Моя новая семья

Калинина Любовь
               
                Часть I.
                Глава 13.
                Свекровь
 
 Она виновата в том, что ее сын женился на мне. Однажды вслед она сказала: «Толька, смотри, какие красивые ножки!» Толька посмотрел… и влюбился.

   Она была простой, доброй, трудолюбивой… и очень сложной, с особым заковыристым характером. Маленькая, зеленоглазая, черноволосая красавица, знающая это и уверенная в этом. В ее доме я прожила двадцать три года: с мужем – четырнадцать и без него – девять... Было все: сладко и горько, тепло и холодно, радостно и больно…

   Впервые я ее увидела летом с гостями, веселыми, разгулявшимися, и парнем в синем, с бескозыркой. Кто-то из соседей сказал, что сын вернулся со службы.
   Потом – бегущей в заготзерно (там они строили кирпичный забор), веселая, быстрая, тепло одетая – был конец октября. Она сказала: «Рукавички не надо?» – и засмеялась, показывая мне брезентовые рукавицы с утеплением на своих руках.
   Потом, уже когда Т. ходил ко мне: мы стояли у ворот нашего дома, она провожала гостей на автобусную остановку, и Т., боясь конфуза, попросил зайти в переулок, за дом, чтобы мать не подошла к нам, веселая и пьяненькая.

   В своем доме она издавала свои законы, прописывала свои правила, делала установки, подчиняла, одним словом, – управляла. Если бы ни это, нельзя, наверное, было бы построить огромный дом с двумя входами (четвертый по счету), подвал, гараж, установить железные двери, ворота, красивые заборы…

   На сватанье пришли к нам в дом с гурьбой гостей, веселых и шумных, поставили у дверей ряд новой добротной обуви…

   Свадьбу играли широко: много гостей, приезд родственников издалека, «живая» музыка, столы ломились от еды и питья, новые полы поблескивали под ногами танцующих… Никогда не было поставлено мне в упрек ни богатое веселье, ни дорогой свадебный наряд и кольца…

   Она трепетно отнеслась к нашей первой брачной ночи, которую я вообще не помню, к рождению нашего первого ребенка…
   Вспоминаю, где-то в июне, она стояла во дворе и говорила, что здесь будет спальня для младенца, а здесь – стеклянная веранда. Я смеялась – фантазия…      
   Осенью был заложен фундамент, весной свекор штукатурил комнату, настилал полы, выставлял двери…

   Она, уходя на работу, всем давала задания, возвращаясь, переступала порог дома и спрашивала, кто что сделал. Вроде ничего, но угнетало.

   Чистота была безупречная. У нее много было своих секретов. Я была иногда удивлена… Утром пройдет по двору в ночной сорочке, как будто только что выглаженной. Я думала: «Ну, вот одела я новую сорочку, поспала одну ночь, и она вся помятая, а у нее – как новая…» А в сорочке той не спалось. Она у нее в шкафу висела как наряд, и нужна была ей только для того, чтобы пройтись по двору.

   К сорочкам ночным, постельному белью свекровь относилась особо – у нее их было много и красивые. Наволочки на подушках казались всегда новыми, налощенными – она на них не спала, а на ту, что спала, всегда стелила пеленку.
Когда болела, меняла постельное на новое, самое красивое, открывала все двери в доме, утопая в чистоте и пухе, лежала и ждала подруг, кумовьев, соседей… Они ей говорили: «Мария Ивановна, ты как королева!» – и она выздоравливала.

   Когда она готовила еду, ничего не было подгоревшим, пересоленным, пересахаренным. Все в меру, вкусно, аккуратно. Я удивлялась: простоит полдня у плиты, выходит из кухни, где варится, жарится, парится, фартук, у других – всякий,  а у нее как новый. Только со временем поняла, что у плиты фартук всегда переворачивался хозяйкой наизнанку…

   Каждый день мыла волосы. Когда кто-то спрашивал: зачем? она отвечала, показывая на голову: «Посмотри: блестит? Так надо, чтоб блестело!»

   У нее были большие запасы муки, крупы, соли, сахара, спичек, мыла, стирального порошка, посуды, клеенки, полотенец… Как не крути – симптом 37-го года…

   Она говорила, что нужно жить так, чтобы завидовали… Свекор ее обожал, ценил: встречал с работы на вокзале, подавал руку, чтобы она сошла со ступенек вагона, дома делал всю мужскую работу, чистил картошку… Иногда, когда гости приходили невпопад и ее не было дома, он, накрывая на стол, извинялся: «Была бы Мария Ивановна, все было бы по-другому…»

   Он – молдаван, она – русская. Они познакомились, когда он служил срочную. Ей было шестнадцать. Он был надежным, она не боялась с ним быть. Расписались. Жили в пустой комнате, пока он сам не сделал мебель: кровать, стол, шкаф (этот шкаф пережил их и до сих пор стоит где-то далеко – в тупике маленькой бабушкиной спальни).

