Феномен присутствия текст как цитата, цитата как т

Светлана Федоровна Кузьмина
Феномен присутствия:
текст как цитата, цитата как текст

                (2006)

Каждый художник хочет знать, как превратить свой текст в цитату.
Цитата – эмбрион, но ради нее создаются все библиотеки, иногда они сгорают (как Александрийская), но цитаты остаются и из них вырастают новые тексты.  Цитаты крепче и долговечнее текста. С цитатами можно играть, их  можно перефразировать до неузнаваемости, а читатель-потомок все равно назовет автора, даже если он анонимен (например, Евангелие). Цитаты могут стать органичной частью авторского текста, а весь текст превратиться в «одну великолепную цитату».
Яркий пример – трагедия Пушкина «Борис Годунов»,  включающая в себя отсылки к Библии, «Повести временных лет», «Сказанию о Борисе и Глебе», «Слову о законе и Благодати» митрополита Иллариона, Киево-Печерскому патерику, «Посланию о Мономахов венце»,  «Сказанию о князьях Владимирских», «Житию Сергия Радонежского», «Житию Александра Невского», «Степенной книге», переписке Ивана Грозного с Курбским, и ставшая сама цитатой-текстом. «История принадлежит поэтам», – утверждал Пушкин.
Поэты никогда не бывают самозванцами, в отличие от многих власть предержащих. Самозванство Екатерины II породило Емельяна Пугачева, выступившего под именем ее мужа Петра III, власть которого она узурпировала. Емелька Пугачев  стал  цитатой, еще не будучи текстом.
С. Есенин, наверняка прочитав «Историю пугачевского бунта»  Пушкина и его роман «Капитанская дочка», увидел в  Пугачеве героя своей современности и «расширил» пушкинский текст, переосмыслив его.  Цитата может сузить до атома текст-импульс, текст-модель и стать своей противоположностью.
Цитата о  бессмысленности «русского бунта» столкнулась с негативной есенинской оценкой пушкинского утверждения. Но и  его Пугачев  признается: «Знайте, в мертвое имя влезть / То же, что в гроб смердящий». Прямой связью с пушкинской традицией обозначен монолог Номаха: «Я думал, что братство не мечта и не сон, / Что все в единое море сольются, / Все сонмы народов, / И рас, и племен» (сравните у Пушкина в стихотворении о Мицкевиче: «Он говорил о временах грядущих, / Когда народы, распри позабыв, /  В великую семью соединятся…».)
 «Черный человек»  Есенина – текст-отклик  на «Моцарта и Сальери».  Черный человек Есенина – страшное и циничное существо, в нем нет ни зависти, ни мести, все внутри выжжено, остался только сатанинский смех над мечтами и всеми потугами человеческого «Я».  Он – циник, и потому еще более страшный убийца, чем  Сальери.
В сознании современников начала ХХ века образ Петра I Пушкина – символ новой преображенной  России, соединяется со скульптурой Фальконе, и изваянный им Петр I  стал  гарантом бессмертия пушкинской цитаты.
А. Блок многие произведения проецирует на Пушкина  (См.: Минц З. Г. Блок и Пушкин // Уч. зап. Тарусского ун-та. Т. ХХ1. Литературоведение. Тарту, 1973. Голицына В. Н. Пушкин и Блок // Пушкинский сборник. Псков, 1962. С. 57-73.)
 «Медный всадник» Пушкина скачет галопом сквозь все поэтические тексты  Серебряного века. В. Мусатов пишет: «Блок парадоксально наделяет их (красногвардейцев) теми функциями, которые в «Медном всаднике» отданы Петру: они идут «державным шагом», а противостоит им Русь«кондовая, избяная, толстозадая» (так  же,  как некогда Петру)»  (Мусатов В. В. Пушкинская традиция в русской литературе первой половины ХХ века. С. 79).

 Пушкинский Всадник может, в конце концов, превратиться в «Бедного задника»  (см.: роман А. Битова «Пушкинский дом»), но цитата все равно останется узнаваемой. 
Символистское сознание тотально модернизирует тексты искусства и тексты жизни. Принцип метафоризации цитаты лежит в основе множественных символистских образных рядов, маркированных Пушкиным.
           У Блока в поэме «Возмездие» сюжет «Медного всадника» приобретает черты мифа  о рождении «из ничего»: «(Сон или явь): чудесный  флот, / Широко развернувший флаги, / Внезапно заградил Неву, / И сам державный основатель / Стоит на головном фрегате…». Творческое преображение поэмы «Медный всадник»  заметно в урбанистической теме символистов (См.: Тименчик Р. Д. «Медный всадник» в литературном сознании начала Хх в.// Проблемы пушкиноведения. Рига, 1983. Мирза-Авакян М. Л. Идеи и образы поэмы А. С. Пушкина «Медный всадник» в творчестве поэтов-символистов // Поэтика советской прозы. Уфа, 1985. Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. М., 1996. С. 259-400).

