запасниках оставил мысль, что всё это - для того, чтобы обмануть меня.
"Я пошёл стихи слушать, если она ещё прежняя», - заявил внезапно товарищ.
"Вряд ли..."- неопределённо сказал я, а потом решил поделиться: "Слушай, они все сегодня какие-то... Бабушка эта... Я  думал, она меня убьет".
Друг: "Она просто хотела  тебя слегка поприжать и потискать, а, может, и трахнуть".
Я: "Ненавижу!!  Мразь какая! Меня сейчас вырвет! Молчи!"
Друг: "А что  ты хотел? У дворянки климакс, а они и готовы были кидаться на своих дворников, конюхов, садовников, поваров..."
Я: "Я ей не обсЛЮживающий персонал, пусть вон идёт в эти деревянные дома к своему персоналу".
Друг: "Я уверен, она оттуда и не вылезает. Всех, наверно, изнахратила: и персонал, и бомжей, и бандитов... Я сразу догадался, когда ты как пробка вылетел от неё."
Я: "Дрянь какая. Что за гадость - соединять астрал и траханье!"
Друг: "Вообще ничего не понимаешь. Читай Философию Жизни Ницше, а ещё лучше - Розанова, а ещё лучше - Шмакова... Похоже, ты, хоть и когда-то там и учился в универе, всё равно неуд вечный".
Я: "Это ты был вечным неудом. И, кстати, неуд - это открытая система, неудовлетворённая - гордись".
Друг: "Гордимся вместе. Но неуд - это, извини, не неудовлетворённый, а неудовлетворительный, короче, неудачный, а неудачники - ещё лучше".
Я: "Неудачники или неудовлетворённые вечно… Какая разница! Мы с тобой ангелы, бесплотные и белые, следа не оставим на этой земле. Полетели, мышь летучая?"
7
И мы полетели. К собранию. Все сидели притихшие, и чувствовалось, что им собственная напуганность очень нравится. Они сидели, как мой друг когда-то, то есть, по-турецки, и в кружок, перед каждым стояла на блюдце свеча, а в центре этого кружка опять стояла девушка- поэтесса и шёпотом, с напряжением и готовыми прорваться в любую минуту слезами, со сдержанными всхлипами читала по-английски:
Хеар зэ лауд элэерэм бэллз!
Брэйзн бэллз!
Уад а тэйл оф тэрра зэй тэбьюлэнси тэллс!
Ин зэ статлэд иэр ов найт...
Хау зэй скримаут зэй ЯФРАЙД !! - э

В этот момент девушка, так и не сдержав себя, то ли подавилась, то ли всхлипнула от волнения и прервала свою декламацию. И в этот же момент кто-то (скорее всего, ненамеренно) по блюдцу чем-то металлическим издал этот самый "бэллз", и девушка, страшно вскрикнув, прижала пальчики к своим губам, как будто вызвала своими стихами то, чего она сейчас страшилась. Всё это действительно напоминало спиритический сеанс или какой-то старый польский фильм, что всё-таки меня не остановило выпендриться с озарившей меня догадкой в переводе с английского на русский язык; я, оказывается, достаточно громко обратился к другу: "Эта "тэбьюлэнси"- турбуленция, что ли?" Это совершенно не вписывалось в общий сакральный контекст, зависший над обществом посвящённых, и мой друг с известным  лёгким презрением ответил: "Да, вертулетка."
Девушка с гадливостью, в полглаза посмотрела в мою сторону, и, едва успев прошептать: "Господи, настоящий валенок, сплошной маразм какой-то.." , как произошло совершенно неожидаемое и абсурдное. В окно со страшным грохотом врезался теперь чётко видный, поскольку весь горел, валенок, теперь уже второй.
Пылающим поленом разнеся вдребезги второе окно, он с цинично деревянным стуком грохнулся в центр кружка, где секунду назад стояла девушка. Она же мгновенно вылетела из комнаты, как-то совершенно не по-светски вдавив в плечи голову и согнувшись в три погибели. Все (и я в том числе) были в страшнейшем шоке и, если точнее передать, в состоянии великого несчастья. Один мой товарищ умирал со смеха, комментируя необычайно быстрое бегство поэтессы почти со слезами: "Шустро как она!.. Вот бы по горбатине-то этим валенком!.." После чего я сам уже не смог остановить истерично громкий, во всё горло, смех. А тем временем все какое-то время носились по комнате и потом, сориентировавшись, бросились из неё. Остался только я, загибающийся от смеха, и мой друг, забивающий какой-то тряпкой- ковриком огонь. Потом мы услышали ответный  смех на улице: "С наступающим вас, сволочи!" - раздалось оттуда.  И Гена, заорав, как я понял, от восторга,  кинулся  к магнитофону и, лихорадочно порывшись в карманах, вставил в его внутренности какую-то кассету. Потом сел на корточки к магнитофону, отрегулировал, что через секунду также стало понятно, его на полную громкость, и из динамиков с дикой силой вылетел взбесившийся оглушительный чёрный металл. "Всегда  ношу при себе "Testament" на всякий случай громко мне в ухо пояснил друг.
На пороге возникла девушка-поэтесса и дурным от ужаса и злости голосом закричала: "Выключи, выключи немедленно!!  Ты совсем идиот, что ли?!!"  Товарищ вскинул высоко и хищно руки и, для вящей убедительности согнув в крючки пальцы, как когти, зарычал медведем  и сделал вид, что бросается за девушкой. Она, взвизгнув, тут же исчезла, а мы теперь на пару сгибались от смеха под сумасшедшую музыку.
Вскоре изнеможение опустошило нас  до дна, и друг сказал: "Ладно, хватит этого дурдома, пора завязывать". Потом он выключил магнитофон, и я сразу почувствовал невозможно ледяной холод в комнате. Мы как можно быстрей и качественней стали заделывать разбитое окно. Грязь была дикая: стекло хрустело, вода, раздавленные в крошки стеарина свечи, разбитые блюдца, отчаянно дымящийся и смердящий остаток валенка, который прожёг под собой большой напольный ковёр... "Я удивляюсь, как занавески не загорелись», - сказал я другу.  "Не занавески, а портьеры, ты не забывайся! А "занавески" свои можешь засунуть себе..."  Я тут же увидел себя со стороны с "занавесками", и у меня опять повторился приступ нервного хохота. Друг, польщённый тем, что его "остроумие" оценили, тоже захохотал. Потом опять мы вернулись в более менее спокойное состояние, и я спросил: "Как ты думаешь, нас ещё долго так будут бомбить?" На что мой товарищ ответил: "Свет надо выключить. Я только свечку найду. Сейчас я её зажигалкой..." Когда свеча загорелась, мы выключили свет и пошли искать кухню.
Найдя её, мы устроились за маленьким столиком, и друг, опустив плечо, прогремев где-то рядом с полом бутылкой водки, поднял её на поверхность и разлил в два стакана. "Не буду я её, у меня желудок". "Да ладно, не умрёшь ты, тут всего четверть стакана".
Потом я стал делиться соображениями: "У меня всё время такое ощущение, что всё это из-за меня.  А ты всё это обостряешь".
Друг: "Ты сам виноват. Рисуешь себе препятствия, какие-то скалы неприступные... Нет здесь ничего, успокойся. А вот когда успокоишься, тогда никто не будет бить валенками стёкла".
Я: "Так ты на самом деле думаешь, что я всём этом виноват?"
Друг: "Связь есть. Я тебе ещё свою, как ты сказал, турбулентную вертулетку не показывал. Хорошо так действует, очень наглядно, показательно. Я оставил её в прихожей, надо туда пробраться..."
8
"Сейчас мы им всем нарисуем... Забегают быстрее прежнего пообещал мне в прихожей товарищ, роясь в карманах своей шубы.
Я: "Куда уж и быстрей... И так не знаешь, куда деться, такой кошмар..."
Друг: "Куда-куда... Курица. Сам же кричал: "впусти его - впусти меня!" Раз уж начал, нет смысла останавливать".
Я застыл поражённый: "Слушай, я  'этого тебе не говорил. Откуда ты это взял?" Свеча в руках моего приятеля снизу освещала его лицо, и это дьявольское освещение нестерпимо пугало. Несколько секунд в молчании товарищ смотрел на меня, потом небрежно сказал: "Да ладно тебе.  Я  же говорил, что у тебя всё на поверхности - ничего про себя, даже фиги в кармане держать не умеешь. Ну и не говорил - а сам-то помнишь, точно, что не говорил?"
Я уже начинал сомневаться во всём ("кажется, сказал"), даже в себе, случайно бросив взгляд на круглое зеркало в прихожей. Из него смотрелся вроде бы я, но этот "я" в любую секунду мог самостоятельно себя повести, если я ослаблю за ним бдительный контроль хотя бы на мгновение. "Ну вот ещё, караулить своё отражение... Пусть делает оно, что хочет», - безвольно решил я. И с этого момента сорвались какие-то непонятные - последние сдерживающие крючки, всё поехало... Отражённое "я", хитро блеснув глазами, метнулось в темноту, за чугунный ободок зеркала, оставив один чёрный провал... Но это просто друг мой так развернул свечу, что освещение стало идти с другого места.
Наконец мой товарищ вытащил из кармана шубы свою штучку. Это был длинный продолговатый предмет, умещающийся в руке. Он напоминал нечто среднее между сотовым телефоном и пейджером, но с одной разницей, или отличительной особенностью: у него достаточно широкий  и длинный экранчик, и друг мой  его держал не так, как обычно держат сотовый - вдоль ладони, а поперёк. Потом друг мой нажал какую-то кнопку под этим предметом, и экран внезапно ярко засветился. На нём побежали, будто колышущиеся ветром ослепительно белые сеточки тюлей... Послышался из неизвестно где встроенного динамика быстрый и весёлый бег струн арфы. Потом это торопливое мелькание прекратилось, и очень чётко стал виден зимний лес в ослепительный зимний день - никакой синевы неба, сплошной жёлтый, лимонный и белый свет. Все ветви кустарника и деревьев были окутаны и защищены снегом и колючими ледяными иголками. Через секунду обозначилась за деревьями какая-то толпа людей в длинных белых развевающихся одеяниях. Скорей всего, они танцевали на зимних полянах. Опять побежали тюли, полетели сверкающие снежинки, и вскоре танцующие исчезли, а на экране стала проступать другая видение-картина: шахматные фигурки под деревом, удлинённые и стройно стоящие изящной группой у самых корней этого дерева, в сугробе. Они все белые - чёрных фигурок я не различил. Потом по низу экранчика вяло поползла бегущая строка из бледно-зелёных букв, похожих на толстых летних гусениц: "Танцы солнечных шахмат в зимнем лесу".
"Это моя почти составленная программа, - объяснил друг. - Шрифт только не получается".
"Это удивительно. Удивительное устройство», - только и смог сказать я.
"Вот тебе что-то наподобие развинчивающего открывателя. Был, так сказать, замкнутый чёрный ящик - становится белым. Не хочет,  а становится".
"Так это ты проделываешь в компании всегда с ним, с этим открывателем?" - внезапно сообразив, рассердился я.
"Ну не всегда, и то через карман. Но мне, по идее, большей силы и не надо, а то вообще все перебесятся. А с этими друзьями я даже и не пробовал, они и так повод идиотичный нашли собраться - сами готовы были лезть на стену. Ты, кстати, про наркоту не забывай..."
Мне стало очень интересно, и я предложил: "А давай в открытую на какую-нибудь, допустим, книгу наведём! Что, интересно, получится?"
"Ага, это очень, кстати, смешно, сам увидишь! А вообще, его куда угодно можно пристраивать, да хоть на картину, да хоть на бабушку твою, хоть на окно!!! Вот смотри сам", - и он навёл своё устройство на светлеющее замёрзшее окно на кухне.
Морозные узоры изображали скалистые обрывы и горы, и вдруг из-за будто бы положенного поворота выехал чёрный всадник на таком же чёрном коне и уныло стал плестись по самому ледяному гребню скалы. А я встревоженно и восторженно воскликнул: «Я видел его сегодня вечером, честно! В конце проспекта, только он был гигантским!» «Кого это ты видел? Его, что ли?»- ухмыляясь, спросил меня товарищ и вдруг неожиданно крикнул окну: «Эй, ты!» Изображение, к моему безграничному удивлению, отреагировало тут же: всадник остановился, поднял голову и повернул её в нашу сторону.
«Это ты сегодня по городу ездил?» - распираясь от смеха, так же громко спросил мой друг.
А всадник (и это было видно точно) остался явно недовольным тоном, каким его спросили.
«Как он может услышать? Он ведь еле виден. Скорее всего, он не понял, ЧТО сказали, он понял, КАК сказали».
И вдруг всадник решительно толкнул коня и достаточно быстро поехал к нам. Я почувствовал очень сильный непонятный морозный ветер – и со снежинками! – а узор на стекле, изображающий склон горы вдруг стал разворачиваться в нашу сторону. И вскоре чёрные стены прихожей и кухни стали растворяться в накатывающейся мутной и светлой пелене снега. Ветер теперь подчёркивал, что мы с другом составляем цельную единую картину с агрессивным всадником. Он же неумолимо твёрдо и быстро скакал к нам, всё увеличиваясь в размерах. Уже виделось его хищное и злорадное желание расправы с нами, так как он уже сильней настёгивал своего коня, будто боясь, что мы сможем убежать в последний момент, например, нырнуть в сугроб, из которого мы уже торчали.
«Гена, Гена, кончай, всё хватит», - закричал я, а он переспросил меня: «Что, расхотел общаться?»
«Да, конечно, не видишь, что ли?!»
Тут же я понял, что стою, чуть присев, в тёплой чёрной квартире и смотрю в сторону мутного окна на кухне.  Мне не хватало слов, но потом всё-таки решил как-то словесно отреагировать: «Ну, какой кошмар. Ну ты, вообще, даёшь… Интересно, что бы произошло, если бы он успел? Мы бы проснулись бы, да?» - спросил я товарища, машинально смотря вниз, ища и не находя сугроб.
« Да ничего. Урыл бы обоих прямо на месте. Остались бы на замёрзшем стекле в качестве мелкой детали, а потом при тепле растаяли!»
«Оригинально. Но, вообще-то, очень сильная шутка, и такая же очень дорогая».
9
«Пойдём лучше посмотрим на книги, » – предложил друг. И мы осторожно пошли по старомодно длинному коридору. Друг опять включил свои солнечные шахматы для поднятия настроения, и вдруг из-за угла какой-то комнаты к нам выбежала девушка-поэтесса. Мы слегка шарахнулись от неё в неожиданности. А она, плача, умоляюще, зашептала: «Гена, пожалуйста, не уходи сейчас! Всё так ужасно!.. Все разбежались, никого не найти, одна бабушка сидит у себя, будто чего-то ждёт, и не говорит со мной, словно я во всём виновата!.. Даже Эдик с Вампиром куда-то исчезли». (Честно говоря, я не разобрал имя последнего, кого знал очень плохо. Может быть, его звали Ампир или Эмир. Я  не помню ).
  А товарищ иронично спросил её: «А ты в ванную не смотрела? Может, они там чем-то заняты?»
«Как ты со своим товарищем на кухне, что ли?! - мгновенно превращаясь в стерву, агрессивно бросилась в атаку девушка. – Не трогай их, вообще не смей прикасаться к ним, это святые люди!»
Гена пожал плечами с большим равнодушием и в совершенной неопределённости, вроде того, что «я и не знаю их вообще». Но от девушки мы всё-таки успешно освободились надолго. Не найдя библиотечную комнату, мы зашли в комнату наугад и обнаружили шкаф, где стояло несколько книг вместе с посудой.
«Ну что там?» - спросил друг, когда я силился прочитать названия книг.
«Ничего особенного. Вот стихи Твардовского, Александра Трифоновича, вот роман Фёдора Панфёрова, толстый, «Бруски». Это соцреализм, неинтересно… Вот ЭТО может быть интересно: Лев Толстой, четвёртый том «Войны и мира», давай его!»
«Ну уж нет! – захохотал приятель. – Но если ты хочешь всю ночь бегать по квартире, спасая буквально свою задницу, то тогда конечно. Там такая горячая, с пристрастием, энергетика, потенциальная, зааккумулирована, что все показатели зашкаливает… Можно в космос на ней слетать и вернуться. Устройство не выдержит. А про соцреализм – это напрасно, это очень смешно. Давай этого  Панфёрова, ставь его в центр на стол. Смотри!»
И я, поспешно поставив в центр круглого стола книгу вертикально, отскочил от неё. Гена направил свой сотовый телефон на книгу. На секунду проступили буквы и проступил текст на экранчике.
И опять в эту же секунду экран почернел, а книга издала какой-то «тр-р-р» и, дёрнувшись, как живое существо, будто вспучилась, будто у книги подскочило давление.  И потом  с тихим отчётливым шорохом из страниц книги стали вываливаться на стол какие-то верёвки, осколки глиняных горшков, комочки земли, гайки… Некоторое время кучка мусора, образовавшаяся в пирамиду, так стояла, потом стала светлеть, мёртвенно светиться и начала формировать из себя нечто. Вскоре, как в мультфильмах из пластилина, получилась маленькая голова, старческая, с редкой седой бородой и напряжённо зажмуренными глазами. Потом голова всё-таки решилась их открыть и мутными от сна глазками стала меня рассматривать.  И вдруг совершенно неожиданно свирепо плюнула в мою сторону (я дёрнулся от неё) и пробормотала отчётливо: «Фу ты, господи, приснится же говнина такая…» А после этого тут же стала стремительно таять. Друг смеялся: на столе не осталось ни следа от нашего эксперимента.
«Ну что, говнина, понял? - хохотнул друг. – И вся песня – тринадцать секунд».
«Нет, не понял. Я не понимаю принцип действия твоего агрегата, а про назначение его вообще молчу».
«Долго объяснять. Ладно, давай что-нибудь действительно такое, интересное… Я там вижу Гоголя».
«Нет, нет, Гоголя не надо, вот не надо Гоголя!» – заторопился я, весь тут же покрывшись испариной.
Друг: - Ну тогда я ставлю на стол мой Testament, и посмотрим, что будет. Подходящий формат - как говорится, чем меньше блоха…
Я :  - Нет уж, ладно, давай Гоголя. Только сам после этого всё устраивай.
Друг:  - Да не бойся, Николай Васильевич  имел представление о дистанции, это тебе не контактный Лев Николаевич.
Я :  - Слушай, а если Достоевского поставить?
Друг:  - Сам будешь там, и будешь за Мышкиным ночные горшки выносить - навсегда. Это вообще типа эквивалентный обмен, один к одному. Затянет навеки, как в чёрную дыру.
Я в большой нерешительности взял тёмно-синий томик Гоголя, некоторое время вертел в руках в неопределённости и в сомнениях, но потом всё-таки выставил его также как и раньше вертикально на столе, раскрыв его для устойчивости.
Друг опять направил свой аппарат на книгу. К моему удивлению, на этот раз заиграла печально и торжественно музыка. Как я понял, это челеста выдавала что-то тяжёлое и легендарное. Опять побежал текст по экрану, раздувая буквы, а потом книга громко скрипнула, и из страниц вырвалась пика, миниатюрная, с цветным флажком у самого наконечника, какая-то чёрная клякса выпорхнула, захлопала крыльями и тут же исчезла. Потом стали выскакивать с дробным топотом какие-то зелёные человечки, дряблые и страшно тощие, как узники концлагеря, расправляя на ходу  такие же зелёные и кожаные, будто бы слежавшиеся и дряблые крылья. Шумно тряся ими, взлетели над книгой и испарились в темноте. Но я слышал хлопанье крыльев уже где-то у самого потолка. И это говорило о том, что они и не думали дематериализоваться. Потом из страниц томика послышалось звяканье мельчайших серебряных монеток, которые грудами стали сыпаться на стол. Внутри книга внезапно озарилась огненными вспышками, вырвался обугленный деревянный сук, опутанный дымящимися верёвками, раздался короткий и оглушительный визг и длительный вой – сук тут же затянулся со своими верёвками обратно. Растеклась лужа то ли крови, то ли вина – и по всему столу. Внезапно на эту груду монет упала свёрнутая кольцами гадюка. Громко зашипев, она развернулась из своих колец и, мрачно сверкая  зелёными огоньками- изумрудами глаз, поползла опять в страницы книги. Потом пополз то ли туман, то ли дым – но очень быстро растаял… Вскоре и серебро, и лужа –  неизвестно чего – исчезли, а книга вдруг стала тихо качаться, будто колеблемая ветром, и вдруг совершенно неожиданно  злобно и плотно захлопнулась и также с грубым ударом  намертво упала на стол.
«Вот с этим Гоголем самое интересное, - сказал мой друг, и, помолчав, специально медленно и торжественно продолжил: - Вся эта крылатая компания никуда  не исчезла, она здесь где-то крутятся, по всей квартире…»
«Зачем надо было их вообще выпускать? А если они на эту бабушку кинутся?! Инфаркт же будет!»- рассердился я.
«Ты совсем не знаешь её.  С ней-то как раз ничего не случится, а вот с психопаткой этой, шарлоткой…»
И не успел он закончить, как раздался визг из какой-то, видимо, комнаты: «Ой, волосы, волосы отпустите! Что это, что?! Что это такое?!»
«Ну вот, уже долетели до неё, даже договорить не успел. Побежали спасать эту дурёху».
Мы побежали на писк девицы. В коридоре мы сориентировались быстро, и, к моему вящему удивлению, выяснилось, что наша девушка сидела в той комнате, где валенками настойчиво били стёкла.
«Зачем она там? Собачий холод, грязь, темнота, вонь ужасная… Что её туда повело, что она там хотела, забыла?» - все эти ненужные вопросы слепо и бестолково пытались увязать с реальностью всё ненормальное, что было со мной этим вечером. Но в пребывании девицы в этой комнате несомненно чувствовалось что-то нестерпимое тёмно-похотливое, и это вызывало томительный страх во мне.
Я ожидал увидеть нечто похожее на летучую мышь, застрявшую в длинных шампунных волосах поэтессы, и приготовился уже распутывать их, на ходу прикидывая – руками или ножницами, кусается или нет эта тварь (я имею в виду порождение синего томика), и какие будут после этого объяснения…
Но то, что мы увидели, превзошло все наши самые смелые ожидания. Кто-то, со стороны улицы, грубо вцепился в волосы девушки, которая, видимо, неосторожно, очень близко подошла к окну. Стояла кромешная тьма, и мы могли всё это разобрать только при блёклом свете свечи и еле мерцающего отдалённого света фонарей за окном, на улице. И когда мы разобрались и бросились отбивать эту руку от несчастной девушки, с резким ударом окно, огромное, вертикально вытянутое, распахнулось, и на подоконник залез мне уже лично знакомый старик, чьи валенки таким странным образом оказались заранее в этой квартире. Сзади – и я видел это точно – его толкало множество чьих-то рук, неслась невнятным потоком нецензурная, исключительно грубая брань (вроде того, что « с жиру беситесь, суки!!!») А старик, с грохотом перевалившись с подоконника на пол, также, всё не отпуская волосы девушки, которая слабыми шлепками, попискивая бессильно, била его по руке, встал, наконец, и в упор уставился на меня. «Ну что? – вдруг спросил он меня. – И как тебе это?» А потом отпустил девушки и одним резким движением разорвал, как стало видно не только что-то наподобие пальто – шубы, не только рубашку, но и грудную клетку, и живот, потому что, как я увидел, из его развёрнутого, разорванного им самим, вывернутого  наизнанку, чрева быстро навстречу мне поползли бледно-серые и розовые внутренности этого старика. Они были живые, раздувались, увеличивались, стремительно двигаясь и дёргаясь, походя на  огромные щупальца осьминога или кальмара, трепетали, изгибались и явно пытались уже добраться с непонятной целью до меня, и практически заполнили собой всю комнату, поскольку я уже никого и ничего, кроме этого шевелящегося мяса не различал. Но в этот момент меня с силой схватил одной рукой мой друг, а другой – направил на это колыхание свой аппарат.
Тут же, как при видеозаписи с прокруткой назад, всё убыстрённо стало втягиваться обратно. Исчез старик, исчезла за окном толпа, и вся стеклянная мелочь – осколки на полу – точно, резко и чётко влетели в  разбитые места окна. С коротким всхлипом втянулись в темноту лужи ледяной воды, а занавески, как заключительный аккорд, медленно, в невесомости, тихо с потолка опустились и закрыли бестрепетно целые окна с весёлыми морозными узорами на стекле.
Девушка сидела на полу, раскинув, как маленький ребёнок, ноги в разные стороны и пыталась очень осторожно дотронуться до своей головы, будто не верила, что она всё-таки осталась на прежнем месте. Последним для неё, видимо, ударом было внезапное пикирование на её многострадальную голову нашей летучей чертовщины. Но на это девушка лишь слабо пискнула, а мой друг небрежно, одним ударом, взъерошив волосы девушке, будто дав ей подзатыльник, сбил эту тварь куда-то в темноту.
«Реверс называется, - он пояснил мне, указывая на своё устройство. – Кстати, работает лучше, чем сами эти прямые функциональные исполнительские команды. Наоборот – всё сильней и быстрей. Почему так?..»
Мы помогли девушке встать, и она без чувств упала на грудь моего товарища. Потом мы повели её в какую-то комнату. Друг уложил поэтессу на диван и всю укрыл толстым одеялом. Оставив её уже успокоенную и уснувшую, мы опять отправились таскаться по комнатам квартиры теперь уже разыскивать её друзей.
10
И только мы, скрыто гордясь своим благородством и мужеством, вышли со свечой в коридор, как в чёрной пропасти конца его с такой силой ударили входной дверью, что пламя свечи, мгновенно дёрнувшись, погасло.
«Зажигалку давай быстрей», – каким-то подавленным голосом-шёпотом забормотал товарищ. Я сам в волнении начал бестолково шариться по своим карманам.
А между тем явно стали слышны шаги по направлению к нам из этой темноты – тяжёлая, шаркающая кожа по паркету квартиры. «Ну быстрей давай, быстрей», – торопил друг сорванным голосом. Когда я всё-таки зажёг огонь, то по трясущемуся огоньку свечи в руках товарища догадался, что его также как и меня колотило от неожиданного страха. Друг резко направил свечу в темноту коридора – там никого уже не было, не были и слышны тяжёлые шаги. Будто этот, кто-то, за время нашего нервного копания завернул в неизвестную комнату. Мы, как мне показалось, довольно долго стояли с трясущимися коленками просто не в силах сдвинуться с места.
Нарушила нашу шоковую неподвижность бабушка, которая выглянула наполовину из своей, наверно, комнаты к нам, в коридор, держа в руках целый подсвечник из трёх свечей. Она кокетливо прижала пальчик к губам и сказала игриво пониженным, многозначительным голосом: «К нам не заходить», и опять втянулась в комнату.
«Ну естественно заглянем, раз так приглашают!» - довольно громко сказал мой друг, которому, видимо, было ужасно стыдно и неудобно (передо мной) за свой испытанный панический страх в секундной темноте.
Мы решительно пошли к той комнате, где была бабушка. То, что я увидел, в очередной раз меня совсем сбило с толку.
В центре комнаты, ничем вообще не освещённой, сидел мне уже до боли знакомый старик на какой-то табуретке, осторожно обхватив за талию нашу бабушку, которая сидела у него на коленях, но лицом к нему. На ней были непонятно откуда взявшиеся и совершенно неуместно на ней смотрящиеся синие тренировочные брюки из эластика с тройными белыми лампасами. Она очень осторожно и очень нежно разглаживала седые и грязные усы и бороду старика.
Но самое невероятное было то, что за ними был обширный, просто гигантский проём между двумя узкими вертикальными окнами. Весь  этот проём занимало чудовищных размеров лицо- горельеф, почти голова, болотно-зелёного цвета. Это лицо-голова глаз не имело, или они были закрыты, но рот был чёток, различим, поскольку губы шевелились, открывались. И тогда раздавался невообразимо тяжёлый голос-эхо. Время от времени голова-лицо просто превращалась в огромную заглавную букву «Д», потом возвращалась в прежнее несколько изменённое состояние (то примятые уши длиннее, то нос то задирался улиткой, то скручивался укороченным обрубком). После произнесённой фразы этой головы шёл быстрый обмен репликами, который произносился шёпотом друг другу стариком и бабушкой. Потом они замолкали, будто ждали, что опять выдавит из непонятной глубины эта голова-лицо, и опять быстро перешёптывались и так без конца… Было такое впечатление, что кто-то для кого-то переводил, комментировал, переобъяснял.
Потом старик повернул голову  к нам, и у него тут же исчезла верхняя половина головы, до носа, и к потолку  устремились тоже мне знакомые волокна из какой-то слизи или мяса, розовые и серые. Этого мало: пальцы на руках и ногах старика так же будто стали пускать какие-то корни, отростки. Они впивались в паркет, мгновенно опутывали собой всю бабушку и так же втягивались назад…
«Это что, голограмма, что ли?» – стал я говорить товарищу, но с тою целью, чтобы окончательно не стать идиотом в этой ситуации и произнести хотя бы что-то человеческое, так как просто разума не хватало как-то адекватно отреагировать на всю эту картину.
«Ну всё! Хватит! Ничего не понимаю! - сказал я, потому что вместо ужаса перед увиденным внезапно пришло обыкновенное раздражение, примитивное, облегчающе ясное и полностью уничтожающее вследствие этого тёмный страх, доселе захлёстывающий меня с головой. – Что за сумасшедший дом?!»
11
Я  решительно бросился в чёрный коридор безо всякой свечи искать кухню. Тут же её нашёл, скинул со стула какую-то кожаную запищавшую тварь и уселся за столом. Через несколько секунд за мной на кухню зашёл товарищ со свечой в руке. Опять опустив руку под столик, он выставил на его поверхность два стакана и водку, потом бросил на стол сигареты и спички.
«Да, это дело надо перекурить, просто так не разберёшься».
«Вот объясни мне, - сказал я, затягиваясь сигаретным успокаивающим дымом. – Эти бабы, что на скамейках, которые курили в сквере, разве они не сугубо реальные? На них дублёнки, и они плевать хотели, что с обратной стороны дом штурмуют какие-то бомжи и кидают в окна свои валенки, а потом ещё к тому же пускают свои кишки по квартире как змей». (И, кстати, я даже не сообразил, что друг не мог видеть, ЧТО именно я мог видеть в каком-то окне: я уже не знал, что говорить и что делать.)
Друг: - При чём тут дублёнки каких-то баб, которых ты там разглядел?
Я: - Это для вящей убедительности, чтобы доказать… И ты ещё – этот всадник, Парфёнов, Гоголь, какое-то устройство…
Друг: - Ну ничего не понимаешь! Вообще перестал соображать. Точно: тебе пить нельзя, ни под каким видом. Ты тупеешь прямо на глазах. Ты бы посмотрел, что с остальными друзьями сделалось! Ты думаешь, они на самом деле смылись? Здесь они все, все до одного! А ты даже не мог отметить для себя такой простой факт, что кроме этой девки и её похотливой бабки…
В этот момент раздался ликующий дребезжащий вой и с жутким грохотом упал где-то в комнате целый шкаф со стеклянным содержимым. Товарищ хохотнул и продолжил:
- …Кроме этой бабки нам больше никто не попадается на глаза?
Я ответил: «Во-первых, в квартире нет света и очень темно. Я это тоже конечно не понимаю, зачем все эти прятки. Во-вторых, объясни мне простую вещь: почему ты-то всё это знаешь? Может, ты просто прикидываешься? Или ты медиум, или чёрт- учитель- соблазнитель? Ты можешь ясно сказать  про себя и честно?!»
Друг: - Ты так говоришь, как будто мы первый раз сейчас увиделись и познакомились. А было-то это давно, когда я ещё под ёлочкой лежал в рекреации, в зимнюю сессию. В универе, помнишь?
Я : - Ты мне мозги не пудри. Говори, откуда всё знаешь! Или ты просто придуриваешься, что всё тебе заранее известно?!
Внезапно товарищ грубо дёрнул меня за руку и сказал: «Так, быстро с ногами залезай на стол или на стул, сюда эта мразь ползёт». И стал быстро залезать на свой стул, гремя внизу бутылками из-под водки.  Я тут же послушно забрался на стул, хотя равновесие в темноте было очень тяжело удержать, особенно после водки. А в темноте внизу ничего нельзя было разглядеть, но вскоре  совсем явственно послышался какой-то влажный шелест. Что-то тащилось, ползло по паркету, уронило бутылку, ещё что-то, пошарило, потёрло, слегка постукало собой по ножкам стола и стульев, массивное, слизистое  и объёмное, и опять уползло в коридор.
«Что это такое, а?» – стал я выпытывать у друга. На этот раз рассердился он и сказал мне грубо: «Ну мало ему, чего ты тут-то не понимаешь?»
Я : - Чего мало?
Друг: - Да ну тебя, придурок. Ты не слышал, как старуха на всю квартиру завизжала?
Я : - И что дальше?
Друг: - Да ладно, хватит, с тобой сам дураком сделаешься. Не буду я тебе очевидные вещи объяснять. Всё понять не можешь, что Декабрь, что Конец года! Конец, конец, ты хоть это понимаешь или нет ?!
Я : - Ты меня довёл!! При чём тут Конец года, при чём Декабрь, и что ему - кому мало ?!
Друг - Ему - кому! Твоя моя не понимает! Ничего уже не понимаешь! Всадника, значит, разглядел, башку этого старика, Никиты  Гурьянова, Парфёнова, разобрал, и не можешь сообразить!
Я  устало опустился на пол, опершись рукой о холодильник, и сел на стул, на котором прежде стоял. Потом опять закурил и сказал: «Да, видимо, Гена, это идёт какая-то чехарда слов с прямым и переносным значением слов. Это здесь такая теория метафор разыгралась… Я всегда знал, что слово само по себе очень таинственно и очень могуче, но не думал, что всё так извращённо будет представляться».
Друг, также уже сидя на стуле, изящно крутя сигарету в кисти руки, презрительно сощурил глаза: «Фу, какая мелочевка. Ты будто по верхушкам айсбергов прыгаешь».
«Хватит меня унижать, - прервал я его. – Может, мне и не хватает какого-то глубинного проникновения, но я доверяю ещё своим ощущениям и не шизофреник. А здесь какой-то бред ползёт за бредом, какие-то дурацкие галлюцинации, и всё это никак не может остановиться!»
Товарищ уверенно перехватил моё последнее слово: «И не остановится! И не кончится до тех пор, пока ты в состоянии белого ящика сам не разберёшься во всём».
Я  помолчал, озарённый смутной догадкой, а потом прямо его спросил: «Это твоя работа? Это ты со своим устройством со мной проделал, да?»
Друг отмахнулся от меня:  «Да при чём тут это! Таким устройством декабристов с Сенатской площади не вытащишь, пока всех не перевесят. Ну хочешь, сам посмотришь, где и как сейчас остальные?»
И он потащил меня показывать дружную прежнюю компанию эстетов – в ванную.
12
«Вот ты говорил, что это я тебя третирую. Да само это всё свершается – если хочешь такое слово».
Товарищ осветил свечой чёрную ванную. Там раздался тихий скрип, и я увидел, как две человеческие фигуры - светло-коричневые, абсолютно неразличимые в  тусклом свете (что лицо, что свитер, что пиджак) – медленно, будто вальсируя, стоят друг против друга и качаются как пьяные. Они как будто слиплись в единое целое.
А когда пламя свечи чётче обозначило их на фоне темноты ванной комнаты, меня продрал холодок омерзения: они будто состояли, эти две фигуры, из жёваной бумаги и картона. И эта масса, их составляющая, давно высохла и теперь только скрипела от их едва заметных покачиваний, как слегка поскрипывают корой два дерева в лесу, по воле судьбы выросшие вплотную друг к другу.
И когда свет от свечи показался им назойливым, навязчивым, эти две фигуры повернули в нашу сторону одновременно головы. Я готовился увидеть нечто страшное, наподобие того, что я увидел, допустим, в бабушкиной комнате… Но лица мне их показались почему-то обыкновенными, не пугающими, не какими-то страшными бумажно-уродливыми масками. Тем более, сильных эмоций они совершенно не выражали, только пытались, как пьяные, шевелить непослушными губами, будто силясь что-то выговорить. Но с артикуляцией у них ничего не получалось. «Лыка не вяжут», - почему-то вспомнилось мне.
И тут сверху, откуда-то с потолка, стала спускаться какая-то светлая изморозь, стремительно организуя ватную темноту в сверкающее множество кристалликов, и как острый сталактит начала будто ножом собой отделять эти две фигуры друг от друга. Масса, их составляющая, уже не скрипела, а визжала – меня прямо мороз драл по коже от этого нестерпимо неприятного звука. Вскоре одна из фигур, резко осев, оказалась на коленях, в темноте послышалось падение какого-то весомого куска, а другая фигура, механически тупо дёрнулась в противоположную сторону, безвольно ткнув рукой в нашу сторону.
«Гена, мне надо срочно остаться одному, извини», – сказал я  и направился по коридору искать любую комнату. Я  зашёл в одну и понял, что эта та самая первая, книжная комната, где я разговаривал с бабушкой. В этот момент я начал понимать, что мне необходимо одиночество, потому что вдруг почувствовал, что вот именно сейчас очень близко ко мне подошло ПОНИМАНИЕ, и абсурд и кошмар, мной наблюдаемые, через мгновение вдруг правильно расправившись, стройно организуются в истинное гармоничное положение дел. Я стоял у книжного шкафа и увидел, что приём двери в коридор засветился свечами. «Я же просил оставить меня в покое», – негромко сказал я, подумав, что это мой товарищ решил прийти за мной. Но эта оказалась бабушка в уже известных мне тренировочных эластиковых штанах. Она, неся в дрожащей руке подсвечник, стала приближаться ко мне. Внезапно она заговорила тихим и угасающим голосом, но очень чётко: «Ну что, поганец, тебе и этого мало, всё тебе не хватает!». При этом она бессильно трясла растрёпанной головой. («Кадавр», – подумал я в этот момент).
Сцена была неприятная и пугающая, но я оставался бесстрастным.
«Оставьте вы, - со спокойной злостью сказал я ей. – Я ужасно устал от вашего присутствия. Вы мне исключительно не нравитесь, идите к чёртовой матери".
«Как ты смеешь так со мной  разговаривать? – старушка была в явном шоке от моих слов. – Явился к нам в дом, а теперь встал в позу и посылает хозяев  к чертям! Это уже предел хамства!»
«Да потому что надоело. И вы меня сейчас сбиваете. Я прошу не дёргать меня».
«Ну стой здесь, стой. Наглец. Негодник». И бабушка, повернувшись ко мне спиной, пошла к выходу.
А я, упёршись лбом в какой-то фолиант, чтобы сосредоточиться, вслух выдал не вполне понятный самому мне набор слов.
Конец Декабря:
Это Слово, замёрзшее в Зиме.
Как хрустальная Решётка в нежной вате.
Раздуваемый порошок Мела в сугробы Снега.
На белой бумаге морозной плоскости
Сам устроится по законам
Великого Холода – и на стекло!
А чёрное Небо сделает всё как надо.
Оно беспощадно к словесным структурам
И соединеньям,
Так же как и  к людям,
В кромешной Чёрной Стуже шмыгающим.
Великий Всадник уже собрал своё войско
И несётся сюда!
(абсолютная импролвизация)
Я стоял с закрытыми глазами, но и так через минуту почувствовал, что кто-то из темноты коридора, по полу, внизу, вполз в мою комнату. «Знакомый шелест», – успел подумать я, и потом, чуть поколебавшись, открыл глаза и стал вглядываться в темноту.
13
Я держался рукой за стальной стеллажный угол, будто боясь потерять равновесие, как в автобусе – за стойку. Конечно, здесь, в этой ненормальной обстановке, можно было и привыкнуть ко всякому роду неожиданностей, но тем не менее…
Тем не менее я отчётливо разглядел благодаря мутному свету, словно выделяющемуся из окна в комнату, на уровне своего лица толстую, покачивающуюся в воздухе тяжко и весомо, голову гигантского дождевого червя (так я это объяснил для себя), чей конец был где-то, видимо, там, в глухой черноте коридора. Можно было очевидным образом заметить, что голова этого червя была толщиной с мою голову. Этот червь был абсолютно слеп, безух и безнос – гладок, как чудовище из фильма «Чужой». Только вместо страшной телескопической челюсти последнего у этого дождевого червя были аккуратные пухлые губки, которые, раскрываясь, обозначали безупречно ровную маленькую щель. Было такое впечатление, что эта слепая, безухая и безносая тёмно-бурая голова пытается что-то жалобно сказать, но, видимо, губки её и были только для того и предназначены, чтобы, чтобы что-нибудь пожирать, заглатывать, втягивать…
И словно в ответ моим мыслям эта гигантская голова такого же гигантского дождевого червя вплотную придвинулась к моему лицу и губ уже не сжимала, а держала их с чуть заметным судорожным напряжением теперь всё время открытыми.
«Ну что, приглашаешь? Втягиваешь? Впускаешь?» – с неуместной в этой ситуации иронией я стал зачем-то спрашивать этого непонятного червя. Тот внезапно, как в знак согласия, стал тупо кивать вверх-вниз соей тяжёлой башкой. Готов поклясться – в этом движении была несомненная уверенность в том, что меня поняли правильно.
«Ну что ж, видимо, выход или вход здесь только один, - сказал я громко червю. – Полезу».
И я обеими руками взялся за губки червя и стал их разводить. Те неожиданно податливо, будто только этого и ждали, стали разворачиваться совершенно свободно, и впереди, то есть, внутри этой головы, я увидел какой-то белый свет. Немного помедлив, я раздвинул то что можно ещё было назвать губками в свой полный рост и шагнул вперёд – в этот уже кристально-белый свет.
Я прошёл, таким образом, как мне это представилось, вперёд, и странные ощущения не оставляли меня и в дальнейшем. Везде раздавался еле слышный хруст белого полотна. Источник света я так и не смог определить вообще: кругом одно бледно-белое, и больше ничего. Масса этого бледно-белого мутным облаком обступала меня со всех сторон. Мало этого, она, эта масса, как бы всё время пыталась меня обхватить, всё время испытывая тенденцию придвинуться ко мне вплотную, и я тогда чувствовал, что это, белое – нечто влажное, совершенно без запаха, как простая, без примесей, вода и не имеет никакого вкуса. Всё это надвигалось на меня со всех сторон какими-то толстыми чередующимися слоями.  И через какое-то время я понял, что это было не чередование этих белых толстых наплывов, белых и влажных слоёв, которые я всё время вынужден был отодвигать от себя, чтобы оставить хоть какое-то личное пространство впереди себя, перед лицом, с боков. Это облако, гипотетическое, так как границ я его не представлял, перекатывается  само в чём-то и таким образом тащит и меня в себе. Понял я это, когда почувствовал, что двигаюсь, даже не делая шаги, то есть, даже когда не двигаюсь самостоятельно.  И потом внизу разглядел, как впереди меня бежит целая, можно сказать, стая зайцев: их хвосты и задние лапы вскидывались высоко вверх во время прыжков и доказывали почти несомненно, что они и тащили, наверное, всё это – надвигающееся на меня белое и меня самого – на себе куда-то неопределённо вперёд. А впереди себя, кстати, я практически ничего не видел, поскольку было одно это налипающее белое, сквозь которое, по моим представлениям, я различал впереди бегущих зайцев, сливающихся с этим белым.
«Может быть, это белое само вырождается в этих белых зайцев, в этот образ движения? А я просто сейчас являюсь, согласно Льюису Кэрроллу, обыкновенным свидетелем сна этого белого?» Я  решил теперь разглядеть не только то, что было опасно внизу и впереди, но и с боков, и над собой – эту наезжающую на меня среду. И точно: с боков  и сверху будто смутно мелькали неявные очертания совершенно непонятных белых птиц, чьи перья нежно время от времени настойчиво касались меня – и беспрестанно.
           «Что же тогда хрустит?» – только подумал я, и бесформенная белая масса опять совсем теряла конкретные детали, растворяя их в самой себе. Даже бегущие впереди зайцы расплавились в общей смутной белизне единого влажного потока. Я всё время ожидал приступа удушья – но дышалось сравнительно свободно. Я даже вспомнил свою личную особенность: я начинаю задыхаться даже тогда, когда лежу с головой под одеялом, чего совсем не могу переносить. Мне всегда нужно открытое, свободное пространство.
«Интересно всё-таки, что же это?»  Когда я прикасался пальцами этого белого, отодвигая его от себя, то всегда ощущал то, что ожидал или к чему был готов ощущать. Если белые пух и перья, то их, а если влажную белую ткань, то её. И ничего внешнего и самостоятельного.
            «Будто смотрюсь в зеркало и жду новый ответ на тысячу одинаковых вопросов!" Несомненно, нечто зеркальное в поведении этого тёплого и туманного белого ко мне было!
Но вот я успокоился и привык, и вместе с этим возросшим чувством уверенности возросла и дробность деталей в проступившей конкретике самодвижущегося белого. Впереди себя я увидел непонятно огромную луну, наполовину утонувшую в условном темновато-бледном горизонте сугробов. Я вместе со стаей зайцев к ней приближался, а она поднималась из этих сугробов к нам навстречу и всё расширялась. Наконец, выросла до размеров моего роста или чуть больше в диаметре и внезапно померкла, а я оказался стоящим почти вплотную с белой мохнатой и такой пушистой лошадкой-пони. Зайцы растворились. Лошадка стояла, опустив голову, будто всматриваясь в сугроб, что бы такое пожевать. Я почему-то принял её за что-то музейно-чучельное, но она внезапно подняла голову и покосилась на меня. Глаз у этого пони был светящийся бледно-розовый, и зрачка не было. Можно было решить, что это бельмо, если бы глаз буквально не светился как бледно-розовая лампочка.
«Мне что, теперь на неё залезть надо и дальше на ней ехать, так что ли?» В ответ на эти мои мысли пони вдруг раздражённо дёрнул задними ногами и переступил ими то ли в сугробе, то ли в шевелящемся белом полотне.
             «Нет, видимо, не надо», - передумал я, испугавшись, что лошадка сейчас начнёт лягаться при моих попытках забраться на него верхом. И здесь опять по низу пошло влекущее движение, заструился уже знакомый мне тёплый и влажный белый холст, куда-то в сторону от этого пони, и я послушно опять стал совершать в этом направлении символические шаги, по ходу дела опять разгребая вокруг себя наволакивающееся на меня белое. Я всё больше отходил от пони, а когда обернулся, то увидел опять ненормально огромную луну, усаживающуюся в свои сугробы, а лошадки уже не стало.
«Пони этот и есть эта самая луна», – решил я и скоро впереди себя увидел новую луну, проступающую в волнах беспокойного белого полотна.
«Интересно, а что за луна будет на этот раз, какое там животное?» – уже забеспокоился я, уже вспоминая белых акул, снежных барсов и бенгальских белых тигров, а также серебристых «шокалов», согласуя зооморфные образы с белым цветом. Но когда эта вторая луна также была раздута до моего роста, вместо чего-то анималистического меня, оказывается, ожидал вполне стандартный, заурядный снеговик, большой, выше меня ростом, с абсолютно знакомой, узнаваемой атрибутикой. То есть, он состоял из трёх  белых шаров, из которых самый маленький был верхний. Но на этом известные сходства и кончались: оставалось впечатление какой-то незавершённости, недоделанности, так как традиционной метлы, ведра и морковки не было. Вместо глаз, где ожидались угольки, носа и рта были только подчёркнутые провалы. И они, эти провалы, заставили меня всё-таки проверить эту непонятную фактуру тактильно, ректально, на ощупь.
«Если это мне представлено снеговиком, а не живым опасным пони, то я и должен почувствовать знакомый холод Зимы и влагу на пальцах от прикосновения теплоты. Если это снег, то он и должен таять как снег, а то не поймёшь, что вокруг».
Но как я только прикоснулся к щеке снеговика ладонью, то тут же отдёрнул её как при ударе током, даже не успев разобрать, холодный снеговик или нет, так как почувствовал совершенно живое движение своей ладонью каких-то белых организмов, при моём прикосновении зашевелившихся моментально.
«Черви!» – мелькнуло в голове, и тут же еле слышный хруст полотна в одно мгновение подскочил до почти оглушительного треска, и с эхом, и меня с силой потащило, как я понял, в обратную сторону. Влекомый общим, мягко толкающим меня потоком, я только лишь мельком, ради любопытства, оглянулся и опять увидел садящуюся в сугроб луну, стремительно уменьшающуюся в размерах. Впереди зачернело, хруст достиг предела силы звука, и меня как будто вытолкнули назад, в чёрную комнату. Только я теперь стоял не спиной к книжному шкафу, а лицом к нему, будто неизвестно когда и как развернулся на сто восемьдесят градусов…
«И что, долго мне ещё ждать?» – негромко спросил меня товарищ за спиной, вдруг тоже когда-то оказавшийся в одной комнате со мной.
«А чего ты ждёшь?» – от неожиданности задав уместный вопрос, как будто за последние минуты со мной ничего не происходило, я повернулся к другу. Здесь я увидел, что он держит в обеих руках какие-то большие колбы, стеклянные и наполовину заполненные какой-то белой мутной жидкостью, прикреплённые друг к другу тонким металлическим штативом как в химических лабораториях. Их, эти колбы, также соединял хитроумно встроенный в них шланг, толстый, пластмассовый, прозрачный и гофрированный.
«Ну хоть шланг этот держи, неудобно же нести их в ванную, они тяжёлые! И делать им здесь нечего, и эксперимент маленький сделаем с ними».
Я направился вслед за другом в ванную, держа как шлейф или фату новобрачной этот шланг.
«Давай зажигалку»,  –  сказал товарищ, а сам закрепил штатив с колбами за крючок в стене над самой ванной, извлёк неизвестно откуда взявшиеся две спиртовки и поставил их под колбами на дно ванны. Потом поджёг их моей зажигалкой и сказал: «Смотри, что сейчас будет. Только глаза старайся слегка прикрывать».
И я стал смотреть, как медленно стала нагреваться жидкость цвета мела. Вначале она зашевелила своей поверхностью, потом пошёл какой-то белёсый дым.
«Вот почти сублимация, по Фрейду или по химии. Следи за шлангом, он сейчас начнёт двигаться – чтобы в лицо не попало». Из шланга, лежащего неподвижно, стал вытекать непонятный белый, почему-то посверкивающий фосфорными искорками, дым, застеливший вскоре всё дно ванны. Но уже через минуту жидкость бурлила, вспучивалась, мыльные пузыри в колбах, лихорадочно и стервозно трясясь, лопались, а шланг удивительным образом грозно, как кобра, поднялся над нашими головами и уже пускал белый дым без всяких блёсток. Запах был какой-то странный – нечто наподобие земли, до такой степени промёрзшей, что она уже немного пахнет сладкими шоколадными плитками. В любом случае ничем горелым неорганическим не пахло совершенно.
«Вот, сейчас… Будь внимателен, осторожно!» – тихо сказал друг, и я увидел, как в колбах, внутри бушующей меловой пурги, образовались два светящихся шарика, которые внезапно ринулись из своих колб в единый шланг навстречу друг другу. Раздался оглушительный хлопок, как при электрическом замыкании, и с этим хлопком из шланга вылетела со звуком пробки из горлышка бутылки светящаяся белая масса, которая смачно влепилась в потолок ванной. Шланг после этого какими-то пульсирующими волнами начал выбрасывать белые массы, всё более тусклые по сравнению с предыдущими - в прямой ниспадающей арифметической прогрессии – и вскоре заплевал не только потолок, но и все стены, полотенца, махровые халаты, круглое зеркало…
Мы хохотали с другом во всё горло, потому что было смешно наблюдать за независимым поведением шланга, живым и агрессивным. Нас, к тому же, смешила сама мысль, что мы испакостили так оригинально этим белым ванную поэтессы и её бабушки.
Раздавались густые шлепки, летели в темноте светящиеся мёртвенной белизной брызги. Вскоре шланг, проплевавшись, безвольно упал на дно ванны. Но друг почему-то не стал убирать спиртовки из-под уже закопченных, раскалённых колб. Я уже сделал движение убрать их, опасаясь, что стекло не выдержит и разлетится – а это уже было бы настоящим серьёзным хулиганством с нашей стороны – как столкнулся с взглядом друга. И «слова замерли у меня на устах»: я впервые испугался своего товарища. В его глазах откровенно блеснул какой-то кровожадный, злобный, бешеный огонёк.
«Не смей, » – вот что сказал взглядом мой друг. И стал растерянно смотреть на содержимое колб. А оно вдруг потемнело не чёрным, а красным, и я догадался, что в колбах уже беснуется настоящая тёмно-багровая кровь, пузырится и рвётся наружу. И теперь я уже с ужасом увидел, как из ванны нам навстречу медленно поднимается тёмно-кровавый, будто не пластмассовый, а металлический, несгибаемо прямой шланг, готовый уже стрелять в окружающее кровью.
«Гена, ты сейчас всю квартиру в крови утопишь», – не выдержал я.
«А тебе что, жалко стало кого-то?»- в упор и свирепо спросил меня друг и всё-таки захлопнул огонь в спиртовках. Шланг тут же упал, исчезло кровавое свечение в колбах, и мирная белизна раствора в них тут же закачалась – будто ничего и не было. Только остались темноватые серые пятна на белом потолке и стенах. От этих пятен явственно несло плесенью и грибами.
Я  медленно, оставив друга в ванной, вышел в коридор. Ощущение того, что я уже нахожусь, в интуитивном пускай, но абсолютном понимании того, что же на самом деле происходит, всё больше усиливалось.
14
Уже смело подходя к окну с морозными скалами и обрывами, я всё понимал или догадывался, глядя на холодные узоры на стекле. Я  жаждал, чтобы сообщить о своём открытии, такого же открытого пространства как освобождающего стакана воды!  И моя жажда должна была удовлетвориться видением всего ночного пространства Зимы – без конкретной пьяной вони и затхлых кухонь. Понятно, что сначала всё в первую очередь из себя, из своего внутреннего, а потом уже чистят внешнее пространство и разгребают прокуренную грязь на выход. Я шагал к окну в надежде запустить ход этой внутренней развёрнутости.
И словно мне навстречу что-то массивное, гигантское со свирепой силой надавило на окна с внешней стороны. И я впервые увидел, как в реальности воплощается метафора «внезапно врезал сильный мороз». Это был именно такой страшный холод, надвинувшийся на окна квартир. Это были никакие не мультяшные или кинематографические штучки – я увидел своими глазами, как моментально на окнах появились узоры мороза, но не единомоментно и сразу во всех местах, а как бы валиком прокатило снизу вверх и слева направо.
«Это его дактилоскопия, » – понял я, думая о Зиме и в мужском, и в женском роде.
«Интересно, чем это но приложился к окнам – ладонью, пальцем, ногой, щекой?» – успел я ещё подумать, и меня вдруг отбросило от окна необыкновенно легко, как пушинку, а в окно стали биться снежинки и какая-то снежная пыль. И  я, пролетев спиной вперёд несколько метров, влип, как мне представилось, в стену, на которой ещё не засохла та белая слизь, полученная нами, так сказать, в лабораторных условиях. Эта слизь оказалось высокой силы клейкости и прочности. Но прилип я к стене коридора, в котором странным образом на стенах была эта слизь, как-то очень странно: не стоя, вертикально, а горизонтально, параллельно полу.
«Сиди уж в тепле, » - как мне показалось, отпустили негромко за окном пресловутое высказывание. Я  ещё не успел опомниться, как неожиданно из комнаты бесшумно выплыл мой друг и девушка-поэтесса, причём она держала моего друга под руку, а в другой держала бабушкин подсвечник. Проходя мимо меня, товарищ буркнул: «Оставил меня!?», а девушка негромко хмыкнула, слегка покосившись на меня. Следом за ними летела какая-то крылатая дрянь, вибрируя крыльями и кожей в воздухе как стрекозы. Так они продефилировали на кухню. Я услышал, как друг там, на кухне, отодвигает стулья, они усаживаются и потом о чём-то говорят громким шёпотом. Вроде бы договорившись, они ненадолго замолчали.  И потом из кухни высунулся мой товарищ и сказал мне: «Всё с тобой решили! Теперь можешь падать!»
Он опять нырнул в кухню, а я тут же слетел со стены и достаточно больно всем весом ударился об пол.
«Хоть бы предупредил, скотина! – громко сказал я. –Что еще за «решили» такое?!»
«Хорошо, я всех собираю тогда, » – также громко сказала моему приятелю, находящемуся на кухне, девушка, выходя в коридор. И она, с фантастическим достоинством, на полуцыпочках, стараясь не шевелить отутюженной попой, ушла в темноту коридора, даже не взглянув на меня.
«Гена! Где ты там?!» – я был в тревожном предчувствии, но этот змей даже не откликнулся. И вот тогда, там, в конце коридора я услышал шорох приближающихся ко мне шагов. В коридоре шла целая процессия – компания эстетов, в полном составе. Они несли перед собой деревянный круглый стол, а впереди шла девушка, неся в руках нечто наподобие колючей короны. Всё это тащилось прямо ко мне без слов, и я в этом месте испытал поистине самые страшные минуты моей жизни. Это и вправду походило на какой-то ночной кошмар, но я не спал! Всё это действительно происходило, и самое жуткое, что, похоже, я становился не просто сторонним наблюдателем, а главным персонажем или всеобщим объектом рассмотрения.
В этот момент из кухни вышел мой товарищ и сказал: «Что, захотел на свежий воздух? Выйти, так сказать, в пространство, наружу?» Процессия остановилась, а приятель подошёл ко мне, взял за руку выше локтя меня и сказал: «Пойдём к ним, а главное – ничего не бойся. Считай это дурацким розыгрышем». Я всегда и всецело доверял другу, потому что его лучшее качество – это абсолютное отсутствие подлости и лицемерия по отношению ко мне. Мы спокойно подошли к процессии.
«Шутка так шутка», - подумал я. Эдик с «Вампиром», уже вполне нормальные, опустили на пол этот столик, и я увидел в центре его круглое перевёрнутое блюдце, вокруг которого были расписаны в алфавите буквы, а также цифры в арифметической прогрессии.
«Садись прямо на него», - сказал мне друг мне. И я сел на блюдце, а окружающие образовали вокруг меня правильное кольцо, взявшись за руки. Вдруг в этот момент (все прямо дёрнулись) заорала девица, как я понял, вызывая кого-то. А я вдруг почувствовал, как блюдце подо мной задвигалось, совершая вращательные движения, и я стал не просто двигаться, а вертеться на столе, согласно инициативе блюдца подо мной!
«Зачем меня-то посадили, им же никаких букв и цифр не видно!» – крутясь с блюдцем, успевал думать я, хотя на лбу у себя чувствовал постоянно меняющееся  тепловатое свечение.  И решил про себя, что, видимо, все ждут, что в меня вдруг вселится вызванная из мрачного хаоса чья-то душа.
Но девица, прокричавшись, вдруг замолчала, и блюдце остановилось, а она торжественно водрузила мне на голову эту импровизированную корону.
«Всё, он готов», – негромко сказал мой друг, и меня вся эта компания подняла вместе со столиком и блюдцем в воздух. И мы двинулись, как я понял, в самую большую комнату. Там меня, опять же, со столиком и блюдцем водрузили на большой письменный стол, стоящий у окна, спиной к нему. Потом все уселись на колени рядом с этим столом, кроме моего товарища, который остался стоять как раз напротив меня.
Некоторое время он будто рассматривал меня, потом громко вздохнул, сказал: «Всё, запуск, пошёл», и с силой толкнул меня прямо в это окно. Я даже не помню от неожиданности те ощущения, когда разбивал спиной раму, стёкла, как летел в зверский холод, как падал в сугроб. Восприятие ко мне вернулось, когда сверху мне друг стал кричать: «Беги, быстрее давай, туда, туда, и до конца, до самого конца!!!» – и указывал мне направление на деревянные халупы. Из разбитого вдребезги моей спиной окна торчало ещё несколько встревоженных голов.    
15
И я побежал, куда указывал мой друг, то есть, на те самые деревянные домики, что были через дорогу. Они располагались, как я понял, на каком-то неопределённом склоне. То есть, этот элитный дом стоял на возвышении, и я теперь несся достаточно свободно под гору в жёстком зимнем ночном холоде в той одежде, в какой был в квартире. И холод уже через секунду дал о себе знать. Я раньше никогда не анализировал его движения по своему телу. Он же начинается снизу, медленно поднимаясь, забирается всё выше. Широкие лапы холода обхватывают ноги, сжимают со страшной силой коленные чашечки и подбираются к животу. Это методичное и жестокое продвижение ледяной стужи по мне даже и не обращало внимания на мой бешеный бег, который мог бы, вообще-то, меня разогреть. Но, видимо, я был слишком легко одет. А деревянные дома, всё скатывающиеся вниз, и не думали кончаться. Это был настоящий деревянный город из забытых избушек, сараев, пристроек и совсем ветхих развалюх, которым и названия не было. И вот наступил момент, когда я не смог бежать: я стал застревать в сугробах на улочках – снег здесь никто не убирал, наверно, с начала  Зимы. Коленные чашечки уже давно превратились в хрустально хрупкие объекты, которые я нёс с большой осторожностью, боясь случайно разбить. Тем не менее, верх мой был в горячей мокроте от бега.
Но когда я окончательно выдохся, стало ясно, что я в мучительном ожидании  завершения добрался до края этого деревянного города, хотя организм мой отказывался верить этому факту: слишком  было высокой твёрдости натяжение этого ожидания. Я буквально пробрёл, протащился в какой-то двор, чёрный и беспросветный, но от которого исходило нечто похожее на тепло. И это подтвердилось.
«Всё теплее, почти горячо, вот, вот, ещё, горячо!!» И я оказался в какой-то тесной избушке, пройдя непонятно через какие двери: всё было в таком развалившемся состоянии, что интерьер совершенно вольно, безо всяких культурных условностей, переходил в экстерьер и обратно… Я  не оговорился: как живому организму я присваивал характеристики, оценки этих деревянных сооружений.
Как оказалось, в этих тесных внутренностях почти тёплой черноты – холод стал съезжать вниз. Внезапно высветилось еле заметное окно, и спустя несколько секунд я мог уже различить огромную железную кровать старинной эпохи – с железными шишечками и пружинной сеткой. Эти пружины давали о себе знать, поскольку вместо неясной груды хлама, сваленного на кровать, на ней явно кто-то лежал и тяжело ворочался.
Вскоре я совершенно явно разглядел стоящие рядом с кроватью до боли знакомые и надоевшие мне валенки.
«Старик!» – мелькнуло озарение, и тот час в ответ тот, кто лежал на кровати, развернулся и, как я разглядел, лёг на спину. Это был действительно тот дед, которого я видел у дома, в доме со старухой… Он медленно рукой вытащил свою бороду и распушил её поверх одеяла. А потом со скрежетом потянулся и выставил наружу по направлению ко мне свои невероятно огромные подошвы. Они были подобно высохшей древесине – коричневые и потрескавшиеся – и к тому же скрипели при самом лёгком движении ног деда, который смирно не лежал, а всё время шевелился и, наконец, пальцем одной ноги поскрёб с совершенно деревянным звуком подошву другой. И в этот момент с последним движением ног деда, я увидел, как из одного валенка стал подниматься светло-зеленый дым. Я не мог поверить своим глазам: дым скоро обесцветился, и из валенка совершенно очевидно стал вылезать тощий, одетый в невообразимое тряпьё мальчик карликового роста – размером именно с этот валенок. Он абсолютно беззвучно выполз, будто вылился наружу, заструившись к дедовым ногам, вдруг неожиданно вытащил светящийся зелёным, как змея, длинный, в свой рост, язык и стал тщательно вылизывать деду его гигантские, древесной коры, подошвы. Старик же принялся тяжело и мучительно охать, будто собираясь, но не желая того, подняться. И действительно, стали происходить изменения.
Кровать, вернее, только верхняя часть её, та, где лежала дедова голова, стала подниматься, нижняя же оставалась на месте, но раздавалась вширь. И вместе с этим стали происходить другие изменения: оконный просвет стал также подниматься вверх, будто и окно стало расти в высоту и чуть расширяться. Так же стали незаметно исчезать шероховатости и детали тряпья, будто всё стало приобретать твёрдый и строгий вид. И вскоре дед уже оказался в некоем сидячем положении, а с его колен с грохотом на пол свалился обширный поток чёрного бархата. Я был настолько прикован к этим удивительным изменениям, что даже не заметил, убрался ли этот зелёный мальчик из-под ног деда или где-то там и затерялся, погребённый под чёрным бархатом. И в этот момент я понял, насколько старик стал ненормально высок – в общей сложности он был выше меня, и в сидячем положении, раза в четыре.
16
( финал )
И вот, на фоне смутно мерцающего высокого, будто стрельчатого, окна я ясно видел восседающего деда в глухом чёрном платье, а на голове у него тоже явно что-то посверкивало – то ли серебряное, то ли ледяное – искры перебегали от едва заметного шевеления головы старика.
В напряжённом коротком молчании я стоял и смотрел на старика, который будто не замечая меня, склонил голову и смотрел, видимо, куда-то вниз. Лица его не было видно совсем, только седые волосы его огромной бороды едва белели на фоне непроницаемо и угольно-чёрного бархата.
Внезапно он развернул в мою сторону голову и сказал совершенно обыденным голосом, без всякого тяжёлого баса, без эха, просто так: «Посмотри там, в углу, может, что найдёшь что для себя». Такой спокойный, разговорный строй речи моментально подействовал на меня, и я тут же направился в этот неизвестно известный угол и обнаружил дверь какой-то каморки. Открыв её, я ясно увидел сваленный в угол редкий старинный и военный хлам: это было воинское снаряжение неизвестно каких времён – скорее всего, всех времён – мечи, каски, арбалеты, копья, обломки щитов. Выбрав себе весь почерневший меч и арбалет, я уже точно знал, что делать. Мне надо было идти – и это было ясно – в направлении к тому дому, где я был раньше. Выйдя на занесённую снегом улицу, я увидел, что вместе со мной ползут какие-то старики, дети – чёрные фигуры в развевающемся на ледяном ветру тряпье – и тоже к дому.
«Но почему именно дети и старики, и именно они? – спрашивал я сам себя, но тут же находил ответ: - Дети же это бесконечные новые ключи, а старики – постоянные неизменные замки!» И тут же продолжал думать дальше: «А как же тогда остальные? Женщины? Мужчины? Они что за образования? Усреднённое между ключами и замками! Двери! Продажные, проституирующие Двери!»
Ног я внезапно не почувствовал, будто оторвался от земли, и, машинально взглянув вниз, увидел под собой непроницаемо чёрного коня. Я взвизгнул от восторга, ещё бы! Первый раз в жизни ехал верхом! И, оглянувшись по сторонам, заметил, что все, кто шёл со мной рядом, тоже не идут, а скачут.  Но странное дело: старики были, как и я, на конях, а, как я понял, дети – на необъяснимо огромных чёрных лохматых собаках и огромных гладких чёрных кошках.
Оценив, наконец, всю ситуацию в целом, я понял, что скачу в самом центре необозримой чёрной армады, впереди которой, возглавляя её, скакал мне известный дед,  у которого я умудрился в своё время побывать внутри половых органов.
Получалось так, будто мы всей этой ордой несёмся на штурм этого дома, тем более, что гигантский дед внезапно и агрессивно откинул в сторону руку, в которой, как луч, засветилась длинная белая сабля. Всё чёрное воинство сделало то же самое, и я, согласно общему движению вскинул над головой свой меч, который странным образом превратился в ослепительный белый клинок.
Клинки, кругом белейшие клинки, вздетые в воздух Зимней ночи в чёрном, несущемся войске! А в тёмном, глухом небе, пугающе огромном, стали вдруг проступать как на полотне перед чудовищным кинопроектором различные гигантские картины: карточный стол, свечи, группы взволнованных людей в офицерских, гусарских одеждах, которые бурно что-то обсуждали – беззвучно. Потом выступил, как в негативе, белый дворец на чёрном небе, потом ветки и мосты, узорные силуэты чёрных чугунных фонарей на фоне мёртвенно белой ледяной реки…
Всё это необъяснимым образом волновало и воодушевляло – возможно, из-за таких жутких масштабов проекций-картин, возможно, из-за того, что сами эти картины явно на что-то намекали…
Мы подлетели к дому, который вдруг оказался как будто где-то снизу, а мы сверху, будто скакали уже по воздуху. Я явственно разглядел окна нашей квартиры, из которой шёл тусклый вечерней настольной лампы. У окна вначале стояла целая толпа, тревожно крутя шеями, всматриваясь в нашу сторону. Но при нашем стремительном появлении все бросились куда-то вглубь комнаты, а у окна я чётко увидел прыгающего в восторге приятеля, который что-то кричал мне, видимо, высмотрев меня, и махал рукой.
Но мне гордо было не до него, так как мы взлетели над домом, перепрыгнув его, собираясь чёрной бурей нестись дальше. Но от этого прыжка я упал спиной на лошадиный зад, за секунду зафиксировав бездонное чёрное небо в острых, бесчисленных и мелких звёздах. И уже через мгновение понял, что, поскользнувшись, достаточно ощутимо и больно ударился коленом о ледяной тротуар – у меня даже слетела шапка. Я поднял голову и увидел седобородого грузного высокого старика, который с лёгким, едва заметным раздражением (видимо, я прервал своим падением его значительный и глубокомысленный рассказ) ждал меня. Я, поспешно водрузив шапку на голову, оправившись, побежал, прихрамывая, за ним. Понятно, что интересный, увлекательный разговор будет долгим. И между делом торжественно думал:
Вечная песня Холоду, Снегу, и Льду,
Убивающему, Освобождающему и Очищающему
Для!
Вечная песня Зимней Ночи,
Точного места не знающей
Никогда!
Вечная песня Этому Времени Года,
Начинающему и Утверждающему Всё Новое
И Всегда!
Вечная песня Морозной Тайне,
Приходящей и Неизбежной
Навеки!
(абсолютная импровизация)

(ЗАНАВЕС. Звучит TESTAMENT со своим Down For Life).
Благодарю Тебя, Господи, что дал закончить эту работу!
Твой Навеки.





ЧЕТВЁРТЫЙ  ФРАГМЕНТ

White Town. Your Woman. /1997/.
ЭПИГРАФ:
Февраль направлен на утро.
Декабрь направлен на ночь.
Направлена осень на вечер.
Весна устремляется ко дню.
Лишь два состояния неизменны:
Твёрдый Январь
И недвижное Лето.
1
Белой беспокойной толстой птичкой волновалась бедная зима в феврале. Я сразу вспомнил, как говорила мама о птицах: "Не люблю их!  Дуры они все! Вечно куда-то пытаются бежать, всё стараются куда-то вырваться... Тупые, и мозгов, наверно, совсем нет". Эмоциональную оторванность птиц от человека я лично всегда понимал как чистое воплощение свободы пернатых от затхлого рабства людей.
Тем не менее, когда в окно балкона страшно забилась мягкими и громкими ударами птица неизвестного семейства, я сразу решил его открыть. Белой порхающей тряпкой она влетела в тёмную мою, без всякого света, комнату и сразу залезла на крышу шкафа - найдя себе место. Там она долго ерошилась, беспокойно следя за моим поведением, с волнением переступая лапками, и её коготки в темноте так жалко звучали, что у меня всё разрывалось от острейшего сожаления, что вот Зима и кончается - и остановить это движение уже никак нельзя! Вообще-то, было странным это событие. И во мне всё-таки через какое-то время стал просыпаться жадный интерес: а что это за птица такая? Она была больше белого голубя, но и на белую сову она не была совсем похожа - в ней именно сочеталось это известное голубиное  или куриное беспокойство и совиная большеголовость, хотя степенство и солидность совы явно не чувствовалась...
Я постарался сидеть на диване неподвижно, и вскоре тёмная комната наполнилась великолепным запахом свежей воды и принесённого с мороза чистого белья. Мне ужасно хотелось курить, особенно после всего, что сейчас произошло, но в плане я понимал, какое это кощунство- с таким дивным запахом- и табачным дымом по нему!! Эта птица влетела ко мне явно не напрасно - всё это имело  какой-то смысл, какое-то значение...
"Вот мигнёт она мне кровавым вдруг глазком в темноте, как влетевший ворон в фильме "Дурное предзнаменование- часть первая", и начнётся кровавая сцена," или: "И каркнул  Ворон: "Nevermore!""- и все прочие зловещие птичьи ассоциации. Почему именно так? Была соответствующая мрачная обстановка, к тому же мораль мамы: "Все они хищные, даже у волков больше сочувствия..."- всё время опасливо заботилась обо мне...
Но вскоре птичка на шкафу тихо и нежно заворчала, будто, согревшись, успокоилась, и страх улетучился совершенно бесследно - я даже не успел отметить его исчезновение. Постепенно, вместе с чистым запахом, как тяжёлая инфразвуковая волна по комнате стало разливаться - я бы сказал - глубокое, если не глубочайшее, умиротворение; белое пятно птички на шкафу стало постепенно уходить, таять, растворяться  во мраке моей чёрной комнаты...
  Я видел тайные связи и отношения между часами с кукушкой, (где внутри раздаётся пьяная музыка и горит красный огонёк, что очень сильно напоминает бордель), и скворечником, где также время от времени разгорается красный огонёк, на дереве - также как и во всех дуплах на деревьях - и совершаются еле видимые в ночной темноте паломничества в часы с кукушкой - из скворечника и дупел соответственно…

2
Как я уже сказал, сон затащил меня  в свою тёмную бездну. Всё сопровождалось  низким урчанием ПСИСЫ в темноте.  А потом вдруг наступило с какого-то момента пробуждение. Я сразу понял, что медленно вращаюсь, лёжа, вокруг своей оси. Причём, всё делалось очень плавно и бесшумно: словно я заворачивался всё плотнее во влажные мягкие и белые материи. Таким образом, я вскоре почувствовал, что лежу на спине, в плотном коконе из хлопчатобумажной ткани. Но самым примечательным стало видение, которое я зафиксировал взглядом, решившись, наконец, открыть глаза. Как я уже говорил, диван мой был помещён так, что мой взгляд упирался в шкаф. Там, на его крыше, сидела эта самая ПСИСА. А теперь, пребывая в туго завёрнутом состоянии, я без особого труда разглядел, как надо мной возвышается  в кромешной темноте комнаты белеющая гигантская птица, которая держала плотно между лап кокон вместе со мной.
Она не переставала тяжело ворковать, еле заметно передвигая огромными когтистыми лапами, будто это она накрутила ими тряпичный кокон, закрутив в него меня с неизвестной целью.
«Зачем?» – едва успел я сформулировать вопрос в голове, как вдруг ПСИСА стала терять чёткость своих очертаний, темнея и растворяясь в темноте. Как минутой позднее догадался, она концентрировалась для решительной атаки, потому что сразу после того, как она совершенно исчезла, в меня с дикой и целенаправленной силой полетела не сверкающая белая пурга -  как раз из того места, где надо мной стояла ПСИСА. Я почти буквально увидел себя со стороны, как я тугим тряпичным плевком, или матерчатой торпедой вылетел вместе со своим коконом из балконной двери на суровую ночную февральскую улицу. Я летел, кстати, вперёд головой и к тому же  постоянно вверх лицом.
«Наджером де мантокс», - то ли услышал, то ли понял я. Что мне нужно было делать? Искать ли в неопределённой темноте омерзительные книги, читать ли их, учить ли их наизусть, или предать в другие руки? «Слишком много ассоциаций, причём, не моих, скорее всего, это просто обман слуха и восприятия».
Нужно осмотреться, но об этом даже не приходилось мечтать: меня несло с бешеной скоростью вперёд и вперёд, только с боков проносились какие-то световые пятна. Это, наверно, были уличные фонари или шарахающиеся в стороны машины со своими фарами: многие, может быть, сейчас принимали меня и мой полёт за НЛО.






Авторская работа стужи

Или
ЛОГИКА ХОЛОДА
(Снегурочка, Голем и другие)

                Внимание! Ненормативная лексика!
                Ограничение по возрасту –15 лет!



Выражаю благодарность за музыку группам Lacrimosa  -  за сочувствие ко мне, за надорванность чувств и придуривание, Folkenbach – за его пьяное братство и боевые посиделки у костра, Rammstein – за мужество и грубость, а также: In Extremo, Avrigus, Summoning, Angizia,
Black Sabbath, Apocalyptica, Cradle Of Filth, Crematory, Dan Swano, Dark Tranquillity, Fear Factory, Graveworm, In The Woods…, My Dying Bride, Prodigy, Sepulture, Sodom, Testament, весь Trance, а также выражаю особую благодарность:    Саше (Александру Николаевичу Суворову, 17 лет, студент факультета коммерции ЮурГУ, осень 2004 года),  (реальный прототип главного героя этого произведения).
Также особую благодарность выражаю Олесе Александровне Орловой, главному оформителю, художественному редактору, (оформление обложки, макет и дизайн).
               
Посвящается лакокрасочному заводу (ЧМЗ)

Вместо предисловия:
Такого страшного Рождественского Поста я ещё не переживал. Я падаю духом и теряю надежду и веру – это страшный грех. Но даже здесь я пытаюсь держаться. Хуже другое: меня нет как такового уже – это самое справедливое и честное высказывание. Господи! Учти мою искренность! Ты наказываешь меня – по заслугам, – но пусть я первый пришёл с повинной! Кого нет – для них нет, естественно, и любви. Кого не любят – того нет, это я и про себя сказал! Не жду, не надеюсь, не верю! Не смею надеяться, что поднимешь мой падающий дух, но эту вещь всё равно доведу до конца. В пустоты, полученные уничтожающим огнём неразделённой любви, всегда рвётся новое содержание. Да будет так всегда!
Твой навеки, Господи!
Автор.

«Опасайтесь собственных желаний –
они  могут исполниться».
Авторство этого высказывания
приписывается кому угодно, только не мне.

1 часть.

1
И вот я стал чиновником! По этому случаю, друзья даже подарили мне мобильный настоящий телефон и портфель, самый деловой, шикарный, со всеми делами внутри. Со стороны, наверно, это даже казалось смешным. Вернее, я, естественно, должен глядеться нелепо, надуто-вытянутым, на постоянных цыпочках, готовый лопнуть от натуги в следующую же секунду. Но вещи эти накладывали теперь уже на меня определённые и серьёзные обязательства. Всё- таки, как-то странно: значительные куски, целые серии эпизодов моей жизни смотрелись теперь  отрешённо, самостоятельно и совершенно отдельно от меня: такое впечатление, что я проживаю сто третью независимую жизнь. «Будто меняешь грязное бельё после мытья, - с презрением о себе думал я. – Это признак того, что ты не состоялся. А, скорее всего, уже и некогда состаиваться, не маленький уже. Ну и что, ну и пусть у меня теперь у меня есть деловая, совершенно серьёзная атрибутика. Видимо, форма только и может создавать эффект «состоявшегося» состояния, а содержание может быть самое  маловразумительное, бестолковое, придурошное и детское.
«В конце концов, человек почти половину жизни проводит во сне. Он кому-то отдаёт отчёт, настолько он серьёзно относится к своим снам? А может, это и есть главная ценность его пустой реальной жизни? Он что, обязан кому-то говорить о значимости этой ерунды? Быть царём, быть ангелом, плавать рыбой, летать в космос, дирижировать оркестром и сочинять музыку, писать грандиозные  картины и быть миллионером,  – хотя он задрипанный слесарь из жилищно-коммунальной конторы?!»
Вообще, эти новые деловые цепи довольно забавно представлялись мной со стороны: будто их прицепили к самому интимному месту и с совершенно серьёзным запустили в небо как воздушного змея, отслеживая строго правильность и плавность твоего делового полёта! Глупо! Но и не это в настоящий момент для меня было главным. Если этот достаточно болезненный канат был такой характерной диагональю между землёй и небом, то его перебивали спасительные в моей нынешней тяжёло-нелепой ситуации вертикальные линии!
Падал снег. И иногда казалось, что он летит не просто с неба на омертвелую от стужи землю, то есть, сверху вниз, но и снизу вверх, поднимаясь с земли в воздух. И вот в этих движениях я уже чувствовал как в невесомости. Получалось, что меня держат между небом и землёй не только деловой канат, но и нити поднимающегося вверх и падающего вниз снега. Такая марионетка в темноте, взаимосвязанная, для игр непонятных и противоположных сил.
Вот что было главное!
Я смотрел в окно и чувствовал с каждой секундой, что, несмотря на тяжести деловых последних дней, меня начинает неудержимо утаскивать в какие-то странные игры, похожие на лабиринты. И я знаю, точно, что есть только одно-единственное условие: сделать первый шаг, а насколько он был ошибочным, покажет в дальнейшем сама дурацкая логика игры-лабиринта. Ну, вот, я и сделал шаг, хотя, чего лукавить? Я и предполагал, в каком направлении его сделаю. Для разумного, то есть, для рационально мыслящего человека это кажется смешным и нелепым, как следовать народным приметам, плевать через левое плечо и т. д. Но я всё-таки мысленно загадал возможный вектор направления. И, между прочим, никто точно не знает, насколько мотивированы наши немотивированные оговорки, жесты, поступки… «Всё имеет причину и исток». А логика проста, – уж если говорить о себе. Вот он, холод – он и есть я сам. Начинается великое равновесие между мной и миром. Страшные весы становятся жёстко фиксированными.
Холод. Только вечный холод и никакого тепла. И только зимой я радуюсь: наступило затишье, и нет невыносимого противоречия между мной и внешним миром.
Был серый, пасмурный день, и теперь я смотрю, как падает снег. Медленно и так нескончаемо, что, действительно, иногда кажется, что он начинает подниматься с земли опять в небо. Великая тишина и сон. Светлый, почти сияющий белый свет, отражённый от потолка и стен показывал, насколько просторна Зима. Она самая великодушная на безмерные пространства и свободные полёты!
Только и видишь, как мелькают маленькие красные стрелки векторов творческих людей. Все бегают, озабоченно чешут репы, озарённые необыкновенными идеями и открытиями. Меня это очень радует. Не только я один собираюсь затянуться в какую-то смутную впереди игру. Но пока я всего лишь смотрю на снег и наслаждаюсь тем, что наступит вот- вот равенство. Когда весы установятся, появится и мой вход в лабиринт.
«Почему этому человеку что-то всегда нужно?» - кто-то сказал у меня за спиной. Я оглянулся. Там, спускаясь по лестнице, говорили двое, возмущаясь поведением какого-то третьего лица. Третье лицо, слава Богу, был не я, поскольку не успел ещё ни в чём провиниться, только начинал. Но мне послышалось другое: «Почему это человеку что-то нужно?» Верно!    Не что-то, видимо, а кто-то! Как в «Солярисе» было сказано: «Человеку, в конечном счете, всегда нужен только человек, а не какие-то абстрактные знания и тайны мира». Как ни странно, в этот момент я понял, что это старое избитое высказывание, которое всегда и принципиально вызывало у меня брезгливое чувство своей куриной бескрылостью и кухонной примитивностью, стало обретать иной вид: я вдруг увидел светлый бездонный колодец-пропасть, имеющийся в каждом человеке. «А ведь на самом деле, человек также бесконечен и неопределим как Вселенная!» - подумал я, хотя поймал тут же сам себя на затасканности и этого «глубокого» вывода. И здесь, я неожиданно понял, что вот она, эта игра, началась! И вектор обозначен, и равновесие, видимо состоялось. Но всё ещё, если честно, не хватало чего-то очень существенного. А светлый, белый день Зимы всё больше уравнивался с моей личной пустотой, определяя всё больше её пространственные габариты. Меня почти ничего не сковывало, никакие внешние оболочки, потому что белый свет Зимы стал просвечивать меня насквозь, обнаруживая для себя незанятую ничем пустоту. Казалось: И оболочки тают, и канат, привязанный к самому интимному месту, также куда-то нечувствительно исчезает. Всё чаще напрашивался вывод: нужно ждать наступления зимней ночи, тогда я и выйду на тропу игры.

