Бронхоэкстазы

Абрамин
Маруся Штемпель третий раз поступала в мединститут, все разы – на лечебный факультет. И не поступила – поговаривали, из-за фамилии... Впрочем, девочек на лечебный факультет брали вообще крайне неохотно. На педиатрический – да, брали (хотя тоже предпочитали мальчиков), а на лечебный... Так что фамилия тут, возможно, и ни при чём.


Но детским врачом Маруся быть не хотела – хотела быть «взрослым». «Мечтаю стать как доктор Распандовская, – говорила девушка. – Мне всё в ней нравится: и как она держит скальпель, уважительно называя его ДРУГ СКАЛЬПЕЛЛО, и как режет тело, и как сушит рану, и как узлы вяжет. Даже как курит – изящно защемив беломор-каналину браншами пулевых щипцов. А выправка чего стоит! С ума сойти можно! А довоенные боты, из-за которых к ней так прочно прилипла кличка Дикая Бара! В общем, сплошной отпад башки! Над нею, правда, многие дураки смеются, но она на всех на них чихать хотела, причём с верхнего этажа».


Да, действительно, была такая женщина из военных хирургов – доктор Распандовская; высокая (даже очень), стройная, поджарая, несмотря на свои под восемьдесят. Явно аристократических кровей – любо-дорого посмотреть. Как ходячая легенда. К тому же сына имела красавца – куда там Делону!   


«Ничего, – успокаивала себя Маруся, – не поступила в этом году – поступлю в следующем, вплоть до того что измором возьму, а поступить поступлю. Время есть, спешить некуда, в армию идти не надо – я не мальчишка, чтоб идти... Так что у меня не кричит». Чтоб не терять год, устроилась в больницу санитаркой. Вначале работала в приёмном покое, потом была переведена в терапевтическое отделение.


В больнице её быстро раскусили – поняли, что это человек незаурядный. Может, и «прибабахнутый», но незаурядный; ведь между этими понятиями границы твёрдой нет, – на что прозрачно намекал ещё Джон Драйден. Незаурядность Маруси заключалась в том, что в ней сочетались две, казалось бы, несовместимые ипостаси, или, как уточняла, подтрунивая, старая кастелянша МарИ ПавлОвна Несмеянова, «два взаимоисключающие друг друга какчества: первое какчество – ум на грани гениальности, второе – глупость на грани идиотизма».


О глупости (ум оставим на закуску) свидетельствует такой факт. Как-то одна санитарочка, марусина коллега, миниатюрная Лиз Гадючкина (своё имя она произносила на иностранный манер – Лиз вместо Лиза – чтоб компенсировать неблагозвучность фамилии, тогда многие так делали), решила навести дамский марафет. «Насуропила» (насурьмила) брови, накрасила губки бантиком, взбила жиденькие волосёнки, выкрашенные в красно-каштановый цвет, любимый цвет базарных пирожочниц – и стала похожа на чёртика.


Маруся, увидев Лиз после марафета, от души расхохоталась и сказала: «Ой, Лизка, да ну тебя, рассмешила, прям кишки порвать можно! Что ты натворила! Смой с себя всю эту клоунаду, сейчас же смой! Тебе не идёт – не к лицу. И выпрями свои „три пера“, убери завитушки. В общем, сделай как было до... И не цепляй на себя эту ужасную брошку! Зачем она нужна? Цыганщина какая-то. Тем более что насчёт этой брошки стишки  сатирические пошли, кто-то из ребят, что в художественной самодеятельности подвизаются, успел уже сочинить – кажется, Эдик Гаухман. Или Фрэд Галушка. Или Лёнька Грымза. В общем, точно не скажу кто – не помню. Помню только, что фамилия на букву «Г» начинается, а как там дальше – забыла. Память-то  девичья... Да это и неважно. Давай лучше сам стишок расскажу. Шедевр! А ты послушай. Только не падай в обморок, пожалуйста, прошу».


