Русская жатва. Роман. Отрывок из второй части

Олег Кошмило
***
- Непременно, поедем. Вам обоим обязательно надо здесь всё обсмотреть. Вы, что?! В эдакую далищу приволоклись, чтобы в четырех стенах всё время проваландаться?!
- Не обязательно. – Встрял Василий. – Я, например, намеривался посидеть в библиотеках, походить в музеях, а еще обязательно побывать на католических мессах с органной музыкой…
- А разве тебе не возбраняется иноверским-то скоромиться? - Усмехнулся Валентин.
- А я не собираюсь скоромиться. Я понять хочу, веет в этом католицизме благодать христианская или всё в ум-разум вошло.
- Веет, веет. – Настоял Алексей. – Я тоже за неимением наших православных церквей, иногда захожу в их кирхи и соборы. Естественно, не причащаюсь. Но пытаюсь проникнуться. Бог-то один. – Хозяин помолчал и добавил:
- Если Он есть…
- Ну, что ты говоришь?! – Возмутился Агошкин.
- Ой, друзья, это надолго! Так это всё надоело! Давай, Лёша, лучше расскажи, какие у тебя идеи, насчёт нашего пребывания в Германии.
- О, планы грандиозные! – Возбуждено заговорил Алексей. – Сегодня и завтра мы проведем во Фрайбурге. Я вам покажу университет, потом, -  оборачиваясь к Василию, - обязательно сходим на службу в собор. И завтра же мы поедем в Тюбинген. Я вам покажу дом, где одновременно жили сразу великана – Хегель, Шеллинг и Хёльдерлин.
- Хёльдерлин? Кто это? – Спросил энциклопедически неискушенный Агошкин.   
- Немецкий поэт-мистик. – Быстро восполнил пробел в  Агошкина  эрудированный Валентин.
- Ну, ты, что, Вася?! Это же великий поэт. Его Хегель очень любил. Переписывался с ним…
- Ну, и что, что Гегель, - неопределенно хмыкнул Василия. – Тоже мне авторитет!
- Ладно. Потом мы отправимся в Хайдельберг. В один из самых старинных университетов Германии. Там, кстати, один важный круглый стол должен состояться, как раз посвященный Хёльдерлину. Давно хочу его посетить. После этого мы возвращаемся во Фрайбург.
 - И всё?! – Разочаровано предположил Воскресенский.
- Какоё всё! Это только начало. Сначала мы поедем в красивейшие места Верхнего Энгадина с его озерами и скалами. И Валентине, зная твою любовь к Ницше, спешу тебя порадовать, финальная цель нашей поездки по Швейцарии – это Зильс-Мария, деревня, где Ницше писал своего Заратустру.
- Да, это было бы прекрасно! – Радостно воскликнул Воскресенский.
- То есть, мы непосредственно познакомимся с гением места рождения великого произведения. На обратном пути минуем Цюрих. Тебе Валентин, наверное, захочется увидеть дом, в котором Ленин встретил весть о революции в России?
- О, конечно! – Довольно прокомментировал Воскресенский. 
- Я догадывался!  - Довольно заметил Углов. – Поэтому продумал наше путешествие с учётом ваших пристрастий. Потом заедем в Базель. Посмотрим на эту знаменитую благодаря Достоевскому картину Гольбейна «Мертвый Христос».
- О, да, да! – Воскликнул Агошкин. – Вот её-то надо увидеть в первую очередь.
- Потом снова вернёмся в Германию. Заедем в Страсбург. А там, глядишь, может, до Парижа доберёмся. Посмотрим на его бурную жизнь.
Завершив описание маршрута их путешествия, Алексей попеременно поглядел на гостей. Возбужденно спросил:
- Ну, что скажете, Воскресенский, Агошкин? Согласны? Может, еще что-нибудь хотите посмотреть?
- Да, не знаю. – Заговорил Воскресенский. – И этого-то больше, чем достаточно. Но, как всегда, остается один вопрос. Финансовый. Это же всё дорого. Перемещение. Гостиницы. Пропитание. Не знаю, как Агошкин, но я очень ограничен в средствах.
