САГА О ЛУНЕ. IV. Мытарства

Рашида Касимова
3

МЫТАРСТВА
 
Ночь, угасая, бесшумно юркнула вниз, мягко тронула плечо дремавшей у подъезда девочки в лаптях и растаяла…
 

Плохо говоря по-русски, Уасилька кидалась с одним и тем же вопросом к молодым и старым, входящим в высокое здание, что белыми колоннами скользнуло в гладь ижевского пруда. Один студент-татарин, прислушавшись к голосу Уасильки, отозвал ее за угол и шепнул о том, что Якуб и Ясави еще прошлой весной сдали все экзамены, но не были зачислены в техникум по причине « классовой ненадежности» и пешком ушли в Башкирию.
И понес ее город по своим бегущим то вверх, то под уклон улицам мимо полукаменных двухэтажных домов, бывших бакалейных лавочек, едва освещенных витрин и служебных зданий, обозначенных номерами и табличками. Наконец длинная мощеная улица, застроенная сплошным фасадом, привела  Уасильку на базарную площадь. Вдоль рядов под навесами сновал народ, заглядывая в бочки с капустой, нюхая корзины с яйцами, ощупывая банки с медом и грибами, тряся и взвешивая на руках белые тушки кроликов. Молодухи с прокопченными лицами и с прилипшей к губам шелухой торговали семечками. Никогда Уасильке не приходилось видеть такого скопления людей. От пестроты в глазах и голода ее подташнивало. В тупике за торговыми рядами плыла в запахах жареной мойвы и пива закусочная. На опрокинутой бочке лежал надкушенный кем-то пирожок. Уасилька огляделась, схватила его и проглотила, не поняв даже, чем он был начинен.
«Эй, девка, на рубель, купи еще». На Уасильку смотрели две пары женских веселых глаз.
«Тебя как звать?»
«Уасиля», - буркнула девушка, но рубль из осторожности не взяла.
«Э-э, кызымка, - обрадовалась та, что была с папиросой в зубах, потолще и постарше, - откуда будешь?»
Кончилось знакомство тем, что толстая Фиска сказала: «Мы в ремесленном учимся. Айда с нами».
«Хоть сыта будешь», - прибавила Любка, что была помоложе и потоньше.
…Никогда в жизни не ела Уасилька такой гречневой каши. Крупинка золотая, рассыпчатая, дымится. Дежурный по общежитской столовой Семеныч все подкладывал и подкладывал, и косился на щупленькую и остроглазую, похожую на подростка, девушку.
… Вечером Фиска, соседка по кровати, придавив Уасильку своей тяжелой расплющенной грудью и дыша кислой табачиной, сказала: «Тебя если кто тронет, скажи только… И ничего не бойся». Чуя в ней что-то скверное, Уасилька  резко отодвинулась. Прежде чем уснуть, со всех сторон подоткнула, на всякий случай, тоненькое казенное одеяльце.

И прошел месяц.
И был июньский субботний вечер. Чадила на тумбочке, умирая, сиреневая кисть, которую Фиска на днях воткнула в стеклянную банку и уехала на выходные в свою Чувашию. Любка ушла к матери в Зареку.
Одной Уасильке идти некуда. И не спится. Долго держится свет за окном, из зеленого снова делается розовым. Все думает Уасилька. Что она здесь делает? Разве собиралась она стать слесарем или токарем?..  И главное – где теперь Якубка и Яса? Родные…
Проснулась от того, что кто-то стукнул в дверь и побежал по длинному общежитскому коридору, потом другой, третий. Все толпятся в конце коридора у репродуктора: война началась.
Снова распахнулась над миром зловонная пасть ненасытного германского духа.