Маруся, оглянувшись и убедившись, что поблизости никого нет, кто мог бы подслушать их разговор, приникла к лизиному уху (для вящей подстраховки) и только тогда решилась озвучить содержание стиха. Она щекотно прожужжала: «Когда я вижу Лизу с брошкой в копне роскошных волосят, то несмотря что х-й гармошкой, мне всё же хочется плясать». – Тут Маруся прервала чтение и от себя лично внесла комментарий, что выражение роскошных волосят надо мысленно брать в кавычки – по той простой причине, что волосы-то у Лиз далеко не роскошные, а с точностью до наоборот. Как раз именно это, мол, и хотел подчеркнуть автор шедевра. – После комментария Маруся дочитала стих до логического конца: «Она и так поворотится, и этак ступит – прямо страсть, как шаловливая блудница, что не способна на отказ».

 
Лиз не стала развивать данную тему – она не терпела пошлятины. (Nota bene! Хотя пошлятины и не терпела, а в детали пошлого стишка вникла, сказав как бы между прочим и как бы нехотя, что слова «страсть» и «отказ» ну никак между собой не рифмуются.)


Поэтические экзерциции всяких там самодеятельных гаухманов (или галушек с грымзами) Лиз равнодушно парировала: «Чепуха какая-то. К тому же ещё и ни в склад ни в лад – поцелуй кобылу в зад». Короче, на провокацию не клюнула, интригу не поддержала. Её интересовало другое: почему, собственно, не понравилась причёска? Как это не к лицу? И ещё: кому могла не прийтись по вкусу такая замечательная заколка, то бишь брошка?!


Маруся вначале не хотела говорить, чтоб ненароком не обидеть сослуживицу, но сослуживица пристала, скажи да скажи. И та сказала: «Раз так, пожалуйста! На чёртика ты стала похожа, милая моя Лиз. С рожками. Для полного комплекта только копытец и не хватает. И хвостика. А так всё есть. Уж не серчай, я – от чистого сердца, кривить душой не могу. А насчёт брошки, или, как ты выражаешься, заколки, промолчу: у каждого свой вкус, сказал индюк слезая с утки».


Увидев, как та болезненно сморщилась и как тень глубокого разочарования пробежала по её курносому личику, Маруся поняла, что перегнула палку, и решила отыграть назад – насколько это было возможно чтобы не показаться неискренней.


Подбирая слова для девичьего уха менее убийственные, принялась успокаивать: «Лиз, ты меня неправильно поняла. Вот так всегда – стараешься как лучше, а получается наоборот. Я ведь хотела сказать, что ты не на самого чёртика похожа, и то отдалённо, а на его самочку, хорошенькую такую, симпатичную-симпатичную, с прелестными кучеряшками, с юркими глазёнками – в точности как у мышки;  туда-сюда бегают, туда-сюда... Самочки у чертей в сто раз приятнее самцов, тут даже и спорить не приходится. Поэтому иногда лучше иметь сходство с чёртовой самочкой – вот как ты, например – чем с человеческой квазимодиной».


Но Лиз всё равно обиделась. Обиделась не на то, что у неё констатировали habitus faecalis (говняный вид), а на то, что Маруся поступила не по-дружески: сказала неправду насчёт самок. Самок-то у чертей не бывает! А она сказала так, что как будто бывают. Но и дураку ясно, что не бывает, что черти – существа однополые. Только самцы, самок нет вообще. И коль она солгала в малом, то наверняка солгала и в большом, в частности, касательно её якобы симпатичной внешности.


«Значит, я таки квазимода, безобразная уродина и страшко, а не какая-то там хорошенькая самочка с прелестными кучеряшками и юркими глазёнками», – навзрыд заголосила Лиз. Видя такую бурную реакцию, Маруся принялась бить себя в грудь и доказывать, что Лиз действительно хорошенькая. И что у чертей самки есть. Кто сказал, что самок нету? Есть! Иначе если бы не было самок, то откуда, спрашивается, взялись бы самцы. Не из воздуха же их слепили, в самом-то деле!