- А у меня, можно сказать, их вообще нет. – Стыдливо буркнул Василий. – Дай Бог на обратную дорогу хватит…
- О, друзья! Не беспокойтесь! Я подготовился. Подкопил энное количество германских марок. Должен признаться – я очень хорошо зарабатываю. Сейчас в Германии дикий интерес к России. И они издают очень много русских и большевистских книг. А я перевожу. Примерно по книге в месяц. Немецкий-то я знаю, как родной.
- Молодец!
- Так что все расходы я беру на себя.
- Алексей, мне неудобно. Это же расточительно. Такие большие деньги улетят. У тебя же семья.
- Ничего, не переживай, Валентин. Не такие уж это большие деньги. А с Варей я договорился. Объяснил, в кои веки я увиделся с моими друзьями. После стольких-то лет. И все мы пережили не лучшие годы. И теперь можем вдоволь поездить, поговорить. И Варя согласна.
- Да, Варвара – замечательная жена. – Мечтательно улыбаясь, признал Воскресенский.
- Варвара – прекрасна. – Со смущением поддержал Агошкин.
- Ладно. Договорились. – Резко вставая, заключил Углов.
Через час приятели шли по узким улицам старой части Фрайбурга-в-Брейсгау. Проживший здесь несколько лет Углов легко справлялся с ролью гида. Заправски манипулируя с помощью рук взглядами гостей, он наполнял то или иное, порой ничем непримечательное, здание историческим значением.
Старинный центр Фрайбурга изобиловал прекрасными зданиями и особняками, королем среди которых был кафедральный собор периода поздней готики. Превозмогая посреди обширной Соборной площади все остальные здания, своей не укладывающейся в один взгляд высотищей он связывал фрайбургские  дома с грядой шварцвальдских гор, окружавших город с севера, востока и юга.
Когда троица друзей стала внедряться из пустоты площади в густоту тесных переулков, Углов кинул взгляд на соборные часы и нервно воскликнул:
- О, господа, давайте поспешим! Мы опаздываем на лекцию господина профессора  Хуссерля!
- Какого еще Хуссерля?! – Недовольно спросил Агошкин.
- А я что-то про него слышал. От Шацкиса. Помнишь его? – Отозвался Воскресенский.
- Конечно. Как он?
- Да, хорошо. Семьей обзавёлся…
- Так вот Хуссерль сейчас самый актуальный философ. Основоположник феноменологии. Она утверждает неотделимость реального содержания воспринимаемых вещей от их идеальных форм, пребывающих в сознании.
- Это что – очередная редакция солипсизма? – Иронично предположил Валентин.
- Совсем нет. Там что-то еще есть. Нечто более глубокое, чем абсурдный солипсизм.
За этим кратким диспутом они вошли в пределы двора университетского здания, по широкой мраморной лестнице поднялись на начинавшейся с надписи «Философский факультет» второй этаж и зашли в одну из аудиторий.
Здесь невысокий плотный человек, стоя перед кафедрой, с тихой монотонностью читал лекцию. Его большая лысая голова с выпученными, как у рыбы, глазами немного потряхивалась в такт с какими-то ключевыми словами. К тому же он периодически совершал странное движение кистью правой руки. Как только они, стараясь не привлекать внимания, уселись на задних партах, Валентин спросил:
- Что у него с рукой?
- Это профессор как бы часы заводит…
- Хе, похоже.
Наклоняясь к уху собеседника, он веселым шепотом сообщил:   
- Из-за этого  у него даже прозвище «Часовщик».
- Часовщик?! – Прыснув, переспросил Валентин. – Да-а-а… Ну что он там говорит. Переводи.
- Подожди. Дай послушать-то.
- Ладно.
Воскресенский сам пытался что-то понять, вылавливая отдельные слова типа «сознание», «акт», «апперцепция», но все они, убей Бог, не складывались в целостные высказывания. Агошкин же, совершенно не зная немецкого, как впрочём и других языков, даже и не пытался что-то понять. Он только любопытно блуждал взором по аудитории, то взглядывая в постные лица студентов, то высматривая городской пейзаж за огромными окнами, то оглядывая портреты каких-то неизвестных ему немецких ученых, по-видимому, философов, - единственное, кого он опознал, были Кант и Гегель.
- Ну, и что светило вещает? – Не выдержал Воскресенский.
Углов, собираясь с мыслями, прочистил горло:
- Мг-х-х…. Ну… В-общем, то же самое. Профессор о том, что сознание пребывает в тесной связи с бытием. Типа того, что нет вот этой ситуации, что субъект отдельно и объект отдельно, что вот тут я, а там вещь. Оба они находятся где-то в одном месте.
