Слеза в Пустоте

Фантаст Игоревич
   Очень долго и задумчиво я смотрел на свою ладонь, лежащую на столе. Медленно я сжал её в кулак и так же медленно разжал. Кожа на плотно сжатом кулаке растянулась и немного побелела, а когда кулак разжался, в ней появились углубления, морщины.
 
   Я почувствовал удушающий ужас, вжался в тут же показавшийся холодным камнем стул, вцепился пальцами в плечи. С загнанным отчаянием в глазах я окинул взглядом окружение. В спешном беге взгляд остановился на потолке, с которого в тот миг отклеился крошечный кусок штукатурки, взгляд бросился в другую сторону, нашёл прибежище у оконной рамы, но в ужасе соскочил с неё, споткнувшись о чернеющую трещину, полузаклеенную засохшей, некогда белой краской. Я так больше не мог. Будто заходя нагим в ледяную воду, я против воли снял с себя оцепенение и пошёл вперёд — к окну. К моему ужасу, глаза, как обезумевшие, метнулись сначала к поникшей траве, затем к покосившейся, чуть более тёмной, чем все остальные, дощечке забора, к улице, людям, наконец они, слезясь и калеча сами себя, врезались в Солнце. Я закрыл глаза ладонями и стоял несколько минут. Подогретые светилом слёзы, неприятно щекотя кожу, скатывались по щекам и бесшумно капали на подоконник.
   
   С какой-то иррациональной опасливостью я сначала разжал пальцы, потом отнял ладони от лица. Взгляд с готовностью упал на подоконник: он искал слёзы. Он не нашёл их: яркий свет бесплотным копьём влетал в комнату и успел уже испепелить воду из моих глаз. Это меня добило. Я бросился к двери, распахнул её, осмотрел показавшийся тёмным и незнакомым коридор собственного дома, нетвёрдым шагом пересёк его и открыл первую попавшуюся дверь, не успев со страхом отпрянуть, увидев, что ручка её была потрескавшимся и кривым уже куском дерева...

   С шумом войдя в комнату, махом двери заставив всколыхнуться занавески и страницы книг, лежащих на столике, стоящем посреди комнаты, я спиной и ладонями с силой захлопнул дверь, будто пытаясь не дать какому-то преследователю проломить её и сделать со мной неведомо что. Дыхание моё уже которую минуту было сбивчивым, губы независимо от воли и мыслей шептали что-то своё, я поднял голову куда-то к потолку и как будто отсчитывал время собственного успокоения.

   Всё это время из большого кресла, расположенного в удобной близости от столика, несколько недоумённым взглядом на меня смотрел мой друг. Он держал в руках огромную, тяжёлую книгу, и, судя по тому, что он продолжал держать её на весу, а не положил на колени, моё поведение пока не было для него поводом полностью оторваться от чтения. Он просто ждал объяснения. Что-то в его спокойствии говорило о том, что часть такового он уже получил без каких-либо слов.

   Книги на столике, несколько из них — раскрытые, все принадлежали ему. Открытые были недочитанными, закрытые предстояло прочесть. Всего книг было около двенадцати. Большая часть из них была старая: тёмно-зелёные, бурые, коричневые, жёлтые переплёты покрылись микротрещинами и всё заметнее бледнели, некоторые страницы за годы съежились... Я издал дрожащий выдох. И закрыл глаза, зная, что в темноте не увижу ничего, что может разрушиться.

   Мой друг тем временем, кажется, отложил книгу и произнёс:

   - Что с тобой?..

   Само собой, я ждал этого вопроса, но довольно долго собирался с ответом: хотя бы потому, что не мог заставить себя открыть глаза. Чтобы избежать худшего, я настроился на то, что, как только открою их, сразу остановлю взгляд на друге и не буду отводить его ни на миллиметр в сторону. Так я и сделал. Будь мой друг обычным человеком, от такого действия он бы испуганно подался назад или приподнял бровь, сомневаясь во вменяемости наблюдаемого человека, но он сидел в той же позе, в какой был, когда отложил книгу, а в глазах его был скорее интерес, чем беспокойство.

