Любовное путешествие, рассказ, 1997 г

Сергей Чилингарян 3
   
ЛЮБОВНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ПАНА ГРОБИЧЕКА ВГЛУБЬ РОССИИ

Предисловие автора

Это – отдельная, сюжетно законченная глава из романа "ПОСЛЕДНИЙ ПРАЗДНИК", написанного в 1996-1999 годах.  Нигде не публиковался. Обособление делаю впервые. Всё действие романа происходит в Центре психического здоровья.  И только в данной обособленной главе – вне его.  Лишь в самом конце вы всё же встретитесь с персонажами романа. Чтобы вернее изолироваться от прошлого (действие происходит в 1996 году, у всех у них хроническая депрессия из-за "проблем с действительностью", лечатся подолгу), персонажи на время лечения взяли себе прозвища, каждый - на свой вкус; иные – довольно вычурные.
Прим.: в тексте использованы стихи барда Сергея Георгиевича Салтыкова (1931-2001 г.г.)
------------------

Недавно в Чехию просочились брачные объявления из России. Это было свидетельство наступающей демократии. Пана Гробичека они взволновали: его бабушка была родом из великой восточно-славянской страны, а бабушку он почитал за самую красивую женщину в роду. На последней добрачной фотографии бабушка была в купальнике и с веслом, снято еще в России. Бабушка улыбалась: рядом, но на постаменте, стояла похожая на неё девушка, и тоже с веслом. Формы смешливой девушки были мягче и живее форм девушки серьёзной и крепкотелой.  И даже пуританского покроя купальник не мог этого скрыть.

И вот, тайно влюбленный в фотографию своей юной бабушки, пан Гробичек вынашивал идею познакомиться с такой же девушкой. А брачные объявления из России как раз давали реальный шанс.

Закипела переписка. Сам собою сложился принцип отсеивания. Ожидание фотографий в купальнике занимало время.  К тому же, не все кандидатки соглашались вот так, сразу, пусть и заочно, обнажаться до купальника. Лицо, полагали они, носитель не только эстетической, но и духовной информации; чего не скажешь о фигуре – это уже чистый товар. Так что проблема выбора изнуряла пана. Но он знал, что у великого соседа большие нелады с историей и экономикой, вследствие чего многие молодые невесты не прочь повысить уровень жизни и окружающей цивилизации – то есть готовы полюбить иных и даже экзотических мужчин. По переписке пан чувствовал, что его предложение довольно живо спрошено. Но действовать надо было наверняка. Россия таки не ближний свет, чтобы мотаться туда-сюда, перебирая варианты.  Неудачи могут подорвать решимость. Ведь ему не двадцать пять и не тридцать, а чуть более тридцати пяти, и фотографии он вытягивал из конвертов, как опытный картёжник – медленно, осторожно, вдумываясь в каждую деталь и в то же время максимально долго отодвигая миг разочарования.

И вот он вытянул фото-личико юной Наташки, чьи нежные черты убедили его настолько, что просить фото в купальнике уже не рискнул. Не может быть, чтобы эти миловидные, чуть припухлые прелести покоились бы на принципиально не подходящем основании. ("Это ты правильно подумал, – сказал пану Бяша, слушавший вместе с сопалатниками его историю. – Боженька не настолько халтурен''.) Удовлетворило пана и полустраничное простенькое письмецо – тем, что он справился с ним без словаря. Ей – девятнадцать, родители, братик, двухкомнатная квартира; школу закончила, в институт не поступила; сейчас учится на парикмахера.

И поехал пан Гробичек в Россию, – в не столь отдаленную от столицы, но вполне захолустную провинцию; и не в областной даже, а в районный центр. Именно поехал, поездом, чтобы из окна знакомиться с родиной своей бабушки и загадочной девушки Наташки.

Чаяньям пана Гробичека глубинка как раз отвечала. Опытную столичную "штучку" он завоёвывать бы не решился. Да и зачем ему опытная, он и сам уже не мальчик. И не потому, что завоёвывать ценную "штучку" утомительно и ненадежно. Нет, у пана шестикомнатный дом на окраине златы Праги, в Кунратице, в живописном и обихоженном местечке у Зелены Птака (возле зеленой, то есть, птицы). Дом нуждался в юной и скромной хозяйке, а не в разборчивой светской львице.