-Вопрос – в каком? Да?
- Примерно. – Нехотя согласился Углов.
- А в чём актуальность-то? – Полемически спровоцировал Валентин, приглушая высокий голос ладонью и направляя ею звук по направлению к собеседнику.
- Ну как?! Это же явно в разрез с Кантом, у которого здесь – априорные формы, там – эмпирическое содержание! – Так же прикрывая рот ладонью, страстно отвечал Алексей.
- То есть, господин профессор отрицает кантовский априоризм? – Воскликнул Валентин.
На них стали оглядываться.
- Не совсем. – Втыкая глаза и голос в стол, прошептал Углов. – Слушай, я думаю, что лучше нам куда-нибудь прошвырнуться.
- Да, пойдем.
Друзья потихоньку выбрались из-за парт и ретировалась из аудитории. Едва выйдя из здания, все тут же заговорили. Первым начал Воскресенский: 
- Я чувствую, что всё равно это субъективизм…
- Махровый, - поддакнул Агошкин.
- Ну, да. Субъективизм. В центре всего Эго. Но мы же не знаем мира без человека. Так или иначе, наше восприятие мира ангажировано человеческим присутствием. И всё-таки это не Кант. Мне, например, слово «сознание» нравится больше, чем слова «рассудок» или «разум». Сознание – это не только голая логика рассудка, это еще и переживания, и память, и воображение. Сознание – это вся человеческая психика, а значит, если угодно, душа.
- Душа – не психика, - отрезал Агошкин.
- Но какая-то психика в психее есть, - усмехнувшись, возразил Воскресенский.
- Тогда точно не та, о которой пишет Фрейд. – Заострил полемику Василий.
- Да, кстати, их можно сравнить. Я имею в виду Фрейда и Хуссерля. – Заметил Алексей.
- Боюсь, это нас далеко уведет от Канта. – Предупредил Воскресенский.
- Ну почему же? А может к нему и приведет. – Парировал Углов.
Страстный спор сделал почти незаметной дорогу, которой они покинули старую часть города и теперь с усилием подъема на высоту подходили к приземистой постройке, стилизованную под крестьянский дом с черепичиной крышей, обмазанными глиной стенами и яркой призывной надписью по всему фасаду. Показывая рукой на строение, Углов пояснил:
- Нам сюда. Здесь пиво дешевое, но очень приличное. Домашнее. Частенько сам сюда захожу. Вот здесь присаживайтесь. Я сейчас распоряжусь.
Русские приятели уселись за длинный деревянный стол на веранде и уже скоро блаженно потягивали немецкое пиво, возвышенно озирая красно-серое плато города, уютно уместившегося внутри волнистой гряды поросшей хвойным лесом гор. Но как бы далеко и подробно не внедрялся взгляд, он вновь и вновь притягивался к доминанте  Фрайбургского собора, якорем свисавшего в небо.
- М-да. И чем всё же замечателен этот профессор, которого мы только что видели? – Возобновил прерванную пивом беседу Воскресенский и сам же дальше продолжил:
– То есть, я-то думаю, что весь этот буржуазный субъективизм давно зашёл в тупик, из которого нет никакого выхода. Всё равно на выходе одно и то же получается: Я как абсолютный предел мира. А отсюда весь этот буржуазный индивидуализм и капитализм с эгоистическим желанием получать выгоду за счёт эксплуатации другого…
- Это верно. – Признал Агошкин.   
 - И выход отсюда может быть только один. – Продолжал Валентин. – Марксизм. Но адаптированный к конкретным историческим условиям…
- Кем адаптированный? Такими недоучками, как Ленин… – Страстно воспротивился Углов.               
- Зря ты. Ленин всё-таки что-то читал.
- Читать-то читал, но понимал ли? Он, как я понял, ни хрена не разобрался в гегелевской логике истории, без которой Маркс был бы просто невозможен... – Алексей возбудился, но тут же быстро упокоился:
- Ну, ладно. Не хочу я говорить ни о Марксе, ни тем более о Ленине, ни о всех ваших большевистских теоретиках – этих дуболомах. А то опять ругань получится…
И еще более спокойно продолжил:
- Я полагаю, что Хуссерль по-своему тоже ищет выход из такого классического  субъективизма, из солипсизма. Для него Я – это не конкретное частное Я. Это что-то универсальное и абстрактное в хорошем смысле…
- Абстрактное? – Полемически уточнил Валентин. – А значит формальное…
- Не обязательно. В таком Я есть нечто коллективистское и… и… соборное, если угодно…
- Не понимаю, как в Я может быть что-то соборное?