Всю зиму в общежитии стоял холод. Не хватало топлива: все уходило на фронт. Фиска достала бумагу о женской болезни и все зимние месяцы просидела на вахте -  там тепло. А девушки трудились в нетопленых оружейных цехах. Там дым, копоть, грохот…
С утра до ночи сидит Уасилька среди сотен таких же юных женщин и плетет вместе с ними проволочную сеть. Жесткая проволока ранит девичьи руки. Распухшими забинтованными пальцами скручивают они кольца, соединяя их в бесконечное проволочное полотно. День и   ночь. Стальную спираль сменяет колючая лента. Черные пальцы, исколотые проволокой, не заживают, даже в коротком, как обморок, сне продолжая двигаться и плести сеть. В  дыму и копоти сливаются ночь и день. Длинная ощетинившаяся проволока плывет, посверкивая, перед глазами и словно ухмыляется над Уасилькой. С того аксайского пустыря тянутся за ней эти колючки, следуют по пятам,  как предвестники будущих бед и неволи. Как знак судьбы.
Но Уасилька молчит и вяжет эту сеть. Она все вытерпит. Она докажет и аксайцам, и всем, кто отверг ее еще с рождения, что и она чего-то стоит. Вон комсомольцы придумали и в ночные смены работать. И она себя не пожалеет, когда фашист страну топчет.
А что было…то пусть быльем зарастет.

…едва коснулась убитая усталостью Уасилька своей продавленной подушки, провалилась на самое дно сна и поплыла… Но чья-то рука лезет под одеяло, гладит девичью коленку, урчит фискиным голосом. Очнулась Уасилька, схватила с тумбочки алюминиевую вилку и с размаху всадила в толстое фискино плечо. Кровь брызнула на стену, закапала на постель… Завизжала Фиска, заматерилась, зажала плечо рукой, завыла: «Ах ты, сучонка, ты же доложна –а  мне!»
А Уасилька рванула с гвоздика телогрейку, вилку в карман сунула и за дверь, и бежать. У выхода на вахте налетела на Любку. Та посоветовала: «Знаешь, ты уходи лучше. Фиска узнала, что ты из раскулаченных, и к тому же ты ей руку продырявила. Она так одну можгинскую девку, Людку, до тюрьмы довела… У Фиски двоюродный брат в органах…»

Выбравшись из полукаменных лабиринтов города с его спусками и подъемами, выбежала Уасилька на Бодьинский тракт. Лес встал стеной с правой и  левой стороны дороги. Помчалась напрямик через лес, перескакивая мелкие, похожие на болота, речушки с черной торфяной водой.
После полудня она была уже на крошечной игринской, похожей на будку в «кепочке», остановке. Собрался дождь. Девушка жалась под «кепочкой», пока небо над Игрой, как гигантские циркули, чертили молнии, выхватывая из тьмы домики с сараями и огородами вдоль тракта, какую-то бабку с тощей козой на дороге.
После дождя похолодели небо и воздух. Из-за угла улицы появились темные фигуры, встали за остановкой, зашептались. Слышала Уасилька обрывки разговора.
«Ты эти купецкие цацки себе оставь. Сейчас они на хер никому не нужны…», - говорил сердито мужской голос.
«Ну, как знаешь, Лоб. Жди, пока я на денгу  разменаю», - отвечал другой, вроде знакомый голос.
Шаркая подошвами, парни вышли из-за остановки и встали, увидев сжавшуюся от страха под навесом девчушку. А она уже выдернула из телогрейки алюминиевую вилку – ждала.
«Вилку убери, слышь, руки обломаем», - сказал один тихо. Другой низко надвинул кепку – лица не видать. Но Уасилька почувствовала на себе его пристальный взгляд. И она всмотрелась – знакомый плоский яшкин нос. Видать, от войны бегает младший жалял. «Айда, бросьте ее», - говорит он, сплюнув и поворачивая в сторону блеснувшей за селом узкоколейки.
В самом деле, что с нее взять. Одна телогрейка да кривая алюминиевая вилка с пятнышком фискиной крови.
«Кушать хочу…умеру», - только успела сказать Уасилька в мокрую расплывающуюся спину бабки с козой…
Открыла глаза, сидит у покосившегося плетня и бабка сует ей в рот бутыль с молоком. «Э-э, гыды-гыды, - говорит ей бабка, - клеба нету-у… »  И выносит в чугунке мелкую с горох картошку.

И зародился новый день, и понесли Уасильку ноги опять по тракту, который то убегал в гору, обгоняя девушку, то сбегал вниз, открывая незасеянные поля и бедные деревушки.
И привиделся ей длинный железнодорожный состав и солдаты, что машут Уасильке руками, и с ними Якубка и Ясави. Только Ясави держит в руках перед собой живую голову Якуба, и оба, бледные и грустные, глядят на Уасильку. Страшно сделалось ей, но побежала она, рыдая, вслед за ними… да очнулась. Должно быть, сон ей приснился, хотя ноги продолжали идти. И незаметно сошла она с тракта, ушла по лесной дороге.