   - Что со мной? - Уже более спокойным голосом переспросил я. Затем быстро вытянул руку в сторону — не глядя на неё ни доли секунды — и громко щёлкнул пальцами. Спустя несколько секунд молчания я повторил жест — правда, вышло уже не столь порывисто. Молчание оставалось нерушимым.

   - Хорошо, - сказал я, - скажи мне — зачем? - Тут я широким жестом обеих рук обозначил окружающее пространство, не двигая при этом головой. - Зачем?

   - Зачем? - По интонации вопроса было ясно, что мой друг прекрасно понял, о чём именно я спрашиваю. Понял он и то, что от слова «спрашивать» в этом вопросе было очень мало. - Ты мне предлагаешь прямо сейчас попытаться ответить на это?
 
   - Да. Зачем сотворение?

   На лице моего друга заиграла улыбка, он взял свою книгу и, раскрыв, положил на стол, после чего сложил пальцы домиком у подбородка и положил ногу на ногу. Я кивнул самому себе и продолжил:

   - Ты чувствуешь хоть какую-то разницу между этим, - Тут я в очередной раз щёлкнул. - и этим? - Тут я показал на себя ладонью сверху вниз.

   Друг с готовностью кивнул:

   - Нет, - ответил он.

   - Сегодня я посмотрел на Солнце, и на глаза навернулись слёзы. Они мокро скатились по моему лицу, на мгновенье набухли до максимума на их краю и упали. А потом высохли — вмиг. - Уже обеими ладонями я снова показал на себя. - Ты видишь какую-то разницу?

   - Нет.

   - Ни один из нас никогда не избежал высыхания, испепеления. Будь это самая молодая и резвая капля, оставляй она сколь угодно широкий след, каждый раз она достигает края, набухает — прозрачностью ли, горечью ли, сластью или сором и грязными насекомыми — сверзается, разбивается и иссыхает. Мы создали нержавеющую сталь, но сами, сколько бы себя ни закаляли, ни отливали, ни затачивали, ни подчищали, в итоге насквозь пропитываемся ржавчиной, так, что задыхаемся в ней и рассыпаемся ею. Посвяти мы хоть всю жизнь тому, чтобы не разложиться, подгоняй мы хоть круглый век всё своё существо на то, чтобы оно не трещало и не скрипело, неизбежно мы выглядим смешно — смешнее, чем ребёнок, усердно укрепляющий свой песочный замок прямо у линии воды могучего океана. Тысячи и миллионы мы их выстраиваем, их смывает, на их месте мы, кто — небрежно, кто — тратя все силы, лепим новые — смывает и их, и так поколение за поколением. И никогда ни один не отошёл достаточно далеко от берега, не оглядел океана издалека, не ощущая ни влаги брызг, ни даже их запаха. Отведённый нам срок просто до безумия краток: не успев пробежать и несколько шагов дистанции, мы слышим свисток - «Не успел!».

   - А ты бы бежал изо всех сил, если бы тебе сказали, что времени у тебя — достаточно? Сооружал бы ты высокий, крепкий замок, если бы знал, что любая волна, по нему бьющая — мелкая и слабая? А другие? Стали бы они это делать?

   - Признаться, я не знаю. Однако я не закончил. Вся эта прекрасная, выделанная, тонкая и при этом цветущая жизнь — в чём она заключается? В пожирании. Мёртвого ли, живого ли — жизнь не процветает без беспрестанного поглощения, впитывания и отбрасывания бесформенных остатков. Сколькими бы прожилками ни поблёскивали изящные крылья стрекозы, какой бы гладкой ни была шёрстка самого пушистого зверька, как бы ни переливалась палитра павлиньего хвоста — не быть никакому блеску и изяществу, если их хозяева не находятся постоянно в процессе пожирания. Поедать, чтобы исторгнуть одну или мириады своих полу-копий и в конце концов превратиться в раствор, родственный ранее испражняемому. Ненужная, использованная, скукоженная, оболочка избавляет от себя этот мир. А красоты, которыми она бросается до? Они тонут алмазной крошкой в чёрном океане, им покрываются и в нём теряются, сливаются с ним, а на самом деле являются им с самого начала, ведь кому мерещатся их драгоценность и сияние, кто фантазирует о сладко-лживых целях, с которыми появляются эти крохи? Жизнь — слепой, глухой и бесчувственный к прекрасному пожиратель, а мы — старательные сочинители сказок о нём.