2
Довольный удачным окончанием моего первого делового дня, я, спускаясь по лестнице, вдруг оказался свидетелем достаточно противного делового эпизода. Эти бывшие двое, которых я ещё днём отметил, костерили «третье лицо», теперь материально обозначенное моему взору. Критика была представлена в довольно хамских выражениях, а интонации этой критики были также грубо-базарными. При этом надо учесть, что само это «третье лицо» было совсем уж не юного возраста и старше, допустим, меня!! Потом эти двое, прооравшись, торжественно быстро направились к выходу. Покрасневшие ноздри их трепетали и ярко блестели глаза: видимо, они были внутренне в восторге от собственной агрессии и окончательного уничтожения одиночки. А он, то есть, это «третье лицо», грустно остался стоять, как-то опустив голову и, уставившись лицом в угол, будто эти двое насильно туда его поставили и заставили стоять.
Обычная человеческая реакция: никто, как правило, «становясь невольным свидетелем» сцены унижения, старается не смотреть на жертву её, видимо, боясь оказаться на её месте потом. Такой весьма характерный первобытно-примитивный страх. Хотя иногда у некоторых, прочно застрахованных, проявляется гадское любопытство в форме непристойного разглядывания и даже вампирского перешёптывания- комментирования. Мерзость. Уж лучше трусость! Но у меня в сознании тут же мелькнула в голове другая картина-эпизод: совсем недавно, ещё до первого своего служебного дня, я, у остановки, в страшную стужу, увидел голубя, который обиженно и грустно сидел клювом в угол, а хвостом – к проходящим мимо людям и время от времени встряхивал головой. А жадные его сородичи вместе с воробьями остервенело, долбили брошенные в одну кучу хлебные куски. Его, скорее всего, оттеснили, забили как слабого. Я пришёл после этого домой, долго бродил по комнатам: мне было очень жалко этого голубя.  В конце концов, я опять оделся, сознавая всю глупость моих действий, решив забрать его домой. Но я опоздал: голубь замёрз. Я принёс его домой и уложил к батарее, надеясь отогреть. Но он умер. Я завернул его в плотный пакет, пошёл на нашу помойку и положил его в мусорный бак. Мне было горько до слёз и обидно за свою нерешительность и глупую несвоевременность…
С каких-то пор (видимо, старею) я всё чаще по ходу дел подвожу такой мысленный  итог любым поступкам, делам, словам и действиям – своим и чужим: «Очень сложно сохранить, поддержать жизнь, самое простое –   уничтожить и разрушить её. Сила – это позор, сила вызывает презрение». Да, когда молодой, рушишь всё, освобождая внешнее пространство для своего видения и понимания мира: «Пусть всё это старьё катится ко всем чертям! Побеждает сильнейший, слабым не место в жизни, самый справедливый отбор – это естественный отбор!!» А теперь так и подмывает спросить меня же самого, бывшего такого молодого крикуна: «А ты не думаешь, урод, что ты сам очень скоро окажешься в роли этого слабого, замученного бесконечной болью старости, и всё новое на тебя будет плевать и по тебе ездить, как ты это сейчас делаешь?»
Очень красивые слова: «Умереть молодым», да только никто что-то никто раньше времени не хочет, как это всегда подтверждает насмешливая категория времени. А «время – честный человек» – итальянская пословица.
В таких нелёгких рассуждениях я ехал домой в общественном транспорте. И здесь неожиданно встретился со своим старым товарищем. Меня тут же, с места в карьер, потянуло поделиться видением этого неприятного последнего эпизода. «Как собаки накинулись на него!» – скорбно говорил я, ища сочувствия. Но реакция моего друга была совсем невероятная. Он вдруг перешёл с интимного полуголоса на громкую речь с железными интонациями.
«А чего ты ждёшь? Где ты находишься? В какое время ты живёшь? Что ты как баба сопли свои распустил! Так ему и надо!! Умей работать, сволочь! А не умеешь, – подыхай под забором или побирайся, ходи по помойкам! Некого и нечего тут жалеть!» – почти кричал он уже на весь салон. Все окружающие стыдливо, сконфуженно и испуганно заглохли, как и я. А мой товарищ гордо вышел на остановке, оставив меня с алыми щеками, будто отхлёстанного за своё старческое нытьё: «Душа человека нежная как цветочек садовый, лепесточки слабенькие».
«Лепесточки слабенькие, видите ли, сука!» - такой тезис, неестественный и уродливо составленный, как Голем или Франкенштейн, сшитый из разных трупных кусков и оживший, а теперь ещё и пугающий меня самого, определился в моей голове. Я стыдливо и прочно упёрся глазами в пол троллейбуса, прекрасно понимая, что все окружающие сейчас меня косвенно разглядывают, потому что явно приписали мне «сволочь» и «умей работать», а также на ходу сообразили, что мой товарищ – это, скорей всего «его» начальник, а я – это его подчинённый, тупой и затурканный неудачник.
Но вот именно тогда, когда я оторвал на мгновение глаза от пола и взглянул на чёрное, с белыми снежными хлопьями за окном троллейбуса, то вдруг понял: «Это Зима! Это она! Сама Зима!»
И стыд тут же исчез, исчезли все горящие внутри, эмоциональные пульсирующие кровью толчки. Остался только один холодный, чёрный, бездонный колодец-провал. Он был освобождающе пуст и прохладен. Мне стало очень легко: будто оторвали от меня всё тёплое, с кровью, и оказавшееся ненужным. «Я же сам пустой!»- как Кай после поцелуя Снежной Королевы подумал я.
Квартира была тёплая и чёрная: в этот момент я очень уместно оказался в ней один. Я не включил свет и сел на диван в темноте. Снег шёл, было хорошо видно, как он падал, благодаря фонарям, освещающим наш ночной двор.
Пока я один, было время подвести твёрдый и бессознательный, обобщающий итог всем полученным ситуациям. Что же всё-таки выходит? И что после этого всего делать? Удерживать надежду? Верить в продолжение? Нагревать окружающее пространство? Самоуничтожиться до холода? Запрятаться? Попробовать связаться? Или всё оторвать от себя? В целом, всё указывало на ранее подтверждённое положение. Уж если пришла освобождающая пустота, всё удалено уже и отчищено, то и не может быть места действиям всерьёз, пора начинать назло несерьёзную игру в противовес всему весомо оторванному. Но что значит пора? Кому-то есть дело до моих требований и личных «хотений»? Я точно знал, что игра – это самостоятельная и эмансипированная дама, которая на твой свист не отзовётся и не прибежит.  Ты просто предположительно готов к такому единичному выходу в игровой лабиринт – и всего лишь! В чём нуждаешься – там и закрутишься. Бессмысленное какое-то издевательство таинственных вселенских сил. Причём, я также был бесспорно уверен, что последующий ряд жизненных ситуаций и будет складываться, строиться как точное вхождение в твой личный игровой кошмар. Непонятно только одно: ведь должен же быть всё равно какой-то определённый смысл? Для кого же он предназначался? Или предназначен? Мне? Миру? Вселенной? Господу Богу? Кто будет делать выводы? Я сам? Обо мне? Для себя?
«Жди», - всё, что я понял, сидя в чёрной комнате и отслеживая полёт снега за окном. От полного затишья неожиданно произошёл резкий рывок в настоящую бурю противоречащих друг другу чувств. Мне представлялась пресыщенность до тошноты и одновременно голод с жаждой; одиночество, заброшенность и покинутость и одновременно чувство вины за чьё-то одиночество, что именно я кого-то оставил, покинул, забросил… Я дёргался в разные стороны, казалось, я растекаюсь струёй между чёрными движущимися каменными кубами внутри моей тёмной и тёплой комнаты и просачиваюсь в любую возможную щель. Совершенная бесформенность переживаний. Но всё-таки я решил взять себя в руки и твёрдо разобраться в своих беспредметных мучениях. Итак, что я в одиночестве – это просто глупо, так не скажешь. А тогда остаётся только одно: в чьей заброшенности я виноват? И я вспомнил голубя и униженного человека в моей деловой конторе.
«Да, скорее всего, и втягивает моя пустота в себя жажду вины, как установленный природой закон компенсации. Пустота создаёт внешнее одиночество и требует немедленного внутреннего заполнения. Пустота пытается из себя что-то вывести! Именно пустота! И именно тогда, когда уже совсем ничего, когда пусто – тогда и создаётся нечто!» – так не совсем толково решил я и уже внутри себя ощущал, что что-то начинает во мне независимое шевелиться.
«Неужели действительно именно из совершенной пустоты рождается нечто совершенно конкретное и от тебя полностью независимое? Должна быть причина! Должен быть первотолчок, какое-то энергичное начало!» И я вспомнил грубость моего товарища в троллейбусе. Это он вырвал из меня всякую мягкую и нежную муру, устроил опустошающий холод с ветром! И вот после этого я почувствовал объективное шевеление внутри своей пустоты. Выходило так, что, собственно, нечего и волноваться: нужно только создать соответствующие условия, чтобы то, что ещё только завязалось и скоро появится, вошло в заранее приготовленную формальную оболочку. А вот вопрос об адекватности той новой содержательности форме – это уже моя проблема. Надо думать о форме, в которой будет удобно сидеть новое, не от меня зависимое содержание.
«А форма, какая? – думал я. – Надо вспомнить исходные данные». Итак, вот что получалось: моя бывшая незаполненность, намеренная, задуманная кем-то заранее, и острое чувство вины за то, что (теперь мне стало понятно) я в нужное время не поддержал жизнь, повёл себя нерешительно, неактивно. А закон компенсации гласил: тогда придётся платить, создай новое, из себя выведи что-то взамен, причём, конкретное, способное к жизни, неповторимое такое. Если есть Великая Зима – слепи снеговика, из которого вдруг выйдет Снегурочка! Последний вывод был смешным, но содержал в себе определённый резон. Этому было подтверждение в виде моей серьёзной втянутости в теперь уже, несомненно, установленную лично для меня игру. Есть характерный специфический набор признаков, например, один из них (и падение снега этому подтверждение) – это моё ощущение, когда я начинаю плавать в воздухе и не чувствую никакой опоры, но весь уже в непонятном и конкретно направленном движении. Итак, совершенно ясно, что, во-первых, ноль эмоций: это не ты задумал шевеление внутри. Во-вторых, живой единичный объект, который на выходе должен состояться. В-третьих, твоя персональная забота о его жизнеспособности. Но всё это была какая-то эфемерная философия, а здесь уже лезет во все щели практика, причём, грубая и противная.
«А что делать-то?!» – задался я вполне законным вопросом, но успокоил себя очень кстати всплывшей на поверхность прежней мыслью, что уж если для тебя игра и началась, то скоро и жизненные ситуации будут выстраиваться подобно ледяным кирпичам зимнего городка в этот хитрый игровой лабиринт. «Игрок как параноик, должен видеть во всех бытовых предметах и обстоятельствах подтверждение своей упёртости во что-то своё, одно».
Итак, опять это «жди». Но теперь уже недолго. Это я понимал, потому что игровые условия стали мне в целом понятны. Я включил свет и залез в старые журналы. А потом нашёл и нужный материал: «Советский музей», выпуска начала восьмидесятых годов двадцатого века.
Самая великая ценность его заключалась в том, что этот журнал без конца помещал на своих страницах архивные фотоснимки начала двадцатого века, увеличивал их до размеров портрета, очень тщательно при этом ретушируя, реставрируя и подправляя изображение. Порой выходили буквально свежие фотографии наших дней. Как раз то, что мне было нужно сейчас. Вырвав один характерный для себя и своей игры экземпляр, я наконец-то остался доволен самим собой: хотя бы один правильный поступок за день!
3
Потом мне почему-то захотелось на улицу. Непонятное желание своё – усесться посреди двора на скамейке и замереть в полной неподвижности – я исполнил и когда почувствовал, как бесстрастно на меня с чёрного неба сыпется снег и скоро совсем засыплет, то сделал вывод: «Всё равно. Те, у кого нет любви, те, кто никого и ничто не любит, те, кто пуст и просто не имеет уже права на любовь, -   должны застыть и покрыться снегом. А уж под сугробами снега сама природа решит, что с такими в дальнейшем делать: превращать их в навоз или пробуждать вторично к жизни».
«Великая тайна, - сонно думал я, но внезапно меня обожгла раскалённой иглой мысль: - Но неужели я лишился права на любовь? И мне это запрещено уже навсегда?!» Тут же я весь встрепенулся и побежал обратно в дом, уже не собираясь превращаться в ледяную статуэтку. В доме я кинулся в ванную, охваченный жаждой желания увидеть своё истинное лицо  - то есть, в зеркале, отражённым другим зеркалом, потому что знал, что только так можно получить объективный взгляд других людей на тебя!! Ложь обычного зеркала меня поразила: я увидел, насколько я на самом деле смешён и уродлив. «А ведь тогда и все люди живут, и всю жизнь обманываются, подстраиваются, поправляют себя под стандарт зеркального обмана! Ну, кто, скажите, кто может полюбить такого урода?! Никто! Никогда!!» – это был для меня несомненно объективный приговор, который также вдруг своей непоколебимой завершённостью и окончательностью подействовал на меня отрезвляюще и успокаивающе. «Правда упрощает и освобождает, облегчает».
«Сначала сыграем, а потом посмотрим», - решил я для себя не очень твёрдо, но достаточно светло и оптимистично.
4
Конечно, мои великие Декабрьские переживания улиц, площадей и природы, мои «полихронные» горизонтали, нежные, сотканные из желаний, снега и мечтаний всё время ломает фашистская свастика деловых обязанностей и работы на общество. От этого никуда не денешься, я это знал. Поэтому надо адекватно вести себя среди людей, и поэтому «откладывай в сторону свой шикарный деловой портфель и строгий костюм, оденься попроще: формируем эпизодическую бригаду по уборке и ремонту новых помещений», - такое спецзадание выдала мне наша администрация. Ей любезно предоставили под офисные кабинеты старые помещения заводоуправления продажные власти бывшего промышленного гиганта, а теперь закрытого самым позорным образом. Всё это также не воодушевляло меня, когда я созерцал через замёрзшие окна дневного троллейбуса старый заброшенный завод-гигант, где я должен этим вечером работать «по уборке и ремонту» для нашего будущего офиса. Вдруг напротив меня  кто-то сел и стал в упор меня изучать. Я это ненавижу, и поэтому демонстративно примёрз бессмысленными зрачками к морозному стеклу троллейбуса.
«Ну долго ты будешь меня игнорировать?» - внезапно услышал я голос своего товарища, который только вчера орал на меня в троллейбусе, а сейчас на меня уставился. Я облегчённо вздохнул, потому что ему-то я мог сказать всё, что захочу, и когда захочу. Я рассказал ему  о своём боевом вечернем задании, одновременно кивая на старый завод. Товарищ насмешливо  выслушал меня, поделился издевательской новостью-шуткой, что в старом этом заводе прячется недавно сбежавший из сумасшедшего дома престарелый убийца-психопат, а про сам завод отметил: «Имей в виду, он ночью сам начинает  меняться». Я ничего не понял и попросил объяснить, что это значит – «меняться». И товарищ сказал, что у помещений, выстроенных человеком, гораздо сильней выражена память, чем у их творца, то есть, у самого сделавшего их человека. Это был какой-то бред, но, как ни странно, он отвечал чему-то внутреннему моему, забытому, и в то же время какому-то принципиальному! Поэтому я даже не стал как-то ответно связно реагировать на эти слова. «Ну, меняется, ну и пусть меняется. Бог знает, что это он сейчас имеет в виду», - мысленно махнул я рукой, потому что и так был перегружен всякими двусмысленностями последних дней и дел.
Но в то же время, и это было, несомненно, разговор с товарищем меня опять взвинтил, но теперь без эффекта стыда и пустоты, а, наоборот, воодушевляющим образом. Всё проходило почти неосознанно, но вместе с тем бесспорно и материально ощутимо. Поэтому в шесть вечера я также ощутимо материально облачился в нечто, отвечающее представлениям о «рабочей робе», и отправился  на завод с настроениями рыцаря крестового похода. С собой я прихватил и архивную фотографию, также с неосознанной до конца, но вполне обозначенной целью.
Мои новые сотоварищи и сослуживцы, одетые точно также как и я, как последние дураки и клоуны (что вызывало у меня еле сдерживаемое нервическое веселье) уныло болтались по старым ободранным комнатам, лишённым всякой мебели и «внутреннего убранства». Разумеется, такая оторванность от домашнего телевизора, компьютера, дивана и жены с яствами ещё сильней оказывала на психику своё удручающее воздействие, усиленное и подкрашенное раскардажем старых помещений заводоуправления. А если ещё добавить к этому обязанность делать то, что обычно делают грузчики, техперсонал и, вообще, люди физического, а не умственного труда, то легко представить состояние моих товарищей по офису. Тем более, я был свободен во всех отношениях (относительно семейного времени и отдыха). И я без всяких сомнений ощущал тихую ненависть по отношению к себе, которая давала знать о себе в раздражении, грубой невнимательности ко мне и прочем. Но, в целом, лично мне это казалось всё равно каким-то смешным, и непонятным образом, к тому же, волновало, содержало в себе карнавальную тайну: такое вечернее собрание людей, занятых не своим, но навязанным высшей тайной волей их самолюбию и унижающим их делом.
Разумеется, я должен был сурово заткнуться со своими ощущениями и впечатлениями, потому что иначе меня бы просто убили на месте или выбросили из окна, если б я решил вслух с ними поделиться. Поэтому я изо всех сил делал удручённо тоскливый вид, мимикрируя под окружающих, и так же, как и все, беспредметно таскался по комнатам, с минуты на минуту ожидая грубого окрика, что, мол, сколько говорить, давай, работай, а не болтайся, как… и т. д.  Но я не так просто таскался по комнатам! Я знал одно: мне нужно где-то устроить фотографию, которую с собой взял! И я вовремя нашёл нужный разбитый кабинет и нужный угол. Быстро там устроив это фото и совершив, таким образом, символический ритуал, я тут же (как сигнал) услышал истерично рыдающий крик нашего временно обозначенного бригадира, который призывал всех нецензурно охарактеризованных моих коллег и меня не терять времени и сделать хоть что-то толковое и полезное за отведённые условно три часа.
Как я и предполагал, это краткое обращение с лёгким, как ветерок,  матерком оказало охлаждающее воздействие на латентно-подавленную бурю протеста в головах моих коллег, а здоровый физический труд вскоре продиктовал слаженность в действиях и увлечённость самим успешным процессом. К этому прибавилось, что все мои сотоварищи – программисты, инженеры – уже освобождённо и раздето общались между собой как простые скотники и сапожники в азарте грубого трудового запала, или в соответствии с новыми условными правилами вонючего мужичьего братства без всяких там нежностей, рефлексии, соплей и «чюйств».  Это заставляло задумываться о происхождении нецензурных слов. Половая концепция и компенсаторные речевые психомеханизмы однополой, гомогенной неполноценности и дефицита в армии  тогда полностью отменялись. «Неужели сам тяжёлый физический труд и порождает из своих недр ненормативную лексику? Как протест, как сознательное символическое нарушение рамок, как позволительное пре-ступление?» - культурно задумывался я.
В тот же момент чья-то объективная высшая сила заставила, будто одёрнув меня, оступиться во время коллективного перетаскивания чего-то там.  В результате я оказался виновным в нанесении лёгкой травмы своему сослуживцу. В ту же секунду я был оценочно охарактеризован, причём, так остроумно и вычурно - замысловато - сложно, что меня буквально вырвало смехом, сидевшим во мне, как выяснилось, очень долго, и теперь безудержным и  не прекращающимся. Вследствие чего участок той тяжести, которую мы сообща волокли, оказался выпущенным из моих ослабевших от смеха рук, и опять в результате тут же были слегка травмированы абсолютно все, кроме меня. Здесь на меня заорали коллективно и с позором выгнали (опять же сопровождая нецензурными отправлениями и оценочными словами) из своих рядов, уже угрожая мне физической расправой. Поэтому мне пришлось почти бежать со смехом от них, хотя, откровенно говоря, я за своей спиной слышал, что одна половина команды яростно и громко матерится, а другая также громко смеётся. «Да, веселье заразительно», - думал я и в то же время понимал, что досада на дурацкое времяпрепровождение всё ещё продолжает грызть людей.
И здесь меня застигли потрясающие секундные переживания. Оказывается, я со своим антиобщественным смехом по инерции залетел именно в тот кабинет, где я устроил свою фотографию. И в том углу явно кто-то, дёрнувшись, зашевелился! Там кто-то был! Живой! Но самое страшное, что, как в кино, во всех помещениях погас свет. Это всё заняло какие-то доли секунды. Всё случилось одномоменто. А я тут же отлетел в коридор от дверного кабинетного проёма.
И уже через несколько секунд где-то там, в угасшем до глухой черноты здании, подал нерешительно громкий голос наш временный бригадир: «Эй, какой там […] со светом […] занимается?” Это был, скорее, риторический вопрос. Поэтому через секунды безответной тишины бригадир опять подал голос, теперь немного окрепший: “Эй, где вы там? Здесь, где я, собираемся сейчас”.  Я также как и бригадир, слегка успокоился и непонятно зачем решил опять заглянуть в кабинет. В темноте угла кто-то дёрнулся, будто пытаясь оторваться от чего-то, освободиться от непонятной сдерживающей цепи. Моментально вспотев от страха, я сразу отлетел назад в коридор. «Неужели?!! – в ужасе думал я, стараясь успокоить себя соображением: - Крысы это или мыши!» В то время  со всех углов необъятного заводоуправления послышался осторожный шорох спускающихся и поднимающихся к голосу бригадира моих коллег. Естественно, в этом здании все плохо ориентировались, было сбито несколько вёдер, разбито стекло, была свалена с ужасающим треском и грохотом гигантская малярная стремянка-лестница. И, разумеется, это сопровождалось соответствующими устными комментариями, уместными в этой дикой ситуации. Это подняло моё настроение и заполнило внутренним азартом и непонятным ощущением радости встречи. Когда мы все наконец-то собрались, я догадался, что темнота очень многих откровенно радовала, поскольку «принудиловка» принудительно и закончилась. Осталось только надеяться на то, что свет так же сам собой не вспыхнет, хотя многие откровенно боялись нашего громоздко-толстого, усатого и раздражённо-вспыльчивого бригадира: он мог по своей старой закомплексованной детской вредности упереться как баран и «по включении света» опять заставить всех «пахать». Такой вывод он и сделал, но шли минуты, а свет сам собой не загорался. Бригадир кряхтел в бешенстве и неопределённости. И вскоре один из нас, более решительный, свободно громким и независимым голосом сказал, что надо прекращать эту, как он выразился, «херню» и расходиться по домам. И после этого (видимо, сам бригадир с облегчением это почувствовал) пошла абсолютная анархия. Все оживлённо, перебивая друг друга, заговорили-загалдели, но постепенно занизили громкость своих высказываний: сказывалась в ответ на это абсолютная неопределённость и темнота. И в тот момент, когда уже совсем подошла тишина, раздался резкий электронный скрежет – клоунский смех. Все буквально хором всхлипнули от страха, и через несколько секунд мгновенная тишина взорвалась бешеным криком нашего бывшего бригадира: «Какой урод сюда мобилу свою приволок, тут дураком сделаешься, чуть в штаны не насрал!!!» Тут меня пробил совершенно бесконтрольный до слёз хохот. Поэтому я в очередной раз был назван «уёбищем» и изгнан из достойного собрания. Правда, на этот раз я бежал со смехом, совершенно справедливо и обоснованно опасаясь конкретной оплеухи от нашего бригадира: он ведь в такой неформальной обстановке мог вполне плюнуть на субординацию-координацию деловых прежних отношений. Я теперь стоял на определённом и безопасном расстоянии от своего трудового коллектива, продолжая конвульсивно сокращаться всеми мышцами от нервного смеха. Но в любом случае, мне надо было знать, как дальше развернутся события, поэтому я весь, продолжая сотрясаться от хохота, обратился в слух.
Как выяснилось, все зачем-то (как, кстати, и я) «приволокли» сюда сотовые телефоны за исключением нашего дурака - бригадира. Никто не сознавался, опасливо хихикая, у кого сработал сигнал, хотя бригадир, психопатично вскидываясь на каждого, пытался непонятно зачем всё время установить это точно. В конце концов, все остановились на мне, потому что именно такая дурацкая звуковая заставка совершенно соответствовала моему неадекватному поведению. Бригадир, зарычав от злости, откопал в темноте ведро и швырнул его в мою сторону, в очередной раз покрыв меня всего матом. Здесь его уже слегка тормознули, потому что сообразили, что такого рода коллективный состав слишком непостоянный, а конфликтные отношения на непосредственной работе никого и никогда не устраивают. Я же в свою очередь громко оправдался из своего угла, что это был не мой мобильник. Мне, кстати, поверили сразу же, поскольку вопрос тут же потерял былую острую  принципиальность, и все перескочили на новую и самую больную тему. Определилось очень быстро самое страшное: никто точно не помнил, где же находится выход из этого здания! Я тут же гипотетически решил, что память наша так и устроена: полностью зависимая от эмоционального, субъективного отношения, она удерживает самое ценное и дорогое, а то, что вызывает отвращение и раздражение – не удерживает ни секунды. «Никто не хотел сюда идти отрабатывать, вот и не запомнили, как сюда зашли!» «Но как же тогда память в неорганике? – продолжал думать я. – Даже бумага, если её смять, попытается вернуть себе прежнюю форму! Значит, это и есть первый случай уважения к себе, признание своей собственной значимости в природе вообще!! А ценность и свобода равны, и это есть первый ценностный прототип в природе!» Всю эфемерность таких рассуждений для актуальной ситуации я хорошо представлял, но и это не останавливало меня продолжать думать и вспоминать тот кабинет и тот угол в нём…
5
А тем временем я понял, что мой трудовой коллектив решил разойтись в разные стороны по одиночке на поиски выхода и собраться ровно через пять минут. При этом уже успокоенный бригадир заметил, что поскольку у него нет часов и мобильника, то он останется здесь на месте вместе с «этим уродом» (то есть, со мной), по всей видимости,  чтобы покараулить меня или даже слегка и скрыто отлупить. На его слова я опять, не удержавшись, тихо засмеялся, так как очень живо представил себя бегающим в темноте от нашего кошмарного глобуса – жиртреста, и как мы носимся по всему зданию. Бригадир расслышал меня, и у него произошёл очередной припадок гнева. Но всем окружающим, как оказалось, уже давно было безразлично, что он там переживает и на что злится: похоже, его все негласно и внутренне развенчали и перевели из начальства в рядовые. Ненормальную ситуацию не «разрулил» как начальник, и кроме злости ничего дельного он оказался не способен предложить! Поэтому его новый эмоциональный короткий взрыв быстро утонул в притихшем собрании. Но неожиданно у меня, как это справедливо говорят, сделались ватными ноги от ужаса вспомнившихся, вспыхнувших электрической искрой в памяти слов приятеля о психопате-убийце, который где-то здесь устроил себе жильё. «А не он ли это свет вырубил, не он ли это в кабинете сидел там?!» – и от уже невозможного страха (будто за моей спиной уже кто-то есть) я кинулся из угла к своему трудовому коллективу и бригадиру как к родному брату: «Не надо расходиться, нельзя расходиться! Здесь где-то псих ползает, говорят, он убийца! Из сумасшедшего дома сбежал!»
«Да это ты и есть!» – грубо, зло и с презрением рявкнул бригадир, гневно отряхивая от меня свою строительную куртку, в которую я постарался вцепиться обеими руками.
Тем не менее, все тут же замерли в неподвижности и молчании, которое прервал голос самого разумного невидимого существа, ранее предлагавшего всем разойтись. Он страшным своей негромкостью голосом сказал: «Слушай, а я ведь тоже про этого психа - убийцу слышал, и недавно, вчера, между прочим». Тут же бригадир рывком швырнул меня к себе и изо всей силы прижал к своему пузу. Я сразу понял, что он боится и трусит не меньше моего. «Ну и что делать-то?!» – каким-то разъехавшимся голосом кто-то робко вякнул, уже совершенно беспомощно, безо всякой надежды на спасение.
«Не надо по одному ходить, надо действительно разойтись всем, но разделиться на группы и никому из этой группы не отходить, устраивать переклички внутри группы каждую секунду, не прекращая, то есть».
И это возымело эффект тут же. Я прямо таки почувствовал тёплую волну уверенности, разлившуюся облегчённым тихим выдохом окружающих и ослабившую железную хватку лап бригадира на себе. Все уверенно и быстро поделились на группы, а наш бригадир вдруг начал вести себя совсем  дурацким образом: он принялся общаться теперь только со мной, причём, жалко ослабевшим и робким шёпотом, буквально не отпуская меня от себя. А у меня возникла такая же дурацкая неадекватная реакция: мне стало жестоко и нестерпимо стыдно за своё нервно весёлое, несерьёзно – ребяческое настроение, за что я тут же горячо попросил прощения у нашего бригадира. В ответ я получил такое изобилие вполне цензурных слов и с уменьшительно ласкательными суффиксами, что мы тут же, так сказать, помирились самым глупым и бестолковым для окружающих образом. Но им было в высшей степени наплевать на нас: для них необыкновенно остро стояла задача на элементарное выживание, как, впрочем, и для меня и бригадира. Все разошлись смелыми группами, передвигаясь, как скауты; я, естественно, теперь только с бригадиром. Мы выбрали путь к светлеющим мрачным декабрьским  вечером окнам. Как ни странно, заляпанные какой-то красящей дрянью стёкла, щедро украшенные к тому же сверкающими острыми искрами узоров льда, открывались совершенно легко. Таким образом, мы вышли на нечто похожее на разгроханный почти до основания балкон третьего этажа. Бригадир жаловался на смертельную усталость из-за всей этой неразберихи и на предстоящую разборку с начальством, потому что ничего мы так и не успели сделать. Я всё время лез с утешающими словами о не нашей вине («Не мы же сами свет отключили!»), на что бригадир только вяло отмахивался, говоря обречённо, что этим начальство не заинтересуешь и ничего не докажешь. В любом случае за сорванную работу получит он, а я говорил, что слишком много свидетелей этого дурдома, и просто назначат новый день, и т. д.
Но вдруг резко подул ветер, и мы, машинально посмотрев вниз, с ужасом увидели какое-то шевеление в чёрной бездне, будто это был не третий, а сто третий этаж!
 В этот момент мы совершенно явно услышали самый настоящий каменный стон, – двигались железобетонные плиты, или поднимаясь, или придвигаясь, друг к другу. К этому буквально звучащему стенанию примешивалось песочно-шероховатое шуршание («Шероховатость – первый прототип зубов!» – почему-то налету подумал я),  будто мельничные жернова тёрлись друг о друга. Это было множество кирпичей. В темноте  очень тяжело было что-либо разглядеть, тем более, нечто необъяснимое, но, судя по звуку, этих кирпичей было тысячи тысяч. Такой дробной пространственно-звуковой картины я никогда ещё не слышал ранее. И ещё через мгновение нам воочию было представлено, как неизвестно откуда вырастающие стены – действительно, целые плиты -  слипаясь тяжко и бесповоротно, прикладываясь сами по себе друг к другу, продолжают собой полуразложившееся здание заводоуправления в дальнейшие цепи получающихся коридоров, которые, как я понял, рвались соединиться с производственным давно заброшенными корпусами и цехами. Те тоже не стояли на месте, шевелились, что-то своё закрепляя на прежние места и, механически - неодушевлённо двигаясь, сливались друг с другом в одно несомненное целое.
«А это чё тако?» – как совершенная деревня сформулировал абсолютно ненужный вопрос бригадир, на что я, как совершенный дебил, только ответил: «Ня!»,  на чём наши словесные комментарии к увиденному и закончились.

6
Нестерпимое желание убраться одномоментно и, так сказать, односекундно овладело нами, и мы тут же  быстро нырнули обратно в чёрные тёплые пропасти помещения. Только после этого я почувствовал, насколько страшный холод был снаружи.
«Авторская работа стужи, этот меняющийся зимней ночью завод, вот что это!» – подумал я, но только чтобы  сделать хоть какой-то вывод.
«Нет, ну ты понял, что творится?!»- поражённым шёпотом стал спрашивать меня бригадир.
«Ничего не понял, даже не знаю, как  назвать это», - отвечал я.
«Ну, вообще, ну…» – только и повторял без конца он, когда мы очень быстро возвращались на прежние позиции. Вскоре на место общего сбора вернулись все разрозненные группы, шёпотом, как заговорщики, отчитываясь друг перед другом, что ни один боец из их отряда не потерян. Но и ничего утешительного никто с собой  не принёс: выход из здания был не найден.
И бригадир опять неожиданно взорвался отчаянным выкриком: «Да как тут найдёшь этот долбаный выход, раз оно само строится!!»
«Как это строится?!» – кто-то переспросил его оторопело диким и охрипшим голосом.
«Ну, меняется на ходу, это управление на хрен, само строится! А где был выход, там его давно и нет уже, поэтому типа  и не помним, как сюда вошли!»
Зависшая секундная тишина была нарушена чьей-то негромкой репликой: «Ну вот, и этот идиотом стал, ещё один на нашу голову».
Тут же раздался короткий звериный рык бригадира, который, как я понял, определив по голосу, откуда было отпущено это слегка рассмешившее всех замечание, своей страшной железной лапой вцепился сказавшему в горло и воротник.
«Идиотом стал, сука?! Иди за мной, покажу чего».
Все задёргались, зашумели («Отпусти ты его!»), а бригадир, скрипя зубами, поволок своего обидчика к тому месту, где мы были. Я тоже пытался отбить перепуганную жертву от свирепых тисков нашего бывшего начальника, но он как-то странно держал вытянутой по направлению ко мне свободную руку, одновременно и, отодвигая, и пытаясь пальцами удержать меня, как я понял, в качестве единственного свидетеля, который подтвердил бы правоту его слов.
Такой совместной и бестолковой кучей мы все подошли к заляпанным и сверкающим ледяными узорами окнам.
«Вот это что?!» – бригадир со страшной силой распахнул окна (удивительно, как стекло не вылетело!) и подтащил свою жертву к бывшему развалившемуся балкону, продолжая бульдожьей хваткой зажимать горло в её же воротник.
«Что? Что?» - задушенно хрипела несчастная жертва.
«А то! А то, что он до пола разбит был, а сейчас всё на месте уже, понял, козёл, понял ты?!»
И я тоже в изумлении наконец-то заметил, что бывший полуразрушенный балкон теперь – целый! И без единой щели или разлома!
«Скажи, что так это», - бросил мне бригадир, уже готовя свободную руку  для нанесения удара по физиономии своего неосмотрительного обидчика, качая её гирей.
«Да, был совсем разломан, совсем, сейчас целый, отпусти его!»
Наступила тишина. Вскоре подал голос тот, самый разумный, как я теперь разглядел, инженер по технике безопасности: «Может, не то место?»
«Да то самое!!» - чуть не взвизгнул бригадир, но при этом отпустил, наконец, свою жертву и буквально обрушился  на корточки в изнеможении и тоске непонимания. А потом спокойно снизу добавил: «Да я и сам ни хрена уже понять  не могу, кажись, оно и есть, то самое».
Я изо всех сил напрягал слух, стараясь разобрать в тишине шорох и шум двигающихся без воли человека стройматериалов, чтобы крикнуть торжествующе спасительное: «Слышите?!»
Это хоть как-то бы реабилитировало нашего бывшего начальника в глазах собрания: мне всё больше становилось его жаль. Но, как назло, никакого шума не было, будто здание притаилось, почувствовав, что его поймали на месте преступления, схватили, так сказать, за руку.

7
А потом наступило самое страшное и противное для меня, то, что лично в голове не укладывалось. Инженер по ТБ, как всегда спокойно, не торопясь, и презрительно произнёс: «Кажись… Да пошли вы оба на хер». И все совершено бесстрастно и с тупым равнодушием стали уходить, оставив бригадира и меня. Читалось: «каждый сам за себя», будто бригадир был уже мёртв и совсем уже был не нужен им. Это был полный развал в наших рядах. Достойно завершила эту мерзкую картину жертва бригадира. Этот человек, оправляя воротник  и крутя шеей, уходил последним и вдруг, внезапно подпрыгнув, грубо и достаточно сильно нанёс удар ногой прямо в голову бригадира. Но такую тушу сбить с ног, конечно, было совсем не просто, а я вскинулся со словами: «Что вы делаете!»  к бывшей жертве, на что та, презрительно сплюнула и, не торопясь, удалилась. А самое неприятное, что бригадир совсем никак не отреагировал на этот пинок: у него просто от удара резко мотнулась в сторону опущенная вниз голова. Но как он сидел на корточках, так и остался сидеть. Похоже, бригадир ушёл в кому надолго, если не навсегда.
Меня стало душить отчаяние. «Вставайте, нас же бросили!» – тормошил я его за плечо, присев рядом, но бригадира только угрюмо раскачивало от моих дёрганий. «Ну, пожалуйста, ну, встаньте, мы же должны что-то делать!» Бригадир лишь ещё ниже опустил голову. Я прямо увидел в темноте, как слёзы стоят в его глазах. Это был предел безысходности для меня: я выпрямился, чувствуя, что спазм душит горло, и оставил  в покое бригадира в покое, отойдя от него.
И вдруг опять сработала некстати жгучая и ненавистно объективная память. «Игра!! Неужели это всё-таки она, и я всех с собой затянул в неё?! На хрена мне надо было тащить эту фотографию сюда!! Всё про игровые лабиринты рассуждал, что сами будут строиться, а мне только первый шаг сделать!!» Такой бурей неслись в моей голове мысли, стремительно плывя в раскалённой лаве чувства вины за свою глупость и безответственное отношение к людям. «Вот теперь всех и вытаскивай давай!»  И я пришёл просто в ужас от размахов и масштабов объективно затеянной и безжалостной игровой картины. А самое страшное –  на меня теперь была взвалена нешуточная ответственность за всё это происходящее – и за возможные жертвы!! «Пространство всё время движется, меняется, оно ещё вроде бы замкнутое, все готовы друг друга убить, где-то маньяк ходит, непонятное с этой картинкой происходит – и всё где-то в темноте, я её особенностей не знаю, первый раз в этом месте, как все, ни фига не ориентируюсь».
Но именно такая законченная и стальная неизвестность подействовала на меня как энергичный удар хлыстом, заставляющим что-то срочное предпринимать. Я тут же бросился к бригадиру и, решительно и бесцеремонно подхватив его за руку, изо всей силы стал поднимать: «Всё, вставайте, хватит!! Будем выход искать!» Он на удивление легко и послушно поднялся и безвольно поплёлся за мной как ребёнок. К тому же он совсем потерял голос, и поэтому только шёпотом всё говорил: «Да не надо уже…  Да всё уж… Ничего тут не поделаешь…» Я же решительно вёл его под руку и горячо рубил на ходу: «Очень даже поделаешь! Это мы ещё посмотрим! Сразу всё найдётся! Тут же!»
Очень странным показался где-то в чёрной пропасти здания отблеск настоящего костра. Мы направились к нему и вскоре обнаружили, что весь бывший трудовой коллектив устроил посиделки в центре пустого служебного зала, разложив натуральный костёр из кусков картона, газет, деревянных обломков ящиков, ваты на цементном полу.
«Вы что, Новый год собрались уже встречать?» – громко и достаточно нагло спросил я у сидевших вкруг костра. Уже без сомнений председательствующий инженер по ТБ только хмыкнул. Но я внезапно почувствовал себя вершителем и хозяином устроенного бардака. Мы  подошли к костру (и пришлось буквально пододвигать бригадиру к собранию),  и только тут, случайно взглянув на него, я увидел, что ухо и лоб бригадиров очень сильно кровоточат: буквально вниз стекали настоящие струйки. Я сразу же осторожно попробовал их убрать чистым уголком манжета своей рубашки, из-за чего у бригадира от моего сочувствующего жеста совершенно явно сверкнули  слёзы в глазах, а лицо стало как-то странно перекашиваться, и он отвернул от меня голову в сторону.  Здесь меня захлестнула просто нестерпимая жалость и злость одновременно, и я заговорил (а ненависть бежала впереди моего голоса, забивая его): «Послушайте, вы же моральный урод, если может ногой человека в голову пинать, вы же чуть в висок не попали!» Я разыскивал ненавидящим взглядом этого человека, но он сам обозначился, знакомо покрутив шеей и громко, иронично хмыкнув.
А инженер по ТБ уставился на него и хладнокровно спросил: «Ты его в голову пнул, что ли? Совсем башню клинит?» А потом сказал нам: «Садитесь сюда. Место там освободите». Все запередвигались, а мы с бригадиром уселись у костра. Я тут же начал как за ребёнком ухаживать за бригадиром, стараясь определить оттиранием крови глубину и серьёзность ран. У него уже откровенно, молча и не останавливаясь, катились слёзы из глаз, тряслись губы и подбородок, а брови от страдания уехали вообще куда-то наверх. «Вот кто идиот-то настоящий», - время от времени бормотал я, отмечая со страхом, насколько серьёзным, сильным и злым был удар. Скоро наступило примиряющее молчание, в котором слышался только вялый треск сгорающего в огне строительного хлама.
«Так, и что делать будем?» – наконец, спросил кто-то.
«Да ничего. То же самое, - ответил инженер. – Даже  если, как говорят, (здесь он слегка покосился в нашу сторону) блуждающий, так сказать, выход, то, всё равно, какая-то группа его зафиксирует на месте. Больших групп делать не надо, по два хватит. Так больше вероятностей будет».
«Ну что, разумно. Только всё равно, если про этого психа правда, хреновато как-то на душе».
«Ничего, на время отобьётесь. Голос подадите, мы все сразу собираемся и вяжем его».
«Классно рассудил, что бы мы без тебя делали, ума не приложу».
«Хватит ****еть без толку. Сейчас всё догорит, и расходимся».
8
Иногда мне кажется, что именно наличие пауз доводит людей до инфаркта. Уж лучше постоянное, без перерывов, напряжение! По крайней мере, человек адаптируется, подстраивается под твёрдый, точный жизненный ритм. А в результате, хоть какой бы тяжёлой не была жизнь, он и живёт дольше, и здоровье, как не странно, лучше сохраняет, чем те, кто шоколад с мармеладом меняет через день на сухую корку хлеба.
То же самое произошло и в последующие секунды. Только мы спокойно и резонно всё так отметили для себя и уже плановым образом собирались опять разбиться теперь на пары, как вдруг произошёл самый непередаваемый фантастический кошмар.
В чёрном проёме входа в этот зал обозначилась бледно-розовая фигура какого-то человека. Сначала никто не мог понять, что это «вообще кто-то не наш», решили сразу, что кого-то мы упустили, и он сам возвращается опять к костру. Но, приглядевшись, я оторопел от ужаса: это был совершенно голый, седой старик, весь обросший до невозможности, и покрытый к тому же по всему телу какой-то то ли седой плесенью, то ли грязно-белым пушком-шерстью.
Он, улыбаясь всем своим беззубым ртом, подходил к нам и, шамкая, стал выкрикивать голосом ярмарочного дегенерата: «А вот и Деда Мороза пришля, подарки вам принесля!» И здесь я, как и все остальные, конечно, увидел, что он держит привязанный на длинном и толстом резиновом электропроводе утюг. Старик стал мотать им в воздухе и вскоре добился того, что утюг свистел над его головой, делая плавные круги.
Все были в таком глубоком шоке, что вместо организованной и массированной атаки на психа, самым настоящим и бесстыдным образом завизжали как свиньи и бросились врассыпную кто куда от приближающегося голого психа и его свистящего в воздухе утюга. Мы были вдвоём с бригадиром и не совсем удачно забились в угол здесь же, в этом зале. Остальным повезло больше, потому что они нашли второй вход в зал и были уже, видимо, далеко, на других этажах. Нам же с бригадиром оставалось только, затаив дыхание, смотреть на то, чем занялся псих.
Он же озадаченно подошёл к костру и опустил руку с привязанным к ней утюгом, потом, немного постояв, тихо и нерешительно сказал: «Дак чё, не понял, не нужны подарки, что ли?»  («Пошёл ты на *** со своими подарками», - дрожащим шёпотом отреагировал бригадир, ища сочувствия у моего уха). И внезапно психа стало трясти всем дряблым волосатым мясом, а сам он начал громко стонать. Уже через мгновение я понял, что он впервые за последнее время почувствовал тепло и грелся сейчас. Потом он зарычал и внезапно вцепился в свой ненормально длинный, словно конский, тёмный член и, захватив рукой его за головку, стал онанировать прямо на костёр. Через минуту он, рыча и воя, стал брызгать своим семенем  в огонь. И, спустив, тут же в злом рычании опять раскрутил свой утюг и стал яростно долбить вяло догорающий костёр, раскидав его крупным огненным мусором и углями по всему полу. Этого ему показалось мало: старый псих начал с диким визгом топтать ногами угли, а потом, вздрыгивая на ходу, (наверняка, от страшной боли) бросился из зала обратно в коридор. Где-то далеко, в его черноте, психопат очень долго своими охами  и жалобным повизгиванием чётко определялся.
«Какой кошмар, - наконец-то переведя дух, сказал я бригадиру, и, вспомнив, продолжил: - Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума».
«Это ты хорошо сказал, - ответил бригадир. – У меня прямо волосы дыбом встали».
«Это не я сказал, это Пушкин сказал, - поправил я бригадира, а тот спросил меня: «И чего это всю шизню тянет на порнуху? Помню, во дворе у нас пацан был, совсем дурак, так его без конца то в квартире, то в больнице вообще запирали, чтобы людей не смущал. Как  только на улицу выберется, так обязательно свою письку всем показывать».
«Потому что человек – всё равно существо биологическое в основе, а потом уж только социальное. Оно, последнее, всегда будет слабее. Как только что-то не то, так организм сам разум отключает, и сразу биология прёт из человека».
«Ты, наверно, книжки всё на досуге умные читаешь?»
«Нет, я просто ещё на втором курсе универа писал реферат про отношения биологического и социального в личности».
«Ну и вывод какой?»
«Самое сложное и трудоёмкое – удержать статус человека, самое простое, экономное – стать скотиной. Кстати, социальная жизнь человеческому организму очень часто вредит и почти всегда мешает».
«Так что теперь, чтобы здоровым быть, надо ближе к животным держаться?»
«Некрасиво, но да, это так. Как говорится, дёшево и сердито. А главное – полезно».
«Милое дело».
9
«Ну вот смотрите сами, - совсем уж успокоенно я стал негромко рассуждать. – Сам за собой замечал сто раз, как я позорно смотрюсь, если со стороны, когда моюсь в ванне. А самое похабное – это общее мытьё в банях. Все так бесстыдно и с интересом моют себя во всех местах! И других ещё рассматривают, изучают… Животные гораздо лучше моются, кстати, даже целомудренней».
«Ну ты это и сказал! Они ж не голые! Ты ещё про кошек и собак вспомни, как они моются-сидят и целомуренно задние лапы вверх задирают!»
«Ну и что! Других зато не изучают!»
«А мне в бане по фигу, кто как там моется. Мне главное, чтобы грязь отодрать и не пахло от меня».
«Как-то всё это противно звучит… Наверно, вообще нет никакой культуры, ни немецкой, ни английской, ни русской. Вообще никакой».
«Ну и какая тогда есть?»
«Я бы сказал, культура есть в природе, и то только одна, конкретная. Это культура Зимы».
«Что-то не понял! Что это за культура зимы?»
«Ну Зимняя культура! Когда я смотрю на окно, вижу узоры холода на стекле, я всегда понимаю, что такой фантазии, гармонии и величия никто – я про людей говорю сейчас – никто не добьётся, никогда».
Тут внезапно за нами, то есть, прямо в самом углу, кто-то негромко отозвался: «Ну, это уже поэзия. Уже несерьёзно, какая-то лирика».
Бригадир тут же в страхе выдул-прошипел через свои седые стриженые усы: «А это ещё ху из зис?» А я тут же увидел, как он выпучил в темноте свои голубые, круглые и большие как у совы глаза. «Надо же, ещё чего-то помнит», - почти со смехом оценил я его реплику, хотя у меня у самого промёрз  моментально позвоночник от жуткого страха за свою неосмотрительность и неосторожно громкую болтовню.
«Знаете, ну… - голос человека выдавал явное замешательство и буквальную припёртость к стенке. – Это я вас тогда так неловко пнул. Знаете, ну просто нервы не выдержали».
«Я тебя щас!.. – задыхаясь от злобы, захрипел бригадир и чуть не убил меня своей стальной рукой, вылетевшей как торпеда в темноте по направлению к зажатому в углу. – Нервы у него. Я тебя щас к этому психу выброшу! Пусть он живьём тебя съест вместе с говном!!» - хрипел в непередаваемом гневе бригадир. Я опять начал изо всех сил отодвигать его руку от жертвы, а тот, всей спиной втираясь в угол, только как змея выдавливал из себя еле слышным шипом: «Не на-а-до, не на-а-до…»
«Гадюка гадская! – всё-таки отпустив его, брезгливо и поглядывая на меня (как указывал его голос в темноте), сказал бригадир, отряхивая куртку или, вытирая руки об неё, - Не охота руки марать о тебя, гниду. Шипишь, как ****ь под трактором».
Потом мы помолчали, остывая в темноте, и бригадир спросил меня: «Я тебя, кажись, ударил невзначай?»
«Нет, нет, не ударил».
«Извини, хотел сразу гада этого на месте удавить. А с тобой ещё, сука, я разберусь потом. Ты за свою гадючесть ответишь ещё».
«Да оставьте его, - примиряюще сказал я. -  Мы все в заднице».
«Да уж, глубже некуда», - согласился бригадир уже ровным голосом, и в этот момент мы сообразили, что привычных фоновых подвываний психа где-то там, в темноте, уже давно не слышно!
«А если он тихо сейчас ползёт на наши голоса?!» – похоже, одновременно посетила наши головы такая простая мысль.
«Ну […] мать, попали», - прошептал бригадир, а я уже почти зажмурился в ожидании короткого свиста утюга над головой у себя, обречённо понимая, насколько громкой была наша возня и переговаривания.
Но опять спокойно шли мгновения, и мне опять некстати стало про себя смешно, когда я представил со стороны, что мы, вылупив изо всех сил глаза, вглядываясь в темноту, превратили их от страха в шесть инфракрасных точек, хотя, как мы не старались, в темноте практически ничего не было видно, но…
«Строишься, скотина?!!» – как кнутом врезало по нашим спинам так, что мы все трое, сидящие на корточках, синхронно вверх вздрыгнули задницами. Но, слава Богу, громкое высказывание прозвучало на приличном расстоянии от нас. Из-за бывшего костра мы не заметили небольшое угловое окно в этом зале. Теперь оно мёртвенным светом достаточно чётко освещало стоящего рядом с ним старого голого психопата.
Несколько секунд мы ожидали от него перемен. Но он стоял, словно окаменев, у окна, не собираясь даже шевелиться. Бригадир же, сделав про себя вывод о его прочной зафиксированности на месте, шёпотом сказал: «Ну что, идём вперёд?.. Равнение направо». И мы все трое совершенно бесшумно на корточках, раскорячившись как лягушки, пошли к выходу. Все мы трое добрались так, не совсем мужественно, до спасительного выхода из зала, каждую секунду отслеживая изменения в поведении психа.
А он внезапно зарычал и резко дёрнул рукой. И через мгновение раздался грохот разбитого стекла: скорее всего, псих разбил его утюгом. Но нас это уже не волновало: в ту же секунду, мгновенно выпрямившись, мы загрохотали вниз по лестнице. Как, кстати, и его тоже не волновало: псих захохотал во всю глотку. И мы, уже находясь на другом этаже, слышали его смех, к которому он прибавлял ещё и задушенные замечания.
«Ф-фу, выбрались», - бормотал тучный бригадир, вытирая пот со лба. Потом сказал мне: «Слушай, кажись, опять кровь пошла. Посвети-ка мне своим сотовым телефончиком». Я рассмотрел его раны на голове и сказал: «Нет, это у вас пот разъел  рану, наверно. Вот и заболело. Это пот бежит, пот, не кровь». Бригадир через секунду зло буркнул про «гажью тварь» и начал оттирать со лба пот.
«А мне с вами можно?» – робко и совсем некстати прозвучал голос третьего. Зависла самая неопределённая пауза. Представляю, какая буря чувств бушевала в душе бригадира!
«Да уж ладно, - бросил он в сторону третьего. – Пошли с нами… Муфлон».
И тут же как-то всё встало на свои места, всё мирно уравновесилось, и я, совершенно счастливый, тут же громко вслух вспомнил: «Муфлон, это винторогий козёл, живущий в горах, зимний, обитает на Кавказе».
«Во-во, - отреагировал утвердительно бригадир на мой такой необходимый комментарий, - Я теперь его всегда и буду муфлоном называть. Например: «Эй, муфлон, куда завернул!» Или: «Эй, муфлон, тряпки мне принеси!»
И мы все втроём тихонько засмеялись разнокачественным смехом. В любом случае, и это хорошо было видно, нам было спокойно на душе, потому что этажом выше всё ещё надрывался от смеха, уже похожего на плач и всхлипы, несчастный сумасшедший убийца.
10
Мы молча брели в темноте в поисках выхода, одновременно настороженно прислушиваясь, не прекратил ли свой истеричный смех психопат. Но он всё ещё чётко сигналил нам о своём местонахождении, правда, всё больше успокаиваясь.
«Интересно, что его так рассмешило?» – сам себя не понимая, спросил я.
«А тебя-то что всё время смешило, дурачок?» – спросил меня бригадир, видимо, окончательно переведя меня в разряд каких-то своих малых родственников. Как не странно, это меня нисколько не обижало, а очень даже грело в таком кошмаре.
«Мне лично было смешно, как все злятся и не хотят работать, а потом строят из себя таких работяг простых, таких бывалых, все на понтах, матерятся, хотя сами все с высшим образованием. Глупо же, смешно, не дети же!»
«Его, скорее всего, рассмешило унижение твоей зимней культуры. Он всё это послушал, потом посмотрел на строительство завода и уничтожил её», - вдруг спокойным голосом сказал «муфлон», который шёл последним.
Мне стало жутко и холодно и от его внезапного тихого голоса, и от смысла его слов. Жутко до такой степени, что я остановился и с ужасом спросил подходящего ко мне этого «муфлона»: «Так вы думаете, он всё слышал, и даже понял, о чём мы говорили?.. Я говорил…»
«А как в таком случае понять, что он тоже для себя осознаёт факт самостроительства?» – он насмешливо поправил очки.
«Да заглохни ты там со своими разговорами! – громко и весомо протяжно произнёс бригадир, хотя сам тоже остановился в нерешительности. – Что ты его пугаешь?»
Тем не менее, наступила тягостная тишина, в которой ещё слышался уже не смех, а тихий плач со всхлипами старого психопата. Мы все трое стояли рядом друг с другом, и я, наконец, нарушил получившуюся тишину пугающим меня самого рассуждением: «Значит, пока мы там говорили, он тихо подошёл к нам, выслушал всё, потом ушёл к окну и сделал свой вывод».
«Да у меня уже мороз по коже, - очень грубо схватил меня за руку бригадир и поволок за собой. – Хватит треньдеть одно и то же. Из пустого в порожнее».
«Да нет, но если так…» – бормотал я.
«Да! Нет! Какая разница, на хер! Надо выбираться отсюда!» – тащил меня бригадир.
Когда, наконец, мы определили общий ритм ходьбы (третий упрямо шёл за нами), бригадир с раздражением сказал: «Ты сам точно знаешь, что он эту именно твою культуру разбил? Да ему что угодно в башку влетает! Ты слушай того козла больше! Я ему один раз все рога поотшибаю, винтом которые!!» – громко адресовал третьему в темноту.
«Он же тоже видел, как строится здание само!» – говорил я.
«Да он сидит уже здесь месяцы, выловить его не могут! – отвечал бригадир и вдруг пришёл к такому нелепому выводу, что почти всё сразу стало ясно и все остановились, застыв. – Он и придумал это всё, не ты же! Что теперь, таким же, как он, быть, что ли? И так тут дураком сделаешься!»
«А ведь точно! – вдруг с тихим восторгом сказал «муфлон», нервно поправляя очки. - Его логика ненормальная всё это придумала! У шизофреников очень сильно развит телекинез, телепатия, вообще всё, что называют пара нормальным!»
А я  (и видел, как горю как факел в темноте от стыда и вины за то, что так долго мучаю людей), отметив слова моего бригадира «Не ты же!», опустив повинно голову, без конца повторял: «Да Я же, да Я же…» Слава Богу, в темноте меня не особенно было видно, а бригадир  уже взволнованно заговорил с «муфлоном»: «Так что надо сделать-то?!»
«А не надо бегать от него, наоборот, его надо ловить, его надо поймать, он наша надежда, и я на сто процентов уверен, что тут же и выход найдётся, и свет даже загорится!» – приседая и чуть не прыгая от восторга, тараторил «муфлон».
Бригадир молча оценивал про себя всё это, застыв на месте, потом презрительно и хмуро сказал: «Опять всё какая-то херотень… Болтаешь всё». Потом помолчал и добавил: «Что не бегать от него – это правильно. Скрутить его надо, только не поможет это. Просто беспокойства меньше».
И он, обняв меня рукой, прижал к себе и грубо бодро сказал: «Пойдём назад, сопляк? У?!! Хватит бегать от него. Просто поймаем и уложим».
Я поплёлся за ним безвольный и изломанный, превратившийся в мокрую тряпку. Это тут же отметил бригадир и с тревогой спросил: «Ты чего? Что с тобой? Этот козёл тебя напугал? Или что-то случилось?»
«Я устал просто», - промямлил я, на что бригадир внезапно горячо и нервно заговорил: «А ты держись! Не падай! Ты же должен выдержать, не баба же! Потерпи ещё!»
«Да! - подумал я про себя. – Это и есть настоящая правда: какой бы кошмар не происходил, хоть что, хоть самое невероятное, страшное – если ты человек, то не должен падать. Ты должен выдержать всё, даже свою вину и наказание потом».
«Интересно, а куда все остальные подевались?» – третий, за которым я против воли закрепил прозвище «муфлон», никак не мог остановить  поток оживлённой речи.
«Да по углам трахают друг друга от страха», - раздражённо взрыкивал бригадир. И потом сложно высказался: «Предались однополой любви. Как у Пушкина: «Волки от испуга скушали друг друга».
«Нет, но всё-таки!.. Слушайте, нет, ну точно! Низкие температуры! Статика резко увеличена! Электричество! А тут ещё психотика!»
«Да заткнись ты! Психотика ему!»
Всё это как через вату доносилось до меня, настолько моё безучастие констатировала  непередаваемо стальная тяжесть личной вины. А третий не мог успокоиться: «Нет, а вдруг мы действительно втроём только по зданию ходим, а они уже давно выбрались».
«Не похоже. Я, например, первый раз это дерьмо вижу. А шли мы тем же путём».
И когда я понял, что бригадир прав, потому что вместо ободранного линолеума, по которому мы шли только минуты назад и возвращаемся теперь ловить психа, теперь по стенам были расставлены трёхметровые стопы бумаг и ими же был устлан какой-то паркетный щербатый пол, меня вдруг разорвала на части настоящая истерика. Слёзы невозможного стыда и отчаяния рванулись, сметая все барьеры, из горла и горячо ударили в глаза.
Я вырвал руку из лапы бригадира и еле успел закрыть лицо, – слёзы брызнули.
«Ну ты чего это?» – жалобно и сердито спросил бригадир.
«Отстаньте все от меня! Ну, я это! Я во всём виноват! Лучше убейте меня сразу!» И потом неосознанно нашёл выход: «Всё. Иду к палачу».
И, до конца не понимая, что делаю, кинулся от них в другую сторону. Хотя, вообще-то, моё безмерное отчаяние насылало на меня буквальную жажду встречи с психопатом-убийцей. «Радость встречи, видите ли! Вот тебе радость!!» – чей-то садистский голос внутри напоминал мои прежние желания. И это вызывало во мне бесконтрольную ярость. Я бежал по чёрным коридорам и орал во всю глотку: «Где ты ходишь, тварь?! Где ты ползаешь?! Выходи! Вот он я, вот! Ну, где твой утюг?! Я сам тебе голову подставлю! Убей меня, давай!»
Сзади я слышал топот и уже не мог понять, кто это за мной гонится. Но в чёрной, дико мятущейся буре у себя в голове, я всё же догадывался, что сзади – это мои ненужные спасатели. Поэтому мне надо было бежать от них, чтобы не помешали, а чтобы с психопатом встретиться, нужно было срочно найти тот зал, где он был. Надо было торопиться, – в любую секунду мне могли сорвать план моего самоубийства.
И мне повезло! Я заскочил в тот зал с единственным разбитым боковым окном. Я замер на мгновение, и тут же стало подниматься сначала торжествующее, какое-то дребезжащее и голодное рычание, а потом навстречу мне – бледно-розовая фигура, которая легко и плавно крутила в воздухе рукой над головой. При этом раздавался знакомый свист дающего в темноте круги утюга.
В этот момент я понял всё. Сейчас приговор будет приведён в исполнение. Создав игровое поле со смертельными особенностями, я включил в него живых реальных людей. И я проиграл, с игрой не справился: в ней должны погибнуть все игровые действующие лица. И чтобы этого не допустить, сам игрок должен себя ликвидировать. Только тогда игра потеряет принципиальный смысл, и все в результате спасутся. Я уже не думал о том, что мне самому когда-то хотелось жить, всё было расплавлено виной и стыдом. Я встал на колени и приготовился получить удар. Странно, но даже в такой момент я смотрел на себя со стороны.
Я видел себя свиньёй, которую просто волокут, чтобы зарезать, а она от страха смерти даже уже и не визжит. Я понимал одно: только чувство вины способно дать облегчение в момент самых страшных мук.
Не чувство  своей правоты, не любовь – отрекаются и от этого всего! А вот от вины – никогда! И смерть будет лёгкой!


2 часть


11
Но внезапно меня сзади схватили за шиворот и со страшной силой (чуть голова не отлетела) дёрнули – к лестнице внизу. А утюг врезался во входной проём, разбив в крошку угол каменного косяка. Я летел почти кубарем вместе с кем-то по лестнице, считая своими костями все ступеньки её, при этом ещё ощущая на себе невыносимую тяжесть накрывающей меня и почти едущей на мне туши. Вслед неслась разъярённая, бешеная брань палача: «Ты чё, дразнишься?! Ты меня уже бесишь, гад! Убью, как суку!! Поймаю – в глотку тебе подарок забью!!»
Потом мне почудилось, что мы докатились до дна лестницы, до лестничной площадки, и меня опять остервенело быстро потащили куда-то. А бешеный крик палача-психопата был слышен далеко и где-то вверху.
Вскоре меня грубо вскинули и стали трясти за ворот, потом дали сильный и грубый шлепок прямо по голове, и я услышал всхлипывающий шёпот моего бригадира: «Ты что же делаешь?! Угробишь меня! Ты думай, что делаешь! Подставляешься! Ну не жалко себя, а остальных! Остальных, придурок, надо же жалеть! Как бы без тебя!»
А я, уже совсем в вялой апатии, еле живой от всех этих трясок (все кости, казалось, были сломаны), лениво и вальяжно спросил: «Да-а? Я кому-то нужен?»
За что в ответ опять получил сильнейший и хлёсткий шлепок тяжёлой лапой бригадира по голове и услышал: «А ты думал, на свет люди приходят так просто?! Все нужны, все важны, все жить должны!!»
Здесь мне надоело, что бригадир продолжает яростно трясти меня за ворот, и, слабо пытаясь отбиться от него, сказал: «Я про себя так не думаю».
«Я тебя сейчас запизжу!! – яростно проорал мне в лицо бригадир и с такой силой сдавил меня руками, что я просто задохнулся. – Ну-ка быстро взял себя в руки! Быстро прочухался! А то дам тебе как следует просраться! Всю кровь мне выпил уже, гадёныш…»
Голос его внезапно забулькал и сорвался. Установилась полная горечи пауза, а руки бригадира уже не сжимали меня, а от тряски ходили просто ходуном, как у алкоголика. Я вдруг на самом деле собрался и совершенно чётко сообразил: бригадир же меня сейчас просто спас  от смерти! Мало этого! Он великодушно вернул мне мою нужность! И я, нагнувшись, поцеловал трясущуюся руку бригадир, на что тот, отдёрнув её от меня, сказал: «Да пошёл ты к чёртовой матери. Возись тут с тобой». Он поднялся и, перешагнув через меня, куда-то отошёл.
Я ещё полежал какое-то время  в спокойной цементной пыли пола расслабленно, почти с наслаждением слушая, как классическую музыку, грубую брань в свой адрес психопата сверху. А потом подвёл итог, обратившись к тому месту, куда приблизительно отошёл бригадир: «Ну и насрать, что здание само меняется, пусть себе меняется. А тебя, псих, мы выловим, свяжем, ещё награду получим, за отвагу. Правда же?»- опять обратился я к неопределённому в темноте бригадиру.
«Правда же», -  отозвался тот. (Видимо, он всё никак не мог выровнять свой голос, поэтому и говорил мало).
А меня посетило светлое равновесие, которое после всего пережитого настойчиво опять поднимало из бездонного колодца на новые позитивные решения. Правда, я ещё точно не мог их чётко определить. Тем не менее, настроение поднялось, а перед бригадиром было неудобно и неловко. С ним надо было помириться, и я, встав, сказал: «Ну пойдёмте, что ли?»
«Да я уж и не знаю, какой лажи от тебя ждать вообще. Надежды на тебя нет».
«Есть надежда, будет, сколько угодно! Не волнуйтесь!»
«Ладно, пойдём, говнюк мелкий. Дрянь».
«А я всегда знал, что вы всё поймёте и простите. Вы хоть  и псих, а добрый».
«Рот свой закрой?»
«Нет, серьёзно, у вас глаза такие большие, голубые, добрые!»
«Я в тебя сейчас брошу что-нибудь такое, тяжёлое! За голубую тенденцию твою».
«А её и нет! Подумаешь, руку вам поцеловал, как папе своему!»
«Да заткнёшься ты, в конце концов, или нет?!»
«А где этот третий, «муфлон»? – я поискал глазами в темноте. Получилось или прозвучало как «третий муфлон», и бригадир, еле сдерживая смех, сказал: «Да здесь он, никуда не делся».
«Здесь я», - нерешительно в темноте отчитался «муфлон», после чего мы все, с небольшой разницей во времени, разразились смехом. В ответ с верхнего этажа психопат заорал ещё бешеней, а мы ещё громче захохотали.
«Мы тебя выловим!» – крикнул я ему почти с восторгом: меня буквально переполняла дикая жизненная энергия.
     12
И внезапно мне пришло светлое откровение! Этому и помогла неизвестно откуда взявшаяся энергия. Я понял: у нас слишком мало шансов справиться с сумасшедшим, ведь он нам даст сто очков вперёд в знании всех тёмных углов здания. Если лезть на рожон, кто-то обязательно пострадает. И не просто – даже думать не хотелось! А раз он в этом месте царь и бог, надо найти ему управу. Идеальную, независимую от физической жизни! И эта управа здесь же где-то должна обязательно быть, потому что логика событий давно заменилась на безжалостные игровые ходы. Никто этого не знал, знал только я, к несчастью. Правда, бригадир через несколько минут меня спросил: «Только не понял я,  что это ты там кричал: «Я виноват! Я виноват!» Это в чём виноват, интересно?» В его голосе всё равно я чувствовал не опасение с настороженностью, а боязнь за мою голову и желание узнать, насколько серьёзно у меня тогда поехала крыша от всех этих переживаний. Я решил сказать всю правду:
«Я виноват в том, что именно я всё это устроил».
«Что устроил? Свет отключил?»
«Да нет, вы не понимаете. Ну, всё это: психа, что здание движется, достраивается».
«Ну, всё… Приехали… Так и знал. Да и давно было видно по смеху твоему… Ты, вот что,  не волнуйся. Я здесь всегда, рядом, с тобой я. Ты меня слышишь? Понимаешь? Когда опять страшно станет, ты только за меня хватайся. Я никогда не оставлю, всегда рядом буду».
«Да вы не поняли ничего! – в досаде на его непонимание, да ещё и той мысли, что он и не сможет просто из-за отсутствия всех данных понять степень моей вины, я уже начал кряхтеть. – Я ещё раньше знал всё про психа, про здание».
«Ну, так это ты сюда психа, что ли, пристроил? Или заставил здание меняться?»
«Нет, но я знал…»
«Ну, и тот мудило, инженер, тоже знал, и что из этого?»
«Но я мог и предупредить».
«Знаешь, хорошо, что не предупредил!! А то я бы, не разобравшись, за твоё это предупреждение убил бы на месте; ты мне тогда на нервы действовал – словами не передать!»
Я представил себе очень живо, как я предостерегаю бригадира в самом начале работы по уборке помещений о самоизменении здания и о сумасшедшем, и захихикал: действительно, это очень походило на натуральное издевательство, а бригадир в тот момент был настроен очень решительно, зло и агрессивно.
«Ну, успокоился, дурачок?» – отреагировал таким образом бригадир на мой тихий смех и, запустив пятерню мне в волосы, подёргал мне голову. Большая рука его было мягкая и тёплая, и меня кинулась, было, опять душить вина и жалость к не знающим правды людям. Но я сам себя  остановил соображением о бессмысленности рассказывать ещё и о своём товарище в троллейбусе: все эти слова повисли бы в неопределённом отношении к ним и опять бы вызвали бы опасения, что я болен на всю голову. К тому же, мне надо было реализовать в дело свою светлую догадку – идею. Поэтому я мысленно махнул рукой на все дальнейшие объяснения в этом духе. Кстати, иногда я ловлю себя на свойстве своего языка: чем мне человек становится дороже и ближе, тем суконней и неповоротливее становится этот мой язык. Ужасно хочу объяснить, доходчиво и толково, чтобы  помочь, чтобы сказать про опасность, крикнуть: «Так нельзя! Сюда нельзя!» И не могу! Наоборот, почти вредить начинаю, почти подталкиваю! Что за гадство!!
Поэтому вместо этого сказал резко и решительно бригадиру: «Это ВЫ мне на нервы действуете своим матом! Без него никак нельзя обойтись, что ли?»
На что бригадир вдруг расслабленно рассмеялся и с совсем уже домашними интонациями скороговоркой залопотал: «Оя, какие мы все тут  с вами нежные, все культурные! Тоже! С дамскими нервами!» А потом, придуриваясь, обхватил толстым кольцом своих рук мою голову и стал загибать её к своей груди, при этом нарочно грубо рыча: «Мы с тобой мужики, или кто? Или как? Или где?» Я отбивался, потом вырвался и твёрдо решил про себя придумать убедительный аргумент, чтобы направить всех к тому самому кабинету, где сидел – я был уже почти уверен – мой герой, в отличие от антигероя – палача - психопата. Но, попробуй, найди его в этой темноте и в этих изменениях! Это было просто немыслимо! Но, в любом случае, главная задача – исхитриться и  убедить всех ползти именно к этому кабинету! И тут же, как и положено, в соответствии с игровой логикой повод незамедлительно появился, как ответная реакция на мой правильно сделанный ход.
Но перед этим было достаточно невнятное вступление. Клянусь: в этом был свой великий, возвышенный смысл, который мне до сих пор не ясен, и у меня есть сильные подозрения на свой счёт, что именно вследствие этого непонимания я и не смогу точно никогда узнать, зачем же я вообще такой появился на этот свет. Неожиданно о своём существовании заявил «третий муфлон» предложением, высказанным в самой нерешительной форме: «А, может, нам этого сумасшедшего пригласить в свою компанию? Вдруг и решится всё так по себе, мирно…»
«Ты чё, совсем уже ё… - ошарашено отреагировал бригадир и осёкся на своём последнем нецензурном слове. Видимо, он даже не знал, что сказать, поэтому добавил: - Хорошо так со стороны на нас будет поглядеть тогда…»
(«Статую в гости звать? Зачем?!»)
И меня опять прорвало смехом, который бригадир недовольно прокомментировал: «Ну, теперь тебя пробило! Один другого дурее». После этих слов меня совсем начало забивать смехом, но в этот момент у меня дохло запищал мой сотовый телефон.
13
«Тихо!» – скомандовал шёпотом бригадир.
Я выхватил, как нечего делать, из внутреннего кармана свой сотовый  и включил его. Кто-то очень медленно и сдавленным шёпотом выговорил: «Помоги мне, не могу больше я, тяжко мне». И так без конца, в страшной монотонности говорило из телефона. Я от страха забыл, как он выключается, но вскоре отключил этот жуткий шёпот. «А это кто?» – спросил бригадир.
«Я не знаю, очень на чей-то голос похож». («Неужели отец?!»: он умер недавно и приходил ко мне общаться каждую ночь).
«Так куда всё-таки идти? – тоже меня спросил «муфлон». – Мы сумасшедшего ловим или помогать будем, ещё неизвестно кому?»
«Да, мы этого дурака пока оставим, - ответил бригадир, уложив свою лапу мне на плечо. – У меня сильное подозрение, что он там сидел и сидит, нигде больше не лазает. Вы сдуру напоролись на него, его берлогу, с костром этим. А пока вытаскивать надо этого».
«Кого?»
«Кто по мобиле говорил. Точно, кто-то из наших».
Мы двинулись опять вперёд, Что интересно: всё, будто приняв бессознательно игровые правила, двинулись в противоположную сторону. Мы поменяли цели, следовательно, в этой темноте надо уже в противоположную сторону! Точность и правильность никого не интересовала! Главное, знать точно, чего хочешь, и пойдёшь туда, куда нужно и куда именно хочешь!
Бригадир вдруг присел, согнув колени: «Ой, всё! Приспичило! Сил больше нет: Надо помочиться».
«И куда вы пойдёте? Туалет искать? Здесь же нет ничего!» – совсем не соображая, сказал я.
«Да в любой угол! Тоже, Дворец Съездов нашёл!» - раздражённо бросил мне бригадир и быстро отбежал к углу у прохода на лестницу. Мы с «муфлоном» остановились в ожидании. Послышалось тихое журчание и усталый стон бригадира. А потом очень чётко прозвучало, как бригадир испуганно ойкнул высоким голосом и послышался стук брошенного и звонко упавшего на пол камешка. Потом он с шумом подбежал к нам, на ходу, видимо, застёгивая брюки.
«Нет, ну ты представляешь! – потрясённым голосом стал говорить бригадир. - Где ты?..  Да не ты! Иди отсюда! Где ты там? Где ты есть-то?»
Я понял, что он нащупал в темноте «муфлона» и ищет теперь меня.
«Я здесь!» – подал я голос.
Бригадир тут же схватил меня за руку и отпустил, а потом быстро заговорил: «Ты представляешь! Прямо в задницу мне камнем попал! Кидается, гад, камнями! Даже штаны не застегнул, сразу назад!» Потом он громко обратился к тому месту, откуда прибежал: «Ты! Урод! Тебе чего надо от нас? Оставь ты нас! Что ты за нами ползёшь?»
В ответ из темноты послышалось страшное старческое хихиканье. Меня продрал от ужаса мороз по коже, и я, совсем потеряв всякий стыд, обхватил пузо бригадира обеими руками. А он прижал меня ещё крепче к себе и крикнул в темноту: «Только сунься к нам! Башку слёту оторву! Надоел, тварь! Я тебе утюг твой в жопу засуну, скажу, что так было!»
В ответ из темноты у самых наших голов стукнулся очередной камешек о стену.
«Вот сука! Опять начал кидаться!»- дрожащим голосом сказал бригадир. Мы согнулись, ожидая, что опять из неизвестной темноты полетят камешки. Но вместо этого из темноты донёсся удивительно спокойный голос, совсем не старого человека: «Да я ничего, просто так. Поиграть маленько».
«Так иди играйся в другую сторону! Чего ты к нам-то привязался?» – громко спросил темноту бригадир.
«Да скучно мне. Ходил здесь, ходил. Я играть хочу. Вот поиграю, а потом уж и похороню вас здесь где-нибудь».
«Да?! Ты, сволочь, запомни: срать мне на твой утюг, у меня ещё руки и ноги есть!! Я тебя сам здесь похороню, даже сдавать не буду никому!!» – это уже бригадир бешено орал и кидался в темноту, откуда исходил голос психопата. Я вцепился в его куртку, а он в диком раздражении выдирал её из моих рук. Опять послышалось дребезжащее хихиканье и шлёпанье по лестнице куда-то вверх. Потом опять раздался голос: «Да не дёргайся! Я  тебя, толстого, первого казню, кожу стащу, быстро! Недолго мучиться будешь!»
«Ну, сука!!» – вырвался бригадир и кинулся с рычанием к лестнице. Психопат ликующе захохотал где-то наверху, а у меня опять запищал телефон.
«Стойте! Нам опять звонят! Стойте!»
«Ну разве найдёшь там эту гадину», - отдуваясь и пыхтя, вернулся бригадир.
«Ну, конечно! Ещё в темноте и утюгом можно получить! Очень надо!»
«Да, точно. На хер его».
Неожиданно опять звонко стукнулся камешек, отскочив от пола.
«Нет, ну ты подумай, сволочь какая! – возмущённо вскипел бригадир. – Ты кончишь там, паскуда говённая?»
«Кончать со своей бабой будешь дома, а здесь Я с тобой покончу!» – захохотал психопат.
«Филолог, надо же! – сказал я и попытался успокоить бригадира: - Ну его! Нам опять же звонили!»
«И что сказали?»
«Да я не успел даже ответить! Вы кинулись за этим идиотом! А я и так уверен, что то же самое, что было».
«Ну, ладно, пойдём».
Мы пошли назад, а сзади вдруг послышался опять приближающийся голос психопата, но на этот раз посерьёзневший и почти грустный: «Да, и филолог! А что?»
Мы уже почти не обращали внимания на его голос, а он продолжал: «Хотите, я докажу, хотите? Я ведь тоже люблю слова разные! Хотите, я стихи вам свои почитаю?»
Мы молча, уже втроём, шли от него, а он уже, почти жалобно говорил: «Ну, хотите? Ну, пожалуйста! Ну, послушайте мои стихи!»
«Скажи что-нибудь ему, - тихо обратился  «муфлон» к бригадиру. – Так мы хоть будем знать точно, где он».
«Ладно! Давай, давай, ****и давай свои стихи!» – громко крикнул психу бригадир. За такое «приглашение» почитать психа свои стихи я изо всей силы ущипнул за руку бригадира, на что тот очень больно треснул меня своей тяжёлой лапой по руке.
«Ну, вот, - прямо расцветшим и довольным голосом провозгласил где-то в темноте психопат. По шлёпанью его ног мы понимали, что он, не спеша, плетётся за нами. – Что-нибудь из последнего, такое, проблемное, глубокое и свободное». И он начал не очень громко, но достаточно выразительно читать стихи.
«Тоже мне, поэт […]”, - пробормотал бригадир. Меня это даже слегка задело, и я ему сказал: «Ну что, он на это имеет право, а поэзия – это вообще что-то выше всего на свете». На  это бригадир, схватив меня за волосы, опять потряс мне голову и тихо спросил: «Да? А утюгом по башке – это тоже что-нибудь поэтическое?»
«Да, простите меня», - пристыженно пробормотал я.
«Простите, - в голосе бригадира слышалась явная досада. – Ты уже сколько раз сегодня извинялся. Иногда такой бываешь тугой, хоть сдохни».
А психопат тем временем тихим и восторженным голосом читал и читал свои бесконечные стихи. Время от времени пищал телефон, я включал его и опять слышалось: «Помоги мне, не могу больше я, тяжко мне». Мы шли в молчании, псих читал в темноте стихи, мобильник («Отец») шёпотом жаловался и просил помощи. Это был настоящий кошмар, необыкновенно угнетающе действующий на нервы. Бригадир давно держал мою руку в своей, каменной, сдавливающей, горячей и мокрой от пота. Мне было почти больно, но я даже не думал просить его отпустить меня: для меня это было единственным спасением сейчас. И здесь я вспомнил, что говорят и советуют попавшим в лапы террористов: надо читать про себя молитвы или стихи, считать, решать задачи…
И я, чтобы успокоиться, попробовал запомнить стихи психопата. Они были нерифмованные, но упорядоченные в общих чертах метром и размером. Вот что, наиболее яркое, я запомнил:
«Вот это было нужным,
И что не оказалось –
Пусть так, мне оторвали с кровью,
Оставив на полу,
И на остановке стоя,
Проспект пересекая,
Ты помни: бросил с кровью,
Свернувшись, на полу,
Вот красный, цвета крови,
Зажёгся символ фора.
Оставили мы с кровью
Что было, на полу!
Оно мне было нужным,
Пускай сейчас мне надо,
Я плачу, оставляю
То, с кровью, на полу,
Иди вперёд ты смело,
Гуляй, крути ногами,
Забудь скорее, быстро –
Осталось на полу.
Пусть кровь рекою плещет –
Не думай о пощаде,
Других жалей не очень:
Тебе же оторвали
Всё с кровью на полу!

Это была отражённая любовь, и чужим грузом! Как вы хотите, так и понимайте, но помогает очень сильно при душевных смятениях, рекомендую читать про себя, чтобы утихомириться», - прокомментировал психопат. Потом помолчал и  тихим, полным настороженного интереса и обречённым на самое страшное суждение голосом спросил:
 «Ну, как?»
«Классные стихи! – громко оценил я. -  Глубокие, проблемные, и там есть настоящее, неподдельное чувство, такая агрессивная красота и страдание».
«Правда, что ли? – счастливым голосом отозвался психопат. – Нет, правда?»
«Ну, конечно! – отозвался громко и бригадир. – Настоящий поэт! Прямо так и забирает от твоих стихов, так и забирает! Лермонтов! Нет, Пушкин!»
Я сильно дёрнул в темноте бригадира за рукав, но психопат понял всё буквально.
«Да ладно вам… Чего уж там…  У меня много…Ну, спасибо. Так мне похорошело, прямо не знаю. Ладно, гуляйте себе, а я пойду ещё подумаю, как бы это высказать… Как бы это выразить…» Психопат, бормоча, уходил от нас.
«Отвязался, слава тебе, Господи. Пусть идёт, сочиняет там. Хоть здесь освободились», - отозвался бригадир. А я был горячо счастлив, что ни одной оскорбительной характеристики в адрес сумасшедшего не прозвучало в выводе бригадира. Поэтому я с волнением сказал ему: «Вы такой великодушный! Вы даже несчастного психа не оскорбили. Я в сто раз хуже вас поступаю, у меня нет такого великодушия!» Видимо, это тоже как-то задело бригадира: он быстро сократил мои хвалебные в его адрес речи: «Да ладно, умолкни. Ты не видел, чего я видел. Сам на себе ещё, не дай Бог, испытаешь».
«А что вы видели?»
«Не хочу говорить. Сейчас об этом не надо. И так плохо».
«А что, так плохо?» – спросил я, имея в виду увиденное бригадиром. Он понял меня: «Жить потом не хочется – вот ТАК плохо».
14
В очередной раз запищал сотовый, я опять его включил, ожидая услышать очередное «Помоги мне», как вдруг мы все втроём услышали эту же реплику, но произнесённую естественным человеческим голосом и где-то в отдалении от нас – в точном соответствии с электронной мольбой «Помоги мне»!
«Тихо!» - опять скомандовал шёпотом бригадир. – Нашли!»
И теперь уже чётко зная местоположение этого естественного голоса, мы двинулись в том направлении. А я всё с больше возрастающим волнением  видел и понимал, что мы подходим к тому злосчастному кабинету, давно затерянному, в котором я устраивал свою фотографию. И точно: вскоре мы  вышли именно к тому знакомому дверному проёму. Всегда вёл всех бригадир, но на этот раз я вырвался вперёд со словами: «Нет, сейчас я первый!» Бригадир этого не хотел, я лез. «Да осторожно ты!» – прошипел он, когда я его почти силой оттолкнул.
Я зашёл в этот кабинет. То, что я увидел, было совершенно необъяснимым и почти непередаваемым словами.
В непроницаемой черноте стояла женщина – в полный рост. Эта женщина жила в 19 веке – я это точно помнил, поскольку именно её фотографию я принёс! Почему об этом я говорю с такой уверенностью? Потому что она вся светилась, хотя это неточно сказано: она сама состояла из одного света, но не яркого, голубого, даже, скорее, тусклого. Таким бывает свет какой-то плохой люминесцентной лампы, свет, который ничего не освещает. Но совершенно глухой темноты вполне было достаточно, чтобы всё разглядеть, отметить все детали. Это, скорее всего, была всё-таки не женщина, а что-то визуальное, потому что голубой свет подёргивался, как от бегущих телевизионных строчек.
Но за женщиной кто-то возился! Тёмный! С ней связанный! И он бормотал: «Помоги мне, не могу я больше, тяжко мне!»
«Кто же это ещё?!» - я чувствовал, что нежеланная догадка беспардонно сама врывается в мою память. И я, конечно, вспомнил: На обратной стороне фотографии «прекрасной дамы» был снимок какого-то пролетария – мелкого городского ремесленника вместе со столбцами текста, который я из-за отсутствия интереса даже не читал. Этот ремесленник и возился, тёмный, за дамой, связанный, по всей видимости, трансформированными в жёсткие путы бывшими печатными словесными комментариями моих современников. Я по его дёрганью и возне с сокрушающим страхом и догадался обо всём: за прозрачно-голубой дамой замечательно проглядывались даже детали. Слова перекатывались по  мягким трубкам, как сосудам, связывающим его и даму. Всё шевелилось, жило, как какое-то мерзкое биологическое образование.
Но моё внимание всё равно было обращено именно к даме. «Ты же хотел всегда  её что-то спросить! Спрашивай!» – билось у меня в голове. Но я только поражённо смотрел на даму. Это был какой-то больной, при высокой температуре, бред – это подобное, светящееся голубым видение. Это было реально воплощённое ощущение прекрасного, было видением последней надежды, видением настоящей любви – верной, благородной, жертвенной. Не было во всём окружающем мире такого совершенства и гармонии! Это была безупречная красота, в которой нет ни одной порочащей её и неуместной детали. Всё, что до сих пор меня окружало, носило почти всегда какой-то ущербный недостаток, даже в самых «красивых» вещах, эталонах, идеалах. Здесь же я видел своими глазами предел прекрасного совершенства.
«А вы…» – начал я, и тут же замолчал: дама перевела неподвижный взгляд на меня. «Она живая!» – у меня даже перехватило дух от переживания чуда. И  я решился всё-таки на что-то активное: протянул руку и, нащупав скользящие, слизистые трубки перетекающих слов и предложений между дамой и ремесленником, оторвал их. Брызнула с резким запахом жидкость, тут же чёрной тенью метнулся ко мне ремесленник со словами: «Ну, слава тебе, Господи, всё!» А дама стремительно полетела к дверному проходу – бригадир и «муфлон» шарахнулись от неё в разные стороны.
«Подождите!» – в невыносимой тоске кинулся я за ней, но ремесленник просто не дал мне прохода, торопливо закрывая и душа своей чернотой. От него вытекали на меня  сразу все возможные виды выделений из человеческого тела. Его чернота была горячей и мокрой, жестоко и агрессивно сдерживающей. К тому же она всё время пыталась заботливо  излить всю себя именно на меня. Кто-то сзади пытался оторвать его от меня, но это, чёрное, оказалось необыкновенной силы. Поэтому прозвучал жёсткий удар, и кто-то отлетел с грохотом. У меня начались муки удушья от всей этой, наводняющей, передающейся мне чёрной жидкости. Но в этот момент со страшным грохотом обрушился верх: куски потолка с треском и лавиной песочной пыли разлетелись по всему полу.
«А-а - а!! – раздался кровожадный крик, как я понял, психопата, оказавшегося в нашем кабинете таким оригинальным образом. – Вырвался, всё-таки? Ну, всё, тебе хана пришла!»
Чёрное тихо и легко отошло от меня, и тут же после прозвучавшего удара с визгом полетел психопат и ударился всем телом в стену. Но тут же он дребезжаще зарычал, засвистел невидимый утюг. Раздался хлёсткий и страшный удар, и массивное чёрное колебание рядом со мной было сбито и обрушилось с ужасающим шумом на пол. Сразу же поднялось, обретя трёхметровые размеры, и тоже тяжело зарычало: «Это ты  сейчас Богу душу отдашь!» Опять просвистел утюг, опять чёрное от удара улетело к стене, но спохватилось и стремительно врезалось всей массой в психопата. Тот непередаваемо высоким голосом заверещал. Послышались дробные и чавкающие удары утюгом. И теперь орали и рычали оба.
А я опять крикнул голубой даме: «Подождите!» и бросился из кабинета. Сзади разворачивалась страшная драка, но меня уже ничто не могло удержать: мне надо было увидеть её! Её! Её! Ничего мне уже было не надо! Её увидеть! Только её!!
А здание словно взбесилось: дрожали в передвижениях лестницы и пол, меняя поверхность, углы соприкосновений. Всё было в бешеном возбуждении. Вколачивались беспорядочно на ходу друг в друга доски пола, двигались кирпичи, шевелились на стенах как куски кожи остатки уцелевшей штукатурки, выстраивалась и опять разлеталась бумага, окна без конца меняли форму и освещение, порой так ярко вспыхивая, что всё это возбуждённо-хаотичное становилось видным во всех деталях.
А я бежал по лестницам, двигающимся под ногами как эскалаторы метро, дёргающимся в остервенении, ищущим свою форму и новые принципы построения, новую композицию.
Иногда слабое голубое свечение где-то мелькало, и я кидался в ту сторону, но паркетные ёлочки, поднимаясь вертикально, тут же выстраивались, с пристуком влипая друг в друга. Я налетал на них с разбегу и в непередаваемой тоске потери кидался искать другой выход. Длилось это бесконечно долго. Здание вибрировало и в бешеной лихорадке меняло свою форму, гремело страшное сражение, я носился за ускользающим свечением…
Кончилось это тем, что раздался на пределе громкости и высоты визг психопата, закончившийся предсмертным удушенным хрипом. И всё замерло, остановилось.
«Где ты, мой раб?» – вдруг раздался спокойный голос. И только тогда я догадался, что остался совершенно один! А этот голос принадлежал той черноте, тому ремесленнику, ранее просившему помощь.
«Ну где ты, раб мой?» - и очень явно стали слышны в темноте шаги, где-то здесь же, на этом этаже, где был я. Я стал осторожно переползать в темноте, стараясь быть вне пределов спрашивающего голоса. И вдруг в одном из мутно обозначенных проходов встало чёрное. Я не выдержал и, вскрикнув, бросился от него бежать. Это чёрное с радостным рычанием бросилось за мной. Хорошо было то, что здание перестало меняться! Поэтому я, сориентировавшись, кинулся к достаточно ярко и светло обозначенным окнам, за которыми (я помнил) был балкон. Спасением было открытое и свободное пространство: «Надо открыть самого себя для открытого пространства!» – так я решил, вылетев на балкон. Было уже светлое утро. Это, чёрное, почти настигнув меня, тоже залетело, по инерции, на балкон. Но жалобно охнуло: свет рассыпал ту часть черноты, которая была показана свету. И оно, это чёрное, наподобие огромной мягкой кляксы, жалобно стеная, уволоклось обратно в здание и где-то там расползлось по частям во все углы.
Я ещё постоял на балконе, переводя дух. Потом вернулся в сумрак здания и в его темноте  понял, что меня встречает голубое свечение.
Бесконечно тяжкий груз будто наконец-то свалился с меня. Я с восторгом и почтением начал тихо подходить к прекрасной даме, но в этот момент здание стало опять сотрясаться, всё стало рушиться. Нежно свечение сразу исчезло, а я увидел только, как падают балки, и сыпется песок - бывшие кирпичи, а в центре зала – сидящих на корточках и прижавшихся друг к другу «муфлона» и бригадира. Я кинулся к ним и, тоже присев, ухватился за руку бригадира. Всё сверху падало, летела пыль, обрушивался лавиной песок.
И вдруг впереди обрушилось совсем что-то массивное. И мы все втроём увидели ярко светящийся выход из здания!



15
(финал)

Рядом с этим выходом, оказывается, сидели все, кроме нас троих. Они, видимо, давно высчитали его, давно ждали его открытия и теперь всей кучей опрометью рванулись в него. За ними бросился  «муфлон» и бригадир, который, грубо оторвав меня от себя, потом изо всей силы ударил кулаком меня в плечо: «Что вцепился в меня, пидор!» А я упал от его удара на пол. Они уже, выбежав, громко говорили на улице, я даже успел заметить мелькнувшую карету скорой помощи, милицейскую машину, кто-то из мегафона сказал: «Из-под завалов выбрались…»
А я после падения продолжал лететь и лететь. Летел, как будто после сильного опьянения закрыл глаза, и чувствовал неотвратимую быстроту этого полёта  неизвестно куда. Я хорошо понимал, что сейчас просто лежу как мешок с дерьмом на полу. Но меня несло и несло. Несло как пушечное ядро. Приближался страшный холод. Наступала страшная стужа. И я знал: этот бешеный полёт в пропасть и должна прекратить страшная стужа. Она должна прекратить этот мерзкий головокружительный полёт. Снаружи всё ещё доносился в десятки раз усиленный шум. Но холод неотвратимо усиливался. И на самом деле он постепенно всё и устроил: движение замедлилось, а потом и окончательно замерло, шум ушёл. Наступила полная тишина и покой. Всё остановилось: остался только бесконечный холод, который как бы говорил: «Ну, вот, это и есть цена твоего нормального состояния».
Вдруг я чётко расслышал в тишине весёлый и настороженный голос инженера по ТБ: «Ты там умер, что ли? Что ты там улёгся?»
«Нет, - сказал я. – Сейчас приду немного в себя».
«Тебя нигде не задело?»
«Нет, нет всё нормально», - и чтобы доказать это, сел на полу.
«Ну, в таком случае, поднимайся и выходи оттуда. Ещё неизвестно, что может обрушиться. Вроде бы всё остановилось. Но сам знаешь – никому не хочется отвечать за случайные травмы. Вдруг что-нибудь сорвётся и прямо тебе на башку. Выходи».
«Да, я сейчас, сейчас», - сказал я инженеру.
«Да вылезай же оттуда немедленно! И напоминаю тебе: наш начальник не любит опозданий. Конечно, всё это дерьмо он учтёт, скорее всего, нам отгул дадут. А, может, и нет. В любом случае, не за что: здания этого мы лишились. Аварийка признала его негодным, сидеть мы здесь уже не будем».
«И что теперь? И где мы будем?» – оттягивая время, чтобы инженер оставил меня хотя бы на какое-то время в покое, стал спрашивать я.
«Не знаю даже. Здесь полно же зданий. Переберёмся куда-нибудь. Правда, со страховкой нашей фирме повезло. Они за такие опасные дела нам ещё заплатят! Хотя, тоже: на фиг портить исковыми заявлениями отношения. В общем, ситуация обоюдная в своей херовости. Ладно, полюбовно там договорятся. Да выходи ты, чего ты там расселся!»
«Да сейчас я, сейчас», - сказал я.
«У тебя точно ничего не сломано там?»
«Нет, ничего не сломано, всё нормально».
И инженер исчез из бьющего светом прохода. Я же думал, глядя на этот яркий, весёлый, белый, дневной свет: «Ну, вот и всё. Только ради чего? И для чего всё? Есть ли что-нибудь, что можно считать реальным в этом непонятно изменяющемся мире? Разве так должно быть всё? Разве так всё устроено? Разве так всё устраивается? И как же прикажете дальше жить?»
Я посмотрел рядом с собой на то, что лежало на полу. В куче песка я обнаружил обрывки выдранной из журнала фотографии. Тут же краем глаза я уловил голубоватое свечение где-то в глубине здания. Я повернул голову в ту сторону, но там, конечно, ничего не было. Потом я опять опустил глаза, изучая мусор рядом с собой. Обломки какого-то ведра. Клочья от рукава какой-то куртки.  Странно напоминающим что-то и знакомым показался  толстый конец какого-то провода, который тоже выглядывал из песочной кучи. Я потянул его и вдруг вытащил на поверхность утюг. Меня будто током ударило от внезапного понимания всего сразу.
А в проходе опять также внезапно замаячил инженер по ТБ, который уже раздражённо крикнул мне: «Так, на работу, быстро! Начальство приехало, всех собирает! Немедленно вставайте, что вы расселись, в конце концов, как квашня!»
«Да, уже иду», - сказал я, поднялся, пошёл и сам на ходу для себя решил: «Да, надо обязательно идти на работу. Надо ходить в любом случае на работу. Чтобы никто не знал, и чтобы ни у кого даже тени подозрения не появилось на мой счёт. Но про себя уже всё я знаю: вечный холод. Холод есть и вечный холод. Есть только он. Никому не нужен – значит, нужен холоду, отморозок! А люди… Это противное трясущееся тепло… Это человечество так называемое… История человечества, полная страшной жестокости, - мир, где давно уже нет добра, мир, в котором есть только сила и насилие, мир, в котором почти не осталось красоты – вот оно, это человечество! Есть одни зимние улицы: ночные улицы, полные тёмного колдовства. Выхожу на тропу игры. Если нет надежды, остались увеселения. Если чуда больше нет, я сделаю его сам. Где мой утюг? Ну, держитесь, суки».


Конец.
                5.12.04 - 6.01.05.