   Свекровь сначала любила рассматривать свои старые фотографии, а потом боялась (прятала их от себя вместе с документами в черный потертый ридикюль с круглой металлической защелкой и ручкой-косичкой): вот она молодая – счастливое лицо, черные косы, модный фасон платья, муж, сын, кум молдаван…

   Характер был сильный, независимый, но… Дочь вспоминала, что когда-то, когда ее еще не было, родители жили в Волгоградской области, в деревне. Отец подъехал к матери на бричке и нечаянно обрызгал ее новое пальто. Она разозлилась и сказала: «Ну, бл.!» и села в бричку. Отец переспросил, что она сказала. «Бл.!» – выпалила она. Когда приехали домой, отец ударил ее. Она, забрав Т., ушла к своей матери и не возвращалась до тех пор, пока тот не пришел с повинной. Дочь добавила: «Она точно пьяная была!» Меня удивило то, что дочь, которой еще не было на свете, в том так была уверена. Вскоре на моих глазах свекровь ступила с нашего порога (ступеньки по сторонам) напрямую, почти с метровой высоты, в угол глухой стены бабушкиного дома.

   Я как чумы боялась пьяных женщин. С детства в памяти осталась картинка – свадьба у Коли Головко: пьяный батька и пьяная Шурка Рукавичка (Румынка) танцуют, если можно так сказать, во дворе, а потом под ручку волочатся, провожая чужих гостей на железнодорожную станцию… Пьющих и пьяных я всегда обходила стороной, а здесь встретилась лицом к лицу – в одном доме, в одном дворе … Сначала помаленьку да полегоньку… А потом, когда умер свекор, плакала навзрыд не о нем, бедном, а о себе: «Как я теперь буду, такая молодая?» и пошло-поехало…

   После смерти мужа похудела, помолодела, просила у тетки одежку – кофточки, прихорашивалась… Когда никого не  было, страшно голосила на весь дом, а потом пила так крепко, что застолья дневные переходили в вечерние, а вечерние – в ночные… Зазывались чужие люди, случайные прохожие, ставилось на стол все, что было. Часто ночью приходилось разводить, растаскивать, успокаивать, выдворять ругающихся, дерущихся, неподвижных – уставших, укладывающихся спать, где пришлось. Невидимое хвастовство, перекрученное с видимою скромностью, предлагало богатство как милость, гостеприимство превращалось в нескрываемое пьянство – поначалу свекровь, причепуренная, возбужденная, готовясь к приему гостей, тщательно убирала в доме, мыла ворота, готовила еду, потом до прихода гостей, можно сказать, сама была готова: в прямом смысле – пьяная, под столом…

   Когда я сказала, что не хочу, чтобы Т. ходил на эти «праздники», она, обижаясь, говорила: «Ты смотри: сыну запрещает к родной матери ходить!» и потом всякий раз через стенку с сыном и гостями осуждала меня за это.

   Я потеряла покой. День – на работе, ночь – хожу из угла в угол, за стеной – пьяные. Не спала неделями. Мир вокруг меня стал черно-белым (это правда!). В течения дня, встречаясь со мной во дворе, она могла несколько раз здороваться – не помнила… Внутри у меня начало что-то невольно срабатывать: при виде ее я начинала мелко дрожать… Жалуюсь бабушке, что я не выдерживаю, мне плохо, мне стыдно, а она: «Не обращай внимания, кто она тебе такая?», а сама по соседству, у Мироновны, воет: «Что мне с Манькой делать? Совсем сопьется!»

    Тут подвернулся Буратевич. В один зимний вечер, на Рождество, пьяные объятия, искусанные в кровь губы решили все – сошлись. Лет десять прожили по графику: сутки – работа, двое – дома, выпивка. Пили в меру, без меры, через меру… Иногда бывал сбой – работа выпадала…

   Когда я попала в роддом со вторым ребенком, она вышла, так сказать, замуж. 8 марта, проведывая меня, показала подарок Буратевича – маленькие позолоченные часы. Когда меня привезли с сыном домой, она жила у него. По утрам я могла видеть, как в ночной сорочке она мелькала во дворе или за двором. Жизнь продолжалась…

   Буратевича помню еще в детстве. Однажды он забрел к нам в дом, пьяный. Он был высокий, костистый, на обтянутом кожей лице – мутные глаза и бесформенно обвисшие бурячневые губы. Мы не могли его сразу выпроводить, и он сидел у нас какое-то время и бубнил, бельмекал, булькал что-то невразумительное. Я помню его жену, симпатичную, тонкую женщину, которая ходила вдоль улицы по воду к колонке, их детей… Но потом старший сын повесился; жена помутилась умом, повесилась; средний сын попал в тюрьму; дочь, выйдя замуж, пожила какое-то время будто бы спокойно, но после вешалась, травилась, ездила с чужими мужчинами на машинах, записывала на ногах выше юбки номера их машин; младший сын дважды разбивался на мотоцикле, а потом сгорел вместе с их домом в страшном пожаре…