Солнце уже клонилось, уходило в нависшую над Аксаем тяжелую тучу. Последние  лучи его, родив мираж огня и пепла, блеснули на дальних гординских холмах. И тревожное предчувствие кольнуло грудь Камал. Омывшись настоем золы (второй год в ауле не было мыла) и помолясь, она закрыла глаза.
…Но вот за низким оконцем вдалеке всплывает месяц, и женщина выходит за порог. И слышит она приближающийся конский топот, и вот уже проносится мимо нее всадник весь в белом и, опахнув ее холодом ветра, устремляется по лесной тропе вверх, навстречу небу…
И зябко сделалось ей, и вздрогнула во сне душа Камал.

До вечера проблуждала Уасилька по каким-то перелескам. Уж и ночь подкралась. Сквозь черные ветви хвои глянул месяц в бледном сиянии чепецкой ночи. В кустах проплакала иволга – и все стихло. Из мрака сошедшей ночи потянуло сыростью, с низин меж стволами заклубился туман. Непонятный ужас охватил Уасильку. Царапая о кустарник лицо и руки, с колотящимся от страха сердцем ринулась она вперед, и, оступившись, полетела куда-то в самый туман, ударилась о землю.
Огляделась и вдруг совсем рядом услышала голоса. Раздвинула кусты, а там у костра в лесной распадине копошатся люди, темнеют подводы с кувалдами, топорами и пилами. Слабые всплески костра озаряют дощечку с надписью «Объект 38».
Крадясь к огню, видела Уасилька  спящих под телегами. Чьи-то ноги, босые и в лаптях, торчали из чернеющих в стороне землянок. Присела на корточки у тепла Уасилька и задремала. В темноте и суете ее за свою приняли.
Но только рассеялся над лесом утренний свет, кто-то тронул ее за плечо: «Ты кто такая? Откуда?»  Не успела слова сказать Уасилька, из-за плеча сердитого дяди вынырнуло знакомое конопатое девичье лицо: «Я знаю ее… Это Василька из соседней деревни… сирота она». И ни слова больше не сказала юная дочь народа мудрого Инмара.
«Ты узнала меня, Василька?» «Конечно, Ава! Спасибо тебе!» - сглотнула ком в горле Уасилька и сжала руку своей юндинской подруги детства.
«Мы здесь уже полгода… Железную дорогу строим. Сейчас полегче стало, а в марте ломом землю долбили», - рассказывала Ава, когда они вдвоем, задыхаясь, толкали перед собой груженную землей тачку. И рядом, увязая загрубелыми, как камни, ступнями в болотистой смердящей тине, поднимали насыпь такие же ребятишки из ближних и дальних деревень.
И вклинился в вереницу мучительных дней и часов уасилькиной судьбы один, незабываемый день и час.

… Шмыгая простуженными носами, худые и изможденные, они стояли на  выращенной их голыми руками насыпи и ждали…. О, как они ждали, вглядываясь в синюю даль горизонта!
И вот он подошел, первый паровоз, гулко дыша огнем и паром, громыхая порожними вагонами и пробуя на прочность уложенную подростками дорогу. А потом, поскрежетав своим железным телом, ушел обратно.
И эти юные лапотники в домотканых штанах, с ликующими глазами и старыми лицами, измазанными грязью и шлаком, с криком «Ура!» бросились на землю. Они ложились вдоль шпал, гладили худыми руками сверкающие рельсы и плакали. И Уасилька улыбалась вместе с ними слабой, краденной из общего счастья, улыбкой. Но другая Уасилька в ней сказала: «С такой же вот радостью они разорвут тебя, как только узнают, кто ты есть».

А впереди были еще десятки километров нечеловеческого труда. Звериная усталость валила с ног.
… Доползешь до землянки и упадешь в мертвый сон, но уже через минуту зачешется тело от тысячи ненавистных насекомых. Да еще Авка все ворочается и выбегает из землянки. В зимние холода она простыла, и теперь у ней плохо держится моча. Скорей бы в баню, мечтают подруги. В субботу бригадир обещал тем, кто выполнит норму, в баню отпустить в соседнюю деревушку.
Но мыться в бане Аве пришлось одной. После обеда прибыл человек в погонах, отвел в сторону бригадира: «Ищем беглянку из ремесленного  училища. Сами понимаете, война… Да еще человека чуть не убила и сбежала, кулацкое отродье».
Долго ждала Ава подругу. Исчезла Василька.