Прости, Господи, за эту работу
Твой навеки.
10.01.05




ШУТЫ ГОРОХОВЫЕ
(Мосты освобождения и теория радикальной
защиты)

1
И вот я понял, наконец-то, свою вину. Как это оказывается сложно: признать себя виновным! Но зато я могу теперь без конца писать «печальные письма» наподобие Назона, про которого вспоминал Александр Сергеевич Пушкин. Поэт, который очень вольно вёл себя у себя на исторической родине, а потом за это был выслан в далёкую и совершенно бесчувственную (к его запросам и переживаниям) провинцию, в результате остался с единственной отрадой написания этих грустных, полных униженного раскаяния, писем. Каждый человек может выступать в роли страны или родины для другого человека и с презрением и полным всевластием изгонять последнего из себя, то есть, из своего сердца, то есть, «выключать» его. («Выключать» – это не моё слово, для меня это не характерно, это цитата). А изгнанный будет мучиться от холода и тоски, как после Рая, его места рождения. Но что делать! Если смертельно согрешил, то отправляйся отсюда вон и никогда не оглядывайся.
Что делать тому, кто изгнан? Тому, кто всё-таки из-за своей нелепой ошибки, из-за своего бессмысленного жизненного поведения добился, чтобы его изгнали из сердца, где он вот-вот родился и, не успев сформироваться, оказался уже в неуютном внешнем пространстве, где, кроме голода и холода ничего нет?!
Короче, что МНЕ делать? И вот ответ пришёл. Естественно, ответ, эта дрянь подлая, находился не в яйце, не в утке, не в сундуке, не на дубе и т. д. Ответ сидел у меня на шее, которой я всё время беспокойно крутил, пытаясь его, дрянь такую, разглядеть в непролазных мраках этого бесконечного времени мучений. Ответом был я сам, и, в частности, моя голова. Именно с ней, с моей головой, надо было что-то сделать. В ней, оказывается, надо было сделать что-то наподобие дыры. То есть, существуют замкнутые пространства, которые, не впуская в себя ничего извне, и не выпуская ничего из себя, рано или поздно заставляют собственное содержимое, может быть, когда-то ценное, превращаться в обыкновенный навоз. Как Великий Китай со своей стеной. Нужны культурные пересечения, нужны для развития «окна в Европу» и дырки в башках. Иначе развития попросту не будет. Будет вечная эпоха стагнации. Но, спрашивается, а не будет ли человек с пробитой головой совсем дураком, если вот так ходить, со сквозной раной? Но, наверное, нет -–судя по мнению людей с изначальной дырой в башке (то есть, с самого их рождения), если они сами об этом трендят и жаждут таких же дыр и от остальных, не пробитых ещё голов.
Согласимся с этими друзьями: пусть они будут правы. И сделаем так, как они ненавязчиво предлагают, то есть, пробьём замкнутые пространства, свои головы. Да здравствуют контрольные, выстрелы, эти флагманы всеобщего развития и интеллектуального прогресса!!
В общем, мне нужна безопасная бритва и отвёртка. Процедура, конечно, болезненная, но если есть новокаин под рукой или лидокаин (что ещё лучше), то не страшно. Два укола, десять минут заморозки, и можно всё делать дальше. Во-первых, сделаю крестообразный надрез на виске, потом разведу (разогну) четыре края в разные стороны, освобождая пространство для операции с отвёрткой. Очень кстати вспоминаю, как я отвёрткой раскалывал природную модель человеческого мозга, грецкий орех. Всегда восхищался собственным изяществом и остроумием в этих случаях. Кто бы мне сказал, что я то же самое когда-нибудь сделаю со своей головой! Ни за что бы, ни поверил! А вот пригодилось!
Пока я этим занимался, на лету проносились в голове, пока ещё ненавистно замкнутой, следующие, тормозящие мои действия мысли: раньше под каждой шуткой или юмористическим актом чувствовалась сильная тоска и подавленность, вызванная неразделённой любовью. Сейчас под шуткой – только шутка. Это плюс, почему ты не учитываешь? Во-вторых, иногда мелькают мгновения, когда я начинаю чувствовать острый аппетит, когда думаю о жизни. Это тоже ведь плюс! Потом, я уже чего-то конкретного хочу. Это тоже плюс! И уже вроде бы появляется порядковая последовательность. Это же плюс!
Меня это не останавливало. Отвёртка приставлена к кровавой височной кости. Твёрдо упереться в кость. Сделать несколько вращательных движений по часовой стрелке и против стрелки. Всё так и получается: костяной скрип и достаточно лёгкое раздвижение границ. В глазах гаснет свет, раздаётся очень высокий свистящий звук. Действительно, эти уроды правы, высвистывает очень заметно из головы душа.
2
Абсолютная  темнота, и никакого просвета, прощения. Я вспомнил, что грех самоубийства считается, вроде бы, смертельным. Ты актом самоубийства отвергаешь (с презрением, без презрения) дар Божий: «Не нужна мне такая Твоя жизнь, забирай её обратно!!» Неужели я доигрался и на самом деле уже умер? Но внезапно посерело в глазах, а потом и совсем стало заметно светлеть. К тому же противный ноющий высокий свист стал таять в ушах. Я не мог понять одного: где и чем я видел свет? И только когда я осторожно раскрыл изо всей силы зажмуренные от боли глаза, я понял, что на месте сквозной раны на виске образовалось нечто наподобие третьего глаза. Из-за пронзительно острого  света, бьющего в меня сразу в три глаза, мне пришлось тут же судорожно быстро закрывать своим крестообразным разрезом на виске этот третий новый источник видения. Тут же свет перестал быть таким интенсивно ярким.
Я вылез из какого-то разрушенного здания, по ходу дела выбросив ненужный шприц с остатками новокаина и отвёртку с бритвой. Под ногами хрустел снег (?!), а впереди себя я увидел шумно болтающую толпу, уходившую от здания в том же направлении. Они шли от меня на порядочном отдалении, но казались мне какими-то странно знакомыми, причём, очень знакомыми. Видимо, они меня тоже знали, потому что несколько человек оглянулись и увидели меня, а потом громко засмеялись. Этот смех совершенно очевидно приписывался мне, он был адресован мне. Но, хоть убей меня, я ничего не мог вспомнить. Укол начинал отходить, и таяли жалкие последние обрывки памяти. Всё возрастающая боль топила в себе всё, что было до неё: мои рассуждения, мои дурацкие решения. У меня из-за зло грызущей голову боли даже не хватало сил на саморефлексию, чтобы было о чём-то пожалеть, раскаяться. Мне надо было убрать от себя сильную боль, это всё, что я знал сейчас. Поэтому я встал на месте, без всякого желания пожалеть себя и стал просто пережидать приступ боли. И правда, она несколько минут стояла стеной, а потом отошла. А я увидел, что от толпы впереди меня отделился кто-то, самый высокий и толстый. Как я понял, он, к моей досаде, отстал от них, скорее всего, ожидая, когда я дойду до него. Мне, мягко говоря, было совсем не до светского общения с кем бы то ни было, хотя он мне тоже казался очень знакомым. Поэтому я упрямо остался стоять на своём месте, несмотря на то, что боль меня уже достаточно хорошо отпустила, перейдя в форму мягких ноющих пульсирующих толчков на виске. Тому человеку, наконец, надоело это необоснованное «стояние на Эльбе», и он, нерешительно потоптавшись на месте, еле заметно махнул рукой и медленно стал подходить ко мне. Вся эта ситуация стала меня сильно раздражать. Но больше всего мне на нервы действовало моё собственное принципиальное беспамятство: я не в состоянии уже ничего не мог вспомнить. Я видел только свои руки, ноги, этот снег, какую-то окружающую строительную грязь. Я не помнил, что я тут делал, что я сейчас должен делать: скорее всего, самым правильным было подражать уходящей впереди меня толпе. По крайней мере, она уходила в том же направлении, что и я, выбравшись из раздолбанного здания. Кстати, одеты были все также аналогично, как и я, и этот факт успокаивал. Но мешал теперь этот, кто сейчас шёл мне навстречу. Он то хмуро поглядывал на меня, то смотрел на свои ноги, но упрямо шёл прямо на меня. Моё раздражение достигло предела: я никак не мог вспомнить, откуда я его знаю, что я совсем недавно делал, вот буквально минуты назад, ну, пусть часы назад!! И поэтому я в злости ускорил шаг, намереваясь быстрей пройти мимо этого знакомо-незнакомого. Когда мы поравнялись, он встал и начал откровенно и выжидательно смотреть на меня. Я же постарался проскользнуть мимо.
«Ну, да подожди ты, ну, куда ты бежишь-то», - вдруг негромко проговорил этот знакомо-незнакомый, почти пытаясь рукой удержать меня. Я инстинктивно отдёрнул руку и ускорил ещё сильнее шаг: «Эй, отстаньте, чего вам?» А он пошёл за моей спиной и торопливо заговорил: «Ну, прости ты меня, ударил я тебя, да и слово нехорошее сказал тебе… Ну, извини уж, ну, дурдом же был, сам ты же должен понимать, ну, прости ты меня». «Да-да, всё давайте на дурдом списывать»,- подстраиваясь под контекст, проговорил я, имитируя обиженный тон: для меня сейчас было гораздо важней не выглядеть сумасшедшим, потому что я совершенно и слепо ничего не помнил, а в этой ситуации слова его и мои были как спасение. Меня начал буквально душить ужас: потеря памяти была равнозначна потери разума. А он, расслышав наконец-то от меня хоть что-то ответное, тут же заторопился за мной и быстро заговорил: «Ну, ты же умный, ну, всё же поймёшь, ну, не обижайся ты, чего там, подумаешь, слово какое-то я ляпнул по горячке, прошло ведь всё, прошло ведь уже». Но, догнав меня, и, видимо взглянув на меня, он внезапно и резко схватил меня за руку и притянул к себе. От страха меня тут же пробил горячий пот: ещё при таком моём состоянии я должен отбиваться в драке от какого-то перезрелого хулигана: «Отстаньте от меня, пожалуйста!!» Я совершенно ничего не мог понять, не мог сообразить, что ему, в конце концов, от меня нужно!
А он, прямо с натуральными слезами в голосе вдруг забормотал: «Да погоди ты, у тебя же кровь бежит. Ну, как же так, неужто я  наделал… Ну, дай я тебе кровь хотя бы вытру. Прости ты меня, не хотел я совсем». Руки у него были просто железные, я только как ватный клоун дёргался от него: «Да отпустите вы меня, не вы это, не вы сделали, успокойтесь!»
«А кто? А кто? Скажи только, я ему башку оторву тут же, только скажи, кто тебя обидел!! Ему живым не быть!!»
«Не помню я ничего!! НЕ ПОМНЮ!! Отцепитесь от меня!»
«Да не беги ты, куда ты дёргаешься, кровища хлещет, уже по шее бежит, а он рвётся куда-то…»
И я, перестав на самом деле дёргаться, бросил двигаться вообще. А этот, неизвестный, почувствовав, что я не сопротивляюсь, тут же плотно придвинул к себе и зашептал: «Господи, хоть бы где чистая тряпочка была, это ж надо, так бежит, ручьём ведь…»
Тут до меня дошло, что это на самом деле серьёзно, когда «ручьём бежит»: в глазах от быстро накатывающейся слабости всё позеленело. И я спасительно в этот момент сообразил, что сам я сейчас ничего не смогу для себя сделать, а этот «друг», судя по всему, сообразительный и опытный. Поэтому довериться ему –было самым правильным. А он вдруг стал, продолжая одной рукой вжимать меня в себя, другой лихорадочно шарить у себя под воротником. Как я понял, он вытаскивал наружу или свою рубаху, или майку, видимо, единственное что-то чистое, что было на нём. Вытащив что-то такое наружу, он с силой вжал мою голову в свою эту нательную тряпку. «Ну, вот и хорошо, вот и славно, вот и остановится сейчас». И замер на месте вместе со мной. Мы стояли в мёртвом молчании и неподвижности, только нервная дрожь изредка пробегала по всему телу этого незнакомо-знакомого. Вдруг я вспомнил классику и вслух сказал: «Картина Репина: «Иван Грозный убивает своего сына». Тот, кто сейчас прижимал меня к себе, хмыкнул и расслабился.
Мне показалось, что я точно сейчас вспомню, где я слышал эти слова: «Башку оторву», они совершенно точно кому-то  нестерпимо знакомому принадлежали и ему были просто присущи. Но как заевшая звуковая дорожка на старой механической игле крутилась без конца на одном и том же месте, по кольцевой линии, так и моя память в данный момент работала, вхолостую крутясь на одном и том же месте, не в  состоянии перейти или продвинуться вперёд. Я только медленно раскачивался, стоя, прижатый к этому человеку. «Где я их слышал, кому они принадлежат?!» – я не мог сообразить. Надо сделать резкое движение, как я догадался. И попробовал оторваться от него.
 «Э-ей, стой, не шевелись пока», - подал тот голос, и его голос также стал быстрее вращать холостой ход моей памяти. От бесполезного кручения в моей голове наступила резкая тошнота, и всё стало проваливаться в темноту.
Я начал медленно оползать по этому человеку, скользя внизу по льду ботинками, как корова копытами на замёрзшем озере. «Ну-ка, ну-ка, стой, стой!» - заговорил торопливо «знакомый»: он, по всей видимости, понял, что со мной сейчас происходит.
«Меня сейчас вырвет», - выдавил я, а он, вдруг резко перегнул меня через свою толстую, твёрдо железную руку.
«Ну, давай, давай, блюй, блюй», - спокойно и почти весело сказал он. И меня понесло. Так понесло, что выворачивался, казалось, желудок наизнанку с режущей болью. Это длилось бесконечно долго, текли слёзы и сопли, я задыхался, но руками ничего не мог сделать со своим лицом, потому что руки были зажаты в кольце его руки. Поэтому мне только и оставалось делать, что выворачивать из себя всё, что во мне сидело. Наконец, приступ рвоты прекратился, и этот человек небрежным жестом дёрнул меня, так ещё надавив на мой желудок. «Х-хэ», - сказал я.
«Ну, что кончилось у тебя там?»
 «Я не помню вас».
«Нет, ну, удивительно! Чего это с тобой? Точно, дурака не включаешь? Вроде, нет… Глаза как у барана круглые и тупые.. Точно, не помнит ничего. Ну-ка, давай в сторонку отойдём от блевотины твоей».
 И он, распрямив меня, повёл к каким-то низким каменным тумбам, потом уселся со мной и пробормотал с досадой: «Фу ты, Господи, ни одной ведь чистой тряпки!»
«Не надо, сам я», - сказал я и вытер рукой лицо.
«Ну, вот, и кровь остановилась у тебя. Вот и хорошо, и, слава Богу», - видимо, он рассмотрел мою рану на виске и, осторожно взяв меня за плечо, мягко постучал меня о свою грудь.
 «Я не могу ничего вспомнить».
               «Перепсиховал немножко, сейчас пройдёт».
Здесь я уже начал уставать от его заботы и его внимания: «У вас дети есть?»
«Есть, конечно, сына у меня».
«Ну, вот и заботьтесь о нём, а я один хочу остаться».
«Ты сейчас останешься, - в его голосе послышалось оскорблённое чувство и обида, - Так останешься, что сдохнешь тут, загнёшься, и никто не подойдёт даже. Решат, что алкаш спит или бомж подыхает под забором. Этого хочешь, что ли?»
«Ну, вам-то какая разница? Ничего не хочу».
«Ну, и сиди тогда здесь. Надоела мне вся эта ***ня, с тобой тут возиться. Скажи только одно, кончил ты обижаться тут на меня?»
«На что обижаться?»
«Тьфу ты, Господи, он же не помнит ни хера… И не отойдёшь ведь, ни на шаг, сдохнет, точно, где-нибудь. Навязался мне не голову, надо было мне подходить к тебе».
«Ну, так и идите отсюда!! Оставьте меня в покое!»
«Ты лучше рот свой закрой, а то меня как на бешенство пробьёт, ещё не так тебя уделаю тут!»
Я тут же испугался и замолчал. А он, этот человек, крутясь в досаде из стороны в сторону, только выговаривал: «Вот говнюк, навязался мне! И не вызовешь никого!» Я попробовал встать, но он грубо толкнул меня сверху рукой: «Ну-ка, сидеть здесь, место!!» Я шлёпнулся на прежнее место и машинально потёр рукой раненое место.
Видимо, я случайно немного раскрыл рану, потому что в глаза врезалась чернота. И я вспомнил всё. Сразу. Бесконечная пропасть чёрного ледяного стыда мгновенно затащила в свои глубины. Я весь застыл от этого внезапного удара памяти. Очень быстро налетел необыкновенный страх из-за такого опасного соседства: примерно то же самое должен чувствовать человек, находясь в клетке с разъярённым медведем. Надо было срочно придумывать отходные пути, чтобы быть только подальше от НЕГО. В панике я даже не мог сообразить, что он-то, лично, ничего не забывал, внезапно вспомнил всё я!
 Но страх превыше всего, поэтому я, как можно спокойней и примиряюще забормотал: «Ой, ой, нет, всё, мне уже намного лучше, всё прошло, пойду я один, я всё найду, выберусь как-нибудь».
«Куда ты выберешься-то?!! – рявкнул ОН так неожиданно, что я от испуга громко «выпустил газы», - Сам еле на ногах стоять может, придурок, куда-то выбираться собрался. Блюёт, соплями с кровью исходит, куда-то попрётся ещё!!»
«Так, и что вы предлагаете?» – стараясь совершенно неуместно, как глубоко пьяный, имитировать строгий холодный и официальный тон, спросил я. 
А ОН с лёгкой досадой и бесконечным презрением махнул на меня рукой: «Ой, ротик свой захлопни, говнюк! Тоже мне, «предлагаете» ещё ему! Сам обосрался по всем фронтам, ещё «предлагаете»! Пидор гнойный! Дерьмо мелкое!»
«Ну, простите меня, пожалуйста», - жалобно, совсем сдаваясь на милость, которой не было в помине у победителя, настолько он был в ярости, забормотал я. На это ОН, только с лёгким раздражением отмахнулся и потом, что-то решив про себя, схватил меня за руку, резко поднял и скомандовал: «Всё, вперёд, говно! Будем выходить отсюда!»
Он грубо подчинил меня своему быстрому шагу, и мы маршировали очень даже бойко с известной мне уже территории в более, как я понял, цивилизованное место.
«Послушайте, если вы настолько меня не уважаете, зачем же возитесь-то со мной?»
На это он зло и грубо дёрнул меня  за руку и сказал: «Буду я ещё грех на душу брать из-за такого говна, живи, разрешаю».
И здесь слёзы брызнули у меня из глаз, и я, не удержав себя, громко всхлипнул. Он это расслышал, и, видимо, в нём тоже что-то произошло. Он оставил свой резкий и быстрый шаг, повернул меня к себе лицом и, обняв обеими руками, прижал меня к своей груди. «Ну, ладно, ладно, хватит, хватит, всё, всё, успокойся, распустил тоже сопли», - тихо говорил он, поглаживая мне лопатки широкой ладонью.
 Потом чуть отстранился от меня и сказал: «Опять кровь выступила. Куда вот лезешь своими лапами? Не трогай больше!»
«Вы ко мне как-то странно относитесь».
«Да чего уж там странного-то! Ты ж, дурачок, тут загнёшься без меня!»
«Не волнуйтесь вы, со мной ничего не будет, я с виду такой грязный и нелепый».
«Нелепый он! В чём душа там держится – не знаю».
«Вы думаете, если я не толстый, то и никчемный».
«Ты ещё поболтай мне. Намекаешь тут, змей».
Он обнаружил скамейку в городском сквере, куда мы выбрались, усадил меня на неё, потом сел сам, расстегнул строительную куртку, распахнул её и закрыл меня ей, прижав к своей груди: «Пригрел змея на своей груди. На, пей мою кровь, змеёныш».
«Да пил я её уже сегодня. Гадость, кстати, такая!»
Здесь он уже не выдержал и засмеялся: «Вот, говно какое, шутить ещё может». А я был в блаженном тепле и темноте  под его курткой. А самое прекрасное – это чувство установленной гармонии и равновесия, отсутствующего такое длительное и страшное время. Я не заметил, как уснул. Проснулся я от горячей тяжести на голове. Кое-как приподняв её, я понял, что ОН тоже беспробудно заснул, уложив свою толстую голову пылающей щекой мне на макушку. «Да, ночь была страшная, все силы и нервы у него, бедного, вымотала, такой был дикий и невозможный был кошмар». ОН еле разлепил глаза, все в кровавых нитках, и еле просипел: «Поспим ещё, родной мой», и тут же опять закрыл бессильно глаза. Я был согласен также и совсем с носом зарылся к нему под куртку, а он опять сверху накрыл мою голову своей головой…
Разбудил меня во второй раз уже ОН, осторожно тряся за плечо: «Просыпайся, мой хороший, поздно уже». Потом рассмотрел мою рану и сказал: «Ну-у, и всё уже, прошло, надо только всё оттереть».  Затем неизвестно откуда взявшимся платком, обильно намочив своей слюной, начал оттирать мне свернувшуюся кровь на виске. А мне стало жестоко холодно после пробуждения, тем более, что я вылез из-под его куртки, и я, стуча зубами, об этом вслух сообщил. «А чего ты выперся тут? Ну-ка, брысь обратно под мышку!» И я опять нырнул в его тепло, а он продолжал оттирать мой висок. Потом он решил: «Вот что. Едем ко мне. Слава Богу, дома сейчас никого нет. И живу я здесь рядом. Правда, выглядим мы оба… Как последнее чмо. Ещё в тролебус не запустят, скажут, бомжи какие-то завалились».
«Тролебус! Ха!»
«Чего ты?»
«Надо говорить – троллейбус!»
«Ой, я тебя умоляю! Рот прикрой, да?»
«Да у вас полно речевых нарушений! Мало того, что материтесь через слово, так ещё всякие там «кажись», «чо тако»,  «неужто»! Из деревни, что ль?»
«Ты меня не беси! Ещё вздумал тут мене русский преподавать! Яйца курицу будут учить… Не учи батьку и баста!»
Я догадался, что он сказал в этой игре слов и засмеялся. Так мы бормотали, сидя на скамейке, каждый занимаясь своим делом: ОН оттирал мою кровь, я грелся под его курткой.  Потом мы кое-как доползли в вечерней темноте до остановки. Настоящим спасением был полупустой троллейбус: можно было сесть и не стоять. Правда, мы тут же повторили отдых в сквере: я опять уткнулся головой в его грудь под его строительную куртку, и мы благополучно проспали весь путь до конечной троллейбуса, где нас грубо разбудил наряд милиции. Слава Богу, ОН сам относился к этому ведомству и предъявил свои корочки. Нас даже хотели отвезти до его дома в милицейском «кубике», но он отказался. Мы опять сели в троллейбус, и опять, оказывается, заснули. Я проснулся оттого, что он захватил меня исключительно грубо за ворот и потащил к дверям троллейбуса. Я был искренне возмущён таким неделикатным пробуждением, но ему было плевать на моё возмущение. Главное, что мы добрались, в конце концов, до его дома.
3
Когда мы вступили в его квартиру, была совершенно глухая, непроницаемая ночь за окнами. Я был поражён интерьером: такого богатства я не ожидал увидеть! Всё сделано по последнему слову современного дизайна! Не было ни одной ненужной дешёвой вещи! Дорогая техника светилась во всех углах!! И стоило всё это больших очень денег!! Я уже не говорю о всяких там коврах, светильниках, невозможно дорогих электронных наворотах вместе с небоскрёбами-холодильниками и телевизионными и компьютерными прибамбасами – такие суммы денег (долларов, точно!) не предусматривало моё даже глубоко пьяное воображение!!! Короче, было что грабить.
 «Да, ничего не скажешь, нехило тут у вас».
«Чего ты это хотел сказать?»
«Да моя квартира по сравнению с вашей просто бомжатский приют, нищета, грязь и хлам».
«Ну, мало ли... У кого какие доходы».
«Видимо, на самом деле, внутренняя пустота заполняется дорогими вещами…»
«Чего-о?  - настороженно и насмешливо протянул ОН. – Я тебе сейчас книги свои покажу, увидишь мою внутреннюю пустоту.  У меня такая библиотека, что тебе и не снилась!»
«Личные библиотеки – это братские могилы книг, один наш умный препод, Вячеслав Павлинович, говорил. А интересно, вы туда заглядываете хотя бы? Наверно, для интерьера, для понтов».
«Я тебя выкину сейчас вон отсюда. Достал меня своей наглостью».
«Ой, простите, забылся я».
«Ты прикидывай всегда заранее, что ляпнуть. У тебя, я заметил, язык вперёд бежит, а голова всё отстаёт».
«Ну, что вы хотите? Я же филолог по образованию, язык без костей по определению, государство даже заплатило за этот мой язык».
«Жрать хочешь? Тогда и заткнись. Вот так вот. Кого кормлю, того и… Сам дальше хорошо знаешь!»
«Ужасное солдафонство это с вашей стороны. Я такие выражения слышал давно-давно, ещё в школе».
«Ох, и надоел ты мне. Прямо до смерти. Так бы и придушил бы. Легче убить, чем прокормить».
Потом порылся в шкафу, вытащил какую-то одежду и сказал: «Тебе, скелету, вот это только подойдёт. А то дам своё –утонешь. Иди первый в ванну мыться, я уж после тебя».
«Не в ванну, а в ванную».
«Заткнись».
Ванная комната меня тоже поразила. Ну, чего там только не было!! Видимо, ОН хорошо выдрессировал своих домашних, что такой абсолютный комфорт (и это было видно) с подчёркнутой заботой о хозяине и кормильце соблюдался изо дня в день!
«Вы, наверно, домочадцев своих в чёрном теле держите, под лавкой они  вполглаза спят».
«Ох, и дурак же ты, братец! Люблю я их, вот и всё. А они меня».
«Неужели любите?»
«Жизнь отдам за них, не думая».
«Надо же».
«Ты там закончи болтать. Меру знай?»
Я уже начал было раздеваться в ванной, как вдруг на пороге возник ОН с вытаращенными глазами и сказал мне поражённым голосом: «Слушай, вот это да! Я же со вчерашнего вечера сигарету в рот не брал! Я же без сигареты часа прожить не могу!»
«Давайте тогда покурим».
«А ты куришь?»
«Разумеется. А уж потом я мыться пойду».
«Ну, давай. Я, вообще-то, в квартире стараюсь не курить. Но по такому случаю… Да уж. Надо же, как меня на нервы пробило». Мы закурили на кухне, усевшись за стол, но стоило мне на минуту отвести от него глаза, вспоминая всё, что мы вместе пережили, как, машинально оглянувшись на него, я увидел, что он бесповоротно заснул, сидя на стуле, а пепел хилым столбиком уже готов упасть с сигареты, горящей быстро, как бикфордов шнур.
«Вы спите!» – толкнул я его в колено.
«Твою-то мать!» – он, встрепенувшись, отшвырнул в сторону уже дымящийся фильтр.
Потом мучительно закряхтел и убрёл в спальню.
Было слышно, как он там с грохотом обрушился на диван. Я же докурил и отправился в ванную. Вода набралась моментально, и вскоре я уже сидел в горячей воде, постепенно приходя в себя. Хотя всё время за моим затылком маячило нечто наподобие угрозы: стоили мне только попробовать посильнее потереть раскрытый за кожей висок, как тут же в голове поднимался вал тяжёлого электрического гудения, и начинало медленно темнеть в глазах.
Облачившись в какую-то новую одежду, я кое-как выполз из ванной. Потом я услышал жуткой силы храп и заглянул в спальню. Он лежал на животе и издавал страшные звуки: толстые щёки буквально раздувались от чудовищного храпа. Я выключил в его комнате свет и ушёл в другую. Там я обнаружил нечто наподобие дивана, ещё немного попоражался богатством дорогих тряпок и мебели. Сообразив, что своей кровью могу наделать им на дорогущую не то накидку, не то покрывало, я крепко прижал к ране целую стопку салфеток туалетной бумаги из туалета. Потом я выключил свет, на ощупь обнаружил диван, лёг и осторожно устроил свой висок на стопку салфеток. Чёрная пропасть сна с бешеной силой втянула меня в себя…
Проснулся я от запаха сигареты. Я приподнял голову и увидел, что за окном уже утро, а его сидящего рядом со мной на стуле и курящего в мёртвой тишине. Я тут же со страшной силой захотел курить.
«Проснулся? Вот и хорошо. Можешь, кстати, не торопиться, два отгула наш дал. Я уже позвонил в контору. Вчера весь день провозякались с тобой, сегодня тоже можно дуру гонять».
«Я курить хочу».
«Так кури!» – он бросил мне на спину свою пачку сигарет и зажигалку.
Я кое-как поднялся с дивана, скинув с себя его сигареты с зажигалкой, а потом увидел, что на нём были только тренировочные штаны, а сам он был мокрый: видимо, пока я спал, он успел и на работу позвонить, и сходить в душ. Я закурил, и мы оба погрузились в немое молчание. Нарушил его он.
«Что ж такое было-то на самом деле? Ну, никак в голове у меня не укладывается».
Я отодрал от виска салфетки и посмотрел на них с брезгливым любопытством. Крови натекло, в принципе, немного. «Ну, вот я вам, кажись, ничего своей кровью не испортил».
«Кажись… Когда кажется, тогда крестятся».
«Ой, кто бы вам это же самое сказал!»
«Это ты прикалываешься так, что ли?»
«Конечно. Я подцепил, а вы купились».
«Блин, опять начинаешь. Чукча ****ливая».
«Ну, и язык у вас, слушайте! Прямо не в бровь, а сразу в лоб!»
«Да что ты с этим языком! Тоже, нашёл, чем заниматься!»
«Ну, тогда и не задавайте вопросы, почему такое случилось».
«А причём тут язык-то? Язык до Киева доведёт, что ли?»
«Нет, просто вы недооцениваете все эти вещи».
«Какие?! Ну, какие?! Я никак понять не могу!!»
«Не орите. Я понимаю, что вы военный, и всё понимаете только в одном значении, и всё у вас в одном цвете: или враги, или свои, только чёрное и белое».
«Да, я вот военный, и всю жизнь такое говно закрывал собой, такое говно, как ты, чтобы ты мог за моей спиной спокойно всякую ***ню выдумывать, а потом меня ещё так  свысока учить, и ещё презирать меня, что я, мол, не образован в такой степени, как ты! А есть, знаешь ли, такая профессия – родину защищать! И мне только чёрное – белое давай, голубого мне не надо!!»
«Ой, не говорите цитатами!»
«Да ты сам на себя посмотри – ничего ведь людского в тебе нет, одна химера книжная какая-то, недоразумение тупое. Ты сам – цитата. Из учебника сраного. И жалко тебя, и плеваться хочется от таких, как ты… Правильно я сказал: это самое высокое – Родину защищать, только она, бедная, носит на себе вот таких вот ****оболов, дармоедов, пидоров всяких. Поубивал бы всех к <…> матери. Сволочи, жить нормальным людям мешаете. Из-за вас и в стране такая вот ***ня началась, что придумываете у себя там, в тиши, пока мы вас там грудью своей защищаем, подонки, суки!!»
«Спасибо вам».
«Не за что!!»
Мы замолчали. Потрясённый его яростной тирадой, я страшно опять захотел курить, но не решался: со стороны это бы был настоящий позор, если бы я осторожно, как подлец, полез в его сигареты, а он бы на это схватил бы меня за шиворот и, дав пинка, вышвырнул из своей квартиры, выбросив вслед всё моё барахло. Поэтому  мне ничего другого не оставалось делать, как пробормотать: «Ну, пойду я тогда, раз уж вы так настроились».
«Да, да, давай, ****уй отсюда, чтобы духу твоего тут вонючего не было».
Сгорая от позора и стыда, не смея поднять глаза, я медленно встал и направился в прихожую. Но он внезапно схватил меня сзади за шиворот и отбросил назад, к дивану.
«Ну-ка, сидеть. Ещё я сам себя не уважал бы».
«Можно мне тогда ещё покурить?»
«Так кури! Мне-то что. Для этого много ума не надо. Своего бы убил бы за это».
Мы опять замолчали. Он тоже, нервно покопавшись в пачке, вытащил сигарету, сломал её, выругался, достал вторую. Пальцы на его руке тряслись. Мне до невозможности стало его жалко, и горячая волна слёз пошла вверх по горлу. Чтобы её остановить, я торопливо пробормотал: «Ну, простите меня, простите, пожалуйста, я молчать буду, только вас слушать буду». «Ой, хамольник свой захлопни! Опять забормотал херню какую-то. Нужны мне твои извинения. Закройся там на хер».
Я убито опять умолк, но внезапно я почувствовал, насколько мне тепло от его присутствия, насколько раньше мне было холодно! «А ведь хорошо!» –подумал я, блаженно молча. «Ну, вот объясни ты мне: что же там такое было? – вдруг сказал он. – И ещё раз пойми: это не от узости моего интеллекта, как ты думаешь! Ну не верю я во всякие там чудеса! Ни за что и никогда не поверю! В какую-то телепатику, психотику засраную!! Если хочешь знать, я в Бога даже не верю! Вот не верю, и всё! Я считаю, что это от слабости люди выдумали, от слабости только! Сильные в Бога не верят! Никогда!! Запомни ты это, сопляк! Только вид делают, со свечкой  рожи свои перед камерой в церкви показывают, а сами срать хотели на весь святейший Синод вместе с патриархом этим. Нет у них никакой там веры, это ж видно, и умным больно не надо быть, одна дешёвка поганая!!»
«Не телепатика, а телепатия».
«***патия, твою мать!! Сейчас урою тебя, бесишь меня только, дрянь».
«Да я не знаю, как вам уже сказать, мне страшно рот открывать».
«Дело только говори ртом своим!»
«Вас же опять мои объяснения взбесят».
«Ладно, договорились, слушаю тебя, неси сейчас любую фигню, разрешаю».
«Просто была игра, и она вдруг непонятно почему стала реальностью. Я сам не знаю, честно, когда это переключение произошло, что раньше была просто игра, а потом стало как на самом деле! Я не знаю! Я не знаю!! Я думал раньше, что я её затеял, что именно я её вытащил наружу, в реальный мир!! А теперь понимаю, что меня самого разыграли, учли все мои личные данные и сделали пешкой, фигурой простой игровой, не игроком. В нас просто сыграли, и в меня, и, извините, в вас тоже. Вообще, во всех, кто там был».
«Ни хера ничего не понял. Игра какая-то. Зачем? Кто играл? С кем? С каким счётом?»
«Я понял так, чтобы все о чём-то подумали, о себе подумали, чтобы научить чему-то».
«Не надо меня учить!! Я учёный и так сверх головы!!»
«Вот насильно и заставили учиться тогда. А кто играл, я боюсь даже вам говорить».
«Опять ты про Бога. Не верю я, говорю тебе, во всякую чертовщину. Нам по херу, мы с покоса».
«Ну, вот это и все мои объяснения».
«Не густо, не разбежишься».
«Потому что я и сам не всё понимаю».
«Но ты думаешь дальше?»
«Конечно, я так просто всё это не оставлю! Я обязательно буду дальше распутывать, это уж моя личная особенность, не успокоюсь, пока всё не разложу по полочкам».
«Ну, и хорошо, дурачок, давай, распутывай, на то у тебя и голова, чтобы всякую ересь объяснять. А потом когда-нибудь расскажешь мне, что было».
«Обязательно, всё вам выдам».
И он, вздохнув, потащился на кухню. А я расслабленно опять закурил. Но внезапно меня словно дёрнуло током: «Мой висок! Ещё один феномен выкопался, это третье видение! На самом деле, зачем? Зачем все эти невероятности? Неужели кто-то хочет упрямо сделать меня шизофреником? Не хочу! Не хочу сходить с ума! Я боюсь сходить с ума!! Опять ЕГО подставлять, за своим сумасшествием тащить!»
Весь мокрый от пота, вызванного страхом, я, не дыша, пробрался в коридор, забрал вещи и выскользнул за дверь. Слава Богу, она захлопнулась за мной тихо, как будто удар утонул в вате.
И когда я уже плёлся по улице, сзади услышал: «Ты куда это попёрся-то?! Ну-ка, вернись немедленно!» Я обернулся и увидел его. Он поражённо смотрел мне в спину, в одних тренировочных штанах и тапочках, с круглым кухонным ножом в руке. Видно, он быстро обнаружил моё отсутствие, и в чём был, в том за мной и выбежал.
«Вы с ума сошли! Простудитесь же!»
«Ты, почему ушёл, Иуда ты паскудный?! Быстро назад!»
«Да нет, пойду я, я  и так у вас много времени отнял».
«Быстро назад, я сказал!!»
«Да не пойду я назад к вам!»
Но он, совершенно озверелый, бросился на меня, я прямо судорожно согнулся и повернулся боком к нему, зажмурив глаза. Он очень ощутимо врезал мне кулаком под рёбра и грубо взял меня за шиворот, а потом потащил за собой. Я, заплетаясь ногами, тащился, ведомый яростным его кулаком на своём воротнике. Навстречу нам шла какая-то пара, и он громко адресовал им, косвенно объясняя ситуацию: «Ворюга долбаный, все карманы вывернешь сейчас!», и, чтобы это убедительнее выглядело, на секунду отпустив мой воротник, сильно ударил меня кулаком по шее. Потом опять схватил за шкирку и потащил дальше.
«Давай, давай, учи этого козла!» – сзади послышался одобрительный хохот.
Доведя до своего подъезда, он зашвырнул меня в его темноту и, изо всей силы прижав голым пузом к стене, стал лупить кулаками меня по плечам и бокам, шепча истеричными всхлипами: «Да ты долго надо мной издеваться будешь - пошёл голодом от меня!..»
«Отпустите меня, я домой хочу, пожалуйста, не надо меня бить».
Он и вправду перестал меня тузить кулаками, зато очень сильно врезал кулаком мне по заду и тихо скомандовал: «Вперёд, сучонок, ещё сам решать что-то там будет!» Он также грубо зашвырнул назад в свою квартиру, но когда зашёл сам, тут же изо всей силы прижал меня к себе и впился усами мне в голову, издавая еле сдерживаемые всхлипы.
«Ну не надо, не надо, что вы, простите меня».
«А зачем от меня пошёл, зачем изводишь меня?»
«Я же хотел, как лучше! Я же хотел, чтобы в покое вас оставить!»
«Какой там с тобой покой! Вперёд, на кухню, дерьмо такое!» – он отшвырнул меня от себя и потом резко толкнул в сторону кухни. Там толкнул меня к стулу, и я сел за столом совершенно омертвелый от всех этих ударов и нелепого бега. Он швырнул тарелку на стол перед моим носом, вилку… Клянусь, даже не помню, что я ел у него. Хорошо только помню, что он всё это время смотрел на меня в молчании. Когда я, наконец, всё съел, он тут же убрал тарелку с вилкой и бросил их в раковину. «Будешь ещё кушать?» «Нет, спасибо вам». «Всегда, пожалуйста».
«Дайте мне покурить».
«Кури, зажигалка вот».
Я закурил, а он со вздохом сказал: «Всю квартиру дымом засрали. Хорошо хоть мои на неделю к родственникам уехали».
Потом помолчал и сказал: «Кровь-то у тебя там опять выступила, надо смазать тебе этим, био… Какую-то медицинскую херню жена принесла. Раны сразу затягивает».
Я решился посмотреть ему в глаза и увидел, что у него точно также кровь на лбу и ухе выступила из раны. «У вас тоже, кстати, кровь, имейте в виду».
«Да что ты! Вот, твою мать, я-то думал, у меня всё уж прошло».
Потом мы помолчали, и он нерешительно проговорил: «Может, скажешь, всё-таки, кто это тебе кровь так пустил?»
«Я сам себе это сделал».
«Чем это?!»
«Бритвой и отвёрткой».
«Ты чего, совсем дурак, что ли?! Зачем?!!»
«Мне очень плохо было тогда, не знал, что с головой делать, очень сильно тогда заболела, просто невыносимо, не знал, куда её засунуть».
«Ну, даёшь! А отвёрткой-то зачем?! Дюбнутый совсем?!»
«Ну, думал, что так быстрей пройдёт».
«Нет, тебе точно, лечить башку надо!!»
Потом ещё мы помолчали, и он решил: «Так, давай-ка, ещё часок поспим. С тобой точно одуреешь, устал, как собака, от тебя».
«Так не надо было меня возвращать».
«Да уж, возни с тобой… Сто рублей убытку. Ложись на диван в спальню, у меня побольше там, а я туда пойду, где ты был».
Диван, на котором он спал ночью, был действительно огромным. Я хотел, было опять использовать салфетки, но он, выдавив какую-то мазь из тюбика, велел мне лечь, открыв ему  висок, и смазал сам мою рану. Я долго лежал, уставившись в окно, и потом почти стал проваливаться в сон, как вдруг понял, что он перебирается через меня на диван и устраивается ко мне: «Ой, прости меня, невозможно там спать, слишком тесно. А мы здесь спокойно вдвоём можем устроиться». И он по-хозяйски прижал меня к своей груди. В этот момент я тут же провалился в сон, но он был какой-то очень страшный и необыкновенный. Мне снились какие-то традиционные классические портреты, которые я разглядывал в сумрачной галерее. Но самое неприятное и пугающее было то, что глаза у всех изображённых на портретах людей были искажены и изуродованы ужасом и страданием. Эти глаза совершенно не вписывались в общую художественную технику и буквально выпадали из общего гладкого контекста. Казалось, это кощунственная пародия, чья-то злая шутка, издевательство над каким-то великим мастером. Но во сне я понимал, что именно так всё это было изначально задумано. «Какой-то дурной модернизм», - умно оценил я всё это, и сон меня тут же с осуждением вытолкнул из себя, поскольку не терпит в себе умничанья спящего. Я проснулся, но выбраться не смог: его руки, которые меня оплели, были просто каменными во сне. Спал он действительно основательно, совершенно беспробудно. «Это точно, нервное истощение. Измучился, бедный». Мне стало опять до слёз его жалко, и я тихо поцеловал его в грудь. Он во сне замычал и ещё крепче прижал меня к себе. Для меня в этот момент наступило настоящее спокойствие, тихое, счастливое умиротворение, и я так же, как и он провалился в беспробудный сон, теперь уже без ненужных сновидений.






Февральский расчёт по-честному
Или
Теку я крови

Не первый путь и не последний вариант,
            Не этот поворот и не этот выход,
Не там решение, не здесь искать спасения.
Вообще, другое – к нему не готов никто!
                30012005
1
Сейчас мне нужно очень сильно собраться, чтобы точно установить когда-то явленную картину. Верится только в одно: как всегда мне поможет только время. Оно действительно никогда не подведёт: если, конечно, ты сам к нему поведёшь себя как честный и порядочный человек, и не будешь ему изменять. Наверно, упорство как черта в человеке и есть верная последовательность времени. Время в противном же случае просто не может простить человеку измены! Вот сейчас включусь во временной ритм  и не буду выходить. Пусть катятся подальше  все эти личные переживания с их ритмами, провалами, пустыми замираниями и дурными гонками-обгонками!
Картина и может быть проявлена в объективном ходе времени.
Что может проститься человеку? С точки зрения времени, наверно, совершенно всё. Любая тяжесть теряет смысл во времени. Но если и дальше так продолжать, будут относительны любые «прекрасные мгновения». И здесь помогает художественная подлость по отношению ко времени. Фиксация и раздувание мухи до размеров слона – это привилегия всех ненормативных людей: учёных, художников, философов. Они, кстати, за это получают своими отклонениями. Но что же прикажете делать, если есть и приходят к тебе такие видения и «чувствования», что не то, что могут быть оценены рядовыми мясными мужиками и бабами, но и не чувствуются последними? Вот и получается, что всеми силами пытаешься прорвать обыденные установленные рамки восприятия, за что гордо получаешь звание урода. Но зато через какие-нибудь там 100-150 лет твой прорыв и расширение будет считаться самым нормальным, естественным и общепринято-скучным.
Кто это приветствует? Кому это нужно? Скромно умолчим, сами не зная того точно. В любом случае, будет страдать конкретно живая, единично существующая задница, потому что, к сожалению, редкие экземпляры доживали до 200 лет. И те в подавляющей массе своей оказывались крутыми бездарностями или простыми маразматиками. А те, кто даёт из себя миру расширение на двести-триста лет вперёд, палят себя до 50 лет уже – и то в лучшем случае, если везло!  Наверно, больше не надо. И дохлый ресурс: изначально халтурно продуманный материалоноситель для творческой взрывной энергии, это тело человека.
Вот я, допустим, сейчас сижу в тюрьме. Меня или гонят по этапам, или я пребываю в бесконечно в карцере за мою писанину. И всё равно я понимаю, что это просто из любви (лично ко мне!) странных высших сил, которые говорят: «Зарвался ты, мужичок! Охолонись, остынь, дырку в башке надо сделать тебе! Поторчи-ка насильно в известных местах и не дёргайся!» Такое весьма сомнительное утешение: сто - сто пятьдесят лет, высшие силы, абстрактная к тебе любовь. К сожалению, я физически материален, как любой экземпляр с полагающимся набором причиндалов из собрания рядовых мясных мужиков и баб. Лишите меня биологической оболочки, и я перестану предъявлять претензии реальному и тупорылому миру. Очень даже просто: превращусь в какой-нибудь удачный фортепьянный пассаж какого-нибудь молодого гениального композитора, и все будут торчать от меня все последующие века. Но, как известно, трусость сидит во всех измерительных параметрах любого самого простейшего биологического образования. Тем более, если речь заходит о сложном человеческом био-устройстве. Здесь трусость даёт высший пилотаж. Поэтому превращаться в красивый фортепьянный аккорд я пока что немного подожду.
Но вернёмся к началу. Всё-таки, прекрасная вещь – этот холод! Неизвестно, что бы ещё могло произойти, произойди это всё изломанной осенью или весной, или же тяжёлым монументальным летом! А тут – всё остановлено и не меняется, и поневоле боль не начинает эволюционировать с интересом и самоувлечением! Она тупо тормозится и висит (или стоит) темным тихим столбом в душе. А потом воздушно тает.
Вот и сейчас: я просто подошёл к окну, и морозные узоры до потолка встали защитной стеной, светлой, прозрачной и загадочной. И что-то видно, и проглядывается, и не точно, а твоих метаний тем более никто не видит. Поэтому такая освобождающая свежесть пустотой заставила вспоминать эту так называемую «виденную картину». И уж если не вспомнить сразу, то, хотя бы, как вехи в пути по болоту памяти, назвать её атрибуты. Это были старые деревянные стулья, настенный ковёр, книжные этажерки, почему-то бусы, часы, шаль и несколько ехидных и весёлых старушек. Точно не помню, но, вроде бы, я перечислил все самые выдающиеся второстепенные (или нет?) детали той «я-картины» или «в-картины» (явленной или виденной).
Но, во всяком случае, почти невозможно как-то строго судить и чётко представить её, сидя в тюремной призме. Допустим, я скажу, что картина тянулась через светлый, почти белый день, лишённый точного источника освещения. Но тут же происходит замещение актуальным белым днём пребывания в тюремной воронке. И день этот лично мне прямо ненавистен, хотя формально совершенно точно соответствует «тому» видению. Мосты аналогий и ассоциаций разрушены, и порой подкатывается тихое и тяжёлое отчаяние, что не вылезти никогда из этого тюремного углубления, придавленного к тому же невидимой свинцовой плитой чёрной дыры, стоящей прямо над твоей головой. Вот поэтому (как я теперь понимаю) люди творческие ставят во главу угла ценность свободы. А свобода – это деньги (что однозначно), поэтому получается, что самые возвышенные, тонкие или глубокие поэты и мыслители, – совершенные и законченные расчётливые задницы, прижимистые и нещедрые до тошноты.
Иногда сила протеста против всего мира действительно порождает в самой грязной и занюханной тюрьме мировые шедевры. Но это уже ресурсы объективной ненависти, собранные, сконцентрированные в душе одного человека, как, например, в «Дон-Кихоте» Сервантеса. Тюрьма не позволяет выйти за собственные пределы, – и это оказывается страшной ужасающей правдой. Хотя я, конечно, пробую изо всех сил стать незаметным, эластичным и вывернуться. К тому же я, действительно, недостаточно силён для тюрьмы, но в этом моё преимущество и даже величие: ломаются сильные, ломаются имеющие, ломаются высоко и ценно обозначенные. Их все и всегда охотно хотят, мягко говоря «спустить».
Один раз я  пришёл к очень интересному выводу, который заключался в том, что чем сильнее унижение и полная моральная уничтоженность и раздавленность, тем ближе начинает мелькать сверх – не то, что человеческое, а даже сверхприродное, божественное совершенство.
Первая фаза: беспричинный смех, потом чёткое и абсолютное осознание собственного и полного уничтожения, третья фаза – холод (она, наверно, самая длительная), а потом четвёртая – прощение самого себя в первую очередь, потом всех подряд остальных, и пятая – великое приближение высокого света. Скорее всего, Иисуса Христа в Гефсиманском Саду разбирал тихий смех, но ученикам его, видимо, показался он несолидным, неуместным, и поэтому упоминания о нём нигде и нет. В любом случае, не мне (без всякой ложной скромности) об этом судить, я буду даже рад, если меня гневно изобьют адепты и неофиты христианства. Всё равно это пишется во имя, во-первых, простого прорыва из тюрьмы, и, во-вторых, чтобы передать уникально виденную картину и подарить человечеству, выпросив таким оригинальным образом у него прощение.
Про тюрьму чаще всего говорят, что это конец всех концов. Такой король-конец. Но ведь иногда (может, это очень редкое исключение) можно про тюрьму сказать, что она – это начало всех начал. Начало берётся где-то внутри, когда человек вдруг начинает относиться к себе со всей ответственностью, вдруг понимает, насколько он нужен сам себе и важен сам себе, и от этого всех становится жаль и страшно за них, за всех сразу. Это совершенно невидимый поворот и называю я «началом начал». И, что самое удивительное, награда за такое открытие приходит в форме осознания, насколько это сокровище – моя земная жизнь, а она уже и бестолково и бессмысленно потрачена, а хочется ещё и ещё жить, и сделать что-то очень весомое и значимое, и иногда не только для ближних (ближайших), а именно с претензиями на историю человечества.
Вдруг я заметил, что в белом свете через тюремную решётку есть всё-таки одна важная отсутствующая деталь: я не понимал и не видел источника света! Когда я был на свободе, я спокойно игнорировал солнце, которое даже раздражало своей назойливостью. Оказывается, если ты хотя бы немного ценишь своё будущее и свободу, ты ни в коем случае не должен изгонять символический образ солнца  должен относиться к нему с уважением. Во всяком случае, если уж тебя и раздражает источник света, как и всякий любой авторитет, ты всё равно должен хранить его как неуничтожимый системный файл в компьютере твоей башки. Иначе всё пойдёт вразнос. И голове потребуется тогда срочная перезагрузка в тюрьме. Видимо, так со мной и произошло: я доигрался с игнорированием солнца, в какой-то момент очень увлёкся темнотой, и сейчас получаю за это заслуженное наказание.
Вот что оказывается главным! Источник света – это точка отсчёта любого вида деятельности!! Прежде всего, ориентируемся на свет, а потом сходи с ума, сколько хочешь, лишь бы этот святой системный файл был всегда на царственно положенном месте. Всё же, когда я его потерял, как я его так неосторожно затёр, что всё сдулось в одно мгновение в получившуюся чёрную дыру прямо над моей головой? Сие, скорее всего, никогда точно не будет установлено. Да и чего говорить, когда уже и так сидишь за решёткой? Сижу себе и сижу спокойно, неизвестно, когда выберусь. И зря я сейчас обманываю себя: ведь точно знаю, что если я реконструирую в этот момент ту самую удивительную картину-ситуацию, за которой и потянулось само это моё преступление, то, может быть, это и будет выход на свободу.
Что такое свобода? Весь мир в тебе, и ты в мире: идеальное равновесие. Всё читается, и всё имеет великое значение, и нет больных акцентов и ударений на единичных вещах. Конечно, святой системный файл сидит где-то там у тебя на престоле, и вообще не рекомендуется его по пустякам дёргать. Он выше всякой критики, и не лапай его своими грязными рассуждениями.

      2
Странно, но на самом деле так ведь и получается: зная твёрдо ориентир, можешь ползти куда угодно, зная границы, никогда не окажешься в тупике, зная необходимость, всегда будешь свободным – как известно. А зная многочисленные задания, обретаешь больше времени. Тюрьма. Принудительная установка ориентиров, границ, необходимостей и обязанностей. И свобода. Свобода! Свобода прекрасная! А что же с любовью? Вот это и есть в своей сущности (подлой сучности) настоящая тюрьма. Я чувствую, что скоро договорюсь до абсурда: любовь по назначению своему и должна вносить осмысленность в жизнь, и тогда всё начинает, так сказать, правильно расставляться по местам. Но любовь без тебя заданная, без твоих решений уже давно предписанная. Эта предвзятость, извини, прерогатива Господа Бога. А что не так – уже понимается однозначно как протест против Господа Бога. Почему? Потому что ты сам посмел решить вопрос (а он оказывается главным в твоей жизни!) о любви. Как это заведено, не ты решаешь, а если вздумаешь сам решать, получаешь сразу по рогам. Смеяться только и остаётся. Смеёмся, смеёмся и ещё раз смеёмся. Сдуваемся от смеха, таким образом, до полного уничтожения. Всё и начинает сходиться: источник света по личному усмотрению (или вообще без такового, – но тоже по личному усмотрению) – противно Богу. Всё варьируется в канонах! А что же тогда делать с этой свободой? Опять? От любви? От Бога? Как это всё надоело! Как белка тренируется в колесе, так и я бегаю и возвращаюсь к тому же! Уж тога будет единственный выход из тупика: любить. Того, кто всё это устроил, то есть, сразу, напрямую. Всё. Люблю только Господа Бога. Это даже как-то красиво смотрится. Главное, не болтать об этом при любой подвернувшейся возможности, рисуясь. Точнее говоря, не гордись. Любишь Господа Бога – сиди смирно. Очень нужно знать всем о твоих каких-то личных привязанностях! Было как-то и когда-то сказано: «Не хочу быть в шутах-дураках даже у Господа Бога!» А можно сказать: «Да, в принципе, У Него-то можно и в дураках быть, нисколько не жалко! Не у кого-то же, а у Него!!!»
А, теперь немного залечив тюремные ссадины и всякого рода тоски, можно тихо начинать вспоминать и явленную картину. При любых раскладах, она может вызвать интерес и хорошую здоровую мечтательность, то есть, ту, при которой люди расслабляются, как во время праздников. Я уверен: чем точнее будет она восстановлена, тем ценней она будет для других. В конце концов, смысл появляется в делах не для себя – это уж доказывать никому не надо!
Сознательно ничего не говорю и не пишу о тюрьме. Не собираюсь. Кому это интересно? И смысл оказывается вовсе не в наличии замкнутого пространства. Это я раньше так думал, будучи в армии, что высшим наказанием тюрьма и является, потому что это предел замкнутого, оторванного, изолированного от всего и вся мира – чёрного, опущенного, проклятого. Армия очень сильно напоминает тюрьму, правда, без элемента наказания, кары и вины вместе с проклятием и презрением. Сейчас я понимаю, что про тюрьму я ошибался. Ты вывернут, наоборот, всем ветрам мира и ты один! Вот это страшно! Толпы людей, их очень много, а ты всё равно один, и понимаешь, что это не просто так: это не из тебя одиночество, а извне объективное чудовищное презрение изолировало тебя, выщемило тебя только одного и поместило под черную персональную дыру  у тебя над головой. Кстати, вся эта толпа – каждый по отдельности взятый, – по всей видимости, переживает нечто аналогичное. Пусть есть какие-то стаи, группы – всё равно, один только на один. Не ошибайся, не обманывайся! Карается немедленно смертью. И всё: хватит о тюрьме. Мне нужно восстанавливать картину. Эта деятельность просто должна меня вывести на свободу. Сколько можно откладывать?!

        3
Между прочим, я никогда так близко не стоял к открытию её. Видимо, не так уж и плохо относится объективная высшая сила. Может, я не такой уж и совсем потерянный, чтобы сразу навсегда крест на себе окончательный ставить?
Итак, завершаю это вступление, для которого я выбрал форму личных откровений. Это не особенно интересно, но всегда становится ясно, зачем и куда клонит автор.               
Торжественно прозвучали последние пророчества, просигналили заключительные предупреждения, отгремели яростные и убедительные маты и убиты все сомнения и надежды. Только жалкая кучка мусора, брошенная всеми и оставшаяся остывать, размышляет, покрываясь тихим снежком без намёка на ветерок. О чём она размышляет? О своих ошибках («не было, нет, не будет!»), о чужих ошибках:
«Тебе же говорили, не смей туда ходить!
  Тебе же говорили, нельзя такое писать!
  Тебе же говорили, не смей меня любить!
  Тебе же говорили, нельзя об этом болтать!»
А он пошёл, писал, любил и, так сказать, болтал – причём, прямо в морду, в десятку, прямо по адресу! Ну, это уж совсем не знать меры, никаких границ и запретов!
И после окончательного окоченения до полного выпадения в развёрнутые наружу пространства тюрьмы («как вошь на пупу»), где нет даже какой-нибудь личной внутренней тряпочки, карандашика и желания, можно, потеряв совершенно всякое чувство ответственности за себя и за других, начинать вспоминать.
Был белый день. И свежий воздух. Я бежал в надежде найти утешение к своим знакомым. Редкое дело, когда у тебя есть люди, от которых не тошнит в неопределённости, как говорят, у таких можно кошку съесть и не поморщиться, настолько тебе близкие и свои. У меня, слава Богу, такие знакомые были. И были они у меня исторически найдены по принципу абсолютного контраста. То есть, разница заключалась совершенно во всём: в социальном положении, в воспитании, а также по половому признаку и возрастному. Но «тайные ментальные связи с сокрытыми сексуальными интенциями связывали нас». Короче, это были две ветхие старушки, чьё существование настолько не вписывалось в современное поганое движение, что иногда брала оторопь: как их до сих пор ещё не снесло куда-нибудь актуальным всеобщим потоком из крови, денег, говна и компьютерной электроники с терроризмом?! Но они сидели в своей квартире, запустив светлые корни куда-то в небо (по всей видимости), и так и оставались в парадоксальной неприкосновенности. Этот момент, если уж быть откровенным, меня больше всего и интриговал. Такое совершенное выпадение из современного гадского контекста. Но и не только это. «Это» - то как раз сейчас для меня и было ключом к свободе и выходом из тюрьмы.
У них всегда было тепло. У них всегда была пыль, полученная от совершенного распада старинных шалей, ковров, она пахла сушёными персиками и абрикосами. Это точно. К этому запаху всегда добавлялся не выветриваемый никакими новыми веяниями запах древнего одеколона и древних духов. Я иногда просто лез на стену от переживания уюта! Вот уж где бесспорно обозначены все точки отсчёта! Всё высвистывает, пролетает, выбрасывается в помойные ямы и бесследно растворяется. А здесь время торжественно уселось прямо попой в этой квартире и пьёт чай, даже не думая кого-то убивать!! Поразительно! Старые их книги, исполненные великого смысла, усмехаются над современными истериками, которые яростно выбрасывают всю ранее модную макулатуру, освобождая пространство для евроремонта и итальянского спального гарнитура. Вот где всё было не напрасно! Белым-бело у старушек в квартире: тоже надо было умудриться в таком их пыльном гнёздышке содержать белые материи в снежной чистоте. Я просто балдел от  их непередаваемо хитрого интерьера. Но понимал, что такой редкий жизненный ритм мне никогда не будет доступен. И это так же дополняло моё с ними различие, и это так же радовало меня, – то есть, своей непохожестью на меня, взвинченного современностью во всех мерзких деталях.

                4
- Ну, и иди тогда в задницу, старая карга! – внезапно донеслось с верхней лестничной площадки, то есть, именно с той, на которую я и собирался, взлетая по лестнице, попасть. Дверь в подъезд была заросшей почти наполовину в сугроб, и у меня всё время сжималось сердце от чувства вины. Я сто раз давал себе клятву поставить нормально дверь старушкам.
(«Чем ты её будешь отколупывать? Ты знаешь, что там снизу лёд настоящий, там ломиком надо?! Только этот наш мужлан-слесарь, дэбил с пятью классами, отодрать её может». «Кипятком отолью эту дверь». «Ещё больше льда наделаешь! Оставь ты её в покое, ну её к чёрту совсем!» - так обычно всё  комментировалось и заканчивалось: слесарь был «дэбил», я «дохлый», они «не хотят унижаться»).
«Соседи у их какие-то все!» – трусливо и спасительно думал я о старой двухэтажке, где давно все квартиры были превращены во «временные номера» с тёмными и неизвестными целями.
На площадке я увидел обиженно дёргающую под шалью плечами Пелагию Мартиньяновну. Она была, конечно, Мартиниановна, но местный «контэкст» предпочитал ужимать её отчество вообще до Матрьяновны, и то в самом лучшем случае. Она была «Пелагея», или «тётя Паша» почему-то. Но для меня она была всё равно…
Пелагия Мартиньяновна, что такое? – спросил я её.
Да вот! Они, видите ли, лучше меня знают, как тут двигаться! А я, между прочим, знаю, как сам Сергей Сергеевич танцевал – и всем дамам было непонятно, и никто с ним в такт не попадал. А я видела и знала, КАК надо. Это был гений! И его танцевальные па мне лично были доступны!
-   Оставь ты, наконец, Прокофьева в покое! Опять в старину полезла! -  раздался голос моей второй знакомой старушки. Она показалась в двери, увидела меня: «Это ты! Вот и кстати. Вот тебе случай, когда современность твёрдо казнит твои взгляды».
-  Про что вы? – я ничего не понимал.
А Пелагия Мартиньяновна решительно и громко кашлянула, так резко оторвав от себя негативные эмоции и вернувшись к миру с людьми: «Ладно, пойдём, посмотришь». И мы втроём зашли в квартиру. Она всегда, в любое время была белая, тёплая и мягкая. (Удивительно!)
В комнате я сел на диван, а старушки встали вдруг на некотором отдалении от меня напротив. И Феодосия Павловна (вторая старушка) нагнулась и нажала на кнопку стоящего на полу магнитофона, который совершенно не мог угадаться в дробной исторической атрибутике этой квартиры. Совершенно неожиданно врезал по ушам самый настоящий house – дискотечная кислота, которую, разумеется, уместно слышать на молодёжной балдёжной вечеринке или из бухающего на месте лимузина или «мерса». «Ни хрена себе дают!» – успел я подумать я, но глаз не мог оторвать уже от последующего зрелища: старушки стали совершенно синхронно двигаться, то есть очень слаженно двигаться, то есть, очень слаженно танцевать. Со стороны это было, видимо, дикое зрелище – сравнительно ещё молодой мужчина, сидя на диване, оценивает танец двух, так сказать, пожилых дам, которым за восемьдесят пять с хвостом. Но это был воистину удивительный танец. Здесь не было сексуально недоразвитых дурацких булькающих движений руками и ногами юных дурёшек, здесь не было похабщины с шестом из стрип-клубов. Всё оказалось гораздо сложнее: музыка была полностью подчинена интеллектуальному превосходству танцующих и только вяло иллюстрировала истинный смысл пластики какого-то уж совсем запредельного уровня.
Но когда «музыкальная пьеса» окончилась, я опомнился:
- Я не понимаю, а что происходит? Вы так греетесь или водки выпили?
- Да ну тебя совсем. Он ничего не понял. Ты скажи: ты на голову от нашего танца не захотел встать?
Если честно, то да. Это, без дураков, здорово. Вы меня как кобры мышь загипнотизировали. Я бы даже не поверил бы себе.
- Не дорос ещё просто. Когда доползёшь до нашего состояния, тогда всё поймёшь: для чего, зачем…
Потом  мы все трое закурили. Я подавленно молчал. Тишину нарушила главная, Феодосия Павловна: «Вот этого я не понимаю: ты когда перестанешь это говно курить? Ты рак губы заработать хочешь. Вонь же ужасная!» «Я не могу получить удовольствие от той муры, которую вы курите. Можно вообще тогда бумагу жевать и тащиться от этого». Я никак не мог отойти от танцевального дуэта, который активно продолжал работать в моём воображении. Поэтому я решил выйти из неопределённого состояния, занявшись чем-то предельно конкретным: «Я пошёл дверь таять. Горячую воду ещё не отключили?» «Нет». «Тогда, Феодосия Павловна, дайте, пожалуйста, железное ведро». «А пластмассовое? Только такое!» «Да нет же! Есть у нас! В ванной!» – ответила Пелагия Мартиньяновна. Мы вдвоём  пошли его искать, нашли. Я механически набрал в него кипяток, ещё взял толстый нож. Абсолютно безучастно, «не приходя в сознание», я отрывал дверь, копал ножом, лил кипяток, опять поднимался за ним, опять рыл. И всё это до тех пор, пока дверь совершенно освобождённо и изящно, слегка поскрипывая, открывалась и закрывалась.
«Ой, ну какой же ты молодец! – восхищённо прокомментировали мои финальные рабочие действия обе, кутаясь в свои толстые шали. – Даже не верится, что такой задохлик ещё чего-то там может».
«Ну, спасибо вам», - ответил я, чувствуя, что тяжесть вины отлетела от меня и я, пусть с опозданием, но всё-таки в чём-то установил маленькую гармонию, заделав невидимую, сквозящую и ноющую дыру.
Потом  мы опять уселись торжественно за столиком все втроём за кофе. Все были тихо и умиротворённо довольны друг другом.
-  Я бы не сказал, что это вы меня вдохновили своим танцем. Это было бы не точно. Всё-таки что-то совсем уж странное это всё. Я не могу это в голове никак устроить.
-  Крохотная она потому что. Головёнка-то.
-   Да ладно вам, Феодосия Павловна! Я про пластику и её философию тоже читал!
-   Да что ты там читал! Опять он со своим чтением. Практика где? Практика нужна! А у тебя на любые действия уже готов какой-нибудь книжный «жюпел».
-   Да, вы ещё скажите про меня: «с паршивой овцы хоть шерсти клок».
-   Ну, уж не совсем ты безнадёжный. Может, всё-таки, состаришься когда-нибудь, юноша бледный.
-  Не бледный, а бедный.
-   От старости богатеют, что ли?
-   Не от старости, дура, а от ума и души.
Это уже заспорили между собой две компаньонки.
-  А что вообще такое – ум? – спросил я их. – Вот, допустим, я точно про себя не знаю, кто я по жизни – дурак или умный.
-  Это потому что ты вместо того, чтобы искать ответ, сам перед собой выпендриваешься, втайне считаешь себя умней других и в результате бегаешь от самого себя, даже не желаешь узнать, что ты дурак набитый.
-  Как  всё-таки вы грубо обо мне всегда!
- Так ты признай скорей честно и без кокетства – «я дурак». И сразу резко умнеть начнёшь.
«А ведь правда! И завеса сразу же с глаз спадёт!» – подумал я, а сам продолжил:
-  Но, всё-таки, что такое – ум в человеке?
- Нет такого самого по себе ума. Есть простая последовательность – жёсткая и без разрывов и вера во что-то в постоянном градусе, без прыжков. Это и есть твой «ум».
-  То есть, ум –это отсутствие колебаний и изменений, без перемен и измен?
-  Ум – я не хочу сейчас твоих уточнений – неверное название и просто иллюзия языка.

5
Феодосия Павловна всегда мочила меня просто как котёнка. Удивительно восьмидесятисемилетняя женщина. Она и была просто воплощением этого чистого и холодного «ума», не подвластного времени.
Но Пелагия ревниво тут же высказала своё личное мнение: «А я думаю, что умный человек всегда знает, когда много и когда мало. А самый умный – когда знает, когда многовато, а когда маловато. И из этих соображений исходит – и неважно где!»
-  То есть, вы хотите сказать, что это чувство меры – ум? Ум – знание меры?
-  Вот именно!
-  Да ты путаешь, моя дорогая! Сейчас ты повторила девиз любого делающего что-то человека. Кто делом занят  – для того мера нужна.
-  Ну и в простой жизни! Если человек знает меру, он никогда в дураках не окажется!
-  В дураках-то, может, и не окажется, а вот в подлецах – в два счёта! Ты чему нашего мужчинку учишь? Вот сейчас он пойдёт живых людей мерить! Интересно, где ты окажешься в его мерах? Сдалась ты ему такая умная и привлекательная. Ты вот что (Феодосия Павловна интимно слегка наклонилась ко мне), всегда помни: только принципиальное – я повторяю! – принципиальное незнание меры и времени может открыть дорогу в Универсальный мир, вплоть до Господа Бога. Уж здесь чувство меры, мягко говоря, неуместно.
-  Ну и сгорит быстро человек после твоих советов, - обиженно отреагировала Пелагия. – Вот и не доживают достойные люди до сорока –пятидесяти лет.
-  А тебе надо, чтобы весь мир получил дополнительные «ценные» сведения о старом Пушкине, склочнике, скупердяе и сатириазнике? Очень нужно это знать!
-  Ты, знаешь, ты просто жестокая, иногда так рассуждаешь, прямо ненавижу тебя!! Живой человек – вот главное, и пусть ты ревнуешь, страдаешь, ненавидишь его – пусть живёт! Пусть живёт! Пусть живёт! Радость, когда живой! Горе, когда смерть, когда умер!!
И, не выдержав, Пелагия отвернулась от нас и уткнулась губами в шаль на плече. Как я понял, она прикрыла рукой рот, чтобы не выдать, возможно, даже  горестный всхлип на публику, спрятав так под шаль руку.
Повисло неловкое молчание. Были, наверно, задеты ещё и личные прошлые дела по ходу, так сказать, дела. Всем было неудобно: открытое и взволнованное проявление чувств там, где больше двух, всегда смущает, сбивает с толку, и все начинают чувствовать себя голыми.
-  Ну, Господи, опять нюни пошли… -  проговорила Феодосия, но сама всё время смущённо смотрела вниз. – С тобой почти уже здраво поговорить нельзя, совсем развалилась. Ну, что ты, Матриниановна, хватит! Мы хоть что здесь наговорим, – история не изменится. Наши эти мнения.… Это же не всерьёз! Мы всё равно с прошлым  не сделаем ничего, что ты так болезненно…
-  Да потому что нельзя быть такой холодной! – резко повернулась к нам Пелагия, видимо уже взяв себя в руки. – Человек должен быть тёплым! Это труп холодный!
-  Ну и договорились! – на этот раз обиделась Феодосия, которая даже свои обиды выстраивала рациональным образом. – Человек, между нами, девочками, может быть и горячим, и холодным, и ледяным, и кипятком писать! Он всяким обязан быть: «Время обниматься, время уклоняться от объятий», - у Экклезиаста, кстати, сказано!
-  Ну и оставь свой холод при себе! На меня его только не распространяй, - почти гадливо и с раздражением передёрнула плечами под шалью Пелагия.
-  Да и подь ты в жопу, - твёрдо и оптимистично закончила лирические взрывы своей компаньонки Феодосия. – Подзамонала своим нытьём уже.
Опять повисла пауза, но на этот раз не такая глухая и безысходная, какая была до этого. Все ощущали пространство для личной инициативы. По крайней мере, у старушек ярко сверкали глаза, в которых прочитывалась святая убеждённость в своей правоте, а меня даже рассмешили последние подчёркнуто грубые и приземлённые слова Феодосии. Я поймал себя на том, что у меня на лице так и застыла глупая улыбка после заключительного аккорда дискуссии, и тут же испуганно её убрал: вдруг Пелагия заметит?! Она заметила, но, наоборот, всё поняла иначе и сказала Феодосии: «Вот видишь, как прекрасно человек улыбается! «Обожаю всяческую жизнь!» При этом она с несомненным удовольствием и ценностным переживанием посмотрела на меня, на своего точного сторонника, то есть, ласково.
-  Он от дури твоей улыбается. Ты его просто своей кислятиной насмешила.
-  Да-да, ещё скажи что-нибудь, - Пелагия уже не собиралась обижаться. Вообще, она была такой же весёлой и энергичной, что и Феодосия, но у неё было гораздо больше «гуманитарного», чем у «высшетехнической» Феодосии.

6
Утро, кстати, начиналось для обеих одинаково. Взаимное нытьё и таскание по комнатам, раздражение и бессильное упадание опять головой в подушки на диване. Поэтому утром к ним лучше было совсем не соваться. Злые, одетые во все возможные тряпки (потому что «дикий холод!!»), хмуро скрюченные, не желающие никак расстаться со своим плохим настроением, они напоминали двух тощих сов, выгнанных из своих дупел на утренний мороз.
«Хоть бы вы на весь день в кроватях там оставались бы! Сейчас построю всех!!» – сказал я однажды в отчаянии, когда вот так неосторожно сунулся к ним ранним утром и когда они мне существенно испортили настроение своим агрессивным раздражением. И процитировал тогда справедливое высказывание Мопассана о том, что только утром любой человек (самый задавленный) чувствует беспричинное счастье. Феодосия тогда в злости сказала что-то мерзкое о «беспричинном» и «причинном» у Мопассана, и я в тот исторический момент дал себе слово больше никогда не наносить им утренние визиты.
Но потом, конечно, была чашка кофе (от которого глаза лезли на лоб) и совместный перекур. В результате вспыхивал глубоко в глазах огонёк азарта, и чётко обозначалась цель занимательного дела на весь день.
Температура поднималась всё выше, и вечером, уже в переходе в ночь, начинался почти обезьяний экстаз с агрессивным чтением, с бурными сценами, дискуссиями, хохот, беготнёй, полётами, танцами и иногда драками на подушках. Несколько раз я иронично подчёркивал красноречивую разницу между утром и вечером, желая подцепить их, намекая таким образом на балдёж в детском саду. Но с лёгким презрением мои гнусные инсинуации были мне же  отброшены  прямо в физиономию. Неслабо мне теперь намекалось, что бы со мной произошло, если бы я «посмел такое слово молвить», прейди я к ним утром.
Однажды я принёс им видеомагнитофон с кассетой «Ведьмы из Ист-Вика». Они долго и холодно не хотели впускать в себя чуждую «подростковую» поэтику Штатов, но уже где-то под финал оживлённо о чём-то стали шёпотом переговариваться, а потом потребовали, чтобы я принёс им «Ведьму из Блэр» (откуда всё это знали?!), зачем-то пояснив мне, что им захотелось «просто сходить в лес». (Кошмар какой-то!)
Поэтому я моментами остро переживал ощущение счастья, что они – мои знакомые. И приходил в тоскливый ужас при мысли, что я бы их не знал. Нет, я очень много потерял бы тогда! Это я  честно и искренне говорю! Я ими очень дорожил. А уж что они там переживали на мой счёт – узнавать никогда не буду. Не потому, что неинтересно (чего уж кривляться!), а потому что нет. Нельзя и не надо.
В любом случае, пафос и азарт в этой жизни мне возвращали именно в этой квартире. Я потом летел от них как наперченный, весёлый и готовый к любым очередным унылым пакостям современной жизни. Это многого стоит – безо всяких сомнений.
Поэтому, всегда переживая истинную свободу в своих мыслительных операциях в окружении такого богатого и щедрого контекста (короче, могу болтать, что захочу), я без предисловий спросил Феодосию и Пелагию: «А вот идею белого дня я не могу понять. Не могу и всё! С одной стороны тоска, с другой обязанность, с третьей работа, с четвёртой забота. И для себя ничего не остаётся».
«Ну, день! Это сложно как бес полуденный, как сад нескучный, как страсть бесстрастная, как апельсин раздавленный, как свет невечерний. Это понятия ещё не твоего уровня».
«Интересно, а что такое – эта страсть бесстрастная?»
«Не позорься. Это и есть отношение к Богу. Страсть страстная – обыкновенная, она и меряется, по-подлому, побольше, поменьше, кто продешевит, кто больше потратится, а не я, вроде того что. А бесстрастная, извини, никаких таких земных мер и не знает».
«То есть, это совершенный беспредел?»
«Жаргон воровской за порогом оставляй».
«Нет, ну, почему ты говоришь: тоска? Так же тоже нельзя. Пусть всё, конечно, монотонно, повторяемо, всё похоже, но ты же для других стараешься… Ты работаешь для людей: учишь детей, проверяешь работы, исправляешь ошибки, и всякого рода, заметь! Постоянно отслеживаешь нарушения – это же для пользы другим! Пусть нудно, но это строительство новой жизни!»
«Какая ты всё-таки тоскливая, Пелагия! Дело в другом! (Это опять заговорила Феодосия). Только День свободен от иллюзий! Утро искажает реальность, вечер с ночью – тем более, всё утрируется, раздувается или ужимается. А День – вот это ты такой и есть, и нечего крутить. Поэтому именно Днём никогда так близко тайна твоей личной жизни не стоит к тебе самому. Можно сказать, прямо в глаза Днём заглядывает. Постоит, позаглядывает, потом плюнет на тебя и опять уйдёт в ночь. И так каждый день. И знаешь, опять, почему? Потому что сам боишься про себя чистую правду знать. Все трусы. Никто не хочет».
«А я так не считаю! Я, допустим, только ночью открыт всему миру!»
«Очень ты нужен тогда миру. Все спят без задних ног, и не мешай».
«Это мне никто не мешает, не толкает меня! Я слышу самого себя только ночью!»
«Да тебе в этот момент твоя ложь изначальная, ещё до твоего рождения запланированная, в уши поёт. Самообольщение, обман и обман».
«А изначальная правда во мне – только днём?»
«Только днём».
«Я почему-то не уверен. Мне кажется, наоборот, днём человек идёт на поводу у сильных, а себя не знает в это время».
«Вот именно в этот момент правда твоей жизни и смотрит тебе в глаза. Только ты прячешься, позорник».
«Так что делать-то тогда?!»
«Днём?»
«Да!»
«Каждую минуту судить себя и судить. Каждую!»
«Времени на это нет!»
«А ты суди и делай дело».
Мы замолчали. Я переваривал жёсткие формулировки в нежном желудке своего воображения, и мне становилось холодно и одиноко. Всё-таки, обман смягчает боль. А здесь прямым текстом: раскрывай рану и заливай ложами йод! Сурово: чуда нет, и не будет, никогда, и привыкни к этому.
«Ну, вот посмотри. Сейчас уже сумерки. Хочешь, воочию сам для себя отметишь степень лжи у вечера и ночи?» - сказала Феодосия. Всё это время она, оказывается, иронично следила за моей растерянностью на лице.
«Слушай, может, не надо? – сконфуженно сказала в шаль Пелагия. – Всё-таки, знаешь, не для подготовленных…»
«Да что за неуместная жалость у тебя! Сколько уж можно ему готовиться, за сорок перевалило давно! Пусть будет всё определённым – или, по крайней мере, почти всё! Только смотри сам (это Феодосия обратилась ко мне): цена желания – само признание. Без дураков – это не для трусливых. Если согласен, то сейчас мы с Пелагией тебе организуем».
«Да будет так».
7
«Нет, только ты не подумай, что мы дурачим тебя. Путь к истинному положению через сильное желание. Чем ярче выражено оно, тем ближе к правде. Но он самый дорогой. Поэтому все люди и экономят, стремятся жить подешевле. Короче, лгут: экономят страсти, нервы сердце – продлевают свою тусклую поганую жизнь. Ложь всегда экономичней правды. Правда дороже обходится. Конечно, страшно хочется испытать всё сразу до пределов всяких возможных – но, извини, сразу и закончишься на этом. Помнишь как про Клеопатру в «Египетских ночах» Александра Сергеевича? Вот ты сейчас попробуешь своё желание выставить наружу, и потом перейдёшь к истинному положению дел. В общем, последний раз спрашиваю тебя – хочешь, чтобы все карты раскрылись сразу?»
Видимо, это было самое сильное и сладкое искушение – и не только для меня одного! Для всего, видимо, рода человеческого! Начиная с царя Эдипа! Узнать подло, втихаря, свою судьбу заранее, а потом вступить с ней же в азартное соревнование из-за своей козлиной вредности: а кто кого? А я вот докажу, что я хозяин сам себе, и никто другой меня пусть не определяет!! Дух этой дурацкой состязательности, видимо, вообще человека сделал человеком, а не труд из обезьяны! Поэтому через несколько секунд ожидающего молчания я выдавил из себя срывающимся голосом мелкого засранца, который таки дорвался до своего: «Я же сказал: да будет так».
«Ну, тогда вставай. Пойдём в маленькую комнату с ковром».
Вначале я не понял: как это, «с ковром»? Но потом сообразил, что Феодосия имеет в виду комнату, в которой  был не очень большой настенный ковёр. Старомодный, с обязательным каким-нибудь пошлым сюжетным рисунком, он был в своё время подобран старыми дамами с достойным их уровня вкусом. Там изображались не русалки, не лебеди в пруду, не олени, не тигры с тремя медведями. Там был темноватый зимний пейзаж, а по дороге ехала какая-то пара в санях. И по этому поводу Пелагия (и это тогда меня страшно восхитило!) вечером, при свечах, перебирая своими сухими костлявыми пальцами гитарные струны, спела, прямо обращаясь к ковру, песню-романс «Еду с Любушкой своей». Всё было исполнено на пределе искренности, хотя со стороны это смотрелось как дурость чистой воды. И в то же время я был тогда просто в восторге от уместности и эстетического изящества всей в целом разыгранной сцены.
И вот меня дамы усадили к ковру в профиль, сами сели к нему в три четверти, на отдалении от меня и ковра. А потом Феодосия (главная, видимо, колдунья) скомандовала мне: «Думай о самом желанном и всё время смотри на самый дальний от тебя край коврика». Я напрягся и стал делать всё так, как велела Феодосия.
А старушки, как-то завороженно смотря на меня, вдруг тихо, а-капелло, запели что-то невнятное.
В их доме всё было странным. Вот и сейчас: я сижу, пялюсь на дальний угол ковра в сумерках, думаю о самом сокровенном (скрытном) и желанном, а две старушки, так же в сумерках, тихо, под сурдинку, что-то там мне с ковриком напевают. И цель не ясна. Но вскоре стала ясна – я не поверил сам себе…
Край ковра будто вспыхнул белым пламенем. Но это оказались снежные сплетающиеся нити и волокна, ярко светящиеся в сумраке комнаты. Эти нити, верёвки, волокна из снега, как изморозь, строились, сплетались и продолжали собой в длину этот коврик, то есть, ту часть, куда я напряжённо и всматривался. Я смотрел, не мигая: не верил просто сам себе. А полученные куски нового пространства, остывая, темнели, подстраиваясь под тёмный фон коврика (уже не коврика), который стал отодвигать куда-то в неопределённую темноту стену этой маленькой комнаты. И вскоре произошло самое главное: персонаж на коврике в санях зашевелились, заобнимались, зацеловались, и вот уже сани дёрнулись почти с места, собираясь рвануть в новое, стремительно организующееся и полученное пространство.
В этот момент дамы запели почти во весь голос. И вдруг Феодосия, подняв голову, громко выкрикнула почти хулиганским голосом: «Танцуют все-е-е-а!!», обращаясь к темноте в квартире. И здесь произошло то самое трагическое и нереальное, что в дальнейшем совершенно выбило из моих рук инициативу.
8
Что же произошло? Лаконично выражаясь, эту квакающую языческую мелодию старых дам внезапно и в один момент поддержал весь находящийся в квартире антураж её. То есть, участвовало буквально всё. И «грянул», старомодно выражаясь, настоящий house. Правда, этот  house начинается всегда достаточно традиционно, без «грянул»: сначала злобно влетает мощная и тяжёлая ритм – секция из ударных и баса, трамбуя мозги, а потом подключаются всякого рода требенделки из ритм гитар, синтезаторов и тому подобного. По законам этого жанра бабушки всё устроили и в тот момент. Для меня это было настолько необычно (я имею в виду слежение за поведением взбесившейся мебели и разной мелочи, причём, безо всяких там неестественных компьютерных плавностей, зависаний и дёрганий!), что я не могу сейчас просто так всё оставить, чтобы не передать эту картину ноче-вечернего тёмного шабаша в доме!
Итак, всё началось с того, что после боевого задорного клича Феодосии, грубо говоря, заработал ударник. То есть, стали раздаваться очень быстрые, твёрдые, абсолютно синхронные, чёткие, как молоток по дереву, и невероятно тяжкие удары всех возможных ножек присутствующей в доме мебели (шкафов, серванта, кроватей, кресел, дивана, холодильника, и т. д.) и смикшированные только к одному удару!
Потом ударник поддержал агрессивный и тупой бас. Он, как я понял, (то есть, расслышал) выдавал тяжкие ноты посредством грубого и резкого шарканья фанерой и дубом друг о друга, всей деревянной массой, сливающегося с тяжело гудящим прерывистым воем, доносящимся из канализационных труб в туалете. Получалось невероятно правдивое музыкальное высказывание, чёрной тенью подчёркивающее мелодию бабушек.
Потом лёгкой стрекозой влетела уместная перкуссия из пересыпания ударов по пустым кастрюлям и банкам и треска металлических, звонко рассыпающихся листов из духовки и листов из фольги: почти как натуральные «хэты», тарелки ударников в рок группах! Ритмично шуршал в сахарницах сахар, бусы и спички в спичечных коробках.
Затем одновременно и уверенно въехала ритм гитара (условно выражаясь) вместе с «клавишными». В совершенном согласии с басом и ударником раздавалось яркое и темпераментное перезвякивание фарфоровых тарелок друг о друга и о железный «шанцевый инструмент»: о ложечки, поварёшки, об агрессивные и кровожадные скребущиеся вилки, а также о чашечки, блюдца, стеклянные стаканы и бокалы. К этому примешивалось сухое деревянное перескрипывание этажерок и тонких фанерных полочек внутри шкафов. Всякую синтетическую электронику и фортепьяно перевоплощённо представляли хрустальные дребезжания и скрежет стекла и хрусталя, иногда высокие, иногда низкие – и опять в совершенном соответствии и абсолютно гармоническом согласии с басом и резким ударным и бешеным темпом тяжёлой многокилограммовой мебели. А часы только с непонятно усиленным (в несколько сотен раз) тиканьем чётко отщелкивали секундные паузы (это при двухсот сорока ударах в минуту!!), и порой кукушка вставляла что-то очень кстати своё, и всякий раз, изменяя самой себе, что-то новое! Всё это звучащее, скакало и отлетало с повторяющимся рикошетом звука от потолка и стен.
Последней в бешеную акустику вклинилась чётко определяемая по своим импровизационным функциям соло гитара. «Соляра» представилась в виде сухого электрического потрескивания мгновенных замыканий, которые легко и с непринуждённой быстротой вливались в перетекающийся вой тонких водопроводных труб и кранов в кухне и в ванной, бульканье и водяные пузыри – то глухо, то оглушающе звонко. То получался протестующе гневный и кровожадный шипящий и режущий звук, то глухое меканье и ворчание с обиженным вытянутым книзу хлюпаньем. В соло фрагменты влезали также сопровождающие сложные всхлапывания ковров и скатертей и резкое истеричное шуршание и разрывы их материй.
Но что лично у меня в голове совсем не укладывалось, так это тот факт, что не было ни одной (!) мелкой детали, которая бы  выпадала из единой многоструктурной и идеальной в своей дикой гармоничности музыкальной картины. До такой степени всё это неслось неразрывным, слаженным потоком в полученное пространство продолжающегося коврика, что я абсолютно явственно услышал, как в стены бабушкам застучали пробуждённые алкаши («вы заткнётесь там, заразы старые?!»). А бабушки, как вначале, уже пританцовывали и не пели, а слаженно выкриками издавали какие-то рэп-слоганы, синхронно жестами рук указывая мне, что я должен идти в направлении стремительно и быстро освобождённого ковриком пространства, в которое давно уже унеслась влюблённая пара в санях. И вот тогда я и расслышал общую мелодию совершенно непередаваемого переживания счастья, когда ты нашёл, наконец-то, единственного в мире любимого тобой человека и, вроде того, что «бери быстрей его в охапку и уносись с ним в ночь!» Беги с ним от всего остального мира, и уже и не надо тебе никого! Об этом и говорила мелодия. И пошёл.
Ещё по ходу я успел отметить, что изо всех тёмных углов квартиры стали выползать какие-то полусветящиеся, полупрозрачные создания (привидения? призраки? гномы?), шевелящиеся как черви, прыгающие по «препарированным» струнам фортепиано бабушек и гитарным струнам. И это был уже не house, просто хаос.
Ещё я успевал отметить, как танцует во всех своих квартирах-кельях пьяный дом под бабушкину мелодию: алкаши приседали, пьяные девицы, задирая руки вверх, трясли своими обвислостями, кому-то в тёмных углах эта музыка уже показалась очень сексуально привлекательной…
В общем, бабушки (как я успел равнодушно отметить) своей музыкой устроили в доме вакханалию. Но это меня не волновало.

9
Главным для меня оставался прежний «желанный» вопрос: куда это унеслась пара в санях, с которой я успел выразить такую горячую солидарность и сочувствие?
Я оказался на совершенно чёрной зимней улице, которую освещал теперь с правой стороны ярко белеющий Дворец, вытянутый горизонталью с бесконечными входами, дверями, колоннами и бесчисленными украшениями. Между мной и этим Дворцом лежала узкая серая брусчатая площадь. Я оглядел себя и не понял, когда я успел одеться («или меня одели?»). Потом я без удивления отметил факт отсутствия вообще каких бы то ни было намёков на звуки: стояла морозная, напряжённая тишина. И это безмолвие жёстко соответствовало концентрированному контрасту чёрной ночи и белого Дворца.
«Как я понимаю, вот во что превратился путь следования моей пары: в серую площадь, чёрную ночь и белый Дворец», - так решил я с полной уверенностью в своей догадке. «Только кто кем стал в результате?» Но это уже был пустой вопрос, на который и не надо мне сейчас отвечать. Моя задача в этом заключительном аккорде разыгранного для меня действа заключалась  в проникновении в этот Дворец.
И я начал медленно переползать площадь. Дворец с каждым шагом всё больше увеличивался, но свои характеристики не менял: оставался всё таким же белым. Я не понимал, из какого он материала: это не было похоже на камень! Самая ближайшая аналогия казалась какой-то нелепицей, а именно: выкрашенной белой нитрокраской (и по сто двадцать слоёв!) дерево. Причём, на самом деле, дерево это было настолько щедро облито, покрыто этой белой блестящей масляной химией, что застывшие наросты её уже и создавали собой какие-то детали, барельефы и даже изящные хрупкие статуэтки! Чем освещался этот Дворец, я так и не сообразил: то ли где-то были хитроумно упрятаны фонари, то ли он сам собой так нереально высвечивался в черноте последней зимней ночи…
Не знаю. Я почему-то боялся самого факта моего приближения к нему. К тому же меня пугала и серая брусчатка площади. Я тоже ждал от неё каких-нибудь провокаций. Но я совершенно свободно, беспрепятственно её перешёл («типа, тебе надо, ну, и иди тогда!») и подошёл вплотную к Дворцу. Нерешительно подёргал одну дверь, потом вторую, третью, и так очень много дверей я попробовал открыть. Всё было закрыто. Я отошёл чуть-чуть от Дворца и окинул взглядом всю панораму. Почему-то в голову мне пришла азартная мысль, что я когда-то ещё раз вернусь сюда. Дворец показался мне очень привлекательным и таинственным. Страшные, видимо, загадки скрывались за его белыми нелепо покрашенными дверями.
«Штурмовать тебя надо!» – подумал я и уже стал прикидывать дальнейшие планы его осады, боевой атаки в единственном числе, и т. д.  Но все мои легкомысленные идеи тут же улетучились, как только я едва уловил единственно изданный отчётливый звук. Где-то скрипнула тихо дверь. «Не закрыта! Сейчас туда пролезу!» - я тут же бросился к тому месту, откуда послышался этот звук.
Совершенно точно: в тишине беззвучно и медленно ходила, показывая и закрывая узкую чёрную щель, одна дверь. И то она располагалась не прямо с выходом на площадь, а в таком полуосвещённом архитектурном загибе Дворца, наподобие закрытого двора для подсобных помещений и чёрных выходов для персонала. Что-то неотвратимое стало вдруг твёрдо давить мне на спину, будто, не толкая, но насильно вести меня туда, к этому месту. И я почти безвольно туда пошёл.
10
Открыв дверь, я увидел тёмную комнату, где не было ни одного источника освещения. Поэтому я дверь оставил открытой, а сам зашёл вглубь этой комнаты. Вскоре я разглядел какой-то стол, который занимал собой почти половину этой сравнительно небольшой  и совершенно голой комнаты. А потом началось самое страшное. Я разглядел в темноте, что было в самом тёмном углу, на кирпичной стене. До этого я только слышал ритмичный, упорядоченный шорох каких-то механизмов и слабые человеческие всхлипывания.
После оглушительной бабушкиной музыки было, вообще, очень трудно различать какие-то тонкие звуковые нюансы. Но я разобрал и расчленил по смыслу, оказывается, всё чётко.
Мне до сих пор страшно и часто совсем невыносимо вспоминать то, что же именно я тогда увидел на кирпичной этой стене. К ней был прикован или, точнее, распят на ней абсолютно голый человек, очень толстый, очень высокий. Но самое страшное, что, начиная с толстой шеи, он был распорот до самого низа, то есть, до копчика, а все его внутренности находились перед ним же на этом самом столе! Мало этого! Все они, эти разноцветные внутренности, не просто лежали, а были закреплены на каких-то тонких штативах, стальных нитках, подвесах, цепочках, которые к тому же тупо равнодушно и механично двигались, время от времени, издавая этот тихий шум, шорох и автоматический скрип. При этом каждое их тихое равнодушное поскрипывающее движение сопровождалось тихим хныканьем этого человека. Видимо, боль была настолько адская и невыносимая, что ему, этому человеку, только и оставалось сил, что замученно именно тихо хныкать, как обиженному ребёнку. Весь стол был залит тёмно багровой кровью: видимо, всё-таки, какие-то части этих механизмов сидели внутри этой упорядоченно вываленной груды живых, несомненно, чувствующих внутренностей человека!
Меня же не стала пробивать тошнота, меня стала пробивать вторичная боль от любого лёгкого движения этих непонятных садистских механизмов и последующего хныканья этого человека. С каждой секундой всё сильней она, эта боль, била меня, и я уже не просто дёргался, меня уже трясло. Я не знал, как всё это остановить. Но вдруг я понял: правду! Давай правду, и всё кончится! Это тут же остановило механическое шуршание, и человек облегчённо затих на стене. «И что надо делать?»-  лихорадочно соображал я. И вдруг в тишине чётко услышал шёпот: «Говори».
«Не понял», - сказал я. И вдруг из темноты на меня заорали:
«Говори!! Говори!! Правду говори!! Правду!!»
И тут же механизмы возбуждённо стали все разом двигаться, а я, чтобы только не слышать реакции несчастного человека на стене, стал кричать во всё горло всю правду о себе. Всю, которая у меня есть, всё, что я таил, всё, что я долго прятал, что скрывал, что знал, но не говорил, всё.

11 (финал)
В принципе, это «всё» – и есть всё. Можно возвращаться к началу. То есть, ударил резкий луч света, два человека в форме откуда-то бросились ко мне, а я увидел, что у меня задрана рубаха и спущены до колен штаны. Эти двое грубо схватили меня за руки и потащили на какую-то улицу. Там погнали с позором через непонятно откуда взявшиеся толпы людей…
Положение моё усугубилось тем, что этот человек с вывороченными внутренностями оказался относящимся к милиции. Поэтому я был обвинён во всех смертных грехах, по всем возможным статьям. И сидеть мне, сидеть, пока не сгнию на корню, как мне популярно объяснили. Сокамерники относятся ко мне пока терпимо и даже с уважением.
Иногда я вспоминаю моих подлых, но таких привлекательных старушек, которые и обеспечили мне ходку, просто спровоцировали её! Но и это меня не угнетает уже. Теперь, после всего сказанного, я смею надеяться, что всё же какие-то позитивные сдвиги произойдут: во-первых, я ведь действительно сказал всю правду, и не кому-нибудь! Лицу, представляющему закон! Истине в последней инстанции! Защитнику всех обиженных, опущенных и «падших»! Должны же за это скостить срок, в конце-то концов?! Во-вторых, всё, что истинно, не может быть дурным, подлым и низким, потому что по определению истинно! Оно истинно – значит, соответствует объективной действительности. Видимо, самое гнусное в этой жизни – ложь, которая искажает, переиначивает и последствия её страшно представить. И её, именно ложь, и нужно убивать в самом зародыше.
Ну, и, в-третьих, скоро, действительно, будет Пост, а это прямое и не двусмысленное обещание амнистии вообще. Хотя, знаете ли, вероятность этого небольшая.

КОНЕЦ
27.02.2005, напечатано:09.03.05 20:3
 Благодарю, Тебя Господи, что дал закончить эту работу,
                Твой навеки.





Учитель холода
Или ответ на кризис среднего возраста,

                (2005-2006)
Посвящается Бабушке и Дому в Миассе.
Эпиграф:  «Я умею летать!!!»

1

Тема дороги
Тема лечения
Тема решения проблем
В страшной, невыносимо болезненной и не успокаивающейся бушующей  пустоте я ехал. Я ехал, и цель была ясна. Хотя цель не имела совершенно никакого смысла. Пора было закончить страдания – вот что было главное. «Действие – не бегство, это форма ответа на вопрос», – так решил я про себя, но и это уже не могло остановить бесконтрольную бурю угрызений совести, которая меня победила! Всё просто шло в одну объединяющую точку, «шло одно к одному». Мне нисколько от этого понимания легче не становилось. Но, по крайней мере, что-то уже жёсткое и твёрдое я чувствовал, и это позволяло, в силу закона трения, хотя бы двигаться дальше. «Движение! Движения! Самые бессмысленные!! Но не стоять! Пусть ничего не видно впереди! Двигаться!!!» И что ещё оставалось делать? Удушающая масса бессмысленно потраченного времени, бремени, стремени, семени, темени, пламени… И всё загадочное, зашифрованное под –мя, как девять слов плюс спасительное слово путь, который и выведет хотя бы к чему-то единому – всё это с беспощадной силой сдавливало меня и моё несчастное  жалкое сердце… И грязные окна, заляпанные издевательски упорядоченными мерзкими точками, которые давно должны были смениться узорами холода на стекле. Я знал, я вырывался и вырывался из каменной грязи, а худые, смертельно больные кости земли лежали грязно обнажённые под монолитом серого безразличного воздуха. Пыль и мокрые ошмётки грязи просто летели мне в лицо как выраженное презрение лично ко мне. Но я искал выход, тупо, ни на что не надеясь, машинально шёл, теряя на ходу голову из-за собственной механичности движения, но шёл, и даже не думал расслабляться. Кстати, я давно уже не думал спасительно, что это как какой-то подвиг мне зачтётся: прошло время пощады для меня – я это чувствовал. Как закончившийся хвост каната ушёл из рук утопающего. «Пусть. Но я ещё иду и двигаюсь. Встретится, значит, контрольный распределяющий пункт, рассудят всё по справедливости».
Моим единственным преимуществом  остаётся характер моего отношения ко всему, что сейчас со мной творилось: я не придуривался, не играл, не кокетничал. Отношение было серьёзным и суровым.  В то же время я ещё и пытался сопротивляться, не ложиться под собственную слабость! Всё! А является ли это всё питательной средой для хотя бы какого-то приблизительного будущего – я не знал. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Идти. Надо.
И пошёл снег. Мелкие и редкие, скудные снежинки нерешительно падали. Но этого было достаточно. Измученные, старые кости Земли, вымерзшие, но выставленные всё ещё наружу в каменной остылой грязи, казалось, почти с шипом нетерпения принимали успокоительную анестезию с неба. Мне почти слышалось это шипение проходящей боли Земли.  Раны покрывались, упрятывалось и засыпало страдание, приходил бесчувственный сон… Я очень боялся, что снег может остановиться. Но он падал… Падал и падал. «Но решается ли твоя задача?» - слышался вопрос. «Очередная мука оттягивания времени и решения. Но какая разница? Раны забинтованы, и нет ни одного непокрытого обгорелого и разорванного безобразно глубокой раной места. Спи, Земля, спи. Хотя бы ты отдохни на время от мучений. А я постараюсь собрать весь свой потенциал вредности и упрямой злости, чтобы получился удар в прорыв к будущему. А твой сон, Земля, станет моей магистралью или взлётной полосой – сам ещё не знаю. Покоя не было, не было света, но что-то уже прозрачно-зелёное, светло-серое было подо мной, не на мне уже лежащее. Холод – лекарство. Пощады не будет, но и не жди тогда её. Твоя задача вывести из себя движение, и не ждать спасительных движений и шевелений извне. Из снега скоро вырастет нечто, что-то поднимется и двинется с места – я это почти чувствовал. Хотя не смел надеяться. Не смел верить. Мне это было не разрешено. Вера? Надежда? Это не инструмент, не орудие для самооперации и самодоставания из хлама разрушенного. Такими слабыми и красивыми вещами не орудуют – и это я тоже понимал. Вот снег – это конкретно, также как и обозначенный холод. Пришло время под беззвучное обезболивающее снега ставить вывихнутые и сломанные собственные кости и мозги на положенные места.
Не отводи в сторону глаза, смотри прямо, смотри только вперёд. Не смотри, как ты выправляешься, чтобы, не дай Бог, не вырвало. Перестань думать о чём-то безнадёжно последнем: так ты опять начнёшь сворачиваться в комок страха перед болью. Не твоё решение, не твой урок, твоё только действие по прямоте». Так я учил себя под бесшумное падение снега. Потянулись горизонтали, и они на горизонте неуклонно поднимались вверх. Это может отразить и показать только белый цвет. Разве это не прекрасно? Легендарная история и высокая наука, и разве можно всё назвать, что достойно отражается в снежном зеркале Зимы? Тайна темноты, прямое белое утро, организация холода – всё помогает, достаточно этим справедливо воспользоваться. Всё это походило на надоевшую порцию бесконечных утешений и надежд, за которыми навсегда привязывался эпитет «напрасные», но изменение состоялось. Падал снег.               