«Пораскинь мозгами, – увещевала Маруся Лиз, – где логика?» – Маруся говорила всё это на полном серьёзе. Несла чушь – и сама в эту чушь верила. Клялась, что перелопатит всю литературу на эту тему – всю, какая только есть. Вплоть до того что до Москвы дойдёт, до Ленинской библиотеки, но докажет что самки у чертей бывают. Правда, может не в таком количестве как самцы, но что бывают – так это как пить дать.


«Землю буду зубами грызть, а от своих слов не откажусь, – клялась Маруся. Она тоже плакала, только по другому поводу – что ей не верят. Плакала и одновременно сморкалась в носовой платочек с ажурной окантовкой, настолько изящный, что сморкаться в него было как-то неприлично, гораздо приличнее было бы просто задействовать два пальца, а потом обо что-нибудь вытереть. – Сделаю всё от меня зависящее, – гундосила Маруся, – и заставлю тебя, Лиз, поверить в наличие самок, дурашка ты этакая. Заставлю во что бы то ни стало. Я задалась целью. А раз задалась – сделаю. Обещаю».


Но… Не успела она что-либо сделать из обещанного, как отпала необходимость в самом обещанном. Жизнь внесла свои коррективы, благодаря которым Маруся получила возможность проявить себя в куда более важном деле, нежели поиск литературных источников, подтверждающих существование среди чертей особей женского пола. Не будь этих коррективов, она наверняка поехала бы в Ленинскую библиотеку. Можно не сомневаться. Маруся была девушка упёртая, слов на ветер не бросала.


Разворот событий произошёл следующим образом.   


Был вторник, 28 октября, день профессорского обхода. В терапевтическом отделении лежал очень важный больной – Иван Иванович Павлюченко (фамилия-имя-отчество изменены). Обычно больные такого ранга лежали в специальной больнице – для крупных партийных работников: там и врачи были хорошие (в смысле безмолвные «рыбы»), и лечение, и питание, и уход, и всё остальное. Там много раз лежал и Иван Иванович.


Но на этот раз он лёг в обычную городскую больницу, где базировалась кафедра госпитальной терапии медицинского института, – чтоб быть под непосредственным наблюдением самого заведующего кафедрой, профессора Таннера (фамилия изменена), лучшего диагноста «всех времён и народов», как подшучивали врачи, добавляя при этом: в каждой шутке есть доля правды. Чтоб тот мог самолично снимать клиническую информацию с пациента, а не получать её через третьих лиц – как правило, в искажённом виде. (Потому что сколько ни есть врачей, все они видят больного своими глазами.)


Ивана Ивановича уже в течение более полугода мучила повышенная температура. Часам к пяти вечера она доходила до 37,5–38,0 градусов, выше не поднималась. Подъём температуры сопровождался небольшим (но противным) ознобом. Ломило тело. Портилось настроение. Часов с девяти вечера температура начинала падать и к десяти-одиннадцати, то есть через час-два от начала падения, приходила к норме. При этом озноб и ломота сменялись потоотделением – тоже небольшим и тоже противным – каким-то изнуряющим. «Как у туберкулёзника, – возмущался Иван Иванович. – Делается жарко, на лбу выступает испарина – и снова градусник показывает 36,6. А завтра всё повторяется, причём один к одному. Вот уже, считай, скоро седьмой месяц пойдёт как болею, а никто помочь не может».


Кроме вышеуказанных жалоб – нигде ничего.


Где только ни был Иван Иванович со своей болячкой, включая Москву, кому только ни показывался, не преминул тайком, под покровом ночи, посетить и деда Довбню (народного целителя) – результатов никаких. Показатели всех исследований в динамике – без патологических изменений. Сердце – вне подозрений. «Лёгкие – чистые, как стёклышко, если бы даже и захотел придраться  –  ни за что бы не придрался, потому как не к чему», – сказал доктор Герасименко, больничный рентгенолог с почти полувековым стажем (он уже был на пенсии, но продолжал работать). МПС (мочеполовая система), к которой присматривались с особым тщанием, тоже оказалась интактна.


Мозолил глаз разве что сдвиг лейкоцитарной формулы крови вправо: отсутствие палочкоядерных гранулоцитов, увеличение числа сегментоядерных, причём с выраженной гиперсегментацией – почти у половины из них ядра имели более чем по три сегмента. Плюс такой показатель как токсическая (правильнее – токсогенная) зернистость нейтрофилов...