Дорога в глубинку оказалась трудной, но познавательной. В наташкином городке купейный поезд не останавливался, пришлось несколько часов ехать на электричке. Москва пану в целом сымпонировала, но провинция, вскоре же развернувшаяся после нее, подтвердила рассказы бывавших в России знакомцев. Сидя на реечной скамье с прямой остеохондрозной спинкой, пан Гробичек смотрел на пустые осенние платформы без признаков сидячих мест, на понурые колонны ожидающих автомобилей, на бабушек, отважно перепрыгивающих с тележками щербатую щель между платформой и электричкой, на арматурные прутья, щелкающие в ребрах лестничных ступеней на платформах, на сырые картофельные пространства с тёмно-серыми телогрейками кучкующихся сборщиков, – и все более сосредотачивался на той цели, которая привела его сюда.

Дважды пан ходил к туалету в конце вагона, но входить не решался: дверь колыхалась, ритмично показывая внутреннее неубранство – банальное свидетельство безоглядной человеческой коммунальности. В третий раз он решился и, собравшись с духом, на минуту вошел. А когда вернулся, место его было занято. Люди сидели спинами друг к другу, и это, в принципе, рационально, но перегородка прямая, и позвоночник напряжён, - отметил пан.

В метре от пана один за другим голосили продавцы мелкой мануфактуры: пластырей, батареек, удлинителей, книг… Он ушел в середину вагона, где крикуны донимали меньше, но следить за своим кожаным баулом на полке пришлось зорче. Каждый зазывала начинал с извинений за краткое беспокойство, но товар рекламировал истово и подолгу, перебирая все его положительные качества до последнего. Если бы не скромное знание языка, Гробичек узнал бы о подробном содержании множества исторических и хозяйственно-полезных книг.

В городке Наташки гость из Чехии поселился в единственной гостиничке. Первая же встреча с заочницей показала, что реальность превзошла ожидания: Наташка была прелестней своей фотокарточки, а как только пан впервые увидел ее профиль, так даже ахнул: к невинным голубым глазкам у Наташки был премиленький, выгнутой сабелькой, носик и пухлые губки; и если у большинства девушек кончик носа хоть ненамного да выступает за вертикальную линию профиля, то у Наташки он лишь достигал губок, самой природой устремлённых ко вкушению сладостей и поцелуев.

Заочная экстраполяция фото-личика на фигуру оказалась также безошибочной. Пан Гробичек вдруг остро осознал, что во всей Чехии ему теперь не встретить такой милашки. (А если и встретить, подумалось ему в скобках, то не достичь).

Характер юной Наташки вполне соответствовал ее внешности, – так подметил сам Гробичек. (Так что, расспрашивавшие пана Милдр и даже Порзик ничего особенного не узнали, а значит, и повествователю тут добавить нечего).

В первые же дни выяснилось, однако: девушка Наташка вовсе даже и, скорее всего, не девушка, хотя и очень молода и прелестна. У нее целая команда хахалей, от парикмахерской учебы (мужские стрижки) эта команда лишь окрепла, а на брачное объявление она согласилась из озорства и международного стимула, а потом, когда письма пошли – из-за некоторого любопытства. Гробичек был первым смельчаком, занырнувшим в ее городок, и первые два дня Наташка вела себя со всей строгостью сердечного знакомства. Но уже на третий день объявились хахали, причем все с одинаковыми стрижками. Международный конкурент для них усилил значимость Наташки.

Странно, что при этих открывшихся обстоятельствах Гробичек, имевший дома статус дальновидного и серьезного пана, таки полюбил свою невесту-заочницу. На третий день, уже зная о команде хахалей, он изъявил желание увезти Наташку в Чехию. На это желание она неопределенно, малообещающе задумалась. Хахали, узнав о плане заезжего жениха, выставили неожиданно благородное условие: они отпустят Наташку лишь под залог ее любви к пану. Видно, заранее знали, что условие не сработает…

Увы, средство любовной дипломатии не имело успеха: к пану в Чехию Наташка ехать не решилась, – даже на экскурсию. И хахали теперь обоснованно ее не отпускали. Родителям же он был представлен не как сердечный гость, а как гость России вообще – путешественник.