2
«Всё время встречать новый день? Всё время быть новым? Какой же пафос имеет молодость, чтобы безо всяких на то оснований это испытывать! И не бояться! И быть в восторге!» – я так подумал первый раз, почувствовав мгновенное видение истинного положения дел. «А как быть тем, для которых всё заезжено, и нового не бывает? Нет, просто мешает груз грехов. Тяжёлые грехи, без чистки и раскаяния». «Какие страшные пробуждения. А всё почему? Молодость упорно вырабатывает из себя грех, но потенциал надежд и возможностей выйти на правильный путь тает. И вот их уже ограниченное количество, их уже можно сосчитать. И кто-то великий машет безнадёжно рукой в твою сторону и навсегда отворачивается от тебя. Кто-то настаивает на собственной неправильности. Тогда наступает страшное утро осуждения: чего крутить. Нет покоя до тех пор, пока в буре и хаосе тупой относительности ты не найдёшь какую-то ничтожную мелочь, которая займёт до утра. Непереносимое чувство бессилия вывести только одну линию из-за простого отсутствия веры в неё. Всего много, но всё изжёвано, и даже новое будет таким же уже изжеванным. Что ещё? Умирать рано. И не имеешь права. Конечно, смерть всё решит. А жизнь? Её остаток? Для чего? Стать пустой единицей, потерять всякий стыд, погрузившись в пучину позора, очевидного всем и голого».
Колотится пустое, жалкое и ничтожное сердце. Ещё колотится, медленно и солидно, будто лучше моего сознания представляет, чем всё закончится. Может, довериться ему? Хотя, нет: слишком часто появляются в нём боли. «О чём стоит пожалеть? Об утраченном восторге переживания величия и красоты обыденной жизни. Это удивительно, когда вместо света видится только одна грязь. Грязь заменяет собой свет». Но вот только не сейчас. Пусть уже сумерки, и я еду в неизвестном направлении, но белый снег на земле виден. И холод. Даже темнота не в состоянии лишить ощущения страшного холода.
«Бегство от беспощадного света и холода в непролазную тоску тёмной теплоты: вот самый тупой и обыкновенный финал рядовой драмы». Эти слова сформулировались в качестве вывода и будто даже меня успокоили. Возможно, и саморазоблачение в виде вербализации своей личной вины и в самом деле принесло бы мне облегчение, но путь закончился. И …
…Снег скрипел как книжные страницы,
Рассказывал  мне сказки Декабря!
Да, Декабрь, получается  -  это пробел. Пробел снежный и спокойный. И под снегом обязательно что-то спит. А как пролог будущего появления – не совсем реальное видение.
Я ехал в электричке с не совсем известной целью. Вернее, цель-то как раз формально была, она присутствовала. Но обставил я достижение её не как все нормальные люди. Я ехал, мягко говоря, в чересчур позднее время для её достижения. Эта электричка была чуть ли не самой последней согласно вокзальному расписанию. Смысл терялся, но меня ничего, так сказать, не смущало. Я созерцал бессодержательную черноту за окном, изредка останавливая взгляд на освещённых фонарями снежных участках. Иногда попадались романтические и зовущие огоньки в темноте, но по-настоящему уехать моему воображению в этом направлении что-то мешало. Наконец до меня дошло, что на сидении напротив меня всё время мотался из-за дёрганых движений поезда скомканный бумажный шарик. Непонятно зачем, я  взял его, ожидая всякой дряни внутри, и развернул. Но там была не шелуха от семечек, не окурки и не хлебные крошки в майонезе. Кто-то что-то писал и выбросил, предоставив читать всему миру своё послание вот в такой неудачной форме. Я рискую сейчас процитировать без разрешения автора написанное хотя бы потому, что в поезде многие занимаются всякой ерундой, чтобы убить время. Поэтому вряд ли автор будет возмущаться: давно всё забыто, и цены не имеет. Там было написано вот что.  «Город из снега и воздуха» – это, типа, заглавие. Потом шёл следующий текст. «Неизвестно точно, что было всему виной: дождь, бегущий по траве, неожиданно точный набросок молнии. Странные повороты в новые грани мира, неизвестные ребёнку. Но ясный вывод: совёнок, наконец, сорвал плющевые древесно-лиственные путы своей же, непонятной ему самому, лапкой и выглянул, воткнув, как английскую булавку в подушку перьев, свою голову. И первый главный вопрос: как увидеть себя? Иметь, что ли, ещё пару глаз? А они как себя увидят? Ещё глаза? А они тогда? Вот вечное зеркало в зеркале! Корчишься, а себя не увидишь.  И вот он – сон, где вечная игра. Мечты перед сном – здесь хорошо себя видишь. Рождаются чувства, но это в тёплом дупле. А за ним – поворот на закат солнца, очень важный, где всё, что мерцает в глазках совёнка от грёз, отражается тревожно, радостно зовущих зарницах на горизонте. Так пошло второе великое движение. Так всё сдвинулось. Вместе с обыкновенным окружением, через которое строго по годам продвигаешься, как через цилиндр, проходит другая параллель, неменяющаяся. И перемены лишь удаляют её. Неизвестно, где возник этот замок и город из воздуха: от бурной ли вспышки зарницы или от старой картины, которая продвигалась по стене на закат? А, может, всё вечно?»
Весь текст венчала цифра один, вроде того, что работа планировалась надолго и в несколько этапов.  Разумеется, я выправил всю орфографию и убрал все красные строки вместе с маловразумительными (авторскими, видите ли!) знаками препинания. Это был бред, но всё-таки он нёс в себе какую-то личную информацию, авторскую. «Не мне, значит, и судить, бред это или нет», - так я решил про себя. Тем не менее, рассуждения тупого совёнка на меня как-то странно подействовали. Я вдруг почувствовал забытое радостное ожидание страха, а вскоре свет в вагоне позеленел в моих глазах, меня вдруг прошиб горячий пот, и меня затрясло, как от сильного приступа голода. Очень уместно в этот момент прошлась по проходу продавщица с совершенно безнадёжным взглядом. Я купил у неё длинный и жирный «Сникерс» и тут же стал его есть. Немного приходя в себя, я начинал понимать, что направление моих мыслей поменяло направление. Я смотрел в окно, и электрический свет был уже сильным и позволял видеть всё. Снег шёл, и снег шёл. Не переставая. И вот наступил момент, когда вместо мелких снежинок полетели крупные хлопья.
Я не могу сказать, сто снег повалил с неба стеной. Но что-то похожее всё-таки было. И я понял: устанавливается граница между мной и моей больной совестью, моими страхами и моей тоской. Эта пелена, как символ времени и смерти, отрывала от меня то, что мучило меня – от меня же. Шёл снег, и время с каждой своей верноподданной секундой отклеивало от меня мои тяжёлые переживания. Анабиоз и сон. Но может быть, и нет, потому что ко мне, как ни странно, вернулись  реальные ощущения: вкус шоколада, печения, кофе, сигареты, с их прекрасной реальной ценностью! Удивительно: будучи в трезвом состоянии и среди обыденных страшных проблем весь мир действительно воспринимался со вкусом жёваной бумаги. А сейчас нереальное, непонятное, необъяснимое вдруг вернуло истинную ценность забытых или отнятых у тебя в наказание вещей, вкусов и привязанностей.
Грязь внутри рассыпалась перед медленным вхождением в меня чистоты и просветления. Казалось, грязь, спрессованная, сложившаяся слоями, издевательски смотрящая на меня же, бессильно стала таять, рассыпаться лёгкой и скромно прячущейся пылью. Входил свет вместе с чистым и холодным воздухом. Работа! Не обиженное ожидание награды, оскорбленное чувство о твоих забытых всеми заслугах и тоска по недостижимому. Просто работа. И сразу появляется светлая келья, которая автоматически включает тебя в систему здоровых и радостных дел. Удивительно. Но всё равно непонятно: это реальность или  всё-таки наркоз труда, снежный наркотик ли? Видимо, это неважно. Какая, хрен, разница! Выше бескорыстия ничего быть не может. А самая великая ценность и награда – это возвращённое умение радоваться просто так, как идиоту, самой жизни.
Последняя снежинка упала. Всё. Линия восполнила свой последний пробел. Оторвалось и окончательно отлетело в безвоздушное пространство.
Самое время сесть на камень и подумать: «Так-с, с чего начнём?» Будто опять получил право на будущее. И сам прекрасно понимаешь,  что начнёшь с точной формулировки методов и принципов решения самых ближайших задач. Тех, которые ближе не бывают, ведь именно в них скрыта тайна! Они эти задачи, ближайшие, как точка оттолкновения для полёта. Главное, не болтаясь, выдержать одну линию, не касаясь боковой мути.
Всё-таки, странно: как чётко выстелил снег линии, теперь видные даже в кромешной темноте! Даже видны этапы перехода от одной опасной зоны к другой. Чистота и холод. А главное – всё белое.
Белым-бело.
3
Всё-таки, снег ночной под ярким электрическим освещением имеет  какой-то зловещий смысл! Это точно! К такому решению я пришёл, когда уже тащился по улице старого города. Я шёл к своему дому, хотя в этом не было, как я уже говорил, никакого смысла. Я знал, что это просто мой дом, и всё. И мне надо обязательно к нему подойти. А что дальше – пускай, решает судьба. «Всё-таки, тоска – великая вещь, и очень могучая! Она толкает людей на, казалось бы, бессмысленные поступки. Но они, эти поступки, на самом деле имеют неожиданно долгое продолжение во времени и пространстве, и ещё, к тому же, оказываются исполнены глубокого и высокого смысла. Хотя для окружающих они длительно кажутся дурацкими и бессмысленными!» Так думал я о тоске, не находя для неё единственно верного определения: что же это такое? Нехватка новизны? Ненавистная узнаваемость во всём новом? Бессилие вырваться из прошлого? Нежелание продолжать дальше в результате понятой бессмысленности продолжения? Много «точных» определений носилось вокруг меня, но ни одно не устраивало. Я только знал, что если правильно прищучить своё состояние разумным осознанием, то боль пройдёт. Или хотя бы можно узнать пути избавления от неё. Поэтому, чем больше определений, тем точнее заклеймено проклятое состояние. К тому же очень хорошо помогал снег: покой после электричества выделялся сам собой из сумеречного свечения снега в темноте.

4
Тема выведения
Тема моря
Тема исследования себя
Тема снега, как средства исследования

«Да, такое нежное и тихое свечение точно подходит к созерцанию! Оно такое мягкое! Поневоле начнёшься укладываться горизонталью», - подумал я. «И вот тогда бешеный хаос пойдёт равномерными волнами. Может быть, снег – это и есть глагол «думать»? – уже совсем некстати решил я. Но в этом что-то такое точное было, и я прицепился к нему, этому «почти точному». Да, выставить все раны наружу, перетерпеть жестокое ощущение смертельного холода, но разрешить падать снегу на раны. И когда всё закроет, всё станет ясным. Пусть это ясное и будет каким-то мгновением. Главное добиться единого ритма, при котором можно будет всё разобрать и расставить на положенные места. Снег – это реальное средство исследования! Но исследование чего? Себя, конечно. После летней разрухи, после весеннего бардака и осенней ломы. Можно спокойно посмотреть на себя. И даже не на себя. А на себя, как на социально-биологическое ничтожество! Вот он, я! Совершенно спокойно реагирую на свою ущербность, на свои дыры и пробелы, на свои раны, на неправильно сросшиеся кости, на неверное заплетение извилин, даже со смехом! И смешно вспоминать, как я дёргался и никого не любил! Только драл себя жестокой ревностью и чёрными провалами безысходности! Снег – это почти вино, алкоголь! Вот  и пришло представление о том, что я в первую очередь обязан на этом свете судить себя и всех остальных, которые в мире, а не переживать на шкуре то, что обычно делает простое некачественное человеческое мясо! Спасибо снежному ровному слою! И смотреть даже на себя со стороны, как это я дёргаюсь (поскольку сам состою из мяса), как мне, как стандартному, делают известные и затасканные подлости стандартные… Вот в том месте я сидел в дыре, тюрьме, вот я потом тяжко болел, вот лечили, вот я сам карабкаюсь из дыры. Но только снег сейчас позволил мне отойти от самого себя и опять потащить к себе брошенные и оставленные, насильно у меня отнятые ценности! А с чего это я должен дарить их? С чего это я должен всё это оставить? Надо выводить к себе, нечего! В конце концов, уважать себя надо. И любить.
Да, много я оставил просто так. Даже не подарил, а отбросил. Забыл я себя, очень хорошо забыл! Милое дело: позволил грязи проехаться по себе. Снег теперь всё отчистит. А холод всё зафиксирует. Слава Богу, вспомнил про изучение и исследование. Вообще, удивительно: выйти за свои пределы, которые сам установил, прячась от боли. Это, значит, утащить весь мир в освобождённое пространство от своего «я»! Класс! Выкинешь своё «я» из центра самого себя, получишь весь мир для прекрасного наблюдения! И не просто! Всё связано с любовью! Её нет, когда внутри себя держишь себя только, скрюченного болью в эмбрион. «Неужели снег даёт такой позитив?» – подумал я.  «Восторг от мира, любовь к миру, жаркий, пристрастный интерес к миру: так приближается к тебе его тайна. Она давно заброшена и забыта. Как же! Ты же созерцал только свои болезненные состояния, носился с ними! А тайна мира? Оставил, позорник, ради того, чтобы лишний раз поистязать себя! Противное удовольствие духовного онанизма!
Хватит. Ещё что-то есть. И оно где-то рядом. И от его присутствия весело, страшно и радостно. Вдруг я вспомнил, что на одной остановке электрички меня окликнули. В тот момент я уже думал о совёнке из бумажного шарика. Я поднял глаза на голос, произнёсший фамильярно грубо моё имя. Так ко мне никто не обращается. Всё давно уже засушено. Но, различив в толпе знакомую физиономию, я тогда вспомнил всех своих бывших сотоварищей.
«Извини! Я тебя сейчас только! Выхожу уже! Как у тебя, нормально?»
«Да! Всё хорошо!» – только успел я крикнуть в выпирающуюся из электрички наружу толпу.
Тогда мгновенно вспыхнувшая искра радости была моментально и залита чёрной жидкостью непролазной тоски одиночества. «Только хуже стало», - отметил я, но себя же остановил: впервые мне тогда стало стыдно пред человеком за себя. Первый раз я тогда объективно и справедливо себя осудил: он-то ни в чём не виноват! Это я, почему ничего не писал, не пытался встретиться? Можно ведь было! Сам всё оставил! Вот где произошёл перелом! Я сейчас же вспомнил о своём морском образовании, и светлые волны, как и снег, стали меня, подобно пробке, выталкивать из проклятой дыры. Вот как, оказывается, всё произошло! Но и снег, разумеется, как бесконечное море, и снег, конечно! Вот оно, приближение великой тайны и любви! Это такое состояние, когда радость неразличима и сливается с любовью. Было у меня в душе это ровное нейтральное положение, в молчании, сдержанный восторг и любовь к миру. Как ни странно: ко всему миру, почти по Достоевскому. А решил приобрести что-то единичное и личное для себя, оно и заберёт тебя в себя весь твой мир и тебя с потрохами. «Купился на единицу!» – как разорившийся барышник сокрушённо сожалел я.
5
Тема уже не обо мне
Тема событий

Но не до сокрушений было сейчас. Я подошёл вплотную к дому и встал рядом с изгородью и уставился в закрытые осенью мной же ставнями окна. Только теперь я почувствовал страшный холод и всю глупость моего прихода. Но эта неуместность на меня никак не успела угнетающе подействовать, потому что чётко и точно мелькнул  за ставнями в какие-то доли секунды огонёк свечи.
«Воры», - тут же пришло в голову. Дёрнул калитку. Так и есть: она, забитая осенью гвоздями, болталась на свободе. «Идти туда или не надо? Нет, надо идти, пропади всё пропадом, пусть в темноте башку пробьют молотком, пусть». И я пошёл по глубоким сугробам вокруг дома. Зашёл во двор и дёрнул ручку входной двери. Дверь была открыта. Зашёл, ожидая страшного холода: в доме было всегда холодней, чем наружи. Это же горы! Но, что удивительно – было тепло. Я тут же огляделся и увидел в темноте не пустоту и грязь, а порядок и вещи. «Что это ещё такое?»- я поражённо открыл следующую дверь. Точно, тепло. И я зашёл в сам дом и увидел, что в печке, которую разломали в прошлом году сволочи-грабители, бьётся пламя, а печка целая, только слабые отблески-озарения волнами ходят по потолку. Было даже жарко. Но что самое страшное и неожиданное: я увидел за столом свою бабушку, которая давно умерла! Перед ней стояло блюдечко со свечой в центре. И как только я её различил, свет в печке погас тут же, как будто отключили. Тепло осталось, но свет шёл только из узкой щели между двумя закрывающими наружи ставнями.
«Бабушка, ты же умерла!» – сказал я какую-то глупость.
«Ну, и что? Всё равно интересно, что тут делается».
«Вот это да! Я даже не думал, что это возможно!»
«Ты лучше сюда иди», - скомандовала бабушка, взяла блюдечко со свечой, поднялась со стула  и пошла во вторую тёмную комнату. Я шёл за ней, быстрей, на ходу пытаясь извиниться: «Я виноват, всё здесь забросил!» А бабушка говорила: «Ничего, пока совесть есть, устроишь». Я встал за спиной у бабушки, а она подошла к стене, за которой была печь в той, первой комнате.
Потом бабушка чуть подняла  свечу к щели в стене. Там чётко и несколько раз мелькнул огонёк пламени. Он всё время, согласно очертаниям границ щели, повторял один и тот же узор, похожий на электрический сигнал. «Запомнил?» – спросила бабушка. «Да», - на всякий случай сказал я. «Тогда обратно пойдём», - сказала она, и я пошёл за ней в первую комнату. Эти блуждания по дому не пугали меня, мне было тревожно и сладко-тягостно-страшновато. Я не верил в реальность происходящего, но и твёрдо знал, что это не сон. Поэтому принимал сейчас всё, как само происходило. А бабушка подошла к окну, где были горы, где-то там, вдалеке, и сказала: «Смотри внимательно!» Я стал всматриваться в безнадёжную темноту дальних гор... Но внезапно увидел, как там, вдалеке, вспыхнул остро и тонко изломанный лучик света. Он был точно такого же очертания, как и в печной щели!
«Вот это да!» – только сказал я.
«У тебя на работе то же есть, где-то в подвале. Расти надо», - отозвалась бабушка. Я уставился в недоумении на неё, а она с едва заметным раздражением быстро поднесла свечу к моему лицу, будто пытаясь разглядеть меня, такого тупого и недогадливого, и вдруг резко выпалила: «Домой пошёл!!»
Я моментально взмок от дикого ужаса и, не помня себя, бросился вон из дома. За спиной я слышал страшный грохот и топот с нецензурной бранью.
Я вылетел на улицу и стрелой понёсся по улице, не оглядываясь на дом. Меня продолжал преследовать яростный шум, который прекратился только тогда, когда я влетел в маршрутное такси и захлопнул дверь. Водитель яростно обматерил меня, но его машина тоже, как взбесившаяся лошадь, понеслась по дороге, взбрыкивая на ухабах.  Добрался, не помня себя, до вокзала я за какие-то секунды, не почувствовав времени. Пробежав через весь вокзал, я кинулся к тому месту, где всегда была электричка, и заскочил в неё. Она тут же сорвалась с места. В бурных и необъяснимых переживаниях, которые не поддаются никакому описанию в словах, один мат, я мчался на электричке обратно, к изначальному пункту своего путешествия.
«Что я оставил? Что я взял?» – почему-то всё время метался один и тот же вопрос. Почему-то в этот момент для меня это было очень важно. Просто я чувствовал, что что-то безвозвратно изменилось, и слова бабушки о росте содержат определённый резон. Изменение произошло! Но мне уже не хотелось двигаться в сторону деградации и разрушения: удерживало моё морское образование и зима со снегом, как начало начал. «Да, оставить навсегда всё лишнее, и превратить себя из оставшегося материала в цельную монолитную единицу с динамическими целями», - пришёл я к такому выводу, который остановил во мне бешеный поток бесформенных переживаний. Он так остановил меня, что когда электричка прибыла на место, я выплыл из неё равнодушный, спокойный и холодный, как лягушка, с такими же круглыми, вытаращенно застывшими глазами. Я даже не мог почувствовать и оценить всю разницу состояний: когда я ехал «туда», и теперь, когда я «сюда» приехал.
«Съездил себе», - вот и всё, что я мог в результате недолжным образом отметить.
6
«Куда же теперь? Куда ж нам плыть?» – остановившись в нерешительности, подумал я, специально застряв в помещении вокзала перед расписанием поездов. Что-то затевалось, что-то связывалось, почти связалось и меня также приглашало в себя ввязаться, посылая мне дальние невидимые флюиды.
«Море и история, море и история!» – без конца повторял я, будто пытаясь решить загадку. И вдруг озарение пришло: «Пётр Первый! Точно: вот он, огненный сигнал! Где-то в подвале? Что? Это школа? Вся Россия училась? На Северной войне?» – я не мог протолкнуть свои неразворотливые мысли дальше. Слишком много кислотных переживаний пришлось пережить моей сообразительности.
Я помнил хорошо, как мама готовила меня по истории во время поступления в университет: тогда история идеально вписалась в Новый год. А её выражение: «Из горницы в уборную» тоже имело какой-то дальний, перспективный смысл. Что-то такое, какой-то характерный переход мной чувствовался.
«Итак, где-то в подвале. Но что именно? Что там могло быть? Оно мне зачем?» Я не мог, вообще-то, понять главное: возвращаться ли мне опять домой, или ехать, с места в карьер, «из горницы в уборную» с вокзала на работу? Её, работу, конечно, называть «уборной» безнравственно и некрасиво. Но, как говорят, в этом был свой смысл. «Какой только грязи я там не выгребаю, в том числе, и из самого себя! И прежде всего из себя! Очень похоже!» – я понял, что уж если ведёшь себя как бешеный мартовский заяц, то придётся и сделать это «с места в карьер». Всё. Еду на работу.
7
Я сел на скамью в ожидании автобуса. И здесь почувствовал характерное подвешенное состояние: невесомость сопровождает любое творческое действие. «Хорошо так я оторвал всё от себя», - с удовольствием ощущая собственное одиночество, решил я. Но и без удовольствия: пусть мы немного лицемерим, но от собственной жадности тоже надо иногда освобождаться! От неё, конечно, нечего освобождаться, когда она, эта жадность, суть тебя самого. Но и по рукам себе тоже надо уметь давать время от времени. Не хапай больше положенного: голод тоже считается лекарством. Тебя послали подальше, смирись. Останься один. И ещё раз один. Кстати, только тогда и придёт в голову волевое личное видение: голое, без тошноты и жира, упрямое, сильное и чистое. Не тебе! Ты сам выбираешь угол и линию движения и зрения! Разумеется, многое даётся Господом Богом, но мы выбираем. Правда, то ещё вопрос! Правильно ли мы делаем? Может, все альтернативы должны присутствовать? Или во всех проявлениях внешней действительности слышать и видеть только своё? А, может, смирясь, действовать по законам сделанных не тобой ситуаций? Но пусть будет одно исключение, и за это момент времени я буду двигаться только так, как я хочу, и в том направлении, куда я хочу.  Да здравствует (на сейчас) волевое личное видение! В конце концов, может, это и есть моя единичная ценность, как я есть, и за что меня ещё может любить Господь Бог! Там, позднее, решится.
Итак, гордый, холодный и полусонный, я сидел, скрючившись, на лавке в ожидании автобуса. Он подошёл. Без всяких сомнений я зашёл в салон и уселся: ехало только три-четыре человека. В таком непонятном и пустом состоянии я доехал через час до места своей работы. Всё это была какая-то бессвязная дикость и нелепость с моей стороны. Но тайна была! У ней была непонятная, влекущая меня цепь. Странная логика без известных мне законов и кодов. Тайна была сильна, но сила её была недоступна всем, и в направлении её решаются идти только какие-то единицы. И вот и я пошёл к ней! Но, тихо! Ещё тише! Это слишком деликатное дело! Всё нужно было делать незаметно: я очень боялся, что тайна, как вспугнутая птица, бросится, кинется со своей силой в темноту. И не смогу я тогда войти в её пределы! Это гораздо хуже! Можно сказать, это самое страшное, что могло вообще произойти.
Я очень осторожно вышел из автобуса, скромно потупив взор, потому что боялся фиксирующимся на объектах взглядом растерять запасённую энергию и зрительно растратиться. Про себя я отметил, что непроизвольно также стараюсь реже дышать, не говоря уж про то, что приглушил все гордые гимны и марши в душе.
Осторожно я подкрался к месту своей работы, тёмному зданию (освещение было скудное). Как всегда, даже в час ночи, на первом этаже горел свет.
Когда я пролез, весь красный от стыда и смущения, в открытую дверь с боковой стороны здания, то решил её как-то задвинуть за собой. Мне это не удалось. Пришлось искать в заваленном мусором коридорчике что-нибудь острое и твёрдое. Я нашёл обломок ржавой трубы и отбил оледенелую грязь под дверью. Только после этой операции дверь закрылась. Я весь взмок от тяжёлого физического труда, но ощущение сумасшедшего дома меня не покидало. Я спустился в подвал по лестнице, в тот аппендикс, где я всегда курил после очередной схватки с детьми. Там я включил свет и опять увидел удручающую бытовуху. Как всегда, всё было в дерьме, все углы содержали в себе пирамиды строительного мусора вместе со столовыми отработками. Никакой тайны. Я сел на свой искорёженный стульчик и закурил. И как всегда, прямо напротив моего локтя торчал противный, выпирающий из стены кирпич, который я всегда хотел одним ударом вогнать в стену. Но этого, конечно, сделать было нельзя, поэтому я нашёл ему другое достойное применение, превратив его в пепельницу и держательницу сигареты: надо же было за две минуты достать из кармана зеркало с расчёской и привести себя в порядок. Дети сурово отслеживали мои недостатки во внешности и беспощадно их критиковали и высмеивали. Так и сейчас, сделав три затяжки, я положил сигарету на противный, выпирающий кирпич и машинально полез в карманы за расчёской и зеркалом. Но в это время раздался какой-то очень неприятный, будто протестующий звук, короткий и жёсткий, словно что-то сдвинули с неприятным скрежетанием по песку. Сначала я испугался, что это сторож, но продолжение не последовало, и я не обратил бы внимания на этот звук (может, здание проседает!), но в эту минуту горящая сигарета упала мне прямо на колени. Я тут же взлетел со стульчика, отбросив её в сторону. Она упала прямо в лужицу какой-то дряни. Потом, остро сожалея о потраченной напрасно сигарете, (у меня осталось только две штуки)  я достал предпоследнюю из пачки и опять закурил. Досада продолжала меня ожесточённо драть: где это я в два часа ночи достану сигареты? К сторожу идти не хотелось, поскольку у него дела были в этот момент поинтересней моего дурацкого появления. Но здесь я медленно начал связывать всю событийную мелочь в одно. А почему упала сигарета? Ведь я её устроил нормально на кирпиче! Это я точно вспомнил. Тогда я с выраженной неприязнью оглянулся на этот мерзкий кирпич и поразился: тот край, где лежала сигарета, оказался задвинутым в стену! «Я его, что ли, толкнул? Нет, я не прикасался к нему!» И вдруг я вспомнил этот неприятный звук. «Вот это что!» – я стал осматривать кирпич, не веря себе. «Он сам задвинулся. Не может быть! А, может, он легко ходит в стене?» Я  попробовал его достать из стены, и с совершенной неожиданностью для себя вытащил его. «Клад!» – как у всех нормальных людей в подобном бы случае мелькнула мысль. Я собрался, было запустить руку в отверстие, но в ту же минуту что-то сверкнуло в черноте дыры, как электрическое замыкание. «Ёлки-палки, как врежет током сейчас!!» – я тут же отдёрнул руку: ещё не доставало взяться рукой за оголённые провода! Отец очень хорошо меня научил бояться проводов под напряжением. Я заглянул в черноту провала и опять увидел короткий сверкающий разряд. «Точно, там, видимо, повреждённый кабель! Ну, идиот, чуть не схватился! Спасибо папе», - я очень боюсь электричества, хотя весь живу в электричестве.
Но в этот момент мелькнуло воспоминание, как такая же аналогичная вспышка, и я стал всматриваться с ощущением понятого решения какой-то математической задачи в чёрную дыру.  Разряд повторился, и я застыл, потрясённый: узор его точно соответствовал тому, что я видел у бабушки в доме и в горах! Я стал напряжённо следить за чернотой провала в стене и скоро стал понимать, что эта чернота необратимо меняется. Серые пятна, светлея, проносились по диаметру в чёрном прямоугольнике, потом вспыхивали очень яркие белые точки, как звёздочки, и тут же гасли. Время от времени повторялся  уже мне знакомый узор, но не ярко, а очень тускло. «Так это не электричество? Что же это тогда? Что за свет? И к тому же организованный в один повторяющийся узор, как гирлянда, на ёлке запрограммированная?» - размышлял я, отмечая постоянные изменения в темноте. И вскоре они прекратились, установившись в одном состоянии, то есть, в центре чёрного кирпичного прямоугольника забелел свет. И он будто зафиксировано и постоянно застыл на месте, не собираясь меняться. В этот момент я услышал над головой шлёпающие по лестнице шаги и кинулся к выключателю. Когда я погасил свет, я ещё ждал, затаив дыхание, несколько минут. Кто-то (видимо, сторож) подёргал ручку входной двери на первом этаже и зашлёпал опять наверх. Я уже опять собрался включить свет, но тут же забыл про это, потому что случайно бросил взгляд на то место, где я сидел рядом со своим злосчастным кирпичом. Провал теперь светился в темноте твёрдым серым светом, как будто это был свет в конце какого-то коридора! Я на ощупь стал подходить к этой стенке и сел на обнаруженный в темноте мой изломанный стульчик. Внезапно стало холодно, подул странный тихий сквозняк. Я сидел на стульчике и, не отрываясь, смотрел в серый, светлый прямоугольник в кромешной тьме. Краем уха я отмечал какой-то малозаметный тихий шорох, посвист сквозняка. Всё это было  необыкновенно, и я не мог объяснить это себе. Внезапно (я чуть не вскрикнул) из одной стороны светлого прямоугольника в другую сторону прошла тёмная человеческая фигура! И в этот момент я догадался, что давно уже сижу на своём стульчике в каком-то  очень длинном неосвещённом коридоре, в конце которого горел свет! Я поднялся со стульчика и нерешительно сделал несколько шагов вперёд. Совершенно точно: это был самый настоящий коридор, пол которого был выстлан линолеумом и к тому же поднимался чуть вверх! Я пошёл к свету, то есть, к концу коридора.
8
Как я понял, по обеим сторонам коридора шли многочисленные двери, но они были впереди меня. Не терпелось подойти к первой, полуоткрытой, она была с левой стороны, и там из узкой вертикальной щели бил реальный свет. Я быстро добрался до неё, но вдруг остановился, поражённый внезапно охватившим меня чувством тоски, грязи, тошноты и тупой безысходности. «Только зайди туда, и всё снова вернётся, всё, от чего ты убегал!» Позорная нищета тела и души, как и ощущение напрасно потраченного жизненного времени скручивала меня при виде жёлтой светящейся щели. «Не хочу! Не хочу опять всё это! Всю эту тоску! Всю эту глупость! Всё это тупое бездействие! Ненавижу!!» Надо было держаться, видимо, правой стороны. И я оставил эту дверь в покое, а сам направился к двери на правой стороне коридора, хотя она была, вообще-то, закрыта. Но странное дело: узкая вертикаль электрического света из этой двери с левой стороны стала двигаться вместе со мной! И что самое странное: она стирала одновременно собой все впереди находящиеся двери!! Ни одной двери не оставалось после её продвижения по стене, и она, эта мерзкая дверь, была всегда впереди меня на шаг!!!
Я не мог проскочить эту светящуюся в темноте проклятую вертикаль. Более того, свет в конце коридора нисколько не приближался, а оставался на прежнем месте. В этот момент я увидел обломок какой-то деревяшки на полу. Тут же выскочило решение: «Ну, я тебе сейчас устрою, сама напросилась, зараза! Сейчас я к тебе загляну!» В бешенстве я схватил деревянную штуку с пола с намерением перебить всё в той ненавистной комнате.
«Я тебе сказал: я не хочу ходить по одному кругу! Ты сейчас меня  по своей воле выпустишь!» – выкрикнул я в качестве предупредительного выстрела, схватившись за ручку двери. Но странное дело: как только я распахнул дверь, тут же в комнате погас свет.
Вслепую я уже ничего не стал крушить, только презрительно выбросил деревяшку в эту комнату и сказал: «Ладно, жалко просто тут мусор разводить. Используй только других дураков теперь, меня больше не надо». Так поговорив с комнатой, я решил, что много чести громко хлопать дверью, поэтому легко и с таким же лёгким презрением закрыл её. Свет больше не загорался в ней. А я уже шёл мимо спокойных, статичных дверей, не торопясь уже почему-то заглядывать в них. Я видел только, что свет в конце коридора стал действительно приближаться. Конечно, во всём этом был свой смысл, который в динамичной форме адресовался непосредственно мне. Но сейчас было не до этого. Было просто легко и интересно проходить мимо дверей, как потенциальных приглашений. Мне нужно было выйти к свету. Свет – это надежда, но я боялся уже до ужаса самого этого слова «надежда», настолько совсем недавно я был раскатан по грязи асфальтовым катком своих былых поражений. Осталась только тонкая нить, которую было бессмысленно давить самым тяжёлым катком. За эту нить я и  держался, ведомый из лабиринта подобно Тезею.
«Держись за нить! Выберешься!» – как клятву я повторял про себя. И ещё: «Нить! Одна нить будет заплетаться в будущее канатом. Только бы руки чувствовали и не устали! Я не знаю, что говорить про надежду и веру, я просто чувствую радость и светлую лёгкость, что держу в руках эту тонкую ниточку и по ней хочу ещё и ещё выбраться». Так я себе повторял и почти уже не чувствовал тяжести, которую я будто бы таскал больше года на себе! Никогда я так не жаждал свободы, как сейчас, никогда не было раньше такого острого желания выбраться.
«Да, освобождение, видимо, дело рук самих заключённых, больше никакой помощи не жди». Наверно, этот свет впереди был гарантией, был даже стимулом, вот и жажда к освобождению и проснулась с такой дикой силой!
9
Я всё шёл с большей уверенностью к этому коридору, светло сереющему, и по которому вовсю уже расхаживали люди. Но внезапное чувство тоски и какой-то обидной, несправедливой подмены жаром пробежалось по мне, и я встал, совсем не желая выходить в этот светлый коридор. «Ну, что же делать?! – я в отчаянии сел на корточки и положил подбородок на колени, обхватив их руками. – Неужели не выйти из круга никогда уже?! Неужели я настолько провинился, и час наказания пришёл, и вот он?!» Я сидел лицом к правой стороне коридора, рядом с какой-то дверью, в которую и не собирался заходить. Вдруг дверь неслышно приоткрылась, и в темноте проступила еле видная серая фигура, очертания которой настолько были неопределённы и смутны, что я мог сказать про неё только одно: это был человек, а не животное там, не привидение и т. д.  Фигура (и это было явно заметно) была повёрнута непосредственно прямо ко мне. Потом я заметил, как она укоризненно и неодобрительно слегка помотала-покрутила головой: этот человек точно смотрел на меня. Потом он встал боком, будто кого-то пропуская, и сделал приглашающий жест рукой, протянув её в темноту. Это совершенно явно относилось ко мне. Несколько секунд постояв в такой позе, человек затем иронично качнул своим позвоночником и исчез в чёрном провале. Я встал и вошёл в темноту комнаты за дверью. Внезапно над головой пролетели как самолёт серые тучи, пышные и снежные, (я даже присел от неожиданности).  Стремительно показав мне гигантские габариты непонятно чего, то ли поля, то ли города, они убедительно погромыхали у горизонта (?!) и исчезли. Вместо них посыпал сплошной пеленой густой снег в совершенной черноте. Но и он тут же исчез, оставив меня в непроницаемой тьме, хоть глаз выколи. Но по шороху собственных шагов можно было догадаться, что я еле ползу по узкому коридору. Вот скрипит пол, вот я дотронулся до извести стены, вот я в темноте задел и чуть сдвинул ногой ведро, судя по звуку. «Что ещё за тучи? Что за снег?» – я ничего не понимал. Но вдруг услышал, что в отдалении кто-то негромко говорит, как будто проводит занятия. Я почти смело пошёл в темноте к голосу. Точно: скоро я увидел сереющий дверной проём. Я подошёл к нему и осторожно заглянул в этот кабинет, не спеша обозначать себя. Я увидел человека, сидящего на официальном отдалении от слушающих людей, расположившихся не за столами, а просто на стульях. Он был мне очень знаком, но я так и не вспомнил, кто это. Потом я стал рассматривать слушающих. К своему удивлению, я увидел несколько фигур, сделанных или изо льда, или из стекла, сидящих с обыкновенными людьми, точно таких же, в таких же позах. Этих фигур было пять-шесть, причём, некоторые наливались каким-то тёмно-вишнёвым или молочно-серым цветом. На моих глазах одна фигура наполнилась вся и безжизненно спала со стула на пол, рассыпавшись нежным звоном, а потом и осколки  быстро и бесследно исчезли под стулом.
Этот знакомый мне человек, проводивший, тихо бубня, занятия, никогда не обращался к непонятным фигурам. А когда та, про которую я сказал, рассыпалась незаметной пылью по полу, человек только на секунду приостановил своё бубнение, слегка повернув голову в её сторону, потом еле заметно махнул кистью руки в её сторону, вроде того, что: «Пускай!» И опять начал тихо что-то говорить присутствующим.
Увидев, что одно место уже освободилось, я решился войти и хотел это сделать незаметно. Но это было невозможным. Не потому что аудитория была слишком мала, а потому что дверь располагалась прямо напротив сидящего знакомого человека.
Я вошёл, и он тут же обратил на меня внимание. Ещё до первых слов  я успел, тоже совсем сбитый с толку, отметить странные наряды сидящих слушающих. Все были в каких-то исторических костюмах, причём, пестрота во времени была совершенно дикой! Хотя, вообще-то, можно было списать на очень плохое, тускло серое освещение, откуда-то с потолка, (и то ещё неизвестно!) но белизну парадного платья девятнадцатого века на одной сидящей девушке я уж не мог не разглядеть!
«Какой-то дурацкий маскарад», - только успел подумать я. Но в этот момент очень громко заговорил тот, кто проводил занятия. Он обратился ко мне с явно выраженным раздражением и личным неприятием ко мне: «Что надо?» Я не знал, что ответить, только издал хриплый писк, сообразив, что столько времени молчат очень вредно для голоса.
А человек, сделав насмешливый, демонстративно указующий жест в мою сторону растопыренной пятернёй, обратился к аудитории: «Вот, пожалуйста! Яркий пример-иллюстрация к известной пословице «Не в коня корм»! Пример пустой траты стольких усилий и времени!»
Потом он с нескрываемой яростью и презрением обратился ко мне: «Вам что давали? Вам зачем всё это устраивали? Что мы получили? Вместо стального шила тупую свечу? Вместо отточенного скальпеля кусок варёной колбасы? Вы посмотрите на свои руки! Вы же ничего не удержите! Всё заплыло, всё застыло, не проворачивается и гнить уже, наверно, начинает! Омерзительная пустота и однородная лень!»
Я хотел было сказать: «Это неправда!», но застыл, опозоренный. Промёрзнув от стыда до костей, я только закрыл глаза. Всё, что мог сделать. Даже не помню, чем именно закончил знакомый человек свою яростную тираду в мой адрес. Только потом до меня дошло, что он с презрением разрешил мне пройти и занять пустое место. На ватных ногах я прошёл к тому месту, где сидела исчезнувшая фигура и бесчувственно сел, опять закрыв глаза. Раскаяние и стыд заставили замереть во мне всё. «Молчи, не дыши, не бейся, жалкое сердце!» – в великой горести думал я. Потом в порыве отчаяния подумал: «Напиться, что ли?» И тут же почувствовал, что ногам стало горячо. Я сразу открыл глаза и посмотрел вниз на себя. Ужас охватил меня: всё тело моё было ледяное, а к поясу совершенно явно поднималась тёмно-вишнёвая жидкость, которая одновременно и грела, и вызывала тошноту. Я несомненно чувствовал запах и вкус этой жидкости: это было дешёвое вино. «Так вот чем они наливались!» – сообразил я. Рвота стремительно начала подниматься к горлу, словно пытаясь тут же удушить меня, так как эта тёмно-вишнёвая дрянь уже поднялась до уровня груди.
«Не хочу! Не хочу!! – вопил я про себя в отчаянии и командовал себе: - Остановись немедленно! А то будешь блевать на людях! Исчезнешь!» Я собрал всю силу воли и сделал попытку ужаться. Но вскоре понял, что жидкость, меня заливающая, гораздо сильнее моей воли.
Я не знал, как весь этот кошмар остановить, но неожиданно в ушах забился шёпот (почему-то я решил, что это был тот, кто меня пригласил войти): «Признай не себя быстрей! Признай чужого, потом себя, только потом себя!» Пролетело секундное облегчение, за короткий срок которого я успел задать вопрос: «Так как же это сделаешь?» и сам сразу же получил ответ: «Вслушайся!» И я впервые оставил себя и попытался, напрягая слух, вникнуть в слова проводящего занятия. И только тогда, когда мои наступательные усилия стали выстраиваться в единый ритм, я понял, что тошнота спадает.
То, что говорил этот знакомый человек, настолько заняло меня, что я даже не хотел смотреть на себя (по своему желанию каждый ставит, что нужно). Только потом я вдруг отметил про себя, что мне уже не холодно. Мельком бросив на себя взгляд, я был приятно поражён: я уже не был ледяным, а был в обыкновенном рабочем костюме. В ту же секунду рядом со мной рассыпалась очередная фигура. Человек, которого я слушал, опять только слегка скосил взгляд в сторону тихого звона и, также захватив меня глазами, коротко отметил с иронией: «Что-то быстро опомнился», и тут же стал опять общаться с первыми рядами. А я был почти счастлив и только молча  про себя восклицал: «И так будет! И не обращайте внимания на меня! Говорите! Говорите! Я ничего не упущу уже! Всё запомню!»
«Время? Плевать! Быль лучше сбитым в свободном полёте, чем умирать в гнилом тепле, это теперь ясно! Пусть будет любое время, для любого времени есть время свободного полёта и полёта к свету! Есть свет! И есть стремление к свету! И оно сильнее времени!»
Скоро занятие закончилось, и я со всеми поднялся со своего места. Когда все встали, человек, тоже выпрямившись, обратился с заключительными словами к нам.

10
«В общем, так. Вы поняли: есть несколько факультетов. Сейчас вы определяетесь, и делаете это точно. Ваше решение будет бесповоротным. Ещё раз я напомню вам содержание программ. Прошу вас хорошо подумать перед тем, как сделать окончательный выбор. Это очень важно. Первый факультет Холода. Завершённые состояния, исследования точных формулировок, определение изменений и их ликвидация, архив. Второй факультет занимается специальным образом понятием изменения, изучением движения и процесса. Третий факультет изучает пограничные состояния, смыслы переходов из одного положения, понятие необратимости и необратимости. Те, кто предрасположен к Воде и Ветру, отправятся в двери с правой стороны. Те, кто занят Временем, пойдут вторыми, и в левые двери. Ну, а те, кто собрался заниматься Холодом, останутся здесь. Я являюсь руководителем этого факультета».
«Итак, Ветер и Вода, Время, Холод – это три факультета», - подумал я. Все, рядом со мной стоящие, задвигались и стали шёпотом обмениваться выводами. Предлагалось выбирать. Но я, помня о своём морском образовании, вообще-то, не особенно старался мучиться с выбором. Интересно было заняться Холодом. Конечно, я понимал, что примеривать на себя неподвижные состояния – это очень опасно, и это вызывало тревогу. Странным казалось мне, что я, только что бежавший от замкнутого круга и жаждущий изменений, теперь выбрал именно этот факультет. Но почему-то в голове крутилась пословица: «Клин клином вышибают», как единственный аргумент в пользу такого характерного безальтернативного выбора.
Мне показалось, что точное знание постоянных вещей может пригодиться. В это время двери, про которые сказал уже несомненный Учитель, открылись с той и другой стороны. Почти неслышно, едва шурша одеждами, сначала удалилась одна группа, потом в противоположную сторону другая. Учитель несколько секунд молчал после их ухода. Потом сказал нам: «Все подошли сюда» и указал на свободное место между собой и нами. Мы подошли и встали рядом с ним. Он сказал: «Ближе друг к другу». Мы почти сбились в кучу. Ещё прошло несколько секунд, и вдруг мы все (вместе с Учителем) резко провалились вниз. Это произошло так быстро, что никто даже не вскрикнул. Наступила темнота, но только секундная: засветились все фигуры провалившихся, и я в том числе. Но где мы находились, разглядеть было невозможно. А Учитель поднял светящуюся руку с указкой и несколько раз махнул ей в разные места, оригинальным образом будто разбросав свой жест. Сразу же высветились бледные огромные экраны. Теперь все фигуры присутствующих, в том числе и Учителя, благодаря экранному свету обрели объём, и мы стали более-менее походить на материальных людей.
 Потом Учитель сказал: «Естественно, вы понимаете, что в этом мире ничто не стоит на месте. И, слава Богу. Конечно, всё меняется, находится в развитии, или в положительном, или в отрицательном смысле. Но мы должны усвоить: есть специальные потребности в статике. Эту статику мы и будем исследовать, изучать, отстаивать. Причём, сразу отмечу, что во всех проявлениях. Но здесь вас ожидает достаточно неприятная процедура. Сначала необходимо добиться известного изменения, прежде всего в самих субъектах будущей деятельности, то есть я имею в виду именно вас. Тот, кто собирается отстаивать статическую категорию, на которой основана любая форма этого мира, должен сам представлять собой некую абсолютную сумму статических составных. Оставляем малый процент возможного движения. Очень важный процент! В любом случае. Существует согласованная работа между факультетами. Мы работаем вместе, прошу это помнить».
(«Хорошо, что хоть какой-то процент!» – подумал я).
Учитель, будто дав проскочить этой моей мысли, несколько секунд молчал. Потом продолжил: «Вам предстоит выдержать ряд достаточно тяжёлых состояний. Согласно новым методикам, всё проводится в предельно концентрированном виде. Я имею в виду время и ваш общий объём».
(«Какой это ещё объём?» – не понял я про себя).
Учитель опять секунды молчал, потом продолжил: «А затем начнётся точно такая работа с сознанием субъекта деятельности. Кто-то очень тяжело переносит именно вторую часть трансформации. Но выбор, конечно, остался за вами, вас никто сюда не приглашал».
Внезапно Учитель исчез. Осталась только наша группа. Погасли экраны, и я мгновенно ощутил смертельный холод, как будто я оказался лежащим в смёрзшихся слоях земли. Я даже не смел как-то отреагировать на этот непередаваемый словами нереальный холод. За эти несколько секунд я совершенно забыл о своём теле, как будто его у меня не стало. Когда это состояние закончилось, мы опять увидели друг друга. Все были в каких-то странных позах.  Наверно, и я был в таком же состоянии. Но очень скоро я опять перестал всех видеть. Теперь перед глазами встал тусклый белый беспредельный свет, а я будто завис где-то в этом свете. Внезапно ко мне стала приближаться какая-то синяя гигантская сеть с равными квадратами-ячейками. Но вместо увеличения этих квадратов, сетка стала, наоборот, дробиться на мельчайшие ячейки. Казалось, что эта сетка прошла в мою голову и стала по мере продвижения по моему мозгу, всё больше дробить на мельчайшие квадраты несчастное содержимое моей головы. Я видел это каким-то внутренним зрением, за другой стороной моих глаз. Боль достигла своего пика и внезапно совершенно бесследно исчезла, словно её вовсе не было. И после этого я разрешил себе открыть сжатые изо всех сил от боли глаза. И здесь я впервые почувствовал абсолютно бессодержательную лёгкость и свободу от лежащего прежде груза. Не было внутри ни одного прежде навязанного состояния и тревоги, не было страха, не было больной совести. Никаких поводков на себе я не ощущал.
«Плохо это или хорошо?» – я не знал, но всё же немного лукавил: никогда мне за такой долгий срок не было так хорошо. Я просто всем существом ощущал, что меня ничто уже не в силах определять. И что, собственно, можно было определять, если ничего нет? Есть пустота. Как её ухватишь крючками, ловушкам, руками, поводками? И это было хорошо. Хорошо! Этому я отдавал совершенно адекватный отчёт. Тем более, когда я открыл глаза, я обнаружил себя сидящим за большим отдельным столом, как, впрочем, и все присутствующие, которые сидели в расслабленных, спокойных позах: люди, совершенно успокоенные и холодные.
Учитель сидел напротив нас, и я впервые увидел его улыбку. Он курил и изучающе рассматривал нас. Мне тут же захотелось курить.
«Учитель, разрешите закурить?» – сказал я.
«Курите. Теперь уже можно. Всё будет действовать, как требуется».
«Холод – прекрасная вещь!» – воскликнул я.
«Разумеется. Хотя вещью его назвать нельзя. Для вас это средство и цель, причина и следствие. Холод и ничего, кроме холода».
«Скажите, Учитель, а что мы будем делать? В смысле, чем мы будем заниматься?» – спросил один из сидящих.
«В основном, инженерными работами. Практика. Но и некоторые теоретические положения в качестве комментариев тоже потребуются».
Мы молчали, осмысливая своё состояние, а Учитель рассматривал нас.
Странно, но было всё ещё непривычно не чувствовать совсем прежних связей, только ощущение чего-то белого и пустого.
«Мы мёртвые?» – вдруг кто-то робко спросил Учителя.
«Разумеется, нет. У вас имеется процент движения и изменения. В нужное время он будет работать. Всё остальное контролируется холодом».
Я сидел и изучал мерцание кристаллов на потолке. Откуда-то исходил синий свет, он выделял тёмную фигуру Учителя, сидящего напротив нас. Этот тёмный силуэт недвижимо фиксировался в наших глазах, устремлённых только на него. Вдруг Учитель поднялся. Мы встали вместе с ним.
«Теперь пойдёмте в общий зал на встречу всех факультетов, специально для первого курса».
Мы не спеша пошли за Учителем, вышли в тусклый серый коридор, который привёл нас в круглый общий зал. По всему кругу его были расставлены стулья, и там, в этом зале уже были какие-то буйные лохматые личности, которые вдруг захохотали при нашем появлении.
«Вон отморозки пришли!» – кто-то выкрикнул из этой толпы. Эти лохматые были совсем прозрачные и перетекались внутри самих себя. Мы же были какими-то матово-белыми, хотя черты одежд костюмов можно было определить и у нас, и у этих косматых.
«Это, скорее всего, факультет воды и ветра», - понял я.
Последней пришла группа факультета времени. Они были обычными людьми, совершенно ничем таким не отличающимся. Единственное, что можно было за ними отметить, это то, с каким высокомерием они на нас смотрели. Но позднее я всё же отметил с неприятным чувством их выдающуюся особенность. Волосы их постоянно седели и опять становились прежними, так же как и их кожа на лице и руках из розовой переходила в серую, дряблую и опять, без конца.
Свет падал из центра купола, под которым мы все сидели. В центр этого круглого зала вышел, как я понял, ректор.
11
Он обратился к присутствующим со словом.
«Путь имеет свойство не кончаться никогда. Вы, потерявшие всё, научитесь вспоминать и возвращать. Сначала решение своих состояний и очищение от примитивной грязи. Потом наступит самое ответственное: решение не своих проблем. И решается всё сразу, в комплексе. Одно дело выручает другое дело, они взаимосвязаны.
Наше учебное заведение принципиально только заочное. Нам необходима конкретная жизненная практика. Вы в неё включены, и вы приносите жизненный материал для исследований. Наши встречи здесь запланированы самым обыкновенным образом,  о них вы узнаете от своих руководителей. Неуспеваемость по определению исключена: вы поняли, что характер подобного учебного заведения не принимает никаких объяснений в неуспеваемости. Наказаний никаких не предусмотрено, в силу того, что никто уже не в состоянии в чём-либо вообще отставать. Если вам захочется сделать когда-либо отчёт в проделанной работе ил просто как-то зафиксировать, в любой форме время нашей учёбы, никто вашему желанию препятствовать не будет. Желаю вам с максимальной пользой для себя и окружающих вас людей применять на практике то, чему вы здесь научитесь. По крайней мере, научиться выстраивать оптимистические линии здесь вы сможете. Всего хорошего».

Конечно, потом началось самое интересное. Но это уже другая история, и если у меня хватит вдруг когда-нибудь терпения и выдержки, я попробую перевести в обычный словесный ряд все последующие события. Тем более, есть, о чём рассказывать и живописать в словах и необъяснимых  вначале образах.

ОКОНЧАНИЕ

15.01.2006 14:29

Благодарю Тебя, Господи, что дал закончить эту работу.
     Твой навеки.



Ohne Mich

(когда и кроме снов)

                Посвящается Пиразидолу, Фенозепаму,
       Продепу и Карбамазепину

…Поневоле станешь специалистом.

                …Скончаться. Сном забыться.
                Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.
         Какие сны в том смертном сне приснятся?..
                «Гамлет», Шекспир.
2006-2007



Часть 1

1
…Так и повёз его трамвай дальше, на закат, на пылающий Запад. Вернее, не его, а его уже остывающий труп и безразлично дремлющего кондуктора, и в салоне трамвая никого уже не было. Разорванные фрагменты сердца ещё какое-то время пытались с усилием соединить себя в бывшее целое, но это было напрасно. Ещё немного понапрягавшись и подёргавшись, они успокоились и застыли в неподвижности. Это только потом у кондуктора будет горячая паника и беготня на конечной остановке трамвая, но это уж совсем безразлично и не имеет никакого отношения к повествованию. В данном случае даже сочувствие с жалостью не совсем  уместны, потому что это был, всё-таки, долгожданный момент, который пришёл без грязи самоубийства, как самодостаточное завершение и заключительный мудрейший из всего мудрого покой.
Главными в этот момент считались рассуждения, проносившиеся в стремительной темноте:
«Я ненавижу сны за их вонючую одинаковость, хотя ценю в них момент спада вечного и проклятого напряжения. Я ненавижу и жизнь, за бесконечную боль, которую она мне причиняет, а также за то, что в ней нет мне места, нет того, что я умею в ней. Но и это не очень точно: я могу ещё сказать это и об этом. Это ещё мне осталось, как простая возможность. Остального нет. Всё осталось в прошлом и меня больше не зовёт за собой. Верно. Прошлому я уже не нужен. Всё, что я мог отдать ему, я отдал. Здесь мы с жизнью едины: она не любит повторений, и я тоже не люблю повторять себя. То есть, то, что ещё я могу делать – это неповторимо спать и неповторимо курить, хотя курить стало очень больно. Но спать стало очень противно, а курить – очень больно. Идёт и проходит то, что я … Не могу говорить и молчу об этом. Друг? Предатель. Он ушёл в никуда. Дело? Ещё держится, и я не бросаю его, потому что есть живой результат. Но сама жизнь? Куда она делась? Что произошло? Что со мной?
«Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю…»
Это хорошо, когда на краю. Но что делать, когда ты ещё такой, какой ты есть, но уже в самой бездне? Тогда приходится формулировать правила поведения в самой бездне.
А что там? Декабрь превратился в слякоть, грязь и выползшее наружу дерьмо. 1)Ты должен очень крепко сложить руки на груди и ни на чём не фиксировать свой взгляд. Это первое. Равнодушным ты всё равно остаться не можешь. 2)Поэтому лучше не начинать никакие нелепые игры. Это только ещё раз усилит твою боль: будет смешно, и бездна выкрасит тебя посмешищем.  Это второе. 3)Но и разбитым и раздавленным, как таракан, быть также нельзя. Это начинает провоцировать бездну на агрессию, также как и ты не должен быть в ней вызывающе агрессивным: бездна сразу ответит тебе тем же. Это третье правило. Что же делать? 4)Надо помнить всегда, что ты не любишь свои сны, и забыться ты не можешь. Также надо помнить всегда, что ты не любишь саму жизнь. Поэтому сейчас ты и в срединном состоянии, в бездне. Это четвёртое. Что делать? 5)Есть то, что выросло из тебя и выше тебя самого, и оно независимо живое. Этим и надо заниматься, больше ничем, а о себе надо забывать. И это последнее пятое, то есть, дурацкое правило. Забыть о себе навсегда и навечно, чтобы не вспоминалось, не вспоминалось никогда, не вспоминалось. Не вспоминалось! Хорошо, всё-таки, что было всё искренне и с безграничной любовью. Лжи не было места – никогда, никакой подлой игры. Может, простится за это. Глупая и наивная искренность и привязанность к жизни и к тем, кто в ней жил. Вернее, и сейчас, наверно,  в ней живёт. Но для них меня давно нет. Знаю, что здесь, во всех случаях виновен я, но я не волнуюсь. Ну, виновен.  Пусть меня. Пусть. Должно или не должно – но, может, есть где-то новое, прячущееся начало. Вот она, мудрость – при потере дороже того, чего быть не может, быть спокойным и молча держать глаза закрытыми. Где-то, наверняка, есть высокий смысл.
Держусь в бездне. Тёмное наслаждение пустой местью. Наслаждение собственным ничтожеством. Нелепое созерцание того, чего вообще нет. Я не хочу боли. Но она меня не спрашивает. Приходит или не приходит. Ей плевать на мои желания. Невероятная, казалось бы, ситуация, когда нет желания искать какой-то эфемерный выход. Если начало я увижу – это хорошо. Если нет – то его и нет. Странно. Друг – предатель. Друг – предатель. Друг – предатель!
Удар был нанесён в самый важный центр твоей уверенности. Позорное бессилие. Стремительное скатывание. Твоё появление – знак или сигнал для осмеяния. Кто бы мог придумать более печальный финал?
Молчание и знание. Знание и продолжение того, чем ты называешься. Вина только моя. Вино - моё. Как в завершении всего – постоянные глотки, и надежда только на них. Никогда больше не видеть себя в зеркале – догадываться и думать.
Держусь в бездне. Равнение на результаты и средневековая анонимность. А как ты сдохнешь – это значения никакого не имеет. Ну, получатся из холодного мяса кольчатые черви, и ничего больше. Результаты какие-то останутся. Весёлая память, что-нибудь тёплое у кого-нибудь в секундные воспоминания. Ничего больше. Не так уж и плохо. Как удачно выпавший вовремя и к месту снежок в декабре или январе. Главное, что снег вечно будет радовать, каждый год. И это буду я, неизвестный, весёлый и мимолётный, быстро тающий и быстро забывающийся. Но зато каждую зиму. И для каждого поэтического ребёнка или взрослого… Нечего печалиться, не такой уж и плохой конец. Себя не надо жалеть, пропади вся собственность, все привязанности, все любви, все жалости всех сортов. Холодный воздух и летящий снежок. Пройдёт, растает, а потом через год опять, и опять!
Иду по тёмной белой реке. Там молча собирается небольшая группа людей. Несколько человек. Вижу чёрную полынью. В ней медленно колышется вода – чёрная и спокойная. Все в неё с некоторым волнением вглядываются. Подхожу к воде и я. Тоже начинаю всматриваться. Это похоже на какое-то  гадание. Никто ни о чём не говорит: слов не нужно, всё сказано давно. И это я понимаю. Все просто иногда переходят от одного края полыньи к другому, меняются местами, если нужно. Я остаюсь неподвижным, и меня никто не трогает. Что-то нужно от этой воды. К ней пришли, как к чему-то последнему оставшемуся нужному для всех. Да, гадание. Без волнений и нервов, без тревоги и опасений, без ужаса перед неизбежной бедой. Просто всматриваться в чёрную зимнюю прорубь ночью без страха, как в тайну или спокойную загадку. Мирный интерес. Что-то будет? Что-то увидим? Что-то узнаем? Что-то поймём?
Вот высветилось нечто похожее на корону и рядом что-то похожее тоже на царственный головной убор. Но это бледное мерцание вызвало только лёгкий шёпот и разочарованный вздох у людей. Я с ними был полностью согласен. Чушь –эта власть и высокое положение, самое неверное и ненадёжное, что можно придумать себе. Пройдёт, быстро это проходит. Тёмные спокойные волны полыньи легко и быстро растворили в себе это свечение.
Вот выступили высвеченные капли крови, почему-то не расплывающиеся, а покачивающиеся на тёмных водах. Да, это естественное, и самое естественное, что есть с начала сотворения мира. Я хотел сказать – человечества? Присвоить чужого как своего и сделать его своим, слить чужую  кровь со своей воедино и получить новое. Каждая женщина и каждый мужчина думает об этом всю свою жизнь. Нормально, но для меня оказалось – пусто и недостижимо – я могу со стороны восхищаться, страдать, ненавидеть и любить. Молчу я. Молчу. Молчу, смотрю и иногда плачу. А люди – ничего, некоторые начали раздеваться перед полыньёй догола и на снег кидать одежду. Капли крови стали расширяться в полынье, повёяло сильным теплом от них, даже жаром. Некоторые, которые совсем голые, люди спустились в мягкое, горячее и кровавое свечение, и оно, бесшумно поглотив их, погасло. У полыньи остался я и ещё несколько человек.   
Появилась  бледная обложка книги. Книга раскрылась. Некоторые люди стали поверх собственной одежды натягивать  на себя то, что оставили до них голые люди. Как я понял, они тоже собирались в полынью. Только я не понял, зачем надо было ещё и надевать на себя чужую одежду. А книга спокойно показала внутри своих страниц уходящий глубоко в полынью коридор, который дёргался, менял направления и выстраивался в черноте. Оттуда дохнуло ледяным  холодом. Да, лишняя одежда не помешает. Но я подумал о том, сколько  я прочитал книг. Не много ли? Зачем? Книга не может быть целью. Это только средство для цели. Убегать от жизни и себя в книги… Коридор без бурных волнений легко втянул в свою темноту «чересчур одетых», и опять спокойные воды потемнели. Установилось мёртвое молчание какого-то ожидания.
И вдруг случилось неожидаемое. Из проруби с бешеной скоростью взлетел огромный ледяной кол, который по мере своего взлёта утолщался до ширины самой полыньи. Вместе с ним, с этим колом, словно взбесившиеся, взлетели из воды две белые колючие проволоки, которые делали хаотичные крутящиеся движения вокруг этого взлетающего кола. Казалось, что они выискивали кого-то. И это оказалось правдой. Эти проволоки нашли нас, оставшихся, и со свирепой силой прикрутили нас к этому неумолимо взлетающему вверх столбу. Было, как ни странно, не больно, но сердце разрывалось от ужаса. Привинченные к бритвенно острым краям этого летящего кола, мы двигались по нему также вверх. Вернее, это делала проволока, которая, стараясь всё туже прикрутить нас к озверелому столбу-игле, также закономерно продвигалась по нему вверх. Все, также как и я, издавали только задыхающиеся выдохи ужаса, ничего больше. Никто и не кричал. Был только дикий, мощнейший  ужас, который перешибал всякую, видимо, боль. Хотя я точно видел, что моё тело, беспощадно вжатое в бритву-сталь льда, уже давно разрезано. Летели и распадались на куски одежда, серое мясо, вылетало от меня, разрезаемого, распадающегося. Сверху сыпались аналогичные куски и ошмётки неизвестно чего. Но я понимал, что все только и думают, как бы добраться до верха этой иглы-столба. Только чтобы это страшное, разрезающее одежду, мясо и кости движение по нему закончилось.
Но, к ужасу своему, я, наконец-то, разглядел одним глазом (другой уже был срезан и вытек о лёд) что, взлетевшие на самый верх иглы окончательно, словно сев на кол, распадались на последние куски, и спадывали  вниз. Такая же участь вскоре постигла и меня: проволока, скрутив мои остатки в нечто ещё более-менее целое, быстро нашла мой центр и грубо насадила на ледяную иглу столба. Я тут же под собственной тяжестью распался и кусками полетел вниз, и проволока тоже моментально разлетелась после моего распада ледяными осколками, исчезнувшими в темноте. Нечувствительно мои куски упали в снег рядом с полыньёй. Непонятно чем, но я понял, что столб тихо опускается в тёмную воду, утягивая за собой и стальной жёсткости проволоки. Вскоре я понял, что рядом с почти недвижимой тёмной водой полыньи разбросаны бесчисленные и бесформенные куски неизвестно кого. Определить это было уже нельзя в принципе.
Часть меня, как есть я, себя осознавала и говорила ещё: «Я!» С грудой мусора из разных кусков происходило, видимо, нечто аналогичное. Всё это, живое неживое, вяло шевелилось, слабо пытаясь куда-то бестолково перемещаться. Странно, но даже после такого произошедшего кошмара, никто не мог чувствовать боли: настолько мощное напряжение внезапно и резко прекратилось…
Вскоре куски будто опомнились и начали тянуться друг к другу. Как я понимал сам себя в этот момент, меня не тянуло в общую кучу. «Я» оставалось валяться в прострации, вдали от  общего движения. Но куски не обращали на «Я» внимания. Они собирались в одну кучу и начали из себя какое-то строительство. Вроде бы что-то получалось. Но раздался откуда-то сверху тихий треск, будто разорвался газетный лист. Всё совершенно слепо почернело. В темноте что-то стало разваливаться с мягкими ударами, а потом опять всё посветлело. Оказалось, что от прежнего строительства не осталось и следа. Но куски стали опять настойчиво собираться в одну кучу, и теперь уже не оставалось ни одного безучастно валяющегося кусочка, кроме «Я».
История повторилась, но на этот раз вместе со сметающей чернотой добавилась какая-то сильная тяжесть сверху. Опять посветлело, и все решительно раскиданные и раздавленные кем-то куски, как и «Я», валялись в тихой прострации. Но прошло время, и я понял, что в опять оживающих кусках собирается направленная агрессия, и именно не на кого-нибудь, а на «Я». Они стали группироваться вокруг меня, толкать меня, собираясь делать из «Я» центр своего третьего строительства. «Я» не сопротивлялся – всё равно кто-то сверху весь этот кошмар разломает. Было верное предчувствие. Все куски стали влезать на «Я» всё выше, и вот получилось действительно НЕЧТО, что поднялось с земли, издало дикое рычание победы, и внезапно резко, с места побежало, от полыньи, места своего рождения куда-то туда, где свет. Но темнота сзади лениво и стремительно нагоняла, и вот раздался сокрушительный удар, всё почернело и «Я» чувствовал только глухую тишину и страшную давящую тяжесть. Сколько это длилось? Неизвестно. Сколько времени между порванными концами нити? Вечность? Бессмыслие? Никто не знает. «Я» просто почувствовало узкий просвет, и начало двигаться, вначале непонятно, как и на чём, но вскоре догадался. Это были пальцы. «Я» почему-то вспомнило привычку начинать любое действие с мытья рук, – каким бы оно не было: рисованием, писанием, гитарой, печатанием, ремонтом, утром, ночью. А любая рана на пальцах переживалась как конец света. Что угодно, только не пальцы! Свобода тает на глазах! Итак, «Я» ползло на пальцах, и если они уставали, то пальцы сами сжимались в кулаки и замирали: так отдыхали. Потом выпрямлялись и ползли к узкой щели света с каждым сантиметром всё ближе к ней. Совершенно не чувствовалась фактура, по которой происходило движение. Лёд? Земля? Снег? Мясо других кусков? Путь делали пальцы. Пальцам было что-то нужно. «Я» даже не знало, боится ли оно остаться одним, без них, или быть при них. Пауза в решениях, пауза в мыслях, пауза в думах. Только не тревожить покой. Не мешать. Только не знать. Хватит знать и хотеть всё знать. Хватит уже хотеть. Пальцы двигались, куда им надо. Неугомонные пальцы. Беспокойные пальцы. Творческие пальцы. Чистые, грязные и снова, и опять чистые. Хорошо, что они есть? Плохо? Наверно, всё-таки хорошо. Пальцы - грех, пальцы для молитвы. Пальцы для драк. Пальцы для бесконечной нежности.
Свет, кстати, расширяется! Это уже не полоска, это уже рассветная полоса…
Серый, тёплый, пыльный день. Ветер гонит по скатывающемуся асфальту бумагу и всякий мусор… Воды нет, как и нет холода. Узкая, мощёная брусчаткой улица. Тоскливо и бессмысленно. Вот маленькая витрина какого-то магазина. В её темноте угадывается какая-то мастерская или контора. Там сидит друг за столом, рядом крутится его «семейство». Он увидел, взглянув поверх очков, меня, кивнул головой. Я тоже кивнул ему головой и пошёл дальше. Не надо ничего. Тоскливо. Много было ожиданий, надежд. Какие-то деньги, бурная феерия из людей, видение самого Господа Бога на небе городской площади, много перспектив… Всё пусто. Я один, будто жалко и обидно обокрал себя. Душа у меня, интересно, продана? Вроде бы, нет…
Куда идём? А вот интересно, куда это мы идём? Смотрю на свои руки. Не понимаю. Просто состоялся мгновение назад конец света. Но конца нет. Вот что интересно, – что же бывает за последним концом света? За самым-самым последним концом света?
И понял: 6) ничего из Своего не узнавай у Других. Только я один себе помогу. И сам себя только освобожу. Хорошо, что тоскливый период кончился быстро. Я иду уже в белое. Упираюсь указательным пальцем в прозрачную преграду. Это замёрзшее стекло. Ну, вот. Наверно и всё! Сформулирую шестое правило для себя только. Всё-таки, не надо забывать, что находишься в Бездне.
Как интересно всё замерло внутри. Будто вымерло. Будто не оживёт. Нет жалости. Нет тяги к кому-нибудь. Нет – пусто. Только мир и покой. Только тишина. Музыка не нужна. Музыка – великий Обманщик, великий неуместный Утешитель. Хочешь сделать дело – должна быть совершенная тишина. Тишина рождает из своих недр великие Дела. Могилы полны великой деятельности. Строятся мосты в Будущее. Хорошо, что пальцы живые почему-то. Кому-то это нужно.
            Я – в одну точку. Кроме точки – ничего. Белая и невидимая точка. Ohne Mich! Нет на свете ПОМОЩИ. Как живые это не понимают? В этом свете Бездны так хорошо это видно…
На замёрзшем стекле проступили коричневая сеть ниточек. Сначала я не понял, что это, пока не разглядел большую нить, пульсирующую алым цветом. Теперь стало ясно: старые привязанности. Алая нить – дело, которое я не хочу оставлять вопреки всему, что произошло. Но, извините, нить долго не может ещё пульсировать, если не оживить все эти ниточки. Что делать? Нужно в них тоже вдыхать жизнь. Я усиленно задышал, и ниточки, дёрнувшись, будто проснувшись, слабо стали шевелиться и становиться красными. Странно, но мне это дело понравилось – дышать с усилием, а также с удовольствием смотреть, как вся мелкая сеть становилась всё ярче красной, и уже вся согласно основной вене пульсировала. Таким образом, я разогрел старые привязанности, и вдруг уловил за собой появившуюся примечательную особенность: я мог, не меняя положения головы и лица, поворачиваться внутри себя. Тогда я видел странные серые просторные пейзажи. На них везде сверху падал снег крупными хлопьями. Но мог изнутри повернуться опять к своему внешнему лицу и поворачивать его, как хотел. То же самое произошло и с пальцами. Они могли оставаться неподвижными, но я вращал внутренними пальцами, как хотел. Хотя я, в общем-то, боялся уж слишком интенсивно всё это проделывать со своей головой, лицом и пальцами. Вдруг я оторвусь от основной базы и больше не смогу управлять ей? Надо поосторожней с этой новой оригинальной особенностью. И я вышел на основное, седьмое, правило. Оно, наверно последнее в списке правил бездны. Вышел я на него именно благодаря размышлениям о базе. Я понял всю не правильность моего прежнего мнения о жизни, хотя самого и коробило от этого исправления. 7) Заключалось это правило в том, что что бы не произошло, как бы плохо не было, (и всё самое остальное, самое дурное) жизнь нельзя ненавидеть. Это самое неправильное, самое неверное и глупое, что можно придумать и что можно чувствовать. С такими выводами неизбежно плоскость делает из себя кривую, по которой сразу слетаешь в тоску, страх и всю омерзительность одиночества.
Это не может никак быть хорошим, и переживаться как-то с удовольствием не может. Дерьмо есть Дерьмо. Scheise Ist Scheise. Shit Is Shit.  Аксиома. Тут крутить-то особенно нечего. Только вывод, скорее всего, сделан достаточно поздно, поскольку «Я» уже нахожусь в бездне…
 Но серия наших состояний… Как удачное стечение обстоятельств… Сотканных из мгновений свободы, единичного волшебства, понимания тебя близкими, понимания тебя чужими, которые… Вдруг сойдутся в один счастливый момент, или даже в последующую серию моментов… Надо работать, короче, и караулить. Всё.
Но что без меня? Что без меня? Как оно, без меня? Как мир? Он будет другим? Изменится ли он, если не будет носить меня на себе? Как оно, там? Как? Нет меня. И мир без меня. Какой он тогда?
Он стал лучше, хуже, таким, каким был всегда. Он стал белее, проще, легче. Он стал интереснее, он стал сложнее. Он облегчённо вздохнул и засмеялся. Было великое торжество. Все просто пошли на работу. Туман стелился по улице. Пошёл редкий снег. Все шли, озабоченные насущными проблемами. Все читали газету и потом бездумно спали. Когда проснулись, захотели есть. Наевшись, выполняли мелкие поручения по своему дому - уютному гнёздышку. Никто и не думал о кратковременности всего, что они делают. Смерть – самая немодная мысль в голове любого нормального человека. Забота о самых ближайших и близких. Зачем лишнее? Зачем я миру? Мир соткан из таких долговременных отношений. Вокруг них вьётся много случайного и лишнего. В случае гибели лишнего крепкие связи не обращают внимания на их отсутствие и исчезновение. Мир не заметил, мир остался прежним, мир продолжил свой путь вперёд. И пусть этот «вперёд» совсем и неясен и не определён. Но вот что мне ясно и совершенно очевидно: есть совершенно пёстрая и бестолковая картина из океана человеческих отношений к этому неясному «вперёд»! Она есть, эта несуразная и бессистемная, эта картина океана отношений к будущему. По себе знаю. Например, есть захватывающая картина ударного будущего во всей цельности с прошлым опытом. Есть мрачнее не представишь. Есть спокойная уверенность и весёлый азарт на будущий день. Есть слепое равнодушие и совершенная эмоциональная нейтральность: всё как всегда. Замечу: это тоже считается спасением. Спасением может быть даже ужас от невыполненных дел и отчаяние по утрам, которое очень скоро превратится в  целеустремлённый бездумной поток работы.
Утро может быть похожим на удар хлыста: пробуждение – это осознание потери любимого человека, бесполезной потери упущенного жизненного времени. Утро может быть приливом нежности и похоти. Утро должно быть почти всегда счастливым. Утро иногда бывает с досадой осознания своей болезни.
Как всё пёстро! И как всё мной пережито! Как много жизней прожито! Потеря близких  - самая страшная рана, которую можно вообразить…
Через полу раскрывшийся глаз я заметил огненный свет догорающего запада. Откуда он? Он тихо гаснет, гаснет навсегда. Навсегда? Наверно, нет.
                ***
И я вдруг вспомнил: 4 правило несовместимо с 7 правилом. Получается тогда шесть правил. А какое тогда седьмое? Всё ясно: не выносить никогда окончательных оценок. Конца и не будет. Кстати, это и справедливо: наука, по крайней мере, это подтверждает. Мы слишком мало знаем. Нечего поэтому и выносить окончательные оценки жизни. Иные формы – иная жизнь. Всё просто и свободно. Лишь дураки выносят приговоры – для своего же удобства. Но потом весьма  ощутимо за это удобство расплачиваются. Рабством, в основном. Поэтому прекращаю говорить  в духе личного дневника, и наверно больше не вернусь к этой форме существования. Мир и равновесие. Скрытый покой за бурей мерзости. Вот она, эта уверенность разведчика и философа!
Темнота. Темнота. В ней всегда что-то содержится. Сейчас я это чувствую: происходит шевеление, а рядом белый свет, в котором пустота. И больше ничего. Белый расширяет пустоты до гигантских масштабов. Чёрный сжато внутри себя готовит взрыв. У меня остановилось давно сердце. Поэтому сейчас я это чувствую: идеально ровные белые пустоты и мерзостное рождение в темноте мелких непохожих друг на друга мелочей. Там и только там тайна. Самое прекрасное парить над темнотой и всматриваться в темноту в поисках мучительно прекрасной и страстной тайны. Расположиться в абсолютном равновесии тесного и конкретного пространства в размышлениях о тайне в темноте. Только в этом смысл. Потом будет выведение на свет, вечный и бесконечный свет. Сейчас она где-то далеко и на глубине, но может быть и вверху. Задыхаюсь от волнения в ощущении скорого её открытия, но чувствую, что это надолго. Ещё должны быть бесконечные коридоры конкретных сумеречных зон. Они будут похожи на ночные комнаты и улицы. И ускользающая чёрной тенью тайна, сверкая золотыми звёздочками на мрачном, бархатном темно-синем плаще, будет убегать! То вздуется до чудовищного купола, то пролезет в узкую щель, уносясь от меня. Только искры золота в черноте синевы сверкнут! Но я сижу и размышляю. Время подскажет, как её схватить! Просто великолепно, и никакого насилия над ближним и дальним! Просто белый свет ласково ждет, когда ты сделаешь вывод из темноты тайны, чтобы расширить её до светлого космического беспредела.
И вот пришло понимание её. Оно возникло только тогда, когда я просто взял образец с застывшей на секунду тайны. Действительно, эта текуча не даёт возможности что-то понять. Приходится останавливать своё время и жизнь, чтобы разглядеть. Когда это произошло, мне и удалось получить образец тайны.
 И я увидел, что плоть тайны как таковая состоит из суммы проклятых, ненужно прожитых жизней, неудачных судеб: неудачников, преступников, отбросов общества, проституток, бомжей, уборщиц, вахтёров, гардеробщиц, нищих, батраков, алкашей, замученных пленников, умерших младенцев, дебилов, олигофренов, шестёрок всех мастей, люмпенов, педерастов, маньяков, воров, убийц, бандитов, чернорабочих, опустившихся тунеядцев, психически больных. Они все в какой-то момент умерли, как собаки под забором, и общество со стыдом не захотело вспоминать об их существовании. В целом, все, о ком не захотели вспоминать после их смерти (по разным причинам) составили мучительную  и страстную плоть вечной и загадочной тайны. Мерзостная возня в черноте под великолепным бархатным тёмно-синим покрывалом с золотыми звёздами и шевелит, даёт движение-жизнь тайны. И поэтому стоит ли говорить, что это мерзость? Это есть великая и прекрасная тайна.
Вот почему она не даётся в руки художникам, учёным и мыслителям: они рвутся к ней, но ей почти всегда удаётся ускользнуть, потому  что они не придают значения грязи.
Я курю. Белый туман поднимается, и белые клубы дыма беспорядочно и горизонтально колышутся над мрачной медленной вибрацией пойманной мной тайной. Скоро она начнёт образовывать где-то в себе небольшое сквозное отверстие, просто организовывать в себе дыру, чтобы в ней и исчезнуть. Моя задача – вовремя разглядеть эту незаметную брешь-эпицентр, куда и втечёт, скрываясь, тайна. В синем свете, кстати, это может быть только видно.
Нет ничего напрасного! Всё имеет смысл! Всё превращено в движение! Всё работает на вечную гармонию и Господа Бога! Только разглядеть, куда пойдёт движение. У движения всегда единичная точно заданная направленность. И случай его начала следует не пропустить. Тайна дробится на множество точных келий: по количеству жаждущих её открытия. И вот оно, это отверстие – напоминает образовавшуюся прорубь, но это уже взгляд из-под воды на неё. Отверстие светлое, только тёмное колыхание вод вокруг него.
Я один. Других я не могу видеть: так, видимо, дано. Как условие. От меня требуется, чтобы я точно угадал вектор направления и совершил точно совпадающее движение с общим мгновенным движением тайны. Только тогда я втеку вместе с движением тайны. А дальше – это уже забота самой тайны обо мне. Там я уже не рвусь за пределы, в ней уникально живой останусь, вечно защищённый парадигмой, общим принципом самой великой ТАЙНЫ.
На этот раз так и произошло. Я увидел в светлом центре проруби огромную склонённую голову, которая в ужасе шарахнулась от стремительного постижения тайны. Но было поздно: тайна стремительно внеслась в желающего тайну разгадать, хотя он уже бежал прочь как оглашенный. Упорядоченная чернота, бывшая ранее мерзким хаотичным дерганьем и шевелением, обрела яростную силу, в состав которой входил и я. Белые расширения из дробной прошлой черноты, видимо, причиняют боль и скорбь. Но я, внедрённый, уже увидел в сером сумраке чужого мира интригу, которая и вытаскивала меня дальше в свои тёмные поля. Я летел к ней, в этот чужой мир, по ходу движения обозначая её точные контуры и однозначный смысл. Исключительно интересное занятие – установление идентичности объекта. Теперь мне осталось только выяснить его живой состав и неповторимый пафос. Так получится продолжение. Смею сказать: завершения и тупика здесь не будет. Выход только во Вселенную. Через эту полученную конкретику – в бесконечные законы страсти Космоса.
***
Я на какое-то мгновение отвернулся и понял вдруг, что даже не думал, что всё изменится к свету. Если честно, наверно, никто не готов встретиться с радостью. По крайней мере, надеяться на исправление из худшего к лучшему. Что же случилось с постоянной тоской и зачёркивающим отчаянием? Изменилось? Прошло? Ушло? Стало умней, универсальней? Или просто закончилось? Исправилось, прикоснувшись к чему-то отвлечённому? Перешло в форму универсального начала? Независимость, цель, найденный путь, сила?
Я опять посмотрел в сторону общего движения, но увидел, что полынья перестала расширяться и совершенно исчезла. Я убедился в её ненадобности и в том, что до места я добрался через разлетающиеся куски какого-то распада. Теперь я сижу в тёмном тесном помещении и смотрю в сумеречное окно, за которым кто-то обязан быстро пройти. На этом этапе, как я понял, моя задача и состояла.
2
Для каждого человека другой человек есть просто сон. И он, не торопясь, прошёл под окном. За ним таял хвост прожитого сновидения как растянутая туманная светлая широкая тень. Край смазывался в темноте от неспешной скорости этого человека. Он на секунду повернул голову в сторону моего окна, будто спрашивая меня, тоскуем ли мы остро по своим снам. Вместо ответа я решил ещё на мгновение продлить сон-человека. Мне захотелось посмотреть на этого другого точнее, потому что чувствовал несправедливость. Если другой человек – просто сон, тогда почему все испытывают неистребимое желание влезть в него? Почти все знают, что за пределами своего начинается сон, но продолжают настойчиво измерять сны своими мнениями. Глупо и неправильно. Но есть же правда? Надо подойти к этому объективнее. То есть определить законы этого сна, не присваивая его себе. Поэтому я продолжил тихое наблюдение-движение за уходящим человеком. Хорошо ещё, что мои глаза могли совершенно спокойно оторваться от своей физической базы глазниц, и мой взгляд был для другого невидим. По ходу дела я определил, что была вечерняя зима, человек шёл по полю. Оно разделяло собой два леса. Человек уходил куда-то на юго-запад, но точнее, совсем на юг. На нём была фуфайка, кирзовые сапоги, грубые ватные штаны и кепка. На плече он нёс огромный и тяжёлый моток железной проволоки для чистки, а в руке – большой деревянный чемодан со слесарными инструментами. Определившись со своей остановкой на правду, я мог уже прямо по его лицу знать, о чём он думал, и кто он такой. Был он слесарь, работавший в местном районном центре. Впереди маячила невеликая работа там, куда его пригласили. Потом намечалась долгожданная пьянка в тепле и полутьме. Но какая именно работа, чем пьянка должна или планировалась закончиться, я так и не понял. Я понял только, что моё знание о нём не прошло бесследно для него самого. Своим присутствием и своим чувством тоски о бессмысленности проживания, таким образом, его жизни я внушил ему, оказывается, аналогичные переживания тоски и смертного отчаяния о бесполезности повторения одного и того же. Это чувство выразилось в его словах, произнесённых шёпотом: «Поубивал бы всех». После этого он будто сам себя остановил и уставился на пылающий юго-запад. Он на самом деле остолбенел от внезапного чувства убивающего уныния: «Водка? Баба?» Это я навредил, и я же осознавал свою вину сейчас. Какое я имею право судить о том, что другому человеку хочется в этот момент больше всего? Получилось, что я навязал сейчас свои воли и представления другому. Тем более, как я понял, для него такие мысли и чувства были совершенно несвойственны. Я поторопился отвести глаза, но дело было сделано. Слесарь стоял как вкопанный и не мог, похоже, идти в сторону пылающего закатом юго-запада, который он уже просто ненавидел. Он смотрел как на избавление в тёмно-синий северо-запад и не мог понять, почему ему хочется туда. Будто где-то там, в темноте зимнего леса, его ждёт кто-то, кого он сам ждал всё время. Как я понял, ему было (глубоко) за пятьдесят, и это было первый раз в его жизни. Понимая, насколько я навредил другому человеку своим немым и невидим присутствием, я почувствовал облегчающий стыд за свой неосмотрительный поступок.
Но зачем же говорить неправду? Ведь я ясно видел, что он был рад такому непонятному вторжению. Похоже, он впервые вышел за свои пределы, и ему было светло, и непонятно радостно. Он откровенно гордился собой и своей неожиданной не примитивностью. В нём, оказалось, обнаружилось нечто, что не от него самого. Оказалось, что мир необъясним, причём таинственно и радостно. Он это понял: «А то, что бы меня  мутило сейчас?» Его прямо тошнило от собственных прожитых невысоких лет. Начиналось что-то непонятное и авантюрное. Он вышел в объективность, и вместе с радостью стал испытывать и страх. Вдруг это знак приближающейся смерти? Но, будучи неунывающим человеком, он скоро пришёл к бесшабашно-оптимистичному решению: «Да и хер с ним, оторвусь тогда напоследок». Правда, как «оторваться» и каким путём это сделать, для себя он не мог пока сообразить. Но и решение формулировалось в нём достаточно ясно: «Пойти поискать на старости лет приключений, что ль, на свою жопу?» Это было и смешно, и страшно, и радостно. Ситуация принятия решения в неопределённом положении. Одно известное из массы неизвестных: оторвать прошлый опыт и им не пользоваться, потому что уже не может пригодиться.
И одно он установил точно: двигаться нужно только в темнеющий северо-запад. Это было первое осознанное решение, которое напрочь разрушало всю его жизненную привычную линию: заработок, социальные обязательства, хлеб насущный, магарыч-водку, домашнее хозяйство и половые дела на стороне. Интересно отметить, что я не уловил в его размышлениях, куда я прочно залез, ни тени страха за откровенную потерю рассудка. Его решение было окрашено красной экстатической краской радости полёта над землёй. Ну что же это такое? Какой там полёт? Что непонятное тебя сдвинуло, и до такой степени, что кроме живой радости никаких разумных сомнений, совести и грязного жизненного опыта нет в голове и в помине?!
Но после решения пришла первая трудность. На северо-западо-восток хотелось, но сдвинуться невозможно было ни на миллиметр. Путь на юг был открыт, – лети как пробка. Только мерзкая тошнотворная тоска угоняла в самую ближайшую идею самоубийства. Слесарь умирать не хотел. Ему хотелось в другую сторону. Но двинуться он туда не мог и не мог осознать природу этого необъяснимого препятствия. Что мешает? Даже  вдохнуть в себя воздух той стороны не сделаешь! Он опустил голову, решившись на хитрость. Продолжая для конспирации смотреть на проклятый юг, он тем временем незаметно опустил плечо, и моток тяжёлой проволоки для чистки канализации, соскользнув, оказался в его руке. Он постоял, не дыша несколько секунд, а потом резким движением, как ковбой лассо, закинул свободный конец проволоки  на северную ближайшую берёзу. Проволока со звериной жёсткостью захлестнулась за её ствол. Слесарь радостно рыкнул, почувствовав, что зафиксировался прочно в страстно желаемом направлении. Первое действие было сделано!! Со стороны он очень походил на скалолаза: кряхтя от натуги, он отвоёвывал каждый сантиметр своего желания. Через час он уже обнимал как алкоголик, белый ствол берёзы, чувствуя, что кроме содержимого мочевого пузыря, полностью вылитого в кальсоны, последние сладостно чавкали от малейшего движения из-за вышедшей жидкости уже и другого рода. Короче, слесарь не только обмочился, но и спустил своё семя  прямо в подштанники и теперь, пребывая в эйфории, «как жену чужую обнимал берёзку».
Чтобы лучше разглядеть картину, я раздвинул глаза. Теперь мне было видно, как он стоит в снегу, и то, что у него в темноте головы. Мой трюк почему-то крайне болезненно подействовал на деревенского слесаря. Его передёрнуло от ударившего как молния чувства потери. У него было что-то очень дорогое и очень близкое. Но слесарь оторвал сейчас от себя и выбросил всё прошлое. «Не вернуть никогда!» – просвистела пуля в голове у него. «Теперь только  в больницу или в могилу». Но спокойствие белым светом опустилось на него: ход как в шахматах был сделан. И если человек есть человек, то только благодаря принятию одного решения из миллиона. Больше ничего человеческого в человеке нет – животная масса биологического богатства. «Похоже, душа-то у меня тощая. И у всех, наверно». В снегу стоял пожилой мужик, упёршись лбом в берёзу, которую он обнимал, и слёзы заставляли его без конца моргать. Мороз был, всё-таки, ещё достаточно сильный. Ночь приближалась. Но светлые большие крылья опять стали освещать темноту его определённой головы. Параллельно с этим ощущением радостного приготовления к полёту, стало нарастать разумное требование объяснения-отчёта, выраженного в форме увеличивающегося на глазах изумления: «Что же за гадство со мной происходит?» В духе того, что «найти бы сейчас эту сволочь, которая со мной это сотворила», он уже хотел бросить взгляд на угасающий юго-запад, но не мог. Его уже не тошнило, ему было просто всё равно. А я трусливо опять выстроил глаза параллельно друг другу. На том рефлексия совести, потерянной собственности и напрасно прожитой жизни у слесаря легко и быстро упала до незначительной раздражающей чесотки. А он возвышенно успокоил себя радостным выражением:
«Тайна, покрытая мраком».
Пришло осознание неслучайного происшествия, благодаря которому он оказался включённым в пересечение и противоборства сил высшего уровня. И теперь ему на самом деле представлялось, что такая избранность не случайна. Себя он знал, то есть, знал, что в этот момент трезвый, никакого горя и чего-то необычного перед всем этим не было, чтобы вот так просто свихнуться, ни с того ни с сего. Всё, как обычно. Даже вспомнил ослепление агрессивного римского военачальника Савла, будущего святого Павла, когда он ехал с карательной экспедицией гонять христиан, а Иисус Христос откуда-то с неба вдруг сказал ему: «Хороший мой, ну, зачем же ты преследуешь меня?» Какая-то избранность, исключительность стала торжественно петь ему во внутренние уши. Откуда вышла из него эта аналогия, я сам на пойму. Вроде бы, он никогда и во что не верил, только в бутылку и в своё мужское достоинство, в которое он незаметно стал также терять веру. Только одно сейчас у него в голове, одно повторялось:
                «Тайна, покрытая мраком».
Вскоре штаны прозаически встали ледяным колом, угрожая всеми возможными болезнями их хозяину. Это заставило слесаря интенсивно скоблиться ими о кору белоствольной берёзы. Ощущение тайны от этого не исчезало. Возросло горячее кроваво-чёрное возбуждение, перешедшее в хаотичную бурю, которая в мгновение ока снесла в голове все оставшиеся реальные памятные вешки бывшей жизни. Слесарь забыл. Это походило на тяжелейшее опьянение, когда всё перевёрнуто вверх ногами и уносится без участия твоей воли в тёмное пространство. Правда, бессильной апатии не было, наоборот, бесповоротно царила дурацкая инициатива и воодушевление. Пошёл поиск деятельности напролом и вопреки всему. Пошло в ход всё: ведь привычные связи нарушены между предметами! «Надо найти там дом, стулья с креслами найдутся. И скорее, скорее подоить их надо! Сколько веков никто их не доил! Они же все измучились! И молоко их! Первейшая вещь! От всех болезней! Вот дурачьё-то!» Слесарь имел ввиду всё человечество в целом. После этого он начал закидывать канализационное лассо от одной берёзы к другой, постепенно углубляясь в мрачный северный лес, писаясь и спуская своё семя на каждую очередную берёзу. Агрессия спадала, и он становился всё более мудрым и осознающим, что хранение тайны будет поручено ему! Нисколько его не смущал мощнейший запах гнилых грибов и тухлой рыбы, плотно и непроницаемо окутывавший его. Это была мета, обозначающая  великого самца, природный корень, производящий столб, в толще которого хранилось инструментальное оружие расклада тайны и выворачивания её наизнанку в беспредельные тёмные пространства с целью производства света и получения самого Начала – великого и неизвестного.            
                «Тайна, покрытая мраком!»