   Соседская девочка, узнав, что к ее бабушке сватался Буратевич, сказала: «Бабушка, если хочешь повеситься, выходи за него замуж!» Не знаю, каким он был мужчиной, но человеком был нехорошим. Свекровь прожила с ним, как говорят «душа в душу», одиннадцать лет…

   Она любила саму себя. О себе она говорила: пальчик, ручки, ножки… Но в то же время она взваливала на себя всю домашнюю работу, делая ее блестяще, чего бы это не касалось: уборки, стирки, глажки, готовки… В трезвом состоянии она никогда не ленилась, не высиживалась, не вылеживалась… Делала все с энтузиазмом, быстро, ловко, результативно…

   Если была дома, утром вставала рано, надевала аккуратную одежду, умывалась, причесывалась, душилась… Какое-то время ее духи и одеколоны стали моим наказанием. Дело в том, что запах я чувствовала желудком, моя язва моментально впитывала этот запах и начинала печь. Пахло в доме, благоухали черенок лопаты в угольном сарае, стенки подвала, воздух уличного туалета… Но в груди ее был магнит, иногда, когда я ее обнимала или прижималась, я чувствовала его тягу.

   На работу шла быстрым шагом. В сумке всегда чего только не было: лекарства, конфеты, печенье, запасное белье, колготы, зубная паста, щетка, кошелек… Да, кошелек и деньги… Кошелек часто теряла, так как по только ей известной причине, она его прятала и перепрятывала. Любила, чтобы денег было много. Дома носила их в кармане фартука. Всегда давала всем в долг.

   Вспоминаю одну женщину, которая жила через улицу, где-то напротив все той же чайной. Иногда она ходила вдоль нашего забора. Я не знаю, сколько ей было лет, но в середине 80-х она носила одежду и обувь своей молодости (50- х годов): шифоновые платья «японочкой» и туфли на толстом каблуке с тупым носком. Косы ее были заплетены на затылке полукрендельками, а вокруг головы вились магические завитки. Она как-то по-особому говорила и смеялась – что-то в ней было артистическое. Она говорила мне: «На белом свете всего три Марии Ивановны: я, ваша мама (свекровь) и ваша соседка… А вы вашу маму обнимите, погладьте ручку, поцелуйте в шейку – и будете есть на серебре и ходить в золоте…» Все оказывается так просто!..

   Ну, как бы все реально хорошо было в «моей маме», но некоторые загоны и выпады сбивали с толку объективность…
   В ней по отношению к другим людям как-то странно переплетались добро, отзывчивость и абсолютная душевная глухота, пренебрежение, даже брезгливость. Вспоминаю: сестер мужа называла «тетери», когда они приезжали, она им от всего сердца давала зубные щетки, носки, а потом прилюдно их сжигала в печке; встретив своего двоюродного брата Митьку, накормив, напоив его, сказала мне: «Ну, теперь работа есть!» На вопрос: «Какая?» ответила: «После Митьки полотенце стирать!»

   К образованию и образованным людям относилась плохо, говорила, что они и чашку после себя не помоют.

   Когда работала, и пот катился по ее лицу градом, она его не вытирала, а осуждающе и испытывающе смотрела на нас из-под той завесы.

   Когда хоронили родных или знакомых, после похорон, с кладбища часто возвращались в ее дом, ели, пили, пели, говорили ни о чем, даже не вспоминали об умершем…

   Особых увлечений не было, если не считать домашние дела – уборку и стирку (гладить не любила), приема гостей и застолья…

   Весной и летом хорошим местом для отдыха становилась «вышка». Свекровь, Дорка, кума Катька и другие расстилали скатерть-самобранку, ели, пили, пели, шутили, смеялись… Однажды допились… Соседи спрашивали: «Ты ничего не знаешь? Ты ничего не слышала?», на  мое: «Нет!» качали головами: «Мария Ивановна кувыркалась на вышке…» Этот парень-неудачник иногда приходил к нам, по просьбе свекрови заносил в сарай уголь, пилил деревья, рубил дрова, таскал тяжести за недорого. Вот и ему выпало солнечное счастье на зеленой траве…

   Некоторые из ее родных меня жалели и удивлялись, как я с нею живу, потому что «у Маньки характер тяжелый»…

   Я виновата перед нею уже в том, что так и не смогла ее назвать матерью. Когда я выходила замуж и первые полтора года, моя мать, разбитая параличом, едва передвигалась по комнате, а потом и вообще лежала, и мне что-то не давало назвать этим словом другую женщину. Я часами выжидала движения за дверью, чтобы сказать: «Вы…» Они этого понять не могли и не хотели, иногда упрекали, а однажды было сказано: «Бей, Толька, бей!..»