- Да, - поддержал Василий.
- Как в народе. – Коротко определил Углов.
- Понятно. – Разочарованно выдохнул Воскресенский. – Всё у тебя к Гегелю выворачивает. Пресловутый «фольксгайст». Обожествление народа. И прочее…
- Ну, хотя бы и Хегель и его обожествление народа… - Настоял Углов с упрямством, чья мажорность отражала минорность интонации Воскресенского.
- А я боюсь вот это обожествление одного отдельно взятого народа, которое всегда почему-то идёт за счёт других народов. Особенно здесь в Европе…
- А иначе мы вообще ничего божественного не находим. – Оспорил Алексей. – Где его искать? В индивиде? Там оно давно похоронено. В вашем пролетариате? Оно ему, кажется, не нужно. И, вообще, я не понимаю, что такое пролетариат. Особенно мировой.   Как люди могут быть едины на каком-то там экономическом основании? Я бы еще мог подписаться под лозунгом «Крестьяне всех стран, соединяйтесь!». Потому что у христианского крестьянства всего мира, живущего на лоне природы, тяжело вкалывающего в поте лица, гораздо больше общего, и именно что духовного, а не телесного. Но как может объединять людей то, что у всех есть только тело в составе печени, кишок и гениталий? – Тон Углов саркастически заострился. – Это не объединяет людей, а только разъединяет. А объединяет идея, дух, Бог. И одним из богов, несомненно, является народный бог, в которого я и верю
- И речь идёт о таком народном Я? – Иронично предположил Валентин.
- Вроде того. – Неуверенно согласился Алексей.
- Я думаю, это национальное Я обязательно находится в противоречии с другими национальными Я. 
- Конечно. Чтобы доказать своё превосходство.
- Превосходство можно по-разному доказывать. Можно умом. Или экономическим процветанием. Справедливым распределением материальных благ. А можно и прямым военным насилием.
- Ну, это в крайнем случае.
- И в чём же была крайность случая Империалистической войны, стравившей царскую Россию и кайзеровскую Германию? И я думаю, что вот как раз национальный эгоизм под видом шапкозакидательского ура-патриотизма её и спровоцировал. В-общем, извини, Лёша, я не верю в миролюбие той или иной национальной идеи, с подачи которой частный эгоизм всё того же либерального кантовского индивида приумножается в масштабность национального коллектива. Поэтому только социализм Маркса с его верой в универсальность и интернациональность общечеловеческой природы или там родовой сущности, которая – почему бы и нет? – в основном понимается на материалистическом основании.
Воскресенский замолчал, глядя на внимательно слушавшего Углова. Тот подождал немного и начал возражать:
- Вот что, Валя, меня в тебе всегда удивляло, мягко говоря, так это способность видеть в объекте перспективу редукции к негативности. Ты сразу выискиваешь плохой полюс и избираешь его в качестве точки отсчета, как той печки, от которой обычно пляшут.
- В этом закономерность всякой рациональности. – Согласился с упрёком Валентин.
- Именно что рациональности. Но важен дух. Без мистики или даже поэзии здесь не обойтись. Национальное, народное, дух народа я мыслю иначе. Прежде всего, народный дух – это мистическая целостность, составленная тысячами связей с местом, природой, с историей народа, с предками и даже потомками. Со всем, что окружает человека.  – Углов снова возбудился и от волнения стал махать рукой, расплескивая пиво. – С песнями, с какими-то пословицами, с прибаутками, со всем языком, наконец. Все эти связи образуют бескрайний горизонт содержания народного духа. И это содержание требует выражения в форме той или иной национальной гениальности…
- Да, да, да. И опять вот это ваш аристократизм, пусть не крови, а духа. А если есть аристократия, баре, то обязательно к ним прилагаются холопы.
- Да что ты всё сводишь к негативу?! – Разразился возмущением Алексей.
- Да потому что всё это уже было!