Часть 2
1
И вот накатило совершенное бессилие. Пафос пропал – организм дал сбой из-за простой усталости. Слесарь медленно ополз к корням последней берёзы. Он справедливо трусил засыпать. Осторожно, как в узкую и опасную дверь, ведущую в какую-то подземную шахту, готовую вот-вот обвалиться, стараясь её не задеть, почти не дыша, он пролезал в собственный сон. Замёрзнуть в лесу? Никто не найдёт? Никто не подумает даже здесь искать? Я посылал ему эти вопросы, но не надеялся на пробуждение инстинкта самосохранения у слесаря. Почему? Я ходил по внутренним закрытым выставочным залам его грубых мыслей и представлений, безусловных, категоричных, не признающих и не уважающих никого и ничего на свете. Отрицание чужих советов и вмешательства  были базой его культуры. Яростная биофизика и дикая жестокость окрашивала весь его интерьер. Правда, «в свете последних перемен», когда вдруг Новое также бесцеремонно, не спрашивая разрешения, как и его простая  и циничная сумма взглядов и реакций на жизнь, вторглось и велело ему желать того, чего он и думать не мог желать, картины и убранства его варварских внутренностей несколько поблёкли. Они почти обесцветились, как-то достаточно трусливо и жалко. Хотя нельзя сказать, что слесарь страдал от унижения, как бывало с ним раньше, если в жизни попадался кто посильней его. Он устал и от переживаний, и от Нового, и от растраты сил. Страх в нём не исчез, а просто отошёл в сторону, уступая дорогу сну. Он был очень сильным, и очень грубым, но первый раз упускал сейчас всякий контроль над своим королевством. Серый сон… Светлый подъём где-то над высокой мутно- тёмной пеленой за кожей его окаменевших от усталости век. Сон и вера в изменение  к лучшему.
Ему чудился исправленный путь. Неопределённые движения частей его тела в странных пространствах. До этого не было ничего подобного. Будто он получил новое тело и оказался в принципиально ином мире. Даже провести аналогии с тем, что было, оказалось невозможным. Хранилище- память была в нерабочем состоянии. Но он и не силился особенно поднимать мёртвую базу памяти. Если амнезия, то амнезия. Потребность в постороннем присутствии, желание и агрессия растаяли. Какое-то положение самодостаточности, когда нет чувства ущербности, постепенно разрослось в нём.
«Я, вообще, живой ещё?» – вдруг спросил он сам себя. Кажется, что так, потому что промёрз до костей, а сил искать спасительное убежище не было. Но это был несомненный признак продолжающейся пока жизни. Никакой смерти. Надо выбираться. И уж если пополз (неизвестно зачем) в эту сторону, то и надо продолжать туда ползти. «Я живой! Я живой ещё!» – главное. И он с  лёгким удивлением отметил, что не надо пробираться больше через лес при помощи проволоки. Идти стало исключительно легко. Вскоре он, почти насвистывая (хотя штаны задубели из-за ледяного каменного нароста), вышел из леса и увидел не так что бы далеко в сером сумраке чёрные мелкие избушки. Огоньков никаких не было. Слесарь в совершенном равнодушии и безмятежном состоянии духа пересёк пространство, разделяющее лес и утонувшую в снегу низенькую деревню. В голове было совершенно пусто и легко. Он уже шёл по кривой улице между избушками и как зверь принюхивался к теплу. Вскоре слесарь обнаружил какую-то котельную-бойлерную-кочегарку и спустился в неё. Высокая круглая печь распространяла даже жару. Он сел с ней рядом и прижался к ней, с удовлетворением ощущая мощные волны горячего тепла. Хотел тут же уснуть, но невообразимая, тошнотворная вонь стала паром подниматься от его штанов, внутри которых лёд скоропостижно таял. Дикий мерзкий запах почти душил слесаря, но это, как ни странно, ему очень понравилось. Мало этого: слесарь даже пришёл в некоторое возбуждение, и внизу его живота всё стало раздуваться, тяжелеть и увеличиваться в считанные секунды. Слесарь уже довольно покряхтывал от такого внезапного эффекта, но неожиданно где-то наверху, на дороге, послышались весёлые пьяные голоса. По-видимому, шла бродячая толпа пьяных подростков, и мат со смехом без конца лился потоком в темноте ночи. Они всей оравой уверенно ползли в котельную – греться. Потом слесарь услышал: «А это что ещё за кумар такой вонючий? Будто собака сдохла там». В темноту кочегарки кто-то, матерясь, решительно стал спускаться.
И в этот момент мне стало страшно за слесаря, который тоже стал подниматься навстречу пролезающему. Что он соображал в эти мгновения, я не разглядел, потому что своим невидимым вечным взглядом забежал вперед слесаря, стараясь рассмотреть того, кто там так бойко (видимо, от страха) матерился. И я увидел его. Обыкновенный подросток, лет четырнадцати, обнаглевший от выпитого и присутствия своих крутых подруг. Он тоже в темноте разглядел, но только не меня, невидимого, а вставшего ему навстречу слесаря. Он застыл на месте и вдруг визгливо, пустив петуха, выкрикнул: «Волк! Три метра!» Где-то наверху разлетелся стремительный глухой шорох. Уверен, что там, на улице, уже никого не было. Бывшая мощная компания уже распределилась в эту секунду по одному - каждый у себя дома, с головой под одеялом. Парализованный подросток примитивно сел с размаху на свою задницу. Слесарь сделал по направлению к нему один шаг. Это вызвало ужас у попавшегося подростка, но заставило приняться за какие-то действия. Он очень быстро перевернулся, встал на четвереньки и зачем-то стал спускать с себя штаны, бормоча при этом: «Только не убивай, что хочешь, делай, только…», выставляя голую задницу слесарю. Тот с лёгким презрение пнул его ногой под зад, и подросток с воплем дикого ужаса и внезапного спасения, вылетел пулей из кочегарки, как был, со спущенными штанами.
Никто ничего не понял. Я не понял, слесарь не понял, не понял тупой подросток, не поняла не менее тупая его команда.
Слесарь стоял, в молчании опустив голову. Висела в темноте тишина. Всё успокоилось, а кто пережил потрясения, сейчас с облегчением впадал в лёгкое небытие. Но я знал: лёгкий сон неизбежно взорвётся с невероятной силой. Это просто  была какая-то временная необходимая передышка перед страшным природным катаклизмом.
***
В темноте мне не совсем явно виделся слесарь, примерно, так же, как и в его голове. Я понял, что он сел на корточки и тут же заснул. Утором он проснулся от возбуждённого шёпота-шума наверху. Я выглянул наверх и увидел огромную толпу (видимо, посёлок во всём составе). Сборище было вооружено дрынами, палками, кольями, у некоторых были двустволки. Над толпой стоял дикий темный средневековый ужас. Все они толпились у кочегарки. Слесарь благодаря моей помощи «интуитивно» догадался. Но ему было не очень страшно. Он негромко прокашлялся после сна, но этого оказалось достаточно, чтобы его услышали. Наверху все сразу заткнулись. Повисла напряжённая тишина. Потом кто-то осторожно из толпы выкрикнул: «Ну-ка, там! Выходи на свет!» Я придумал для слесаря остроумный ответ. Он с тихим ехидством негромко сказал: «А света не будет».
В это же мгновение на деревню в совершеннейшей тишине обрушилась абсолютно глухая ночь, как будто никакого утра и дня и не было, и даже не собиралось быть. Страшный по силе дикий крик и женский визг «огласил окрестности». Толпа  аккуратно и с бешеной скоростью разлетелась в секунду.
Слесарь внезапно почувствовал обидное одиночество, ему стало жалко себя и до слёз грустно. Он сидел у печки и не знал, что делать. Длилось это долго. Но вот нечто наподобие отгадки просветлело в голове слесаря. Он, выпрямился, встал и бесшумно вышел наружу. С неба будто сдёрнули огромное чёрное глухое покрывало. Утро вернулось. Он тупо топтался у входа в кочегарку, обвиняя во всём происшедшем её, в частности, дверь. Через несколько минут послышалось оживление. Кто-то выглянул на улицу и окликнул вполголоса слесаря: «Эй, мужик! Отойди от греха подальше! Там какая-то мразь сидит! Выскочит – мигом сожрёт!» Слесарь несказанно обрадовался. Как он понял, его больше не принимали за какого-то оборотня-волка. «Ладно, ладно», - пробормотал он и действительно заторопился «от греха подальше» отойти от кочегарки. Постепенно народ стал выползать на улицу, не обращая никакого внимания на слесаря. Все опять полезли выяснять, что там за «мразь» сидит. Его толкали, люди, осмелевшие, почти бежали к кочегарке, вооружённые кто чем. Он смешался с толпой и, стараясь не торопиться, вышел из неё. «Пронесло, могли ведь убить», – думал он с облегчением.      Необыкновенные состояния обносили голову так, что голова кружилась, а в теле витала совершенно неземная лёгкость и слабость. Пить, есть, спать не хотелось. Но каждую минуту слесарь ждал, что что-то вдруг сильное и страшное наступит в нём, то, что сильнее его самого. И оно заставит его совершить что-то невозможно страшное… А я, сообразив, не стал больше забегать взглядом за слесаря и двигался строго за его спиной.
Итак, как со спокойствием отметил про себя слесарь, ещё одна проблема решилась сама собой. Эти проблемы появлялись, не решаемые по определению, страшные в своей неопознанности прошлым опытом всего жизненного личного пути, и как-то необыкновенно решались! Никаких точных представлений не складывалось у него в голове, он не мог со стороны оценить ситуацию: плоха она, хороша, опасна, смешна, смертельна, преступна, грешна, свята. Тем более, он не понимал, кто он сейчас уже такой.  Сказать про себя, что он «слесарь», он уже как-то не мог. Кто теперь он? Куда он теперь? Как он теперь? А самое главное, невозможно было установить базовую причину всего того, что началось с ним внезапно случаться. Он живой и не пьяный. Это было для него ясно. Но чего он добивался, чего хотел, что ему, короче, было нужно, он не понимал. Был смутно-светлый восторг и тихое радостное ожидание того великого, чего с ним в его прошлой и обыкновенной жизни просто не могло произойти. Причиной, конечно, был я. Но обозначать себя для слесаря я не торопился, опасаясь за его физическое и духовное здоровье. Тем более, я совсем не знал, как можно было себя обозначить.
Но постепенно радость стала спадать: всё сильнее слесарь начинал ощущать себя какой-то машиной без права на личное несогласие и протест. Машины бывают очень умные, но сами ни за что и никогда не выдадут своего особенного. Плёлся он на чьём-то поводу, как одуревший влюблённый, лишённый напрочь ума и достоинства. Можно было решить, что я им управляю как марионеткой. Но, честное слово, никуда я его по своей прихоти не толкал, не было у меня совсем никаких конкретных планов на его счёт. Проще сказать, мы оба топтались в нелепой нерешительности на месте. Он плёлся как бомж, оглоушенный пыльным мешком по голове, и я, нисколько не лучше его, плыл  нефизическим взглядом за его спиной. Какая-то глупость. Некоторое преимущество всё же чувствовалось: он интуитивно догадывался, что он не один и не брошен, а я от его присутствия не впадал в тоску, точно художник, получивший долгожданные краски и холст, пребывающий в азарте от своих сил, но не определившийся ещё с конкретным замыслом. Я знал, что замысел первый должен дёрнуться вперёд. Для этого я должен был, по сути, разрушить «машинное» ощущение слесаря. Но весь фокус состоял в том, что не я должен был это сделать, а сам слесарь. Вот и тащились мы как привязанные в серой неопределённости. Ну, что же, перерыв какой-то тоже должен быть. Поэтому слесарь сел, прислонившись спиной к берёзе, и  уставился без напряжения в серый горизонт. Он погрузился в лёгкое и беспредметное созерцание. Перед ним было бесконечное поле. Солнце спряталось за серые тучи. Ветра не было. Не было холодно. Я тоже, бессовестно игнорируя задачи своего похода за тайной мира и жизни, сел рядом с ним и тоже упёрся взглядом в бесконечную перспективу. Мы долго сидели так, и постепенно пришло понимание, что по-старому дело просто не может идти. Переход, как ни крути, состоялся, и всё новое. Нужен новый язык и новые способы. Кстати,  раньше, в какие-то секунды у слесаря мелькнула его собственная мысль, отражающая новые связи. И они не замедлили проявиться, разрушив наше созерцание.
            Раздался дробный и чёткий топот по всему огромному снежному полю. Это не было характерно для него (поля), так как по снегу можно было только хрустеть или скрипеть, или чавкать грязью на проталинах, освобождённых от снега. А здесь, будто тысячи барабанов лупили с истеричной быстротой тонкими палочками по туго натянутой коже. Стало ясно, что несётся огромное стадо неизвестно чего по  полю. Шум стабильно нарастал, и мы вскоре увидели, кто это так бойко и с задором несётся по полю. Это было бесконечное множество (не верится!) стульев, кресел и табуреток. Они неслись вперёд спинкам, агрессивные и словно упоённые свободой в широких просторах полей. В гуще стада я заметил, как некоторые стулья и кресла несли на себе столы разных видов и сортов. Те, нисколько не трясясь от бешеного бега, только медленно поворачивались, будто окидывая взглядом окрестность.
Я, мягко говоря, был поражён. У слесаря почему-то  была другая реакция. Я первый раз услышал, как он хохочет во всё горло, с восторгом сопровождая глазами бесшабашно несущееся стадо – не стадо, ораву, орду, армаду. «Эй, вы! Куда вы понеслись-то?! Чего это с вами?!» Но за жутким грохотом скачущих стульев его голос не был услышан. Стадо целеустремлённо и агрессивно неслось по своим делам, угрожая уничтожить всех, кто попался бы на их пути. А когда одна табуретка оторвалась от стада и, отбежав к ближайшему дереву, подняла одну ножку, слесарь чуть не умер от смеха. Он упал на бок, задыхаясь от хохота, и, почти плача, стал зачем-то тыкать своим толстым корявым пальцем (хотя рядом, разумеется, никого не было) на явленное зрелище. Видимо, адекватности в его реакциях совсем уже не хватало, поэтому он только хохотал и матерился. Табуретка, хотя и была совсем от нас недалеко, не обращала на него никакого внимания, видимо, принимая его за что-то для себя неодушевлённое. А слесарь вдруг хищно бросился к ней и прыгнул на неё. Табуретке это совершенно не понравилось. Стараясь освободиться от прицепившейся к спине «какой-то дряни», она стала подпрыгивать, дрыгаться, лягаться. Слесарь чуть не лопался со смеху, но железной хваткой вцепился в неудобные края табуретки. Конечно, это был не удобный стул со спинкой, элегантный и длинноного-стройный. Но что попалось! Тем более, как я видел, сила у табуретки была невероятная. Вскоре она поняла, что с этим дрыганьем отстанет от своих. Поэтому, так сказать, «плюнула» и с бешеной скоростью понеслась догонять «своих». Слесарь хохотал от счастья, чувствуя, что это посильней «Тойоты», «Ямахи» и «Харлея» вместе взятых. Это было что-то воистину страшное! Меня лично всё это не то, что смешило, а пугало! Возможно, меня бы даже парализовало от ужаса, но тягостное влечение к тёмной тайне заставило лететь за спиной хохочущего слесаря. А мы неслись вниз, в стремительно нарастающую темноту.
      2
Итак, слесарь наелся воздуха до отвала, вместе со снежинками и сухой пылью. Он даже боялся пустить газы, стыдливо представляя себя взбесившимся шариком, который сначала надули, а потом отпустили. Всё равно он продолжал хохотать, даже тогда, когда всё стадо влетело в глухую темноту, и повисла неопределённая тишина.
         Лишь потом я догадался, что  стадо так прытко неслось на коллективную дойку, поэтому так и торопилось.
       Мы сидели в темноте, и я очень хорошо понимал, как слесарь находится в переживании радостной неожиданности чуда. Что стулья могут развивать такую скорость и иметь такую зверскую силу, а тем более скакать на них – это было для него открытием. Хотя, в принципе, ничего удивительного здесь не было. Попробуйте простоять стоймя со времён сотворения человеческой цивилизации! Во время передачи инициативы в поведении предметному миру высвободился огромный запас потенциальной энергии, ничего больше. Самое интересное то, что все ждут этой инициативы со стороны вычислительных машин, компьютеров, говорят и пишут об искусственном интеллекте, выдумывают сюжеты о самосознании машин. И никто не предполагает независимого проявления воли у приевшихся и кажущихся в своей примитивности бессмысленными  «обиходных вещей». Извините! Мы  так дождёмся революции не с той стороны! Но только поздно будет. Ведь всё в принципе может свестись к единично установленному рычагу переключения регистра данности и должного восприятия мира. Кто-то найдёт и сменит за один момент единую парадигму со всеми дальнейшими иерархиями. Пусть частично сменит, но неприятности могут возникнуть большие. Невольно вспомнишь полетевшую в разные стороны Вавилонскую башню. Думаю, поползёт изменяться всё сразу. Но, может быть, и нет. В любом случае, слесарь не обобщал, но верно догадывался о происхождении такого странного поведения  «привычных вещей».
В темноте раздавался только тихий и нежный скрип непонятного свойства. Но это было до поры до времени, пока глаза наши не привыкли к темноте. Поэтому нас в этот момент неопределённость не особенно угнетала. И вот в темноте стало проглядываться какое-то конкретное помещение. Слесарь понял, что это был некий актовый зал, уставленный рядами стульев, а на сцене стояли столы. Потом стало заметно и то, что все стулья очень медленно качались, будто деревья под порывами ветра. Что-то происходило в темноте, и именно происходило где-то внизу. Слесарь вдруг точно установил, что стулья принеслись опять в ту же деревню, откуда он только что вышёл. Скорее всего, это был какой-то местный сельский клуб. Он присел на корточки  и заглянул под стулья. На задних сторонах их сидений были некие деревянные пирамидки. Именно они, направленные своими мелкими конусами в пол, тихо скрипели, а также заставляли стулья тихо покачиваться. Я и слесарь остро почувствовали какое-то напряжённое нетерпение, исходящее от представленной нам картины. Ясно было, что надо что-то такое непонятное сделать, что-то срочно требовалось в этот момент, незамедлительное, от слесаря. Что-то настойчивое само напрашивалось на наши ответные реакции. И слесарь понял. Он протянул к этим пирамидкам руки и стал их слегка поворачивать вокруг оси. Стул тут же перестал мелко трястись и покачиваться. А через мгновение на пол медленно поползла из острой вершины пирамидки-конуса какая-то беловатая жидкость своей консистенцией напоминающая сметану или даже зубную пасту. Нам показалось даже, что стул с каким-то тяжёлым облегчением вздохнул и замер, окаменело удовлетворённый. Остальные стулья стали при виде этого всего интенсивнее трястись и качаться. И слесарь заторопился, он начал поворачивать подряд у всех стульев их нижние пирамидки. Разум напрочь отказывался проводить аналогии с коровьим выменем, но по всей видимой ситуации выходило только так! Никакого рационального объяснения не было в помине. И что бы объяснило, в конце концов, бешеный бег стульев?! Нелепость и абсурд. Но всё шло в точном и единично направленном движении. Необъяснимая логика событий уже бесконтрольно развивалась по своим законам. Вскоре уже весь пол был в этой белесоватой пасте, которая наплывами стала напоминать текущую реку. Паста двигалась к входной двери из зала.
Наконец, все стулья были «подоены», и слесарь стоял уже по колено погружённый в неё. Что его заставило совершить дальнейшее действие, я так и не понял. Может, это было отчаяние, может быть, экстаз, но он вдруг  медленно ополз прямо в эту пасту и лёг в неё, нырнув с головой. Зачем?
Потом он встал и начал с удовольствием осматривать себя, наблюдая за тем, как с него оползает эта паста. Скорее всего, это он сделал ради собственного удовольствия. Странное дело – паста абсорбировала в себя всё, всосала всю грязь и вонь всех возможных слесаревых выделений. Мало этого – он с удивлением заметил, как его уже достаточно поношенная одежда и обувь будто стали на нём совершенно новыми. Время на его форме сделало обратный ход. «А я?» – спросил себя слесарь. В ответ он услышал одинокий и ясный звук трубы. Он был где-то вдалеке, но был высоким и безупречно выдержанным на одной ноте, негромким и торжественным. Совершенная самодостаточность мгновенно, как степь, расстелилась в слесаре.
Он и стулья будто стояли в снежном поле – так много было пролито пасты. Всё замерло. А потом белое свечение внизу стало меркнуть. Состоялось, наконец-то, за всю историю человеческой культуры то, чего доныне не было никогда. Этого долго ждали. И слесарь своими руками привёл в исполнение ЭТО. Кто был в этом заинтересован – тайна, покрытая мраком. Но, во всяком случае, если слесарь уже был причастен к ней, то она не имеет больше права от него убегать. Скоро-скоро проявится смысл всех этих невероятных для него событий. Но что для меня – окончание реального существования есть самое фантастичное, что может произойти с человеком. И эта фантастика неизбежно ожидает каждого человека. Поэтому, видимо, это должно быть интересным и не страшным, тем более каждую ночь человек репетирует это с успехом, по крайней мере, шесть часов!
3
В этот момент дверь в клуб открылась со стороны улицы. Слесарь повернул голову и увидел в проёме двери застывшую в изумлении женщину. «Опять этот здесь мужик! Вы только посмотрите: где он, там бардак устраивается!» Женщина обернулась с этими словами к тем, кто стоял на улице, но, судя по её испуганному дёрганному жесту, никого рядом с ней уже не было: её бросили одну. Это понял и слесарь. «Иди-ка сюда!» – сказал он. Та в совершенной прострации, не понимая, что делает, зашла в клуб, как на погост, и закрыла за собой дверь.
И смысл проступил наконец-то. Всё замерло. Замер слесарь. Замер воздух. У времени перехватило в этот момент дыхание. Пространство застыло в своих измерениях. Но всё это было сделано с той целью, чтобы мне в этот момент стала доступной задача исследования слесаря. Опять через мгновение тихо всё дёрнулось, снявшись незаметно с места, и побелело. На белом экране моего видения поехал слегка в сторону слесарь, приподнявший руки, весь белый, в белой форме. Он потемнел, и на белом было заметно его движение. Разъехалась дыра под его сердцем – белое пространство, но внезапно оно почернело до угля. Теперь эта дыра под сердцем слесаря напоминала, скорее, прожжённую снарядом, выгоревшую дотла рану. Я придвинулся ближе, чтобы заглянуть в её глубину.  И именно тогда я понял, что это место обитания беспредметного, вечного и бездонного зла. Слесарь, как обыкновенный человек, собой указал на это место обитания зла во всём человечестве. Оно находится прямо под сердцем, как подземный этаж. И я должен был, упав в него, рассмотреть воочию, роясь в окаменелой, пепельно-угольной пыли, особенности производства зла и его бытования. Что же? Я сам себя направил, уподобившись космической ракете, в чёрное бесконечное пространство естественного зла. Оно было похоже на  чёрную космическую картину неба в летнюю ночь. Но была странная особенность: звёзд не было. Гигантский, макроскопический слесарь снаружи шевелился слегка, и это вызывало чувство омерзения. Но я знал, что его гигантские физические очертания, стремительно и всё больше увеличиваясь, скоро станут непринципиальны совсем, и больше мне они досаждать не будут. Белая масса стульев расчистила и зафиксировала вечно исчезающий вход во зло. Теперь стало это понятно. Неприятное открытие, связанное с обнаружение живого вечного источника зла в каждом человеке, тоже скоро перестало действовать на нервы.
 На меня летели массы угольной пыли и страшный смрад горелых обширных пространств. Я летел им навстречу. Беспредельное поле чёрной земли, вытянутое горизонталью. Глухое серое небо без намёка на свет. В этом небе горизонтально, параллельно земле плыла без конца повторяющаяся серебристая лента. Почему повторяющаяся? Потому что по ней без конца проезжал серебряный череп: уезжал и снова возвращался. Похоже,  эта лента была склеена в какой-то круг. Она была просто гигантская, занимала собой, чуть ли не всё небо, также как и череп, непонятно зачем и как к ней закреплённый. Как стало ясно, эта лента свернула своим движением всё, что было на этой непроницаемо чёрной земле, также как и на небе. Земля была совершенно голой, опустошённой, как и небо. Меня она свернуть в себя не могла, потому что я был невольным и неестественным свидетелем её, к тому же я был невидимым и для неё и непринципиальным. Что было в чужой душе, то заворачивалось в неё. Мне можно было спокойно приблизиться и даже войти в неё, что я и сделал. Внутри шла массовая деформация, но всё проходило в совершенной тишине. Оказывается, у зла нет звука – абсолютно. Совершенная глухота и немота, только бешеное вращение ленты. Она оказалась не серебристой, а чёрной, просто по ней без конца проносились яростные электрические вспышки, которые в своей сумме и создавали этот гигантский череп. Странно концентрируясь в этот образ, вспышки мерцали, мигали, сыпались в черноту: я начал всерьёз бояться за глаза. На сварку вообще не рекомендуют долго смотреть. По-прежнему удивительным казалось полное отсутствие шума. Я понимал, что вижу то, что соответствует уровню моих представлений. Возможно, зрительная картина у кого-то будет представлена сложнее. Но в любом случае я увидел то, что видел, скорее, что мог видеть. Эта картина вызывала настоящий страх и бесконечную тоску. Но эмоциям здесь не должно было быть места: это я тоже понимал. Чтобы всё исследовать, нужно было подстроиться под тональность этой среды, то есть, совпасть с её волной. И поскольку от меня остался только взгляд (ничего личного!), то сделать это было не особенно сложно. А волны этого вращения были необыкновенно сильными, поэтому мне приходилось будто в шторм на доске во время серфинга удерживать равновесие и не захлебнуться в слепой ярости и агрессии, которые меня окружали со всех сторон. Главное, не поддаваться сопричастности, иначе я уйду в деформацию. Как выяснилось, центр вращения был обозначен светлой нитью, ведущей куда-то вверх. Всё закручивалось в простую пустоту, но центр был, и он не относился, как я понял, к той среде, где я был. Но вот движение прекратилось, будто всё остановилось в ожидании. А потом я начал ощущать вибрацию. Она была всеобщей, и внезапно всё засветилось яростным алым светом. И это всё вдруг начало преобразовываться в горизонтальные вытянутые линии, которые совершенно деформировали бывшие определённые объекты. Все эти вытянутости с головокружительной быстротой обрушились вниз, в черноту. Вместе с ними полетел, конечно же, и я. В необъяснимом потоке массы иногда сверкали кровавые алые жилы и светящиеся алые полосы, они точно указывали направление в какую-то бездонную глубину. И совершенно неожиданным оказалось, что всё, что летело вниз (и я в том числе), неожиданно было подброшено к верху. И вот я уже лечу в неизвестной массе, постепенно светлеющего бледно-жёлтым светом уже вверх, и опять так же неожиданно всё, что движется вместе со мной, налетает на какую-то преграду. Почему-то мне представилось, что мы (бледно-жёлтая с кровавым сияющая масса и я) начали долбиться в какие-то гигантские ворота. Они держались, и мы совершали бешеные бесконечные приступы их. Но ворота постепенно слабели, и с каждым ударом всё больше становился виден ослепительный свет, в который и рвалась вся эта масса вместе со мной. И наконец наступил момент, когда ворота, не выдержав очередного удара, разлетелись в стороны, и общее движение, вынеся и меня, кинулось с бешеной скоростью к свету. Но именно с этого момента, для меня наступила полная утрата способности в словах объяснять дальнейшее, так же как и осознавать и помнить, что же было дальше. В самый последний момент я догадался, что присутствую в момент моей явленности на свет. И я думаю, что такого рода догадка стоит того, чтобы зафиксировать её в словах!


Конец


25.06.2007 17:57:30




Личный Босх.

Странствия по пространствам чистого и естественного зла.
  Это не была весна. Приметы времени остались за скобками. Сформулировать чётко границу между естеством и искусственностью невозможно. То есть невозможно было определить. Появление смутного очертания подобного рода вопросов лишь изредка обозначалось; но ясно, что значение этих вопросов также выносилось за скобку. А вот перерастание книжных шкафов в скалистые гигантские горы и обратно (а горы поросли причудливым орнаментом тёмных мхов и каменных изгибов, линий) иногда заставляло делать выводы. Камень есть книга? И книга может считаться фиксированным камнем невидимого строительства. Она станет простым камнем, чья высшая ценность заключается в его плотности, прочности и твёрдости. Но скрытая информация любого гранитного осколка для любопытствующих, по существу, оказывается при желании доступной. Нужно найти язык! Приёмы интерпретации.
ВОЗМОЖНО, ЛИ ЯЗЫКОМ ПРОЛЕЗАТЬ В ГРАНИТ И ВОЗИТЬ ИМ ТАМ, СОБИРАЯ КАМЕННЫЕ КРОШКИ И РАЗРЕЗАЯ ЧУВСТВИТЕЛЬНЫЙ ЛОСКУТ МЯСА, ИМЕНУЕМЫЙ ЯЗЫКОМ? Оторвав глаза от «прочитывания камня» на секунду, чувствуя всю глупость этого занятия освоить скрытую информацию в «петрообразованиях» (хотя, кстати, в детстве мне казалось, что именно типология камней и таит в себе прекрасное бесконечное многообразие), я увидел унылое лицо моего спутника –проводника по имени Вукос (или Вукас?)
 «Ты не тем занят»,  – так можно выразить было его усталое презрение, обращённое ко мне. Вукос только кивнул в сторону удобной заниженной зеленью нишу, где некоторое время сидели, а потом вставали, меняясь местами, ЛЮДИ.
И когда я понял, кто ЭТО, меня словно жгучим остриём раскалённого кинжала в одну секунду рассекли от лица, через грудь и на всю правую ногу до основания.  А само ощущение- последствие даже и не напоминало боль: только позор, исключительный позор, позднее раскаяние, и острейшее сожаление, граничащее со злым всепожирающим пламенем зависти. Итак, я сгорал от острейшего огорчения и сожаления вкупе с невыносимой зло сжирающей все внутренности зависти. Окружающим я сейчас объясню своё чувство: всё это были благородные хорошие люди, без всякой и специальной претенциозно натуги, которые в своё время имели несчастье со мной встретиться и испытали сильное внутреннее движение ко мне. Проще говоря, они пытались установить дружеский и тёплый, без какого-либо предательства контакт со мной. Может быть, я им очень как-то или внешне, или внутренне понравился? Может, они увидели во мне бесконечность прекрасной перспективы разговоров об этом огромном и милом мире, полном не только крови, грязи и преступлений, но и тайны, и чуда, и зелёно-нежной весны, но и снежной, таинственной зимы, и прекрасного жаркого лета, но и тайных июльских вечеров, но и мистических декабрьских ночей, когда нестерпимо нужно, ощущая с благодарностью горячее плечо друга, выворачиваешь в экстазе все самые сокровенные мысли и высокий бред, за которым внезапно обнаруживается ранее невидимое обиталище истины…
ГРЫЗИ В ДОСАДЕ ЛОКТИ! ТЫ САМ НИЧЕГО НЕ ЗАХОТЕЛ, потому что чувствовал её, эту самую искреннюю, горячую привязанность к тебе со стороны этих ЛЮДЕЙ, их страстное желание сделать тебя своим ЛУЧШИМ, ЛЮБИМЫМ ДРУГОМ. А ты не захотел!!! И поэтому в данный момент ОНИ, находящиеся под низкой нишей, друг друга, конечно, совершенно не знали, НО ВСЕ ОНИ ЗНАЛИ ТЕБЯ! И все они с лёгким равнодушным презрением на секунду фиксировали тебя своим глазами и тут же переводили безо всякой намеренности и совсем не специально свой, теперь дорогой для тебя взгляд в сторону. «Ну что?» – Вугас с раздражением выдернул из страшной и жестокой горечи, расплавляющей меня как безвольную простоквашу, вылитую в расплавленный свинец. «Сейчас речь уже не об этом. Ты должен увидеть, на что в данном случае происходил обмен. И он мне указал висящий на непонятно как заросшем мхом плоско горизонтальном дереве объёмный пузырь с водно-хрустальным содержимым. И Я ВДРУГ МГНОВЕННО ВСПОМНИЛ, ЧТО ЖЕ ТАМ БЫЛО! Это было похуже мук жажды! Прозрачная, хрустальная вода давала невообразимой гордости полёт над горячими, просящими тебя привязанностями, и холод свободы, независимости и гордости одиночества, поднимавший в невообразимые дали и высоты, позволял делать высокомерные выводы типа: «Любое тело, по сути, порнографично и постыдно, к тому же дурно всегда чем-нибудь пахнет, а, попросту, воняет. И всё состоит из омерзительных деталей, про которые даже противно говорить». И в этот момент белая, прозрачная воздушная вода стала незамедлительно собираться под дорогими мне теперь людьми, а, образовав собой некий невесомо плотный помост, стала поднимать их куда-то вверх. А шар на кустах, в центре которого, в прозрачной жидкости, я разглядел себя, то есть миниатюрную фигурку, застывшую в гордом одиночестве, стал также трансформироваться. Фигурка (то есть, я) беспокойно стала вертеть головкой, задёргалось, но обратить изменения уже не стало никакой возможности. Бывший твёрдо изящный, хрустальный шар, вдруг стал тускнеть и начал терять форму, пожухнув, как сдувшийся шарик или сдохший апельсин. А через какое-то время медленно стал выделять из себя какой-то пепел. Но потом и выяснилось, что он сам был попросту так хитро организованным пеплом. Ни следа от шара, как и моей фигурки, внутри него не осталось. Мне лично осталось стоять только с презрительно отвернувшимся от меня Вугасом рядом на этой прямой тёмно-зелёной срединной полосе, ведающей всеми нашими не очень приятными для меня экскурсиями.
Как сорванная кожица, откуда проглядывается влажное красное пятно, в мелких кровавых точках, так и вдруг наступивший момент истинного понимания твоей собственной цены, не просто мешал жить дальше или раздражал, потому что не позволял совершать привычные ловкие и незаметные раньше значительные действия. ЭТО СТАНОВИЛОСЬ НЕПЕРЕНОСИМО ТЯЖЕЛО. Но как ни странно, если хотя бы на секунду допускалась идея своего собственного дурацкого высмеянного состояния –  клоуна - шута - посмешища – внезапно появлялась непонятная лёгкость, соединённая с нелепым смехом непонятно кому адресованным, - скорее всего по отношению к самому себе. Покаяние и есть лёгкость и смех, видимо. Терять нечего, пусть всё катится неизвестно куда.
Покаяние и есть, видимо, своего рода духовный бомжизм. Вот стою я один на непонятной дороге, оплёванный, а, может быть, и нет. Знаю только одно: остался один и холодно. Можно идти вправо, можно – влево. И у меня нет ничего! Есть я и дорога. Ну, и, конечно музыка, что всегда считается обязательным. Как поёт одна старая слащавая певица-блондинка: «В музыке только гармония есть, слушай музыку и заткнись». Так что мне теперь только и осталось идти по дороге, окружённым лёгким светлым музыкальным флёром.
И подсказывало мне что-то, что такое и не раз бывало, и постепенно, по ходу самого движения  появится и радость, и творческое желание и аппетит, и мужество, а все старые взаимные проклятые предательства «исчезнут без следа». Серьёзно слушай одну музыку и люби её, радуйся и смейся, сколько влезет. Ну что теперь делать, если нет ничего тождественного в этом вонючем материальном мире. Но сколько можно говорить о конкретном вонизме живых проявлений? Здесь, где хожу я, нет вообще никаких запахов, здесь можно только каяться, сожалеть, понимать, и не находить выходов. Это очень интересный вид деятельности, как я теперь понял - не находить выходов и знать, что ты их никогда не найдёшь, потому что они здесь вообще и не запланированы.
Итак, ходим, изучаем, понимаем и не дёргаемся.
Я шёл по совершенно ровному полю. Оно казалось каким-то дряблым и мелко-земляным, без травы. А небо было серым и неподвижным. Но вот  впереди я увидел большой круглый камень. Когда я добрался до него, то уселся и безрадостно задумался. Ведь я совсем остался один. Что и как это произошло? Почему нет внутри ни единого импульса движения, нет никаких желаний и радостного устремления хотя бы к чему-либо? Пустота и тупая бесчувственность. Дыхание и кровь остановилась. Тут я заметил за собой одну явную особенность. Даже когда я прихожу в состояние полной униженности (а я довольно часто чувствую себя выброшенным из жизненного всеобщего потока), я не перестаю думать даже над полной ерундой как о чём-то меня лично не касающимся. Считается ли это спасением моей души или просто мысленной диареей, это даже и не имеет значения. Главное в этой ситуации – нежелание пребывать хотя бы на мгновение в пустоте. Терпеть пустоту не буду. Пусть присутствует хотя бы какой-нибудь жалкий остаток независимого материального мира во мне, который я бы рассматривал и судил бы о нём, делал какие-нибудь выводы. Теперь я понял, что давно нахожусь без спутника. Мне это не было нужно, видимо.
Вдруг над головой, высоко в небе с тихим шелестом пронеслась гигантская травяная ковровая дорожка. Её тут же пересекла под углом в сорок пять градусов другая. Затем стремительно, над этими двумя, пронеслась третья, так же состоящая изо мха и тёмной травы дорожка. И так далее. Небо оставалось прежним серым, но только теперь иссечённым странной и необъяснимой зеленью. А потом я понял, что камень, на котором я сидел, находился, чуть ли не над обрывом, а поле таким странным образом на этом камне кончалось, чего я не заметил.
Внизу я заметил совершенно голубые, но неяркие продолговатые озера. Их было несколько, они располагались параллельно друг другу. Между ними росли деревья, тоже какими-то вытянутыми в небо чащами.
Я решил спуститься к этой тёплой голубой воде, и мне это удивительно легко удалось сделать. Подойдя к озеру, я увидел, что там всего лишь по колено воды. Вода была чистейшей и прозрачной, голубой. Мне почему-то нестерпимо захотелось лечь в воду, в чём я одет. И я это сделал, всё время, посматривая на высокое серое небо с болтающейся растительностью наверху. Могло в другом месте показаться удивительным, но это сейчас нисколько не удивляло: внезапно и тихо, как быстро растущие грибы, вокруг всего продолговатого голубого озера стал вырастать белоснежный мраморный бордюр. А само озеро, стремительно со всех сторон, стало обрастать высоким тёмно зелёным влажным лесом, который скоро превратился в красивую непролазную чащобу. Я лежал в голубом бассейне тёплой воды, вокруг меня был непроходимый лес. И какой-то объективный, посторонний голос во мне настойчиво утверждал, что это всё – моё.
 «А мне и не надо больше ничего, совершенно ничего не надо»,- такой из меня добивался кем-то вывод. Не знаю, сколько времени ушло на состояние этого вывода во мне. Потом всё равно произошёл необходимый поворот.
Я с тоской смотрел на серое небо и знал, что скоро будет из меня выход. САМОЕ ПРОТИВНОЕ, ЧТО БЫЛО В ЭТОМ СЛУЧАЕ – ЭТО ТО, ЧТО ТЫ САМ ДО ПОСЛЕДНЕГО МОМЕНТА С НЕПОНЯТНОЙ ЦЕЛЬЮ УПИРАЕШЬСЯ, ХОТЯ ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ. А дальше будет забвение, пустое и облегчающее.  И ты знаешь, что то, что в эту минуту удаляется, дорогое и нежное, будет навсегда потеряно безвозвратно. И слезы запоздалого сожаления будут впереди, если полностью не удалить это дорогое и нежное совершенно и бесповоротно. Надо только внутри ужаться камнем, организовать внутри себя однородную сверхплотную среду. Я с тоской лежал в голубой воде и ужимался внутри. Вода должна была сделать боль выхода не такой острой. А единственным показателем полного удаления должно стать свидетельство бесчувственно-холодной работы рецепторов на внешние воздействия этого ещё живого, но уже удалённого. Всё так и произошло. Пробежала только сильная и больная судорога по всему телу,  и оно просто вытекло и уплыло. Навсегда.
Сожалеть  больше, вроде бы, не о чем? Я осторожно проверил и понял, что, возможно, впереди образовалась свободная пустота для каких-то новых и значимых заполнений.
Впрочем, я мог себя обманывать, потому что, выйдя из воды, увидел, как среди дёргающихся полос зелёно-травянистых ковровых дорожек в небе завертелись, легко вращаясь, два огромных тёмных, но прозрачных шара.
Что-то мне подсказывало, что тревоги мои не кончились, как и все остальные дискомфортные испытания. Эти шары были поистине огромны, они светлели, становясь голубыми, и тогда явно прочитывалось внутри этих мягких, как желток, шаров какое-то бешеное движение, которое почти полностью копировало движение- вращение их оболочек- сфер. Только это внутреннее движение было гораздо быстрее и хаотичнее, чем внешние импульсы оболочек.
Для меня же оставалось загадкой, как эти два шара были между собой закреплены. Они не могли оторваться друг от друга, но в то же время порой могли вести себя совершенно самостоятельно: по-разному вздрагивали, будто от невидимых уколов, в разных порой направлениях крутились, но потом опять, будто искали между собой непонятное равноправное положение.
 «Великая мудрость нависла надо мной», - неубедительно констатировал я для себя это непонятное видение.
            «Ведь должны определяться какие-то связующие нити между этими бойкими сферами!» И как по волшебству тут же вдруг тёмными силуэтами на фоне тёмной травы в небе обозначились свирепо болтающиеся толстые канаты, которые, оказывается, скрепляли два этих синих шара. Они без конца путались между собой, накручивались, друг на друга, потом опять раскручивались, яростно мотались в зелени небосклона, их взмахи напоминали взмахи бичей или кнутов. Не слышно только было хлопков ими издаваемых. Несмотря на всю грандиозность представленной мне картины, она совершенно была лишена звука.
«К чему это всё?» – думал я с тоскливым недоумением. Но скоро всё должно проясниться. Я знал точно, в каком месте я нахожусь, и поэтому хотя было сущее нагромождение символических картин и образов, всё имело прямой и откровенный смысл, направленный точно на меня. Видимо, с той целью, чтобы сделать мне больно или пришпилить иглой позора и стыда. Во всём, что я здесь видел, было что-то нестерпимо постыдное и унижающее мои надуто высокие представления о себе самом.
Я огляделся – следа от воды не осталось на мне, будто в воде и не был. Странно, но это почему-то заставило думать о выборе, вернее размышлять о самой категории выбор.
«Дважды не войти в одну воду», - как-то нелепо переиначил высказывание я. Асам тем временем продолжал думать о том, что, конечно, у времени всегда имеется снисходительные паузы, чтобы подкинуть любому простому смертному пару намекающих картин. Или символических жестов, или выразительных сцен, которые как бы приоткрывают и чуть освещают собой верное решение, хотя бы подсказку того, что может произойти. Причём здесь слова об интуиции? Само время это делает, оставляя в себе провалы и остановки одуматься каждому. Но почему так несправедливо бывает устроено, что дважды нельзя остановиться в одном и том же провале? Так я размышлял, оптимистично завершив весь этот мысленный период идеей, что предела совершенству нет. Движение же вперёд может произойти лишь в том случае, насколько будет значимо нагружен этот временной провал для того, чтобы одуматься. Чем плотнее он будет забит выводами, тем фундаментальнее, стабильнее и быстрее побежит движение времени вперёд. В таком случае выходило, что не надо жаловаться, не надо требовать повторения одной и той же паузы.
«Дважды пауза не может повториться, ты же знаешь, чего ты тогда скимишь?»
Никто не умирает, не умирает до тех пор, пока не будут сделаны выводы, причём достойно высокого содержания. Что такое серьёзность? Это придание высокой значимости всем деталям и уважительное, корректное их конструирование в цельную единую картину.
«А я умер? Что-то очень похоже», - подумал я про себя, внезапно при этой мысли почувствовав противную пустоту, которая вызывала головокружение, да ещё и при этом заставляла меня подниматься над землёй. Ну что же, каждый достоин своей личной, персональной, так сказать, казни под финал. Хотя, если честно говорить, перспектива быть сброшенным с большой высоты меня ужасала: высоты я боялся всегда, и было всегда тягостное желание где-то в затылке тут же сброситься.
«Так я умер или нет?» - думал я, чувствуя, что двигаюсь вертикально всё выше. Если это так, то всё, не о чем беспокоиться. Я решил  на всякий случай умереть. И сразу понял, что сделал последнюю ошибку: «Дважды не делают одну и ту же паузу». Всё внутри провалилось.
Но зрительная картина сохранилась, правда резко поменялась. Я думал, что смерть – это чернота и полная неподвижность. Нет, оказывается, не так. Движение мыслей какое-то иное. В ином темпе, что ли, и вообще, в другом регистре. Интереснее? Непонятно. Я чувствовал, что привычные оценочные шкалы стремительно уносятся от меня. Оперативно приходилось создавать другой тип отношения – к себе и тому, что рядом. Я просто не мог не видеть, не пытаться понять. Мне нужно было быть во что-то включённым и присутствовать в системе (какой угодно) отношений. Что, несомненно: система отношений есть всегда. «Ничто не пропадает, всё имеет свою трансформацию, место и назначенные переходы в разные состояния».
«Здравый рассудок, смерть, шизофрения – всё взвешено и имеет точную координационную соотнесённость, причём, ни одно из вышеназванных понятий не может служить истинной точкой отсчёта. Всё неимоверно хитрей задумано. Как деятельность и работа любого человека после его естественной физической смерти».
Почему же тогда так приятно ощущать себя носителем именно здравого рассудка, а все прочие дела воспринимаются как позор или с полнейшим равнодушием? Что за горе не иметь здравый рассудок? Почему так? Может это подарок, чрезвычайно высокий и невозможно ценный, что любой бессознательно трясётся над ним, и в результате больше всего боится именно его потерять? Правда, очень часто заинтригованно увлекается и впопыхах его, это подарок, теряет.
Нельзя. Нельзя так хамить. Что-то страшно чёрное есть в этом провале, в этом отрицании и хамстве. И оно, это чёрное и показалось, обозначилось. Его очень хорошо было видно. Оно было представлено небольшой полоской и не двигалось. А потом стала появляться и обрисовываться другая картина- видение.
Не знаю, кем навязывается подобная драматургия, но в любом случае я чётко увидел лежащего на какой-то кушетке старого монаха. Моё видение зафиксировано было на келью, где (и это было очень хорошо видно) монах мечтал о своей бывшей светской жизни. Над его головой плавал в смутных очертаниях созданный его воображением образ: ель, украшенная игрушками. Как я понял, это был момент сочельника или, скорее всего, наступления Нового года. Конечно, ёлка смотрелась нелепо в монастыре, поэтому этому старому монаху только и приходилось мечтать о ёлке. Вдруг монах решительно вскочил со своего ложа и полез в угол своей тёмной кельи. Выходил он из кельи уже с топором в руках. Я чётко видел, что он вышел из монастыря в серую ночь. С неба падал снег. А монах направился к лесу, находящемуся на приличном расстоянии от монастыря.
Он не видел только одного: зло непроницаемо чёрной полоской висело над этим далёким лесом. В лесу, как я понял, росло что-то хвойное. За ним и направлялся монах.
Когда же он достиг леса и в нём исчез, зло тут же активизировалось, а именно: стало стремительно разрастаться по бокам и в высоту. Вскоре зло (а это было именно оно, я почему-то это точно понимал) заняло всё моё видение, а также затащило в себя и сам монастырь.
И теперь мне ничего другого не осталось, как созерцать черную бездонную пустоту без дна и верхних границ. Я всё-таки знал, что светлый предел этой черноты неизбежен, и в каком-то месте пространства или времени беспредельность этого чёрного оборвётся. Но всё равно это были какие-то полу догадки, также как и недоступный мне смысл увиденной аллегорической сцены не находил своего объяснения в моём сознании.
«Зачем он вообще туда пошёл? Почему зло так стремительно после этого разрослось? В чём заключена его вина? А может, его вины нет?» Эти вопросы в данный момент уже не особенно меня волновали.  Тревожило следующее: вдруг в этой беспредельной темноте обрисуется нечто и на меня устремится? Тем не менее, я всё больше успокаивался, потому что до меня постепенно стало доходить, что я всматриваюсь в ПРОВАЛ, где ничего не бывает, и быть не может. Это была пустота, ничего более. «Долго мне смотреть в эту пустоту? Я попал в ад, что ли? Я теперь обречён бесконечно смотреть в пустоту? Мне теперь осталось вспоминать все эпизоды своей жизни, что бы себя как-то развлекать до второго пришествия? Интересно, за что мне такое своеобразное наказание? За прожитые напрасно минуты, часы и дни в моей жизни? Кто определяет эту напрасность? Вдруг она была необходима? Вдруг она адекватно соответствовала моей занятости в следующий же момент?» Я успокоился на мысли, что я никогда не испытывал тоски от САМОЙ жизни, считая её в любом случае больше моих самых тяжёлых настроений. Тем более мне и в ум никогда не приходило совершить над собой нечто суицидальное – и вовсе не из-за трусости!
В любом случае, в самой жизни гораздо больше любви, прекрасного и таинственного, чем все наши суетные проблемные представления о ней, о жизни. Это очень просто и избито, но, как правило, весь негатив произрастает именно из забвения этих избитых и заболтанных вещей.
«А вдруг провал – это призыв к созданию чего-то принципиально нового? Вдруг необходимо его этот провал заполнять чем-то собственно своим, то есть, по существу, вывернуть всего себя наизнанку, что бы заполнить этот объём.
Интересно, что я точно не знал, сам ли я создал я этого монаха, или это произошло помимо моей воли и желания. Мне точно неизвестно, кто же в творческих делах ведущий, а кто ведомый: сам творец или творимый им будущий объект. Вроде бы, инициатива должна быть у того, чьи руки делают. Но наступает всегда некий момент, когда путь вдруг начинает определять сам объект, будто, наконец, обозначивший свои личные желания и нужды. Или мне это кажется? Или хитрят все творцы на свете, создавая от начала до конца продуманные фикции, а потом придуриваются, говоря, что рождение – не от них, а от Господа  Бога? А может, всему на этом свете есть место: и тем, кто ведом своей идеей, и гениальным лжецам, которые создают только видимость самостоятельной жизни созданным вещам, надеясь благодаря ним остаться в вечности?
«Как я могу заполнить такой провал самим собой? Разве меня хватит на такое пространство? Хотя, с другой стороны, душа не должна иметь известных  физических границ. Причём здесь переживание объёмов, пространства, конкретных  физических размеров и мер? Другой вопрос, чем таким душа должна заполнять, да ещё таким, как собственного производства? Что считается относительно души многим или большим, чем заполняется провал любого масштаба? Есть ли какие-то точные вещи относительно такого душевного или духовного производства?»
Во всяком случае, из выходных данных значились пока только две вещи: я сам (то есть моё идеальное составляющее) и черный кошмарных масштабов и необозримости провал. Ни границ, ни краёв его я не видел, – было такое ощущение, что я как будто висел над ним или в нём.
Вскоре до меня дошло, чем душа может заполнить провал. Надо подумать о ритмических колебаниях любого звука. Причём, звук может быть любой: от шипения до звонких трелей. Звонкие трели из меня явно не выходил, оставалось только неопределённое шипение. Но и шипения, в принципе, было достаточно: главным условием оставался ритм, в котором я должен равномерно устроить невразумительное «х-х-х». Что самое удивительное – голос после многократного тренировочного выдавливания звука стал возвращаться. Этого мало – звук обрёл цвет. И когда вместо «х-х-х» уже получалось «хм-хм-хм», а потом уже получилось энергичное и звучное «гм-гм-гм», я увидел, как вначале слабые проблески звука слегка осветили провал или пропасть, где я находился. А потом я сам испугался: энергичное «ГМ» внезапно ослепительно как молния пробежало и унеслось в бездну, осветив собой всю чудовищную пространственную безмерность бывшей черноты. Там были какие-то омерзительно уродливые наросты и своды, сталактиты и шевеление. У меня почти началась паника. Но всё было бы стоящим, если бы не твёрдая память о том, что сейчас меня как такового физического биологического уже нет.
Как, наверно, у меня не было лёгких в наличии, гортани, трахеи… Я знал одно: пустота может быть заполнена ритмом, больше ничем: «Слушай музыку и заткнись». Нет, уже не «заткнись».  Уже нужно заполнять пустоту, потому что наступило время этой самой пустоты. Я уже перестал бояться и без конца испускал из себя ритмические периоды. В конце концов, мне надоели собственные однообразные полосы, и я решил чуть изменить  высоту. Получилось очень красиво и оригинально. Потом я додумался, что также можно усложнить саму составляющую ритмическую единицу. Получилась такая оригинальная пестрота, пестрее азиатских изощрённых орнаментов. Причём, уже по всему объёму пропасти, а не только в однонаправленной плоскости. После чего я осмелел окончательно: делать мне всё равно было нечего, кроме того, как испускать из себя разнообразный ритм. Одно огорчало: все краски сохранялись очень недолго. Пустота холодно и равнодушно их в себе поглощала без остатка. Это вначале расстраивало, мне было даже жаль, кое-что я бы хотел зафиксировать навечно. Другой вопрос -  а для кого? Но огорчение оставалось, а потом переросло в раздражение и  почти в бешенство от бессилия сохранить то, что у меня получалось. Странно, но это сильнейшее раздражение внезапно стало связываться с азартом и похотливым зудом. Похоть и азарт стали заставлять испускать уже такие дикие ритмические организаций, с акустическим эхом, что дошло до того, что я начал ощущать приход оргазма, самого натурального, правда,  порождённого бессилием, бешенством и душащим завистливым азартом перед силой пустоты. А я всё гнал и гнал из себя ритмические волны, и теперь для меня скорый приход оргазма превратился просто в самоцель. Я чувствовал: чтобы его достигнуть, надо издать из себя что-то немыслимое, что-то «выше головы не прыгнешь». И я сделал это!! Невозможный для себя самого выстроенный равномерно визг, который я не ожидал от самого себя, взорвался огромной, в тысячи свечей, лампой в голове (как показалось), и вся картина вдруг невиданным образом переменилась. Все бывшие рисунки, которые казались безвозвратно потерянными, проступили вместе с последним воплем-скелетом и окаменело зафиксировались.
Бывшей пропасти я уже не увидел. Мне приходилось только в ужасе оглядываться по сторонам: меня окружала первостатейная мерзость. Её невозможно было описать и передать словами. Тем не менее, я осознавал: если, что-то обозначенное мне уже попалось, я просто обязан его отразить, хотя бы оно по определению непередаваемо. Пусть, окажется, что я выдаю секрет вмещённого во мне всего зла, которое было кем-то запланировано во мне устроить!!
Абсолютно дисгармоничные развалы шевелились с угрожающим грохотом, будто думали специально обрушиться на своего создателя (то есть на меня). Всё было представлено в каком-то гадостно грязном цвете. Не поймёшь, что это было, из чего всё это состояло, какого рода образования были всё эти чудовищные скопления..  И самое гнетущее: я был создатель этого страшного БЕЗОБРАЗИЯ.
 Но вскоре до меня стало доходить, по мере моего вначале несмелого, а потом всё более пристального вглядывания, что во всём этом был какой-то смысл. Причём, самостоятельный, то есть, уже не мой, а их, личный, этих развалов. Они могли прекрасно обходиться и без меня!
Но меня они явно ненавидели, это  выражалось их агрессивным поведением по отношению ко мне. Поэтому мне в голову стало настойчиво проситься соображение  всё это моментально уничтожить. Как это сделать?! «А в обратном порядке, откуда издал, туда и назад».
Что ж, мне предстояло превратить самого себя в некий втягивающий пылесос, несмотря на всю неслыханную мерзость и грандиозную масштабность выблеванного мной в приступе азарта и оргазма. И я, собрав в себе всю пустоту моей души, стал с силой втягивать в себя то, что сам сделал. Вернее сказать, то, что наделал. Терпи, терпи, терпи. Ещё терпи и ещё терпи. А теперь ещё терпи и ещё терпи. И ещё терпи, и ещё терпи. И ещё, и ещё. Шла вечность, бесконечная и нескончаемая. И только, когда я понял, что во мне не осталось сил для напряжения втягивать в себя, я где-то вдали увидел  (это я понял) освободившийся участок голой пустоты: там уже не было её, моей мрази. А она, тем временем, найдя для себя удобное вместилище, сама лезла в меня, меня не спрашивая. Силы мои уже кончались – и это было бы сказано не точно. Их просто давно хватало у меня только на то, чтобы как-то слегка удерживать рвущуюся в меня собственную исторгнутую когда-то блевотину. И всё же странно всё устроено: утешение оставалось для меня. Почему? Потому что я увидел, что вместо равнодушной черноты бывшего закрытого моими дурацкими стараниями провала пошёл ровный белый свет. И это стоило всех мук разрывающегося мешка, который я на данный момент собой представлял. Поэтому я смирно и безропотно глотал и глотал всё, что я создал, пытаясь заполнить пустоту. Но наступило бессилие смерти. Я уже потерял всякую волю и (чего лукавить) преднамеренно поперхнулся, так сказать. В эту же секунду я опять висел где-то над чёрным провалом в совершенной неподвижности и тишине. Всё. Моя внутренняя пустота равна внешней пустоте. Это конец.
Но я этого не хотел! В этом и заключалась вся интрига! Что мне делать? И опять мне было сказано: «Всё то же самое, с самого начала». Опять петь? Да. Другого выхода больше не было.
Потом всё втянуть и получить, наконец, свет.

Чистое зло

Пропасть опять стала вызывать во мне волнения. Опять наступил удушающий страх формы. А вдруг что-нибудь проявится, что-то невообразимо громадное и омерзительное?  Пауки, зубы, оскалы, металл, движущееся мясо?  Но, казалось, всё спало. Даже чудился лёгкий ветерок и его почти слышное посвистывание. Этот мнимый ветерок веял между мной и пропастью. Даже ощущалось едва заметное колыхание. И вдруг я увидел его, самое настоящее зло. Что оно собой представляет? Глухую чёрную вертикальную линию, чернее и тоньше которой ничего быть не может. Она шла из холодной и безжизненной пропасти, прямо из её центра и прямо ко мне. Я понял, что сейчас буду рассечённым ровно пополам. Полоса приближалась совершенно спокойно и бездушно механически, как говорят в таких случаях физики, равномерно и поступательно.


Минутная обозначенность добра

Внезапно это приближение прервало стремительное горизонтальное движение, перечеркнувшее собой продвижение ко мне чёрной полосы. Она же не сломалась, а я просто ослеп от внезапно вспыхнувшего, как показалось, везде света. Это было добро или рождение, я так это и не понял впоследствии.  Был свет, и это была радость, как тихий весёлый звук.
«Неужели от моих маломощных усилий ничего вообще не зависит? Я сам ничего не могу изменить? Всё кажется таким ничтожным и мелким, какие усилия насекомого – муравья - сдвинуть с места египетскую пирамиду. Получается так, что лично от нас ничего не зависит: быть плохим или хорошим, сильным или слабым, мы никогда не добьёмся абсолютной стабильности своими усилиями, мы ничего не сможем зафиксировать навечно, мы никогда не будем хозяевами – ни в одном моменте, ни при каких обстоятельствах. Всё стоит под вопросом, прочность паутины – стальные скрепляющие канаты, связующие наши убеждения и представления о мире. Сверху что-то играет без нашего участия. Играет, развлекается и не придаёт нам никакого значения. Бессилие  слабого сонного тела, тараканы, бегущие в щели спасать жизнь». Эти мысли были бы пределом моего пессимистического настроения в тот момент, если бы не уносящие меня светлые волны радости непонятного спасения стремительной горизонтальной черты, перечеркнувшей собой темноту. Свет не может быть пропастью, он состоит целиком из жизни. За что я люблю зиму? В ней главный – белый цвет. В беспредельном свете не может быть страшно, даже если не видишь никаких границ. Ты просто присутствуешь в самой жизни. Потом произойдёт расщепление, но только потом, не в эту минуту.  Очень странное состояние – находиться только в свете и не видеть больше ничего, кроме этого светящегося лимонным, солнечным цветом, окружения. Я весь в свете, и ничего, кроме света! Но на одно открытие я вышел. Оказывается, темнота есть значение неопределённости и стояния, как будто сомнение и нерешительность обрели в темноте свою законченную символическую форму. Свет же, оказывается, есть всё – уверенное движение. Может быть, к какому-то конкретному воплощению, когда, наконец-то, увиден единственный и неповторимый объект применения всех сил, достойный этого? Поэтому, в отличие от былой неподвижности моего зависшего состояния над неопределённой пропастью темноты и пустоты не осталось и следа. Созерцание света меня куда-то влекло с собой. Я без всяких сомнений ощущал движение, причём, в совершенно точном, заданном, я бы сказал, направлении. Я могу точно сказать - это было направление с юга на север, чуть в запад. А потом началось самое странное – я вдруг стал  понимать, что начинаю вновь обретать активность, будто до этого момента я только и делал, что спал. До меня дошло, что любой вид деятельности – это обыкновенный выход из одиночества и признание в любви. Кому или к чему – я это так и не понял. Скорее всего, миру в целом. « Это как точно выраженный интерес, только наличие интереса возвращает осмысленность вещи, смысл и значение, значимость».  А свет заставляет любить и интересоваться. Интересно в таком случае, почему тайна зарождения происходит именно в темноте? Как будто это сосредоточенная работа над единичностью в глубоком безмолвии и черноте. Почему зарождение происходит не в свете, а в отдалении, в тени, а начало самой жизни будто боится яркого света? Репетирует свой выход на большую сцену? Свет магистрален, и он, действительно по своей неуверенной неосторожности просто растворит в себе то, что ещё не обрело устойчивой формы. Видимо, для этого и нужна пустота – для того, чтобы остыли и устоялись полученные формы. Тьма порождает идею? Но только вначале должен быть свет, без него пустота и темнота не сможет что-то из себя воспроизвести. Что же было вначале? Вечная тьма или вечный свет? Получалось так, что свет был вообще-то всегда, а усталые его остановки породили размышляющую пустоту и темноту. А человек как способ анализа природы самой себя, – в конечном счете, есть производное от темноты, но не от света. Я могу стремиться к свету, но тьма по инерции меня опять будет тащить в себя, поскольку я её общепризнанный продукт, как, впрочем,  и всё оставшееся человечество. В таком случае, любовь оказывалась остановкой, темнотой и отсутствием движения, это очарование какой-то единичностью, приостановка в общем мощном потоке равнодушного света, которому всё равно, что развивать и чему давать жизнь, то есть, её поддержку и рост.
Движение не содержит в себе момента любви. Остановка её порождает? Неподвижность и пустота – это точка стояния и оформления объекта, а движение вносит жизнь в обозначенный темнотой и неподвижностью объект, вплетает его в стремительно двигающиеся нити развития других многочисленных нитей. Интересно, что выходило так, что чтобы что-то оформить единичное, нужна в духе совершенного вакуума бессодержательность, пустота и темнота окружения. Итак, если появляется что-то единичное – движение останавливается на время его фиксации, осмысления и оформления. Определилось – вперёд, в общий поток светящейся жизни.  Провал в единичность состоялся. Родился я, и хорошо бы ещё узнать, с какой всё-таки целью. Ведь цель точно есть, в темноте она была видна и определена. Это я уже знал точно, как и у каждого в отдельности взятого человека. Другое дело, что тогда начинали мучить нехорошие предчувствия насчёт того, что всей моей жалкой (я имею в виду время) жизни не хватит, что бы ответить или найти ответ на этот вопрос: «А зачем я появился на свет». В любом случае смысл где-то там был, и это уже утешало.
В общем, конечно. Я вспомнил очень кстати известную цитату  одного музыканта про тишину, которая должна служить прекрасным и очень дорогим оформлением или ювелирной отделкой для любого звука.  «Не будет тишины – будет хаос звуков». Гармония создаётся из светлого движения и тёмной паузы. На этом я оставил свой бесконечный поток рассуждений и недоумений.
Странно то, что я вскоре уже не видел света, а воспринимал только различные объекты, светом освещённые. Объекты напоминали собой страницы вертикально поставленной книги. Об этом можно было судить по их едва заметному взволнованному шевелению и потрескиванию. Вскоре это пришло  на самом деле в движение. Белый свет с треском расслоился на бесчисленное множество замелькавших страниц.

бореол траноистран стров кловлени битрапа биола ноа драта ватра  этва  смата калиорк трапиква  вантистапар твирини сдлинаиндут нитраоилга думог ливтт чокис лвабз фдаотрап ичбдюстм долаж дыдбал  ждаон омир гтаб тсо тавар дыромт  жалном хокл

 Мне кажется, я сбился. Перестановка очень сильно действует. Невозможно определить границы и точные рамки, тем более построить правильное и законченное высказывание.
Придётся использовать положение того, кто один. Вечная обида вытолкнутого из общего круга. Ловушка для самого себя самого – хитроумнее изобретения не придумаешь! Совершенная глупость, причём спровоцированная собственной бездеятельностью и ленью. Холод вместо тепла. Вечное сопровождение одиночества. Никакой жалости, потому что сам всё так получил! Как удивительно выстраивается освобождённая дорога, как будто пробитая дыра, через которую дует не испорченный ничем воздух. Воздух однозначного действия, воздух конкретных дел, без намёка на присутствие живой органической ткани. Одиночество означает незаметный переход в неорганический мир, где не присутствуют ещё страсти. Гораздо легче судить о мироустройстве в целом, поскольку в нём всего лишь незначительная часть вонючей органики, если ты на самом деле никого не имеешь рядом. Но холод! Его переживание совершенно невыносимо. Об этом сказал известный полярник: «Человек никогда не сможет привыкнуть к холоду». Между прочим, лето и должно пониматься, как подарок, причём совершенно бескорыстный, сделанный всем органическим шевелящимся тварям. Несчастье означает остаться в одиночестве и холоде. Оторванность от общей орбиты, хаотический полёт в бесконечную пустоту. Остаётся только провожать глазами то, что оторвалось от тебя и уносится в неопределённость. Какая может здесь быть реакция? Ты сам остаёшься в аналогичной пустоте, и этому не будет уже реального конца. Отслеживать приходится любую связь, которая не может выдержать напряжения. Но если не получается, если тебя никто не спрашивает, как всегда, если сам ты этого не хочешь, а получается будто бы назло тебе? Тогда вечная подготовка, поскольку никогда не будешь готов к разрыву, он всегда будет нелепым, постыдным и страшно жестоким. Приучиться к холоду, не к теплу, в вечном холоде есть одно преимущество – свобода и отсутствие потребности в развёрнутых высказываниях. Можно молчать и предаваться созерцанию. Правда, жизнь не терпит такого положения дел и устраняет это из самой себя.
Итак:
Вингун Чели был грандиозной Зелёной Пахокой. Его кастрадомир был огромен и зловещ. Но и зелёные канаты, которые кончались стоящей триадой Демоков, были по-своему страшны.
Надвигалась низкая Чёрная Плоскость. Эта плита шла, убивая всё кругом под собой. А скалам и горам оставалось лишь равнодушно смотреть на эти ежечасные убийства и смерти. Пройдёт плита, и снова можно спуститься по зелёным ступеням, можно подниматься по ним.
Демоки ждали своего полёта – кожа шевелилась.
и. Пройдёт плита, и снова можно спуститься по зелёным ступеням, можно подниматься по ним.
Демоки ждали своего полёта – кожа шевелилась. Порезанные души – вечная песня. Но душа, оглохшая от боли, не слышит музыки. Какие вам ещё песни?!
20.12.2005. 1.30  – 20.12.2005. 3.20.









R I и Милое Старьё
(материал чистого сна)

Встревоженно  и взволнованно проснулся Сева в синем сумраке тёплого мая. Он тут же стал суматошно одеваться, роняя на ходу книги и стулья на пол. Сева специально не включал свет: он торопился выскользнуть из дома незамеченным. И всё равно это не удалось. Мама Севы, вечно настороже, недовольно зевая, тоже вышла  в кухню, где Сева торопливо пил воду.
«Ну, и зачем в такую рань?» – недовольно спрашивала мама.
«Мне очень надо, ну, очень-очень», - почти хихикая, сказал на бегу Сева и вылетел за дверь.
На скамейке рядом с домом сидел в состоянии «грогги» сторож дед Матвей в белом заношенном резиновом плаще. Жёсткая борода топорщилась вверх, и аккордеон мехами пьяно сполз с колен сторожа одним боком на асфальт. (Вчера до самого позднего вечера раздавались романтические, жалобные и зовущие пассажи деда где-то далеко на окраине рабочего посёлка). Музыкальный инструмент издал неопределённый вопросительный звук, и сторож через силу открыл глаза, зафиксировав взглядом истерично копошащегося во внутренних карманах Севу.    
Сева с восторгом посмотрел на сторожа: «Отдыхает тайный сверчок! Милое старьё!» И потом, чуть не захохотав во всё горло, бросился бежать по сумрачным утренним майским закоулкам рабочего посёлка. Эти закоулки медленно оживлялись, находясь в состоянии пробуждения, и будто постепенно всё  сильнее тянулись именно в том направлении, куда и бежал Сева, то есть, на восток, к горизонту, где вставало Великое Солнце.
«Где ты ходишь? Договорились же пораньше!» – возмущённо зашептал Костя, друг Севы, который чуть его не сбил, налетев у самого порога белого магазина, одноэтажного и шикарно окрашенного утренними майскими сумерками.
«Сегодня все недовольны», - радостно сказал Сева, но его реплика осталась без ответа. Костя с раздражением, будто пытаясь задушиться, срывал длинный шарф с шеи: «Ну, и жарища, и это утром называется! А днём что тогда будет?»
«Да ладно тебе, день нас не интересует», - сказал Сева.
Они медленно и осторожно подкрадывались к четырёхэтажному дому, казённому зданию, единственной достопримечательностью которого была широкая, демонстративно выставленная наружу пожарная лестница. Она вела на крышу.
«Осторожно, - сказал Сева и, слегка драматизируя, придумал: - За мной чуть Матвей не погнался».
«Этот старый валенок, что ли? Да он вчера до ночи на своей гармошке требендел! Не смеши».
Тем не менее, они с предельной осторожностью, как балерины на пуантах, стали подниматься по гремучей решётчатой пожарной лестнице. Надо сказать, это им удалось. Лестница, будто выразив им свою солидарность, на этот раз не издала ни звука.
Наконец, оказавшись на крыше, Сева с Костей спрятались за высокий каменный бортик и впились глазами в светлеющий горизонт. Он горел всё сильнее.
«Вот сейчас начнётся, - лихорадочно пробормотал Сева. – Давай бинокль».
«Я дома его забыл», - побелел Костя.
«Я тебя сейчас с крыши сброшу», - зашипел в ужасе и злости Сева.
«Нет, нет, вот он, - заторопился Костя. – Просто в тряпках запутался».
Сева выхватил из его рук примитивный бинокль театрального типа и стал смотреть через него на небо. Из необъятной тёмно-синей вышины космоса побежал вниз, к разгорающемуся горизонту первый импульс, как едва заметная волна дрожащего воздуха. Такое характерное дрожание можно видеть в очень жаркий день над асфальтовой дорогой, если смотреть на неё на определённом отдалённом расстоянии.
«Да убери ты этот бинокль, и так всё нормально видно», - сказал Костя.
«Отстань», - не отрывая глаз от неба, сказал Сева.
Импульсы с высоты космоса летели к горизонту теперь беспрерывно. Весь горизонт уже дрожал, будто плавился. Странно, но завод вдали бестрепетно выпускал белый дым из своих труб, и дым абсолютно спокойно полз параллельно трясущемуся будто в судорогах утреннему горизонту.
«Вот она! Смотри!» – воскликнул, уже не сдерживаясь, Костя.
И на горизонте, наконец, обозначилось то, ради чего оба друга так торопились и в такую рань на крышу.
Всего на семь секунд совершенно явно обозначились две необъяснимо огромные буквы. Их масштаб поражал: они были в несколько тысяч километров высотой. Это были две латинские буквы R и I.
“Р и И, - медленно, будто в мечтательном созерцании находясь, проговорил Костя. – Я не понимаю, почему? Откуда они? И из чего состоят? И почему они только семь секунд? И почему две? И что они обозначают? И какая цель?» – продолжал говорить и спрашивать Костя. А между тем буквы «нечувствительно» растаяли.
«Вот так всегда, и никакого ответа, - подвёл итог Костя. – Ладно, давай спускаться, пока не замели».
Но Севе было уже всё равно. Он опять увидел ЭТО и был целиком погружён в торжественные думы.


КОНЕЦ.

“R I и Милое Старьё (Сева и Костя в Мае)”.
10. 11. 2003.             ПЕЧАТЬ 4/16/05 10:25:54

Люблю Тебя, Господи!
Твой навеки.






АКВА
(Материал чистого сна)
1
Началось всё с того, что я тогда неожиданно вспомнил водную стихию и Ихтиандра с напуганной девушкой. Я сам был в великом ужасе от морского чудовища, которое раздавалось до океанских масштабов. Оно скользило почти по дну в жабьих очках, предлагая дружбу и сокровища, но мне и тонущей девушке было не до этого. Масштабы водных глубин с необъяснимыми гигантскими тварями  был настоящим кошмаром.
И только потом, уже в 203… году свихнувший от старости старик-профессор Гришин-Покровский окончательно утвердился в своей гипотезе о каких-то фундаментальных океанских перемещениях и глубинных впадинах в коре Земли, страшных переходах и живой движущей всё это биологической единице кошмарного масштаба. В общем, что-то страшное, таинственное и пугающее, как конец света, было в его статьях и лекциях для фанатиков его. Ещё какие-то строения, необъяснимые явления в атмосфере возникающие, гигантские и намекающие на морскую тематику – натуральный бред. Но даже рациональные американцы покупались на всё это. Даже известные актёры из сериала про снежного человека (видимо, тоже окончательные придурки) приехали на наш несерьёзный съезд рыбаков и «водных работников», где и кочевряжился изо всей силы профессор. А где ему ещё можно было это делать? Как известно,  у нас моря нет! Но зато есть настоящие морские души и фундаментальные характеры в людях с основательными представлениями о дружбе. Широкие души! С такими не страшно идти по жизни.
После моего разговора с бывалым рыбаком-моряком относительно того, как из тонких гвоздей делать крючки, вся эта заваруха и произошла. Ещё до того я слышал отдалённые сплетни про то, что наш профессор, как вице-президент клуба, изобретал специальный скафандр. Скафандр отличался тем, что имел внутри себя мажущий состав, дающий при анабиотическом состоянии вечный источник кислорода и питания. Не через клизму! Кроме того, этот скафандр был совершенной прочности. Для проверки профессор откуда-то стащил автомат Калашникова и шесть рожков к нему с патронами (якобы!). Все эти рожки он расстрелял в упор в одно только место скафандра – и ничего не произошло, остался только рыжий обгорелый налёт. Об этом наши местные морские волки с хохотом рассказывали. Я молчал, слушал и не выражал никаких эмоций. Иногда остро переживал за профессора, обобщая в уме, насколько законтренность на одной идее может определять человека. Скафандр был цельный, и как в него было влезать – непонятно было никому. Известно было только, что он, несмотря на внутренний мажущий состав, был совершенно прозрачным. Видимо, чтобы ярко созерцать все кошмары тайных океанских глубин. Хотя при анабиотическом состоянии много не посозерцаешь и не поужасаешься. Морские волки были все огромные и толстые как на подбор, усатые и громогласно-взрывные. В шутку они иногда скручивали меня  своими лапами и говорили, что только я могу влезть в этот дурацкий профессорский скафандр… Господи, как бы хотелось, чтобы они оказались в будущем не правы!!! Но я только с таким же хохотом убегал от них, ни на секунду не задумываясь, каким ужасом всё это обернётся для меня – и в самом ближайшем будущем!
Но врачи проникли глухой ночью в мой гостиничный номер, где я остановился на время съезда рыбаков-моряков. Я проснулся на секунду, но тут же был грубо усыплён уколом. Потом я очнулся в карантинном отделении с датчиками по всему телу – только не на заднице. Потом со мной были долгие извиняющие воспитательные разговоры, про благородство жертвы во имя научных целей, а также об апокалиптическом характере нашего времени. Про ценность единичной человеческой жизни никто даже не заикался. Но на иронию я был не способен: язык еле вязал после всех этих впрыскиваний. И эти сволочи пользовались моим состоянием,  не смущаясь!! Потом в назидание меня сводили на экскурсию показать «благородные жертвы науки» – каких-то алкоголиков, с которыми проводили мучительные эксперименты с прижиганиями химией, электродами. Впрочем, я от них мало чем отличался. Одного я особенно запомнил: из уголков его глаз текли мягкие розовые слёзы, как остывшее мясо. Он спросил меня: «Что, текёт?» «Текёт», - сказал я. «Суки», - прокомментировал алкоголик действия врачей. Другой, толстяк, только охал и вертелся на кровати, забинтованный. Плечи его были обожжены какой-то мерзостью, которая периодически опять начинала его жечь, неизвестно как в него внедрённая. Он кряхтел и матерился, крутился, но терпел.
Они терпели из-за денег и кайфа, который получали в неограниченном количестве после экспериментального этюда. Мне никакого кайфа и денег не обещали, давя на то, что я сам, как учёный, прекрасно осведомлён о величии бескорыстной любви к истине. Меня это мало утешало. Скорее, мне на нервы действовало хамское отношение к чужой воле этих медиков. Но самому было действительно безумно интересно, что такое там будет. Тем более (и это я знал, точно) меня готовили именно к воплощению профессорской задумки! То есть, от обтекаемого и цельного скафандра мне уже не открутиться, как и от таинственных глубин океана.


2
И вот наступил тот памятный момент моего влезания в скафандр. До чего же всё-таки дошла наша химия, до каких высот добралась, если человеческие кости позволяет делать мягкими и завязывать почти узлом, как тряпки! Совершено нечувствительно меня всунули в обтекаемый скафандр, а потом состоялся торжественный сброс меня с моста в нашу реку. Во время этой процедуры рядом никого не было: милиция разогнала всех и перекрыла для всякого транспорта место моей благородной и жертвенной казни во имя науки. Я тут же утонул. Погрузился в зелёную муть воды,  прочно воткнулся ногами в дикую грязь речного дна. Прямо в ухо полетел шёпот профессора: «Тебе надо дождаться биоединицы! Она тебя подхватит и потащит по маршруту!»
«А мне что делать?»
«Тебе ничего! За тебя говорят датчики! Твоя задача всё эмпирически зафиксировать и ответить на конференции на вопросы!»  Я про себя подумал: «Вот твари, тезисы потом будут писать на основе моих эмпирических наблюдений!», но промолчал. Вместо этого спросил: «Сколько ждать?»
«Неизвестно, может несколько часов, может несколько дней».
«Вы что, с ума сошли, что ли?! – не выдержал я. -  Я же с голоду умру!»
«Не умрёшь, просто спи. Всё продумано!» «Гады!» -  подумал я про себя, но пейзаж речного дна начал мне постепенно нравиться. Декоративно торчала из высоких водорослей сброшенная в воду когда-то скамейка, плавали какие-то охвостья вокруг меня, летели вверх пузыри воздуха…
Постепенно я стал засыпать, но меня разбудил резкий профессорский шёпот: «С тобой Иван Фёдорович поговорить хочет!» Странно, но после этой дрёмы я будто чего-то наелся! Скафандр был действительно ничего себе устройство. В ухо прокричали: «Ну, как ты там?»
«Да ничего, всё нормально, только очень тоскливо».
«Заразы! Даже не подпустили нас к больнице!»
«Да ладно, всё равно уж здесь торчу».
«Ну, держись там! Мы следим тут за тобой!»
«Спасибо, что не забыли».
«Ещё чего!!»
Мне после этого разговора стало легко и хорошо. И я уснул. А проснулся уже в сплошной темноте и из-за того, что неожиданно за моей спиной будто зажгли фары.
«Эй», - сказал я.
«Что, что такое?» – тут же зашептал в ухо профессор.
«На меня свет сзади едет!»
«С тобой всё хорошо?»
«Да всё со мной в порядке! Я говорю – сзади свет надвигается!»
«Мы абсолютно ничего не видим!»
«Ну, вы не видите, а я-то вижу!»
«Не видно нам ничего! С тобой точно всё в порядке?»
Здесь я уже ничего не сказал, потому что почувствовал, как что-то плотно и эластично будто приклеилось практически ко всей поверхности скафандра.
«Почему ничего не говоришь?! Говори немедленно!!»
«Ко мне какая-то гадость прилипла!!»
«А свет?! Свет?! Продолжает светить?!»
Тут я почувствовал, что плотно облегающее мой скафандр прикосновение, медленно, волнами прощупав его весь, чуть сдвинуло меня с места.
«Меня уже дёргают!!»
«Мы ничего не видим!! Мы даже тебя уже не видим!!»
«Да потому что эта дрянь меня накрыла всего!!»
«Что делать?! Что же делать?!» – стонал в ужасе и восторге профессор. Потом опять: «Где источник света? С какой стороны от тебя?»
« С левой».
 И вдруг свет с бешеной скоростью пронёсся рядом со мной, но впереди не засветился, а меня с дикой силой вырвало из мягкого дна: в него, оказывается, я просел почти по пояс.
И я полетел, полетел так стремительно, что чуть не задохнулся. «Ну, всё, связь сейчас прервётся. Они меня не видят на своих мониторах, смерть пришла». Но в ухо опять врезался истеричный шёпот профессора: «Где ты там? Почему ничего не говоришь? Что происходит?»
«Поехали», - выразился я гагаринской фразой.
«Что ещё за чушь?! Кто поехали?! Куда поехали?! Говори, идиот!!»
В этот момент я, пролетая, разнёс в щепки с пузырями деревянную скамейку, декоративно торчащую из водорослей.
«Я сейчас скамейку вашим скафандром разбил!»
«Какую скамейку?! Ты совсем там дураком сделался, что ли?!» Потом я отдалённо услышал: «Всё, его надо доставать». Всё это время я рассекал водные пространства, влекомый какой-то огромной чудовищной присоской неизвестного кошмарного существа. «Ага, доставать меня собрались. Фиг сейчас меня достанете, когда несёт как торпедный катер». Опять где-то в отдалении: «Его уже физически нет на месте! Засосало, что ли?»  Потом опять шипение профессора: «Голубчик, ты прав! Где ты?»
«Я говорю, меня несёт по реке, внутри реки я!!»
«В каком хоть направлении?!»
«В сторону Острова Любви, так где-то, приблизительно».
Прошло пять секунд, и я услышал опять в отдалении чей-то голос, скорее всего инженера по мониторам: «Точно всё, засекли. Ни хера себе: летит со скоростью пятьсот в час».
«Голубчик, ты во всём прав!! Кто тебя несёт, опиши, говори немедленно!!»
«Я ничего не вижу, всё залепило, только просветы какие-то есть».
«Какие они из себя?»
«Коричневато-зелёные. Внутри у них что-то катается. Это, скорее всего, мускулы этой гадости».
«Ты как думаешь, что это?»
«Я думаю, присоска».
«Мы ничего не видим, не видим, кто или что тебя тащит».
«Дерьмо ваши мониторы».
«Не в этом дело, всё сканируется отлично. Непонятен сам вид материи, никакого визуального отражения. Неопределённый вид материи».
«Слава Богу, меня хоть видите. А меня как вы долго ещё увидите?»
«Не понял, как это долго увидите?»
«Ну, на каком расстоянии?»
«По всей планете, хоть в ширину, хоть в глубину, это даже не принципиально. Не волнуйся».
«Хорошо – не волнуйся! Вы даже силу измерить не можете, с какой меня присосало к этой гадости! А если меня она в космос вообще потащит?!»
«И там выживешь. Мой скафандр с ресурсом жизни в три года!»
«Ой, не надо мне…»
«Молчи, если не понимаешь. А вот про силу сцепления – это ты молодец. Сейчас измерим».
«Мне Ивана Фёдоровича, пожалуйста».
«Сию минуту». Я с мстительным злорадством подумал: «Забегали, заразы! «Сию минуту», видите ли! Конечно! Я для них теперь ценность первой величины – живой свидетель!» В ухо полетел голос дяди Вани: «Ну, ты что? Как ты там?»
«Всё нормально, лечу, уже обоссался пару раз».
«А что это?»
«Это что-то такое, как кальмар, с присосками, одна присосала к себе мой скафандр».
«А, может, осьминог?»
«Не знаю, мне кажется, нестись так может только кальмар».
«Осьминоги тоже ничего себе… Да хер с ними, главное, держись там!»
«Да если б что-нибудь от меня зависело! А то как этот…»
«И мы-то ничем помочь не можем…»
«Да ладно вам, дядя Ваня! Я же сам, по сути, напросился!» В этот момент задушенно опять заговорил профессор: «Тебя движет в юго-западном направлении, кавказском! Сила просто невообразимая! Я удивляюсь, как скафандр не продавился! Видно, хорошо я его сделал!»
«Ну, так и гордитесь скафандром своим. Мне, знаете, не легче от его прочности. А тварь эта может спокойно и в космосе летать!»
«Это же просто чудесное подтверждение!! Ты даже не понимаешь! Ты ведь в живую видишь чуть ли не Господа Бога!!»
«Я знаю одно: кто Бога увидит, тот умирает. Мне что-то не охота».
«Потерпи, голубчик, ради чуда!»
«А это, вообще, этично?»
«Что именно?»
«Хватать за руку Господа Бога?»
«Для этого наука и существует!»
«Чтобы навязать Ему волю свою, что ли?»
«Чтобы люди выжили, дурачок!»
«Доиграемся с этой наукой».
«Ничего, ничего, потерпи, главное, успокойся и лучше спи. Ты должен, обязан выжить!!»
Всё это время я летел в тёмных водных пространствах. Катались тёмно-коричневые сгустки по всей поверхности моего прозрачного скафандра, лишь изредка освобождая участки его. Тогда я видел тёмную водяную муть. Потом её опять затягивало коричневым. Я стал засыпать.
«Что видишь?»
«Профессор!! Да то же самое! Сами мне говорите «спи», а сами будите!»
«Ну, хорошо, хорошо, извини, спи. Но при малейшем…»
«Ладно вам!»
Неизвестно, сколько я спал, но меня внезапно разбудил резкий удар по глазам солнечного луча, и по внезапным грубейшим толчкам, от которых не спасал даже мажущий внутренний слой, я в мелькании за скафандром понял, что лечу по камням, песку, какой-то земляной грязи. «Профессор! – взвизгнул я. – Меня тащит уже по земле!»
«Тихо. Успокойся. Тебя волочит с той же скоростью к ближайшему водному источнику, больше ничего. Ты уже на Кавказе, почти у Чёрного моря. Кстати, тебя несколько раз уже по суши волокло. Ты просто спал. Твой дядя Ваня не разрешил твоё сопение прекращать».
«Спасибо дяде Ване! Привет ему передайте! Вот кто настоящий друг, не вы!!»
«Успокойся, всё».
«Какой кошмар! Как мне это надоело!»
«Терпи, не будь бабой!»
«Я не баба! Я кролик! Для эксперимента!! Просто фашисты, и всё!»
«Поосторожней там! Мне не напрасно скоро уже сто лет будет! Ради твоей жизни я такой скафандр создал!»
Когда я пришёл в себя (а скафандр продолжал в клочья разносить грязь), я спросил профессора: «Вы хоть смогли его разглядеть, я же по суши прусь?»
«Нет, просто не поддаётся определению. Тебя видно хорошо, но тоже с перебоями, будто тень  закрывает».
«Ну, это просто присоска закрывает».
«По всей видимости».
«Неужели никто меня из людей не видит? Сейчас же день, наверно!»
«Что удивительно! Маршрут идёт там, где ни одной души. И перемещаешься ты с предельной скоростью и с предельной осторожностью. Ведь ни одного препятствия серьёзного!»
«Как я хоть выгляжу?»
«Ты выглядишь, как бешеная торпеда, которая дует по полям. И непонятно, что она там делает».
  («Ха-ха-ха», - в отдалении.)
«Скоро узнаете, на моей шкуре, только».
«Хватит прибедняться, следи лучше за объектом».
В этот момент где-то далеко крикнули: «Всё! До моря добрался!» Тут же в отдалении профессор скомандовал: «Оцените состояние оболочки». Скорее всего, он имел в виду скафандр. А я с еле слышным шумом влетел в тёмно-зелёную муть воды, и безобразно раздражающее дёргание и толкание прекратилось. Плавно летели мимо меня рыбы, ещё что-то. Плавно скользил и я. Через минуту профессор сказал:
«Всё отлично, можешь не волноваться. Как всё было, так и осталось».
«Спасибо. И чего мне дальше ждать?»
«Ну, что? Пролив, Средиземное, пролив и Атлантический океан. По воде моментально».
«Что же это такое? Почему вы не можете его разглядеть?»
«Это и моя, и твоя задача. В этом и всё чудо».
«Можно мне ещё уснуть?»
«Спи. Но когда пойдёт океан, то придётся смотреть во все глаза, я тебя разбужу».
И я уснул. Проснулся я сам от внезапно оборвавшегося бешеного ритма. Я понял, что теперь медленно, очень медленно ухожу в чёрную бездну. В это время в ухо ласково прошипел профессор: «Ну, всё, поспал, хватит, сейчас должно быть самое главное».
«Я понял, профессор».
«Ах, так ты уже?»
«Да».
И вот здесь мне стало по-настоящему страшно. Если бы одна только чернота! Но был какой-то мутный свет!! И он показывал всю беспредельность страшных водных масштабов! В невесомости, не чувствуя под собой ничего, я уходил вниз, а надо мной скользили гигантские чёрные силуэты акул или ещё чего-то.
«Профессор, мне страшно».
«Ничего не бойся».
«Вы не поняли, мне страшно!»
«Хорошо, терпи ровно двадцать секунд».
Конечно, я не поверил, и со страху стал отсчитывать двадцать секунд, одновременно краем уха услышав команду профессора: «Препарат активизировать ему, быстро». Самое удивительное и приятное, что дальше произошло – это то, что мне не только стало спокойно на душе и безразлично, но меня стал разбирать смех. Даже когда ко мне приблизилась страшная акулья пасть чудовищного размера и стала огромными, омерзительно грязными зубами пытаться меня погрызть в разных местах, я только тихо захохотал, и потом громким и с нарочно наглыми, блатными интонациями голосом крикнул: «Ну-ка, пошла вон отсюда, сволочь, сука грязная!»
«Ты чего там?» - раздался голос дяди Вани.
«Иван Фёдорович, - еле проговорил я, давясь от смеха, который рвался из меня, - вы не поверите, меня сейчас акула жуёт! Это просто фантастика! Половину меня у себя в пасти держит, а вторая половина ей не лезет! Вот дура какая!» И я не выдержал, захохотал во всё горло, потому что акула, мягко и тихо пожевав меня, в дикой злости вышвырнула из своей пасти и, истерично дёргая огромным хвостом, умчалась в тёмную глубину. «Давай, давай, вали отсюда, дрянь!» - я просто не мог остановить приступ смеха. Где-то в отдалении я услышал голос дяди Вани: «Вы же его наркоманом сделаете!» Где-то вдалеке профессор ответил: «Ничего, простое отторжение, сейчас успокоится». Потом я услышал его самого: «Всё, хватит, прекрати веселиться и возьми себя в руки, как пацан себя ведёшь».
«Нет, серьёзно, профессор, что вы будете делать, если эта акула кликнет кого побольше, и меня целиком проглотят? Что тогда скажут мониторы? Что они увидят, а?»
«Прекрати идиотничать, или я тебе твой страх отправлю!»
«Всё, всё, я успокоился, не надо».
«Лучше скажи, тебе не стало холодно?»
«Да нет, как всегда».
«Имей в виду, ты уже на такой глубине находишься, что просто опасно за твою психику делается».
«Ничего, если акулы ещё плавают, значит не всё потеряно».
«Вот молодец, здравое рассуждение наконец-то. Ты должен вернуть себе чувство меры и очень серьёзно подойти к делу».
«Хорошо, хорошо, профессор, я вас понял».
«Наблюдать и ещё раз наблюдать. Стараться сохранить в памяти. И ты уже понял: всё это были чьи-то сознательные действия! Не бессознательные! Мы должны расшифровать цель этих действий! Ни один точный прибор  не встанет рядом с живым человеческим созерцанием!»
«Это я понял. Только откровенно скажите мне, профессор, как вы будете меня доставать?»
«Полетишь торпедой на поверхность. Вертолёты над местом твоего погружения – нахождения висят уже половину дня».
«Всё ясно».
«Тогда вперёд: смотри и запоминай».
Я уходил в совершенно непроницаемую глубину, внизу светились огни большого глубоководного города. Это было просто чудо, и я, не выдержав, позвал: «Дядя Ваня!»
«Что?» – тут же отозвался он.
«Вы бы посмотрели, что за прелесть здесь! Это просто чудо!»
«Расскажи, расскажи!!»
«Это вообще словами не передать! Здесь нужен писатель-классик! Я опускаюсь в ночной город!»
«Говори, говори, что видишь!» Но в это время крикнул профессор: «Прекратить разговоры!», и Дядю Ваню отогнали, видимо, от связного пункта. А вместо него я опять услышал профессора: «Перестань тратить силы на ерунду! Мне нужны точные данные!» 
Дальше стало происходить то, что практически совершенно не укладывается у меня в голове до сих пор. Я опускался на дно, но вместе со мной вниз уходил и столб этого непонятного серого света, будто мне непонятно чем освещали дорогу вниз. Об этом я доложил профессору, но потом стало происходить совсем что-то странное. «Говори, что видишь, что чувствуешь!»
«Профессор, я не могу понять. Здесь какое-то продолжение есть!»
«Выражайся яснее!»
«Где я?»
«Ты на самом дне должен быть! Не чувствуешь ногами дна разве?»
«Да нет, дно – вот оно, но здесь всё начинает розоветь!»
«Что это значит – «розоветь»?»
«Честное слово – розовые поля, которые поднимаются гребнями вверх и вправо! Я среди них, ну, не совсем  среди них, я, скорее, над ними завис».
«Дальше!»
«Они похожи на розовую внутренность морских раковин. Вот между ними появились тёмные вертикальные линии. Теперь это уже не гребни, это косые острые языки пламени. Оно тусклое, это пламя, себя только освещает, больше ничего. Никаких светящихся рыб давно нет».
«Дальше!»
«Всё становится светлым, сереет. Такой огромный простор пасмурного утра где-то в горах. Внизу только это розовое. Весь низ становится розовым».
«Как высоко над ним находишься?»
«Примерно, высота с восемнадцатиэтажный дом, а я у него на крыше».
«Оно движется?»
«Да, всё время в движении. Подождите, самый низ подо мной чернеет. Будто зеркальная поверхность, таким ртутным серебром стелется и потом чернеет».
«Дальше!»
«Я не могу понять, то ли это провал какой-то, то ли отражение. Подождите».
Озарённый смутной догадкой, я, как мог, приподнял голову и посмотрел вверх. Вверху я совершенно ясно увидел чётко и резко обозначенные звёзды и множество светло-серых силуэтов, про которые даже страшно говорить, что это силуэты людей.
«Господи! Да я вверху вижу людей!»
«Ты с ума сошёл, что ли?» И кому-то: «Его мозг, быстро». Потом недоумённо: «Какие ещё люди!»
«Я не знаю! Я не понимаю!»
«Что с тобой сейчас происходит?»
«Я начинаю опять спускаться! Профессор! Я боюсь, что это не зеркальное дно».
«А что?»
«Что это провал, вот что!!»
«Будь осторожен. Где ты сейчас? Осмотрись спокойно».
«Ура! Наконец-то! Я стою в десяти, примерно, шагах от провала. Профессор! Это точно провал! В него что-то шевелящееся втекает, как светлые такие струйки!»
«А что там?»
«Вы не поверите, профессор! Звёзды! Эти струйки летят в этот нижний космос!»
«Что за бред ты несёшь?»
«Профессор, честно! Как будто в этом месте дыра сквозь всю Землю проходит!»
«Какую землю?»
«Да не землю, а Землю! Я планету имею в виду! Всё, провал куда-то вбок поехал, загибаться начал. Всё. Ушли вбок все эти нижние звёзды».
«Что ты мелешь?»
«Что вижу, то и говорю. Вот провал весь затянулся. Горячо стало ногам: розоветь стало подо мной. Профессор, меня стало тянуть вверх! Это не ваша работа там?»
«Нет, что ты! Лучше скажи: ты не бредишь? Сколько будет четырежды семь?»
«Двадцать три, естественно!! Что вы ерунду начали говорить? Это у вас там бред пошёл!»
«Голубчик, ты просто мой самый страшный бред своим описанием подтверждаешь! Сколько надо мной смеялись! Сколько издевались! Говори, что там!»
«Я опять завис над этим, розовым всем…»
«Дальше, ну!»
«Профессор! Я всё понял! Я хочу выразиться стихами».
«Я тебя собственноручно излуплю своей тростью, когда вернёшься! Долго издеваться будешь над стариком, скотина такая?!»
«Нет, профессор, вы не поняли! Я не могу больше ни теоретически, ни эмпирически словами описывать и комментировать! Чтоб меня акула съела! Честно!»
«Так что, только стихами, лирикой, что ли? Вспомни, ты учёный, только объективный подход!»
«Здесь только лирика! Только такая форма передачи смысла!»
«Ну что, что ты понял? Почему ты понял?»
«Я посмотрел опять вверх! Там звёзды наверху! На какой я глубине?»
«Несколько километров, придурок! На самом дне!»
«А звёзды видны! И совершенно чётко, как после дождя в ясную летнюю ночь!»
«Дрянь ты такая… Всё мне испортил… Ну, ладно. Что ты понял там, говори».
«Ну, что. Это здесь просто любовь, в таком самом чистом виде, такая выраженная квинтэссенция».
«Дальше что?»
«Ну, что ещё? Впереди много горя и страшных потрясений, но что самое удивительное, так это то, что все всё поймут, то есть, свою неправоту, ВСЕ как дети заплачут. И всем всё простится. И ещё: безвыходного положения впереди нет, тупика точно нет. Всегда будет праведная альтернатива».
«Всё?»
«Ну, наверно, всё… Хотя, нет. Вот что ещё: всему живому всё простится: и собакам, и кошкам, и акулам…»
«Кошмар какой. И как это до тебя только дошло?»
«Да не как, а где. Там, где внизу всё розовое, и когда я завис над этим розовым».
«Хорошо. Только скажи, что ты собираешься сказать на конференции?  О чём будешь говорить? О любви?»
«Да можно подумать, ваша эта конференция – истина в последней инстанции! Об этическом смысле биологического мира. Да всего мира, физического».
«Умник какой. Всё, поднимаем тебя».
Меня понесло стремительно вверх. А профессор продолжал обиженно бубнить мне под ухо: «Ты знаешь, что этический элемент даже в психологии отрицается? Точные науки никогда в расчёт не берут этику! Она вредит объективной картине мира!»
А я возражал тем временем, пока летел, профессору: «А цель у вас разве не спасение человечества? Наука ради человека? Или сейчас разрешите ради объективной вашей картины пожертвовать человечеством? Сами же первый начинаете кричать о спасении человечества!»
«Ну, в этом, может быть, ты и прав».
«Вот тогда и принимайте всерьёз этические соображения».
«Это, конечно, так. Только результат экономически себя не оправдывает».
«Как это? Я всё подробно расскажу и опишу, сделаю эмпирический отчёт. В конце концов, масса свидетелей есть, чтобы подтвердить существование нематериальной биоединицы. А интерпретации могут  быть какие угодно! Пусть меня заставят пройти психическое освидетельствование, пусть, что было, то и останется. А этику можно оставить в стороне».
«Да, в общем, ты прав. Ладно, будем считать, что ты меня успокоил».