Обольстясь тем, что РОЭ (СОЭ) за пределы нормы не выходила, «правым сдвигом» врачи пренебрегли. И напрасно! Сдвиг лейкоцитарной формулы вправо в данном случае  обязывал подумать о застарелом гнойнике – причём гнойнике закрытом, ограниченном, может быть даже уже инкапсулированном, заполненном «под завязку» гнойным содержимым – в силу отсутствия дренажа, то есть оттока. Часто такие гнойники, особенно небольшие и залегающие где-то глубоко, иной симптоматики (кроме как лихорадка) и не имеют.


Не фокус распознать гнойник, который прорвал наружу и, что называется, вопит о себе кучей симптомов. Фокус – распознать молчащий гнойник, у которого симптомов – минимум. А между тем распознать такой гнойник жизненно важно, потому что единственный принцип, лежащий в основе лечения плохо опорожняющегося гнойника, как, впрочем, и всякого другого, не менялся, не меняется и вряд ли поменяется в ближайшем будущем. По латыни этот принцип гласит: «Ubi pus, ibi incisio» – где гной, там разрез.


На всех этапах обследования во главу угла врачи ставили, конечно же, онкологическую настороженность. А уж септический процесс – так это само собой, как и системное поражение соединительной ткани, коллагеноз. Вопрос о банальном воспалении давно отпал – и кровь нетипична, и антибиотики не помогают, да и где оно, это нескончаемое воспаление, покажите мне его!


…И был поставлен диагноз: Диэнцефальный синдром, вегетативный субфебрилитет (слово в слово списано с оригинала истории болезни).


Помнится, тогда как раз вышла статья в журнале «Клиническая медицина» под названием «Синдром Пархона» – она-то и сыграла на руку этому гипотетическому диагнозу. Диагноз диагнозом, но а как лечить? Врачи пребывали в тупике. Сегодня как раз и предстояло определиться с лекарственной терапией. Ибо сколько можно! Да и сам диагноз какой-то сырой, притянутый за уши. Синдром суверенным диагнозом не может быть по определению – синдром есть синдром – означает бег вместе. С чем вместе? Вот это «чем» и будет суверенным диагнозом, только докопаться бы до него. Короче, все надежды на профессора Таннера – что скажет он.


Нелишне заметить, что дифференциальная диагностика идиопатических, или, как их ещё называют, криптогенных лихорадок, то есть лихорадок без видимой причины, крайне затруднительна. И данный случай – тому пример. Поэтому естественно, что в роли «тяжёлой диагностической артиллерии», если можно так выразиться, выступал здесь профессор Таннер – кто же окромя его! 


Иван Иванович лежал  в одноместной палате (ещё бы!), каковых было две на стокоечное отделение. Палата, правда, небольшая, зато со всеми удобствами. В свите, сопровождавшей профессора во время обхода, насчитывалось человек пятнадцать. Поэтому у палаты Ивана Ивановича её (свиту) решили «обрубить» – за счёт субординаторов (студентов шестого курса) – якобы потому что в палате и так дышать нечем... На самом же деле дышать было чем – воздуха предостаточно, а «обрубили» потому, что  партийный начальник – это вам не подопытный кролик. Нечего на него глазеть. Учиться можно и на других.


Вошли в палату (с обрубленным хвостом). Лечащий врач приступил к докладу истории болезни. Из доклада профессор выуживал узловые моменты, причём выуживал весьма искусно: останавливался на обсуждении существенных вопросов, а несущественные, которых было предостаточно, движением плоской и узкой ладони отметал прочь, не сопроводив эти отметающие жесты ни единым словом. Поэтому доклад получился компактным, немногословным, без «воды», несмотря на так и рвущуюся наружу логорею докладчика. 