- Ох, ну, Бог с тобой, пойдемте потихоньку. А то завтра нам предстоит долгий путь в  полтыщи верст. Поэтому встать придется очень рано.
***
На следующий день еще в потемках брезжащего утра друзья сели в поезд и отправились в соответствии с планом Алексея. Стук колес, быстрое мелькание пейзажа позволяли длить дрёму, что тщетно компенсировала сильный недосып по причине русского разговора, продолженного вопреки собственной рекомендации далеко за полночь.
Вначале острое любопытство к чужой жизни быстро притуплялось однообразием быстро скачущего с одно на другое пересказа большой и сложной истории германского мира окнами железнодорожного вагона. Несмотря на сочные краски, в итоге начинало казаться, что поезд катиться по кругу дурного повторения того же поля, леса, дороги и деревни из пары десятков домов под черепичными крышами и балками наружу.
Тюбинген предстал маленьким игрушечным городком с рождественской открытки. Туристы, пройдя по мосту через Неккар, углубились в городок по главной улице, восходящей ощутимым подъемом. В соответствии со средневековым аскетизмом ряды тесно прижатых друг к другу трёх-четырех этажных домов Тюбингена разделялись узкими мощеными улицами, на которых изредка встречались одиноко спешащие  бюргеры.
Очень скоро они подошли к одному из домов в череде столь же ничем непримечательных строений, - единственное, что его отличало, это металлическая  табличка «Университет». Внутри дома была арка, пройдя через которую, люди оказались в колодце небольшого двора. Углов показал на окна второго этажа  и прокомментировал:
- Как мне поведал в один из приездов сюда случайно попавшийся старожил, Хёльдерлин, Шеллинг и Хегель жили вон в той комнате.
Два окна комнаты, в которых совместно проживали три студента Тюбингенского университета, получивших впоследствии всемирную известность, близоруко упирались в стены противоположного здания.
- Может, поднимемся? – Предложил Воскресенский.
- Ни к чему. Там сейчас ничего, что говорило бы о проживании своих великих жильцов, нет. Там обычная аудитория с доской и партами.
- Да? – Разочарованно вздохнул Валентин. – Ну, и ладно. Куда дальше?
- К «Хёльдерлинтюрм».
- Что это?
- Дом с башней, в которой почти всю жизнь прожил и умер поэт.
- Идём.
Путешественники направились вниз к набережной Неккара. Через какое-то время Углов, прерывая гулкое эхо стучащего по мощеной улице хода, заговорил:
- Я в последнее время много размышлял о связи Хёльдерлина и Хегеля. И думаю, что в раннем Хегеле ощутимо значительное влияние своего друга-поэта. В юности оба они преисполнены пафоса эдакого почвенничества, народничества, любви к родной земле, к природе, к простой жизни немецкого крестьянина в замкнутом круге повседневных забот, к жизни на природе. На русский манер им можно было назвать «славянофилами», то есть германофилами, находящимися в контрасте с условным западничеством с его апологией преобладания интеллекта над духом, предпочтения сложного рафинированного городского образа жизни простоте деревенского быта и так далее. И всё это Хегель во многом воспринял от Хёльдерлина. Можно предположить, что юный поэт в духовном развитии уже был на голову выше своих однокашников. Возможно, он рядился в роль наставника. И в случае с Хегелем наставник-поэт нашёл в определенной степени благодарного ученика-мыслителя. Как Хёльдерлин в целом, так молодой Хегель полны любовью к красоте альпийской природы, исповеданием идеалов героического прошлого своей страны, верой в дух народа с его простой наивной правдой. Эти моменты, например, определяют раннюю работу Хегеля о народной религии, которую он противопоставляет официальной церковности, ограниченной абстрактной формой статуарного ритуала. Конечно, ни один Хёльдерлин повлиял на Хегеля. Гораздо большим авторитетом в философском отношении для него был Кант. Хегель очарован изощреннейшей логикой его философской системы. И два этих мотива – естественное сердечное пристрастие к своей земле и народу и нарочитая рассудочная нацеленность на тотальную логификацию – определяют существо гегелевской системы…
За время взволнованной речи, русские гости уже покинули городок и через мост вышли на берег Неккара.    