Что ещё можно добавить? Конференция прошла настолько успешно, что даже грех жаловаться. Профессор заработал себе безумную славу своим скафандром, своей  лабораторией и моими «эмпирическим наблюдениями». Я приучился к пиву, которое раньше ненавидел, и научился ценить сушёных кальмаров и осьминогов под пиво в клубе рыбаков и водных работников. Особенно под весёлую болтовню и светлые воспоминания о розовом океане и широких морских просторах.
25.12.2005 0:56












ЗЕЛЁНЫЙ РОМАН

Вернись! – кричу я истинному положению дел. – Я хочу быть с тобой, ты моё зеркало и моя тень!
Не выйдет! – презрительно отвечает. – Ты давно бросил меня. Но поверь: тебе же легче!
Если бы кто-нибудь знал, - воскликнул я, - отчего вдруг ломаются крылья!
Из сновиденческих диалогов доктора Серба.

Закрученным до предела жгутом из лохмотьев, рваных, изношенных, буйный летний океан выбрасывает людей в тихую заводь августа. Всё это напоминает поведение школьника, неожиданно залетевшего из орущего, дикого коридора в мёртвую, суровую учительскую. Столбенеешь. Почему-то и пыль не болтается в воздухе, а упорядоченно и строго мягкими слоями лежит на дороге как на Луне -–нетронутая и важная. Август гол и непорочен. Люди останавливаются на улице ошарашенные.
Из летней анархии выламывается архитектурная организация осени. И в этом есть определённая угроза. Осень вообще тревожна. За маской парадной живописи таится сокрушительный  шторм тоскливой смерти природы. Природа не сможет, как человек скрывать свою тоску своей близкой смерти, она это делает напоказ.
Вот и кончилось бескрайнее разливанное море, и вот я уже в суровых руках скромного августа, который требует немедленного отчёта. Что говорить? У меня есть, к сожалению, только слабая память плохо сохранившихся обрывков каких-то разговоров и три странички из дневника. Могло ли это произойти? Конечно, потому что он – хозяин трёх страничек – навсегда там, в лесу или во времени (в июле). Его нет. А это единственное подтверждение его бывшего существования, доказательство.
Как всё произошло? С чего началось?
Вот: первая страница дневникового характера.
«Я собираюсь в лес. Это событие. Сам поход – бесцельное движение обретает значимость, пустота вытесняется. Поход превращается в цель. Цель разгибается, они растут ответвлениями. Направленный пучок различных целей объединятся в сильнейшую струну при выходе из леса. Она требует повторения.
Иду к лесу. Обыкновенная вульгарная городская улица  ведёт меня. Переулки, дома, толпы людей, машины, столбы, грязь – всё это отслаивается и сползает по разные улицы как шкурка банана. А я иду по очищенному банану.
Вот банан втыкается в зелёные дикие меха леса. Не спорю, конечно, вместе со мной идут и другие. Они – с низкими целевыми ответвлениями. Это паразиты. К ним можно относиться только с брезгливостью, как к мягким жукам, например, как к тараканами или клопам. Лес иногда поражает своей беззаботной щедростью. Поход в лес и следует расценивать, как обретение всеобщей связи каждого с миром будущего и прошлого. Лес уничтожает временные границы. Здесь можно увидеть промелькнувшую двуколку Фета  и его жены, тень Тургенева, из леса на поляну выскакивать шайка крестьян из средневековой  Саксонии по своей оборванности и замшелости уподобленные корням, сучьям и кустам.
Здесь всё размыто.
Что-то собранное воедино, в субъективный центр, здесь уничтожается. Здесь единственная персона – сам лес, как подчёркнутая ирония или смех над вычурностью и надуманностью сознания – новой формы материи.
Лес методически разбивает упрямую индивидуальность субъекта, отнимая у него оформленные ощущения личной жизни.
Это – обоняние, которое в человеке –полуживотном, напыщенным городом игранет много определяющую роль. Курящие забывают курить, пьющие забывают и не думают пить. Служащие теряют густые канцелярские затхлости, сопряжённые с моральными обязательствами перед начальством.
Это – зрение, которое разбрасывается на бесконечное множество подробностей и неповторимостей (запомните!) и теряет свою ненормальную сосредоточенность на диком кошмаре правильно измеренных зрительных объектов города.
Это – осязание, не стереотип и не привычка к созданному руками и как напоминание далёкого-далёкого призыва беспокойных родителей остерегаться. Осязание в лесу – окрик твоих первобытных домашних.
И, конечно, слух. Поэт один сказал – всё, что истинно – должно быть тихим. Лес живой, и он движется. Но источник звуков в лесу никогда не будет определён, а город объясняет всё. Лес ничего не собирается объяснять. Что-то произошло? Почему вдруг поднялся шум? Никто не знает.
Итак, лес внесоциальный организм, его суть не поддаётся жалким попыткам сознательного оформления, она в противоречии с самим понятием законченного определения. Все, кто попадает в лес, превращаются в биомассу и награждаются ощущением неповторимого разнообразия и бессмертия!!»
(Всё-таки я не понимаю, зачем играть роль «лесного» адвоката? Впрочем, вторая страничка с этого и начинается).
«Я не собираюсь теоретизировать о лесе. Это смешно и скучно. И должен быть сильный противовес, должен быть неоспоримый контраст. Я говорю о лесе – он определяет нелепость города. Итак, выход в лес. Как это следует понимать? Я хочу видеть связи, хочу видеть отношения. Лес, мой любимый, делится на классический, Конкор, уже привыкший к моей диалогической игре. В нём несколько частей, по степени последовательности всего три. Потом идёт дальше – Сарос, или неизвестный, это загадка, он страшен, потому что слишком мрачен и глубок. За ним я подозреваю ещё нечто. Это нечто – лес по прозванию Долен.
Сегодня нет игры, она требует остановки и времени. Лес предлагает мне вариант и тему, я начинаю её воспроизводить, то есть, отвечать. Но изменения! Часто происходит следующее. Не выдержав твёрдой линии в разговоре, у меня выходит множество бесконечных и разнообразных вариантов, похожих в целом на многослойные кадры, и лес выигрывает, он смеётся. Но я выдерживаю схватку и выигрываю (это большая редкость!). Лесу это малоприятно. Он единственный с полным правом может говорить о себе, как о непревзойдённом эстете.
В таких случаях я всегда соглашаюсь. И он это понимает и успокаивает меня в случае моего проигрыша намёками о неповторимости игры импровизатора, претендующего на роль Господа Бога, ведь Он неповторим. Любая замкнутость – символ бессилия и скорой гибели. Но я стремлюсь уменьшить гордыню и приучаю себя к мысли, что самым ценным в этом общении будет само общение.
Итак, сегодня динамические наблюдения. Городской банан кончается. Я захожу под оболочку сферы леса и отключаюсь от тех представлений. На тропинке – шествие гусениц. Как кожаные мускулы втягивались и растягивались, не буду говорить. Напряжение при моём касании и твёрдая упрямость гусениц - коренных обитателей. Почему они строятся на тропинке? Ведь паразиты, чёрт знает каким ветром занесённые в лес, их раздавят. Их много, трупиков гусениц. Они выкручиваются. Они самостоятельны. Особенно одна, короткая, с изящным рогом, бледно-зелёная. Вот это темперамент! В мешочке жизнь била зелёным огнём. Яркая женщина!
Лопухи, украшая свою смерть, вели себя, как английские шляпники с завитыми невообразимо полями. Порой проглядывали головные уборы средневековых немецких бюргеров. И один – зверь-рыцарь – с опущенным забральным оскалом смотрел  на меня через решётку зубов чёрным провалом лесной чащобы за ним самим. Я остановился, потому что ветка дала: «Нельзя». На ней три Босховских персонажа медленно лениво поворачивались вокруг своей оси. Я захотел с одним из них установить контакт. Он упал на спину и вдруг вылетел в траву, очень далеко и высоко. Когда я опомнился, двух оставшихся уже было.
Деловая жизнь внизу кишит, в основном, это муравьи. К ним нельзя относиться плохо. Это не тот случай, когда в замкнутое человеческое пространство залетела бабочка и на неё набросилась стая мух (реальный факт лета 1987 года, август). Мне пришлось тогда вмешаться, то есть, поймать бабочку и вынести из болезненной человеческой замкнутости, выпустить на волю. Тогда всё завершилось успешно – я хорошо помог насекомому. Но здесь, на муравьиных тропах, труд и коллективность (в отличие от таборности мух), исполненные великой созидательной работы,  просто обречены на какие-то усилия бесконечных неудач Сизифа».

А вот последняя страничка. Настоящий бред велосипедиста.

«1. Листья ползли от лопаток к ногам, вот они остановились у копчика, скоро порвётся свитер. Напряжение невероятное.
2. Никто не знает, какая страшная боль, этот прорезавший росток. На ноге у меня их уже три – твёрдые и коричневые.
3. На руках – у локтей – четыре ростка. Чувствую, как кости начинают постепенно смягчаться.
4. Твёрдые сучки у лопаток прорезали кожу и вызывают страшный зуд. Невероятно, кровь бледнеет. Вместо чёрной, спёкшейся – бледно-красные пятна. И кровь в ранах начинает бледнеть и становиться зелёной прямо на глазах. Все удивляются: почему у меня в комнате очень сильный запах леса? И листьев. Никто не знает, что каждую перед сном расчёсываю лопатки о стену.
5. Скоро выеду на велосипеде на дорогу в лес, разгонюсь на нём, расправлю свои лиственные крылья из-под свитера и улечу навсегда в лес! Только меня и видели».

А вот ещё, преддверие безумия. Эта средняя, вторая страничка.

«Ты говоришь, что по вечерам тебя посещает жуткая депрессия. Тебе всё противно, и ты не понимаешь, как я могу ходить вечером в лес.
Я могу тебе объяснить. Во-первых, вечерняя подавленность посещает не только тебя одного. У меня примерно то же самое. И, во-вторых: единственное спасение –это вечерний лес. Ты судишь о нём с точки зрения своей противной ситуации. Это неверно. Прекрасное свойство – это перемещение из одной среды или объёма в другой. Разумеется, если ты не с заспанной и жирной, ленивой душой, это уже твоя проблема. Это свойство заключается в том, что ты полностью проникаешься связями и отношениями этой среды, чувствуешь её необходимой составной частью. Если ты обладаешь этим свойством, то ты уже застрахован от всякой тоски, подавленности и скуки. Любая хандра – это прежде чувство невозможности найти выход из тупика, начало клаустрофобии. А это свойство предполагает тебе бесконечное множество вариантов, причём, не разбрасываясь, выбрать одно. А осознание свободного выбора только обостряет желание исполнить конкретное действие, обусловленное выбранной средой, и также избавляет от ощущения тоскливого одиночества.
А вечерний лес – это конкретная единственная эстетическая реалия, которая пока существует. В нём – русская классика, средневековая мистика, тоскливые и загадочные странствия и пути мистерической психопатологии Эдгара По, интеллектуальное весёлое злобствование и ядовитый экстатический страх Сергея Прокофьева, ну, и, конечно же, чертовщина, во всех интерпретациях. Это вечерний Лес!»
Далее:
«29.10. 1988. Суррогат! Эстетка из говна. Женщина оценивает всё как центр –периферию. Колебания и волнения касаются только её. Женщина в силу своей само сосредоточенности не будет в реальных процессах, которые протекают рядом с ней. Эгоизм – это сильнейшее чувство в женщине, её влагалище, как затягивающая чёрная дыра, говорит само за себя. И это истинно так, и это справедливо: от женщины зависит всё, это развитие анархии сознания, то есть, самой асимметричной и не цикловой организации в материальном мироздании вообще. Для чего нужен мужчина? Женщина решает, мужчина развивает и воплощает, ведь мужчина должен находиться только в реальном мире, трудовом процессе, и ради этого процесса существует. Итак, женщина ставит перед фактом, мужчина определяет дальнейшее движение и развитие. То есть, женщина своего рода субъект, подлежащее, мужчина – сказуемое, логический предикат. Интересно, что женщина, в конечном счёте, всё созданное, развитое, прогрессивное и поглощает полностью. В свою чёрную дыру. Женщине вовсе не нужны логические обоснования её поступков, ей достаточно совершенно естественных действий – она совсем недалеко ушла в искусственности от самок животных. Женщина мыслит ситуацией, причём, самой злободневной. Ей важнее настоящий момент, а не все проверенные (или непроверенные) опытом, кровью и борьбой идеи, принципы и убеждения.
У мужчины (идиота) до неосознанного отработан механизм оценки или согласования настоящих или сиюминутных слов и действий с его системой (из-за вечного отсыла: «правда только одна может быть!!!»), системой, вымученной и за которую он был неоднократно жестоко бит другими мужчинами (за спинами которых также прячутся другие женщины). Отбросив известный консерватизм старости, скажем: мужчина всегда и старее, и консервативнее женщины. Она всегда восприимчивее (в силу наличия чёрной дыры) к новому и к переменам. Она, по идее, и должна воспитывать детей. Она умело выскользает из рамок и смеётся как кошка над мужчиной-псом с его тупой ограниченностью из-за объективной веры, мужчина объективен как придурок, женщина субъективна как умница и дрянь. Она живуча в любой новой или несносной обстановке. Чем же объяснить подобную универсальность женщины?  Подобная само концентрация обусловлена природой. Этим и объясняется её универсальность: мужчина – это концепт, женщина – просто цепт, завязка.
Скорее всего, он стал женщиной, перешёл из «объективного» в «субъективное». Превратил свою задницу при неизвестных обстоятельствах в «чёрную дыру». Как во сне,  у меня пронеслись его странные «обстоятельства»:
1. Выход в лес. Как следует сие понимать?                2. Ситуация в лесу. Женщина, она его изнасиловала. Субъект и предикат поменялись местами. 3. Ночная ситуация. 4. Зелёный огонь. Поле и много зелёных разных огоньков. 5. Погоня. Засада на улице. 6. Дома у встречного, два монстра. 7. Домашний лес. 8. Портрет, он вмешивается (портрет). Клубы тягучего дыма, разговор ночью из-за угла. Настоящая мистика! Не забыть, хорошо сказано. 9. Ситуация в городе: тревога, потому что лесные похороны. Процессия, несущая зелёный гроб. 10. Свидетель похорон и бесед на остановке автобуса. Заменитель субъекта на объект. 11. Ночное оповещение. Листик. Постепенное знакомство и заведённый дневник. 12. Последнее оповещение и выход в небытие лесной жизни.

КОНЕЦ

15.04.05 23:56
Поддержи, Господи. Благодарен Тебе всегда,
Твой навеки.






"Зелень опаляющая"

посвящается Отцу,
 с 26 марта 1998 года.
 
ЧАСТЬ  1
  introduction №1
  Я сидел на корточках, прислонясь к пористой, освещённой сверху электрической лампочкой, стене и чувствовал себя совсем неплохо. Защита была: моя ниша  - самое удобное место просмотра и ожидания процесса Начала. В чёрном небе уже висело наступление Большого Утра.
   Я с волнением следил за каменными глыбами, тускло освещёнными, еле выглядывающими из мрака. Земля начинала тихо вибрировать, и это обещало перерасти в равномерную тревожную дрожь. В черноте чувствовалось, как вздуваются, опадают и вновь взбухают тусклыми вспышками  мощные зелёные жилы и вены Земли, мгновенно разлетаясь по всему низу, сильным центробежным движением, мерцая где-то у самого горизонта. Но их свет был настолько не ярок, что был почти не заметен в сравнении с тускло выступающими рельефами каменных скал.
   В чёрном небе встревоженно закричали какие-то большие невидимые птицы. Одну я смог разглядеть - она по собственной глупости (или спросонья) сослепу налетела на серую скалу, ударилась и, с шумом переворачиваясь в воздухе, стала падать бесформенной растопыренной массой, медленно и бестолково, теряя пыльные перья и пух. Но где-то на середине своего падения сориентировалась и стала тяжко, взмахивая неуклюже крыльями, набирать высоту. Вскоре она также как и её товарки, шумные и грязные, исчезла в тёплой утренней черноте.
   А просыпающаяся Земля продолжала трястись всей необъятной плоскостью, вибрировать и вздрагивать. Всё стало расползаться, расступалось вширь почувствовав свободное пространство- я знал: скоро начнёт медленно воздвигаться стена травяных запахов и мокрой земли. Это бессмертное движение- обширное шевелящееся движение сначала по горизонтали, а потом медленный переход в вертикаль- куда-то к небу- я ощущал каждый год : сначала всё раздавалось вширь и разбухало, а потом, не выдержав своей собственной мощи, рвалось непреодолимо вверх. Но всё время- один и тот же вопрос: что же именно двинет в окончательный поход на разлом? Пока Земля только терзала, содрогаясь от жадности, долгий, серой плёнки, сон на клочки.
И вот это было ясно.
   Полосы серого сна, разрезанные, уползала в новую ослепительную черноту и таяли - ненужные и быстро забывающиеся.Омытые чистой и совсем тёплой водой, световые сигналы окон, фар, светофоров, лампочек, звёзд, обновлённые, сверкали, слега деформируясь по краям влагой чистой и тёплой черноты. Тупая вата, затыкавшая все щели, с тихим шорохом куда-то уходила - освобождённый звук наслаждался своей силой и отскакивая, взлетая, уносился в бесконечный чёрный весенний космос и ухал оттуда, просто из-за озорства, дробясь на эхо, демонстрируя мощь своей освобождённости. И звуковые кривляния и многоголосия всё усиливались.
   Казалось, сам воздух, теряя свою панцирную закованность, струился подобно воде и будто говорил о воде:" Мы же с ней родственны!" Он переходил в воду, а она в свою очередь- в воздух,- и всё мешалось, менялось переворачивалось, принимало противоположные свой сути формы.
   Предутреннее ликование это напоминало начало спектакля, когда занавес ещё опущен, оркестр усиленно и азартно настаивается, все во взвинченном состоянии ждут и в этом ожидании скоро затихнут - напряжение висит- начало грандиозного представления- восхода Солнца.
                глава 1
"Ух, какие здоровые,- сказал папа про тёмных птиц,- Ну, поехали  лето встречать? Только его сначала найти надо." Конечно, я был согласен и заинтригован. Вооружённый шоколадом с загадочным названием "имени Н.К.Крупской", и предполагая за чёрно- фиолетовым оформлением её это тайное летнее и сладкое содержание, я готовился
к поездке на охоту, а именно- бегал туда-сюда и рассматривал "последним взглядом" старые, привычные объекты - они после встречи лета должны неузнаваемо измениться.
Одновременно я представлял в воображении, что бы это могло значить - слово "важный"? По вкусу оно напоминало чем-то шоколадное печение, в отличие от слова
"значение", которое представлялось сахарным печением, слегка размоченным в молоке. Я часто на вкус играл со словами, как, например, обстояло с анализом такого запутанного слова, как "ценность"- оно тоже считалось словом сладким, но к нему приме-шивался некий гнило-зубной запах. А имя "Семён" бесспорно относилось к вишнёвому варенью. Так и слово "разрешение" вызвало в кус обгрызанного деревянного карандаша,("Кто тебе рразрешил брать этот каррандаш?!").
Но пора было ехать, и вот мы мчимся на мотоцикле, и ярко-розовые длинные столбы каких-то цветов качают головами нам вслед захватывающе выделяясь на ядовито-фиолетовом, как чернила моей сестры предгрозовом небе.
Был дождь или не был- но сразу после розовых столбиков у дороги начиналось утро- и солнце ещё не взошло. Мы притаились в напряжённом молчании (была охота), впереди были камыши, перед нами было озеро, и когда нестерпимо алое солнце поднялось над ним, залив всё - воду, камыши, ствол ружья, дрожащим алым пламенем, а
широкие розовые полосы, как те столбики у дороги, развернулись на горизонте, появилась птица -  цапля? кулик?- которая медленно брела в алой воде, настолько торжественно и лениво, что иногда забывала поставить вторую ногу в воду для прочности и так и оставалась с первой ногой в огненном воздухе. С лапы еле слышно капала вода, еле слышно шуршали камыши, и я понял, ЧТО сейчас в этом месте и времени произошло-  НАСТУПИЛО ЛЕТО!
digression №1 специальное замечание:
"Иногда автор с некоторой горечью отмечает, что зелёные сокровища ЛЕТА - видимо, в силу его самодостаточности - скрыты как бы под многометровым слоем кристально чистой воды, вызывая воистину муки Тантала. ЛЕТО может вызывать восторг, но оно настолько не нуждается в его изображении, что у любой самой изощрённой авантюры бессильно вянут уши, и она несётся прочь как чёрт от ладана при одном упоминании тематики ЛЕТА!"
 
Я проснулся от какого-то настойчивого тарахтения и ,открыв глаза, поразился увиденному: белый потолок и белые стены моей комнаты были все в шевелящихся отражениях зелёных листьев; всё, что шевелилось, набрасывало на белизну извёстки какой-то необъяснимый изумрудный цвет, и на изломах плоскости иногда даже мелькали фосфорицирующие салатные отблески- нестерпимо яркие. Когда же я всё-таки как следует продрал глаза, то мне предстала обычная картина: солнце пробивалось сквозь листву за окнами, и вся флуоресцентная зелень обернулась обычным солнечным жёлтым цветом. На секунду я вспомнил о сверкающей зелени в комнате и дал этому название: "зелёная исследовательская палата летних наблю-дений". Наступила мёртвая тишина, а тарахтение собралось в одно место, настолько осязаемое в этом океане затишья, что его можно было поймать в ладонь как муху.
Испытывая нестерпимый зуд исследования, чувствуя, что вот-вот потеряю что-то необыкновенное, сейчас бывшее совершенно доступным, я сорвался с кровати (подушка, одеяло, простыня тут же утонули в зелёной цветовой каше листьев) и, как был- в майке и трусах, вылетел на улицу вдогонку за уходящим в тишину тарахтением.
 Не было ровным счётом ничего интересного- всё, как обычно. Но всё же мне удалось уловить ускользающий хвостик звука, и я бросился к аллее. Почти у самого горизонта, в самом её конце удалялось белое пятно какой-то машины- белого трактора или белого
автомобиля. Я смотрел на удаляющийся неторопливо механизм, на ослепительно жёлтую, до белизны аллею и убегающие в одну белую точку по бокам аллеи ряды шевелящихся светло-салатных деревьев. Всепоглощающее Солнце постепенно, с торжеством, занимало своё законное место на каждом клочке земли, а ночной холод и мрак осторожно утягивался в щели, тихо прятался за лопухи, листья, под траву. Лето было не его время, и поэтому даже когда Солнце уходило со своего трона, ночь, обалделая от дневной духоты, пускалась в различные авантюры, и была всё время беспокойная, готовая откликнуться на любое движение, чтобы только раскрутить какое-нибудь развлекательное представление для себя. Летом всё менялось местами- Солнце вело себя как надоедливый учитель-дидакт, а ночь - как избалованный и издёрганный ребёнок. Неосознанно отмечая всё это по дороге, я также думал о том, что за рулём этой белой машины наверняка сидел белый скелет, или белая лошадь, которой, допустим, надоело быть всё время на конном дворе. "Ещё в такую духоту и жару",- подумал я. Наступало время дневной скуки, и я шёл, мрачно, в пол уха, выслушивая настойчивое и упорное бормотание Солнца, преподающего всему живому строгий и давно всем известный урок. Я находился в ожидании происшествия.
глава 2
     Белая лошадь (или белый скелет)- как ослепительная извёстка в тёмно-зелёной масляной краске - медленно таяли, настолько медленно, что этот процесс таяния занял несколько часов в моём сознании. День- место и время летнего торжества, и в этот момент я должен был добраться до детской библиотеки в центре города. Постояв в нерешительности у библиотечного стола и никого не дождавшись, я с непонятным облегчением вышел на улицу без всякого сожаления- я просто не взял лишнюю ответственность перед непрочитанной (а это заранее известно) книгой, и отправился домой- ехать нужно было на троллейбусе.

digression №2    Солнечный удар- кратковременная потеря сознания, вызванная резким сжатием головных кровеносных сосудов в результате длительного солнечного воздействия и повышенной температуры воздуха без соответствующей подачи свежего воздуха.

В троллейбусе оказалось не так уж много людей- было много свободных мест, и я сел на одно. Верхнее окно-люк было открыто, и ветер просвистывал через него в открывающиеся на остановках двери. Никто не заходил, Солнце не заглядывало в салон, Оно было где-то в самом верху, у Себя, на престоле. Ехать было, таким образом, легко и хорошо. За окнами перемещался проспект, и думалось ни о чём  -  видимо, после уличного пекла всякий испытывает что-то похожее в холодном месте. Неожиданно я дёрнулся, как будто уловил нечто- произошла совершенно незаметная перемена в окружающей обстановке, она была ничтожно мала, по лицам сидящих рядом я догадывался, что никто ничего не чувствует! Но что-то действительно изменилось! Долго не находя причины и самой перемены, я наконец-то отметил для себя незначительную деталь, которой раньше вообще не было. К тонкому посвистыванию ветра, продувающего салон троллейбуса,  настойчиво примешивался какой-то слабый звон, как будто в пустом зале кто-то звенел мелочью в сумке. На всякий случай осмотревшись по сторонам и лишний раз убедившись, что это просто чушь- искать подобное в общей акустической картине моей настоящей ситуации, я просто стал его медленно, как бы мысленно пережёвывая, анализировать. Иногда казалось, что это кажущийся звук, но он был настолько же настойчив и назойлив- если так можно сказать, что и звук автоматически открывающихся дверей троллейбуса, кашель, бормотание в микрофон водителя... Итак, придя к выводу, что он мной не выдуман и вполне без моего участия материален, так и не выяснив его природу, я принялся за установление его происхождения и живого источника. И вот здесь наконец-то я заметил слабое, едва заметное мерцание в воздухе, наподобие электрических искорок, которые были видны, когда мы проезжали мимо затемнённых углов или в тени посаженных вдоль проспекта деревьев. Это они издавали такой еле слышный дребезжащий звон, постепенно искорки уже стали заметны не только в тени, они оставляли на солнечном свету зияющие чёрные многоточия, проносящиеся горизонтально по ходу движения троллейбуса, а звон стал совершенно отчётливо слышен и уверенно заглушал не только свист ветра, но и дряблый электронный скрежет водительского микрофона.
Вскоре звон стал почти нестерпимым - я стал видеть , как за окнами неслись, нас сопровождая, сверкающие серебряные, зеркальные, стальные блёстки и осколки. Как некий огромный рой пчёл, или точнее, целый клуб, он нёсся за окнами, сопровождая нас, а зелень деревьев освещённая солнцем лишь изредка вспыхивала короткими фрагментами и улетающими назад кусочками в общей массе этого трясущегося как студень серебра и металла, непрерывно звенящего на нестерпимо высокой ноте.
Вскоре я уже в состоянии был разглядеть детали: я видел целые сверкающие гроздья мельчайших серебряных тарелочек, нанизанных как бусы, друг на друга; подпрыгивая, они гремели на этой непередаваемо высокой, почти как ультразвук, ноте, эти нити, спущенные кем-то сверху, сопровождали троллейбус, будто дразня, мотаясь и скача перед самыми окнами, меж ними всё больше сгущаясь, мелькали ослепляющие серебряные и зеркальные осколки, тоже издавая высокий писк, когда сиятельно вспыхивали и угасали, оставляя за собой не менее сиятельные чернейшие дырочки и точки, эхом отпуская уносящуюся твёрдую дробь. Это настолько было необычно и совершенно непонятно, что я забыл об окружающих - а они-то как: наверно, рты пооткрывали от происходящего за окнами?! Самое поразительное, что я отметил- кто-то смотрел в газету, кто-то смотрел прямо  перед собой, мысленно жуя собственные планы на день, девчонки болтали, не отрывая глаз друг от друга- никто и ухом не вёл!
И в этом необъяснимом равнодушии и невнимании я отметил следующую необыкновенную вещь - троллейбус давно ехал, нигде не останавливаясь, не делая никаких остановок, и мало этого - он нёсся как сумасшедший - так, что отрывочно мелькающие кусочки солнечной древесной массы, просвечивая сквозь звенящую и сверкающую взбесившуюся массу серебра и жидкого зеркала на бешеной скорости
несущийся прямо по дороге неизвестно куда, превратились в тонкие светло -зелёные непрерывные нити. Эти нити в буре звона серебра стали постепенно по ходу  дела переходить в горизонтально сплетающееся волокно и зелёные полосы, расширяющиеся всё больше и больше. И в этот момент я осознал, что все, кто ехал со мной, наконец-то обратили внимание на происходящее и в один голос начали издавать какой-то протяжный и как бы затянувшийся возглас изумления. Посмотрев им в глаза, я не увидел никакого страха, только одно безграничное изумление. "Наверно, у каждого человека перед смертью в глазах не страх застывает , а именно изумление,"- подумал я, а всё выше повышающийся возглас изумления публики в салоне троллейбуса полностью соответствовал всё расширяющимся горизонтальным полосам солнечной зелени листвы в бушующей буре сыпящегося нам навстречу сверкающего и гремящего серебра. Наконец, наступило видение всей картины в целом - мы летел на сумасшедшей скорости  без руля и ветрил, без тормозов и конечной цели  по какой-то адской серебряной или зеркальной дороге между звенящих стен бушующего серебра и металла, а зелёные полосы и корневища, уже потемневшие от невероятной скорости машины, плотными полосами тянулись и тянулись, сопровождая наш бессмысленный полёт в никуда. И когда вопль изумления по своей высоте наконец соединился с ультразвуковым писком дребезжащего серебра, я ощутил тугой и плотный, но в то же время мягкий, как  в вату, удар обо что-то (я успел отметить) тёмно-густо- зелёное. Последнее, что я помню -я, медленно плывя , опускаюсь всё ниже в какой-то густой, как тёмно-зелёный  кисель, массе, а темнеющая мрачным изумрудом зелень всё больше уходит в сплошную черноту...
 


























   

Осень, Карнавал.


Часть 1. Оконченный Карнавал.

Мой лист такой красивый, широкий, как лопух и маслянисто-мясистый.
Где ты смог вырасти таким щедрым великаном?
Ты настоящее чудо, выше и шире всяких эстетических шкатулок с целым внутренним  универсальным миром перегородок и отделений - со счёту собьешься и потеряешь всякую последовательность. Вот я смотрю на тебя, мой лист, и понимаю, что  значит - завернуть и развернуть, что такое - вывернуть наружу и завернуть вовнутрь. Эстетика, наверное, ты меня убедил - и есть скукоженное и свёрнутое вовнутрь - там, на внутренних стенках твоих погибших братьев и гноятся тоскливо - подсчитывающие микробы и заразы эстетства.
Но ты - мясист и толст, я вижу - ты хочешь быть в одной ровной плоскости, без тупых сворачиваний в самого себя.
Давай вспомним, где мы встретились: на улице со странным названием "Гигантомания или "Гигантоманская".

ЛИСТ (его советы): Ты успокойся, ты же знаешь, что в перекрёстках моих зелёных жил как туго скрученная спираль лежит масса красивой информации.
Неосознанно продолжай удить. Ты, вижу, не любишь эстетику, но несколько тебе живых воспоминаний. Первое: Ганс Христиан. Нужно удалить зеркало- это так. Иначе не увидишь никогда чужой, не твоей красоты. Второе- Сид Баррет из "Pink Floyd- a". Ты знаешь ведь, что кроме листьев (владов), сучьев, корней, мха, травы и цветов с ветками (хорошо, кстати, Новелла пролетела со своими "палочками"!) есть ещё и яблоки с апельсинами... Ладно, потом расшифруешь. У них ведь тоже есть судьба - красивая и оригинальная и даже очень странная.
Ты хочешь спеть на прощание; прощайся, иди, куда выведет, тебе помашет кое-кто своими лопухами. Тихо, не торопись отвечать. Мы - листья, странствующие существа. Через коричневый картон старости всё рано видны длинные горизонтальные пейзажи Вытянутой Вдоль Зимы. Коричневый треск под тягучими снежными полосами и линиями. Трепещем, и больше ничего не дождёшься. Вообще, давай всё сначала. Ты успокойся. Видел мой хлороформ? Красота или болезнь - как думаешь - карнавальные краски? Сколько их, ты считал?
Я: Да. Так, это - жёлтый, красный, фиолетовый, коричневый и оранжевый.
ЛИСТ: Вот. Гони время. Мы надоели им своей умной беседой. Я толстый и зелёный, широкий и лоснящийся, как масляный блин. Но пятна – это смерть. Жёлтое - ответ на солнце. Коричневое (фиолетовое)- ответ на холод. А оранжевый - это излишество.
Я: Ну что же... Приступаю...  Откровенно говоря, этот лопух я подобрал на дороге, так и, ожидая всем позвоночником, глумливый хохот тех, кого я боюсь - поздней я объясню всё. Но такой лист!  Он мне ещё до этого попадался- стоял вертикально, на кончике (а также на острие своём) и вертелся. Там крутилась пылевая пляска чертей, которые этим и развлекались. Хорошо ему - вырвался и улетел, а те - ещё повертелись и остались лежать в кружке песка на дороге. Но он правильно заговорил о карнавале. Так это было: иду, иду, а сучья торчат, а листья шуршат - всякие - толстым ковром, дырки глупые в деревьях, на них небрежно-нерадивая кора - это тебе не эстетская Германия. Вот торчат они все – мелкие совсем, крупные - и главное, цветные. Ветер-то рядом со мной увязывается, то шьёт деревьям какие-то ленты, дурацкие рубашки или надувает как паруса выстиранное на дворе бельё. Вот он опять увьётся за мной, покажет мне, на что способен. Волнами поднимает листинный ковёр (хотя, кажется, слово какое-то странное, но лучше и не скажешь), почертит в воздухе какие-то линии листьями и опять швырнёт - или надоели, или не те, в общем, бесится, не знает чем себя занять. Но ветер- это не очень важно. Листьям-то каково! Уже истрепались в предвкушении Великой Дороги - по полям и городам, людям и животным, небу и встречи со своими лесными собратьями. Летит такой фиолетово-жёлтый, с зелёным уголком у корешка листик - или жирный пузан - как мой знакомый и держит в себе весь опыт городской жизни. Он-то расскажет своим в лесу о том, что за весну и лето видел в городе, ещё наврёт с три короба листьев Розанова; те будут охать, и ахать, уютно свернувшись со своим городским сородичем под снегом. Кто-то вас придавит, на минуту помешает вашим бесконечно-увлекательным подснежным разговорам в трансе зимы, кто-то вас весной поднимет, зелёный и нахальный...
Но всё же Карнавал идёт и идёт своим чередом. Месиво, месиво, отчаянное и буйное, рассыпается и распадается, опять слепливается и смешивается. Как вам, ветви и травы? Что за смыслы вами движут, что за доказательства должны быть вырваны из пейзажей?.. Сиреневое с жёлтым витает, вплетаясь в грязные кусочки земли. Невообразимо варварский орнамент, бешенная южная истеричность праздника на унылом палаческом небе тупой серо-грозной непреклонности. Лоб неба тяжело задумался. (Ведь небо- с голубым лицом, а лоб его- серый и тяжёлый). И небоголову опустило, и заунывно затянулась холодная нудная песня, брызгаясь отвратительно-ледяной слюной. Вот так и ходи осенью, вечно оплёванный. Красные крепкие камешки ранеток катаются, сыплются, свистят в воздухе. Или плывут? То есть проплывают мимо? Вот необъяснимо появилась тоска, туго стала перевязывать меня и, наконец, завязала в мешок стереотипного сна. Плывёт тоска, и плывут ранетки в воздухе. Кто их так останавливает в невесомости? И  кто шлёт тоску? Моё ли тело, что неспособно ни к чему важному, моё ли оконченное мёртвое движение? Я требую: покажись ты, кто шлёт тоску. Где он может прятаться, насылающий тоску? В измочаленном за день вечере, за выросшей в буйных осенних кустах вечера гадюке-удаве-Ночи? Откуда твой путь начинается? Может быть, с простого повторения? Но, тоска, ты знаешь, мне становится всё меньше страшно - мне просто интересно, где же ты берёшь своё начало?
Мои друзья! Я знаю: любая литературная поделка держится на скелете-сюжете. Его, хоть глаза сотрите в порошок, пока здесь нет. Ну что же, с этого момента (как заговорили о тоске) карнавал  меняется. С грустью вам говорю: Лист замолчал и никогда больше не покраснеет. Обещаю, что мысленно похороню его (постараюсь найти хорошее место) в лесу, и это всё. Но как же сюжет? Предлагаю пуститься в погоню за разбойным отрядом тоски, потому что знаю, точно - вы тоже терпите от неё коварные, непредсказуемые набеги на ваши королевские владения. Сейчас, пока я ранетки в воздухе считал, эти бандиты вытоптали  осенний карнавал, превратили всё в грязь (хотя  я ничего лично не имею против грязи - хоть реальной, хоть фантастической - лишь бы из земли). Итак, в  погоню за мерзкими кожаными плащами мерзавцев из банды замкнутой на себя королевы тоски!

Часть 2.  Направленный Карнавал.

Я ожесточённо выплюнул ворсистую дрянь от кожаной материи плаща - одного из бойцов тоски. Потом слегка подпнул этот драный плащ в затемнённый угол. Я всё-таки не разобрался - кукла этот боец, живой он  или абстрактное понятие.
Ну и вид предстал перед моими глазами! Вот они куда меня вытащили! Мрачно нависло невероятной тяжести плито-одеяло осенней тучи, обозначив чётко кроваво-красную, светящуюся жилу на горизонте. Жила эта вытянулась во всю длину, как могла, и практически ничего не освещала. Я же, как ни старался, так и не мог точно представить настоящее расположение на раскинувшейся земляной плоскости - бесконечном поле. Хотя и были видны аккуратно собранные кучи мусора, но расстояние межу ними, которое дало бы понять взаимосвязь всей картины в целом, а также действующей системы,  не мог определить - чернота осенняя, абсолютно слепая, топила в своей чёрной туши все мелкие детали.
Как я и опасался, меня заметили первым - стоило мне хоть раз дёрнуться между двумя кучами мусора, обе начинали злобно шипеть по-змеиному, и у них внутри загорался зловещий огонёк, и вот уже мной исследуемый шлейф бело-молочного дыма начинал вытягиваться из куч и даже играть переливами и отблесками мрачно-кровавого света от жилы смертельно раненного холодом неба.
За еле видным холмом в кустах раздалось насмешливое улюлюканье этих трусливых шакалов из банды тоски. Они  следили за мной и тут же, отметив мою нерешительность, дали о себе знать, искренне радуясь своему тупоумию.
Это меня окончательно возмутило, и я, забыв о последствиях, пролетел между двумя этими стогами дерьма. В ту же секунду вертикальные взрывы огня разнесли в клочья все тщательно собранные мусорные кучи на поле.
(Хорошо ещё, что подо мной в темноте не было ничего!) В кустах заорали, а я мысленно поблагодарил самого себя за этот грубый и решительный поступок: горящие кучи, распространяя сладостный запах дыма листвы - бедная, погибшая листва чётко обозначили в бездонной черноте мной искомый лабиринт с переливающимся в нём, плывущим молочным дымом. И я наконец-то увидел мечущийся огненный шар, прятавшийся до этого момента где-то внутри одной из куч. Вот-вот он должен вырваться в свободный полёт, указывая на единственный выход из замкнутой системы. Я должен был успеть за его полётом и к тому же не попасться на его хитрости - шар часто отсвечивал своих двойников, которые подобно напалму сжигали окружающее и, "пылая, с лёгким дымом исчезали".
Но я, по совету листа, удалив предварительно зеркало, особенно не беспокоился - к тому же - не для того я столько лет проводил независимую исследовательскую работу в области комбинаторики словесной ткани с музыкальной, чтобы в этот решающий момент трепетать подобно новичку. За шаром, прорывающим самое слабое место в глухой и абсолютно замкнутой в вакууме системе Смерти, шла мощная музыкальная, то есть выстроенная гармоническим орнаментом звуковая волна. Для этого вылета (объясняю непосвящённым) возможным единственным моментом в течение всего года была осень. Поэтому я знал: или сейчас, или никогда. Нужно прорваться через все заставы отрядов тоски, заручившись помощью одного из элементов природы - в данном случае, я взял себе в помощники обыкновенные древесные листья.
Взвизгнув от восторга, я взлетел над землёй метра на два, немного повисел и стрелой полетел к шару. А он, желанный и простой, как апельсин, тоже секунду в нерешительности потрясся в воздухе и, оглушительно свистнув симфоническим, взрывом, шаровой молнией влетел в корявую осеннюю чащобу поблизости. Он почти ничем не светил, подобно какому-то кровавому фосфору в черноте осеннего вечера и в ветвях бурелома. Я ринулся в полёт за ним, в восторге от собственной скорости, лишь иногда с усмешкой отмечая, глядя вниз, что шар точно повторяет осеннюю дорогу в лесу, протоптанную какими-то дураками. Один, мне кажется, попался - я только краем глаза успел заметить, как он в ужасе прыгнул в придорожную канаву - приняв, видимо, шар и меня за НЛО и ведьму на помеле.
Все-таки, шару один раз удалось меня обмануть - я полетел за его двойником, который скоро затормозил и мирно уселся как квашня в лесные дебри, сжигая с шипением сухие деревья и кустарник, создав гигантскую обугленную по краям чёрную яму, в неё я чуть не влетел носом. Но быстро сориентировался - и это было даже не нужно теперь - мощная звуковая электронно-симфоническая волна- выплавка из великолепнейших человеческих голосов- неслась уверенно вслед за шаром. Я оказался между шаром и его музыкальным индикатором. Волна вышибла меня как пробку - в нужное направление- коридор, и я тут же увидел впереди себя стремительно удаляющийся из системы шар.               

1 часть- 92.10.8
2 часть- 98.9.29






SUMMER & AUTUMN.


Благодарю тебя, ярчайший месяц,
О, ты, блистательный Сентябрь,
Как интригующий Финал
Кошмарных Летних Приключений,
Сверкающий, бесстыдный, золотой,
С кровавыми Рубинами Рябин,
Синейшим Небом и Лимонно-нежной Рощей,
Зачёркнутой сурово
Изломами Коричневых Ветвей,
А также Тайной Холода Ночей…
И этот дым Костров,
Что переносит всех
В невнятные и странные миры…
Не жалко красной пасты мне,
Чтоб описать тебя, Великолепный,
За тайну Нераскрытую. Твою,
(Но до которой Я,
Замечу в скобках,
Всё ж доберусь –
Пусть поздно,
Пусть не рано!)


Так я писал о сентябре – действительно, красной пастой в последний день этого величественного месяца, в его последние минуты. Мне было горько и радостно: я видел вечером тревожные конницы красных гарнизонов на горизонте. Они шли на военное задание, а наш штаб располагал только картами – и не было оружия.
О, наш романтичный комсорг! Чтобы твёрдо и уверенно взять контроль в свои мягкие, как длинные и нерешительные зелёные стебли, руки, нужны силы. А так только и приходится сидеть как дама перед окном, созерцая через стекло, как наши кроваво-красные отряды уходят в бой. А ночью начинаются пересвистывания, стуки и тайный колокольный звон. Ещё бы, в сентябре некому ночью всё держать под контролем! Не будешь же драться бумажными картами, мягкими, как газетный лист… Вот и приходится боевому координирующему штабу позорно и нерешительно перебегать из комнаты в комнату практически всю ночь, как только концентрация тайных звуков за стёклами окон начинает превышать наши с комсоргом нервные пределы.
А уже ночью меня озарила идея, что по ночам в кучах из листьев чёрные грачи устраивают свои шабаши и возятся, чем-то там перезванивая, копоша, пища, возясь и дико всквакивая – видимо, впотьмах наступая друг другу  на хвосты.
Взволнованно и радостно я побежал к комсоргу, который весь в слезах смотрел в стенку, лёжа на кровати, отрицая, таким образом, весь мир своей гордо и горько согнутой спиной – видимо, опять корпел над планами на будущую неделю.
Я всё же растормошил его и горячо поделился соображениями. Комсорг вяло, не желая отрываться от дела, согласился проверить, так ли это, и не являются ли эти птицы причиной нашего буйного беспокойства и раздражения.

2

Бескрайнее море зелени неслось навстречу и никак не могло остановиться. Порой казалось, что лёгких просто не хватит для того, чтобы вынести зрелище этой массы туманной, бледно-зелёной по всей плоскости и бледно-синей вверху. Всё это неслось, источая необъяснимо волнующий запах прямо в лицо: такое может только быть при бешеной скорости электрички с  раскрытыми окнами в вагоне! А для себя я сделал очень важный вывод. Оказывается, чтобы запустить раскрутку тайны какого-то необъяснимого объекта, необходимо помещать  его в ситуацию дороги и рассматривать его при максимально большой скорости. Только тогда он – этот объект – проявит свои ведущие качества и потенции. Такие, мягко говоря, нестандартные мысли меня посещали, когда я с волнение всматривался в несущийся мне навстречу плотный лиственный туман, замешанный на бледно-голубом воздухе. Я, конечно, предполагал за этим метущимся от бешеного ветра концентратом сумрачного летнего воздуха и листвы естественную тайну, которая не собиралась ни под каким видом давать себя раскрыть. Этот концентрат настаивал на статике, его возмущала динамика движения, и это движение невольно заставляла проявлять лес, лето, воду и небо, слитые в синтетическое единство сущностные, активные намерения и  интенции. Птицы возмущённо неслись за поездом, как будто собираясь заклевать его, нарушившего сумрачную душно-тёплую летнюю статику. Но электричке было не до ворон и грачей: пусть они танцуют танго в небе - необходимо стремительное движение вперёд. Это куда-то туда, между сосновых гор, которые своими корабельными вытянутыми стволами, встревоженные, демонстративно трясли в негодовании хвойными лапами. Им сочувственно отвечала внизу высокая бледно-зелёная трава, гоня белобрысые волны светлого ковыля, в ярости так низко пригибаясь к почве, что из-под неё взлетал кривыми диагональными столбами  земляной запах и также летевший  в нашем направлении. В этом чувствовалась та же светлая ярость из-за нарушенного насильно покоя. Но что скрывать: ясно было, что такое движение – не по их инициативе – им самим очень нравится. И всё это действительно слежалось и давно требует хотя бы какой-то разминки. И было такое ощущение, что ЛЕТО само готово поделиться, – хотя я ненавижу это слово, поскольку у меня лично оно ассоциируется с каким-то насильным выделением, что-то наподобие выхода из запора – тайнами и продемонстрировать своё реальное могущество. Надвигалась относительная летняя ночь, вся такая явно неспокойная, полная тайных перебежек, переползаний, стремительных страстных шмыганий, как будто всё живое только и стремиться выразить себя в этой тёмно-зелёной густой  как студень массе летней ночи. Но пока было ещё бледно-зелёное, а не тёмно-зелёное. И ударная волна несущейся ненормальной электрички взрывала всё подряд на своём пути: лопались неустойчивые летние пузыри листвы, воды, воздуха, летели и рассеивались.
Относительно своих особенностей, можно сказать, я давно вынес приговор: моё восприятие усиливается при обратном движении. И в этом случае для меня условия были идеальным образом созданы. ЛУЧШЕ И ПРИДУМАТЬ БЫЛО НЕЛЬЗЯ: ПОЕЗД ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ НЕСЁТСЯ ВПЕРЁД В БУДУЩЕЕ – ЭТО  ПРЕОДОЛЕНИЕ НАСТОЯЩЕГО МОМЕНТА НА КОНКРЕТНОЕ ВРЕМЯ. А я с таким же ускорением буду двигаться назад в своих воспоминаниях.
 И вот тогда, на пересечении этих противоположно летящих потоков и выступит так долго скрывающаяся истина летнего времени! Нужна только единая точка отсчёта для двух движений – ей может быть только летний сосновый лес за окном электрички. О нём и следует думать. Что же было у меня с ним в прошлом? И я очень уместно вспомнил о том, как мной в детстве был сочинён рассказ, описывающий некий летний эпизод с поездкой на машине в летний сосновый лес. Там, согласно каноническому тексту, я отставал от взрослых и, совершив самостоятельное исследование лесной чащобы, встречался с лешим. Он был огромен, и состоял органическим образом из корней, листвы, сучьев птиц и насекомых. Меня он заметил, и я его настолько изумил, что он впоследствии совершил некое отслеживающее преследование, когда мы уже уезжали на машине из леса. Я всё время видел его за окном, как он, фрагментарно меняясь, постоянно всматривается в моё лицо. Правда, в конце рассказа я оставался в недоумении: было ли это какое-то видение, или моя личная сказка, или это было, состоялось на самом деле.
По крайней мере, переживание сучьев, хвои, листвы и неясного утреннего сумрака, полного запаха свежей земли и воды, было подходящим для единой точки отсчёта этих двух разнонаправленных движений. Так проступают все персонажи, которые пытаешься реализовать в действительности. Другой вопрос, – а нужно ли это им, иллюзорным персонажам, вытащенным непонятно из каких глубин твоего бессознательного, и будет ли им уютно в объяснённом материальном мире? Не будут ли они лишними для него, для реального мира, который наверняка спокойно обходился без них и в прошлом, и в будущем, по всей видимости, также спокойно проживёт?! Ну, уж если все до меня существующие творческие индивидуумы для себя решали этот вопрос в одинаковой формулировке: раз просятся наружу, значит это надо! – то и мне не стоит особенно беспокоится. Был совершенно бескорыстный прецедент в моей жизни, а то, что  не имеет за собой желание славы, личного выпячивания, а имеет за собой только яростную страсть и невыносимое желание родиться и воплотиться, то и пусть их!
Отлично помню муки от непонимания окружающих, которые считали всё мной выдуманное вздором, даже вредным для моего организма. В результате Я получился таким, какой Я есть. Но чем, как ни странно, прекрасно одиночество: от жуткого холода происходит невиданный полёт в какое хочешь неограниченное пространство. Себя только приходится всё время заклинать: не дай проступить светящейся ненависти к миру, находящемуся в стремительном низу, который иногда так и хочется бомбить «от сердца полноты»! Не, злоба и ненависть не должны быть моими спутниками, а ярость таит  в себе очень горячую любовь, как холод, обжигающий до ожога!
Но лето предполагает тепло, и разговоры о холоде просто неуместны: холод противен в это время года. А страсть живёт, также как и ярость, её сопровождающая.
И вот из-за горных обрывов  пошли волны ожидания появления гигантской головы, вылезающей то ли из воды, то ли из леса, с грозным сакраментальным вопросом: «Кто посмел меня потревожить?!» ( В смысле вывести в объективную реальность, то есть, на чистую воду?!)  И мне всегда импонировала собственная искренняя дурацкая испуганность, которая смешно, наверно, смотрелась со стороны. Но что делать,  мне нужен был личный разбег внутри собственной головы.
Когда же, на фиг, наступит момент выхода в естественный мир неестественных представлений. Вот именно с такой спокойной информирующей интонацией я сообщаю теперь своё желание в виде вопроса. Слишком уж я выдрессирован на бесконечном терпении, чтобы оформлять личные предложения с тремя восклицательными знаками. И в то же время я всегда чувствовал явную тёплую симпатию со стороны нереальных вещей лично ко мне, причём такую, что готов был уже отправляться в путешествие по вечерним, озарённым по верхушкам солнцем, облакам на горизонте, представляющим скалистые горы и виноградники с героическими Мцыри в кустах. ВСЁ-ТАКИ ХОРОШО, КОГДА ХОТЬ КТО-ТО ВЫЗВЫВАЕТ У ТЕБЯ ВОСХИЩЕНИЕ, ТРЕПЕТ И УВАЖЕНИЕ!
Разве можно после таких вещей не требовать у жестокосердного и сурового Бога-Отца места для реализации своих вытащенных из мира фантазий и грёз героев? Но не грех ли это – требовать места под солнцем для своих вздорных измышлений, тогда как столько людей, ещё не родившихся, только этой летней ночью тихой сапой проектирующихся, законно ждут и требуют его! Но что-то меня успокаивает: там пашутся люди для умножения перегноя, навоза, еды, денег и культурного строительства, а здесь, в данном случае пишется на ни на чём не основанном энтузиазме, с единственной имеющеёся претензией – воплотить не воплощаемое.
Таким образом, там, в душной темноте льются бледно-жёлтые ручьи семени и спермы во имя грандиозных претензий, которые мне кажутся противными, тогда как здесь и сейчас происходит процесс выведения «на чистую воду» эфемерных понятий и химер. Хотя, что мне грешить? Каждый сходит с ума согласно предрасположенному потенциалу воображения! Пусть трахаются в кустах. Их личное дело, меня только этот факт в будущем радует. Человек, новый, представляет и новый смысл для старых отношений. Конечно, перспектива настолько удалена от насущного момента, что и не совсем радует, только так, для проформы и общих рассуждений.
И вот вспомнилось, как на пустеющем вечернем летнем дворе я запугивал своих сверстников рассказами о прилетающем с минуты на минуту драконе (надвигалась гроза) и предлагал укрыться в личных квартирах. А сам с радостью оставался в одиночестве, мечтая о том,  как прилетающий дракон забирает меня с собой, и в дальнейшем мы на пару вылетаем на боевые задания.  Дракон всегда был чётко вписан в заходящее солнце силуэтом в фас, надвигаясь прямо на зрителей. Разумеется, то, что было недвижным и мёртвым, внезапно зашевелившись, вызывает ужас омерзения и более ничего. Также как и омерзительное открытие, что, вместе с людьми,  летней ночью бродят и обыкновенные нелюди, движимые только скорейшим желанием всё прекратить. А летняя ночь так прекрасна! А летняя ночь так прекрасна!
А летняя ночь так прекрасна! Мудрое время, весёлое лицо Бога, спокойно расслабилось, и разгладились острые ритмические морщины на его лике. От этого впадаешь в необъяснимо радостное созерцание, которое настолько самодостаточно, что поглощает собой все, без остатка, смертельно болящие реальные проблемы и остаётся только тихий уверенный покой и абсолютное утверждение гармонии в мире. Такое отстранение с любованием соединённое, типа, «вот что я сегодня наделал».
 Тихо. Кто-то лазает в кустах. Кошки выясняют между собой отношения. Спросонья с сука свалилась какая-то тупая птица, но вовремя спохватилась. Засмеялась какая-то собака. Разлетелась вдребезги бутылка, сброшенная с неизвестно какого этажа. Таскается, бормоча себе под нос, совершенно пьяная девица, со спущенными до колен трусами, которые впоследствии остаются на испускающем горячий пар асфальте. Всё остывает и одновременно быстро переходит в тайную тёмную сторону летней жизни. А что же там, что это за тёмная летняя жизнь, какие удивительные метаморфозы и оборотничество таятся и, желая, не желают самораскрыться? Опасно их исследовать, из-за этих, прекращаловок, терминаторов локальных, нелюдей. Но не опасно смотреть в окно или сидеть на балконе с сигаретой и стаканом кофе в придачу, к тому же имея бинокль!
А что я высмотрел в бинокль? Только то, как не печально это признавать, на что падал случайный, одинокий во тьме проблеск лампы, фар, зажжённой сигареты, горящей спички, внезапно включённого и тут же выключенного электрического света в окне дома.… Всё остальное сливалось в единый мрак, у которого не было даже признаков движения. Одни звуки, и никакого изображения, и было такое впечатление, что последним материалоносителем в летней ночи и остался ЗВУК.
Вдруг раздался короткий и резкий визг, лучше сказать, «взвизг» – из того места, куда приблизительно убрела пьяная девушка без трусов.  «Изнасилуют в кустах (Мцыри)!» – тут же пришло на ум, но я не торопился прыгать с балкона на помощь. Я всё ещё не мог опомниться от неожиданного ужаса (Мцыри!), из-за которого я, дёрнувшись, выбросил-выронил сигарету. Но тут же направил свой бинокль в то место. Там было какое-то смутное мельтешение (у меня тряслись мокрые от ужаса руки). Но на самом деле, кусты сирени и акации лихорадочно и нервно тряслись, и через секунду из них вылетела непонятно светящаяся розовым та самая девица – совершенно голая – и, тихо, победно и злорадно хихикая, понеслась, слегка спотыкаясь на бегу,  на ровном месте. Вслед за ней медленно выползло из сирени какое-то уродливое чёрное существо, всё косматое и, крючившись, хватаясь на ходу, как я понял, за причинное место, попыталось бежать за улетающей розовой пьяной девицей. Это существо, судя по сильнейшему запаху, было в такой же степени нетрезво, как и его несостоявшаяся жертва изнасилования. «Но кто это? – думал я. –Больше похоже на собаку или даже на козла, но оно движется, несомненно, на двух конечностях, между которыми также болтается пораженное, несомненно, человеческое!» А пьяная розовая девушка, хохоча на ходу уже во всё горло, неслась туда, откуда явно доносился тёмно-синий и щедрый плеск океанских волн.
 «Что за чушь, какое там море-океан!» - подумал я, смятенный увиденным, но позднее успокоился, решив, что  принял плеск волн за шум неподвижной (?) листвы. Взволновало другое. Изо всех кустов, параллельно тянущихся, с двух сторон  сопровождающих асфальтовую дорожку, по которой бежала розовая девушка, за ней вслед повылазили такие же косматые твари, регоча и взрыкивая голодными всхлипами, и также устремились, еле тащась за уносящейся к морю (?) розовой секс бомбой.
«Что за кошмар сейчас начнётся!» – в ужасе думал я. И внезапно раздался с какого-то тёмного балкона возмущённый женский крик, к которому тут же присоединилось ещё несколько таких же гневных голосов.
«Оставьте эту девку в покое! Козлы и кобели!! Устроили тут свальню!! У нас дети в окна смотрят!!! Вышвырнуть вас отсюда всех вместе с этой девкой! Сколько можно, каждую ночь одно и то же! Нажрутся так, что в скотов превращаются!!!» – если соединить все реплики с балконов, можно было услышать в душной и загадочной летней ночи.
«Да ладно вам!» –  мирно ответствовали уставшие  от погони или отчаявшиеся догнать непонятные косматые существа взбесившимся невидимым дамам.  Их было двое или трое, они уже сидели на асфальтовой дорожке и деловито что-то рыли у себя как раз между задними конечностями. При этом они явно бормотали: « Будто сами не бегали так вот».
Наступило секундное затишье, которое резко прервал дикий женский визг: « Что это они там делают?! Уроды, сволочи, алкаши, совсем совесть пропили! У нас дети в окна смотрят!!!»
«А пусть не смотрят, - пробурчал один из неясно сидящих. – На то ты и мать, чтобы за детями следить…»
«Ты меня ещё поучи, как детей воспитывать, выродок несчастный! Дети должны знать всё!»
«Ну, тогда конечно… Раз всё должны знать, пусть смотрят…»
После чего взбесившийся от злости хор женских голосов слаженно и одновременно потребовал, чтобы «сволочи» немедленно убрались. Двое или трое, хохоча, и с кряхтением поднялись и встали на задние конечности. Потом, не сговариваясь, пошли в одно направление и будто бы запели. Но песня была какая-то странная: одни блеющие звуки в разных тонах расплывались в летнем ночном сумраке. Возможно, я был настолько шокирован такой бурной уличной сценой, что просто не разобрал слов этой песни. Но от неё, несмотря на летнюю жару, мороз драл по коже, и не хотелось встретиться в ночи один на один с обладателем такого голоса.
«Так это человек поёт или животное?» - задавал я себе вопрос. В то же время я всматривался в лужи необычного жёлтого свечения, оставшееся после этих тварей на асфальте. Что-то меня толкало нарушить моё добровольное ночное затворничество и выйти на улицу, чтобы обстоятельно исследовать это бледно-жёлтое свечение. И это несмотря на опасность, окружающую со всех сторон в летнюю ночь!
И я не утерпел: хотя на фоне светлого ночного горизонта ещё чётко были видны раскидистые рога (?) уходящих с «пением» существ, я всё-таки выбрался ползком и на цыпочках из дома.
«И чему может быть посвящена эта песня? – думал я. – Что может быть содержательного в песне животного? Что демонстрирует собой эта законченная форма эстетического выражения, какие животные представления о прекрасном: радости размножения,  яркие показательные сражения, щедрое и разнообразное утоление голода или просто радость от созерцания небесного дня или чёрной ночи?!»
Лужи, бледно-жёлтые, отражающие в себе свет одиноких ночных окон, слабо светились в темноте душной летней ночи. Только мелкие искорки иногда прокатывались по их поверхности, вызванные к жизни, видимо, слабым движением низких струй остывающего воздуха. Вдруг в тиши летнего мрака раздался слабый, но очень отчётливый потрескивающий звук, соединённый с шипением, которое в дальнейшем усилилось. А асфальт внезапно, как простой снег, на который пописали, стал мягко продавливаться и медленно уходить под лужами вниз. Вскоре образовались уродливые рваные чёрные дыры на ровной плоскости. Я с известным опасением («вдруг это какая-нибудь серная или соляная кислота!») придвинулся поближе к этим дырам, в которых явно кто-то шипел и возился. Но было практически невозможно разглядеть это, ворочающееся, так как горячий летний мрак и слабый белёсо-жёлтый дымок, из дыр поднимающийся буквально налипали на глаза.
«Вот что наделали, кобели, своей вонючей…»  - внезапно раздалось бормотание почти у меня под ухом. Рядом со мной стояла та пьяная девица, из-за которой и произошли такие нелицеприятные вещи. Я невольно хотел посмотреть, на ней ли трусы, но всё время одергивал себя.  «Что, вообще, может сочинить низ как таковой? – спросил я её, стараясь не смотреть в её сторону. –  Самое позорное начинается ниже пояса. Самое позорное и смешное. И чем ниже, тем постыднее и смешнее. Доказательства простые: задница и гениталии свисающие, а самое смешное и глупое – голые ноги, стоящие на земле. Человек может казаться великим и значительным, утончённым и прекрасным, мыслителем и духовной натурой только до тех пор, пока не покажет глупость свою во всей красе, – то есть, голые ноги. Поэтому образ Толстого всегда будет окружать лёгкий флёр последней глупости и смеха. Несерьёзно это, надо всегда абстрагироваться от низа, если вздумал доказать, что ты человек, нарушающий игровые природные условия. Пусть младенцы рождаются с голыми ногами. А тем более – какое там может быть творчество или эстетика! Это смешно просто. Хотя животное творчество если бы могло быть, то оно много тайн  раскрыло бы. А животные – голые всегда, поэтому это вечная глупость и вечный смех. Природа вообще, наверно и есть как большой смех. Умная и серьёзная только человеческая культура».
«Ну, ты философ! – ответила девица и добавила, подумав: - Но, между прочим, это чисто мужское рассуждение и  также о мужчинах. А женские обнажённые ножки всегда восхищали".
«Женщина всегда ближе к природе, - сказал я. – Что там можно требовать вообще. Простое воспроизведение – какое там творчество, только уроки».
«Да пошёл ты, » - только успела сказать девица.
Из дыры кто-то стал решительно вылезать!
При этом издавал какой-то ноющий звук, будто ему было неудобно и больно выдавливаться вверх из какой-то невидимой земляной трубки. Я явно присутствовал при рождении непонятно чего. Девица исчезла в темноте, а мне пришлось остаться на месте в качестве единственного свидетеля происходящего. Этот, маленький, чёрный, прекратил ныть, и уже был хорошо виден. Он был скользкий, по нему стекала какая-то бледно-серая тягучая влага.  «Первичная слизь, » - решил я. Неожиданно, за полсекунды, существо мгновенно встопорщилось всей своей поверхностью, полетели миллиарды мельчайших брызг по всем направлениям, и также за полсекунды опять приняло свой обычный вид, но на этот раз чётко была видна пушистая, толстая и ровная шерсть на этом существе. «Мерзкий птенчик». Оно нерешительно перекачивалось, как я понял, с одной ножки на другую и также внезапно решило увеличиваться в размерах. Происходило это в соответствии со всеми  правилами операторского искусства в кино: будто камера постепенно наезжала на выбранный для первого плана объект. Всё это было омерзительно: резко усилился запах плесени и сгнивших грибов, уже буквально несло заплесневелой падалью, стали обозначаться детали внешнего облика этого существа, от которых брала оторопь и тошнило: клыки, когти, космы с болтающейся земляной грязью – я просто не решаюсь воспроизводить словесно все эти метаморфозы, происходящие прямо на моих глазах. Вскоре тошнотворный и гадостный рост в целом прекратился. Существо имело ярко-голубые, васильковые маленькие глазки, видные на странно освещённой только верхней половине лица. Это существо продолжало нелепо топтаться на том месте, откуда выдавилось наружу и держалось верхними конечностям за что-то внизу. Вскоре я увидел этот предмет, напоминающий полено и торчащий под косматым брюхом этого существо. Это полено продолжало прогрессировать, то есть увеличиваться дальше в размерах, хотя это существо на моих глазах вымахало почти до высоты второго этажа. Итак, полено постепенно превратилось в бревно, и существо всё время стремилось поднять его выше и сделать параллельно своему телу стоящим и устремлённым вверх, будто мешало этой огромной твари. Это никак у неё  не получалось, потому что бревно, было, значительно тяжелей, даже для этой косматой громилы. Существо недовольно кряхтело, издавало почти охи. Вся эта постыдная, кошмарная и душная возня в летней темноте странно возбуждала меня. И вот пришёл решительный момент: с мучительным тихим рычанием существо оторвало косматые корневища задних лап от земли и попыталось дёрнуться с места своего рождения. Это ему, в принципе, удалось, хотя  бревно очень наглядно мешало твари двигаться. Существо почти рычало от злости и досады, всё время пытаясь сделать его параллельно себе стоящим и устремлённым в звёздное летнее небо. Бревно не слушалось, поскольку произрастало непосредственно из него, к тому же под основанием этого бревна весомо болтались из-за бесконечного встряхивания два огромных чёрных кожаных мяча, тянущие под собственной тяжестью это бревно вниз. Мне порой казалось, что именно эти мячи и распространяют такой омерзительный запах. И наконец-то эта тупая тварь догадалась сначала подобрать  свисающие почти до земли свои мячи, а потом уж разбираться со своим бревном, то есть, зафиксировать его, крепко прижав его к своему пузу. Теперь существо получило свободу и тут же неуклюже и решительно попёрлось к дому, в котором я живу. Я сразу кинулся тёмной мышкой к своему подъезду. Но опасения мои оказались напрасны –  тварь, недовольно урча, двигаться стала в противоположную сторону. Искала, тяжело и тоскливо мыча, она что-то внизу и никак не могла обнаружить. Я с любопытством своим опять вылез наружу и стал следить за огромной тварью. Она же, неожиданно, коротко и радостно взмыкнув, будто нашла то, что так долго искала в летней ночной темноте, стала приближаться, как я увидел, к широкому подвальному отверстию под окнами первого этажа.  И потом наступил самый шокирующий и постыдный момент: тварь, рыча от удовольствия, стала проталкивать в подвал нашего дома своё бревно, издавая при этом такие сильные и тяжёлые вздохи, что весь высокий кустарник у нашего дома заколыхался и стал гнуться, будто под налетевшим ураганным ветром! Ствол бревна по диаметру точно вписался в подвальный выход и крупно сотрясался из-за этого удобства от наслаждения всей своей кожаной поверхностью. Из подвала с визгом вылетели кошки, но тварь не обращала на них никакого внимания, продолжая сладострастно подталкивать дом своим бревном, уже пытаясь ещё глубже пробить его, достать его, так сказать, до фундамента.
Внезапно из подвала вылетела целая стая комаров, зависшая тёмным волнующимся облаком над бревном твари, и кинувшаяся остервенело на него в атаку. Тварь зарычала на весь двор, не сдержавшись, и в этом рычании, несомненно, слышался бешеный восторг экстатического наслаждения, поскольку тварь стала с яростной энергией насаживать наш дом на своё бревно. «Удивительно всё-таки, почему никто не реагирует?» - думал я, а сам отмечал дикое колыхание твари и мелкое дребезжание  стёкол в окнах на всех этажах. И вот существо, прекратив рычать, громко ухнуло, и весь подвал озарился жёлтым светом. Но существо не бросило совать-всовывать своё бревно, и вот уже светло-жёлтые огни засветились в окнах первого этажа, потом второго, и когда добрались до пятого этажа, все окна первого сияли, до потолка озарённые сверкающим золотым светом. А над крышей нашего дома стал концентрироваться это вначале слабый и бледный, а потом сильный и сверкающий золотой свет.
«Это же ЛЕТО!» – понял я и больше уже ничего не опасался и выбежал прямо в центр нашего двора. Необыкновенное зрелище – весь двор был освещён золотым светом Лета. Причём, листья, ветви, сучья, стволы деревьев, трава, асфальт, каменные дома, окна, скамейки у подъездов, припаркованные машины, детская спортивная площадка – всё это не просто отражало собой это золотое разлитое в воздухе лето, а будто, вобрав его в себя, само уже излучало из себя эту золотую летнюю энергию!
В какие-то доли секунды мне удалось разглядеть это существо (что-то среднее между гориллой и гигантским козлом), которое вдруг, моментально вздувшись, рассыпалось клочьями изумрудного мха вместе со своим бревном под окна первого этажа. Золотой свет померк так внезапно, будто выключили гигантскую электрическую лампочку, доселе заливавшую своим искусственным светом весь двор.
«Ну, вот и сдулся, »  – сказала ниоткуда взявшаяся девица, подошедшая к куче мха, и опять удалилась в ближайшие кусты. А подо мхом опять кто-то зашевелился, и я увидел, как наружу выползла совершенно неподдающаяся словесным определениям толстая розовая палочка, которая также был видна из-за необъяснимого внутреннего освещения. Эта палочка, выбравшись на поверхность, встала вертикально, медленно сформировала из себя маленького розового ребёнка, можно сказать, младенца, если бы не стояла твёрдо на ногах и не имела бы такой оригинальный высокий лоб, и, тихо прокашлявшись, неслышно удалилась, постепенно смеркнув в темноте летней ночи.
Я машинально  отправился за этим младенцем, то есть в чёрные кусты под балконами нашего дома. Но тут же вынужден был остановиться: мне навстречу  стало подниматься угрожающее шипение и почти урчание, будто коты угрожающе предостерегали меня от дальнейших поползновений  и действий. Я сразу  же струсил и решил не рисковать. Но как оказалось, напрасно. Стоило мне повернуться спиной к этим кустам, как меня тут же стало преследовать это шипение. Я резко обернулся, и шипение тут же прекратилось. Но стоило мне опять показать кустам свою спину, как шипение резко усиливалось, с явно слышимым теперь издевательским, прогоняющим хохотом. Так что я вынужден очень бойко бежать домой, неся на спине кошачий хохот, урчание и шипение. Залетев в свою комнату, не включая света, я упал на диван и, почти с головой укрывшись пледом, хотя была дикая жара и духота, в страшной тревоге уставился в безразмерную темноту. Перед глазами всё ещё плыли золотистые волны семени косматой твари, наглядно и демонстративно породившей прямо ночью ЛЕТО.
Мне чудилось: кишели змеи и черви, составляя теперь пол моей комнаты. Так же с шуршанием их переплетали их движущиеся корни, ползущие в темноте ветки, острая хвоя, царапаясь, также издавала скрипучие звуки,  с тихим шелестом разворачивались листья, глухо лопались в темноте в почках созревшие цветы. Всё это шевелилось, будто и не должно было стоять на месте. Я  С ЗАМИРАНИЕМ СЕРДЦА ПРИСЛУШИВАЛСЯ К ЭТОЙ ВОЗНЕ В ЧЕРНОТЕ НОЧНОГО ЛЕТА.  И всё это продолжалось до тех пор, пока бледные отростки тихо не заползли на мой диван и стали, вцепившись в плед, потихоньку стягивать его к себе, туда, на пол. Я в ужасе, слабо протестуя, вначале замычал, а потом почти закричал. Всё это шуршание и колыхание внизу резко замерло, будто настигнутое врасплох и даже не подозревавшее доселе, что есть свидетели этому тайному чёрному процессу. Я сам замер в неподвижности. И резко какое-то метнувшееся движение чего-то несобранно огромного бросилось к моему балконному окну, на ходу роняя на меня своих червяков, змей или корни – я в оторопелой панике, дёргаясь и скрючиваясь на диване, не мог разобрать. Но это громоздкое, несуразное и тёмное, чудесным образом пролетело сквозь закрытое окно, будто и не возилось у меня на полу.
«Надо решительно с этим что-то делать, - сказал я про себя. – Так просто оставлять это нельзя!» «Видимо, следует засвидетельствовать своё личное вмешательство в эти мрачные летние дела!» – так, по-боевому настроившись, я оставил последние надежды уснуть этой странной ночью и смело выполз из квартиры искать себе приключения.
3
И тут  же обнаружил  сидящего на корточках в кустах человека, которого истерично трясло. Создавалось такое впечатление, что ему удалось убежать от преследователей и в последний момент спрятаться. Я машинально присел рядом с ним на корточки тоже. И совершенно не напрасно: по всей длине теплой асфальтовой дорожки, объединяющей все подъездные двери, пронеслись, как ветер собаки напоминающие афганских борзых. Только почему-то они были белые. Взорвав, или лучше сказать, взорвав неподвижность листьев и веток кустарников ударной волной воздушного вихря, они унеслись в чёрную даль. «Сейчас разведчик-шакал ещё должен пробежать», - трепещущим голосом  поведал мне вдруг сидящий в кустах. И действительно: за борзыми также бойко пробежала маленькая болонка, такая же белая, но она всё время осматривалась по сторонам. У меня почему-то эта сцена страха не вызвала, а наоборот - одно умиление этой грациозной собачьей и воздушной стаей.
«Нельзя верить этой природе, она не может иметь формальных привязок, а все оболочки могут меняться по десять раз на дню. Они меняют обличье с беспринципной лёгкостью, эти блуждающие природные константы. Тем более они всё время летом двигаются», - сказал человек.
«Короче, не верь тому, что видишь, всё обман», - поддерживающе уточнил я.
«Ну да, можно так тоже сказать», - согласился непонятный собеседник. Потом продолжил: «И уж если понесла нелёгкая выяснять всё до конца, то надо помнить, что там, в органике и неорганике,  всё держится на смехе, страхе и страсти. Три «С», так сказать. Но очень просто от этих дел даже у самых разумных  людей башню сносит. Тебе это точно нужно?»
«Вообще-то, интересно, конечно», – отозвался я.
 «Тогда поползли в сторону летнего поля, потому что их чёртовы собрания именно там происходят», - сказал он, и мы, согнувшись в три погибели осторожно поползли за наш двор, за которым удивительным образом начиналось огромное поле, всё заросшее травой, полынью, татарником и разными, судя по запаху, цветами, среди которых я явственно различил мой любимый детский цветок – граммофончик. Запах у него был очень слабый, но настолько таинственный и родственно-близкий мне, что я его узнавал при любом самом незначительном намёке. А здесь ночь, видимо, раскрепостила мои любимые граммофончики, и запах обворожительно носился по всей площади поля. Оно, кстати, оканчивалось вдали глухой стеной свирепо заросшего леса, и там мерцали всякие разноцветные огоньки, перебегающие, катящиеся, мигающие, сталкивающиеся. Травы легендарно колыхались от ветра, ожидая дождя, и всем своим видом требовали поучительной средневековой музыки. С такой травой и можно было только мечтательно таскаться с какой-то лютней в руках и торжественно удаляться в мокрый лес, чтобы там тебя поймали рыцари-разбойники и разбили эту дурацкую лютню о ствол дерева или о тебя самого.
Но была летняя ночь, а не летний старинный, серый  и дождливый день, полный намёков и преданий. Внезапно на одном их холмов, щедро заросших полынью, засияли два бледно-зелёных шарика и раздался какой-то мягкий аукающий вой, который оборвался после того, как кто-то тенью быстро сполз с этого далёкого холмика и огоньки, дёрнувшись, погасли.
«Это наш осведомитель, можно ползти дальше», - прошипел мой новый знакомый, и мы стали продвигаться в этой условно тёмной летней ночи, висящей над полем. Внезапно мой попутчик пропал, я остался в абсолютном одиночестве, а перед лесом вдруг стали выскакивать кривляющиеся косматые твари, почти не различимые в темноте. Они устроили, как мне показалось, козьи пляски. Таких непристойных телодвижений я ещё не видел. «Возможно, это моё порнографическое воображение так разыгралось? Может, и нет этого на самом деле?» – думал я, он сам со стыдом всё больше убеждался, что «глаза меня не обманывали». А уж козлы старались!! То скакали попеременно то на одном, то на другом копыте – и всё, что ниже, ритмично сотрясалось и взлетало высоко вверх. Было там чему взлетать – масштабы, объёмы и вес не просто впечатляли, они были просто ужасали. Стройные самки бешено крутили в воздухе как кнутами возбуждёнными хвостами. Шерсть дыбилась, щетинилась – это несмотря на невыносимую жару, трудно предполагаемую ночью.  «Это они дают такой жар своими непристойностями», - решил я и осознавал в то же время, что всё неумолимо катится к какому-то совсем уж невозможному финалу. У меня было жуткое подозрение, что финал будет заключаться в том, что они, покрутившись, сразу все вместе и одновременно обнаружат меня и кинутся за мной в погоню, чтобы принести в жертву своему непотребному сексуальному богу, а я с визгом понесусь по полям спасаться, и уже мысленно стал репетировать про себя будущий визг, который я издам. Он, естественно, должен полностью соответствовать такому ужасу, который посещал меня при одной мысли, что это взбесившееся горячее стадо случайно обнаружит меня.
«Будут есть и трахать меня одновременно», - с каким –то мазохистским чувством думал я, созерцая ночную бушующую животную дикость.

10.10.3 23:25:45
10.10.4



Новые изыскания. История летнего похождения 2004-07-15.
Из неизданных глав о летних приключениях стареющего педагога по сумрачным летним дорогам.
Некоторые необходимые пояснения, в качестве предисловия.

Я никогда не мог точно увидеть (или разглядеть) чёткую сюжетную линию в таком времени года, как Лето. В одном из своих опусов я даже специально оговариваю эту удивительную личную особенность. Конечно, в Лете скрыто много мистики и тайны. И в то же время, я признаю заранее своё будущее поражение, если даже у меня опять начнётся нестерпимое желание выразить себя навстречу этому удивительному времени года. Вначале я считал, что оно просто самодостаточно и не нуждается ни в каких комментариях. Но это не так! Естественно, как любой, кто считает себя крупным и гениальным писателем, а, следовательно, самовлюблённым до омерзения окружающих, я тут же распространяю свою дурацкую особенность на весь род человеческий и поэтому открыто заявляю: «Нет ни одного безумца, который бы взялся объяснить этот Божественный подарок всему Человечеству». У Лета есть великая протяжённость, которая не может быть охвачена никаким, даже самым продвинутым, талантливым, гениальным умом, который решил бы просто разгадать общие тайны Лета. Поэтому я решил, что самое честное в моём положении обозначить специально для Лета характерный жанр фотографических фрагментов. И реальное богатство будет определяться не изворотливостью и жёсткой закрученностью сюжетной линии, а количеством очень правдиво схваченных эпизодов. Они, по объёму, могут быть какие угодно небольшие или, наоборот, увеличенные. Сюжета не будет в любом случае, потому что это Лето! Итак, я избираю жанр суммы фрагментов, детальных снимков картин Лета. Возможно, ко мне придет благодаря такому хитрому приёму универсальное понимание ЛЕТА! 
Посвящается Александру Сергеевичу Гришину.

Зафиксированный кадр №1, («Показательный Летний Вечер»).
Длительные тёмные поля. Вечерние тени уже не жаркого воздуха. Всё вытянуто в горизонталь, хотя даже не скажешь, что это что-то единое. Поэтому неуместно говорить: «Всё». Луга длинные, тёмные, тянутся и не могут кончиться даже вполне определёнными берёзовыми опушками. Они, правда, очень редкие. Самое замечательное – это трава. Сказать «травы» будет тоже неуместно, потому что пошло. Вот трава и  представляла собой тайное единственное число. Почему? Потому что была уже скошена! Её странный запах стоял и потом подобно всему окружающему вытягивался в вечернюю летнюю горизонталь. Неизвестно где скрывшееся солнце жарко веяло даже без внешней обозначенности. Были только тёмно-зелёные, вытянутые в длину тучи или вечерние облака. Странно было вообще видеть, как они приняли цвет травы. А мне казалось также, что и запах травы они тоже переняли. Везде стоял запах, даже у меня во рту, странно волнующий. Как мне потом объяснили, «эта трава называется тысячелистником».
Потом начались совсем странные вещи. Присутствующие после работы разложили костёр. Поваливший вначале дым толстыми клубами постепенно нашёл для себя самую достойную форму выражения и также стал вытягиваться мутным белёсым молоком в соответствии и параллельно с общепринятыми в этот летний вечер горизонталями. Дым не перебивал легендарно стойкий вкус и запах тысячелистника. Я просто, не разумея в целом всего, ощущал торжественное скрытое единство. Вечерняя подавленность не угрожала, она была таинственно мрачна и исторически едина. Можно ли сказать, что мифологична? Нет, потому что здесь не предполагалось единичных персонажей, которые бы стали драться между собой и соревноваться в перетягивании одеял. Было тяжёлое единство, тёмно-зелёное, мутно подсвеченное ушедшим и никак не уходящим до конца солнцем. Оно было горячее, мрачное, плотное и во всю пахнущее травой. Опять скажу: я не чувствовал приближение страха или непонятной угрозы. Видимо, окружающие, уставшие до невозможности скашиванием травы и формированием из неё стогов, сурово отказывались от проявления вычурно сильных чувств. Так же и этот удивительный тёмно-зелёный летний вечер с презрением отбрасывал от себя всякие ярлыки мифологии и истории. Я только не понимал, кто в данном случае кому подражает: люди вечеру или вечер людям? Лавина запахов просто волоклась над горизонталями полей: полынь, этот самый тысячелистник, цветы, ветки берёз, ромашка, ещё масса каких-то трав и кустарников. Кто-то мне тихо иногда комментировал, поднося к моему любопытному носу ту или иную травинку-былинку, но я не мог запомнить, хотя из большого уважения к этой огромной картине трудового мрачно уставшего вечера пытался изо всех сил запомнить.
В отдалении колыхалось спинами текущее море коров, и это тоже была такая же угрюмо торжественная горизонталь летнего вечера!! Тянулся с уверенной замедленностью бледный густой дым от костра, тянулось, перекатывая мускулами под кожей, бесконечное стадо коров, тянулись замедленно, оцепенело тёмно-зелёные тучи, тянулся накатами и валами травяной запах. И всё имело недоступный великий смысл в этой мрачной завершённости тяжкого трудового подвига, который не пропустит в свои ряды ни смех, ни глупость, ни излишние ненужные восторги. Поэтому заткнись и слушай, что настоящие люди говорят. Но тысячелистник! Как я могу удержать в себе его необыкновенную явленность? Он будто служил теперь для меня обобщающим символом всего этого тёмно-зелёного, горячего, летнего и важно трудового! Мне оставалось только тихой мышкой сидеть в темноте у шалаша из травы и вытаращивать глаза на всё тянущееся летнее. Ужасно хотелось спросить про тысячелистник, но ясно было, что ответа мне не будет. Сурово принять как факт и поражаться дальше.
Что ещё? Иногда посверкивали косы, бледнели белые рубашки перемещающихся по горизонтали трудовых людей, ещё бродили кони с опущенными шеями, также медленно и торжественно. Слышались непонятные негромкие разговоры собравшихся у костра людей, у которых не было никаких крайних эмоций, а была только летняя тайна, стоящая над ними твёрдым тёмно-зелёным куполом. Скорее всего, они сами её не видели, как Творец не видит, что делают на самом деле его руки. Он никогда не видит! И это подтверждали люди, собравшиеся у костра в зелёном мраке прочного и серьёзного летнего вечера, затягивающего свой уход в ночь.
Вроде бы затрещали кузнечики и сверчки, но они только слегка портили тёмную горячую монолитность и трудовую серьёзность важных дел. Нет, здесь не было места поэзии, мифологии, истории, искусству, культуре. Это просто было выше всего, что я сейчас перечислил. Засвистели ночные птицы. Что-то суетливо и беспокойно мелькало мелкими проносящимися чёрными силуэтами на фоне вечерней горизонтали жаркого лета. Ныли под ухом тайные насекомые, но пугались молока дыма. И тысячелистник, как тайный ключ этого времени. А голос учителя был тихий, но чёткий и хриплый слегка, такой завораживающий прокуренный. Почему он был завораживающий? Потому что звал к интеллектуальному труду и познавательным приключениям, он будоражил на поиск. Тихий поток его речи также легко встраивался в тяжело струящиеся тёмно-зелёные волны лета.
Хочу залезть на лошадь и медленно побрести по бесконечно горизонтальным скошенным летним вечерним полям. Но попробуй озвучь своё желание на самом деле. Сразу поставят на место суровые трудовые люди. И будут правы. И это замечательно.
Зафиксированный кадр №2, (Последующий сразу за первым)
Провисающая паутина и её болтающиеся нити. Вдруг получился удивительный синтез из бегущих стремительно от центрального нерва растения тысячелистника жил и вен и паутинных болтающихся в тёплом воздухе магистралей. Всё перемешалось: нитки паука и жилы листьев. Синтез казался несомненным, всегда цельным, и только дураки не могли увидеть это старое единство.
Но лишь когда на брюшке какого-то насекомого ярко вспыхнула фосфорная точка, все догадались, что Вечер наконец-то безнадёжно провалился в бездонный колодец Ночи. «Надо спать».
Зафиксированный кадр №3, (Глупость)
«А вдруг растения ночью ходят? Сами же их скосили!»
«Хватит глупости болтать!»
Зафиксированный кадр №4, (К сожалению, последний из этой серии)
Ужасно не хочется уходить с этих полей, но придётся. Полям ничего не будет от твоего отсутствия или присутствия. Ну, и пожалуйста!
Зафиксированный кадр №5, (Странствия учителя)
Это было, если честно, когда была середина Лета. Только тёмные вечера давали разглядеть истинное положение дел. Отстаивалось и остывало. И тогда мы понимали, насколько важны были совместные вечерние разговоры в самый разгар лета. Грандиозная умиротворённость происходящим, чудовищной силы мощная внутренняя работа природы прочитывалась как обобщение только при свете мрачно-душных зелёных туч, которые буквально сливались на горизонте с лесами. По ним и ходил наш учитель, изучая внутренность летнего организма. Гладкий стол, за которым на маленьких стульчиках сидели мы, слушая и воспринимая очередные результаты похождений учителя, был едва различим в глубокой темноте очень позднего летнего вечера. Слова учителя продолжали гребни тёмно зелёных лесов. И это была не просто красивая фраза. Отслеживая ход его рассказа, мы делали так, что горизонт бесконечно продолжался в нашем сознании и длился, протягивался. Были совершенно очевидные разговоры и действия, но не было смысла их вспоминать и воспроизводить, потому что истинного дела они не раскрывали. Так можно без конца топтаться на невидимом пороге Лета и никогда его не увидеть. А тайный ночной летний ветер проходил и властно вытаскивал самых упрямых и не подчиняющихся учеников к деревьям. Ветер содержал в себе воду. Вода, как Лето, носилась в траве, над травой и в древесной листве. Вода была тёмная, мутная, невидимая, но почти осязаемая и пахла мокрой землёй. Она такая же была зелёная, как и всё вокруг Летом. Но всё это было бы уместно при совершенной статике. Учитель же звал нас к движению, к активному всматриванию в неуловимо мелькающие перед глазами тёмно-зелёные летние объекты. Даже не зная способов фиксации летних химер, тем не менее, мы вели мысленные дневники наблюдений, если можно так выразиться. Лето стремительно таяло и уносилось, хотя, казалось, оно наоборот утолщается и усиливается. Очень важно было для учителя, чтобы мы уловили его движение и не передавали мертвечину своими фиксирующими движениями. Необыкновенное волшебство Лета было неустойчивым и не хотело принимать форму этого конкретного единичного объекта. «Главное – заметить его движение и исчезающую линию», - обычное спокойное замечание учителя на наши грубые действия-обращения с летними фантазмами. И все эти стрекозы, стебли, ветки, репейник, ласточки, лягушки, бабочки, вода, ящерицы, ежи, тучи, гнёзда, стволы, ягоды – всё это должно было собрано нами в цельную единую картину, да ещё, что бы во всех этих составляющих элементах был объединяющим только один момент движения! Очень сложная задача для исследователя летнего времени!
Прежде всего, требовалось окно в белой раме. За окном должен был быть зелёный вечер. Но главное – это всё-таки окно. Летом оно становилось основным инструментом для всех возможных аналитических операций. Окно и давало движущуюся картину летнего мира. «К окну нельзя подходить как к простой сумме», - так говорил наш учитель. А мне лично всегда хотелось сразу всё упростить. Потому что результат сразу виден, как кратчайший путь к решению задачи! Раздражала дотошность и медлительность в выстраивании этой динамической картины летнего мира, которую мы должны были в результате научиться получать. Но эта щепетильность в составлении деталей и установлении между ними объективной связи всё равно вызывала уважение.





