   - Мы сами — пожиратели, без чревоугодия и грязи природы не были бы исторгнуты мы. Без вечного голода жизни не было бы другой жизни — той, что мы зовём своей, большей, чем просто существование. Можно ли было  сотворить не машину по поглощению и извержению, а что-то, менее отвратительное, не обманчиво изящное и чистое? В мире, где это было сделано, нет нас, чтобы ответить, а в нашем мы такого не нашли.

   - Так почему мы здесь? Почему сотворение произошло здесь и так, и почему сотворивший просит созидать, а не разрушать, когда сам только и занимается первым, топчась по второму? Мы так боимся и презираем змей, сторонимся шипения и ядовитого зуба, вписали змея в искусители, а меж тем что есть жизнь? Это извивающийся в чудовищном танце змей, ползущий к вечно маячащему впереди выживанию. Но что хуже, друг мой? Хуже то, что змей этот ползёт по узкому, как нить, мосту, подвешенному над пылающей пропастью, ползёт, каждое крошечное мгновенье сбрасывая оболочку и обретая новую, делая это столь часто, что от него остаётся лишь виляющий обуглившийся скелет, а плоть соскальзывает в пропасть и питает её, и так миллиарды лет. Что мы видим? Мы видим голову с постоянно открытой ядовитой пастью и невообразимое море ненужных никому останков её тела. Если сотворённое столь драгоценно, почему же сотворивший, чеканя миллионы лет каждую монету, погружает руку в мешок с ними и ужасающими горстями швыряет их в пустоту, с кровожадной скупостью оставляя лишь малую часть?

   - А плачешь ли ты над рассеянному по всему твоему столу и сдутому с него в воздух графиту, когда заканчиваешь рисунок, который создавал годами? Плачут ли скульпторы, выбив больше половины всего мрамора, чтобы создать форму, более совершенную, чем вдохновляющие её объекты?

   - И снова ты представил жизнь, как драгоценное творение, а меж тем ты сам знаешь, что на рисунке с ней были бы изображены пожирающие друг друга и растения ненасытные звери, а скульптор вырезал бы достигающую небес башню из слипшейся плоти, костей, песка и грязи. А будь даже сотворённое изящно и прекрасно, скульптура была бы выбитой из мрамора паучьей сетью: она красива и стройна, на её создание уходят силы и немалое время, но она до смешного хрупка и тонка, выделывание её расточительно. Если кинуть в неё достаточно большой камень, он вырвет из сети все самые главные нити, а периферийные потянутся за ним и укатятся, слепившись в бессмысленный комок, в никуда. Оставшиеся нити будут неуклюже болтаться на ветру, а случайная искра вмиг сожжёт и их. Стал бы ты, чтобы построить небольшой, но уютный, тёплый, светлый и удобный — словом, идеальный домик, нанимать миллион строителей, из которых в конце концов живым остался бы лишь один?
 
   Помолчав какое-то время, мой друг неясно улыбнулся и покачал головой: «Нет».

   - А теперь пойдём со мной. - Я, не отрывая от моего друга взгляда, открыл дверь и головой показал наружу.