Затем Таннер обследовал больного физикально – осмотрел, прощупал, простукал, прослушал – и уже хотел, было, вдариться в диагностические дебаты (он любил блеснуть клинической эрудицией, особенно в предвкушении посадить кого-то в лужу), как произошёл казус: доцент Анкина, услужливо притворяя окно, дабы не доносился уличный шум и не мешал профессору разглагольствовать, нечаянно столкнула с тумбочки стакан с чаем.


Стакан раскололся, капли чая забрызгали обувь врачей, в том числе и профессора; ему, кстати, досталось больше всех. Но не бежать же из-за этого вон из палаты, оставив полураздетого больного! И не просто больного, а такого важного больного! Естественно, все остались на своих местах, проявив тем самым выдержку, полагающуюся культурным людям. Как говорила одна недалёкая врачиха Наталья Потаповна Гудзык, «важно соус не пролить, а его заметить», считая, что этой корявой фразой утверждает величайшую житейскую мудрость.   


Доцент Анкина извинилась, покраснев как буряк, и принялась отодвигать крупные осколки туфлей – не стала убирать руками, так как своевременно поняла, что с её бочкообразными габаритами наклоняться рискованно…  Заведующая отделением отошла к входной двери, открыла её и крикнула в длинный коридор: «Никитична, скажите там санитарке, чтоб пришла в двадцать третью палату, тут стакан с чаем разбился, надо убрать. Срочно!»


Санитарка (ею оказалась Маруся) пришла почти мгновенно со всеми уборочными причиндалами.


Но профессор нимало не дожидаясь, когда явится санитарка и уберёт стаканные дребезги, уже включился в вербальный этап обхода; прерывать его никто не рискнул – дабы не сбить с мысли и не схлопотать публичного нагоняя. Маруся тем более не рискнула.


Войдя в раж, профессор ничего и никого вокруг себя не видел, ничего и никого не слышал, кроме больного, которому очень хотел понравиться, поэтому довольно вычурно объяснял, жестикулируя ладонями, что в головном мозгу, в той его части, что носит название промежуточный мозг, или диэнцефалон, есть небольшая область – гипоталамус – эпицентр вегетатики (вегетативной иннервации). Одной из многочисленных функций этой области является терморегуляция организма. Вся эта тончайшая анатомическая конструкция с массой клеточных ядер лежит глубоко, сокрыта серым и белым веществом полушарий, она не видна ad oculus (глазом), её невозможно ни пощупать, ни понюхать – во всяком случае, доступными на данный момент средствами. Наука, мол, ещё не дошла. А область архиважная. Вот она-то, эта область, и повредилась – возможно, вирусным токсином. Отсюда и расстройство теплообмена. Ничего нигде не перципируется (не определяется), а температура есть.


В общем, никакой новизны профессор не внёс – скорее даже напустил ещё большего туману. Прежний диагноз оставил в силе, к лечению добавил диэнцефальные порошки Воробьёва, и свита ушла в другую палату, к другим больным, к другим проблемам.


Всё время пока врачи не отходили от постели больного и как зачарованные слушали умные речи профессора, Маруся скромно стояла в уголке, ждала, когда получит доступ к месту «аварии», произошедшей со стаканом. Профессору внимали врачи, внимал, разумеется, и сам Иван Иванович; собственно, ради него весь этот научный диспут у постели и затевался – показать, как много специалистов денно и нощно думают о его драгоценном здоровье, как жаждут помочь. Всё-таки какая, мол, у нас в Советском Союзе хорошая система здравоохранения – лучшая в мире! Один за всех и все за одного! Человек человеку – друг, товарищ и брат! Не то что в капиталистических странах!


Стояла, слушала и тоже внимала и Маруся – а куда ей было деваться! – с совком, веником, шваброй и тряпкой. Стояла, правда, поодаль, тише воды, ниже травы, как и положено санитарке по правилам субординации. Злополучное окно всё же закрыли, несмотря ни на что; уличный шум в палату больше не прорывался; речь профессора была слышна отлично.


И вот наконец Маруся убрала осколки, тщательно протёрла линолеум – после стольких-то ног, топтавшихся по полу! Проветрила палату – после стольких-то носоглоток, выдыхавших углекислый газ! Теперь можно и уходить, пусть больной отдыхает, устал небось.