из тёмных слов
Произрастает лето,
Но светлые ручьи
Потоком не бегут,
А, поднимаясь, выступают
Над искрами зелёных
Изумрудов трав.
По тёмным плоскостям,
Изломам горизонтов,
По чёрным, душным
Норам и углам
Струится свет
Аквамариновой воды
И щедрая растрёпанность травы.
24.07.04 19:50


Моё нежное и прекрасное одиночество

Одиночество – закрытая дверь.
Она вся испачкана гноем, желчью и кровью невыносимых страданий по всей своей вертикали. Она описана внизу множеством собак, кошек  и людей. Она разрисована ругательствами, словами ненависти. Она испинана множеством ударов ногами, исцарапана в злобе неудач, отчаяния и предсмертных решений. Она заблёвана пресыщенностью и тоской безделья и скуки. С подчёркнутым презрением к ней заметены все возможные и невообразимые кучи мусора. Она никому не откроется. Никогда. Поэтому правильное единственное решение будет состоять в том, чтобы плюнуть в неё, всю и так заплёванную, и пойти искать выход. Так делает большинство, которое в своём могучем большинстве ещё сильно. Слабые тихо падают под эту дверь, умирают и гниют. Меня же не передёргивает от отвращения, и я не боюсь. Прикасаюсь всей рукой к этой двери и удерживаю свою ладонь, как в лесу поглаживая белую мажущую, будто мелом, кору совсем молодой берёзы. Во мне бродит смутное подозрение:
«Только единицы из миллионов непонятно, как и чем озарённые осторожно всматриваются в неё и с почтением изучают. Долго стоят и плачут, раздираемые непонятным чувством жалости. И вот после этого дверь внезапно тихо открывается. А за ней – великая тайна и загадка жизни, и там  стоит сам насмешливый Создатель Всего и восторженный вечный покой, и великое созерцание Чуда самой Жизни и Любви».





Издательство
«Тараканий Забег», Урал, 2008





































ПРЯМОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ

Часть1



(ФЕВРАЛЬ2009-02-15:  Напряжение нового времени)

1
Из древней темноты, из самого натурального воздуха я уловил смену и поворот на свет. Этот эффект наступает в одно и то же время года.. (17.12.2008)
Я думал: «Резать осколками зеркала, стекла, кровь на льду и боль в страшном и неудобном холоде. Зачем такая странная прихоть и желание заставить это всё переживать в последнее время? Желание причинять сознательно боль... почему именно стекло и зеркало? Зачем этот холод и обнажёнка? Зачем?»
Я видел (и я в этом уверен совершенно!) человека, или создающего такие образы, или увлечённого этим до предела. Как я его увидел?
Он ехал. Ехал один в  пустом троллейбусе в ночной город и улыбался. Я просто чувствовал вибрацию страха города, который  готовился впустить в себя это холодное и жестокое чудовище.
Холод сладкого как эскимо ужаса мгновенно продрал все внутренности: «Я обязан, обречён с ним столкнуться!!» На какое-то мгновение я вдруг отследил себя. На самом деле: что это за странный холод? И только тогда понял, что стою посреди улицы, а температура опустилась до двадцатиградусной отметки! Никого нет! Я один! Вместе с этим неожиданным холодом!
Я просто поймал этот переход: совсем недавно, буквально мгновение назад я участвовал в горячей, тёпло-жёлтой, почти красной коллективной возне споров, смеха, одновременных бурных симпатиях и антипатиях – и вот! Все уже давно запрятались, затихли, уснули, остался только я и моя тень на улице. Мелкий снежок медленно падал на оледенелый от усталости (может, от страха?) пустой проспект, одетый, словно в тонкую простыню, этим мелким строгим снежком – и никаких следов. Только один я.
Но сладкое отчаянное чувство обречённого на одиночество, чувство, которое смогло перепрыгнуть физические болевые переживания, требовало, чтобы я непременно включился в поиск  - и в этой непроглядной ночной темноте. Какова его цель, кому это было нужно – это я не понимал.
Светлый сад чистоты, настоящей, неподдельной, где-то в голове у меня удивительным образом удивительным образом удерживался и не впускал грязные, внешние сально-чёрные поползновения. Эти «поползновения»  тряслись у границ светлого сада, но не могли проникнуть в него. А этот сад, как тихая, слабо светящаяся в темноте свеча, служил теперь мне направляющим источником для пути  неизвестно куда, куда-то в темноту, но, в чём я не сомневался, однозначно угаданном рисунке его.
Я даже придумал первую строчку будущего стихотворения:
«Не пущу я в седые равнины
Эту грязную накипь твою!»
Только теперь я понял: чужое присутствие где-то пересеклось с моим, и я тут же выпрыгнул на новую плоскость дальнейшего пути-следования. Очень чётко я видел эту миниатюрную ситуацию.
Зло, его изменения ощутимо чувствовались на ночных улицах. Чёрными длинными тенями оно тянулось надо мной в воздухе. И я оказался один с зажжённой лампочкой светлого сада в голове. Кое-что этот миниатюрный сад мог: он осветил собой высокую железнодорожную насыпь. «Серо-буро-малиновая» полоска неизвестно чего (закат или восход? Эту Зиму не поймёшь) её, эту насыпь, чётко прочертила. Изумительный воздух резал как стальные коньки или полозья санок лёгкие и нос. Выяснилось, что я иду будто в гору, забираясь вверх, на рельсы.
Светлый миниатюрный сад на какие-то секунды высветил огромный горизонт полностью, а не жалкой полоской. За этим горизонтом жил космос и научно-фантастические приключения со светлым техническим энтузиазмом. Эту высокую эротику слегка прикрывало поднимающееся из-за равнодушных, вытянутых в ленты облаков и фабричного дыма солнце. Холод нёс непередаваемые словами запахи безальтернативных, категоричных ощущений. Я не думал даже, что у прочного изумруда и мерцающих в сумраке сапфиров давно состоявшегося и уложившегося воздуха и снега есть свой запах, но вскоре и сад погас. Не скажу, что в темноте, которая обычно приносит уют, спокойствие и спад напряжения, мои ощущения остались прежними. Нет, эта темнота содержала в себе нечто, а именно то, что будто бы адресованное лично мне. И я раздирался на две половины: одна настойчиво тянула меня в любую ближайшую нору, чтобы спрятаться, затаиться и переждать эту страшную опасность. Вторая половина тащила меня на путь дальнейшего исследования и бесстрашного поиска приключений в зимней темноте! Я серьёзно разговаривал и с первой, и со второй половиной, каждую находил разумной, логически убедительной и последовательной в своих доводах. Поэтому решил их примирить: определиться с норой, но с целью исследования оной. Какая разница, где в темноте искать? Темнота заползла во все дыры и норы и присутствовала везде, властвовала на открытых пространствах… Разумеется, спрячешься в конкретную нору – загонишь себя в однозначный угол. Но я был уверен в том, что уж если я перескочил на этот новый уровень, то и тупик может по законам осевой симметрии развернуться в новые, иные пути и направления. Единственное, что создавало целостность без всяких симметрий и разворачиваний, был холод и темнота.
Где-то и кто-то в ней шёл, пробирался, крался, и это касалось прежде всего меня. Я сам напросился, сам себя отправил в единственном числе воевать в поле пустых ночных зимних лабиринтов, где любая инициация может превратиться в зеркальное отражение и соответствие. Хотя это не совсем точно: какая-то шпана по-хамски окликала, свистела, пытаясь остановить меня, чтобы насладиться количеством перед одиночкой.
Я не слышал. Со мной был нож, у которого лезвие было длиной в неприличные сорок сантиметров, и до того острый, что при малейшем давлении этим ножом протыкались всякие шубы, тулупы.  Я даже не смотрел в их сторону, хотя кровь ледяным холодом закипала от страха и злости. Но всё равно я знал, что всё это - не то, потому что узнаваемо, объяснимо с первой секунды и примитивно. То, что я искал, жило по каким-то непонятным, иррационально-звериным законам, алогичным и неуловимым. Отвлекаться не следовало и не очень уж хотелось. Мелкие эпизоды, в которые я время от времени влипал по ходу дела, осыпались и таяли в широкой и мощной глотке тёмной Зимы. Это точно: мало, что было человеческого – его вообще не было в этой Ночи. Закономерно всё  превратив в пустоты, Зимняя Ночь уже твёрдо направила своё мёртвое око только на меня единственного. Это жутко пугало и одновременно вызывало азарт игрока и учёного…
Где-то была спрятана бомба неизвестного назначения, устройства и действия. Но даже это было не точно. То, что я поставил себе целью, вменил себе в обязанность, было наделено злой и свободной волей, оно агрессивно, коварно и нагло было занято поисками. Страшно было озвучивать догадку –  меня?! Не спрячешься с головой под одеяло, хотя, может, это и был единственный выход из положения.
И вот я в сумеречном свете разглядел нечто подобное сараю. От него осталось только две смежные стены, все расписанные, описанные, с торчащими омертвелыми ветвями какого-то кустарника и с бесформенными многочисленными кучками собачьего и человечьего кала внизу. Как мне удалось обнаружить среди бесчисленных похабных граффити на извёстке стены сверхценный  небольшой барельеф, просто, скорее всего, необъяснимая случайность. Его можно было принять и за уродливую вспученность. Но сумерки явно давали понять: хищно согнувшийся рыцарь с мечом в руке, почти стоя на одном колене, намеревался отразить атаку невидимых сил. Этот рыцарь агрессивно смотрел на вражеский север. Мне ничего не оставалось делать, как принять примерно такую же позу и уставиться в том же направлении. Правда, мне пришлось всё-таки прямо сесть на корточки: в такую мерзостную грязь под стенами, пускай даже оледенелую, я не рискнул садиться. И именно тогда и наступила временная протяжённость торжественного отсутствия времени. Оно остановилось. Светящийся сад в голове покрыл непробиваемым шлемом голову, выйдя наружу. В сумраке слабо светилась моя голова и фосфорицировал рыцарь-барельеф. Не было ветра, не было звука. Только слепое героическое настроение, замешенное на кипящей стальным холодом крови и мрачный, поднимающий над землёй восторг перед могучей мистикой и тёмным скрытым колдовством. Я даже где-то слышал это – топот неясной охоты. Причём, охотились явно за мной. И я чувствовал, что такое со мной было, только я ещё никогда не выступал в роли затравленной охотничьей приманки. Но то, что на меня была объявлена натуральная охота, которая вот-вот сожмется  в кольцо вокруг меня  - в кольцо, где я буду таким рыцарем-волком-одиночкой, ясным для меня было совершенно. Но я и не сопротивлялся: приняв агрессивную позу рыцаря-волка, следовало ожидать, что это было и будет принято как вызов. Азарт одного воина в поле – вещь необъяснимая, но установленная как факт («придурь чёртова»).
Итак, бросив вызов ещё неизвестно кому, надо было срочно теперь спасать, так сказать, свой хвост. Закончив с торжественным вступлением и пафосной неподвижностью, я быстро завилял к ближайшим огонькам в тёмных снеговых просторах где-то у неопределённого горизонта. Странно, но первоначальный ужас от осознания того, что я залез в такую глубину, из которой не хватит терпения и сил вырваться на поверхность, исчез очень быстро. Я бежал не то что на лыжах, коньках – я летел быстрей самой быстрой иномарки. Это просто вызвало во мне восторг могущества над природными сопротивлениями. Понять характер такого быстрого передвижения я не был в состоянии. Огоньки зримо приближались, при моём бешеном пролёте и скользящем огибании всех неровностей поля, холмов, ям-провалов, очевидным было, что вскоре я вырвусь  из тёмного охотничьего кольца непонятных всадников (если таковое было это). Кто мне помогал? Не знаю. Только вперёд и вперёд!

     2
Жестокое разочарование всё-таки грызло: я не увидел большой Претенциозной Ели. Но огоньки манили, и я думал о содержательных беседах с необычайными людьми. Запах об этом давал знать. За страшным холодом кто-то приближался, я чувствовал этот посторонний рывок именно ко мне. Я его чувствовал: кто-то прорывался, через великую силу пробивался, желая добраться именно до меня. Моё перемещение и это движение к двери моего дома проходили одновременно в запахе горелых интересов и огоньков в темноте. И неожиданно препятствие, уходящее давящей стеной в небо, резко стиснуло меня и остановило так неожиданно, что я опустил голову в непроглядную темноту. Сразу после этого я почувствовал сильный удар по щеке и уху. Потом меня ударили по другой половине лица с такой же резкой силой.
«Ну, что, прочухался, придурок?» – звероподобный парень в белом халате в злости смотрел на меня. Рядом, давясь от смеха, стояли ещё два, видимо, тоже санитары. Я во рту почувствовал вылетевшие пломбы и выплюнул их.
«В надзорную палату, пока врачи не пришли, быстро», - сказал животное. Двое  схватили меня и быстро отвели в темноту какого-то помещения. С силой швырнули на койку, рядом с аналогичными, и на которых тоже кто-то лежал. Я совершенно не сопротивлялся. Расслаблено вытянулся. Эти двое увидели, что я не дёргаюсь,  и ушли. Я был рад, что меня оставили в покое: перевернулся на бок и по-настоящему заснул.
               

               

      3

Не думал я, что когда-нибудь придётся считать свои великие и таинственные мгновения буквально по пальцам. Но если на самом деле загнали в угол, то ничего не остаётся, как коллекцию бабочек доставать из-под дивана. Правда, пыльца остаётся на пальцах – прямо как у Флобера! И они тускнеют, становятся малозначимыми или вовсе теряют ценность – тают прямо на глазах…
«Нужно ли их вообще доставать?» - думал я во сне, но тут  раздался дикий грохот. Я открыл глаза и увидел совершенную темноту. В ней  кто-то бешено метался, орали, летел со всех сторон мат, и раздавались щедрые звуки хлёстких ударов с дикими вскриками злости и боли. Пару раз мою койку  в темноте злобно пинали и задевали, кто-то свалился спиной на меня, но был резко поднят и несколько раз аналогично грубо стукнут об меня. Меня принимали, как я понял, за что-то деревянное и не настоящее. Странно, но пока в черноте шла дикая разборка очень крупного масштаба, во мне было совершенно тупое равнодушие, пустота и покой, как будто я вообще всё потерял и превратился на самом деле в какое-то подобие куклы. Весь этот шалман длился недолго, всё замерло, я опять уехал в сон. «Почему я не использовал фонарик свой, этот лишний глаз? –  успел подумать я. – Всё бы было видно»…

          4
Внезапно я проснулся от громкого оклика. Он раздался  где-то очень далеко от меня, но был сильным, ещё и удвоенным эхом. Я открыл глаза и увидел, что за огромными окнами в решётках металась бесконечная светлая или вьюга или метель. Было такое ощущение, что эта светлая бесконечность мечется беззвучно и пытается разглядеть, что там, за этими окнами. Может быть, это ради любопытства, может быть, в поисках последних жертв. В любом случае, этот светлый серый метущийся свет без шума мне очень понравился. Тут я понял, что я не один, в чём пыталась убедить меня огромная палата с пустыми койками и следами кошмарного погрома. Я на удивление очень легко поднялся и увидел на себе старый, заношенный вдребезги больничный пижамный костюм («ансамбль») и грубые шерстяные носки. Я увидел выломанную входную дверь в палату, где я лежал как кукла, и выплыл в тёмный бесконечный коридор.
«Опять вы! – воскликнул я. – Ну везде меня достанете».
«Вот оно, чудо», - радостно сказал Он. Точно: такой шкаф в белом халате для посетителей, а в руке сетка допотопная с традиционными оранжевыми апельсинами.
«С прошедшим Новым годом тебя, - радостно сказал он. – Чё это у вас тут было?»
«Бал-маскарад, - ответил я. - Но как же вы меня нашли? Вообще не понимаю».
«Ты кого спрашиваешь? Меня, что ли спрашиваешь? Забыл, кто я?»
«Так очень интересно! Я знаю – вы милиция, а сам не знаю, какой день, где я, что произошло – ничего не знаю».
«Тупица тощая. В психушке ты. На».
«Это мне, что ли? Давайте тогда вместе съедим».
«Угощаешь?»
«Я же сдохну, если буду один всё есть, вы бы ещё вагон сюда пригнали».
«Так я и не говорю, что бы ты в один присест всё ухайдакал. Я хотел, чтобы ты себе на потом оставил. Можешь и поделиться с друзьями по болезни».
«Где они».
«Да, вот именно, где они?»
«Сегодня ночью была дикая драка, я не разглядел. Как я понимаю, это бунт был».
«Скоро всех на место, видимо, вернут».
«А я даже не хочу. Мне так нравится такое одиночество. Как будто я хозяин одинокий всего этого».
«Ты не в ту сторону думаешь, хозяин одинокий. Надо обратно чувствовать себя среди людей, помогать, и ещё понимать, что ты как все».
«Вы не исправимы. Нельзя говорить «обратно», культурные люди говорят «наоборот».
«Опять ты свою песню!..»
«Хорошо, ладно, бесполезно вам… Вы хотите сказать – ощущать себя частицей этого мира?»
(Всё это время мы сдирали с апельсинов кожуру и ели их. Поэтому во время разговора с дикцией, если ещё учесть вылетевшие пломбы, у меня было плохо).
«Да, осюсять».
«А мне интересно, вот вы себя, наверно, чувствуете, такой единицей. А когда это произошло, такая включённость в этот мир?»
«Когда произошла? Когда пуля вечером разбила окно у нас в кухне».
«Да вы что!!! И стекло вдребезги?!»
«Всё вылетело, даже деревяшки оконные. Будто не из дробовика, а из пушки стреляли».
«Но никто не пострадал ведь, да?»
«Жене стало очень плохо, а потом скандал на всю ночь из-за моей работы».
«Опять я как скотина бестактная… Извините меня».
«Да ладно, - он хмыкнул. – Ты ещё не помнишь, что ты наделал в последний раз, как ты меня видел».
«А что я сделал?» – со страха я чуть не подавился уже, наверно, третьим апельсином.
«Да всё, всё, успокойся, скелет психованный».
«Но что-то страшное, позорное? Я к вам приставал как к женщине?»
«Да, попробовал бы. Сразу бы в гычу и в окно».
«А что тогда?!»
«Да отстань, надоел уже!» - но сам он почти смеялся. «Значит, не так всё страшно», - немного успокоился я про себя. А он продолжил: «Вот тогда я и почувствовал себя включённым в этот мир». Я пришёл в себя после гадостного волнения и опять с интересом сказал ему: «Опишете подробно мне, как вы это поняли».
«Что именно?»
«Эту включённость в мир после выстрела?»
«Ой, достал ты меня с этой… Чё я тебе, писатель, что ли, всякое говно своё рассматривать с интересом?»
«Нет, я очень серьёзно, я хочу научиться!!»
«Устал от тебя. Ну, что там вспоминать?»
«Вы же не напрасно сказали, что почувствовали. Что?!»
«Я радио, на кухне которое, никогда не замечал. А тут его услышал, крик жены будто в первый раз услышал, голоса на улице услышал, как машины со своей сигнализацией заорали, как в дверь соседи стали стучать, ломиться».
«Значит, вы обрели будто слух!»
«Ну, и не только. Я увидел кухню свою, и дом свой, и улицу свою тоже».
«А город?»
«И город, кстати, тоже. Ты что, так издеваешься?»
«Да вы что!! Я наконец-то вижу вашими глазами всё это! А говорите, что вы не писатель!»
«Какую-то лажу погнал, ага, ещё писателем я…» - но было видно, что он несколько смущён и откровенно доволен собой. Я, потрясённый, отвёл глаза, а потом понял, что он искоса на меня смотрит, гордо любуясь произведённым на меня эффектом.
«Да… Вот, оказывается, что это такое – включённость».
«А ты думал!»
«Спасибо. Я прямо почувствовал её».
«Может, сменишь пластинку? Заколебало про одно и то же».
«Как хотите… Вы про машины сказали…  А у вас есть?»
«Джип чёрный, бизнес-класса, больше вашей этой психушки».
«С чего это - она моя. Я не собираюсь тут сидеть всю жизнь. Вы же меня отсюда заберёте?»
«А на хрена я здесь? Чукча. Хотя, с другой стороны, не мешает тебе здесь поторчать. Только кто тут тебя лечить будет, тоже глухой номер. Все, видно, идиоты – и врачи, и больные, разбежались в разные стороны».
«Всё-таки я поражаюсь вашему благородству – главное, зачем вы беспокоитесь обо мне? Ищите меня вот, апельсины эти…»
«Всё, умолкни. На себя бы хоть раз трезво так, со стороны посмотрел, сразу бы понял».
«Неужели я такой кошмар?»
«Не то слово», - хмыкнул он. Для меня это было очень тяжело и просто омерзительно. Он это заметил и примиряющее сказал: «Ладно, ничего не потеряно, время лечит».
«Могила исправит меня».
«Не исключён вариант».
Мне стало смешно, я опять чуть не подавился апельсином. Он с лёгким раздражением, не понимая моего смеха, оглянулся на меня. И вдруг я увидел, как у него расширились от изумления глаза. Он смотрел на меня, но зрачки его глаз растерянно и медленно что-то будто искали и не находили. Он смотрел на меня как на пустое место. Лицо его вытянулось, а потом он озадаченно и нерешительно стал осторожно, будто боясь, поворачивать голову в разные стороны. «Ослеп?!»- мелькнула у меня мысль. Я оторвал от зачесавшегося во время смеха виска руку и протянул её к нему, чуть не сказав: «Что с вами? Плохо?» Но он опередил меня. Совершенно зрячим движением он, порывшись в карманах, извлёк очки и надел их, а потом глухим от внезапности голосом в пустоту спросил: «Ты где?»  А потом переложил с колен сетку с апельсинами на тумбочку и стал подниматься прямо на меня. И я понял: он не видит меня, потому что меня не видит никто. Я еле успел отскочить в сторону: он быстро пошёл к палате, где я был. Я хотел что-то сказать, заявить о себе, но слова засели где-то глубоко внутри меня. И только потом до меня дошло, что я держал у своего проклятого виска руку. От всего этого я просто окаменел, всё внутри оледенело. «Одиночество». Потом я решил проверить эту страшную правду и тихо подошёл к зеркалу в коридоре. Зеркало отразило противоположную стену с дурацкими утятами на обоях. Меня оно не показывало. Я подошёл к нему вплотную и увидел лёгкий прозрачный намёк на самого себя, через который очень хорошо просматривались эти утята. Видимо, я всё же прошуршал шерстяными носками по деревянному полу, потому  что в ту же секунду с шумом из палаты опять в коридор вылетел он. Я увидел в его руке пистолет. «Ты где?!» - крикнул он, и его голос со страшным грохотом пролетел по всему пустому зданию, я прямо вжал голову в плечи. Меня потряс не его пистолет, а его голос. На пистолет его мне было наплевать. Страшно было то, что он меня не видит, страшна была неизвестность, прежде всего.
Вдруг раздался откуда-то тихий дрожащий голос: «Эй, мужик, опусти пистолет!»
Он тут же направил в ту сторону пистолет и опять страшно крикнул: «А ну, быстро сюда, вылезай!!»  Я увидел, как из кладовки выполз согнувшийся санитар. «Где твои больные?! Куда их дел?»
«А я знаю?! Удрали все. Чтобы сдохли все на морозе, сорок градусов сейчас».
«Заткнись про погоду!! Куда его дел, тварь?! Или на месте волыной уложу!!»
«Ты про кого, мужик?! С кем ты говорил сейчас? Да мы его не знаем, вчера ночью к нам забросили, даже врачи его не видели, не смотрели».
Я изо всех сил старался не закричать. Я видел, как Его всего трясёт от сильнейшего желания убить санитара, а тот непроизвольно пружинисто приседает на дрожащих ногах от сильнейшего желания удрать живым из-под дула пистолета. Я оглянулся на зеркало. Дурацкие тупые утята. Я в отчаянии схватился за голову, и тут же в зеркале потемнело: плотность стала возвращаться ко мне. В глазах почернело, в ушах запрыгал, завибрировал какой-то мятый ватный и тонкий звон, из меня вылетели сразу все силы, и я, потеряв контроль над телом, повалился с грохотом на пол, при этом совершенно не потеряв сознания и не почувствовав боли. Было только омерзительное ощущение своей совершенной беспомощности. Но слышал я всё. А услышал я:
«Ну, вот же ты где!! Да чё стоишь, сука, иди мне помоги!! Не дай Бог, что с ним случилось, застрелю тебя на месте, гада!!»
Звон вибрировал с тошнотворной силой, я только просил, чтобы он прекратился!
Вскоре я понял, что меня быстро подняли на воздух чьи-то руки.
«Иди-ка ты на хер. Руки из жопы. Иди место быстро в палате освободи… и не думай дёрнуть, моя волына быстрее бегает».
Всё это время чернота стояла у меня в глазах за всё это время моего полёта по воздуху на чьих-то невозможно толстых и огромных руках. Мне казалось, что эти руки бесконечны в пространстве. Время мне тоже казалось бесконечным: я изо всех усилий пытался продраться через черноту. А потом бессильно отступил, потому что почувствовал, наконец, собственный вес: я на чём-то уже лежал. В черноте надо мной переговаривались через вату:
«Где вы хоть нашли его?»
«Да не искали мы его! К нам его на машине доставили. Поймали где-то ночью, говорят, у разреза в поле. Случайно машина его наша засекла. Так вообще бы от холода просто завернулся бы».
«У разреза… Это же мой район. Да знаю я сам всё дальше. Сам искал».
«А он тебе кто?»
«Не твоё дело… Племянник».
«Что-то староват для тебя…Так чего теряешь его, дядя? Наркот натуральный, отвечаю».
«Ты заткнись. Не знаешь ничего – хавань захлопни».
«Да чё, сейчас война, что ли! С жиру бесятся только».
«Срать я хотел на наркоманов. Главное, Он – не наркоман».
«А то мы  их не видим каждый день! Все мозги нам про…ли. Лучше всяких врачей диагноз ставим».
«Да вижу я, как вы ставили. ****орылые. Где больные-то? Я на вас свою службу натравлю».
«Да не пугай, дядя! А то мы свои права не знаем».
«Ты мне не тычь, гандон. Я ещё у племяша своего родного спрошу, когда очнётся, почему это у него губы разбитыми оказались и зубов вдруг нет. Думаешь, не знаю, как по морде получается? Пидоры, издеваетесь только над дохлыми здесь, суки, над больными. Где вас, гадов, только набирают».
«Чё вы орёте на меня?! Я, что ли, ему двинул?! Кто это сделал – про того даже загадывать херово. Мы вообще пострадали».
«Пострадали они. Мандавошек моих не смеши. Вас давно было надо, наверно, за****ить всех. Всё, точно, займусь-ка я вами сурово. Надо вас тут Мне строить. Шефство такое возьму над вами».
«Шефство он возьмёт, строить нас будет! Чё стращать-то меня? У нас тут не армия, а медицина».
«Я тебе, кажись, сказал, чуфло, к старшему по званию надо обращаться уважительно и тупорыло. Чё себе позволяешь?
(Звук лёгкой пощёчины).
И не боись. Жисть у вас пойдёт теперя хорошая, красивая, но тяжёлая. Вертолётом в жопе, короче. Будете шустрить хвостами, как белки в дупле».
«Да, ага, конечно…»
«Опять-те ****ануть по е….у?»
«Нет, простите…»
«Не «простите», а «так точно», ****а необразованная».
«Так точно».
«Тогда подставляй другую щёку. А не то сейчас  мене этой, другой щекой…»
Всю эту мерзость я слышал, но ничего не мог сделать, пока в глазах не просветлело, и я не увидел склонённые головы над собой. Одна была санитара, чьё лицо было красное и почти плачущее. Потом я увидел его, который радостно заметил, как я пришёл в себя: «Ну, слава Богу, очнулся! Ну, ты мастер из меня кишки тянуть! Что за урода – племянничка Бог на старость мне выдал!» Потом обратился к санитару, весело стукнув по башке его кулаком: «Только так мне просраться даёт!» Тот только шарахнулся с обидой от него и со слезами сказал: «Ну и гордитесь своим племяшом, что просраться вам даёт». На что Он добродушно ответил: «Захлопнись, жуча. Сейчас тряпку – и пол везде тут помоешь.  И дёрнешься – застрелю прямо в жопу бегущую». Санитар со вздохом удалился, а я сказал: «Я спать хочу, сил нет вообще». На это он взял одеяло с соседней кровати и, совершенно как младенца, завернул меня в него, умильно и глупо сказав: «Спи, куклёнок, теперь не отпущу никуда». Мне страшно было смотреть ему в глаза – слёзы отчаяния и жалости к нему тут же прорвались бы, и это было бы просто постыдно. Что-то страшное и неопределённое нависло неотвратимо,  и я не понимал, когда его ожидать, и тем более не понимал он.
Он пристроился рядом со мной на соседней кровати и запустил в мои волосы руку.
В этот момент зашёл разобиженный и красный санитар с тряпкой в руке. Мой новообретённый «Дядя» снисходительно сказал, мягко перебирая мои волосы на голове: «Давай, жопа, действуй быстро и чисто. И учти – спать я не умею. Не та морщинка в мимике на роже – стреляю сразу по гениталиям». Так он, лёжа, разглагольствовал, издеваясь над несчастным санитаром, который, пыхтя от обиды и унижения, возил тряпкой по полу обеими руками, согнувшись в три погибели и на всякий случай повернувшись к нам задом. А я думал, постепенно, фрагментами всё вспоминая: «Да, спать не умеет, можно подумать». Но сил ни на слова, ни на эмоции у меня совершенно не было – только тупое безучастие. Всё было как будто оторвано от меня. Он, видимо, разглядел эту тупую тоску в моих глазах. Поэтому я услышал его тихий жалобный голос: «Ты же хотел поспать? Или уже расхотел?» Здесь я не выдержал, и слёзы сами поплыли из глаз – мне до смерти стало жалко его и себя. А он тут же  рывком поднялся и сел на своей кровати (санитар от страха отбежал так быстро к стене со своей тряпкой, что мне даже сквозь слезы стало смешно) и хрипло сказал: «Ну, всё, вымыл – укройся в нору. Не могу я больше это выносить». Санитар мгновенно вылетел, прошипев «псих е…..й», а Он совсем низко нагнулся ко мне и спросил шёпотом: «Ну, что с тобой? Ну, пожалуйста, не рви ты мне душу, скажи, как тебе помочь, я всё сделаю. Да в глаза мне смотри, в глаза!» И я посмотрел ему в глаза. Там была только страшная тревога и страшная жалость. В этот момент я вдруг почувствовал себя и сильнее себя самого, и даже Его. Поэтому сказал: «Вы не переживайте так, совсем не надо! Я же говорил вам, что я с виду такой … неубедительный. Я на самом деле сильный, я даже вам могу помочь, если  вам плохо будет».  И я увидел, что он, наконец-то, успокоенно расслабился и пробормотал почти весело: «Ой, помогать он мне собрался. Помощник засраный. Ладно уж». Потом помолчал и спросил меня: «Так мы что, оба с тобой сильные, что ли?»
«А вы как думали!»
«Ну, тогда и ладно».
Вдруг он рывком поднял меня и изо всей силы прижал  к себе.
«Вы меня сейчас задушите!» - прохрипел я, а он довольно, не сдерживаясь, засмеялся. «Так поехали отсюда, хоть раз посмотреть, как ты живёшь. Ты, вообще, домой собираешься?»  «Я боюсь за вашу психику, если уж вы собрались ко мне в гости». На это он уже откровенно, во всё горло захохотал: «Ты меня угробишь когда-нибудь своими выкидонами! Чем это ты меня удивлять будешь?» «Творческой атмосферой квартиры».
Он, уже не переставая, гоготал открыто и во всю силу. К нам даже заглянул перепуганный санитар. А Он сквозь смех, показывая на него пальцем, спросил меня: «Хочешь, возьмём его? На ошейник и в багажник». Санитар исчез, а я строго сказал: «Нет». На что он опять взорвался смехом, будто я отмочил что-то невероятно остроумное и клоунское. Потом он успокоился и долго отдувался, всё время повторяя: «Давно так не смеялся». Потом вдруг внезапно замер и, посмотрев на меня в упор, тихо произнёс: «Только пропадать больше не думай, пожалей меня хотя бы раз». Лучше бы он так не говорил: меня опять жалость разорвала пополам, но я, со всей силой собрав себя, сказал совершенно спокойно: «Мне всегда вас жалко, я никогда не буду хотеть вам зла. И мне будет всегда плохо, если вам станет плохо. Что вам здесь непонятно?»  Я увидел, что он в смущении и великой радости отвел глаза и опустил голову: «Да нет, вообще-то, всё мне понятно, а я и думал так. Ну, про тебя, всегда».
«А что вы тогда начали опять? Успокоимся на этой мысли».
Он вдруг с отчаянием взорвался: «Так как же ты пропал, как ты это делаешь, где тебя опять прикажешь искать, из какой прикажешь очередной жопы доставать?!»
Я помолчал, а потом твёрдо сказал ему: «Больше никуда не пропаду. Вы всегда будете знать, где я. Если, конечно, вам этого захочется».
Он почти с гневом посмотрел на меня и сказал: «Вот башкой думай, когда и что говорить. Ты сам понял, что сказал?»
«Да я понял, всё, извините».
«Вот так вот. Не о чем говорить. Поехали».


5
«Идти можешь?»
«Да могу… наверно».
Он держал меня за руку, пока я неуверенно приземлялся с кровати на пол. Тошнило, но можно было взять себя в руки.
«Всё хорошо, я могу идти».
Он отпустил меня со вздохом: «Ох, как достал ты меня, с ума от тебя сойдёшь».
Мне стало стыдно, и это придало мне силы: «Извините за беспокойство».
«Да уж заткнись уже! Тысячу раз извиняешься, пакостишь, а потом извиняешься».
Со стороны, без знания истинных причин это именно так и выглядело. «Взгляд со стороны – это и есть включённость», - подумал я. И, чувствуя совершенно бессовестной и наглой тварью, спросил его: «Вы, кстати, не сказали, что я такое сделал во время последней встречи с вами».
«Со мной ты ничего не сделал. Ты сорвался среди ночи с дивана и устроил танцы».
«Что?!»
«Да, в темноте. Такие танцы свободы, вольницы такой негритянской. Поначалу я чуть не обоссался со страха, а потом смешно мне стало, даже где-то местами понравилось».
«Вот это да… Ужас какой… Какой позор…»
Он почти неслышно захихикал, потом легко потрепал по голове: «Уёбище ты моё любимое». Потом увидел на моём лице совершенно тупую озадаченность и обескураженность и засмеялся открыто: «Ну, что тут поделаешь, если у тебя башка из одного ветра состоит! Псиса мелкая».
Чтобы хоть как-то снять с себя с тормозов стыда и отвращения к самому себе, я спросил: «Как хоть я выглядел?»
«Как больной бешенством. Только по потолку и стенам не бегал. Да, кажись, и бегал, в темноте такой грохот устроил. Утром погром и срач был – ещё хуже, чем здесь!».
«Я же сказал, ненормальный он», - вдруг раздался вкрадчивый голос санитара, который, оказывается, всё это время слушал нас, стоя за выломанной дверью. Меня прямо передёрнуло от неожиданности.
«Засохни там со своей тряпкой, - абсолютно спокойно отреагировал Он, повернув к санитару голову и не глядя на него. – Не то… Это… Тьфу ты… Сам знаешь, чё я тебе в каптёрке твоей нежно в рот разговорчивый суну».
Санитар удалился, громко говоря коридору: «Да, сунешь ты, отсохнет!..»
«Да, да, приготовься там  пока к надругательству, зубы почисти».
«Вы не договорили, - дёрнул я его за рукав. – Что дальше было?»
«А дальше было самое фиговое, - он медленно взял мою руку в свою и тяжело вздохнул. – От тебя всё свечение какое-то белое летело, пока ты там дёргался и бегал по стенам. Я решил – это мне спросонья и от дикости твоей показалось. А потом понял – было оно, на самом деле».
«Да что потом произошло?!»
«А потом ты застыл в середине комнаты, съёжился весь и кинулся  к двери, только врезала с треском. Как ты её открыл-закрыл -  совершенно непонятно».
«Почему?»
«Потому что когда я за тобой бросился, она на все замки закрыта была. Вот что фигово.  Я только и успел в окно разглядеть, как белое просвистело».
«Это, думаете, я был?»
«Ну а кто ночью летает, как бешеная комета белая? Ты мне скажи лучше – ты болеешь чем-то? Что с тобой было? Что СЕЙЧАС с тобой происходит, твою-то мать?»
Здесь он уже крепко держал мои волосы в своей пятерне и в упор, в тоске непонимания разглядывал меня.
«Отпустите… Мы говорили уже на эту тему».
«Про чертовщину, что ли? – упавшим голосом пробормотал он, отпустил меня, отстранился и поражённо стал рассматривать меня. А потом твёрдо, глядя мне в глаза, отчеканил: - Не-ве-рю! Ни-ког-да! Ни-за-что! Нормальный ты, дрянь такая, нормальный ты!!»
«Придётся вам поверить…» - это я уже сказал на свой страх и риск, потому что понимал: всякое терпение и нервы у него очень давно закончились. Но неожиданно ситуацию спас любопытный санитар, который опять высунул голову из коридора в палату и с вызовом выкрикнул: «Да здесь ему место! Племяшу твоему! Самое то!! Аминазина ему в зад и все дела!!»
«У-у, с-с-су…» - как самый настоящий бульдог зарычал Он и швырнул в санитара с лёгкостью тяжёлую табуретку. Тот с искривлённым лицом взвизгнул, а табуретка разлетелась в щепки, доломав собой и без того изуродованный косяк выломанной ночью двери. Он же с рычанием кинулся в коридор за убежавшим санитаром, который уже через секунду с топотом где-то бежал по коридору и визжал на всё здание: «Помогите! Помогите же мне!! Насилуют!! Насилуют!!»
Но почти сразу вернулся Он, отдуваясь. Остановился и уставился озверело в пол, и через секунду крикнул страшным голосом в коридор: «Вы…у тебя во все дыры как шлюху!!! Сурово!!! Только сунься ещё раз сюда!» Потом, окаменело передвигаясь, вернулся на прежнее место, бухнулся на него и, всё ещё не успокоившись, пробормотал: «Жить, сука, без общества не может».

6
Мы погрузились в бесконечное холодное молчание, я даже не знаю, сколько мы так просидели.  Потом я почувствовал какую-то тягостную жажду и догадался:
«У вас с собой курить ничего нет?»
Он ошарашенно посмотрел на меня: «Тьфу ты, мать твою, я ведь с тобой точно курить брошу. Ты мне лучше любой сигареты никотина в рот спускаешь…»  Я обессилено засмеялся и уронил голову на его грудь. Он легко ладонью откинул мою голову от себя: «Ладно уж, говёшка несчастная, посмотрю у себя, если в машине не…» Он похлопал себя по бокам и вытащил три пачки сигарет: «Вот, на тебе, гадёныш, специально тебе нёс». Я прямо захлебнулся от счастья и благодарно посмотрел на него. Он тут же отсел и строго поднял вверх указательный палец: «Только не вздумай руку мне целовать, а то врежу тебе!!» Я от счастливого смеха повалился на кровать. «Ну вот, поганка, опять ты за своё. То слёзы, то сопли, то смех. Точный выродок, идиотик…» И он подушкой огрел меня. Я еще долго смеялся оттого, что мне так было хорошо рядом с ним, а он только качал с неодобрением головой, хотя сам через силу кривил губы. Потом я с жадностью расковырял пачку, а он вдруг воскликнул: «Вот гадство-то! Зажигалка пропала! Ведь прямо здесь в кармане была, выпала, наверно…»
«Ну, так что делать-то?»
«Вместо сигареты х… Тьфу ты… Чуть на тебя…»
Потом он помолчал и спокойно сказал: «Эй, ты там, чмо говённое, зажигалку сюда на счёт раз-два…»
Самое удивительное, тут же вплыл санитар, в трясущейся руке неся зажигалку, а Он подмигнул мне: «Во-так. Как в лучшем ресторане». Потом небрежно выбил из пачки сигарету и буркнул: «Огня дай, чмо». Санитар поднёс трясущееся пламя зажигалки к его сигарете, но Он сказал: «Сначала ему, дура». Санитар поднёс огонь ко мне, я закурил. А потом уже он закурил, тихо пробурчав: «Ещё и зажигалку мою себе за****ил», и медленно потянулся к другой табуретке. Санитар осторожно положил на мою кровать  зажигалку, отслеживая его движения, а потом опрометью кинулся из палаты в коридор. Он же, не успев, кинулся за ним и швырнул в коридор табуретку: «Побируха херова! Только на нервы гад, сука, действует…» И в великой злой досаде вернулся ко мне.
«А она точно ваша?»
«А то я не знаю!»
Покрутив в руке зажигалку, хмыкнул: «Точно ведь, не моя». Опять поднялся, подошёл к двери и швырнул в коридор её: «Забери там говно своё».
«А как мы потом будем прикуривать?»
«Эй, ты там, гандон! Живо мою зажигалку нашёл и сюда принёс!»
Не успел он вернуться, как следом заплыл санитар, чуть не плача, держа в руке зажигалку.
«Во, эта моя. Небось, в кармашке всё носил. Иди сюда, чуфло, похлопаю тебя по кармашкам».
«Не надо, оставьте вы его в покое…»
«Ладно, - он вздохнул и тяжело посмотрел на санитара. – Прямо в непонятках я весь метаюсь, как ты мне не нравишься. Чё такое бы сделать с тобой, а? Давай, сам предлагай, смело».
«Оставьте вы его!»
«Ладно, ползи давай отсюда, гад, а то у меня уже каменеет в штанах на тебя».
Санитар ушёл, а мы закурили ещё по одной.
«Ффф-уухх…хорошо, - он откинулся спиной на кровать и стал пускать дым в потолок палаты. -  Ничего, сейчас поедем, дай только перекурить».
«Нет, я  ничего, вы не торопитесь».
«Ну и хорошо. Только не хотел я…»
«Что?»
«Ну, ты сам хоть догадываешься, почему такое с тобой происходит?»
«Конечно».
Он прямо как пружина выпрямился: «Ну?! Так что ж ты молчишь-то?!»
«Это просто предположение, но на девяносто девять процентов верное».
«Говори быстро!»
«Да мой висок».
«Что твой висок?»
«Ну, из-за него всё. Когда его случайно задеваю или тру, начинаю исчезать».
«Что исчезать?»
«Да, Господи!!..  Не видит потом меня никто!»
«А сам себя видишь?»
«Вижу сам себя. Только в зеркале себя не вижу».
«Как вампир?»
«Да, как Дракула».
«Хоть бы раз поглядеть на это», - пробормотал он, но, взглянув на меня, он изменился в лице. Его бесконечная жалость просто убивала меня, и я спрятал глаза.
«Да нет! Нет! Ты что! Хватит тебе! Всё! Всё! Ты не бойся! Тебя больше никто такое не заставит делать!!» - забормотал он, потом он вскочил и крикнул: «Эй, там, чмо! Бинт сюда быстро!»
Тут же вынырнул санитар с бинтом в руке, даже Он с сомнением закряхтел, взяв из рук санитара бинт. «За службу благодарность, ладно, прогнулся, пшёл вон».
Потом он сел рядом со мной и стал тихо и осторожно затягивать мой висок бинтом. Замотав мою голову, он покорно и тихо сказал: «Ну, вот и ладненько… Щорс по дороге… Это… Как там… Забыл уже». Потом он обнял меня за плечи, прижал к себе и припал губами к моей повязке. А я просто боялся до смерти смотреть сейчас в его глаза. И так мы сидели очень долго, потому что я просто не заметил, как уснул.

7
  Проснулся я под двумя одеялами, зарывшись носом в подушку. Он смотрел на моё пробуждение, заулыбался и протянул ко мне руку, потрепав по носу и щеке. Так мне никогда ещё хорошо не было. Я успел схватить его кисть руками, и поцеловать её. Он осторожно выдернул руку и тихо сказал: «Говорил я тебе, не надо это делать, что ты, на самом деле?» Я сказал: «Мне хорошо и тепло с вами. Мне всё время было холодно».
«Так я и думал: паразитик ты кровососущий, а не вампир никакой. Вот кто вампирюга – дальше некуда», - Он кивнул на санитара, который стоял невдалеке, видимо, для мелких услуг. Потом сказал ему: «Всё, видишь, уже не нужен. Пшёл».
Тот удалился. А он хлопнул меня по боку и сказал: «Подъём, салага!»  Я послушно и резко поднялся с кровати, но в ушах зазвенело и меня словно повело в сторону. Тут же был пойман его толстой рукой, и через муть в глазах разглядел его: «Ну, что ты будешь делать!.. Задохлик». Я пришёл в себя через несколько секунд.
«Ну, конечно, не ели с тобой весь день. Одни апельсины эти. Ничего, сейчас. Эй, там, жрать неси уже! Замонались ждать тебя».
Я осторожно оторвался от его жалостливого взгляда, всё ещё боясь завалиться на бок, и посмотрел на потолок. Конечно, уже горел везде электрический свет, а за окном – темнота. Только сейчас до меня это дошло. «А сколько сейчас?»
«Времени?»
«Да».
«Десять уже. Спал ты, наверно, часа три».
«А во сколько это вы сюда приехали?»
«Не знаю точно, днём где-то. Всё утро носился на машине за тобой, тебя искал».
Вошёл санитар с подносом в руках и поставил поднос на тумбочку рядом с нами. На удивление, он выглядел довольным.
«Вот хорошо. Давай быстро ешь».
Я взялся за вилку, а потом только заметил, что санитар стоит рядом с нами и не уходит. Он тоже это увидел и спросил санитара: «Ну, чё тут трёшься-то? Сделал своё дело, хорошо, иди».
Но санитар вдруг, ёжась и озираясь, попросил: «Можно мне остаться с вами? Мне там страшно одному».
«Во, гляди, ещё один псих добавился! Больных своих, что ли, с прогулки ждёшь?»
Санитара прямо заколотило – зримо и не шутя.
«Пусть остаётся с нами, прошу вас».
«Ой, прошу ещё! Интеллигент сраный. Ладно уж, садись с нами. Жрать-то сам хочешь?»
Но успокоенный и расслабленный санитар, садясь на табуретку, махнул рукой на нас: «Ой, да я уж давно наелся!»
«Ну, и, слава Богу. Только не мешай нашей содержательной беседе своими репликами».
«Нет, нет! Не буду!»
А я, пока мы молча ели жареную картошку с сосисками, всё больше начинал чувствовать холод страха, который, видимо, передал мне санитар. Я уже видел костяные и оледенелые лица мертвецов, заглядывающих к нам в окна. Поэтому я дёрнулся, поперхнувшись, когда услышал его голос:
«Ну, как тебе?»
«Вы… Что имеете в виду?»
«Я имею, что посмотрел, пока ты тут спатеньки мои, чем вас кормят. Ну, параша отчаянная! Какие-то макароны – кисель из муки, вода – типа компот!»
«Я же тут ничего ещё ничего не ел».
«Вот и хорошо, а то бы тоже голоса стал слушать-слышать. Ну, вот как же тебе, одна уха-рыла, не стыдно? (Это уже было санитару). Сам-то что тут жрёшь?».
«Да то же самое!! Будто я лучше больных здесь живу!»
«Да-а-а? – пропел он высоким голосом, снизу вверх посмотрев с издевательским изумлением на санитара, даже почтительно наклонив голову. Он явно «вёз» над санитаром: - А чё такая харя у тебя отъетая, малиновая? Как прям мои сиденья в джипе. Не то, что мой скелетик вон, тупой». Он указал на меня. Я не смел со стыда больше поднимать голову и подавленно молчал.
«Да, блин, отвечаю!!  И так копейки тута…»
«Не «Тута» и не «Здеся», а тут и туда –  сейчас пойдёшь. Говори культурно и правильно, полешко деревенское, ты в обществе людей тонких и образованных. А ты аппетит только портишь жаргоном своим сельским».
Санитар в жуткой обиде резко отвернулся от нас, но остался сидеть.
«Ты рыло-то своё так быстро не отворачивай от нас. Сядь правильно, будто кол проглотил, не то я-те вставлю, чтобы как антенна была прямая».
Он явно пытался меня как-то растормошить своими приставаниями - поучениями к санитару, потому что всё время поглядывал на меня. Настроение у меня было подавленное – мне всё время мерещился несуществующий хруст снега под окнами. В конце концов, Он не выдержал и толкнул меня рукой: «Да ты что там, подавился, что ли?» Я, наконец, очнулся и вдруг сообразил: «Я же домой не звонил!!»
«Ага, вспомнил. Переполох устроил, поганец, спохватился. Я уже говорил с мамой твоей по телефону, угомонись».
« И что?!! И что?!!»
«Ничего, в тот же день с твоими танцами. Целый час расписывал, как все в закрытой  губернаторской больнице после обрушения оказались, вся наша шарашкина контора. Врал, как лучший писатель, чтобы успокоилась, чтобы тебя, засранца, не искала… Знал я, что раньше всех тебя найду».
Я чувствовал холод стыда и заброшенности. От прежних страхов не осталось ничего.  «Спасибо вам».
«Да-да. Я пыхчу, отдуваюсь за тебя, а в ответ всё на меня летит… Ладно, закрыли тему, теперь-то всё уж ясно почти».
«Мне действительно стыдно за себя!»
«Я тебе, кажись, сказал: время лечит всех – и кретинов, и вампиров, и чмохов. Вон, гляди, живой пример».
Он указал вилкой мне на санитара: «Прям на пути к исправлению находится где-то».
Немного успокоившись, я понял, что всё съел и есть больше не хочу. Отсев в сторону, я посмотрел на санитара: «А где вымыть можно посуду?»
«Это ещё что? А чуфа эта тут уселась зря, что ль?»
«Ну, вот ещё, чтобы за меня мыли!»
«Во, учись, говно деревенское, что интеллигентные люди вытворяют! Сразу видно, что человек с высшим образованием и бабахнутый на всю… Ладно, всё. Убирай у него быстро тарелку, а то на самом деле пойдёт ведь мыть».
«Да не хочу я! Сам я!»
«Так. Заткнулся  и сел пить чай. Быстро там кинулся за стаканами с чифирём».
Санитар тенью сорвался с табуретки, выхватив остервенело из моих рук тарелку. А он толкнул меня в плечо, после чего я резко, с размаху сел на прежнее место.
«Не толкайте меня!»
«Этто ещё что за бунт в рядах! Молчи и слушайся старого солдата!!»
«А что вы меня толкаете!»
«Ну, извини уж, извини, мой хороший».
«…Вы меня извините… Я всё неправильно делаю, не знаю, что с собой делать… Прямо жить иногда не хочется…»
«Всё, всё, не ной», - он пересел на мою кровать, взялся руками за мои плечи, потряс немного меня, потом прижал к себе.
«Мы же с тобой вместе! А когда вдвоём – горы своротим! Ты, кстати, обещал мне не пропадать. Или забыл?»
«Ну, нет, конечно».
«Больше не бросишь меня?»
«Никогда».
«Вот и молодец. А я знал».

8
Санитар вернулся с двумя стаканами чёрного чая на подносе. «Вот это хорошо,- самодовольно протянул Он и сказал мне: - Самое то было в армии, да ещё под папиросу!»
Этот «чефир» был на самом деле каким-то колдовством: будто вдохновляющие крылья выросли за спиной. И действительно – в сочетании с сигаретой! Он обратил на это своё лёгкое  насмешливое внимание: «Ну, ты прямо окосел от удовольствия», чем резко испортил мне настроение: «Да ну вас!»
«Нет, ты мне скажи: силы у тебя прибавилось?»
«Ну, разумеется».
«А кому спасибо сказать надо?»
«Спасибо вам».
«Вот так вот. Кто я тогда после этого тебе?»
«Мой защитник, покровитель и старый солдат».
«Вот так-то. А эта чуфа кто для тебя?»
«Отстаньте от меня».
«Ладно, ладно, пошутить нельзя. Давай-ка на боковую. Ночью лазить фарами по ямам не буду».
«А мне можно остаться с вами?»
«Ты здесь ещё?»
«Страшно мне там…»
«Ладно, только самую большую здесь кровать найди».
Потом Он посмотрел на меня и погрозил пальцем: «Мы с тобой не пидоры, но один сегодня ты здесь не будешь спать. Ну тебя на хрен с твоими танцами». Небрежным жестом отогнав от найденной нужной кровати санитара, он кивнул мне: «Давай, дуй под одеяло».  Я подошёл к ней и увидел только одно, правда, огромное одеяло. «А я не замёрзну?» «Нет, наверно!» Я залез под одеяло, а потом со вздохом уже уселся он на кровать и стал устало снимать с себя верхнюю одежду, потом забрался ко мне под одеяло, и я будто оказался бесповоротно запрятан в какой-то горячей медвежьей берлоге. Только где-то с поверхности, где был ещё свет, донёсся Его голос: «Всё, свет вырубай. И не вздумай там пакость удумать какую! Свистну тебе через храп – мало не покажется». Наступило мёртвое затишье…

…Весь мокрый  от пота и жары, я проснулся: ОН пытался осторожно выбраться из  кровати: «Ой, прости, разбудил я тебя. Сбегаю-ка по-маленькому я, а ты тут не исчезай пока». Спросонья язык у меня не вязал, и я через силу буркнул: «Куда я денусь». Звонко шлёпая в темноте, он ушёл. А я только начал незаметно ехать в сон, как услышал тихий скребущий звук за окном, будто кто-то пытался содрать морозные узоры ногтями с окна. Я тут же вынырнул в ужасе на поверхность, представляя толпу замёрзших мертвецов. Но увидел у окна в темноте задумчиво стоящего санитара, который медленно и незаметно водил пальцами по светлеющему в ночных сумерках окну. Он стоял ко мне в профиль, но будто понял, что я смотрю на него, тихо повернул ко мне голову и стал неотрывно смотреть на меня, потом нагнул голову, будто пытаясь ближе меня рассмотреть, вытянул в мою сторону указательный палец, которым только что царапал лёд на стекле, и тихо по-французски сказал: «Profession de foi». От дикого ужаса я даже не мог опять спрятаться под одеяло с головой, я просто промёрз от страха до костей. В этот момент послышалось спасительное приближающееся тяжёлое шлёпанье в темноте. И я увидел, как ОН, быстро миновав санитара, подошёл к кровати, и, кряхтя от холода и удовольствия, бурно забрался под одеяло и опять пытался закрыть меня его с головой, но я изо всех сил вырвался. Он с удивлением и тихо спросил: «Это что с тобой? Ты что как ледышка холодный?» Он не видел неслышного санитара, который серой тенью подошёл к нам и, склонив набок голову, рассматривал Его.
«Да что с тобой? Ты что, как ледышка?!»
«Смотрите…» - шепотом сказал я, указывая пальцем на санитара. Он резко повернул в ту сторону голову и спросил: «Чего смотреть?» ОН НЕ ВИДЕЛ САНИТАРА. САНИТАРА ВИДЕЛ Я.  А санитар тихо нацепил неизвестно откуда взявшиеся очки и до боли знакомым жестом поправил их на своей переносице. Потом тихо и презрительно покачал головой,  и я в великом ужасе увидел, как он поднимает слабо сверкнувший в темноте огромный и длинный как нож кусок стекла, будто показывая мне его. Я обхватил, как мог Его руками, пытаясь хоть как-то закрыть его спину. «Да что с тобой, плохо тебе? Плохо тебе опять?» Он осторожно и мягко пытался освободиться от вцепившихся в него моих рук. А страшный санитар, насмешливо чуть дёрнув головой, тихо выплыл из палаты.
Он с силой держал меня в своих руках, всматриваясь в меня в темноте. «Плохо тебе, плохо? Ну, скажи, где плохо, скажи хоть что!»
«Кто он?»
«Ты что сипишь-то? Кто?»
«Кто он на самом деле?»
«Да кто?!»
«Санитар этот!»
«Тьфу ты! Напугал меня…» - Он тут же расслабился.
Здесь я понял всю смертельную опасность нашего пребывания здесь. Поэтому на мгновение притворился вялой тряпкой, а потом изо всех сил обхватил Его голову и в ухо прошипел Ему: «Надо быстрей убираться отсюда». Он оторвал мои руки от своей головы и спокойно в темноте сказал: «Так. Быстро успокоился. Тихо. Спокойно. Сейчас сам всё увидишь». Он, не торопясь, поднялся с кровати («Не надо», - только успел я пискнуть в ужасе), прошлёпал к выключателю, и тут же в глаза врезал электрический яркий свет.
«Вот он, смотри, - Он подошёл к груде одеял на полу и пнул её ногой:  - Поднимайся, чмо». Раздался почти спасительный недовольный глухой стон из-под одеял, а Он, нагнувшись, за волосы вытащил наружу всего красного ото сна санитара. Ещё секунду я был уже в твёрдой уверенности, что страшный сон позади, но потом молнией сверкнула опять смертельная опасность, и я крикнул изо всех сил: «Не трогайте его!!» «Не прикасайтесь к нему» -  было бы слишком длинно, и это была моя самая страшная ошибка. Так бы, может, Он и отпустил бы сразу его, а здесь Он только, остолбенев от моего крика, с силой подёргал стонущего от обиды санитара за волосы: «Да что ты переживаешь за него, паразита?!» И в этот момент еле заметная прозрачная тень самого санитара, словно бледно волнующаяся вода, наполовину отделилась от своего носителя, сделала наклон в поясе в бок и злорадно заулыбалась мне, показывая мне своё туловище. Он продолжал держать слегка крутящегося и постанывающего красного санитара  за волосы на его голове, а тень, мстительно показав мне огромный осколок стекла, со зверской силой его вонзила в Его огромный живот… Я только вскрикнул, светлая тень растаяла, а он покачнулся, медленно отпустив сползшего санитара на пол, и стал с недоумением смотреть на свой живот, где не было ни одной царапины. Продолжая смотреть на свой живот, он подошёл к кровати медленно, сел и тихо сказал мне: «Чего-то плохо мне стало». И вопросительно взглянул на меня. «Поздно», - только сказал я, чувствуя, как неотвратимое горе заливает меня с головой. Он непонимающе взглянул опять на меня, а потом, сообразив, успокоенно сказал: «Ну, так, конечно, сколько там». Он энергично дёрнул рукой, на которой были его часы, и сказал: «Уже половина третьего ночи. Ещё бы! Давай-ка спать, а то утром не проснёмся с тобой».
«Не проснёмся», - как эхо, убитый горем, непроизвольно качая головой, сказал я.
«Всё!! Кончил истерику!! Живо под одеяло с головой. Эй, ты там, чамора, свет выруби».
Я со страхом смотрел на обиженного санитара, который через великую силу пополз к  выключателю. Но перед тем как выключить свет, он мгновенно повернул ко мне голову и злорадно улыбнулся. Свет погас, а я услышал в темноте Его спокойный голос: «Так. Ну-ка, иди сюда, гад».
«А зачем?»
«Вопросы?»
Санитар медленно подошёл к нам.
«Самое простое наказание тебе за твои улыбки. И самое убойное. Быстро вслух прочитал «Отче наш» три раза».
«Не буду!!!»
«Ещё как «буду». Вы же, суки, трусливые, хоть и на понтах все».
«Не знаю я наизусть!!!» - прямо звериный рык раздался в темноте.
«Ну, хоть одно слово три раза, «Отче», сделай-ка милость».
И санитар заплакал навзрыд в темноте: «Ну… Ну…»
«Без ну - баранки гну давай начинай».
«Ну… Отче… Отче!.. Отче!!!»
И я услышал глухой стук упавшего без сознания тела. А в темноте, прямо перед моим носом, из видной теперь раны на животе Его потекла светящаяся белая жидкость. Я тут же всосался в рану губами. А Он даже не заметил этого, со вздохом опустил голову на подушку, ещё крепче прижал меня к себе и сказал: «Ну, вот, даже мне что-то полегчало», и через минуту уже храпел. Наглотавшись этого зеркального или стеклянного яда, я тоже незаметно уснул.


      9
Проснулся я от неясного судорожного напряжения. Было уже сумеречное серое утро января за окном, я оказался прижатым к Нему, а он, оказывается, втиснул одной рукой всего меня в свою тушу, а другой, мелко трясущейся рукой тихо бросает куда-то бумажные шарики, которые он с еле слышным хрустом делал из лежащих рядом старых газет. Скорее всего, я проснулся именно от этого шуршания, но понял потом, что от нервного трясения всего его тела: великий страх я, наконец-то проснувшись, разглядел на Его лице. Он увидел, что я проснулся, и негромко мне сказал: «Ты только посмотри, что делается», и опять неуверенно куда-то бросил очередной бумажный шарик. Я посмотрел в ту сторону, и действительно меня передёрнуло от омерзения. Забившись в угол, на корточках сидел санитар, вернее, то, что раньше таковым было. Посеревший до неузнаваемости, он трясся с отвратительной быстротой, глаза его неопределённо блуждали в дикой ненависти и агрессивном слепом страхе. Он ни на кого конкретно не смотрел, вернее, не видел, но ненавидел лютой злобой и боялся всех. Но самым удивительным было его лицо, которое представляло не то чтобы удивительный и мерзкий сплав  крысиной морды и человеческого лица, а какое-то застывшее переходное состояние между ними. В целом, он вообще напоминал сейчас больше крысу, а не человека, если бы не его тихие бормотания сквозь скрипящие то ли от холода, то ли от злобы зубы. Я догадался, что он тихо и с трудом выдавливал из оскаленной пасти, это было всё тоже ночное «profession de foi», только  повторяемое бесконечное множество раз.
« А… Професьон дэ фуа…»
«Это что такое?»
«Вроде того, что «изложение моих взглядов или пристрастий», что-то такое, по-французски».
«А зачем это он?..»
«Совершенно непонятно. И давно это так?»
«Да уж целый час на эту трясучу смотрю. Вот, всё пытаюсь его расчухать».
«Бумажками?»
«Хочешь, чтоб я его грохнул? Скажи, волына со мной. Только тебя разбудить боялся, да и, подумал, не понравится тебе это. Ты ж у меня интеллигент засраный».
«Конечно. И я рад за вас», - я прижался к его груди, со счастливым чувством, что с Ним ничего страшного не произошло и всё обошлось без последствий. Он легко грудью оттолкнул от меня мою голову: «Ну-ну, без бабьих этих преданностей». Но сам тут же прижал мою бинтованную голову ладонью к себе: «Дури много в тебе, да мне и нравится эта твоя дурь… Воняем мы только оба, причём, сильно. Надо срочно ехать мыться в ванну…ю».
«Во как я хорошо вас выдрессировал! За словами уже следите!»
«Ух, змеёныш мелкий, шибздик мой…» Он опять прижался своими усами к моей повязке.
Мы довольно долго с напряжением рассматривали санитара, а потом я вспомнил и сказал Ему: «Он ведь жить не может без общества! Сами так вчера сказали. Он лично никого вам не напоминает?»
Он несколько секунд особо пристально, нахмурившись, вглядывался в трясущуюся крысу-санитара, а потом его глаза расширились от безграничного изумления: «Точно, так твою да разэтак! Это ж муфлон!!»
«Да-да, вот именно…»
«Что да-да тебе?! Ты-то когда это понял?!»
«Ночью. Когда его тень очки достала и надела».
«Чё за бред ты опять понёс? Какая там ещё тень?»
«Да? А то, что эта тень вас осколком в живот ударила, вы не поняли? Или, может, всё-таки поняли?»
Он виновато и жалобно опустил глаза на свой живот.
«Говорил же, не трогайте его! Нет же, только себя и слышите, меня в упор не видите и не слышите…»
«…Так он, сука, меня стеклом…  Ну, б…, держись!»
Он остервенело закопошился свободной рукой в тряпье, я стал ловить и перехватывать его руку: «Не надо! Всё проще делается!»
Он уже вытащил свой пистолет, но, остановившись всё-таки, спросил: «А как?»
Я только интуитивно догадывался, но точно верил в свою догадку. Поэтому, вдохнув в себя немного воздуха, коротко и легко дунул на санитара, будто тушил свечу. Санитар мягко осел задом на пол, лицо его расслабилось, он закрыл глаза и с тихим вздохом лёгкой усталости боком свалился на пол неслышно как упавший носовой платок. В мёртвой тишине вскоре послышалось его почти детское посапывание.
«Ну, ты даёшь! Ну, ты мастер! И как это ты?»
«А вы как? «Отче наш», а? А говорите ещё…»
«Ладно, ладно, убедил. Ну, и что с ним делать?»
«Я предлагаю ещё подождать и посмотреть, что будет».

10

«Ладно, давай, собираемся потихоньку, пока суть да дело…»
«Не «суть да дело», а суд да дело».
«Ой, как хорошо под рукой всегда филолога иметь! Есть, хоть на ком зло срывать. А то ведь я не мог без  твоих замечаний жить вообще!!!»
«Разумеется, надо стараться всегда говорить правильно…»
«Да ты хоть сам знаешь, почему именно суд, а не суть, а?»
«Это, скорее всего, вопрос исторический. Думаю, из-за нашей старинной русской волокиты в судопроизводстве».
«А с чего ты решил?»
«Ну, говорили же крестьяне в прошлом веке «тугомент» вместо «документ». «Тягомотина» стала потом, короче».
«Ну, всё, блин, знаешь на свете!»
«Я просто стараюсь думать всегда образами, аналогиями и ассоциациями».
«Так и хочется иногда стукнуть тебя. Мягко… А вот спроси я, почему так у нас, скажешь?»
«И скажу. Считаю, что люди боятся всегда выносить окончательные решения. Русские люди. Много эмоций, мало рассудочного-западного-жестокого. Но уж когда вынесут…»
«Да уж, тогда рас****охают всё на свете. Это точно. А не думаешь, что от российской лени?»
«Ну, это всё то же самое,  лень – это всегда от нерешительности и неведения, от непонимания. Ведать – видеть. А жить-то, вообще-то, всегда интересно, особенно русским».
«Да, мне лично жить интересно всегда, это ты прав. Но, точно, от страха решать за чью-то чужую жизнь – только у русских?»
«Да! Мы же не устраиваем походы по чужим странам как Наполеон, Карл или Гитлер! И миссионеров навязывать свою веру у нас почти нет. Мы никогда своего другим не навязываем, скорее, молимся и перенимаем у других: много женского. И ещё, мы, русские, умеем жалеть. Никто вообще больше не умеет».
«Я прямо умнею рядом с тобой. А про меня что скажешь?»
«Вот здесь вы типично русский. Был бы на вашем месте какой-нибудь ажан, он бы давно убил бы этого…»
«Ажан? Кто это?»
«Французский полицейский, Господи…»
«Так бы и дал-те по уху!»
«Так дайте! Вам же ничего не стоит!»
В ответ на это он молча прижал меня к себе и похлопал по спине ладонью. Для него это был уже давно весьма нейтральный жест, мне же было неловко, и, пытаясь выбраться, сказал ему: «Помните, вы тогда наорали на меня, что я много придаю значения словам? А неправильные слова ведут к неправильным делам». Он отстранился от меня и посмотрел на меня в упор: «Думаешь, я жизнь свою неправильно прожил? Ты один так очень всё правильно живёшь?» «Нет, что вы, я от вас в восхищении, только  вы логику языка отрицаете».
«Не понимаю. Или ты хитришь, выгоду какую-то ищешь, или ты мне так голову заморочил, что я сам не понимаю уже ничего».
«Неужели?»
«Что – «неужели»?»
«Вы всё ещё не увидели, что выгоды мне от вас не надо никакой? Не ждал я вчера вас – даже не думал, что найдёте меня».
Он застыл на месте. Потом в пустоту сказал: «Не ждал меня». Я почувствовал ледяной холод отчуждения и смертной обиды и хотел уже что-то сказать, но он тут же резко оборвал меня: «Так. Заткнись. Время на тебя напрасно тратил. Иди отсюда».
Я посмотрел в коридор. Его чернота показалась бездонным чёрным ледяным колодцем, я должен был уйти туда. Он сидел, рассматривая окно. Тяжело было уходить в коридор, я уже пошёл, но всё же решил оправдаться и опять вернулся к нему: «Я, может, на самом деле урод неправильный, но яд из вашей раны всё-таки на себя взял».
«Я тебе сказал: закрой рот и пошёл отсюда вон».
Здесь уже ничего другого не оставалось делать, как убито, но    твёрдо ориентироваться в коридор. И я быстро направился к тому самому зеркалу в коридоре. Мне нужно было точно видеть себя и следующие изменения. Подойдя к нему, я снял с головы повязку и потёр висок. Всё получилось именно так: мой тёмный силуэт стал фантастически бледнеть, и утята на обоях стали проступать всё чётче и конкретнее. И когда я уже буквально исчез в воздухе, услышал его голос из палаты: «Как это, яд из раны – взял?»
Я сел рядом с зеркалом на скамейку для посетителей и вспомнил вдруг, что тот, неизвестный, как явное зло, и заставил меня кинуться в погоню или схватку с ним. «Он где-то ходит! Может, этот самый санитар-муфлон и есть он! Может, его помощник!» В любом случае, опять лететь на мороз в неопределённом направлении и не хотелось, и не имело смысла. Ещё было рано, а  ночью и начиналась эта страшная заваруха. И тем более, санитар как свидетель или сторонник валялся здесь, в палате на полу, ещё неизвестно, как он себя будет проявлять. Потом я услышал шаги – из палаты вышел Он, несколько секунд рассматривал коридор, потом тихо сказал, видимо, себе: «Ушёл…», и решительным шагом направился к выходу. Когда Он проходил мимо меня, я даже не посмел дёрнуться и давать о себе знать –  сам сто раз давал слово не впутывать его в эту темноту!! Он резко толкнул дверь, и в коридор врезало морозным ветром. Он уже было выходил, но что-то его остановило, Он встал на месте и опустил голову, о чём-то раздумывая или вспоминая. Потом медленно опять закрыл дверь и неожиданно вернулся к зеркалу, что-то разыскивая на полу. А потом я понял, что он увидел то, что искал. Это был бинт, который я оставил на полу. Он его поднял и вдруг негромко сказал: «Ну, покажись, что ли. Знаю ведь, что ты здесь». Это было сказано так спокойно и без тени сомнений, что мне только и осталось сделать, что растереть свой висок. При этом я уже знал, что будет – опять страшная чернота и полный омерзительный паралич со звоном в ушах. Так и произошло – я грохнулся с деревянным стуком на пол. Опять он меня взял в свои руки,  унёс в палату, положил на кровать и сел рядом. А потом заговорил: «Не делай больше этого. Знаю, что ты меня слышишь, только говорить не можешь… Не могу я тебя оставить тут. Оставить я тебя не  могу…  Не могу. Больше не пропадай. Договорились?» Я хотел хотя бы кивнуть головой, но у меня ничего не получилось…
Пришёл в себя  я опять уже при свете электричества. Рядом сидел он и тяжело смотрел на меня. «Очнулся? Слава Богу». Он вздохнул и отвернулся от меня. Я хотел, было подняться, но он уложил на меня свою руку: «Куда? Сейчас опять завалишься. Сейчас есть принесу. Тот гад исчез, я даже не понял, как. Так что на самообслуживании мы теперь. Только потерпи ещё, тут мне надо быстро в столовую и обратно за секунды. Ты позвать-то можешь сейчас меня?» 
«Да, конечно».
«Ну, и хорошо».
«Простите меня».
«Чуть что не так – сразу зови. Страшно просто оставлять». 
«Я не хотел! Я не хочу вас впутывать в эту историю!»
«Считаешь меня совсем тупым, что ли?»
«Нет, теперь не считаю».
«Теперь он, видите ли, не считает, надо же! Поганка. И когда это вы изменили мнение обо мне, старом солдафоне?»
«Какой же вы солдафон?»
«Ой, заткнись со своей вежливостью. Бесишь меня просто».
«Нет, я серьёзно, когда вы вспомнили «Отче Наш», это же прямо в цель!»
«А то я когда-то промахивался!»
«Вот видите».
«Ох, ты и лиса, тебе бы баб забалтывать».
«Какую лису вы тут увидели? Опять в чём-то подозреваете?»
«Да нет уже. Меня теперь прости».
Он быстро, почти сорвавшись с места, кинулся в коридор, но стоило только ему выбежать в коридор, как тут же, где-то за спинкой кровати, видимо, появился санитар и, выйдя оттуда, встал рядом со мной и стал меня разглядывать. В его взгляде была ледяная злоба, и меня просто парализовало опять со страха: я не мог даже открыть рта.
Он держал руки скрещёнными на груди, а потом медленно и бесшумно завёл одну руку за спину и достал свой длинный стеклянный осколок-нож. Голос мой засел где-то глубоко внутри меня. Он же поставил остриё осколка на мою переносицу и стал водить им налево и направо, будто решая, в какой глаз мне лучше его вогнать. Но в этот момент, как «Deus ex machina», на пороге возник Он и крикнул: «Ну-ка, гад, быстро «Отче» сказал!!» Санитара сдуло в сторону – его просто физически не стало в палате. Руки Его, держащие поднос, тряслись, он еле успел донести его до кровати.
«Он ничего не успел сделать? Откуда  только, тварь, взялся!! Дай посмотрю».
«Нет, вы вовремя, прямо, как дэус экс махина».
«Опять какая-то махина! Гадёныш ты всё-таки. Мой уже, а гадёныш всё равно».
«Вы меня ругайте, ругайте».
«…Ну, ты хоть объяснять время от времени будешь, а?»
«Всегда буду, хочу, чтобы вам интересно было. И я не выпендриваюсь перед вами».
«Да знаю я всё, вижу я всё. Давай, давай, утешь меня под старость, порассказывай мене, поучи меня немножко».
«Всё вам буду рассказывать, самое интересное такое».
«Ну, и договорились. Ешь, чукча».
   
  11

Есть почему-то не хотелось, как я увидел, и ему тоже. Он всё время пил чифир, вяло ковырялся вилкой в тарелке, постоянно останавливаясь, вздыхая, замирая на месте, смотря куда-то напряжённо и в одну точку. Я тоже будто жевал и глотал бумагу. А потом понял, что я физически есть просто не могу. В меня буквально не лезло. «Что это ещё такое?!» - я испугался не на шутку и застыл, изучая новое отвратительное состояние. Я почему-то боялся, что он увидит это и в очередной раз обидится. Что-то внутри открылось и пускало холод в мои внутренности. Ел бы я, не ел – пустота оставалась и ей, этой пустоте, было всё равно. Я всем телом вздрогнул от резкого звука – он швырнул с яростью вилку в тарелку, и тут же громко и решительно заговорил:
«Ну вот, со всем вроде смирился. И обратно нет! Ну, как ты можешь из-за виска исчезать, как этот гад может будто ветром сдуваться, как стены могут двигаться сами! Ведь есть же эти, какие-то физические законы, а ты вылетаешь сквозь дверь закрытую, ещё ей хлопаешь! Читал-смотрел я всяких Булкаковых, Гоголя, ещё всякую чертовщину! Но чтобы самому в ней быть, это уж совсем с ума сойдёшь! Ну, пусть они пишут там для развлечения, чтобы от скуки не сдохнуть – ужастики всякие ставят. Но самому-то в них играть! Да на хер надо!»
«Я вам уже говорил….»
«Да ну, в задницу всю эту шизню!»
Он опять с яростным грохотом оттолкнул от себя тумбочку с тарелкой. Но, видимо, увидев, как я опять дёрнулся от его неожиданного бешеного жеста, он тут же сел рядом со мной и без предисловий вжал в себя: «Прямо сердце разрывается, когда на тебя смотрю. Ну ладно, ладно не расстраивайся. Оба мы влипли. Да только я не собираюсь сдаваться. Вот вместе всё продумаем и решим всю эту херотень». Потом, посмотрев на меня, он увидел, что его слова меня совсем не успокоили, и сказал: «Ну, ты что, всё обижаешься на меня, старого дурака военного, что ли? Брось, ты ж у меня элита умственная, должен быть выше…» Но, опять посмотрев на меня, уже серьёзно и грубо спросил: «Ну, что с тобой опять не так?!» Я еле выдавил, шипя: «Я есть не могу».
«Что ещё за номер…»
«Мне к зеркалу надо».
«Это на хрена?»
«Я там увижу».
«Вот, б…., идиотство-то…»
С открытым раздражением он резко за руку поднял меня, и мы пошли в совершенно чёрный коридор.
«Да что ты там увидишь, света ж нет совсем!!»
«Увижу….»
«Б…., идиот».
  Мы, спотыкаясь в темноте, дошли до зеркала. Но близко и подходить не надо было к зеркалу. Все мои ненавистные оправдания сбылись: внутри меня, там, где должен был быть желудок, перекатывался светящийся шарик, как будто он был сделан из жидкого зеркала или стекла.
«Это что ещё в тебе?!»
«Яд, я же вам говорил …»
Тут же он схватил меня одной рукой за шиворот, а другой, как совершенного пацана, стал бить по спине и заду, шёпотом, задыхаясь, выговаривая: « Вот тебя кто просил?! Тебя кто просил, я тебя спрашиваю!! Кто просил!!» Я совершенно безвольно только мотался из стороны в сторону от его ударов. А потом он в полном изнеможении сел прямо на пол, отдуваясь и крутя трясущейся шеей. Я стоял рядом и не смел ни слова сказать, ждал только его слов. Он, наконец-то, пришёл в себя и спокойным голосом спросил: «Ну, и что делать? Смотреть, как ты загнёшься у меня на глазах? Лучше уж бросить тебя здесь, идиота, чтобы не видеть тебя больше и не вспоминать тебя».
«Бросьте меня…»
«ЗАТКНИСЬ, ГАДЁНЫШ!» - вдруг заорал он на весь коридор, резко вскочил и опять продолжил экзекуцию, очень сильно хлеща рукой по моей спине. «Идём, говно, в палату!!» Он потащил за шиворот меня. Швырнул на прежнее место, где мы пытались есть. Сам сел напротив, весь сотрясаясь от нервного перевозбуждения. «Выкладывай всё, ещё какие пакости там держишь про запас». Потом вдруг отклонился  от меня в сторону и выкрикнул, смотря, как я понял, в дверной проём палаты: «Тебе, чего, сука, надо?!» Я невольно оглянулся, и меня передёрнуло от страха и омерзения: из проёма выглядывал абсолютно мёртвый и серый санитар-бывший муфлон в очках, улыбался и потом показал мне осколок зеркала-стекла. ОН яростно сматерился, схватил свой пустой стакан, плюнул в него и изо всех сил, как гранату, швырнул в санитара. Попадание было мгновенным и точным – мёртвый муфлон-санитар не успел увернуться, и стакан разнёс его в пепельный сор. «Вот так вот, сука. Всего делов. Долго ещё в кучку собираться придётся». Потом посидел, ёрзая, на кровати, и неожиданно вскочил: «Ну, нет, за…ло это меня». Быстро подошёл к пепельному сору, расстёгивая на ходу, как я понял, ширинку. По звуку я понял, что он мочится прямо на этот пепел. Потом вернулся ко мне: «Вот так вот, б…. Не соберёшься теперь никогда, я тебя с любовью обоссал».
Потом схватил меня за шиворот и со свирепой силой придвинул к себе: «Говори теперь всё, всю правду».

   
     12
                (исповедь)
«Можно, я сяду нормально?»
«Ты сейчас стоя будешь про себя говорить!!»
Но всё-таки выпустил из кулака мой воротник, и я опять вернулся в прежнее сидячее положение из бывшего полувоздушного.
«Я, честно говоря, не вижу в себе никакой двойственности. Наоборот, я всегда цел и един в своих поступках и мыслях….»
«Сейчас по башке дам. Чтобы целым не был. Уже внаглую борзеешь!»
«Я же хочу всё вам объяснить!!»
«Кончай ****еть тогда про двойственность!! У меня терпелка кончилась!!»
«Я отказываюсь говорить в таком тоне!..»
Он с рычанием со страшной силой опять схватил меня за шиворот и изо всей силы пригнул к своим коленям, а свободной рукой стал очень чувствительно и больно опять, как простого пацана, хлестать по спине: «Гадёныш, все кишки вымотал, гад такой, гад такой….» Я пытался вырваться, от обиды и несправедливости почти всхлипывая, и он вскоре отпустил меня, хлёстко стукнув ладонью меня по голове, когда я чуть выпрямился: «Это тебе для соображалки».
«Да, будешь соображать после этого…»
«Опять тебя выпороть?»
«Да что вы – мой отец, что ли?! У вас право, что ли, есть меня…»
«Да!! Давно я тебе уже отец!! Опять тебе объяснить?! Сейчас ремень достану, тогда сразу всё сообразишь!!»
Но потом он догадался сделать паузу, чтобы успокоить и себя и меня. Поэтому мы достаточно долго молчали и не глядели друг на друга, отрывисто и судорожно сопя в тишине. Потом он спросил: «Может, начнёшь всё-таки?»
«Да, конечно…»
«Ну вот, и хорошо. Начинай…»
«Тогда ещё, когда в первый раз мы пошли, на этот завод, я затеял игру. У меня Зима вызывает какие-то ненормальные переживания».
«Это я понял. Ясно. И дальше?»
«Ну, вот. Для игры я всё взял – старую фотографию, старое помещение нашёл».
«Это что – такие условия игры?»
«Да».
«Понятно. А потом что стало?»
«А потом всё стало действовать против меня, но так, что я понимал это каждое изменение не в свою пользу».
«А тебе не кажется, что всё это ты сам придумал?»
«А завод? А псих?»
«Точно, б…. Точно ведь. И ты что?»
«А я всё больше видел, что ситуация уже идёт мимо меня, по своим законам!»
«И ты, как говорил тогда, стал не игроком».
«Да, игровой пешкой, как все».
«Ну, и заварил ты кашу….»
«… Да я уже тысячу сто раз себя казнил за это…»
«Ну ладно, тихо, тихо, всё… тише, мой хороший. Успокойся».
«Простите меня, пожалуйста! Простите меня!»
«Этто что ещё за дела!! Что это за бабьи слёзы-сопли!! Сейчас тебе по башке врежу. Прекратил немедленно истерику! Успокоился быстро. Заткнулся быстро…  Вот так. Всё. Тихо, тихо. Это я вообще не могу видеть. Помолчи пока, просто посиди».
Я ещё долго с силой сдерживал непроизвольные судороги задавленного им плача, а он не решался меня дёргать, боясь, что у меня опять что-нибудь начнётся. Он просто ждал, когда я сам начну говорить дальше, и я прокашлялся и начал:
«Я долго думал, когда мой статус изменился, с какого момента».
«То есть из игрока – в пешку?»
«Вы всё понимаете. Да. Это же самое главное. А потом понял, что играть никем нельзя вообще, и неожиданно пожалел… вас. Это и было нарушением игры. Игроку нельзя жалеть игровые фигуры, ну, то есть, простите, опускаться до них, то есть испытывать личные чувства к ним, хоть какие. А когда я вас разглядел, вашу неповторимость, то и всё. Я полетел из целей в средства. И всё покатилось уже без моего участия. Да мне, в принципе, уже было всё равно, почти безразлично – я уже начал жалеть всех, а себя просто иногда ненавидеть. А игра потом на мне, бывшем игроке, отыгралась больнее, ещё сильнее, чем на всех остальных. В общем, я получил такой непоправимый смертельный удар, что думал, что не выйду из него живым. Странно или нет – я решил, что всё это из-за вас уже тогда, когда ещё ничего толком не понимал, поэтому подверг вас псевдо философскому анализу, просто убил вас, как бы в отместку. Разрезал от горла до живота, присоединил приборы и начал изучать. Потом на этом деле меня схватили и посадили в тюрьму, где меня заслуженно и уничтожили окончательно. Был в самой смерти, потом опять появился. Что-то ещё оставалось от меня, и то, что осталось - понимало: со злом, как оно есть, играть никогда нельзя. Поэтому мне пришлось сильно замораживаться и учиться нейтральному холоду. Вы уже спите?»
«Да нет, слушаю. Когда же это ты меня убил? Когда это произошло?»
«Тут, я думаю, ответа быть не может. Когда само Зло играет с интересом, обыкновенное время извращается. Может, это было, может, ещё произойдёт. То есть, какие-то бессвязные фрагменты времени, нелогичные куски времени. Вы же сами про дыру в башке сказали, вот и я сделал. Другое дело, как я поступил с этим новообретённым знанием, как говорили в одном американском фильме».
«И как же?»
«Я отказался играть во зло, в темноту. И так этого больше, чем нужно. И начал его видеть прямо воочию».
«Кого – его?»
«Зло, всю его бесформенность, безобразность».
«Не верю я что-то, что ты меня резал. Тебя ведь кто-то подначивал, да? Ведь не сам же ты, да? Ну, скажи, да?..»
«Конечно, не сам. И вовсе не из-за моей трусости я так говорю… Помните пару, которая нас встретила, когда вы меня тащили силой назад в квартиру? На своё горе, кстати. Да нет, не можете вы помнить, слишком уж это давно было, лет пять назад…»
«Да-да, позавчера, то есть. Лет пять назад, как же. Придурок. Подожди, дай-ка вспомнить. Какие-то две бабки, две кочерги, да?»
«Не две кочерги, а две пожилые интеллигентные женщины».
«Это они, что ли? Узнать бы, кто они!»
«Я даже имена их помню, и никогда не скажу вам».
«Ладно, партизан ты благородный. У тебя все интеллигентные, и эта крыса тоже, наверно, обоссанная».
«Разумеется. Этот санитар – он же муфлон! Вы забыли просто. С высшим техническим образованием. Хотите, я вас сейчас разозлю? Он первый ввёл термины в наши беседы – телепатию и психотику».
«Как ё…ну сейчас по башке тебе!!»
«Ха-ха, я же говорил…»
«Гадючка ты неблагодарная…»
«Да я знаю. И всё равно мне с вами хорошо, и я никогда не пожелаю вам зла, только живите, пожалуйста».
«Да ладно уж, молчи. Сам убил меня, ещё кишки мои рассматривал».
«Ну, я же не собирался и до конца вас не убивал, вы же выжили! Подумаешь, извлёк какие-то камешки из печени!»
«Б…, точно ведь. Только это давно было!»
«Ни хрена подобного».
«Что ещё за похабные выражения! Сейчас по губам получишь».
«А сами что себе позволяете!»
«Я тебе, кажись, сказал: не учи батьку!..»
«Ой, «кажись», «мене»…  вообще…»
«Ротик свой закрой».
«Хорошо, я сам устал уже говорить».
      13
Я почему-то очень сильно замёрз, меня стало трясти. Он это заметил, встал, собрал одеяла и закрыл меня ими.
«Сейчас  хорошо?»
«Вы мой защитник, мне с вами не страшно».
«Ладно уж. Спасибо за признательность».
«Это вам спасибо…»
Он сел рядом  со мной. Как оказалось, он напряженно переваривал мой рассказ в своём сознании: «Ты до сих пор думаешь, что я виноват?»
«Ну, конечно же, нет!! Я же всё устроил!»
«А ты уверен?»
«В чём?»
«Что всё это – твоя инициатива?»
«Не знаю уже…»
«Вот так-то. Много берешь на себя, молодой человек».
Потом мы сидели в какой-то лёгкой обалделой прострации, которая бывает тогда, когда все страшные и неприятные вещи выяснены наконец-то, всё вынесено на поверхность, и сил на злость, обиды и эмоции уже никаких нет… Машинально достав пачку сигарет, я вытащил ему сигарету тоже. Он с охотой взял её: «Точно, как раз то, что надо сейчас». Мы закурили, а потом он, щурясь от дыма, пристально посмотрел на меня и сказал: «Тебе самому не противно?»
Я стыдливо спросил, что он имеет в виду.
«Дышать ведь уже невозможно! Вонь же от нас идёт, хорошо хоть сигарета её перебивает. Совсем до скотства опустились».
«А-а… И что, вы хотите сейчас мыться?»
«Да невозможно переносить же, как от дохлых собак несёт!»
«Фу, гадость какая. Вы иногда такое говорите…»
«Да это ничто по сравнению с твоим ароматом! Где тебя таскало это?»
«Я не знаю…»
«Извини, извини. Я-то тоже не последний по части вони».
«Да ну вас, вы такие противные вещи…»
«А это вот не противно, что нормальные люди за километр нас обходить будут? Ты домой-то собираешься?»
«Да, это вы правы. Надо что-то делать».
«Не что-то, а пошли вместе искать – должны же тут быть какие-то душевые!»
«Не пошли, а пойдёмте. А то получается, что пошлости какие-то».
«Свою филологию себе… на лучшие времена оставь».
«Я просто люблю вас».
«В лоб дам».
«Молчу».
Мы вышли в коридор, и вскоре уже шарились в поисках душевой кабины. «Да вот же! Ну, ни хрена себе – ты смотри: и полотенца тебе, и простыни, и мылы всякие! Небось, ещё и горячая есть… Точно!! Спасены!» Но тут же лицо его стало озабоченным и строгим: «Только ты это, того…»
Я специально по-дамски сделал большие глаза: «На что это вы намекаете?»
Он ещё больше рассердился: «Ты это мне брось дуру гнать!! Сам донамекаешься! Так бы и врезал тебе по башке! Я говорю, эта крыса гадская! Прямо на минуту отошёл, а он уже со стеклом своим!! Понял, придурок?!»
«Так вы же сами его… Это… Описали».
Он не выдержал и хмыкнул: «Вот пенёк-то ты! Хоть посмотрел бы на пол! Там уж ничего нет! Само смылось! Будто слизал кто!»
«Ну меня вырвет сейчас от вашей грубости!»
«Ай, иди в жопу. Такой деликатный, а вонь – как от бомжары последней».
«Нет, не могу слушать вас».
«Сейчас точно напросишься! Не смей отходить от двери, сел рядом, я тебя проверяю каждую минуту, понял? Подаёшь мне голос при первом запросе! И не смей молчать! Визжи сразу!»
«Как про собаку говорите…»
«Не про собаку, а про щенка. Всё, объяснять ещё тебе сто раз».
И он скрылся в душевой. Точно через минуту он показал свою, с дикими растопырками волос, толстую голову, уже красную от горячего пара: «Всё нормально?»
«Да, да. Мойтесь спокойно».
«Ну да тебе, спокойно. Сразу орёшь, понял?»
Так было ещё раз семь. Санитар ниоткуда не появлялся.
Потом Он, весь мокрый, согнал меня с места, сам сел, отдуваясь:
«Всё, слава Богу. Иди теперь ты в баню».
«Баню какую-то…»
Но, когда я зашёл в душевую, то чуть не задохнулся от жара и вынырнул опять в коридор: «Вы с ума сошли! Что там за парилка? Вы кипятком, что ли, мылись?»
Он посмотрел на меня как на последнюю тупицу: «А у меня много времени было, что ли? Это ты сейчас не будешь никуда не торопиться. И висок свой сильно не тереби… Остальное можешь. Чтобы отмылся хорошо мне, понял?»
«Понял».
Я был просто в блаженстве. Но настроение испортил мне мой же стыд: когда я встал под горячий душ, на кафельный пол полились густейшие потоки грязи. «Ужас! Как же я всё это время не видел себя?! Как я мог это спокойно терпеть?» И я действительно стал беспощадно обрабатывать себя суровой мочалкой и мылом. Когда последняя грязь слилась в никелированное отверстие душевой, я почувствовал облегчение и от грязи, и от всех предыдущих тяжких переживаний. Я даже на минуту понял, что вообще ничего не боюсь.
«Ну, что, с лёгким паром?»
«Спасибо…  Ой, простите, вас тоже!»
«Да, вспомнил…»
«Я  помню всё! Вы мой защитник, покровитель и старый солдат».
«Заткнись, прошу. Ты меня доведёшь. Не знаешь, то ли смеяться, то ли выдрать тебя».
«А мне просто хорошо!»
«Ну, и слава Богу…»
После этого мы направились в столовую психушки, где я не был ещё. Там он меня заставил кипятить чайник, а потом мы пили чефир за простым столом, как «обыкновенные нормальные люди» - согласно его высказыванию.
«Опять позднотень! Что ты будешь делать! Нет, ты уж извини меня, но после такой помывки – и в машину…»
«Да вы что! Я сам не хочу, у меня глаза слипаются уже, столько грязи с себя смыл, ужас какой-то».
«Да, с утра завтра двинемся. Сначала ты спи, а потом уж, извини, мне тоже надо хотя бы часика два… Ты не против, что я тебя разбужу среди ночи?»
«Вы на самом деле думаете, что что-то будет ещё?»
«Зубы не заговаривай.  Оба в жопе оказались, нечего жаловаться на недосып».
«Ох, ну и язык у вас!»
«Не заводи опять свою волынку».
Свет решили не выключать. Я просто залез с головой под одеяло, а он уселся на соседнюю кровать с сигаретой.
      14
…Проснулся  я в горячей панике. Мне представилось, что я опоздал на работу!! Вылетев из-под одеяла, весь мокрый от ужаса, я увидел Его. Он ухмыльнулся, покачнувшись в сторону от моего внезапного прыжка. Глаза у него были просто кроваво-красными от бессонной ночи. Я догадался: «Вы почему меня не разбудили?!»
«Уж больно хорошо ты спал….»
«А сколько я сейчас спал?!»
«Часа четыре».
«Так сколько сейчас?»
«Семь».
«Мне интересно, как вы машину поведёте?»
«Да уж…»
«Ложитесь, не обязательно в самую рань ехать!»
«А ты-то сам не хочешь, что ли?»
«Ну, уж нет, я весь взмок от страха».
«Какого?»
«Что проспал!»
«Вот дурачок-то ты… Ну хорошо. Падаю я».
«Да-да,  я не мешаю».
Как он сидел, так и повалился. И почти тут же захрапел во всю силу. Я встал и отошёл к окну. Меня всё ещё потряхивало. Потом я вернулся, сел рядом с ним и закурил. Почему-то мне стало стыдно за себя, что я во всём начал Ему признаваться. Каждая выплывающая из памяти деталь била меня просто током. Это самобичевание длилось очень долго – до тех пор, пока я не восстановил всё. Потом я увидел, как его плечо передёргивается – я понял: ему было холодно. Поэтому я опять встал, взял одеяло и как мог осторожнее закрыл его. Потом отошёл к коридору и стал всматриваться в его темноту. Чего я смертельно не хотел, то и произошло. Я совершенно явно услышал, что кто-то в коридорной темноте скребётся. Потом за окном раздался громкий и резкий треск, и что-то белое за ним мелькнуло. Я чувствовал себя словно в осаждённой крепости. Страшно не хотелось Его будить, прошло всего ничего. И решение пришло само собой. Размотав бинт, я потёр висок и чуть не взвизгнул от ужаса. За окнами торчали оледенелые лица мёртвых бывших пациентов этой палаты, примёрзших к стеклу и медленно мигающих, а к Нему, согнувшись, как классический подлый вор, на цыпочках приближался санитар-муфлон со своим стеклом-осколком-ножом.
«Ш-ш!!» - прошипел я в сторону санитара и неожиданно взлетел к потолку, как шарик, надутый гелием.
Тот обернулся на меня и от страха резко сел на корточки, ещё сильнее нагнувшись. Но быстро очень опомнился и зло забормотал мне: «Гад, пидор!»
«Молчи, разбудишь», - прошептал я. Почему-то я догадывался, что санитар явно меня расслышит, даже если бы я это сказал мысленно. И он действительно, зыркнув на Него, отошёл и стал неслышной тенью приближаться ко мне, зажав обеими руками осколок стекла.
«Фу», - дунул я на него. Санитара сорвало с места, и он кубарем, как мягкий комок пыли, полетел назад.
«Фу», - дунул я на окна, и лица мертвецов оползли вниз, оставляя кровавые следы на окне, так как до этого жадно, припав к окну с той, морозной стороны, губами, зачем-то сосали или целовали окно.
«С-сука», -  прошипел санитар, и опять упрямо стал подползать ко мне.
«Фу, - дунул я на санитара, и он опять улетел со своим осколком. – И долго мне дуть на тебя? Учти, мне это труда не составляет».
«А с каких это х…в ты вдруг стал такой крутой?»
«Не ори, человека разбудишь, - опять прошептал я. – Крутой, потому что молитвы знаю… Только «Символ Веры» никак выучить не могу».
Санитара всего передёрнуло, он опустил глаза, а потом, лукаво смотря на меня, начал тихо и методично материться на меня. Я знаю, что в русском языке всего несколько нецензурных продуктивных корней слов, всё остальное – производное от них. Санитар с неистощимой изобретательностью выдавал в меня всё, что я знал до него и вообще даже не знал. Как я понял, он также включал в этот поток и слова собственного хитроумного на это дело творчества. Я только время от времени шёпотом командовал ему: «Тише. Ещё тише», когда он пытался поднять голос как опадающий хвост напуганная псина. Но сам спокойно внимал этому потоку, иногда даже размышляя, как мог такой экземпляр-слово возникнуть. Это длилось бесконечно долго, санитар уже, не переставая, перешёл на английский нецензурный, возвращаясь и делая русские матерные вкрапления. Как я догадался, далее пойдут слова всех остальных языков мира подобного рода. Я давно прекратил ему командовать, он и так перешёл на трусливый шёпот, хотя и настаивал всё время на некой эмфатичности: подчёркнутости и выразительности.
Вдруг (я даже вздрогнул от неожиданности) санитар прервал свой нескончаемый грязный поток мата и внезапно указал мне на Него, спящего, и сказал: «Он то же самое умеет!!»
Я сначала даже не сообразил, как реагировать на эту резкую перемену, но кое-как всё-таки сориентировался: «Он от жалости это делает,…  и от любви ещё… У него сердце есть в отличие от тебя, пакости».
Санитар, сверкнув глазами, с места в карьер (меня прямо опять передёрнуло от неприятно-ледяной неожиданности) продолжил свой гадский словесный поток. Вдруг со стоном на кровати потянулся Он, просыпаясь, и, не открывая глаз, с улыбкой сказал: «Ну и мастер ты корки загинать».
Я испугался и в прямом смысле этого слова подлетел к Нему. Санитар- муфлон в дикой панике заметался, не ожидая с моей стороны такого, и внезапно растворился в воздухе, я же со всего размаха, то есть прямо с потолка прямым попаданием приземлился с грохотом на соседнюю кровать. Его прямо подбросило в кровати, и он дико вытаращился на меня: «Это ты так радуешься, что я проснулся?» Он был весь распухший ото сна, и я, не удержав себя, хрюкнул от смеха: «Считайте это так. Ха! Ну и вид у вас, как Вини Пух».
«Сигарету мне дал».
«Рад метнуться».
«Ты по-человечески не можешь будить?»
«Вы же сами проснулись, господин майор».
«Это меньше всего тебя должно волновать, поварёнок».
Он сел и, затянувшись сигаретой, с прищуром, оценивающе и даже с уважением стал всматриваться в меня.
«Чего это вы на меня так смотрите? Я сейчас под кровать от смущения залезу».
«Кто это научил тебя так бойко материться? Главное, стоит надо мной и кроет меня, и кроет, и остановиться никак не может. И слова-то всё какие кручёные, с вывертом да с кандибобером! Молодчина, интеллигент, блин».
«Это не я».
«А кто тогда?»
«Наш санитарчик – муфлончик. Это его вы слышали сквозь сон».
Он тут же, беспокойно дёргая шеей, стал осматриваться:
«Это шутишь ты? Он был тут что ли?»
«Да, ещё как был, и не один».
«Нет, серьёзно? Сам, значит, чистоте русского языка учит…»
«Я отвечаю!»
«И что ты делал? Дрался с ним, что ли?»
«Всеми доступными средствами».
«И где это он, куда это он…»
«Да замочил я его на фиг», - нарочно, по-блатному мягко и растягивая слова, сказал я солидно, затягиваясь сигаретой.
«Дурака-то из себя не изображай, тебе это совсем не идёт, чуша. Или по губам получишь».
Потом он с великим сомнением посмотрел на меня и погрозил пальцем: «Ты мне не дури. Чего-то не верится мне -  от такого труса подвигов ждать».
«С чего это я трус? Лучше на окна посмотрите».
«И что?»
«Кровь не видите?»
Он прямо кинулся к окнам и ошарашенно пробормотал: «Точно, мать его…». А потом накинулся на меня: «Ты почему меня не разбудил, идиот ты, идиот несчастный?!»
«Уж больно хорошо вы спали».
На это Он, не удержав себя, стукнул меня по голове ладонью: «Ты ещё передразнивать начни меня! Выдеру как сидорову козу! Ты хоть понимаешь, что тут за жуть творится?!»
«Да я-то понимаю! Если я говорю, что ваша помощь не нужна, хоть раз мне поверьте!»
«Ох, ну, и придурок… Ну, что ты с тобой… Ф-фу…»
«Да ладно вам, не грузитесь, всё уже прошло».
«Ой, что-то я чувствую, роли у нас поменялись!   Многовато жаргона стало у вас, молодой человек! Поучить, что ль, тебя правильному русскому?»
«А вы знаете, я всегда учусь, когда хорошие учителя рядом со мной».
«Ладно, уел ты меня, говёшка. Не жалко тебе старого, а?»
«Серьёзно сказать? Жалко до слёз, до смерти».
«Брось немедленно!! Я тебе что, объект для жалости?»
«Вы не поняли меня. Просто я всегда готов вам помогать, не знаю, как сказать…  Буду на вашей стороне. Вам будет плохо – мне станет от этого ещё хуже».
«Ну, всё, хватит, а то скоро как алкаши будем выяснять, кто кого уважает».
«Вот именно».