   Неторопливо мы вышли на улицу. Всё то время, пока мы шли, я не открывал глаза и держался рукой за плечо друга, а когда мы оказались снаружи, посреди тихой звёздной ночи, я вновь как гарпуном вперился взглядом в него. Тот с явным пониманием дальнейшего смотрел теперь на небо. В его глазах заблестела печаль, уголки рта едва заметно опустились. Однако я не остановился:

   - Знаешь, мне кажется, когда люди всё чаще говорят, что звёзд во Вселенной больше, чем песчинок на Земле, сравнение это становится мелким, как сам песок. Эти слова просто вылетают из нашего рта, как небрежно выпущенная из лука стрела, на натягивание тетивы которого мы не тратим никаких сил — точно так же, как когда мы говорим «Все мы смертны»: эта стрела не поражает уже ровным счётом никого. Гораздо действеннее подумать вот о чём. - Тут я вытянул руку и, не глядя, указал пальцем куда-то в небо — значения это не имело никакого. - Кончик моего пальца охватывает невообразимое пространство в космосе, пространство, большее, чем наша галактика, чем местная группа галактик. Возможно, кончик моего пальца указывает сейчас на участок неба, равный по размерам видимой нам части Вселенной — части, где насчитываются сотни миллиардов галактик, разделённых удушающей, необъятной пустотой, что гораздо больше самой громадной галактики. Вытяни палец и укажи в небо, друг мой. - Тот сделал, как я сказал. - Итак, на кончиках наших пальцем мы, возможно, держим по Вселенной. Каждая кишит чудесами и красотами, не уступающими нашей, каждая — безбрежный океан, который можно исследовать целую вечность и всё равно никогда не покорить и не познать. И знаешь что? - На мои глаза уже навернулись слёзы, на щеке моего друга тоже блеснула тонкая полоска. - Нам никогда там не быть. Лети мы хоть со скоростью Солнечного сияния, нам никогда не быть дальше, чем за несколько галактик отсюда: сотворивший этот вакуумный пузырь каждую секунду растягивает его, раздувает его всё больше, и вот уже тот кусочек, на который указываю я — и ты — недостижим на веки вечные. Мы все — бескрылая муха, посаженная в камеру и неспособная когда-либо добраться даже до прутьев, огораживающих её ото всей остальной тюрьмы и посмотреть хотя бы одним глазком, кто ещё заперт, и сколько таких есть, а ужаснее то, что меж прутьями — громадное пространство, но нам никогда его не достичь, наша тюрьма распахнута настежь, а мы заперты теснее, чем в тёмном склепе — есть ли более омерзительная иллюзия полной свободы?
   Поставь на каждую точку планеты человека с выставленным вверх пальцем и дай планете вращаться, летя через бесконечность. За год каждый из миллиардов пальцев укажет на неисчислимое количество мест, которые ни одному человеческому существу никогда не доведётся увидеть. Создатель привёл нас в не имеющую размеров сокровищницу, посадил на одну точку и намертво к ней приковал. Мы то и дело слышим звон оттуда, где уже ничего не видно, видим старый отблеск сокровищ, до которых никогда не дотянемся, и не можем сдвинуться с места. Сокровищница живёт бесконечным количеством одновременных событий, свидетелями которых не стали и никогда не станут триллионы разумных существ. Создатель шепчет каждому новорожденному: «Завтра тебя не станет, и ты не успеешь познать и капли того, что видишь». А сам создатель? Знаешь, что мне представляется, когда я нём думаю? - Мой голос дрожал и совершал скачки вверх-вниз. От волнения и чувств я крепко схватил друга за плечи обеими руками и, гладя в его ставшие бездонными печальные глаза, произнёс: «Он витает в каждой мельчайшей точке созданного им клубка черноты, куда он добавил щепотку материи, он окружил каждое способное мыслить и переживать существо бесчисленными кроваво-красными глазами, вонзил их безумный, беспощадный блеск в каждую клеточку каждой частички жизни и беспрестанно смотрит, прекрасно и в деталях зная, что ничему из созданного им не суждено пережить и узнать самое себя, - Я стиснул зубы, тело моё крупно дрожало, будто в эту самую минуту вся улица, весь континент, вся планета зарастала ледяной корой. - И я слышу его чудовищный смех, этот звук лишит рассудка любого способного на невообразимую жестокость человека, это каркающий смех стервятника, сотворившего свою жертву и, будучи всеведущим, уже увидевший вплоть до последнего атома её разложение, торжествующий и через акт же сотворения склевавший падаль, всё своё существование посвятившую попыткам притворяться живой по велению самого создателя!»