   Но со временем я ко многим вещам привыкла. Если я ее несколько дней не видела, я за нею скучала, иногда я ею восхищалась, гордилась, когда я смотрела на ее руки, я вспоминала свою мамку…

   Тема «дом» – ни как место для жизни, а как наследственная недвижимость, – всегда стояла особняком.
   Когда не стало свекра, остались голые стены нового сарая, пристроенные к летней кухне. Три стены мы штукатурили без него. Став на шаткую скамейку, свекровь вздрогнула: «Скажешь, ну, слава Богу, свекор умер и свекруха убилась!» Я ужаснулась неожиданным словам, какие, коснувшись меня, раскрыли ее опасения, которые преследовали ее всю жизнь. Действия относительно защиты собственности возвращались к ней совсем не тем, чего она ожидала…

   Вскоре мы купили план под стройку дома на другом конце поселка. Все усложнилось физически, материально, душевно. Однажды сошлись выпившие мать и сын и дрались друг с другом, как звери. Мать больно вцепилась в сына, а он больно раскручивал ее вокруг себя…

   Сойдясь с Буратевичем, боялась прогадать с домом – не расписалась с ним, а потом, после его смерти, горевала, что осталась без его пенсии.

   Рождение внучки – дочки дочери – ознаменовалось завещанием о передаче движимого и недвижимого в ее пользу. Это завещание переписывалось несколько раз, пряталось в ридикюль, и приходило какое-то успокоение.

   Когда не стало Т., она отстранилась от меня. Вечером, после похорон, провожая вдоль улицы на план,  словно воткнув в мое сердце нож и провернув его, сказала: «Ничего, скоро выйдешь замуж!» На следующий день после бессонной ночи я пожаловалась золовке, что не смогу выжить в пустом, недостроенном доме. Она посоветовала поговорить с матерью. На просьбу свекровь ответила: «Не знаю. Мне еще самой лет пятнадцать жить!»

   Потом дом стал обузой, огромный, пустой, с отшелушенными ступеньками, подгнившими отливными, ветровыми досками, осыпавшимися стенами в подвале…
Ну, а потом этот дом и все, что было нажито, полу продавалось, полу дарилось чужим людям, чтобы уйти из этого места в другое, чужое, тесное, непривычное, одинокое.

   Во многом из этого обвинялась я…

   Дальние огороды, от которых в силу привычки мы не могли отказаться, нас изматывали. После одной из уборки урожая она заболела. Состояние ее здоровья после попоек становилось опасным: мы с сыном таскали ее тело из сарая, из кухни, поднимали с асфальта во дворе, с пола в доме, в критические моменты – без признаков жизни – в отчаянии приводили медсестер из родных и соседей, отпаивали чаем с лимоном, грели ноги горячими грелками, а иногда она в подобном состоянии упрекала меня, я, закаменев, молчала или говорила внешне спокойно, она продолжала до тех пор, пока я не разжимала внутренний кулак, в котором я старалась крепко себя держать, и не начинала бурно говорить в свое оправдание, а это совершенно не совпадало с ее виденьем, или плакать…

   Иногда летом привозили Машку – большеглазое, широколобое человеческое дитя, очень неуравновешенное. Оно быстро бегало по двору и вдоль заборов, лазило по деревьям, перемахивало через трехтонные кучи угля и штыба…

   Относительно еды, посуды, одежды-обуви часто бывали ссоры. Его ругали, били, переодевали. Оно могло сказать: «Бабушка, за такой борщ тебе надо кастрюлю на голову надеть!»
   Два родных человека, два возраста, два характера, две жизни, две судьбы – ссорились, дрались, плакали, а потом обнимались и пели…

   Когда свекровь осталась одна, растерялась, плакала, начала болеть, горевать, тосковать – выхода не видела. Работала до последнего. Взяла отпуск, чтобы поехать к дочери в Севастополь, умерла на вокзале, в 72 года…

                Глава 14.
                Мирра
Где-то в 9 классе я прочитала роман Джованьоли «Спартак» и оставалась под сильным впечатлением долгое время. Очень понравились образы героев Мирцерии и Марка, их имена. Эти имена вынашивались во мне много лет, казалось, что красивее имен нет: слово «Мирцерия» звучало как песня «Мир целый я», а мужественней имени, чем Марк, трудно себе представить.

   Девочка зародилась в августе. Я чувствовала себя хорошо – была спокойной, уверенной, выносливой. Все так же, как прежде, начался учебный год: уроки, мероприятия, дежурства... Нам вдвоем было хорошо. Я привыкла к такому состоянию и боялась, что когда-то оно закончится.