     15
«А почему бинта у тебя нет?»
«А я бы их не увидел никого!»
«Кого это – их?»
«Мертвецов и санитара».
«Эй, да ты тут кимарил ненавязчиво, пока я спал!»
Я уже сам не знал точно, что это всё было. «Может, я на самом деле просто спал? И мне приснилась эта мерзость?» Но потом, указав ему на свободную от бинта голову, просто, без слов вопросительно посмотрел на него. У него жалобно и виновато поднялись брови, и он опустил глаза: «Извини меня… Дай-ка  я тебе забинтую».
«Да я сам!»
«Ой, заглохни! Я, может, утешение и радость испытываю, когда тебя бинтую… Руки свои быстро убрал, а то врежу по ручонкам-то».
Забинтовав меня, он пошёл к окну проверять погоду и свою машину. И вдруг бегом бросился ко мне: «Что-то там с машиной не то!»
Мы, не обращая внимания на дикий мороз, выбежали к его огромной машине. Он обежал её со всех сторон, проверил во всех местах.
«Ничего не понимаю. Всё целое. И не то что-то, понять не могу! Ладно, чёрт с ней совсем! Быстро назад!»
Мы влетели в тёплый коридор, и он сказал мне: «Не думаю, что какой-нибудь дурак сейчас стал бы тут бродить в вашем лесу!»
«Да, холодно, мягко говоря. Вы замки на машине смотрели?»
«На месте всё! Ни царапины!»
«А под низ смотрели?»
«Всё смотрел, тебе говорю! Хоть сейчас садись и поезжай!»
«Но вы же что-то там не то увидели!»
«На нервы не действуй мне».
Он молчал, уставившись в пол, потом сказал: «Прости, брошу я тебя на пять минут, открою машину, загляну внутрь».
«Да идите вы к своей машине, ничего тут не будет!»
«Ну, ну! Посылает он меня ещё! Сказал же – пять минут».
«Да всё, идите, я жду пять минут, потом за вами».
Он молча рассматривал в упор ключи, потом внезапно ринулся, как космонавт в открытое безвоздушное пространство, врезав за собой дверью. Слышно ничего не было. Вернулся уже через минуты две, остекленело глядя на меня. Я поспешил уступить ему место в кресле для посетителей. Он явно находился в каком-то шоке, я даже не стал его дёргать. Наконец, он выговорил: «Да что же тут делается! Что же делать-то теперь?» Я не выдержал и дёрнул его за руку: «Что там? Что там не так?»
«Не так», - тупо, за мной повторил он, уставившись на меня.
«Что не так там внутри?»
«Внутри трупы у меня в машине, штабелями. Сложены. Как в Бухенвальде».
«Что?»
«Трупы, штабелем, как в Бухенвальде».
«Вам померещилось!»
«Иди сам посмотри».
Мне ничего не оставалось делать, как залезть в дежурные валенки, нахлобучить на себя ватную фуфайку и грязную огромную ушанку. Я вышел и увидел, что дверь машины открыта. Замирало сердце, но я вёл насильно себя к этой двери. С готовым чувством омерзения я подошёл к открытому проёму в машину, а потом совсем с ушанкой залез в огромный пустой салон машины. Ничего не было. Я выдул с облегчением весь воздух из лёгких и тут же кинулся назад.
«Дверь в машину закрывайте! Ничего там нет!»
«Чего?!!»
«Ключи возьмите, закройте её быстрей!»
Он бросился опять на улицу, потом залетел в коридор и остолбенело уставился на меня: «Это твоя работа? Ты мне эту херню внушаешь?»
«Да, нужно очень мне! Закрыли вы её?»
«Заткнись! Твоя это работа?!»
«Идите к чёрту!»
«Ты отвечай!!»
«Нет. Не моя работа».
«Докажи, или урою тебя здесь!»
«Идите, посмотрите на окна».
«Пошли быстро вместе!!»
Он схватил меня за руку и грубо потащил в палату. Я даже не сопротивлялся. Так мы подошли к окну, которое бесстыдно показывало нам следы крови на внешней их стороне.
«Чьё это?!»
«Вы понимаете, что не было её?!»
«Я тебя спрашиваю, чьё это?!»
«Мертвые там стояли, за окном, примёрзли губами к стёклам, а потом отпали и кровь оставили».
«****ец какой-то!»
«Верите мне?»
«Иди ты отсюда!»
«Спасибо вам».
«За…ло всё это уже. Пошёл вон от меня. Оставь в покое».
«Да пожалуйста».
Я совершенно равнодушно ушёл от него в коридор искать зажигалку санитара – у Него просить её, мягко говоря, было бессмысленно, а курить хотелось. Я нашёл её и закурил сигарету. Потом посмотрел на себя в зеркало и понравился сам себе. Надо было вломить окончательной ****ы санитару-муфлону и выиграть, наконец, эту схватку. Меня ждала неопределённая свобода и холодная безответственность. И ещё творчество во всех его разновидностях, мир, наконец-то, стал подавать мне материал. И я потерял страх, но не осторожность. Всё встало на свои места, и мне, как прежде, уже не был никто не нужен как воздух. Надо было просто пропнуть окончательно из себя зло, чтобы не мешало, и дать другим решать, как они сами думают и считают. Только пусть не вспоминают меня. Не вспоминают! Я достаточно всем уже надоел своими проблемами. К миру надо относиться так, чтобы он не чувствовал твоего нудного присутствия в себе. Решив немного развлечься, я вернулся в палату, увидел его и, стараясь не промахнуться, швырнул ему в голову муфлонову зажигалку. Я попал! Прямо ему в голову точнее, в ухо (ха-ха)!! Он от неожиданности дёрнулся и увидел меня: «Ты что творишь-то!»
«Да ничего, развлекаюсь просто. И, кстати, не собираюсь отвечать на беспредметные, тупые вопросы».
«Ты пьяный, что ль?»
Я ничего не ответил и пошёл в коридор, раздумывая, как же мне вытащить на чистую воду этого муфлона. За мной послышался топот – он летел за мной. Я спрятался в тёмный проём между шкафчиками, тихо хихикая. Он быстро прошёл мимо меня с совершенно растерянным видом. Потом громко спросил в пустоту: «Ты за что это в меня зажигалку бросил? За что? Я тебе что плохого сделал-то?» В голосе его было столько едкой горечи и отчаяния, что с меня как будто что-то спало. Внутри опять стало тепло и даже горячо, будто прорвалась кровь, и у меня перехватило горло. Мне стало плевать на последствия, и я вышел из темноты и пошёл к нему. Он увидел меня и опустил голову. Я выдавил через силу из себя: «Простите меня…  Не знаю, что на меня нашло».
«Это нервы всё. Ничего, переживём», - спокойно сказал он.
Я вдруг представил сразу, сколько беспокойства я причиняю ему, и незаслуженно, а на память почему-то пришло: «ДА НЕ ОСКУДЕЕТ РУКА ДАЮЩЕГО».
Но мне, и ему (я это понял) стало легко. Мы не спеша вернулись в палату, хотя по дороге он не утерпел и дал мне подзатыльник. Это означало, что он меня простил – и это было самое главное!
«Ну, всё, успокоился?»
«Нет, не совсем! Вы знаете, боюсь опять вам свои проблемы…»
«Дело говори быстро! Что с тобой, говори!!»
«Боюсь, это уже яд действует…»
«Который внутри у тебя?»
«Да…»
«…Б…, доигрались… Как же его вытащить-то, Господи?!»
«Никак его. Хоть святую воду пей».
«Точно. Прямо в десятку. Надо, короче, в церковь срочно. С тобой на самом деле во всё поверишь».
«Вам от этого тяжело?»
«Да нет… То есть, с кем угодно – да, убил бы просто, башку бы оторвал сразу. А с тобой нет – одно сплошное удовольствие».
Я не выдержал и молча, как мог, обнял его огромный живот, зная, что он оттолкнёт меня. Но он, наоборот, сам обнял меня одной рукой: «Ну, вот и помирились. Теперь будем думать дальше».
«Надо уезжать срочно отсюда!»
«Согласен. Говорю про церковь. С такой парашей в люди тебе лучше не показываться. Вдруг ты в маньяка превратишься?»
«Ха!»
«Что – ха?»
«Я сам себя ещё понимаю, и против людей замышлять ничего не буду. Никогда. Я нормальный».
«Да? А зажигалкой мне по уху – ничего?»
«Да это чушь просто!»
«Лиха беда – начало! Вот так-то, воробей ты грустный».
«Что-то нужно придумать. Вы меня держите, если что-то не то».
«Так удержу, мало не покажется».
«Спасибо вам».
«Как ты меня благодарить любишь!»
«А вы всё мои ошибки не прощаете! Подумаешь, зажигалкой вам влепил!»
«У, ты поганка моя разлюбезная! Потом сообразишь, в кого зажигалкой швырял. Есть хочешь?»
«Даже думать страшно».
«Тьфу, забыл….»

     16
 «А про что вы – сообразишь? Вы что имели в виду?»
«Что опыта всё равно у тебя маловато, это точно».
«Как вы говорите – лиха беда – начало».
«Вот именно».
«Ну, так что, мы едем?»
«Прямо сейчас! Достала уже эта твоя психушка».
«Да почему она моя-то, в конце концов?!»
«Потому что, согласно твоему видению проблемы, тебе в ней и место».
«Да ну вас вообще!»
«Ладно. Надо только что-то приличное тебе… Ничего, прошвырнёмся ко мне домой, а потом уж и всё остальное».
«А ваши как?»
«Не память у тебя, а… Ладно. Через два дня они только будут. И, вообще-то, ты чего испугался?»
«Ну, уж нет – новые знакомства меня всегда стесняют, я никогда первый шаг не сделаю».
«Фу ты, ещё одна новость… Сам и так ломаный, да ещё и закомплексованный весь в ****у».
«У меня уши и руки от вас опускаются».
«Да, вот здесь ты как баба-училка строгий!»
«Да! И, между прочим, всегда буду просветителем, никто не остановит!!»
«Просвещай, хорошо, просвещай, не обижайся только на меня. Что-то плохо мне стало делаться, когда ты… Не сердись, птица».
«Ничего я не сержусь! А вы тоже хороши!»
«Ладно, ладно, хорош, хорош. Дай ты мне башку свою, проверю на запах…»
 Он прижал меня к себе и опять уткнулся усами в мои волосы,  я же достал из кармана сигареты с зажигалкой.
«Вот, умница, прямо, что надо… Не подумай, это я не от волосов твоих, от нервов, блин».
«Да плевать мне. А зажигалка чья, не догадываетесь?»
«Муфлонова, что ли? Выброси эту  мразь немедленно!»
«Вы чего-то боитесь? Это же просто зажигалка».
«Я уже ни в чём не уверен».
Я понял, что он прав, и с осторожностью, положив на пол, тихо  запнул её под тумбочку. Он же выбросил свою уже дымящуюся сигарету: «Ну-ка, дай мне другую, а то тоже непонятно всё это – будто кругом зараза». Я также выбросил свою сигарету.
«Надевай всю эту фигню на себя…. Позор какой… Не мог, старый дурак, догадаться прихватить с собой ничего. Вот сигареты эти с апельсинами – это да, так прямо необходимо! Идиот, недоумок».
«Не ругайте себя, у меня сердце от жалости сейчас лопнет».
«Я тебе сказал: не смей меня жалеть, а то стукну тебя!»
«Ну, а что вы на себя набросились!»
«Не твоё дело. Вот будешь мне покорным – как цветочек в теплице будешь у меня, слушай батьку только…»
«Знаете, покорным не буду – никогда! Потому что вы сами, иногда не думая, в такие страшные дела заходите и последствий не видите, прямо дурно делается».
«А ты, вроде того что, видишь!»
«А я, представьте себе, вот вижу!!»
«Предостерегалово, тоже, чукча. Вперёд, выползай, давай, и к машине, больше никуда не смей, встал, не дёргаясь, рядом со своей дверью».
«Слушаю-с».
«Трепло, блин, артист. Ещё каблуками щёлкни».
«Ради вас – что угодно!»
«Ой, заткнись, на хрен!»
Мы медленно выползли из больницы, а он вдруг неожиданно и тихо засмеялся: «А ведь точно, мы сильно похожи на этих…. Двух слепых. Друг  за друга держатся, друг друга ведут, а всё время куда-нибудь, да влепятся. И ссорятся, и ссорятся…»
«Они, наверно, на самом деле ни в ком не нуждаются, это их устраивает».
«Похоже на то».
Мы подошли к машине, и Он зашёл за противоположную сторону открывать дверь. Я же остался стоять на месте, и внезапно боковым зрением поймал еле заметное движение у задней двери машины. Мне тут же стало плохо: я чувствовал, что всё, что неожиданно происходит – явное Зло. Точно – задняя дверь неожиданно тихо приоткрылась, и оттуда стало что-то медленно вываливаться. За тонированными стёклами вообще ничего не было видно, но я с нестерпимым ужасом отвернулся, с содроганием услышав тихий, но очень чёткий звук падения чего-то деревянного.  Так, застыв, я и простоял, пока Он пролезал внутри машины, открывая мне изнутри мою дверь. Открыв её, Он тут же обратил на меня внимание: честное слово, лучше бы я совсем для него был невидим!!
«Ты что опять как это, как чучело застыл - как в штаны наделал?»
Я старался изо всей силы не поворачивать голову опять назад и сквозь зубы прошипел: «Ничего, нет, всё нормально, я просто замёрз сильно».
«Вот чудило-то гороховое, Господи! Сдохнешь с тобой, быстро лезь в машину!»
Я с омерзением и опаской залез на первое сидение рядом с Ним и закрыл тихо дверь. Он хлопнул своей дверью и сказал: «Получше захлапывай-то, а то вылетишь в сугробы». Я опять открыл и с силой захлопнул дверь.
«Вот так. Нет, а ты что?... Ты что, может, спать хочешь, ничего не пойму… Ты чего как убитый, а?»
«Да нет, я так, не обращайте внимания…»
«А что ты шепчешь? Меня, что ли, застеснялся? Ты ж со мной, значит, чувствуй себя как дома всегда».
«Да мне всегда тепло с вами и очень хорошо…»
«Нет, а чего ты шепчешь тогда, ты чего, как убитый-то?»
«Вы такой хороший, мне так вас жалко…»
«Да перестань ты, наконец!.. Да это что ещё такое опять – что ещё за слёзы, как баба!! По башке получишь!»
«…Мне стыдно, я втравил вас… лучше бы мне пропасть пропадом… мучаю только вас…»
«Ну-ка заткнись тут же! Втравил он, мучает он меня! Тебя, засранца такого, надо вытаскивать, а он ещё тут заботится обо мне! Быстро успокоился! И шипеть ещё перестал, говори по-человечески, зашептал тут как в театре, баба».
«Да, да, всё, всё».
«Ну и вот. Так вот… Ты, наверно, на самом деле, дурачок, спать хочешь? Ложись-ка, лапа, на заднее сиденье, у меня там ещё одеяло есть…»
«НИ ЗА ЧТО!!!»
«Ты чего орёшь-то?! Оглушил меня. Совсем ох….»
Он оборвал последнее слово, и зрачки его, до этого пристально всматривающиеся в меня, от внезапного понимания расширились, и он резко, всей тушей, повернулся к заднему сиденью. Я в точной синхронности повторил его дикое движение. На заднем сиденье ничего не было, кроме каких-то полиэтиленовых разноцветных мешков. Вдруг он, будто его прорвало, сматерился: «Ё.. твою мать!! Взял же я тебе барахло-то! Ну памяти ни хера с тобой не осталось. Ох, ну и даёшь ты просраться мене, прямо, облегчение кишкам ты, а не человек!!»
Мы очень явно и звучно отдувались после пережитого.
«А чего ты там увидел-то?»
«Увидел, как что-то вываливается на землю с заднего сиденья вашего».
Он опять рывком повернулся, я - за ним. Но там мирно лежали мешки.
«Нет там ничего. Лезь на заднее сиденье, переодевайся и спи, чтобы я тебя не слышал».
«Мне так неудобно, такая грязь, а у вас плюшевые…»
«Ой, лучше молчи, неудобно… Через жопу галстук неудобно… Лезь, говорю!!»
Я кое-как переполз, стараясь не пнуть его грязными валенками, потом залез в пакеты и увидел всё, что считается цивилизованным: джинсы, кроссовки, свитеры, мягкую меховую куртку…
«Это чьё всё?»
«Сынкина взял. Только тебе, наверно, всё равно великовато будет. Мой-то покруче тебя будет».
«Весь в папу, наверно».
«Ага, давай, давай, смеши меня, очень весело…»
Мне на самом деле с Ним было так тепло и хорошо, что горло сжималось у меня против моей воли, но я нашёл в себе силы и спросил: «А это всё куда?»
«Давай мне этот вшивник весь, в окно его. Одеялом там закройся и заглохни хоть на полчаса».
Это была хорошая идея. Я лёг на заднем сидении, закрылся одеялом с головой и, стараясь не шуметь и не всхлипывать, разревелся там как последняя девчонка в сладких муках тёплого раскаяния, вины и благодарности. В этих слезах и соплях я мирно заснул, пока машина неслась неизвестно куда…

    17
Проснулся я оттого, что Он мягко и тяжело трепал меня по плечу: «Всё, приехали!» Я кое-как продрал глаза от засохших слёз и спросил: «Куда это?»
«В церковь, конечно!»
Я вылез из машины. Несмотря на страшный холод, мне всё равно в новой одежде было тепло. Машина стояло почти рядом с церковной оградой. Он хмуро закрыл двери и спросил меня: «Не холодно тебе?»
«То, что надо!»
«Ну, и хорошо. Пойдем тогда».
Мы зашли на территорию церкви, и потом он, куда-то в бок смотря, сказал: «В саму церковь не пойду, я тебя ждать здесь буду». Я не стал ничего говорить, только молча, перекрестившись, вошёл в церковь. Я не поверил своим глазам: она была пуста, только три бабушки в разных углах церкви медленно передвигались и что-то убирали! Обычно, в церкви всегда есть люди, а здесь… Я опять стал ощущать что-то не то.
Я обычно не чувствую себя никогда в церкви каким-то ущемлённым или ущербным, знаю, что просто надо соблюдать правила приличия и не лезть с замечаниями к другим… Поэтому я совершенно спокойно спросил тихо у бабушки: «А что-то людей нет. Праздника нет никакого?»
«Нет».
«У вас нет, случайно, святой воды? Хотя бы маленькую бутылочку!»
«Подожди».
Я особенно не рассчитывал на уж слишком большое внимание со стороны бабушки, но она удалилась в боковую дверь где-то рядом с алтарём и довольно быстро вернулась, неся маленькую пластмассовую бутылочку со святой водой.
«На, держи».
«Спасибо вам, очень выручили».
Торопливо перекрестившись и даже не подумав в спешке прочитать хотя бы одну молитву, кроме почти машинально произнесённой про себя молитвы мытаря, я выскользнул из церкви и тут же в церковном дворе увидел Его. Он стоял, поражённо уставившись в одну точку. Я подошёл к нему и спросил его: «А что случилось?»
Он указал мне пальцем, шёпотом сказав: «Слушай, это чего-то не то делается».
Я посмотрел в указанном им направлении, и меня всего передёрнуло: на церковном дворе стоял домашний баран!!
«Омерзительное кощунство… Пошёл вон отсюда!»
Баран бекнул, звонко перестучал на месте копытами и побежал от нас к воротам.
«Давайте за ним, быстро!»
«Зачем?!»
«Вы не поняли, что ли?! (это мы уже забрались в машину и смотрели на убегающего  от нас ленивой трусцой барана) Муфлон!!»
«Ё.. твою мать! Гад! Размажу по колёсам!...»
Баран уже бежал от нас вдоль улицы с заметным ускорением.
«Ты воду достал?»
«Да, да, не отвлекайтесь!»
«Ты смотри, машин ведь нигде нет! Что за твою мать!»
«Смотрите, куда он бежит!!»
«Да не сворачивает он! Летит как твой Мерседес! Сука, заманивает нас, наверняка ведь!!»
«Не упустите его!»
«Сейчас… Бензин… Хватит ещё на сто баранов. А у него, кажись, должны рога на винт походить, а у этого нет».
«Завьются сами по ходу дела».
«Ты не смеши меня, врежусь ведь. А мы не спим, случаем? Ущипни-ка меня».
«Пожалуйста. А почему это мы спим?»
«Ты видишь – день, а машин нет, чуха!!»
«И в церкви не было…»
«Лес уже, б…, пошёл!! Заманил, сука!! И остановится не может!»
«Не упускайте только!»
«Да не даёт он себя упустить, не понимаешь, заманивает за собой?! Стоп! Встал, гад!»
«Это мы из машины выйти должны!»
«Это на хера ещё?»
«Я должен у него на глазах выпить святой воды».
Мы вышли из машины. Я медленно отвинтил крышечку у бутылки.
«Ты смотри, у него рога винтом закрутились и вверх поднялись!!»
«Я же говорю, козёл, винторогий, горный, кавказский».
«Этот твой Кавказ!»
«Да, знаю, Чечня, да. Мало приятного. Зелёное знамя Ислама».
Я стал пить воду из бутылки. Простая, холодная вода, казалось, но от неё мне стало необыкновенно хорошо. Всё время, оказывается, что-то перевёрнутым было во мне, а теперь всё встало на свои законные места.
«Ну, как, лучше тебе?»
«Ещё как лучше!»
«В машину тогда!»
Мы только сели, как вдруг с заднего сиденья явно послышался какой-то шорох. Мы разом обернулись и увидели на одеяле, под которым я спал, полиэтиленовый пакет.
«Это ваш?»
«Кажись, мой. И не мой, не понял… Ты всё на себя напялил, что давал?»
«Да всё же! Сейчас посмотрю, наверно, забыл. Но как он поверх одеяла оказался?»
Я перелез и осторожно потрогал его пальцем.
«Да что ты торкаешь пальчиком своим! Вытряхай его!!»
«Не «вытряхай», а вытряхи…»
Я не договорил: из мешка на одеяло посыпались маленькие куклы. Но были это не куклы: это были миниатюрные настоящие люди в больничных пижамах, оледенелые и твёрдые, те самые мертвецы, что стояли за окнами ночью!!
«Убери! Убери это говно! Не могу видеть!!» - у Него была настоящая истерика, с крупной дрожью по всему телу.
«А как я их вам уберу? Мне самому страшно!»
«Да вместе с одеялом этим заверни и на дорогу выброси на хер!»
Я на самом деле свернул осторожно одеяло в узелок и сразу немного пришёл в себя.
«Нет, это не дело в такой мороз в лесу бросать».
«А ты что, хочешь проверять, живой кто там остался?!»
«Ну, звук же был… Хотя, нет, это муфлонова пакость, кавказская. Все они мёртвые».
«Сколько там их было хоть?»
«Человек пятнадцать. Да, мёртвые все, ледяные, твёрдые, давно, наверно, умерли».
«Ну, и что делать будем?»
«У вас канистра есть?»
«Ты сжечь хочешь?»
«Самый достойный, наверно, выход».
Мы вышли из машины, я осторожно положил на снежную обочину дороги узелок – бывшее одеяло, а Он полил его бензином из канистры. У меня опять сжало горло, но я присел рядом с узелком и поднёс зажигалку к краю одеяла. «Спите теперь спокойно, не обижайтесь на меня, пожалуйста». Одеяло вспыхнуло,  и я приготовился к резкому запаху палёного мяса, такому же резкому, как запах бензина из канистры. Но удивительно, что запаха никакого не было! Холодный морозный воздух леса и больше ничего!
«Вы поняли?!»
«Да… Вони нет, невинные души, наверно».
Одеяло сгорело на удивление тоже быстро, и на растаявшем снегу кроме пепла ничего не оказалось. Лёгкий ветер вскоре лениво растащил невесомый пепел в разные стороны…
«Ну, вот и всё… Просто  сгорели и улетели… Like A Dust In A Wind».
Я почувствовал, что он осторожно дёргает меня за рукав куртки. Я посмотрел на него и увидел его выпученные глаза, устремлённые к горизонту. Я посмотрел в ту же сторону и чуть не закричал от ужаса. Над горизонтом возвышался многокилометровый муфлон с высоко задранными в небо рогами, поскольку он опустил голову вниз и что-то разглядывал в снегу, будто чего-то ожидая. Скорее всего, он ждал, когда мы, наконец-то, заметим его величие. По крайней мере, он выразительно говорил это всем своим гордым кавказским видом. Он был настолько реален, что это вызывало просто слепой ужас.
Самое странное, что было – это Его спокойствие и бесстрашие:
«Так, тихо, спокойно, пока он башку к нам не повернул. Заходим в машину. Заходим. Заходим. Так. Теперь заводись давай, моя хорошая, умница, громко не фурычь. Теперь разворачиваемся плавно. Так. Плавно дёргаем и на сто пятьдесят…»
Впереди и сзади нас был лес. Уже темнело. И мы полетели. Он без конца смотрел в зеркало, чтобы знать, что там, сзади происходит. 
«Ну, что там?»
«Стоит, стоит, рога навыверт, в землю смотрит».
Вдруг что-то ярко огненное, как мелкий шарик просвистело мимо нас справа в лесной темноте и стало мелко светиться, сопровождая нас теперь постоянно. Потом то же повторилось слева. И начались беспрерывные мелкие светло-кровавые мелькания, которые целым хором-стаей теперь летели сзади нас, и за которым  где-то в непроглядной  темноте над горизонтом стоял гигантский муфлон!!
«Это что ещё  за херня!!»
«Как волчьи глаза! Будто стая за нами гонится!»
«Вот, б…, вляпались! Ничего, волына ещё при мне!!»
И он потряс перед моим носом пистолетом. Я уже больше всего боялся, что при такой скорости и при таком нервном потрясении мы врубимся во что-нибудь. Но он удивительно спокойно летел на бешеной скорости и ещё отслеживал сзади муфлона!
«Гад! Башку свою поднял! Своими фарами красными прямо на нас!!»
«Что делать-то?!»
«Снять штаны и бегать!! За воздух держись! Поехали в лес по дрова!!»
И вдруг резко свернул с шоссе на какую-то еле видную лесную дорогу. Ветви остервенело захлестали по стёклам, осыпая нас, удирающих, щедрым снежным пухом и снежной пылью. Я вдруг в бешеной лихорадке что-то подобное начал вспоминать.
 «Было это! Было!»
«И что?! И что?!»
Внезапно раздался сотрясающий душу гигантский удар – это были копыта кинувшегося за нами в погоню муфлона. Мы уже скакали по лесу, свет фар прыгал от неба до дна снежных ям-колдобин, красные фонарики роем неслись, поменяв направление, за нами, изредка врезаясь в стволы деревьев и рассыпаясь в зимней темноте фейерверками. Земля сотрясалась от ударов копыт настигающего нас муфлона, трещали взорвавшиеся по своей тупости огненные шарики, уже с реальным воем и свистом летящие за нами, ветви словно стегали нас оледенелыми снежными плетями – в общем, это был какой-то психический кошмар и кавардак.
«Ё.. твою мать, чё творится!! Всю воду выпил?!»
«Нет!!!»
«Кидай, кидай в эту гадину!!»
Он что-то нажал там, и окно у заднего сиденья опустилось, я высунулся  наружу, хотя бешеный ветер и озверелые ветви деревьев просто не давали мне вылезти наружу, даже выставить руку! Тем не менее, я разглядел, как, ломая кусты и просто валя стволы толстых корявых деревьев, сзади несётся гигантский муфлон, весь в кровавом свете собственных глаз и в сопровождении бесконечного множества лопающихся и брызгающих во все стороны шариков!! Одна ветка очень сильно врезала мне по лбу и глазу, я вскрикнул и из последних сил швырнул назад, прямо навстречу нашей погоне, бутылочку с остатками святой воды. Тут же мы вылетели из леса и оказались чуть ли не на середине проезжей части какого-то широкого проспекта. С ревом навстречу пролетела машина. А Он, кое-как вырулив на ближайший к обочине ряд, наконец-то нашёл пустое место для машин у края проспекта. Руки у него, мягко говоря, тряслись, весь он был мокрый и с шумом вдыхал и выдыхал воздух. Тут же рядом с нами с размаху тормознула чья-то машина, из неё вылетел развинченный юноша, который подбежал к нашей машине и, матерясь, пнул её в дверь: «Вылезай, гад, я из-за тебя чуть в автобус не в….ся!!» На что Он с озверелым рыком, сжав пистолет, кинулся наружу: «Убью как суку на месте!!» Я даже не стал его останавливать, только смотрел, как моментально смылась с места и улетела только что подскочившая к нам машина этого молодого придурка.
 Он же, всё ещё держа в руке пистолет, в полной опустошённости упёрся обеими руками в крышу своей машины, пытаясь отдышаться.
«Пистолет уберите!»
«Ах, да… Тьфу ты, точно…»
Трясущимися руками он куда-то запрятал свой пистолет. Потом, как лунатик, медленно обошёл машину и вернулся в кабину. «Здорово мы ух….ли машину. Ремонта там – охренеть. Но ничего, вынесла нас, голубушка».
Мы молчали очень долго. Мимо нас пролетали взад и вперёд машины. 
«Вот это ****ец был».
«Да уж».
«Главное, непонятно, что к чему и откуда что. Ничего не поймёшь».
«Главное, всё кончилось».
«А ты уверен?»
«Не совсем».
«Погоди-ка… У тебя ж кровища…»
Он включил в салоне свет и тихо ахнул, а потом почти по-бабьи громко запричитал:
«Ну, что ты, б…., будешь делать с тобой!! О-ё-ёй!!»
«Да ладно, просто ветка врезала…»
«Я тебе ещё добавлю, гад такой!»
«Сами же кричали – бросай, бросай! Совесть есть у вас?!»
«А глаз!! Глаз!! Глаз видит?!»
«Да видит, видит… красная пелена просто какая-то».
«Это кровь просто залила… Ничего, с фингалом походишь, даже красивше будешь смотреться, мужественнее».
«Ой, ну, конечно, герой такой, с разбитой мордой».
«Дай-ка я аптечкой тебя полечу, есть ещё там…»
«Только не зелёнку!!»
«…Всё пацан  по натуре, что ли?»
«Да не про то я! Не смоешь же потом её ни фига!»
«Вульгарные выражения оставь для подчиненных своих, будущих».
Он осторожно оттёр мою кровь, потом намазал рану какой-то мазью, которая, как клей, тут же сурово стянула кожу.
«Ой, больно же!»
«Терпи, не баба».
«Интересно, где это мы? Секунду назад лес сзади был».
«О….шь, точно… Вылези да посмотри сам».
«…Послушайте, так мы же у меня в районе! Прямо почти рядом с домом моим! Пять минут всего!»
Я был весь в трясучке от невероятной удачи. Он хмуро посмотрел на меня: «Ну, и вали тогда к себе домой». У меня всё внутри оборвалось и стало холодно. «Зачем вы так?» Он ничего не ответил. Я медленно пошёл в сторону своего дома.  «Главное, он живой, здоровый, это самое главное и есть», - так я без конца повторял про себя, пока брёл, как побитая собака.
Потом за спиной услышал: «Погоди, вместе пойдём. Ты ещё мне обещал свою комнату показать, помнишь?» Я молчал. «Ты не обижайся на меня. Не имеешь права. Ну, скажи, не так, что ли? Ну, скажи мне». «Да, вы правы. Я вас очень уважаю и всегда хорошо думаю о вас. И боюсь навсегда потерять».
«Ты мне заткнись про навсегда, понял?»
«Просто я буду плакать до конца дней, если с вами что-то произойдёт».
«Ты замолчишь?»
«Молчу».
«Как баба натуральная».
Мы дошли до дома. Мама встретила меня сидя на диване, отвернувшись, и курила. Из её глаз катились слёзы. Пока я пытался что-то промямлить, Он вздохнул и взял инициативу в свои руки: «Это я вам звонил». После чего пошёл безудержный и очень искусный трёп с его стороны – тот ещё дипломат! Мама смирилась с Его присутствием, но меня не простила ни под каким видом и ушла к моей сестре.
«Суровая у тебя мама….»
«Мама!»
«Ну, показывай эту твою, творческую атмосферу».
После ухода мамы я слегка «разъёжился» и кинулся ему, сидящему на моём диване, показывать, что я у себя делаю: свои компьютеры, свои гитары, свой синтезатор, свои литературные сочинения, музыкальные сочинения, философские, научные сочинения, художественные фотографии, графику, живопись. Он удивлённо изредка похмыкивал, что для меня было высшей похвалой, говорил (видимо, чтобы у меня штаны не свалились от огорчения), что белой завистью завидует тем, кто умеет рисовать и играть на гитаре. Потом попросил у меня кофе, я с благодарностью метнулся делать ему кружку кофе, а он приступил к прослушиванию моих специально для него отобранных мною музыкальных сочинений. Я, правда, с опаской его предостерёг, что, в основном, занимаюсь музыкальным «стёбовом», то есть пародией-издевательством вместе с андеграундом типа «Pink Floyd», и предпочитаю говорить о своей музыке, как о «персидском» роке, который всегда хочу назвать почему-то «абиссинским» или «персиянским». Он почти хихикал, слушая мои объяснения, и я, чтобы поднять свой упавший в его глазах ценностный статус, небрежно сказал, что у меня планы писать музыку к фильмам ужасов. Это его почему-то вообще развеселило. Я почти обиделся и поставил ему свой «персиянский» рок. Он хохотал так, что сотрясались стены. Я предостерёг его, что он может описаться, и он с хохотом кинулся искать в моей квартире туалет. Потом вернулся, всё ещё трясясь от сдержанного смеха.
«Ну, ты и приколист, оказывается! А я-то думаю: откуда такие лихие танцы ты умеешь танцевать?»
«Да ну вас, вы ничего не понимаете в высоком искусстве».
«Конечно, что ты, что я могу понимать в искусстве, лапушка ты моя!»
«Да ну вас!! Я вам ребёнок, что ли?!»
«Ты даже не представляешь, насколько!»
«Что сие означает, объяснитесь».
«Ну, не обижайся ты на меня, я же вообще ничего такого не умею!»
Он знал, чем меня успокоить и как осадить.
«Да нет, просто как-то всё это странно… А вам хоть немного понравилось?»
«Да просто улёт!! Шикарный музон!! И бойцовый,  и хулиганский, и танцевальный, и не для средних умов!!»
«Ой, хватит издеваться! Голова от вас треугольной сделается!»
Он опять захохотал, а потом с рычанием схватил меня в охапку и изо всей силы прижал к себе: «Так бы и не отпускал бы тебя. Так бы и проглотил тебя бы целиком, чтобы ты у меня всё время в брюхе жил!! Ты пиши! Пиши, всё, что считаешь нужным! Пиши, работай в своё удовольствие!! Только для меня! Для меня одного! Только мне одному! Только мне, хорошо? Не хочу, чтобы ты кому-то ещё писал. Только мне, никому больше!»
«С превеликой радостью и почтением. Только вам».
«Только мне. Серьёзно, договорились?»
«Договорились».
«Лапушка моя. Только мне».
«Только вам».
«И никому больше?»
«Никому».
«Слово даёшь?»
«Зуба даю».
«Дурачок».
Потом мы ещё посидели, и я был просто счастлив, и думаю, что он тоже, вот так просто, когда курил бок о бок со мной, тоже счастлив был. Не могли же меня обманывать  мои собственные глаза.
Вот так сидеть рядом с ним и просто курить. И ничего больше.
      18
(Финал)
«Пора мне».
«Не уходите».
«Да не хочу я уходить».
«Ну, и не уходите».
«Пора мне».
«Не уходите».
«Ты ничего не бойся».
 «Я и не боюсь. Не уходите».
«Не рви мне душу. Сказал же – я сам не хочу».
«Мне холодно и пусто без вас. И тяжело».
«Прекрати немедленно, а то я начну опять дикости придумывать».
«Придумайте, только чтобы я с вами был. Рядом. Всегда».
«Так. Заткнись. Баба».
«Обзывайте, только не оставляйте меня без вас».
«Ох, замолчи, по уху дам, не могу я уже выносить это, пожалей».
Мы  молчали, и довольно долго.
«Ты, кстати, думаешь, что вся эта история кончилась?»
«Ага, кончилась, как же».
«Да я тоже думаю, на время это остановилось. Самое херовое – на тебя охота пошла».
«Я это своей задницей чувствую».
«Ты сам полез во всё это. И к тому же, мне-то самому много не ясно».
«Что?»
«Про смерть, про то, как ты всё это время растянул, как меня там сто лет назад на операционном столе резал».
«Я пытался себе и вам объяснить. Но, наверно, всё гораздо сложнее и алогичнее».
«Разберёмся. Лады?»
«Конечно».
«Ну, а чего тогда ты всё – не уходи, не уходи?»
«Я к вам прирос, а вы меня отрываете».
«Угомонись, и так херово с расставанием этим».
«Ладно, идите отсюда».
«Вот это дело. Да, кстати, ты не забыл про своё слово?»
«Что сочинять только для вас?»
«Да».
«А смысл есть в этом вообще?»
«Это ты сейчас как баба кокетничать начал?»
«Нет, это стандартный вопрос любого художника».
«Будь-ка выше художников!!»
«Нет, тем не менее!»
«Тебе открытые доказательства подавай».
«Как и вам, между прочим».
«Тогда пойдёшь провожать сейчас на улку меня».
«Это в два часа ночи, что ли?»
«Не бойся, я же разглядел тебя, молекулу, чего ты, я ж тебя теперя высмотрел!»
«Не понял…»
«Сейчас всё поймёшь. Собирайся».
Мы вышли на совершенно вымершую ледяную улицу и пошли по направлению к его машине. Но не дошли, а уселись на скамейку в нашем круглом сквере – так он захотел.
«Давай ещё покурим на дорожку».
Мы закурили и всё время это сидели молча.
Потом он встал и сказал: «Теперь смотри мне в спину и не вставай пока». И пошёл по направлению к своей машине. В начале, в этой ночной темноте, не особенно легко было определиться с деталями и изменениями. И только потом до меня дошло, что практически с каждым удаляющимся от меня шагом он пропорционально, как в кино с эффектом наезжающей на объект камеры, увеличивается в размере, теряя свой низ. То есть, где-то у горизонта он уже был только по пояс, в несколько тысяч километров. Какой там по сравнению с ним после этого был муфлон кавказский! А потом, отойдя уж совсем куда-то в космос, чтобы остался только его затылок, который занимал всю половину ночного неба, он повернулся лицом. Но я не вскрикнул от ужаса. Эти миллиардные километры, или больше, миллиарды парсек, световых лет его лица смотрели на меня с  улыбкой и плохо скрытой нежностью. Вдруг это лицо - полнеба заговорило: «Ну, вот видишь, доказательства тебе».
«Так вот вы кто!»
«Да, вот я кто. К сожалению, ближе не могу, иначе просто в себя вас сейчас заверну и исчезну, как, впрочем,  всегда».
«Так чего вы изображали, что какого-то муфлона боялись-опасались?»
«Я же всё объяснимо устроил! Науке только расставлять всё по местам и додумывать по системе дальше! Кажись, всё высчитано! Нет, очередная аномалия, очередная игра…»
«Не, «кажись», а «кажется».
«Умничка ты моя. Не расстраивайся больше никогда, с тобой я всегда, не забуду мою молекулу любимую. И меня тоже не забывай никогда».
«Что это я забуду вас!»
«Врёшь, мой воспитанный, всё время ты забываешь меня,       Отца».
«Ну, не забуду теперь, точно».
«Да, вот когда припирает, тогда только и вспоминаешь».
«Вы обиделись, что ли?»
«А то не обидно?! Засранец».
«Вы и сейчас в своём репертуаре».
«А тебя иначе не проймёшь, глупость твою культурную».
«Я вас больше никогда не увижу?»
«Ну ты совсем дурачок, что ли у меня?! Даже обратно обидно. Ты каждый день меня чувствуешь, чушечка! Кстати, про слово своё не забыл?»
«Это про творчество?»
«Да».
«Ну, уж теперь никогда!»
«Молодец… Всё. Привет маме».
И он видимо, ещё шагнул назад, на секунду всеобщей сферой заняв собой всю вселенную ночного зимнего неба. А потом небо нечувствительно опять потемнело до мерцания яркой россыпи колючих мелких звёзд. Я с почтением выдохнул воздух и с совершенно успокоенной душой отправился домой пить кофе, смеяться, рисовать, записывать музыку, сочинять литературную чушь, готовиться к следующему рабочему дню.
Светло и радостно твоё утро, Господи!


Благодарю, тебя Господи, что дал закончить эту работу.
Люблю Тебя!!! Твой навеки!!!
Автор


Использованная музыка:
1. Motor Head
2. Trance
3. Персидский Рок от компании «Тараканий Забег»

«Тараканий Забег»,  23.02.2010 0:43:28




ТАРАКАНИЙ ЗАБЕГ
представляет:








ПРЯМОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ
(2)






ПОСВЯЩАЕТСЯ







ТАРАКАНИЙ ЗАБЕГ

Челябинск, 2008-2009-2010

Напряжение новейшего времени.

01.03.2010 2:10:25
Часть 2




1

Именно утром и начиналось теперь то непонятным образом потерянное ощущение открытий. Разумеется, надо было что-то актуально делать с моим социальным положением, но решилось всё само собой. Работа была работой, но мне, естественно, не терпелось увидеть (оригинал – копию?) того, кто был изначально. Лучше бы (как всегда) я этого не делал. Тип людей, наподобие чурки с глазами, с которыми и говорить-то лишний раз не захочется. Это был серьёзный повод подумать о себе, то есть, о том, сколько же я совершаю абсолютно напрасных поступков в этой жизни!! Никто совершенно не просит – я напрашиваюсь сам. Может быть, в этом есть смысл? Хотя, видимо, смысл есть абсолютно во всём. Все действия представляются включёнными в гигантский актуальный контекст, который движется всё время в будущее, постоянно оставляя прошлые тени и нечувствительно поэтому находится в настоящем времени. Но это было только вступление к моим размышлениям, которые непроизвольно пошли какой-то нарастающей волной – и именно по утрам!  Одно такое утро я и пережил, когда просто из-за поразившей меня высокоценной мысли я не пошёл в очередной раз на работу, хотя мой будильник - сотовый телефон, без конца повторял специально мной записанный позорный сигнал: «Вставай, алкаш, проспишь работу»!
А задумался о следующем.

2
Всегда за чем-то простым, случайным, тем, что считается недостойным внимания, появляется… Я всегда вспоминаю возмущение доктора философских наук, профессора по поводу соображений рассматривать «любительство» как объект для научного анализа. Так называемое «бриколерство», «бриколаж» - тратить на это драгоценное научное время!!! «Ещё это не рассматривали!» - так можно свести к общему знаменателю реакцию  учёного. Я же пытался в самой вежливой форме продвинуть грубый и безграмотный тезис о значительности заведомо незначительного. «Что не возможно – то не может быть интересным», - согласно логике оценок такой тезис и вызывал у меня протест. Я считал, что логика творчества руководствуется диаметрально противоположным соображением. Иногда приходил к демонстративно пустому выводу: «Именно из принципиальной пустоты  всегда появляется что-либо», то есть, чтобы было нечто, чтобы оно возникло, требуется ничто, то есть, получается, ничего не надо, тогда что-то будет. Эта принципиальная пустота меня просто завораживала. Очень много уничтожающе насмешливых реплик сразу сыпались на меня со всех сторон о всеобщей взаимосвязи, о моей тупой недальновидности, и так далее. Я давно остыл относительно этих соображений. Но именно в то знаменательное утро, когда я из-за этих «соображений» опоздал на работу, я и услышал этот подозрительный шорох за грязной случайной мелочью. Шорох чего-то огромного, которое всегда и выгадывает этот момент, когда спрятаться за спиной очередной мелочи и весело потом издеваться над чванливыми несчастными носителями человеческого сознания, ума, души и сердца. После этого вывода у меня всё и похолодело внутри. Появилось это редчайшее состояние почтительного уважения к этому таинственному и необъяснённому миру, состояние почтительного интереса к тому, что считается объяснённым раз и навсегда, пресловутому, банальному, затёртому, затасканному, изношенному и не имеющему (и не могущему иметь!) глубокий смысл – в силу всего вышеперечисленного. Вот тогда и начинается вступление, вводная глава, преамбула, когда всё и так ясно, и бег по кругу (казалось бы!), и недостойно, и ниже всякой критики…
Как ни странно, дети постоянно и нарушают установленный стереотип взрослых представлений о мире, о том, что принято считать странным, необъяснённым, неизвестным науке и что принято считать обыкновенным, объяснённым, и не представляющим интереса для науки. Это постоянно новое отношение действует на нервы, раздражает и в силу слабости детства (недостатка опыта и физической силы) заставляет запускать нелёгкие механизмы социализации, адаптации, адоптации, пенитернализации и прочего. Я вовсе не девица с позёрски горящими глазами (также бывают и такие же старухи), которые отстаивают интересы «несчастных» (с чего это «несчастных»? Кому как повезёт – в такой же степени, как и взрослым) «деток». Хватит с меня этого позёрства и тупости, основанной на естественной гордыне. Женщин, в принципе, не остановит ничто. Это дикий кошмар, когда руководство берут женщины. Особенно раздражает и смешит, что эта же самая горящая от сочувствия к «деткам» девица или старуха первая разобьёт пощёчинами физиономию всем «деткам» сразу, если они случайно наступят на тайный длинный хвост её личных пристрастий и интересов (допустим, израсходуют её помаду как изобразительное средство – по Халтуфу Битстропу). Постоянный подсознательный аргумент в пользу женщины – она существо физически слабое, большого вреда всё равно не принесёт. Ничего, ещё как может принести.
«Кого здесь обманывают?»
Самое интересное – именно детский взгляд, а не всё обрамляющее омерзительное дополнение – омерзительное в силу своей затёртости, известности и пресловутости.































«ВИЗИТ»

Я не нашёл другого русского слова. Искал, и очень не хотел иностранного. Не получилось.
А что было? Я, не успев сообразить, оказался в пустоте. Абсолютной. Конечно, я сам рвался из проклятых сетей и унижающих провокаций, сам всё разрывал, откидывал, стряхивая с себя…
Вот и пустота. Будто выпинали из оживлённого зала в пустое, бесшумное, мёртвое пространство.
Это вначале парализует, и быстро накатывает невозможная тоска. Даже по-дурацки насмешливая мысль, занесённая непонятно откуда: «Теперь весь город отдан на твоё разграбление, весь мир в твоём распоряжении – свободен, орёл!» - вызывала свинцовое уныние и отчаяние. Отчаяние одиночества и ненужности. Отчаяние унижения.
На самом деле, пустого пространства не было. Была чахлая тупость и пустая комната. В ней я остался один на один с  собой.
«Доигрался», - всё, что осталось в голове. Как гнилое и ржавое железо, негодное и переходящее в грязный порошок. Я просто понимал теперь, что такое бомж, его переживания. Я просто им стал.
«Сиди пока, потом с тобой разберутся. Кто надо. Одно для тебя утешение – сделают это не больно и быстро, как выбрасывают ненужные помои. Ну вот уж как долго подыхать ты будешь после этого – это «дни наши сочтены не нами». Может, долго и позорно, публично и напоказ, на потеху всем. Может, тихо и незаметно.
Загнивай. Распадайся. Кончилось, наконец, всё. И не буду искать виноватых. Проще, гораздо проще все ошибки приписать себе. Результаты ошибок, и навалить на себя чужую несправедливость и подлость. Причём – какие громкие и сильные слова! «Несправедливость! Подлость!» Да ты сам это породил и разрешил такому быть! Вот ещё! Обойдёмся без сильных выражений. И так этих сил никаких нет.
Хватит. Стоп. Пусть отупение. Пусть глупость. Пусть. Так проще. Не дёргаться – не тратить сил. Их ведь нет. Руки опущены. Всё.  И сказано, и сыграно, и написано тоже уже всё. Ну, что ты ещё хочешь? Что там у тебя ещё недоговорённого, недосказанного? Да всё сказал!!
Просто неприлично: столько бестолковых музыкальных дисков, столько бестолковых художественных произведений – литературных и изобразительных, столько бестолковых и примитивных научных статей, столько бестолковых занятий с учениками и студентами – глупых и смешных (клоун)! Это если всё считать – можно сгореть со стыда! Наверно, мой ад, если есть, таким и будет: великий огонь стыда и позора, в несколько миллионов раз сложенного в кучу горящего барахла, которое я наговорил, написал, наиграл, нарисовал. И вот эта безграничность барахла горит страшным пожаром позора, стыда и разоблачённой моей глупости и тщеславия, а я, мелкий, в него брошен, и никогда не смогу сгореть. Никогда, никогда! Только муки! Только муки!!
Я сидел, и мне не было себя жалко. Нисколько. И это было легко и отрадно. Я чувствовал – я не люблю себя. Я пал. Не люблю себя… Нервы ещё продолжали раздражённо реагировать на посторонние звуки, доносящиеся извне, там, где было скопище людей, которых я ненавидел и всех их проклял. Но и не больше. Я думал – сумасшествие омерзительно. Но разве бомж тоже не омерзителен? Их – дурака и бомжа – объединяет отсутствие ответственности, стыда и отдалённости от  человеческого скопища. Я даже не хочу говорить – сообщества. Так что – потеря разума? А для чего он? Чтобы быть постоянно в связи и в адекватных отношениях с так называемыми людьми…
Пустота. Пустота. Ненужность. Всевысказанность. Набор предметов без пользы и значения. Только нервы ещё на каких-то своих кончиках сохраняют остатки гордости. Поэтому и продолжается это отвратительное раздражение. И поэтому, уж если быть откровенным, опасаешься, что это раздражение бесконтрольно начнёт расти и подниматься. А потом зашкалит –  и тогда всё. Для борьбы не готов – слаб и труслив. А вот выход в виде самоубийства – это уже вероятно. Хотя и здесь – ты тоже трус. К тому же, хоть это не надолго, но тоже омерзительно. Видел я кадры умирающих в агонии самоубийц. Глупость и мерзость. Мерзость и глупость. Я ничего не люблю? Мне ничего не нравится? Не знаю, как ответить. Жара, а в душе омертвелый холод. Одиночество и пустота. «Лечись сам!» - видимо, это и есть самое то. И вдруг скрипнула дверь: кто-то вошёл.
Вот так здравствуйте! Давно не виделись…
Он прошёл, мельком взглянул на меня, уселся боком ко мне на соседний стул, не задавая никаких вопросов, молча, безо всяких приглашений. Теперь я уже вроде был не один. Но я тоже молчал  и говорить не хотел. Вернее, совершенно не хотел говорить.
«Что, плохо?» – спросил вдруг Он, не глядя в мою сторону.
«Нет», - сказал я.
«Что ты здесь врёшь? Мне же видно», -  спокойно ответил Он.
Я молчал и ничего не мог ответить. Как-то вообще не соображалось.
«Сам же всё устроил, - спокойно продолжил Он. – Отплевался ото всех, отосрался, обидел, даже тех, кто тебя ждал».
«Дерьмо это всё. Всё дерьмо».
«Не имеешь права так говорить. Не ты судишь об этом. Я сужу. Забыл?»
«Нет, не забыл».
«Нет, забыл, и очень так сильно. Я не говорю, что вот сейчас ты врёшь. Но забыл ты меня точно».
«Я падаю».
«Вижу. Положение у тебя – то ещё».
«И что делать?»
«Что ты ещё спрашиваешь? У себя самого не хочешь спросить?»
«Я хотел бы всё прекратить, и сразу».
«Заткнись. Мне тут не ври хоть».
«А вы, вообще, так просто пришли?»
«Дурак совсем? Прикидываешься? Я-то свои слова произношу навечно».
«Ну, а как всё исправить – я не знаю»
«Тут ты сам должен думать, и никто больше. И ещё перестать дёргаться, вонючка».
«От меня пахнет?»
«Да, просто воняет».
«Можно мне повонять ещё? Несколько часов?»
«Можно. Главное – угомонись. Перестань актёрствовать».
«Я вас очень давно не видел, даже не думал, что увижу».
«Ладно, молчи просто».
«Вы меня не оставите?»
Он вздохнул и посмотрел на меня первый раз, но как на недоумка: «Если ты сам такой вопрос задаёшь, как я тебя оставлю? Да не оставлю. Только помогать… Ты сам понимаешь. Делаешь всё сам и делаешь, как делаешь, понял?»
«Дошло, кажется».
«Тогда крестись».
«Вот вам, пожалуйста».
«Ох, достал», - Он вздохнул, поднялся со стула и так же тихо, еле скрипнув дверью, вышел. Теперь я уже был не один.

14082010.  (Скрытый рассказ)         
18.08.2010 13:22:01    ПРАВКА 13.09.2010 1:18:34

«Маэстро Маэстосо, Маэстро  Фукибелле».

Переворачивая очередную огромную копну гнилого и пахнущего застарелой мочой сена, я вдруг с содроганием увидел безвольно мотающуюся голову убитого животного («падаль»), которым и предстало это сено…
После этого момента я и не выдержал, а воспоминания, отчаянно взорвавшись, стали отчаянно кричать мне в лицо.
Это «убитое» сено стало той последней каплей моих бесконечных оттягиваний в реализации детских видений.
Да, это было серое начало летнего дня, холодное и пасмурное. Но оно не было ни тоскливым, ни мрачным. Наоборот, какое-то радостное волнение плыло во влажном воздухе от моего любимого озера. Родители были в этот момент недовольны друг другом и сердито переговаривались – видимо, что-то не клеилось с отъездом. Поэтому в этот момент я мог оторванно бегать по всему, что привлекало моё внимание, не ожидая окрика: «Вернись на место!».
Меня всегда волновал белый мраморный козлик – скульптура на парковой дорожке. Старшая сестра, беспощадно тренируясь в воспитании, всегда сурово и жестоко пресекала мои: «А можно мне ещё его посмотреть?!»
  Меня всегда, кстати, привлекали почему-то козлы. Как, например, чучело горного козла в Нальчикской гостинице, гордого, совершенного в своей пёстрой окраске.  Я тут же пожелал сделаться его другом и не отлипал от него. Даже прощался с ним, когда уезжал, и горько, и с грустью.
А этот мраморный козлик всегда белоснежно сверкал в лучах ослепительного солнца и тёплой синевы моего гигантского озера.
Но в этот прощальный день козлик был строгий, как печальное приведение, и отсылал от  себя меня. Я это с готовностью и без всяких обид и огорчений принял. Будто эта теперь словно нереальная бело-прозрачная, как матовая бледная свеча, бывшего сверкающего белой радостью козлика действительно заставляла обратить моё внимание на нечто важное.
И  я услышал далёкий Моряковский духовой оркестр, который торжественно играл то фрагмент марша Черномора, то марша троллей Снежного Короля, то тягуче выводил арию Сольвейг Грига.
Вот оно, откуда это было необыкновенное волнение в серый пасмурный день! Оказывается, музыка была постоянно, но я её не слушал-слышал, а принимал каким-то лесным или водным шумом, а, скорее всего – далёкого грома в это ненастное утро.
И я догадался, что надо, прежде всего, сбегать на купальный мостик, далеко заходящий с берега в моё озеро.
Был густой молочный туман, и берега соседнего не было видно вовсе.
И я понял, что на середине озера возникла где-то далеко чёрная толстая одинокая фигура с зонтиком и в старомодной шляпе. Я это не видел, я это понял.
Эта фигура, как я решил, и командовала оркестром моряков. Каких-то реальных соображений и объяснений ничему не было. Будто в чём-то серьёзно разобравшись, я торжественно и тихо вернулся к злящимся родителям.
«Маэстро Маэстозо!» - громко съязвила по какому-то поводу учительница пения, и эта фраза моментально связалась с этими моими воспоминаниями. Я учился тогда в седьмом классе и вечно тогда впадал в серьёзно-глубокий поэтический транс. Хотя, конечно, ни о каком рассказе на эту тему даже разговоров не было. Было только в девятом или десятом классе небольшое дополнение. «Чехов? Это же был Чехов? Почему именно Чехов?» - я часто тогда приятно поражался собственной необъяснимости и гипотетичности.
Но гораздо серьёзней произошло позднее, когда  в приятной полудрёме, полусне я увидел вдруг себя выходящим на балкон нашей квартиры, который по ходу дела превращается в какую-то террасу с балконными огромными цветочными вазами. И будто в черноте ночи шумит море, трещат цикады и кузнечики. А я смотрю вниз с балкона на тускло освещённую старинными чугунными фонарями дорогу, по которой можно пройти в любой подъезд. И по этой дорожке взад-вперёд, чуть нервно проходит чёрная толстая фигура в старомодной шляпе. Это страшно заинтриговало меня, и я исподтишка стал следить за этой фигурой. Тем более, через минуту откуда-то вылетела тощая обтрёпанная тень студента, которая взволнованно заговорила с фигурой: «Фёдор Михайлович! Простите, пожалуйста, за опоздание, околоточный задержал, как клещ вцепился!!»
«Ничего, ничего. Я тут… дышал, думал, никак не мог вспомнить этот ряд… Вот лучше напомните, друг. Значит так: виноградная гроздь, стеклянная и фиолетовая – для одеколона – флакон. Далее идёт Фаберже, тоже идеальная вещь. Потом скульптор Фальконе – просто замечательно, а потом, видите, обрыв…» 
«Может, Маттео Фальконе?» - робко переспросила тень студента. Фигура нерешительно дёрнула шляпой: « Это Проспера Мериме вы имеете ввиду? Очень хорошо, но нет, не то слово…»
«Это Достоевский, что ли?» - раскрыв рот, воспринимал я весь этот бредовый таинственный диалог, и из меня изо всех сил вырвалось крикнуть им вслед: «Да нет же! Маэстро Фукибелле!! Маэстро Маэстосо! Фукибелле, вот!»
Фигура и тень оглянулись, разглядели меня в темноте балкона, одновременно иронично хмыкнули и опять пошли, удалились, тихо переговариваясь, в душную летнюю темноту, трескучую от цикад и кузнечиков.
Своё слово. Единственное своё слово в литературе: «Фукибелле! Кто это?» - я иногда мучаюсь, но слово остаётся в сознании, не оставляя мне даже тени намёка, откуда оно пришло. Я понимаю, что оно реально, оно есть, он откуда оно? Так же как и сохранившийся в памяти музыкальный какой-нибудь фрагмент, происхождение которого забыто, а я буду мучиться долго, вспоминая, откуда родом он, и, вспомнив, радуюсь облегчённо примитивному ходу – да вот же подсказка была прямо под носом! Это было потому-то и потому-то, из-за того-то, такого-то дня и с такими-то людьми при таких-то обстоятельствах. Всё вспоминается сразу, всё ненужное скопом.
Именно в этом и дело. Грустно заканчивая этот рассказ, я понял, что именно зрение на дистанции, отдалённое, где чётко – три сосны, и ты не заблудишься, где «лицом к лицу – лица не увидать», именно такая теоретическая отдалённость ведёт к открытию. Может, практика просто и откровенно тупит, а теория – дороже?

19072010. Sergeant, группа  «NO» («НЕТ»)
10.08.2010 9:51:11










Эта Странная и Волшебная Осень.

Фиолетовые чернила теплой осенней погоды, и ненормальным одним осенним вечером дул сухой тёплый песочный жёлтый ветер. Это было загадочно! Зелёная ещё сочная листва просто неодобрительно подрёмывала, будто недовольно ворочаясь слегка под одеяло этого тёплого ветра.
Томительно и тайно я таскался под этим фиолетовым небом, по песчаному желтому песку с корявыми коричневыми и красными листьями вперемежку, удивляясь порой розовому широкому листу или зелёным крупным пузырям сонно-раздосадованных деревьев, а также мелким, витающим в воздухе пузырям воздуха-кислорода. Эти все пузыри источали из себя воздушную влагу или влажный воздух. Развязный и лёгкий ветер гонял их по лёгким людей вместе с городской грязью. На улице из-за этого полутусклого освещения, влажной теплоты и ощущения старья вместе с неожиданными детскими проблесками на чёрно-фиолетовом небе создавалось впечатление, что ты вовсе ни на какой не на улице, а в уютном домашнем пространстве. Либерально-демократический характер осени сказывался то в забубённой цыганщине буйных листьев и кровавых остовов сучьев, ветвей, то в оледенело - официальной обстановке гостиницы в присутственном казённом месте с, казалось бы, унылой зелёной краской, из-под которой весело и хулигански выглядывает белая драная извёстка с плохо стёртой надписью: «Тимоти – лох и козёл».
Таскался я с тайной надеждой найти книгу о странностях в поведении куч осенних листьев и их хаотических шумах и шевелениях  и взрывах. Книги такой не было. Я уснул с открытым балконом у своего любимого шкафа. Проснулся от жалобных глаз своего друга, который просто ожидал моего пробуждения. «Что?!» - спросил я. «Почему дети такие наглые и злые?» - доверительно прошептал друг мне. «Бараны потому что, ещё не знают, как самим  носом в дерьмо. Только узнают, стадо разбежится, и все по-взрослому будут жить поодиночке. А что, кстати?»
«Закидали меня листьями и палками, а потом обматерили ещё в спину. А у меня, между прочим, температура».
«Дураков и жалобщиков вообще никто не любит».
«Ну, спасибо тебе, утешил под старость-то лет».
«Вот я весь этот день искал книгу об осенних кучах и их тайных функциях. А ты только пинки собирал  и плакался».
«Не тычь мне, порося!»
«Да, вот здесь мы смелые отважные, с друзьями, то есть. Меня больше волнуют бабы хамские – начальницы, чтоб на сук напоролись одним местом и открылись как сумки с молниями».
«Значит, тоже не без проблем».
«Ну, мои-то, видимо закроются».
«А вот сочувствия жду!!!»
«Нечего было как свинья вести себя в своё время…А как ты вообще сюда попал?»
«Ты же спишь как среднеазиат в кишлаке или махалле – всё открыто, бери – не хочу! Жара, что ль развезла? Не верю, что пьяный ты был».
«Говорю, у меня поэтический ведущий транс, плюс книгу искал, вот и развезло».
«А зачем она тебе?»
«Да хотя бы шпану проучить!»
«А как?»
«Сколько сейчас?»
«Без десяти шесть».
«Всё, солнце уже село. Пойдём в старую школу, полетаем».
«А на башку ничего не упадёт? И, главное, смысл?»
«Только пройдя через тёмные лабиринты можно незаметно перешагнуть линию объективных законов. Где эта черта – не знает никто. Но это не имеет смыла, главное, пройти по переломанному. Я безо всякой книги это знаю, а потом уж делай то, что твоей мстительной фантазии полезет в голову. Мы же должны выйти на пришкольный участок к кучам сухих листьев и одну кучку запалить».
«Это зачем?»
«Надо».
Так мы и сделали. В тёплой уличной теплоте, под невидимое пивное базлание подростков, от чего мой друг дёргал плечами, а я демонстративно смотрел в чёрное тёплое небо, мы дошли до заброшенной школы, торчащей, как расстрелянный торпедами дредноут.
И вправду, пройдя несколько коридоров, я лично понял, что проскочил через физический закон: друга я уже видел то рядом с собой, то где-то далеко. То же самое и он: «Ты где?! Фу ты, Господи, вот ты где.. Сейчас ты там вот…». «С Богом поосторожнее, не совсем актуально». «Да, да, всуе…»
И мы выбрались на маленькую площадку с кучками сухих осенних листьев. Я запалил снизу одну. Резкий волшебный дым чёрной змеёй пополз прямо к нам.
«Всё, теперь только надо в упор смотреть на него несколько минут».
И вскоре оглянувшись, дуг на друга мы увидели только слабое отражение улыбающихся лиц.
«Ну, вот и, пожалуйста, теперь с ветерком лети к своим баранам прямо к их окнам на дом или прямо можешь шугануть сразу всю компанию по всем скамейкам. Разрешено орать, визжать, хохотать прямо в ухо. А я полетаю по проспектам пока, погоняю Мерседесы - кто быстрее. Для меня самое увлекательное – носиться с ветром вместо запаха по пустым улицам. Всё, встречаемся через час в парке». И мы разлетелись.

Утром в парке, сонных, нас поднял отряд милиции и отправил в вытрезвитель. А позднее я узнал, что за всё время нашего отбывания наказания ни одна школа не училась – из-за повальной неявки учеников на урок. Почему-то дети даже под угрозой пистолета не захотели целую неделю ходить в школу. Друг точно перестарался.
31.10.2010 22:58:17















Эстетика деревянных подсобных помещений
(сараев, бань, амбаров и т. д.)                16.08.2007


Как таких, как я, носит Земля?

Бегу – и медленно, и быстро…
И в ночь, и в вечер снеговой…
Луна застывшая зависла,
Но тихо катится со мной!
Внутри, в пустейшем дне свободы,
Горят кроваво угольки:
Таится зелени – природы
Орнамент бывшей теплоты.
Я думаю недолго - в хлебе,
В лекарствах, шоколаде – что?
Одна ЗВЕЗДА зажжётся в небе.
 (Больше ничего).

1
-Тебе известно, - ответил друг, - что всё зависит оттого, как ты будешь смотреть на вещь; она интересна тебе –  определи один угол зрения. А то она утонет: вокруг каждой вещи океан. И мерзость, и вдохновение, и тайна.
- Да знаю я, - сказал я. – Я давно определил этот угол зрения. Средние века с Украиной. Там много тайны, кошмарной и душной темноты и много сражений со всякими страстями и мистикой.
- Тогда надо отвлечься от всего остального и не склоняться  к соблазнам. Знаешь ли, так называемая «живая вода моей души», хочешь ты или не хочешь, должна быть вообще всегда спокойна, ВСЕГДА.
- Да, только встречаются без конца суровые отмели тоски.
- Не понял. Это, наоборот, стихийные бедствия. Будь просто хорошим навигатором. Ты форму нашёл?
- Я подумал, что для общего интереса форма всегда должна быть агрессивной. И потому, чем жёстче, тем интерес будет выше!!! Допустим, можно сочинить музыкальное произведение, которое в финале должно представлять собой торжественную драку музыкантов-исполнителей со зрителями-слушателями. Итальянский термин ему – colera batalia. А в партитуре композитора обязательным пунктом стоят позывные приехавшего наряда милиции, вой скорой помощи и пожарной сирены.  И для меня форма будет облекаться в последнюю оболочку провокаций, которые автор выбрасывает своим читателям. И тоже начинает драться с теми, кто в этот момент его читает!
- Хорошо, только будь осторожен, потому что если драться не умеешь, то не берись. Будет смешно и противно. Такой мальчик, который сначала угрожает, а потом его давят как таракана.
- Нет, будет буквальная драка с читателями.
- По-моему, чушь какая-то… Эмоции. Гораздо важнее негативы. Есть форпосты, которые преодолеваешь шутя, а есть, которые душат. На корню.
- Как это?
- Просто не выберешься. Настолько протяжённые, что жизни не хватит выбраться из них, особенно, когда возраст уже не тот. Поэтому человек закольцуется и уйдёт в чёрную шизофрению.
  - А негативы, что это?
- Это и есть негативные форпосты. Их нужно фиксировать, и они перестанут жить. Но они могут вдруг стать и актуальными. Тогда что-то с тобой не то.               
        - И что делать тогда?
-Уже сказал. Но есть два способа: или не замечать, то есть, не давать им
дышать, тогда проскочишь незаметно. Или, наоборот, как я говорил, зарегистрировать их со всей серьёзностью, во всей их красе, как они есть во всех деталях, а потом этот результат без следов уничтожить. Это долго и специально, но с гарантией, что на них ты уже не остановишься, если опять возникнут.
-А для моей работы они вредны?
-Конечно, только воду мутят. Пишешь, что очень хочешь, а продукт получается весь гнилой. Это их работа, они не могут быть проще тебя, а ты умнее их. Твой плюс – это только твоя дипломатия и осторожность, если они, конечно, есть.

***
Холодная вода у реки с названием Лета, и она стала впадать в моё озеро. Величественные картины зимних небес, ожидающих весну или неспешно проживающих свой положенный долгий срок - это не имеет значения. Спокойствие великого начала и ещё совсем юной мудрости, так холодные воды реки и моего личного озера создают над собой широкую воздушную протяжённость. Архитектура облаков и туч, горные ландшафты, что угодно, но без всяких претензий на заказное величие. Всё складывалось само по себе, как результат и работа самого спокойствия.

***
Сам так говорю – сам же противоречу себе. Например, нарушив всякие традиции, я сейчас зашёл утром в задвинутый в угол города «гастроном». Я понимал, что насильно сейчас нарушаю то, что складывается само по себе и оскорбляю самим своим этим действием само спокойствие. Специально уставившись на меня долгим взглядом, два продавца ясно давали мне понять, кто я такой на самом деле. Вид у меня был всё-таки приличный, в отличие от привычных задрипанных забулдыг, алкоголиков и бомжей. Но настолько раннее появление! «Гастроном» проработал всего только сорок минут! И уже пришёл кто-то! В показательном шоке они перешёптывались, неотрывно глядя на меня. Да, это было всестороннее насилие: и над продавцами, и над Вселенной. Но я выровненным голосом попросил две чашки кофе и томатный сок с трубочкой, а также маленькую шоколадку. Две несомненные прелести было в этой забегаловке: здесь можно было сидеть за едва приличными столиками, и ещё здесь можно было курить. Да! Ещё одна прелесть: огромное окно с видом на дорогу и заброшенную стройку, которая не закрывала собой восточный широчайший промышленный горизонт с восходящим солнцем.
Не то, чтобы было больно, но светло и горько. Одиночество, одиночество и ещё раз одиночество, как какое-то непременное условие, как задача, как расплата! Сквозь такое расслабленное состояние я ощущал не проходящий спазм в горле, это были слёзы. Но, конечно, плакать я не собирался. И дрожаще вдыхать воздух через всхлипывающую диафрагму тоже нет. Что говорить? Может, я прошёл через тошнотворный город, который казался пустым из-за отсутствия одного человека, может, я пересмотрел лица такие же тошнотворные из-за отсутствия одного лица. Я сам даже точно не могу себе дать отчёт. Помню только переполненный и одновременно совершенно пустой город из-за отсутствия одного. Да, точно, была плоская великая горизонталь. Но, наверно новое качество? И горизонталь опять стала ломаться по ценностям: это ниже, это выше, горы, скалы, небо, в конце концов. Нет, я точно боюсь говорить. Главное, я не хотел сейчас что-то гнать насильно и ускорять. Был пустой великий и светлый холод утром первых дней Зимы. Я был наказан, как следует, и облегчённо переживал свою выброшенность. Может, в этом холоде что-то будет… Нельзя также сказать, что я был расслабленной тряпкой в этот момент, иначе я так бодро не заявился в «гастроном».
Мне, по идее, было хорошо, будто я вернул себе себя же. К тому же я почувствовал, что негодование на дым от моей «Примы» продавцов быстро растаяло. А потом они и совсем ушли, сделав про себя вывод по моему костюму, что отслеживать моё поведение не надо, и я гадостей никаких не сделаю. «Тупой холостяк-интеллигент». Я смотрел через огромное окно, которое местные алкаши берегли, боясь, что этот уютный гадючник навсегда разгонит милиция. К тому же, рядом никого не могло быть: более-менее приличные посетители мылились на работе, алкоголики находились на стадии активного просыхания от ещё вчерашнего. Так что мне никто не мешал горько и светло упиваться светлым холодным одиночеством вместе с томатным соком и трубочкой. Кофе и шоколад с сигаретами подняли, как всегда, внутреннее давление, и я уже начал водить по сторонам глазами, оторвав их от внутренне внешней единой точки. Наступил, наконец-таки, момент ожидания тёмного чуда. Я всегда с гордостью отмечаю его лёгкое дуновение на себе в характерные моменты времени. Это большая редкость, и она заставляет рисовать, искать конкретный сюжет, залезать в тайны мира против твоей воли. Такая сладкая власть над собой безоговорочно заставляла забыть любую гадость, боль и неприятности! Вернувшиеся ценности? Новый порядок? Вообще что-то непонятное и вонючее, как перегорелый резиновый шнур после электрического замыкания? Я даже точно не хотел это детерминировать внутри. Пусть я буду король, пусть я буду ничтожный бродяга или раб-заложник, пусть под моими руками всё вращается, как я сам захочу, пусть я даже не смогу пошевелить пальцем без чужой воли – сейчас эти ощущения были представлены одновременно, или, как это говорят, амбивалентно, или, не дай Бог, симультанно. Самый тот момент решительному действию, как выбитому из тебя силой признанию или обещанию никогда больше не ждать. Как подлая награда, деньги Иуды. А, может, сейчас я кощунствую. Всё, я не судья, как вылезет само. Бог с ним со всем! Ну, хотя бы на контакт я хоть как-то готов – и то с малой долей вероятности. И это тоже (недоделанность такая) – тоже хорошо.


…Я смотрел на пожухшую траву, яркую в лучах восходящего осеннего солнца. Оно поднималось, сопровождаемое непонятным туманом, поэтому светилось какими-то струями, широкими и щедрыми. Наполовину жёлтая, наполовину ещё зелёная, трава с вызовом торчала из земли, а изморозь, из-за низкой ночной температуры уже покрывала кое-где её. Тем не менее, трава всё ещё задиристо  смотрелась, а по ней, почти в ритме марша, весёлого и бодрого, шли на работу люди, весело переговариваясь между собой в каких-то определённых  группах. И это зрелище вызывало у меня, бездельника, энтузиазм и восхищение. «И вот она, настоящая жизнь, полная осмысленного труда, который освобождает от боли и неопределённости!» – думал я почти с завистью, потому что ни к какой-группе идущих и бегущих на работу людей не принадлежал. «Ну почему со мной всегда так? - думал  я про себя с почти весёлой насмешкой. – Почему мне никак со всеми не бежать, не участвуя, как муравей, в созидании природы?» Хорошо смотреть, как другие «лучше тебя», но и с тобой ещё не всё ясно, может, «ещё опомнится». Люди шли, и трава им пружинила сверху, подбрасывая на работу, и люди это понимали, и им было весело и смешно от этого. Не жалея травы, агрессивно сопротивляющейся давящим ударам, люди в весёлой неосознанности, забыв себя напрочь, бежали доделывать недоделанное или начинать новое, ещё неизвестное…
Мелькнула тень где-то слева, и я догадался запоздалым слухом и прочими опоздавшими ощущениями, что пока я оцепенело наблюдал за бегущими на работу людьми, в «гастроном» вошёл ещё один. Теперь я понял, что он устроился за столиком чуть позади меня, но рядом. Мне, по идее, было совершенно всё равно, поэтому я без всякого перехода опять переехал всеми переживаниями за окно, всматриваясь в бегущих людей, как какой-то противный паук из своего убежища в тёмном углу… …Берегущий своё бледное прожорливое брюхо… …Никому, кроме своего нежного брюшка, не нужный… Мне вдруг стало жалко себя почти до слёз. Бережёшь своё брюшко,  бережёшь, да  так и сгниёшь, никому не нужный…
- Давайте спорить, я угадаю, о чём вы сейчас думаете, - вдруг слева раздался негромкий голос только что вошедшего. Я даже не пошевелился, хотя такое обращение ко мне было совершенно неожиданным, и прозвучало в долгой, затянувшейся мёртвой тишине, давно и прочно севшей в пустом «гастрономе». В совершенном секундном замешательстве даже не знал, как отреагировать на эти слова («и вообще, это надо?»), но потом зачем-то сказал:
-Ради Бога, если вам нужно.
Сам же я начал думать над характером этого голоса, но он был настолько нивелированным, «запиленным», что даже трудно было установить его половую принадлежность. Нет, кажется, мужик. Я почти специально даже не повернул головы к говорящему со мной: я никому не был обязан и совсем не рвался к общению или знакомству…
Повисло секундное молчание, потом голос медленно сказал:
- Вы сейчас думаете почему-то о траве, ещё о каком-то пауке, и ещё, кажется, о людях на улице..
2
«Оба, это ещё что такое! Я сплю, что ли?» – я постарался незаметно помотать головой и провёл с силой острым ногтём одной руки по другой руке. Нет, это не было сном: я первым пришёл сюда, стал смотреть на людей, потом пришёл этот…
-  Только непонятно, какая связь между травой и людьми?
Я очень захотел посмотреть на говорящего человека, но почему-то голова в его сторону не поворачивалась. Меня тут же охватило обыкновенное и сильное раздражение. С каких-то пор такое всезнающее негромкое (обычно не натуральное, разыгранное, чтобы понравиться) представление («выпендрёж») меня стало заводить с пол оборота. Я ответил:
-  Свобода легче воздуха, трава тянется в воздух, а люди тянутся в траву делать детей. Такое объяснение принимаете?
- А при чём паук?
- А вам всё не равно?
- Да нет, мне плевать. Похоже, только, что пауком ты себя рисуешь. Думаю, это плохо. Пусть уж лучше дети, чем одному вот так…
- Я же говорю: пусть свобода и «постылая», но себя в мире воздухом рассеиваешь. Всё знаешь, всё видишь. И, кстати, не надо на «ты». Может, я очень низко смотрюсь, всё равно не повод.
- Да нет, всё нормально, прилично…
- Я очень рад!
- Только не надо вот это – язвить, изображать здесь…
- Очень нужно мне!
- Ну, ладно, нет настроения  говорить - не надо, можно и молчать…
Действительно, повисло молчание – неопределённое во всех отношениях: и по смыслу, и по времени. Вскоре я почувствовал запах застарелого перегара со стороны говорящего и тихо протянул: «Да-а». Дядя напился вчера, а сейчас начинает умничать… Внезапно:
- Ну, может, и не так, чтобы напиться, но было, точно.
Мне уже стало не по себе: первый раз кто-то читает слёту твои мысли. Даже стало холодно и неуютно, тем более, я не мог почему-то повернуть голову…
- Да и не надо. И так ясно, на прошлое не оглядываются и не возвращают. Да и вся прелесть – в непрерывном беге только вперёд.
Внезапно меня прорвало, и слёзы без всякой моей воли рванулись в секундном переживании. Стало горячо и хорошо на секунду.
- Жалко всё это, так жаль мне…- тихо пробормотал я. Он ответил:
- Ничего, это хорошо, напрасно так всё ничего не бывает. Случай – штука хитрая, она всегда с каким-то уроком или укором, и для всех полезная, уж в это можно поверить.
- Спасибо вам…
- Да не за что, не мои же мучения…
- Плохо - мне одному мучиться.
- Ну, вот, можно считать, что отдал половину. А если отдал уж половину, то вторая испарится…
Но она оставалась: я чувствовал эту, вторую половину. Она подняла во мне вначале шевеление, наподобие шороха внезапно вспугнутой птицы, а потом захлестнула в секунду  с головой страшной, невыносимой болью. Было такое ощущение приговора: если изгонишь её из себя, то лишишься головы. Ничего не соображая уже, я вскочил с места, сам себя не понимая, зачем-то выбросил руку вверх и (во весь голос) почти закричал:
- Невозможно! Это не перенести! Разве можно это перенести?
И мне удалось, наконец, повернуться к говорящему, тому, которого я не видел. Я и ожидал, что там никого и не было. Появились невыносимо неприятные продавщицы из своей комнаты, и небо на улице внезапно стало резко темнеть. Я выбежал из «гастронома» и впился глазами вверх. Фиолетовая чернота накатывала, от бывшей осени не осталось и следа, дикий холод сковал всё вокруг колючей невидимой проволокой. И через несколько секунд повалил снег. Он сыпался с явным намерением уничтожить всё, что было и не считалось белым. Это так торопливо делали тяжелые зимние тучи, что я, с мыслью, что остался только с этим и ничего больше не будет дальше, вскоре догадался, что почти бегу по каким-то улицам, которые странно успокаивали меня. Не было уже переживания ненавистной ненужности окружающего для меня, но я понимал, что ещё не дошёл до идеи, что мир независим от меня. До этого надо было подняться, или до этого надо вылечиться. Наказание не тащилось следом (я почему-то решил), но несделанные дела были где-то со мной рядом. Про какое наказание речь шла – я уже не помнил и не понимал.
Я ничего не искал, меня не гнали, я уже не опаздывал. «Случайный вектор, плюс к этому вера в себя». «Не ждать помощи, быть в восхищении от мира и себя». «Восстановление радости через выход к раскрытию тайны». «Личная радость внутри должна быть ниже (и намного!) переживания обнаруженной тайны мира». Почти прописные истины звучали как мажорный марш. Марш для бездельника. Поиска не было. Не было дороги. Всё было белое. Но пустота не могла случайно заполняться: я считал, что случайности имеют непостижимый смысл. Но для понимания их «сейчас» никогда не хватает направленного желания. (Может, это и не требуется?) Я знал, что мне не уйти от решения спорного вопроса. Я должен его решить один раз. Всё.

3
И т. д. Я пришёл в себя только в какой-то пустой комнате. Я сидел за столом и бессмысленно созерцал его белую пластмассовую поверхность. Но, несмотря на бессмысленность моего занятия, выводы (мной?) были сделаны будто как бы сами собой. «Чувствую то, что другие не принимают, вижу то, что другие не хотят, слышу то, что отвергается. ХОЖУ ТАМ, ГДЕ НЕ ХОДИТ НИКТО». Может, это и приветствуется где-то: ходить там, где ещё никто не ходил и особого желания и не испытывал никогда??
Взгляд медленно переполз на стену. Призрак – классическое видение возник на белой стене. Это был знак. Но что он мог значить для меня? Я этого ещё не знал.
Потом появилось нечто целое: будто невидимые за краем глаза прозрачные полотна едва заметно стали сворачиваться к центру моего взгляда. Дурная пустота с безысходностью, мечущиеся во мне как взбесившиеся птицы в клетке, как будто замерли и ощутимо быстро, прямо на ходу, стали засыпать…
Ценность солнца, ценность золота, ценность тепла…  Такое может быть? Наверно…
На стене образовался завиток. Простой ЗАВИТОК. Там, где была ровная белая плоскость без намёка на выпуклость, появился и рельефно закрепился зримо представленный завиток. И я неожиданно вспомнил дивное бессмертное состояние подростка. Да, именно тогда жизнь даёт разглядеть в себе абсолютный и априорный интерес. Жизнь ценна сама по себе, потому что интригует и всегда завлекает, и всегда утром бросает задорный вызов тебе. Потом с возрастом сначала появляется тихая скука, потом открытая тоска, которая быстро сменяется бешеным и паническим страхом смерти, позора, нищеты, холодного одиночества, ненужности, гниения. Жизни в результате до смерти боишься и ненавидишь её до такой степени, что в ней (в жизни) чувствуешь себя НЕУЮТНО. Наступает законно смерть. Путь от интереса к ненависти и страху сопровождается усилением боли.
А завиток? Смешно. Ещё помнить подобную чушь, когда в голове как параноидальный образ маячит только палка с загнутыми вниз полукругом концами – символом завершённого высказывания! А я опять увидел завиток. Мне повезло? Опять принятый вызов и азарт, и поиск, опять видеть свет? Только сейчас я понимаю, что при любом солнечном дне находился в глухой замкнутой темноте, которая окутала непробиваемо голову. Да, свет я видел! Я увидел его, но он был ещё сумрачный, как в какой-нибудь дождливый, тёплый и счастливый день с ветром и человеком, с которым хочешь говорить и говорить! Тусклый свет тёплого и пасмурного весеннего дня, то есть начала всех начал. Но свет был виден, и я не мог им надышаться. Была пробита брешь замкнутой темноты. Да, я уверенно предполагал, что это путь к золоту. От вызывающей дикий страх палки с округлёнными концами не осталось и следа.
В любом случае, я всегда начинаю интересоваться, почему произошла такая перемена. Но ответа я ещё не находил. Я просто знал, что нужно продвигаться к выходу, на свет…




U снова по дороге этой
Бреду, плетусь, плыву, лечу,
Не найденный среди поэтов,
Хочу, хочу, хочу, хочу.

Белеют снеги,
Ветер дует,
Вороны прыгают с дерев,
Всё позабудется, минует,
Вся боль, вся страсть,
Вся дрянь, весь гнев!

А мне осталось только бегать,
Ползти, идти, лететь к врачу,
И всё равно скажу на это:
Хочу, хочу и хохочу!

4 часть
12.11.2010 22:25:47
47