   Моё тело стало сотрясаться от рыданий, колени обессиленно согнулись, как сломанные спички, и я начал падать. Мой друг быстро подхватил меня и мягко положил на тротуар, хотя этого я уже не почувствовал, потому как чувств лишился. Это я понял, когда с огромным усилием открыл глаза и тут же ощутил жжение в них из-за вытекшего из них потока слёз... Взгляд был мутным, но я сразу понял, что мой друг отнёс меня домой, в мою кровать, склонился надо мной, и мне можно было не бояться, что я замечу что-то другое — бесконечно невечное — из этого мира.
Когда мой взгляд обрёл ясность и я почувствовал, что могу двигаться телом и мыслью, он заговорил:

   - Но не забыл ли ты, что это, возможно — не вся жизнь, не единственная, что впереди — бесконечность и вознаграждение, и всё, что нужно — это любовь и как можно более резвый бег за истиной?
 
   Уже второй раз пугая и расстраивая своего друга, я застонал, будто в меня медленно погружали холодный нож.

   - Неужели ты ещё не понял, друг мой, что это продолжение, эта бесконечная, столь на первый взгляд прекрасная надстройка над жизнью, над её фундаментом из наших поступков и мыслей — что это вершина того кошмара, к которому мы идём? Сколько уже веков, один громче другого, спорят люди, чего от них хочет создатель, что праведно перед ним, а за что им быть выстеганными без заживления ран — и до сих пор не найден ответ. А когда б и нашли — насчитали бы мы сколь-нибудь много тех, кто прошёл всю свою, пусть крошечную, но кручинную дистанцию, безукоризненно и честно? А смогли бы мы, найдя самую верную из всех троп, идти по ней, не спотыкаясь, если даже по самым ровным и красиво уложенным из них мы идём, покрываясь пылью и грязью? Но, друг мой, даже не это я хочу у тебя узнать.
   Эта вторая жизнь ведь не едина, так? Нам установлено распутье, а выбор поворота за нас делают весы благодетели и нечестивости. В итоге мы оказываемся либо в лучах вечного счастья, либо в огне вечных мук. А ответишь ты мне, что есть вечно блаженный человек, более того, вечный и всемудрый уже человек? Ты прав, я бы не бежал изо всех, будь у меня время, я бы не строил крепкий замок, чтобы защититься от мелких волн, ведь здесь, на грешной земле, человек — это раствор счастья и боли. Эти два строителя всю нашу крохотную жизнь вставляют в наше здание свои блоки, и покуда каждый из них мы чувствуем как укрепление себя или как вонзающуюся иглу, мы отличаем одного от другого. Ты ведь понимаешь, что без сравнения противоположностей, при наличии одной лишь стороны невозможно по-настоящему её понять: вечно блаженный человек — это ребёнок, что дышит воздухом, и телом понимает, что воздух — величайшее благо, но не видит его, ибо тот прозрачен; лишь нехватка или отрава в этом воздухе обнаружат его. Наконец, свет всепознания, который проливается на нас в Раю — что это, если не испепеление человека? Новорожденный ты и ты сегодняшний — один ли это человек? Ведь человек в Раю — это совершенно новый, умудрённый всем возможным знанием человек. Это другой человек. И человек ли? Также, как мы — это раствор слёз горьких и сладких, мы же и перелив света и тьмы, знания и невежества. Никогда никому не суждено познать всего, стой хоть десять биллионов на передовой добычи истины. В Раю же абсолютно каждый становится одинаково мудрым — не может же быть так, чтобы хоть одна душа осталась обделённой! - и каждый становится одинаково счастливым, а иначе это не Рай! И никто, ни единое существо не остаётся собой! Знаешь, что это значит? Что никакой жизни за нашей нынешней не следует, мы все умираем раз и навсегда, потому что нас заменяют вечные, всезнающие и блаженные существа — и будь в их головах все до последнего наши воспоминания, это уже не мы, все до единого в Раю — это что угодно, но не люди, ибо из них изгнаны навсегда тёмные строители их душ! Мы не встретимся с родственниками, потому что с ними мы родные точно также, как с любым человеком с другого края Земли, которому посчастливилось попасть с нами в это место. Это — не вознаграждение, это — растворение в одинаковой, вечной белизне. А какая этому альтернатива? Вечные муки. Стоит ли говорить, что это — лишь оборотная сторона монеты, что бесконечно страдающее существо уже никогда не станет тем, кем было до страданий? В Аду нет ни одного человека, ибо изгнание бледнейших лучиков радости из человека — это уничтожение человека.
   Я потому в ужасе перед всем, что представляется взору, что отовсюду, из каждого уголка, из каждого окна, с каждой стены, из каждого глаза каждого насекомого, из каждого ядрышка каждого атома на меня смотрит и улыбается он — создатель. Я ищу укрытия в твоём взгляде потому, что вижу в нём свет понимания, хотя и понимаю, что и ты — это творение, и что создатель — всеведущ, и что ты — одна из триллионов блестящих клеточек его всененавидящих громадных глаз, смотрящих на меня со смердящей ухмылкой смерти, кроющейся в каждом движении его хозяина, и что мой бунт — это крошечный тлеющий клочок боли, вылетевший из пламени вместе с бесконечностью других в холодную пустоту, обречённый на угасание — как уже очевидно, вечное. - Меня вновь захлестнули рыдания, до меня дошёл смысл собственных слов, и я закрыл глаза, пытаясь не думать о том, что оба моих века и обе мои ладони — это создатель, что от него не спрячешься нигде, что сами мои мысли — это он, издевающийся над мольбами к нему через самих молящихся. Я чувствовал, что хочу разорвать себя на части и вскричал: «Я не хочу знать, что он есть! Я не хочу верить, что он есть!»