Но и далекий от символизма Б. Эйхенбаум точно передает символистское самоощущение гостя Петербурга: «Цитатой из Пушкина торчал  на скале Петр. К утру было все спокойно. Вторично поэма не удалась»  (Эйхенбаум Б. Мой временник. Словесность, наука, критика, смесь. Л., 1929. С. 23).
 
Происходит перенос с объективности на художественное, а затем художественное становится знаком-реалией объективности.
Пушкинский текст, накрепко «прикрепленный» к Петербургу,  может быть «виновен» в наводнении, он может «воплотиться» в действительности.
Ф. Достоевский взял «бедных людей» (формула стала цитатой, тавтологию которой заметил В. Набоков: если «люди», то обязательно – «бедные». Эпитет, таким образом,  излишен), «сочинил» их переписку, включил в письма цитаты из пушкинского и гоголевского текстов, обнаружил в эпистолярном таланте «бедных людей» гениальность, родственную тем, чьи цитаты стали их духовным миром, и создал, тем самым, бессмертный текст, ставший, в свою очередь, цитатой. 
Достоевский предварил модернизм и постмодернизм, показав,  что можно   сделать с «цитатой», какие тексты можно создать, проецируя на нее (цитату) свои органически выношенные замыслы. В романе Достоевского «Братья Карамазовы» пушкинские цитаты сакрализуются. Каждое упоминание, отсылка, аллюзия и реминисценции носят символический смысл и меняют всю сложную иерархию значений, событий, помыслов и поступков героев романа.
Символисты-теурги-жизнестроители, напротив, десакрализуют образы-символы классиков. Сакрализации подвергается  «бытовой» уровень, сугубо интимные переживания и чувства. Эта тенденция  охватывает  лирику Блока и Белого.  Блок пишет: «Золотистый уголь в сердце / Мне вожгла…»,  отсылая к «углю» из  «Пророка» Пушкина, а через него к книгам Исайи и Иезекиля. Блоковский «ход»  мог бы быть пародией,  снижающей высокий  смысл до гротеска,  если бы сам автор так вовсе не считал.
Пушкинский «Рыцарь бедный», уже побывав «в гостях» в романе  Достоевского «Идиот» (пушкинская цитата изменена, из-за чего происходит «падение» князя-Христа до князя-идиота), превращается  в символ высокой  рыцарской любви в символистской культуре. Легенда о Бедном рыцаре становится своеобразным архетипом, который варьируется и насыщается новым содержанием.
Трансформация этого архетипа затрагивает персоналистский уровень: «Я» отождествляется с образом рыцаря, а «она» превращается в объект земной любви,  тождественной сакральности чувств к Святой Деве. Происходит перенос доминанты из одной сферы в другую. Пушкинская объективация: «Жил на свете рыцарь бедный», – превращается в формулу: «Я» есть рыцарь; я  живу и страдаю… и это страдание-любовь оправданы  историей культуры. Главным становится не подвиг рыцаря во имя любви к Пресвятой Деве, а собственный подвиг  любовного томления и экстаза. 
         
            Пушкинская цитата, будучи самой цитатой из испанской литературной традиции, становится смыслопорождающей моделью для  множества  символистских текстов. Но символизм использует фонд классики для совершенно противоположных ей целей.
            Блок так резюмирует происшедшую реформу традиции: «Пушкин "аполлонический" полетел в бездну, столкнутый туда рукой Чайковского – мага и музыканта, а Лермонтов, сам когда-то побывавший в бездне, встал над ней и окостенел в магизме и кричит Пушкину: "Добро, строитель!" ( Блок А. А. Собр. соч.: В 8 т.  Т. 8. С. 150).