- И всё же постепенно логика Канта в нём побеждает поэтику Хёльдерлина. Но еще в 1805 году в «Иенской реальной философии» для Хегеля важен поэтический идеал, когда он, например, говорит об имени и образе, о том, что они взаимно предполагают друг друга, находясь в благодатной взвеси. Этот же идеал характеризует веру философа в романтический идеал отношений между мужчиной и женщиной, который он противопоставляет кантовской совершено прагматической, и я бы даже сказал, цинической дефиниции брака как «обмена половыми органами». Этот момент – существенный контрапункт между монахом Кантом и семьянином Хегелем. И тут, конечно, Хегель уверенно остается при своих. Но в остальном он полный адепт Канта, включая момент отношения между логическим понятием и поэтическим именем. Так, в итоге они встраиваются в общую ось доминирования логического субъекта над поэтическим предикатом. А вот Хёльдерлин свою веру в равноправие вещи мира и её поэтического именования пронёс через всю жизнь, претворив в трагизме своей одинокости и непонятности для окружающих, в том, что, обладая великой душой, искавшей идеальной любви, так и не женился, в том, что слыл сумасшедшим и так далее.
На этих словах Углов остановился, тормозя своих спутников, и показал рукой:
- Вот он «Хёльдерлинтюрм». То ли башня, то ли тюрьма, в которой жил и сходил с ума поэт.   
Люди взглянули на довольно нелепый желтый дом, в средине фасада которого выпирал архитектурный элемент в виде башни, что, возвышаясь над всем домом, придавал довольно небольшому строению подобие миниатюрного замка.
Через полчаса путешественники уже сидели в поезде до Хайдельберга и меланхолично скользили взглядами по пейзажу, потускневшему под моросящим небом. Путь в несколько часов позволил полностью восстановить силы попутным сном. В Хайдельберг они прибыли сильно во второй половине дня. Для начала они перекусили во вокзальном ресторане. Потом Углов ангажировал номер в гостевом доме недалеко от вокзала, и они отправились на предмет осмотра местных достопримечательностей. Алексей предложил:
- Скоро стемнеет. Поэтому давайте быстренько доедем на трамвае до университета, а потом от него через мост над Неккаром поднимемся на так называемую «философскую тропу».
Скоро туристы гуляли среди кирпичных зданий старейшего в Германии Хайдельбергского университета. По пути Углов заскочил в одно из них, что-то выяснил и вернулся к друзьям и продолжил увлеченно рассказывать, показывая на возвышавшийся невдалеке замок:
- А вон там находилось родовое гнездо графов Пфальцских. А Хайдельберг был столицей всего графства.
Побродив еще немного, люди направились на другую сторону разделенного рекой города. Мост над Неккаром на какое-то время продлил горизонтальность пологого берега, на котором в основном находился город. Но после моста мощеная дорога резко пошла верх, серпантинными зигзагами затрудняя дыхание, но и поднимая путешественников к величественной панораме, без остатка уместившей в себя весь город. Расположенный высотой птичьего полета далеко внизу, Хайдельберг единым кирпичным массивом краснел на зеленом фоне гор. Когда подъем на крутой берег был завершен, Углов весело спросил:
- Ну, теперь вы поняли, прочему эта дорога называется «тропой философов».
- Видимо потому, что философы не ищут легких путей. – Недовольно ответил Воскресенский, преодолевая спертость дыхания.
Отдышавшись, Воскресенский спросил:
- Так, почему всё-таки «тропа философов»?
- Это студенты философского факультета так её назвали, предполагая, что здесь прогуливались Хегель с Хёльдерлином, обсуждая неразрешимые тайны вечного бытия.
Последние слова Углов произнёс с явной иронией. Быстро смеркалось. Пройдя пару километров, философы развернулись и пошли обратно, торопясь до наступления полной темноты успеть дойти до гостиницы. По пути Углов объяснил:
- Завтра в университете состоится круглый стол, посвященный юбилею Фридриха  Хёльдерлина. И я хотел бы там поприсутствовать. И, конечно, вместе с вами. Вы не против?
- Конечно, нет. Послушаем. Если ты будешь переводить. – Согласился Валентин.
Василий тоже был «за». 