   15 мая, во вторник, я вспомнила, что в больницу надо белую косынку, и уверенная, что она понадобится только завтра, уселась ее подшивать. Подшила я ее в несколько заходов. Временем становилось плохо – шатался белый свет передо мной или меня так шатало, что казалось, все: пришел конец.

   В час дня приехала скорая. Довезли. Мне все хуже. Я не понимала, что со мной. Смешно, но в 30 лет я не знала, что меня ждет в роддоме и как все это происходит. Вокруг ад – крики и стоны других женщин. Время от времени я терялась. Мне сказали сходить в туалет. Оттуда иду – возле дежурной медсестры выливается из меня что-то. Я говорю:
– Извините, я не хотела... Я не знаю, что это такое...

   Через время все – дикая боль пронизывает тело, ломает кости. Когда пришла в себя, мне сказали:
– У вас девочка!

   Я чувствовала страшную усталость. Лежа на кресле в операционной, я спросила, наверно, санитарочку:
– Тетечка, а нельзя тут у вас помыть руки и дать мне кусочек черного хлеба?
Женщина грубовато ответила:
– У нас хлеба не дают!

   Через время меня отвезли в палату, потом принесли девочку: малюсенькую, всю красненькую, с рыженькими волосами.

   Во время родов я пережила такую физическую боль и стресс, что думала: «Все! Больше никогда!» Все дни, проведенные в роддоме, наложенные швы болели, хотелось домой. Молока было мало – девочку подкармливали.

   Ее имя я выдала сразу, но сказать вслух имя Мирцерия я не решилась, и , чтобы смягчить обстановку, предложила девочку назвать Миррой. Родители мужа были не против. Свекор сказал:
– Красиво: «Мирру – миру»!
   И только моя тетя Лена уверяла:
– Любочка, какую ты ошибку совершила – за такое имя ребенок всю жизнь будет на тебя обижаться!
   Итак, нас стало трое...

   Мы привыкли кушать, не торопясь, сидя вдвоем за столом, разговаривать обо всем. Приехали. Положили ребенка. Накрыли на стол и сели. Но... не тут-то было! Третьему это не нравилось. Сначала вскочила я – уложила, потом – папа, уложил. И так бесконечно...  С этого дня мы ели поразнь.

   Ребенок кричал, требовал, чтобы его понимали. Молока, явно, не хватало.
   Говорили, что первый месяц младенцы якобы все время спят. Это было не о нас. 

   Мы кричали постоянно. Я измаялась: носила девочку все время на руках в доме, выносила во двор, на улицу. Соседка, Мария Ивановна, слыша постоянный плач, сказала обо мне: «Ну, не может с ребенком, не может!» Укладывая спать, ношу на руках до тех пор, пока сама не падаю – бьюсь лбом о дверные откосы. Только положу в кроватку – опять: «Вау!» и все сначала. Когда девочка засыпала, выключали телевизор, ходили на цыпочках. Мне казалось, что я сама никогда не высплюсь.
 
   Понесли в больницу к доктору Петру Адамовичу. Он посмотрел и сказал: «Какие ножки красивые!» – я еще удивилась: откуда он это взял? Пригляделась: ножки ровненькие, а стопочки треугольником. Взвесили, сказали, что надо обязательно подкармливать (и это в месяц!) – молока очень мало.

   Первой Мирру оценила соседская девчонка Анжела. Она посмотрела и сказала: «Фу, какая она у вас красная!» В три месяца Мирра танцевала – под любое «тра-ля-ля» отбивала ножками по столу, что всех домашних приводило в восторг. Свекор, видя, как она тянется к водопроводному крану, говорил: «Крути барашку, крути! Во! На 5 % уже понимает!»

   Первое время у Мирры не было кроватки, и она вынуждена была спать в коляске, которую ставили возле нашей кровати. В темноте я страшилась, что ребенок где-то рядом, а не во мне, не со мною...

   Мирра была очень активной: если проснется рано, а мы еще спим, ни секунды не полежит – будет ходить вдоль тумбочек, по нашим головам; в шкафах переворачивала все, что можно было перевернуть; «читала» книжки так, что от них оставались не соединяемые обрывки.

   В 1,1 года научилась ходить. Мы замучились: как только она поняла, что ей, как и всем, положено ходить на двух ногах, она хотела только ходить – не сидеть, не стоять, не ползать, а ходить! Спина моя не разгибалась. Везде был асфальт, поэтому надо было следить и следить! В июне поехали отдыхать на Северный Донец, в село Гороховатка. Везде сосны и песок, усыпанный опавшими шишками. Мирра сделает два-три шажка, упадет, сядет на колючую шишку, поднимается и опять идет.

