Мутака

Александр Парцхаладзе
      Лет 10 назад  разорвалась ткань у моего  диванного валика - мутаки.  И это не удивительно:  как ни  прочна была старая гардина, из которой я сшил мутаку, годы взяли свое. Да и дети постарались в свое время - мутузили ею друг друга, как большой дубинкой, прыгая и бегая по дивану с криками и смехом, "пока Кеша не видит".               
      Кеша - это я. Уже почти сорок лет, как меня перекрестили мои старшие, Наташка и Димка, в честь Кеши, кота знакомых, у которых мы гостили летом 1979-го года.               
      Кот Кеша был черным, очень большим и очень умным.  Настолько большим, что Димка, которому в сентябре исполнялось четыре года, боялся его и всегда уступал ему дорогу.  И таким умным, что это - единственный из известных мне котов, которого не просто приучили ходить в туалет на унитаз по-человечески.  Нет,  он, сделав все дела, - правда, стоя лицом, простите, мордой к бачку, - так ему было удобнее - он умудрялся еще смывать за собою, нажимая, как и мы, на рычажок правой передней лапой!        Единственное, чего он не умел, вернее, не мог - это мяукать. В молодости Кеша упал с высоты девятого этажа, выжил, но навсегда потерял голос. Когда ему хотелось что-то сказать, он открывал рот, и было видно, но совсем не слышно, как он мяучит. Впрочем, мурлыкал он, как все остальные коты, если не громче.               
      Почему все же я унаследовал его славное имя?  Дети утверждали, что я на него чем-то похож. И даже - что во сне я тоже мурлычу.               
      Так оно, или это выдумки, проверить я не мог, и кошачья кличка закрепилась за  мной настолько, что что с тех пор никто меня и не называл ни папой, ни моим настоящим именем. Я стал Кешей: для детей - теперь уже четверых моих детей, для их друзей и подружек, для внуков...               
      И так привык к своему новому имени, так вжился в образ, что и сны мне стали иногда сниться  кошачьи. К примеру, будто я /кот, разумеется!/ стою перед  холодильником, где сметана лежит, и меня так невежливо, так грубо НОГОЙ отодвигают от открытой дверцы... а самое обидное - я и во сне помню, что сметану эту я сам покупал!               
               
      Да, стоило мне отвернуться, заняться хозяйством, или сесть за пишущую машинку,  бедной  мутаке доставалось сполна. Она становилась то палицей, то лошадью, на которой скакали, сменяя друг друга, мои крокодильчики-бегемотики.   
      - Ну какие же они крокодилы,  какие бегемоты!? - возмущалась наша тетя Бэла,  добрейшая старая дева,  начисто лишенная чувства юмора, - Посмотри, какие они у тебя красивые!               
      В ответ я  просто включал радиолу и ставил пластинку, именно эту:               
      - А-ааа! - Крокодилы, бегемоты,               
      - А-ааа! - Обезьяны, кашалоты...               
      А  Димка с Наташкой,  сидя рядком все на той же мутаке,  открывали пошире рты,  чтобы ни одна капля заквашенного мною мацони не пролилась на кушетку.      
               
      Прошли годы,  и теперь всё на той же мутаке сидел наш внук Герка.  Он так полюбил эту длинную толстушку,  что иногда  спал с нею  в обнимку.  Вот почему у мутаки даже появилось имя: мы назвали ее Дашей - так звали соседскую девочку,  которая нравилась внуку.               
               
      Теперь мутака-Даша лежала разорванной и из ее внутренностей вываливались маленькие тряпочки, которыми она была набита. Я сам сшил ее когда-то, использовав все лоскутки, которые годами копились в доме:  к каждой купленной вещи прилагался обычно кусочек материи для заплатки с пришитыми к нему двумя-тремя пуговицами. Пуговицы я срезал и прятал в коробку - там их сейчас набралась не одна сотня - а лоскутки складывал в бежевый холщовый мешок, завязанный резинкой. Мешок, длиной около метра, постепенно становился похож на огромную сардельку,  и когда места в нем уже не осталось,  я  обшил его старой,  зеленой в черную крапинку, гардиной...
               
      Лоскутки сыпались передо мной на диван, на пол - розовые, голубые, клетчатые, в полосочку. Вот этот - от  Наташиного платья, розового, с зеленой бабочкой, вышитой на подоле. Она носила его, делая свои неуверенные еще шаги по комнатке в коммуналке, первому нашему собственному жилищу. Платьице ей очень нравилось, почти так же, как блестящие лаковые туфельки светло-коричневого цвета.               
      От стола у окна до двери всего три шага, но как трудно сделать их - Наташа делает первый, потом приседает, чтобы не упасть, выпрямляется, делает второй, третий...               
      За дверью раздается лай и топот - по общему нашему коридору несутся выпущенные соседкой, тетей Лизой, ее заливистые три собаки. Вот спускается по лестнице вслед за ними сама тетя Лиза, спускается и ворчит на своих питомцев, доставляющих столько беспокойства соседям.               
      А этот лоскуток  - уже от другого платья, с бантиком, в бело-голубую клетку, а тот - от зеленого, на котором была вышита роза. В нем уже трехлетняя Наташа сидела на корточках у открытой дверцы серванта и доставала одну за другой наши хрустальные рюмки, всю дюжину, которая так красиво смотрелась на полу - гораздо лучше, чем солдатики из бревенчатого форта, или обшарпанные желтые кубики.               
      Но тут  в комнату возвращается папа, Наташа вспоминает, что играть с рюмками нельзя и начинает забрасывать их на место - поскорее, пока ее не застали, поскорее, так что из дюжины остаются целыми только две, которые и сейчас, спустя сорок лет, стоят на своем месте, окруженные новыми, более удачливыми подружками.   
               