Та же пустыня посреди западно-уральского леса, тот же сумрачный сосняк, у подошвы которого копошатся люди в черных телогрейках, сутками ворочая коряги и бревна. И, кажется, это лес, стремясь избавиться от своих старых лохмотьев, сбросил трухлявую кору на молчаливые лица женщин. Из сухих морщин смотрят глаза, похожие на гнилую стоячую воду.
И кажется Уасильке, что ничего в ее жизни не изменилось. Только огорожена она теперь колючкой в два ряда, той самой, которую прошлой зимой плела она распухшими пальцами. Для себя плела. Черными знаками застыли вышки над головой. И Авки нет. Никого нет.

И время здесь стояло, как гнилая стоячая вода. И только далекие небеса текли, не останавливаясь, над мглистой лагерной землей. Душное комариное лето незаметно сменила серая осень и пришла зима. В самые холода занемоглось Уасильке. Распухли и заболели во рту десна, и она, не жуя, с трудом глотала лагерное варево.
С вечера территорию лагеря засыпало снежной крупой, и теперь она была похожа на гигантское тело, испещренное множеством ног как татуировкой. Стоя на утреннем разводе и от слабости едва слыша голос начальника конвоя, Уасилька ощутила, как рот ее наполнился сладковато-вязкой слюной, и сплюнула кровь на утоптанный снег. «Эх, девка, цинга, - вздохнул кто-то рядом, - жаль, молодая еще… без зубов останешься». «Уж нет», - упрямо стиснула в ней челюсти другая Уасилька.
Вечером, после ужина, когда лагерь начал затихать, она, как тень, скользнула мимо седых от инея бараков. Возвращаясь из уборной, спряталась за угол дощатой столовой, подождала, когда прошел кто-то из охраны, потом, не дыша, метнулась к складу, потянула дверь каптерки. Дня два назад, помогая дневальной тащить сани с водой, видела она в открытую дверь каптерки ящик с торчащим и бледным проросшим луком.
Шагнув за порог и не поднимая головы, она выдернула за хвост луковицу. И тут над ней возникло багровое лицо кладовщицы Раисы, тоже заключеной.
«Тебя, сука, ломом прибить или конвою отдать?» - зашипела она. Уасилька судорожно запихнула луковицу за пазуху, сплюнула кровь под ноги и сказала быстро и угрюмо:  «Видишь кров?... Лук нады».  «Иди, пока я тебя не придушила», - сказала тихо Раиса и вдогонку шепнула: «Эй, чушонка, не ходи сюда больше. В помоях ищи, мало чего там…»
Выйдя из тени каптерки, Уасилька рванула мимо замедлившего шаг конвоира в сторону бараков. И вдруг в голове ее поднялся гул. Гул крови, как горячий ветер, как голос не знаемой ею крови саттаров. И почудилось бегущей девочке что-то знакомое, будто когда-то она уже бежала так  и так же что-то царапало и жгло нежную кожу ее груди. Но это была лишь секунда, далее все утонуло в единственном животном желании скрыть и съесть эту луковицу. Забравшись на верхние нары, она вонзилась болезненными зубами в горький плод, не снимая шелухи, боясь, что кто-то услышит шелест и донесет. А потом, натянув на голову свой драный ватник, чтобы не слышно было запаха, она уснула.
На другой день, возвращаясь с отхожего места, девушка завернула к пищеблоку с заднего торца. Озираясь по сторонам, шагнула к ржавому баку с помоями и стала торопливо шарить в осклизлых, еще не успевших застыть на холоде, картофельных очистках, гнилой капустной шелухе и зловонных газетных окурках. Вздрогнув, скорее ощутила, чем увидела, ударивший ее по запястью твердый, как канат, хвост живой крысы. Наконец пальцы ее нащупали небольшую, но твердую луковицу. Каждый вечер, копаясь в помойном баке, Уасилька находила целую луковку и, сдирая с нее шелуху, съедала, не доходя до барака.
И к концу зимы зубы ее перестали кровоточить.