   Какое-то время помалкивала, папа все беспокоился – ожидал, когда же ребенок заговорит! Однажды она увидела на улице, возле чужого дома, перевернутую машину, изумленная, залопотала сразу так много и быстро...

   В полтора года Мирра «жестикулировала» кубиками, как хотела, она называла предметы и буквы, нарисованные на них, складывала их в слова. Родственник, приехавший к нам со своим семилетним сыном, удивился:
– А что это она делает?
– Играет: называет буквы, складывает слова.
– Ничего себе! А наш Сережка еще ни одной буквы не знает!
 
   С куклами не играла. В ход шли книжки, тетрадки, карандаши, ручки... Как-то уже так сложилось, что любя ребенка, мы ее ничем не баловали: ни игрушками, ни сладостями, ни одеждами... Если наказывали, никогда не просила прощения. Я, например, поставлю в угол, а бабушка Стеня подучивает:
– Мирра, скажи: «Мама, прости!» Ну, скажи: «Мама, прости!»
Нахмурится, смотрит из-под лобика, молчит.

   Когда после декретного отпуска я вышла опять на работу, на Мирру оставалось все меньше времени и внимания: днем – в школе, дома – тетради, планы, ночью – готовка, стирка, глажка... Во второй половине дня двери между нами закрывались, чтобы я могла подготовиться к следующему дню. Однажды она прорвалась через эти засады, обхватила меня сзади, со спины, ручонками и, правильно оценив ситуацию, заглядывая мне в лицо, сказала: «Мама, а я тебя не люблю!» Как я плакала! Это во многом потом повлияет на мой выбор дороги в жизни.

   Мы все ее любили, целовали в попу, но когда родился Марк, ее отодвинули. Она потом будет обижаться, ей будет казаться, что она меньше любима.

   Где-то в пять лет Мирра научилась читать как-то сама. Я – на кухне, она рядом поставит стул и сидит с книжкой «Венгерские сказки», подаренной ей  соседской девчонкой. Однажды папа зашел и спрашивает:
– А что Мирра делает?
– Читает.
– Как?!  – Он был удивлен.

   В детский сад Мирра пошла в шесть лет. Мы с Галиной Алексеевной взяли их группу.

   Маленькая, худенькая, скромная – не выделялась ничем: ни внешностью, ни одеждой, ни талантами... В группе одна девочка, например, хорошо рисовала, другая – пела, третья – неподражаемо танцевала, четвертая – красиво говорила по-украински... Наш ребенок был где-то в стороне. Но в подготовительной группе каждый день был золотым...
   Челка, подстриженная мною как попало, тонкая косичка, выразительные глаза, нежная кожа, большая родинка на щечке – такой она была в семь лет, когда пошла в школу.

   Полгода ходим в школу – учительница ни слова. Через время спрашиваю:
– Ну, как там наш ребенок, хоть отвечает?
– Отвечает.
– Ну, и что он отвечает?
– То, что нужно.
   В первом полугодии мы читали быстрее всех – 119 знаков в минуту!

   Начало учебного года: каждый день садились в двоем заниматься.  Мирра делала задания старательно, точно, аккуратно – никаких переписываний. Но была не податливой: если скажет по какому-то поводу «Нет!»   – это окончательно. Уча наизусть тексты стихов, делала так: первый раз читала, второй – закрывала книгу и читала на память. Если я показывала, как надо выразительно прочитать, она говорила, что сейчас не будет: так она прочитает один раз в классе, когда вызовут.

   Два года мы честно отработали. Начался третий класс. Я обрадовалась, усаживаюсь рядом. Мирра говорит: «Мама, отойди! Ты мне мешаешь!» Так наш ребенок стал самостоятельным...

   Училась отлично. Если что-то не получалось и она говорила, что ей трудновато, я поругивала и, толкая ее на максимализм, говорила, что ей грех так говорить, потому что Бог ей дал много. Одна девочка, по-детски завидуя Мирре, говорила:
– Вот, если бы я так училась, как ты, моя мама одевала бы меня как куколку!
   ...У каждого свои мерки счастья.

   Итак, Мирра росла без особых забот и хлопот. Но в подростковом возрасте она оказалась в кругу внимания девчат и парней. Начались походы на дискотеки, самостоятельный выбор одежды, некоторые капризы, оговорки... Марк тогда проговорил: «Мама, вот Мирра оговаривается с тобой, а я так не умею!» Если бы я знала, что будет впереди, то подумала бы: «Благое время!»

   Поездка Мирры на три дня автобусом на море с работниками шахтоуправления и их детьми сбила меня с толку: на дне сумки лежали сигареты... Мы с Марком весь тот вечер долго ходили по поселку в ее поисках ...