Назавтра тематические туристы, прибыв под своды Хайдельбергского университета, зашли в просторный и уютный зал, по-видимому, предназначенный для заседаний Ученого Совета. Здесь царила оживленная атмосфера. Участники торжественного мероприятия в почти одинаковых черных пиджаках и галстуках, с бородками, усиками и тщательной причесанными волосами, в основном убеленными сединами, сидели за большим овальным столом, шумно переговариваясь о чём-то друг с другом. Гостям были предоставлены стулья вдоль стены. Тройка русских интересантов ненавязчиво разместилась недалеко от входа.
Скоро круглый стул начался. Открывший заседание распорядитель положил всемирно-историческое значение поэзии Фридриха Хёльдерлина и изложил основные вехи жизни и творчества в беглом переводе Углова. Потом начались доклады. В своем межязыковом посредничестве Алексей творчески выжимал содержание речей до сути. Иная речь в его изложении сводилась к двум-трём фразам.
На объявлении очередного докладчика Углов, как заметил Воскресенский, заметно напрягся. Алексей пояснил причину своего возбуждения:
- Это Мартин Хайдеггер, приват-доцент Марбургского университета. Ему пророчат будущее великого философа. Я знаю, что он проучился два года на теологическом  факультете  Фрайбургского университета, потом перевелся на философский под начало профессора Хуссерля.
Воскресенский и Агошкин внимательно всмотрелись в небольшую фигуру заявленного участника, в птичий профиль его довольно молодого лица, в пронзительный, как у орла, взор блестящих тёмных глаз. И вот его доклад под названием «Дух земли поэта» зазвучал. Несколько минут Углов молчал, с всёпоглощающим вниманием ловя каждое слово своёго фаворита. Наконец, дрогнув, словно, вспомнив о своих спутниках, виновато оглянулся и шепотом заговорил:
- Очень сложно переводить… Такой язык… Невероятная сжатость мысли… Ну, я попробую… В-общем, речь об одном стихотворении Хёльдерлина «Когда я был ребенком». Хайдеггер воспроизводит оттуда строки «я внимал тишине эфира – слов людских я не понимал» и трактует её так, что, говору человеческого языка в восприятии поэта предшествует полная смысла тишина необъятного небесного простора, который  поэт называет эфиром. В следующих строчках дается раскрытие «тишины эфира». Поэт говорит: «Меня взращивало благозвучие шепчущей рощи». Хайдеггер обращает внимание на присутствие «блага», Wohl в составе слова «благозвучие», Wohllaut. Благость благозвучия шелеста листьев деревьев, нашептывающей слуху поэту скрытый смысл, содержится в самой неопределенности природного звучания, сопоставимого с обычным шумом. Но для поэта в этом шуме шелеста листьев смысла больше, чем в самом умном человеческом высказывании.
Углов замолчал, вслушиваясь в новую череду слов Хайдеггера. Воскресенский обратил внимание, что некоторые ученые мужи демонстративно игнорируют звучащий доклад, вперяясь в бумажки перед собой, обмениваясь фразами с соседями. Наконец, Алексей снова стал переводить:
- М-м-м… В-общем, примерно так. Благая или даже благодатная неопределенность почти неслышного звучания природных вещей, а за ними всей Земли, сопряжена с тишиной небесного эфира, Неба. Но тишина это не пустота беззвучной немоты. Тишина, Stille – это покой прикровенного примирения всегда пребывающих в противоречии крайностей. Тогда как всякая людская речь – это противоречие. Тишина благозвучно слышится там, где умиротворены все противоречия. Тихим существом примирения шумных крайностей Земли является имя Неба-Эфира. Беззвучная неопределенность небесного имени контрастирует со звучащей определенностью земных глаголов, которыми полнится речь людей. Хайдеггер предлагает производить слово «речь», Rede от древнегреческого «глагола», ;;;;. А его от глагола «течь», ;;;. Речь течет. Она движется глаголом. Речь земных людей и Земли временится глаголом, временящим словом, Zeitwort. Небо покоится именем, Name, омофоничным греческому ;;;;;. Небесное имя бытийного мира дифференцировано от земного глагола противоречивого сущего.