Зима шла на убыль. На южных склонах окружавших лагерь холмов плавился снег, в полдни закурились холодным паром бурые проталины. Где-то в лесах радостно заговорили ключи.
Острее сделался запах древесной пыли на лесоучастке, и потеплели растрескавшиеся за зиму бабьи губы.
Как-то ночью проснулась Уасилька и не увидела обычной серой полоски над барачной дверью и поняла, что ослепла. Долго лежала, оглушенная случившимся. Но, когда начало болезненно дергать мочевой пузырь, стиснув зубы, сползла с нар, наощупь выбралась наружу. И пошла с вытянутыми вперед руками, натыкаясь на пустоту и барачные стены. Хлюпало под ногами. Может, светились где-то полуночным светом небеса, но Уасилька не видела их. Лишь стылый ночной воздух покалывал лицо тысячами невидимых игл.
Кое-как добралась она до будки из расшатанных досок, а ее бы и собака по запаху не нашла: не пахнет дерьмо у заключенных от пустой баланды. В нужнике было скользко, заледеневший приступок еще не оттаял, чуть в лунку не упала.
Скверно ругаясь и давя в себе рыдания, поползла обратно по хлюпающей снегом земле. Непотребство слов не пугало ее, как в первые дни, давая секундную радость освобождения от давящей бессильной злобы и отчаяния. Но гной и смрад этих слов были странным образом обращены не к тем, кто бросил ее сюда, а к тем, кого любила и ненавидела девочка одновременно и с кем разделила упрямую, неспокойную кровь рода.
Она ползла, ощущая, как булькают штаны на коленках, а валенки, разбухая, превращаются в студень. Она ползла, как звереныш, угадывая дорогу и не видя, как по ту сторону вышек отрешенно и чисто сиял месяц.
Всю весну промучалась Уасилька с «куриной слепотой», а к осени ей вышло освобождение.
Прежде чем выйти с узелком за ворота зоны, Уасилька заглянула в каптерку, где, стоя на четвереньках, перебирала картошку приговоренная к пожизненной неволе кладовщица Рая. Девушка вынула из-за пазухи блекло-синий берет. Два года после побега из ижевского училища она старательно прятала его на груди. Уасилька протянула берет Раисе: «На, Рая, носи…» Та хмуро из-за плеча покосилась на берет, потом выдернула его из уасилькиных рук и, зло рассмеявшись, сказала: «Давай, по ночам я в него срать буду, а то, сама знаешь, далеко до уборной….». И, вытолкнув девушку, захлопнула дверь каптерки. Свернув с проселочной дороги на тракт, Уасилька с удивлением обнаружила свой берет в кармане.

С первых дней войны больше половины аксайских мужиков ушли на фронт. Не хватало рук. И позвали Камал трудиться на колхозные поля.
Руководил аксайским хозяйством с примыкавшими к нему соседними деревушками средний  жалял Равиль, возвращенный с фронта как негодный к службе. Он потерял кисть правой руки, но это не мешало ему восполнять недостаток мужского населения: из-под ворот аула и вотских деревушек то и дело выглядывали плосконосые, как все жалялы, детишки.
С опозданием на полгода в отцветающие сентябрьские дни принесли Камал похоронную.

… Подобно разорванным осенним тучам неслось время над большой землей, мешая племена и народы в единой кровавой ступе войны.
Была весна. Остатки полуразбитой пехоты стрелковой дивизии отступали под Калугою на реке Угра. Дождавшись вечера, бойцы переправлялись по воде и один за другим  поднимались по обрывистому берегу, заросшему корявыми выползками редких кустарников. Дымное небо напоминало казан, не чищенный годами. Серым туманом расползлись сумерки над Угрой, а где-то вдали за городскими крышами запеклась кровь заката.
Якуб ступил на высокий берег, и в этот миг возле него разорвался тяжелый снаряд. Пронзенный осколком в живот, он пошатнулся, кося глаза в сторону реки, где на гребне обрыва показалась голова Ясави. Тот, силясь подняться, все ловил и не мог поймать неверной окровавленной рукой ближайшую ветку. Якуб  шагнул к нему и, шепча что-то холодеющими губами, упал, но успел схватить его за  руку.  Следующим снарядом ему оторвало голову, и покатилась голова Якуба вниз, в темные воды Угры, с примерзшим к губам словом «брат».
Через три дня дивизия перешла в наступление. И стала собирать с угринских берегов свою роту, что залегла здесь на вечный привал, где фиолетовой дымкой уже побежала сон-трава. И увидели бойцы невозможное: мертвый безголовый солдат держал другого, повисшего над обрывом и прошитого насквозь пулями.
И только один из уцелевших пехотинцев роты, вспомнив о чем-то, засучил рукава обоих погибших воинов и по одинаковым причудливым шрамам, напоминающим одноглазого зверя, опознал братьев.