Можно объяснить скованность Наташки возрастом пана, – она-то, скорее всего, полагала, что вежливой перепиской дело и ограничится, а он, выслав свою парадную фотографию пятилетней давности, взял да приехал лично. Также его внешностью: нет, не страхила – высокий, подтянутый, корректные черты лица, – хотя и не красавец, конечно. Может, не глянулась ей фамилия пана, – он-то ей писал по-латыни: Khrobicek, но дежурная в гостинице, фыркнув, вдруг открыла: "A а, так тебе этого…Гробичека?" – и это ее, молодую, отпугнуло? Но это всего лишь предположения. Равно как и то, что Наташке пан всё же как-то импонировал своей мужской деликатностью – готовностью ждать столько, сколько это необходимо ее сердцу, и вкладывать в свое серьезное предприятие по созданию семьи всё, чем располагает. Так, ради аренды хорошего телевизора, а таковой в гостинице был лишь один, в кабинете директора, пан пошёл на валютные издержки и сдачу паспорта в залог. И три вечера, часов до девяти, чинно сидя на креслах номера полулюкс (целого тут не было), они смотрели телевизор во всей полноте его японского колера. Наташка была довольна, – смазанные краски на отечественном изделии напоминали, по ее признанию, винегрет – вместе с его утомительною ручною резкой. У пана от весёлости даже словцо неожиданное выскочило: блекота. Но в девять ее ждал внизу местный хахаль.

С тяжелым чувством уезжал из российской глубинки чех. Предложение съездить без обещаний в самый центр Европы Наташка мягко, с сожалеющей улыбкой отвергла, несмотря на развернутые чудные виды Златы Праги, ее уютной окраины в Кунратице, ухоженного под газоны и черепицу небольшого предместья у Зелены Птака среди пологих зелёно-бархатистых рощ, поверх которых в ясную погоду можно разглядеть замок Франца-Фердинанда в Конопище… Но – нет, не готова ехать Наташка, хоть и очень заманчиво, особенно дальний замок Франца-Фердинанда с двумя тысячами чучел зверей и птиц. Официальная версия: парикмахерская учеба, которую нельзя прерывать.

Совсем с другим настроением сел в обратную четырехчасовую электричку пан. Дорога теперь оказалась тягостной. Был субботний день, и товаротранспортный зуд второго пришествия капитализма в Россию (это уже Вадёдин комментарий к рассказу пана Гробичека) нёс массы людей в различных направлениях – в принципиально иных, нежели каких-то лет семь назад. Теперь нёс под принципом: "Товаропотребление не терпит пустоты", – в отличие от прежнего: "Снабжение не снабжаемых – дело ног самих не снабжаемых", – когда выскакивали на привокзальную площадь и, едва завидев магазин, с криком "Ух ты – продухты!" – бежали набивать рюкзаки.


Подобно товаро-прилавочной ситуации в России, состояние духа пана Гробичека тоже сдвинулось в другую крайность. Но если прилавки в России были теперь заполнены, душа пана Гробичека, наоборот, была опустошена.

Ехать пришлось стоя. В толкучке пан не решался отлучиться и в туалет: его кожаный баул с наклейками лежал на полке, привлекая к себе праздное, но, может, и чьё-то пристальное внимание. Когда ещё сохранялась надежда на положительный Наташкин ответ, Гробичек легко, даже насмешливо сносил все мелкие неудобства и обиды, наносимые ему как интуристу. Но теперь всё ущемлённо припоминалось: и как администраторша, едва завидев его паспорт, живо предъявила ему валютный тариф, превышающий номинал многократно; и как местный милиционер, пролистав его паспорт, всё постукивал им о раскрытую ладонь, чего-то ещё над ним задумчиво соображая; и даже то, как в общественной уборной с него взыскали сильный доллар, – как, вероятно, с прихотливого иностранца, который черпнет туалетного комфорта максимальной мерой.

Теперь мимо тоскующего пана проталкивались мелкотоварные глашатаи, не давая ему забыться хотя бы на чтении. Пронзительной зубной болью посвистывала, трогаясь с места, электричка. Дребезжал вагон, и дрожь унизительно отдавалась во всех членах стоящего в проходе пана, лишний раз напоминая о любовном фиаско.