   Я очень переживала о ней всегда. Положительную роль в нашей семье сыграла пара Ира – Женя: им было по 35 лет, у них был сложный жизненный опыт (у него – две судимости, а потом правильные взгляды на жизнь – работа, семья; у нее – детство и юность без родителей, но с трезвомыслящей, трудолюбивой бабушкой), у них не было детей, но были любимые собака, птички, рыбки... Они благосклонно относились к Мирре – подкармливали, развлекали несерьезными и серьезными разговорами...  Не смотря на разницу в возрасте, Ира и Мирра доверяли друг другу. Им было интересно, а мне – спокойно.

   Учеба все так же оставалась на первом плане – была ровной и стабильной. Изучая немецкий язык (Ее слова: «Мне всегда казалось, что, когда я родилась, я уже знала его!»), после 8 класса она решила, что «весь мир говорит на английском» и ей надо начать изучать английский язык и с этой целью перейти в английскую группу. За лето был изучен учебник английского языка за 8 класс и практически закреплено два тома книги «Английский для вас». Пошли к директору с просьбой о переводе. Он начал отговаривать: «В моей практике еще такого не было! А вдруг не получится?» Получилось: учитель была удивлена – словарный запас и техника чтения Мирры превышали тех ребят, которые занимались с самого начала.
 
   После 9 класса Мирра заявила, что, чтобы поступить после 11, надо переходить в более сильную школу, например, в СШ № 8. Так было и сделано: два года автобусом ездила в другую школу, претерпела всякие не очень приятные моменты, но она была бойцом – выстояла и победила!   

                Глава 15.
                Марк

 Жанна Фридриховна, прийдя на работу после выходных, сказала, что она два дня дома ходила в ночной сорочке. Я была удивлена: «А почему?». «Мы ребенка решили родить», – ответила она. И мне захотелось дитя: я уже сердцем чувствовала мягкость и тепло детского тельца. Дома на мое желание ответили: «Ну, если хочешь, значит надо работать!»
   
   Ребенок зародился в июне. Заметьте, зародить ребенка учитель, расслабившись, может позволить себе только на летних каникулах.
 
   Состояние здоровья было неважным: первые два месяца лежала на диване, не могла поднять голову – низкое давление; обижалась на всякие слова, поступки; по ночам часто плакала, сидя у окна, чувствовала жалость к себе, обиду...
   
   Последние два месяца – отеки и боль в ногах – почти не ходила.

   Опасаясь плохого, меня заранее отвезли в роддом. 8 марта, к ночи – плохо. Иду к дежурной. Говорит: «Ну, что вы претесь – потерпите до утра. Как ни как – праздник! Все дома». До утра ребенок ждать не захотел и родился ночью, в 3 часа.
Мы, привыкнув к Мирре, уверовали, что у нас опять будет девочка, я уже и имечко уготовила – Марточка. И когда акушерка сказала: «Мамочка, у вас родился мальчик!», я спросила: «А вы не ошибаетесь? У нас должна была быть девочка». Она улыбнулась.

   Я боялась рожать второго ребенка, думала, как я, однолюбка, смогу между двумя детьми одинаково и одновременно делить материнскую любовь. Оказывается – это чувство делиться и множится.

   Шейка ребенка дважды была обвита пуповиной – он был синим, но закричал сразу. Мне показалось, что это я маленькая. И я его сразу полюбила. Папа от радости праздновал рождение сына три дня.

   В первой записке после рождения мальчика было написано: «Давай назовем ребенка как угодно, только по-человечески!» Я согласилась.

   Привезли домой. Месяц называли новорожденного человечика «мальчик», «сынок». Пыталась привыкнуть, приноровиться, называла его вслух разными именами Саша, Сережа, Славик, а сама шептала: «Марек ты мой маленький, Марочка!» Когда уже встал вопрос срочно регистрировать ребенка, сказала: «Как хотите, но он родился Марком!» Записали.

   Мальчик был чудным. Никаких особых забот к себе не требовал. В полгода, начав ползать, несколько раз попятился назад, встал и пошел. Есть мог сам из бутылочки, лежащей рядом на подушке. Если рано утром он просыпался, мы брали его к себе в постель, он долгое время, не шевелясь, лежал между нами, выжидая, когда мы проснемся.

   Марк нравился нашему соседу, Владимировичу, и, когда мы гуляли с ним за двором, старик подзывал его к себе: «Марко, иди, покурим!» Марк улыбался, на что сосед тоже улыбался и говорил, что у ребенка красивая улыбка. Да, он был миловидным, и его иногда принимали за девочку.

   Я много раз перед ним виновата. В два года я накормила его кусочком первого свежего огурца, наверное, с нитратами, и он умирал: глазки закатывались, вместо кала – слизь. Еле отходили.