Но Маруся не уходила. Она стояла с таким видом, будто хотела что-то важное сказать, да не решалась. Иван Иванович заметил это и спросил:
– Что, Марусенька? – Он с первого дня пребывания в больнице был с ней хорошо, называл то «дитя», то «доченька», то «голубушка» и никогда не выкобенивался. Такие черты её характера, как прямолинейность, откровенность, неприятие заспинных разговоров, считал не признаком придурковатости, как считали многие, а проявлением честности, смелости, душевной чистоты и силы духа. «Из таких Марусь получаются Зои Космодемьянские», – говорил он, и никому не позволял над нею насмехаться. Девушка привыкла к такому обхождению и в отличие от других санитарок нисколько не боялась грозного обкомовского пациента. Поэтому сейчас и выпалила без обиняков, прямо в лоб:
– Иван Иванович, вы меня, конечно, извините, но я не могу вам этого не сказать. Кому другому, может, и не сказала бы, а вам скажу…


– В чём дело, Марусенька? Говори. Пожалуйста. Что такое? Ну?
– Я тут стояла и слушала врачей, профессора в основном, – решительно начала Маруся. – Так вот, неправильно они понимают вашу болезнь – и профессор неправильно, хоть он и профессор, и врачи... Совсем неправильно. Никакие у вас не мозги – у вас другое...
– И что же там, если не мозги? Полова, что ли? – попытался всё свести к шутке Иван Иванович. – Ты меня заинтриговала.
– Нет, мозги-то мозгами, – рассмеялась Маруся, – но они здоровые, ваши мозги. С ними полный порядок. Я болезнь имею в виду, а не мозги.


– Ну и какая же у меня болезнь, по твоему мнению?
Маруся внутренне собралась, будто перед прыжком в ледяную воду, и продолжила свою изобличительную речь:
– Сейчас скажу, – при этом она молитвенно сложила руки и на пару шагов приблизилась к кровати, – только вы, Иван Иванович, никому ни слова ни полслова, чтоб никто не узнал, что это я вам сказала. Хорошо? А то... сами понимаете. Меня и без того называют дурочка с переулочка. Удивляются, как можно так жить, как я! – без всякой дипломатической гибкости. Увидят – и прямо в глаза говорят: «А-а-а... Правдорубка наша ненаглядная... И что ты сегодня отчебучишь?»


– Хорошо-хорошо, Марусенька, никому ни слова ни полслова, об этом можешь не беспокоиться, ты меня знаешь. Это – само собой разумеется. А о дипломатической гибкости мы поговорим как нибудь отдельно. 
– Ну, тогда слушайте, – пошла ва-банк Маруся. – У вас, Иван Иванович, бронхоэкстазы. Голову даю на отсечение что бронхоэкстазы.
– А что это такое? Я не врач, не знаю что это за зверь такой. – Как ни странно,  он не подверг санитарку саркастическому осмеянию, не отмахнулся от неё с небрежением, не принял за чокнутую, хоть, казалось бы, все предпосылки к этому были налицо.

 
– Да вам и не надо знать, Иван Иванович! Я и сама толком не знаю. Говорят, что это такие мешочки в лёгких, а в них мокрота застревает. Оно вам надо! Пусть врачи думают, на то они и врачи. Ваше дело – намекнуть: бронхоэкстазы, мол. И этого достаточно. Главное – подать мысль, чтоб на правильную дорогу свернули. А то получается, что один кто-то дюже умный сказал глупость – и все за ним эту глупость повторяют. Как попугаи, честное слово...
– Да почему ты уверена, Марусенька, что врачи неправильно мыслят?! Ведь они специалисты, кому как не им разбираться во всех этих тонкостях. Прости меня, детка, но ты же не врач, а всего лишь санитарка. Отличная санитарка, но санитарка. Даже не медсестра.


Маруся объяснила, почему она уверена.
– А у нас знакомая есть, тётя Вера Синяк. Так она почти год температурила. И морозило её. И в пот бросало. В точности как у вас. Так ей климакс поставили. Представляете, женщине 40 лет – и климакс! Как вам это нравится? Сказали – ранний… Что, мол, такое бывает. И что и температура, и знобит, и в жар кидает – всё от него, от климакса. Вам бы тоже поставили климакс, не сомневаюсь, если б вы не были мужчиной. А так как вы мужчина – выдумали другое.