   До меня, как из другого конца Вселенной, донёсся тихий, слабый, плачущий голос моего друга: «И не надо».

   Гигантские пузыри чёрной крови, плывшие по Вселенной, с шелестом заливаемого дождём огня лопнули, пронзённые бело-голубым лучом нежного, прозрачного света. Густые кроны воспалённой, бесчестной тьмы растворились в выросшем из голоса моего друга кристалле ясности и чистоты. Сумрачная, порывистая ледяная метель стихла, оставив прозрачную ночь, переливающийся блеск снега и далёких звёзд. Планету всё же накрыл холод, но равномерно, спокойно, тихой прохладой, опускаясь лекарством на пылавшие до того гнойные раны. Новые слёзы потекли из моих глаз — слёзы омовения, проникавшие под кожу, в вены, несущие исцеление, перерождение. Сначала беспорядочно, неловко, затем равномерными волнами по моему телу разошёлся смех — он плавно нарастал, не доходя до безумного хохота, и продолжался несколько минут без остановки.

   - И не надо, - повторил мой друг. Это всё же был мой друг. За ним не стояло истёкшее трупами чудовище, за ним стоял человек — обычная, мгновенная искорка в этом мире, но яркая, ровная, чистая. - Мы просто вольёмся в общий поток, просто постараемся внести в него свою долю чистоты. Он остановится, иссохнет — очень, очень скоро, и от него ничего не останется. Но радоваться этому будет некому, и упущено не будет ничто, сожалений не останется ничьих. Здесь холодно, но здесь нет никого, кто выдыхает лёд, и наша задача — это согреться и согреть другого и вместе узнать, что это за место, почему здесь так много льда, и кто мы.