   В четыре года у него появились проблемы с речью – не хватало воздуха, заикался. Я всегда подсознательно понимала, что виновата: мы шли на улицу или пришли откуда-то, то есть что-то было связано с верхней одеждой. Он начал плакать – я шумнула. Он начал что-то быстро-быстро говорить и плакать... Я уже просила не разговаривать, помолчать, а он все комкал и комкал слова... Потом это волнение в речи иногда было настолько сильным, что ничего не разобрать, иногда – спокойнее... В течение двух-трех лет сколько мы его повозили по детским врачам, логопедам, гипнозам, бабкам-дедкам, но особых результатов не было! Иногда советы давались неимоверные, наверное, ни на ком не опробованные... Но деньги давались – деньги брались... Лишь со временем все постепенно затихло, но отпечаток на человеке остался неизгладимый.

   К этому времени у меня был физический упадок сил, болел желудок, и папа настоял, чтобы я поехала в санаторий, так получилось, что я попала в Латвию, в Палангу. Ребенок был брошен на крестную. Я представляю, какой стресс пережило дитя: вдруг не стало матери, и его пытались сдать в детский сад. Поездка была бестолковая, бесполезная в смысле лечения и такая тяжелая душевно, что я вынуждена была приехать на пять дней раньше...

   Да, и когда мы начали строить дом, у нас не было ни сил, ни времени на заботу и внимание к детям, поэтому у Марка были всякие приключения, о которых я уже рассказывала, раны на голове от железной лестницы и на икре ноги от рельсы с острым краем… Будучи взрослым человеком, когда ему плохо, он всякий раз вспоминал и не мог простить, как в первый момент я его не пожалела, а поругала. Виновата!

   В детстве он всегда меня называл «мамочка». Всегда приносил мне угощения, данные ему. На свадьбе угостили арбузом – бежит, чтобы я попробовала. Соседи дали два персика – дает лучший. Я отказываюсь, говорит: «Мамочка, возьми, съешь, а то тебе захочется, а у меня не будет!»

   К детскому саду привыкал очень тяжело. Когда я уже работала там воспитателем, он был дома: я помню упорство и ужас ребенка, связанные с ощущением чужого пространства. Он был слишком мал и бессилен, чтобы побороть какие-то внутренние страхи... Иду на работу – сидит, как птичка, на подоконнике – машет, бегу с работы – встречает так же...

   Когда не стало папы, мы с ним вместе пережили это горе очень долго по времени: мало говорили, больше молчали и плакали. Он всегда меня поддерживал, таскал тяжести, уговорам нести вместе – не уступал, так, что на улице при виде встречных людей мне иногда бывало неловко.

   Я его называла «сына», «сынок», «сыночек», «сыночечек»... Я так его любила, что возникало желание отдавать ему все самое лучшее, решать за него все проблемы, разрешать ему все, что захочется. Вспоминаю: мы поехали в село Чернухино, в универмаг за покупками. Перерыв. Стоим между первым и вторым этажом здания – поджидаем. Люди передвигаются по лестнице. Наш мальчик, не обращая внимания на проходящих людей, прыгает по ступенькам вверх-вниз. Свекровь говорит: «Скажи Марку, пусть людям не мешает!» Пауза. Он останавливается, поднимает глаза на меня, и я говорю: «Ну, и что же – пусть попрыгает!» И наш мальчик понял: «Все нормально!» Потом в жизни я много раз буду вспоминать этот случай и понимать, что последствия не заставили долго ждать, хотя я тогда еще уверенно буду проговарить вслух: «Если даже он всю жизнь будет сидеть у меня на шее, я даже тяжести не почувствую...»
   
   Итак, желая отдать все лучшее, слепая любовь разрешала многое... И что из этого вышло?

   Школа надвинулась на нас, как страшная туча: не уверен, не собран, эмоционален, субъективен и т.д., и т.д., и т.д. Плохие оценки, невнимательность заставили нас вместе готовить домашние задания целых пять лет. Разбор его оплошностей был связан с обвинением других, в какие-то моменты я, как самый близкий человек, тоже становилась объектом чувственных манипуляций. 
   
   Вспоминаются сборы в школу, складывания портфеля, завязывания шнурков, обиды-прощания...
   

   Многое мы пережили с семьей в  период взросления - длиной в 8-9 лет, борясь за человеческое в родном человеке. Он тоже был воином. По ходу жизни стал во многом умнее, по многим вопросам мог высказать свое мнение, и оно было вполне правильным и объективным, а иногда даже оригинально интересным. Он стал мягче, терпимее. Когда я болела, он в любое время вскакивал, чтобы подать еду, лекарство и воду, когда я не ходила вообще, складывал меня и раскладывал, одевал-обувал, водил по комнате, отвечал на все мои просьбы, то есть со мною был человек, во многом похожий на меня. Он был спокойным, добрым, отзывчивым, настроенным ко всему с юмором, по-философски...
   Мы победили…