Суров татарский Бог: забирая близких, наказывает: не плачьте – радуйтесь. С этим запретом в крови рождается женщина и кричать не смеет. Запечется горе внутри, и, не найдя выхода, свернется и заляжет на самое дно, и сушит и сушит оттуда – все оставшиеся дни на земле высушит.
Молча, без слез и крика упала Камал у порога своей баньки. Пришла в себя, огляделась: с мясом вырвали у ней жизнь. Чем дальше жить? И Уасилька пропала, без следа сгинула.
…Раздеваясь для вечернего омовения при слабом свете керосинки, увидела Камал, как в одночасье одряхлело ее тело, как, сморщась и пожелтев, опала грудь, как вмиг высохли ее обвитые крупными сосудами и сухожилиями тонкие руки. Несмотря на то, что сыновья давно стали мужами, в подсознании женщины они все еще находились внутри ее лона, ее груди, в самых заповедных глубинах материнского естества, в котором теперь как бы не стало надобности. Смерть вырвала их оттуда, опустошив тело и душу. И ей показалось, что даже эхо саттаров, жившее в тайниках ее памяти, лопнуло и вытекло из нее.
И только молитва, только нисходящий свет Слова тихими слезами пролились в ней, усмирив ее горе.

Когда Уасилька, толкнув низкую дверь, переступила порог, две женщины глянули друг на друга. Два горя застыли в объятиях друг друга.
Прошумят годы, и Уасилька  запомнит этот единственный случай, когда она обняла мать. Потом она положила голову на стол, ткнулась лбом в похоронку и долго сидела в темноте. Стало быть, не случайно привиделся ей тогда на дороге эшелон с солдатами, и среди них Яса с Якубкой. Даты их гибели и тот сон наяву совпадали. Стало быть, прощаясь, явились они перед ней тогда.
На рассвете Камал разбудила дочь со словами: « Уходи, балам, в город. Беги отсюда, ищи свое счастье на стороне. Ты выросла, ты теперь сильная.  И Аллах поможет тебе».
«До сего дня не помог мне твой Аллах, - жестко, холодея от своей внутренней опустошенности, бросила Уасилька, - ты, говорят, вон в каких платьях ходила, а расхлебывать мне приходится…»  Камал,  вздохнув, опустила голову.
Ах, как исказнится когда-нибудь сказанным словом слепое уасилькино сердце!

Близилась пора юндинских базаров, забытых в годы войны. По традиции в сельмаг из района привезли мыло, соль и керосин. И с утра под низко опустившимся небом, обещавшим первый большой снег, потянулись в Аксай бабы из окрестных деревушек. Спустилась с гурьякалинского холма молодая  бесермянка с младенцем на руках. Держась за подол ее, бежал крепенький мальчуган с знакомым округлым лбом и упрямо сжатыми губами. Камал, завидя их, споткнулась, как будто ее ударили. Сердце в ней ахнуло.
Пока мать с ребенком была в лавке, мальчик стоял в канаве и палкой сердито лупил по затвердевшей осенней суши и все отстранялся от женщины, назойливо пытающейся то заглянуть ему в глаза, то погладить по голове.
Но вот вышла из лавки мать с годовалой девочкой на руках, поправила на плече холщовую сумку с товаром и стала спускаться к переправе. Мальчуган побежал вслед за ней.
«Скажи свое имя, дочка!» - крикнула ей вслед Камал.
«Кавсария» - отвечала та звонко и, пройдя немного, обернулась.
«Ясавиякуб», - шептала Камал, и губы ее дрожали.
Из глубин прошлого ветер памяти снова донес до нее эхо саттаров. Спускаясь по горбатой улице вниз и прижав к груди кусок черного, как деготь, мыла, она словно очнулась и увидела, как прояснилось над головой. И эти открывшиеся внезапно небеса показались Камал сияющими глазами Бога.

(Продолжение следует.)

Словарь к тексту:

Гыды-гыды (удм.) - уменьшительно-ласкательное обращение