      - Это что же ты тут наделала?! - возмущаюсь я, увидев осколки, - вот я тебе сейчас дам по попе! Где твоя попа?               
      - Нееету! - ревет Наташа.               
      - Как это нету?  Где  же  она?               
      - Па вавоооте! /"На работе" - догадываюсь я/.               
      Да, если кого-то дома нет - он на работе.  Днем это мама. По ночам, чтобы было кому сидеть с детьми, "па вавоте" уже я.               
               
      Надо же! Здесь, по соседству с лоскутками из той, первой нашей комнаты на Великокняжеской, оказался кусочек материи из совсем другой жизни: табачного цвета  джинсовая ткань. Настоящих джинсов тогда в продаже не было, а в этих вот, купленных на Вокзальной улице, ходили в наши воскресные походы по горам сначала Наташка, а потом и Димка.               
      Мы часто выбирались за город. Весной собирали цикламены на Удзо. Летом чаще всего отправлялись на водохранилище - Тбилисское море. Мы добирались туда на голубом трамвае, с лязгом и скрежетом ползущем  в гору, и шли  потом к пляжу вдоль кустов ежевики - в августе и сентябре мы собирали ее и здесь, и на Манглисской дороге, и за Коджори, собирали вместе с  длинными ягодами красного кизила, листья которого обжигают почти как крапива, кизила, из которого получается такое ароматное кисло-сладкое варенье.               
      А  ежевика шла и на вареники, чудные, пятнистые от проступающего сока. Вареники, обжигающие рот, которых, сколько ни съешь - все мало!               
      Мы  ели их обычно на балконе, на том, что за кухней и детской, в нашей новой двухкомнатной  квартире. Балкон был длинным и настолько широким, что мы помещались там  за столом всей  семьей: теперь нас уже стало шестеро.  Мы ели, и большие полотнища парусины - мы так и называли их: "паруса" - защищали нас от горячего еще  сентябрьского солнца.  Вот кусочки этой как раз ткани палевого цвета, а рядом с ними клочок цигейки, от коричневой шубки, в которой дети ходили в школу в начальных классах.               
               
      Кусочек кримплена, маленький, пружинистый, голубого цвета. Это - от моего "вечного" свитера - ему больше лет, чем моей старшей дочери, он помнит еще наши институтские годы...               
      Мы  оказались на озере Лиси зимой, поднялись сюда всей семьей пешком, прямо от своего дома в Дигоми.  Поднимались в гору поселком Вашлисджвари /Яблоневый крест/, потом посадками абрикосов и миндаля - по весне весь этот склон розовеет, белеет цветами и запах, тонкий, с небольшой горчинкой, доносится ветром до наших окон.               
      Наверху, за гребнем, остановились. Небо, синее, слишком яркое, чтобы быть правдоподобным, солнце, ничуть не греющее. Ветер, мороз.  На озере лежал лед. Достаточно толстый, чтобы можно было по нему бегать. Тонкий только в одном месте, где струя воды из фонтанчика для питья подмывала его снизу.  Именно тут и провалилась сквозь лед Ленка,  младшая наша,  которой было тогда всего три года.       
      Она  провалилась по шею - мы достали ее мгновенно, но все на ней было уже совершенно мокрым: ботинки, белье, одежда.  Вокруг - ни души, никакого укрытия.  Мы тут же раздели ее догола, сняли с себя свитеры: вот этот самый, "вечный", голубой и свитер жены и надели их - один вместо рейтуз, просунув в рукава маленькие ножки, другой на тело - и развели костер из сухих веток.               
      На горячих от огня камнях стояли ботиночки, от них шел пар.  На палках вокруг костра сушилась Ленкина одежда...               
      У нас  была с собой снедь и пара бутылок сухого красного, "Телиани". Когда мы доели и выпили все, выяснилось, что и одежда Ленкина, и даже ботинки высохли - огонь и  горный воздух сделали свое дело.               
      Она  даже не простыла в тот день, наша младшенькая...               
               
      Лоскуток из кисеи, розовый с голубым, обрезок черного каракуля.  Это уже - последние годы общей нашей Тифлисской Жизни.  Дальше каждый начнет жить самостоятельно, со своими покупками, своими лоскутками к ним, своими воспоминаниями.               
               
      Но что же делать с нею - со старой разорванной мутакой?  Попытаться сшить ее заново?  Подобрать подходящую ткань,  запихнуть в нее снова все эти кусочки прежней - такой далекой теперь жизни?               
      Почему так  трудно расставаться с вещами?  Даже с ненужными, даже с пришедшими в негодность?               
      Быть может, выбросить то, что связывало всех нас, было бы проще, если бы мы и теперь оставались вместе?