Синергийное рождение  видится везде, где происходит встреча (как правило, запланированная) текста и цитаты. Текст при  этом носит экспериментальный характер. Цитата – уже  «готовое», «осмысленное», вполне отрефлексированное, и, главное, узнаваемое.
          Анонимность не уместна там, где нужен автор, автор бессмертен именно потому, что он – автор необходимой, творчески важной цитаты. Ею порождается новый текст, ею он начинается и завершается. Цитата авторитетна и авторитарна. Автор, смерть которого объявлена постструктуралистами заблаговременно, необходим для цитаты-бабочки, потому что  в авторском тексте-чреве вынашивается куколка, даруя ей питательный корм и бессмертие для новых метаморфоз и псевдоморфоз.
В. Набоков – аппетитный пожиратель цитат: Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, цитат структурных и жанровых, цитат-коктейлей и цитат-мороженого (из «сливок» стихов из романа в стихах «Евгений Онегин» – см. его тысячестраничный комментарий к пушкинскому роману). Но и набоковские тексты  –  нарративный фонд новых цитат.
         Набоковские бабочки, вылетев из пушкинского стихотворения, плодятся и пожирают писателей-эпигонов. Ничего нельзя повторить. Можно претворить, но для этого претворения-воплощения нужен талант не  имровизатора, а творца.
    То, что А. Н. Веселовский  назвал «унаследованными лирическими формулами» ( Веселовский А. Н. Историческая поэтика. Л., 1940. С. 273),
 помещается в новый контекст, отражающий и эстетические новации, и изменения социокультрной действительности. Этот процесс «расширения» традиции очевиден в творчестве В. Брюсова.
        В стихотворении «Памятник» В. Брюсов использует пушкинский текст как своеобразный «черновик» для своего произведения, в котором расширяются географические границы «славы» и самовосхваляется «Я» поэта.
         Брюсов оказывается ближе к традиции  Горация, требующего Музу: «Cinge» («увенчай»), чем к Пушкину. Брюсов пишет: «Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен, / Кричите, буйствуйте, – его вам не свалить! / Распад певучих слов в грядущем невозможен, – / Я есмь и вечно должен быть» (Брюсов В. Я. Избр. Соч.: В 2 т. М., 1955. Т.1. С. 311).
 
         Модернизация традиции состояла в отбрасывании художником-модернистом объективности, гиперболизации собственных  психических, квазирелигиозных и философских «бездн», гипертрофии «Я», обреченного во всем и всех видеть свое искаженное отражение. В то время как Пушкин умел «переноситься в положение другого, совершенно забывая  себя в нем» (Александр Сергеевич Пушкин. Его жизнь и сочинения. Сб. историко-литературных статей / Сост. В. Покровский. Пб., 1922. С. 239).
   
 Вяч. Иванов, глубже многих воспринявший творчество Пушкина, помещает его в контекст античных трагедий (как и  творчество Достоевского). С одной стороны, это рождало новую  историко-культурную перспективу, но, с другой, заметно смещало акценты «исторического» Пушкина. Генерализации новых идей за счет смещения или кардинального изменения историко-культурной перспективы и, как следствие, контекста, внутри которого традиционно «старая» цитата начинает «быть новым» текстом – частый  прием символистской поэтики. 
 Акмеизм по-иному относился к цитате и стремились «преодолеть» инфернальность начала ХХ века. И традиция в этом преодолении играла роль особого фермента. Будучи цитатой, текст начинает свое вечное коловращение вокруг других текстов, становясь при этом их ядром и семантическим центром.
 Гомер-слепец, реальное существование которого оспаривается, прозрел, когда О. Мандельштам написал: «И море, и Гомер – все движется любовью…», «вдвинув» тем самым «Одиссею» и  «Илиаду» в перспективу христианской  культуры, к которой певец-рапсод  не принадлежал. При этом весь гомеровский текст, омытый морским воздухом чуждой ему стихии Серебряного века русской культуры, ожил и заговорил по-мандельштамовски.

В статье «Каменный гость» Ахматова писала: «Пушкин в зрелый период вовсе не был склонен  обнажать "раны своей совести" перед миром (на что в какой то степени обречен каждый лирический поэт)» (Ахматова В. А. Собр. соч.: В 2 т. М., 1986. Т. 2. с.81).
 Ею подчеркивается фундаментальное качество поэта-классика: «Пушкин видит и знает, что делается вокруг, – он не хочет этого. Он не согласен, он протестует – и борется  всеми доступными  ему средствами со страшной неправдой. Он требует  высшей и единственной Правды» (Там же, с. 135).
 Пушкин-Правда стал текстом-цитатой, генерализующей весь текст русской литературы, объединяя его в единый космос, в мощный порыв к Истине и Свободе.
       Все культурные революции (и социальные) начинаются с ниспровержения старых цитат и заканчиваются утверждением нового лексикона. Если бы этот закон был внятен миллионам и их вождям, нужны были бы чернила, а не кровь.