 
– Ну и как ваша тётя Вера теперь?
– А никак. Здоровая как лошадь. Ей операцию сделали. И спасли. Успели. Как рукой сняло, будто бы бабка пошептала. Только шрам и остался.
– А что, разве климакс оперируют? – удивился Иван Иванович. – Впервые слышу.
– Да нет! Они же докопались, что это совсем и не климакс был виноват, а бронхоэкстазы. Я ж вам о чём толкую!
– Кто они? Докопался-то кто?
– Как кто? Врачи, кто ж ещё! Вернее не врачи, а врач – в единственном числе. За год тётю Веру смотрело штук сто врачей, и только один увидел то, чего не увидели другие. Своим умом дошёл... молодчина. И всем пришлось с ним согласиться, потому как специально проведенное исследование подтвердило, что он-таки прав.

 
– А  конкретно, что за врач?
– Ой, сказать  – не поверите. Он даже и не врач, а фельдшер, но такой, знаете!..
– Координаты дать можешь? – Иван Иванович взял ручку и блокнот. – Фамилия, имя, отчество, где работает?


Маруся назвала. Он записал. Фельдшер жил и работал в другой, соседней, области. Может, поэтому Иван Иванович ничего о нём не слыхивал, а то бы и у него побывал, и, глядишь, всё обернулось бы лучшим образом.


Маруся прочитала свою «микролекцию», и на душе у неё полегчало – выложила всё, что планировала: Иван Иванович предупреждён, а кто предупреждён, тот вооружён, теперь всё зависит от него. Выходя из палаты, уже в дверях, обернулась и ещё раз сказала, да так как-то умоляюще-умоляюще, будто о своём отце беспокоилась: «Вы подумайте об этом, Иван Иванович. Обязательно подумайте».


Эти слова молоденькой санитарки, сказанные с такой неподдельной искренностью, что, казалось, искренней не бывает, запали в Ивана Ивановича как пророщенные семена во влажную рыхлую почву.


После ухода Маруси он стал думать. В итоге раздумий, длившихся около часа, обронил фразу, адресованную невесть кому: «М-да… Ну, и как вам это нравится?! В клинической больнице, где косяками снуют профессора со приспешники, диагнозы ставят санитарки! А? Каково! Надо немедленно подкинуть всем этим эскупапствующим элементам марусину идею про бронхоэкстазы. Пусть перетряхнут всю свою диагностическую рухлядь. Чем чёрт не шутит! Вот будет номер!..»


А завершил он  свой риторический монолог странной, но, если вникнуть, весьма поучительной фразой: «Главное – начать действовать. Ибо начать – как зачать… И ударение там же – на второй букве „а“. Рано-поздно какой-никакой результат, а будет, обязательно будет. Недаром же народ говорит, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих. Под лежачий камень вода не течёт...» 


И он начал действовать. Дождавшись конца профессорского обхода, вызвал к себе заведующую отделением, даже не дав отдохнуть после длительных стояний у кроватей больных – обход длился два часа с лишним. Та мчалась к нему, а сердце подсказывало: наматывай лубок на задницу – сейчас будешь бита. Правда, большого битья не было, но маленькое было. Так что сердце волновалось не совсем безосновательно.


– Людмила Акимовна, – строго спросил Иван Иванович, стоило той только войти в палату, – а на бронхоэкстазы вы меня проверили? – Та хихикнула и поправила:
– Ну, для начала скажем так: не бронхоэкстазы, а бронхоэктазы; не экс…, а эк… От слова эктазы – расширения, а не экстазы... Эротическая составляющая тут излишня... – Людмила Акимовна думала, что ей, как женщине, причём женщине весьма и весьма симпатичной, фривольный тон и ненавязчивая игривость простятся.