Углов прервался, почему-то вытирая глаза. Вслушался и продолжил:
- Небесное имя, примиряя, утишает шумное противоречие тёмных краёв Земли. Небесное примирение замыкает вещи Земли в круг, которым тихо светится само Небо. Так воспеваемая поэтом Земля исполнена эфирным духом. Сказываемые словами поэта вещи светятся единством Неба и Земли. Это единство поэт переживает пребыванием посреди божественного присутствия: «На ладонях богов я рос». Этой строчкой Хёльдерлин замыкает всё стихотворение «Когда я был ребенком». Хайдеггер спрашивает: кто эти боги? Они суть родители поэта как Эфир, Небо-отец и Земля-мать. Поэт ощущает объятие сложенных ладоней, которые уютно укрывают и удерживают детское существо поэтической души…
Доклад закончился. Докладчик со странной после таких вдохновенных слов безучастностью и даже холодностью обвёл присутствие взглядом исподлобья и предложил высказать  вопросы и реплики. Третьим или четвертым встрепенулся чересчур возбужденный Углов, раскрасневшись, обратился к докладчику, запинаясь, выговорил свой вопрос, сел и смущенно уставился в пол. Ни вопрос, ни зазвучавший за ним ответ Углов, переживая неуемное волнение, не стал переводить. Через несколько докладов они покинули мероприятие.
Когда они втроём шли к вокзалу пешком, Воскресенский не выдержал:
- О чём ты его спросил?
Углов, еще пребывая в горячке возбуждения, быстро заговорил:
- Я спросил, насколько важно своеобразие германского ландшафта для определения поэтического духа Фридриха Хёльдерлина. Он ответил, что в случае с Хёльдерлином абсолютно важно, поскольку дух поэта вызревал здесь в этом альпийском ландшафте, посреди шварцвальдских дубрав и рощ, между Неккаром и Рейном. Потом добавил, что вообще поэтическое существо, будучи свободным, простирает своё наличное бытие повсюду, в соответствии с ностальгией поэта Новалиса «повсюду быть дома» и тем, что и поэтический дух, библейски выражаясь, «дышит, где хочет». Для Хёльдерлина, например, и пиренейские холмы Греции были родными местами. А потом он еще вывел странную закономерность, что поэту важно ощущать близость Неба и Земли, и чем они ближе, тем шире его наличное бытие, Dasein.
- Dasein? – Недоуменно спросил Валентин.
- Да, как я понял, Хайдеггер вкладывает в это слово какой-то особенный смысл. Это вот та самая совокупность тысячи связей человека с природой, историей, народом…
- Темновато.
- Возможно.
В пути до Фрайбурга, несмотря на эмоциональную усталость, в ходе завязавшейся дискуссии друзья создали теорию. Сначала прозвучало замечание Агошкина, что если Неккар – темная река, то Рейн, вдоль которого они возвращались во Фрайбург, несёт светлые, словно, и вправду чистые воды. В ответ Воскресенский дал вполне рациональное объяснение, что Неккар – это вытекающая из недр земли, практически из болота, по соседству с истоком Дуная долинная река, и её медленность и краткость – причина его темноты. Напротив, Рейн берет начало в высокогорье швейцарских Альп, на границе кантонов Граубюнден и Ури. Высота происхождения Рейна, достаточной для долготы течения до самого Северного моря, делает его течение быстрым, а быстрота течения делает воды светлыми. Углов подытожил, значит, быстротекучий Рейн, будучи произволен вертикалью альпийского высокогорья, в согласии с предложенной давеча докладом Хайдеггера онтологической полярностью двух частей речи – земного глагола и небесного имени, выражает полюс глагола. Собственно, опять же очевидна морфологическая близость слов Rhein и ;;;, древнегреческого глагола «течь». Напротив, горизонтальность Неккара своей медлительностью соответствует полюсу имени. Этот итог Воскресенский упрекнул в противоречивости, поскольку глагол в упомянутом докладе был связан с Землей, а имя – с Небом, а здесь глагольный Рейн увязан с вертикальностью, которая, очевидно, относится к Небу, а именной Неккар, соотносясь с горизонтальностью, наверняка ближе к Земле. Это заключение Углов весьма эмоционально обвинил в ангажированности логикой и положил, что реки, своей нерукотворной наглядностью как раз опровергают рукотворный порядок логики, показывая, что глагольная вертикальность соответствует Земле, а именная горизонтальность – Небу.
На этом дискуссия, достигнув апофеоза в опешившем взоре Валентина, меланхолично выведшего, что всё такой теорией ставится с ног на голову, была исчерпана. И через несколько минут и без того утомленные путники заснули и проспали весь путь до Фрайбурга.