Не тут-то было. Ивана Ивановича такие выражения, как «для начала» и «эротическая составляющая», очень раздражили. И он прервал её:
– Короче, не будем умствовать лукаво, ответьте на поставленный вопрос конкретно:  проверили или не проверили?
– Конечно, проверили. И исключили. Иначе бы мы вам давно о них сказали. Какие могут быть бронхоэктазы! – когда ни лёгочной истории у вас нет, ни малейшей предыстории. Ни кашля, ни мокроты. Отсутствует foetor ex ore (запах изо рта). Будь у вас бронхоэктазы, тут бы такое амбре стояло, что я вас умоляю. Это до какой же степени надо не разбираться в медицине, чтобы при имеющейся у вас симптоматике диагносцировать бронхоэктатическую болезнь! С чего вы взяли? Иван Иванович, дорогой... – Подумав, добавила: – Да и лечение было бы в принципе другое…


– Вот именно: дру-го-е!  –  многозначительно проскандировал Иван Иванович, и доспросил: – А исключены они на все сто процентов? Можно спать спокойно, что их нет?


– Ну, знаете ли, Иван Иванович… – с лёгкой иронией, как-то криво и снисходительно улыбнулась Людмила Акимовна. – Ни один врач вам этого не скажет – на сто процентов или не на сто…. Вы хорошо знаете, что не ошибается тот, кто ничего не делает… Мы же не боги, в конце концов, а всего лишь люди.


– А партии требуется, чтобы тут работали именно боги. Люди пусть будут там, – Иван Иванович показал за окно, – но тут, – разгневанно постукал он по прикроватной тумбочке вертикально поставленным указательным пальцем, – тут – боги! Иначе грош вам цена в базарный день. И нам вместе с вами. Если я столько болею, и вы не в состоянии помочь мне, то что тогда говорить какой-то там доярке из каких-то там Пятихаток?! Или слесарю... из паровозного депо?! – Бросив слово «ступайте!» он дал понять, что аудиенция окончена. Людмила Акимовна сказала: «Учтём, Иван Иванович», – и с трясущимися поджилками попятилась к выходу – задом наперёд.


Этого было достаточно. Отделение встало на уши. Профессор старался казаться невозмутимым, но всё же произнёс: «М-да-а… Будет отнюдь не смешно, если больной окажется прав. Горе от ума...» Решили все имеющиеся рентгеновские снимки (а их накопилось немало) показать  доктору Левитану – он был ас по части лёгочной рентгенологии, и к нему со всех больниц города в запутанных клинических случаях обращались как к третейскому судье.


Левитан нашёл зацепку – где-то какая-то ячеистость лёгочного рисунка, на которую не обратил внимания больничный рентгенолог. «Не исключено что бронхоэктазы, но это ещё бабка надвое сказала... в общем, где-то фифти-фифти... нужна бронхография», – устало и аморфно сказал Левитан, просмотрев снимки. «Даже сам Левитан не мог определить с ходу! – ликовала Людмила Акимовна. – Какой тогда может быть спрос с нас?..»


Произвели контрастную бронхографию – таки бронхоэктазы. Их было не много, располагались они кучно – оптимальный вариант для оперативного вмешательства.  Повышенная температура была единственным клиническим проявлением болезни. «Был бы дренаж – было бы всё по-другому, и диагноз был бы своевременный, – пыталась реабилитироваться перед коллегами заведующая отделением, – а так... поди знай».


После операции температура упала сразу. Больной, что называется, пошёл как из воды. Как только Иван Иванович приступил к работе, он через своих «шестёрок» встретился с Марусей Штемпель и вручил ей две коробки конфет «Ассорти», причём настолько большИх, что бОльших, пожалуй, и не бывает. Вручая, сказал: «Одна коробка – тебе, другая – тёте Вере Синяк».


И ещё он ей сказал, что когда она будет на следующий год поступать в мединститут, то обязательно поступит. И она поступила, несмотря на экзотическую фамилию и неистребимые лексические «перлы», свидетельствующие о её рефрактерности к правилам русской грамматики. Без участия Ивана Ивановича ей бы не видать мединститута как своих ушей. Вот уж повезло, так повезло!

----------------------------------------