Тыркались локтями безбилетники, захваченные внезапным появлением контролеров. Они стремились скорее выпрыгнуть на ближайшей платформе. Впрочем, изгнание из вагона, как понял пан, было тут общепринятым наказанием. Так почему же они так спешат, осмотрелся пан. Ах, вон что: чтобы успеть впрыгнуть в пройденный контролерами вагон. На остановках вдоль окон проносились шаловливые молодые тени. Деловито трусили безбилетники постарше, стараясь сохранять некоторое достоинство. Сердце пана Гробичека, смущённое еще и видами бестолково кочующего по великой малоухоженной стране народа, шибче наливалось унынием. А унылое сердце все видит сквозь призму пессимизма – даже движимую безденежьем стремительную миграцию транспортных зайцев по платформе.

Временами пан терял последнюю опору – ручку на сидении, за которую держался: стоило отпустить ее, как за неё брался кто-нибудь из стоящих рядом, и тогда пана поматывало в проходе, как судно, лишившееся якоря. В такие минуты он из последних сил держался зрением за свой кожаный баул на полке. Лишь возвращение в свой дом в центре респектабельной Европы, на окраине Златы Праги, могло теперь поправить расстройство чувств. Ведь вдобавок, и деньги были на исходе. Накануне, прохаживаясь после ресторана, называемого здесь колоритным словом "гадюшник" и вспомнив поверье "не везет в любви, повезет в картах", пан сыграл в уличную лотерею. Надеялся как-то развеяться. Но лишь бездарно проигрался, смутно понимая, что игорная технология наташкиных аборигенов дает верный сбой не в пользу новичка. А ведь предупреждали его пан Чегоутек из Панкраца и шурин Яромир Бздушка из Виноград: едешь в Россию, бери больше денег, теперь это не та Россия.

В Москве пана Гробичека постигло еще одно огорчение: эх, паспорт-то в сейфе гостиницы остался! Брал ведь в аренду телевизор! Уезжая в растрёпанных чувствах, он машинально проделал то же, что проделывая в обычной европейской гостинице: собрал вещи, вернул кастелянше утюг (тоже арендный), оставил на столике мелкую купюру для горничной, спустился с баулом в фойе и вышел. Администраторши не было на месте – но что с того, в гостинице не принято отчитываться. О том, что его паспорт может быть от него в виде залога отлучён, он в машинальности действий и не подумал. Европейское мышление тут его подвело.

В посольстве к пану отнеслись с пониманием, одолжили немного денег, готовы были посодействовать его возвращению на родину раньше паспорта. Но пограничники не выпустили бы его ни под какой неопровержимой логикой. Тем более, что уже витало мнение о вступлении Чехии в НАТО…

Пришлось в тот же день налегке возвращаться в роковой городок Наташки. Снова четыре часа туда… А потом ведь еще четыре обратно… На этот раз он сидел на плоской доске сиденья – мягкую часть вырезали, а на сохранившейся коже спинки оставили косые порезы бритовкой, похожие на известное пану краткое матерное словцо. Вновь он пытался погрузиться в чтение безумного классика Кафки, и вновь назойливый торговый сервис реформенной России возвращал его к действительности. Вновь издевательский вагонный дребезг, простуженные свистки электрички, противоход контролеров и зайцев…

Не обременённый баулом пан подолгу простаивал в тамбуре: после длительного перерыва он вновь стал курить. На одной из двух разъезжающихся дверей было выбито стекло, и пану подумалось: если перед открытием сунуть в это окошко голову, может ли до смерти придушить? А если закрепить в резиновом окаймлении лезвие, отрежет ли голову? А что если несмышлёный отрок высунется да так и до самого открытия дверей забудется? От воображения у пана жертвенно вибрировала на шее артерия.

Вечером он прибыл обратно в гостиницу. И узнал: обнаружив исчезновение иностранца, администрация сдала паспорт по милицейской инстанции. И куда он переправлен, будет известно лишь в понедельник.

Очередную неудачу пан топил в местном "гадюшнике". Там у него затеплилось намерение: наперекор всему навестить Наташку. Переночевав в простом номере без телевизора, утром он достиг наташкиного дома. Сам, однако, предстать не решился – послал мальца с запиской. И – получил еще одну огорчительную весть, может быть, самую огорчительную: Наташка с одним из своих хахалей куда-то уехала на неделю. У неё, оказывается, каникулы. Так, во всяком случае, отписали пану её родители, очевидно, из деликатности не решившиеся взглянуть Гробичеку в глаза.

В понедельник милицейская инстанция уведомила его, что час назад паспорт спец-почтой отправлен в Москву. Ах, какая досада: не перехватил! Если бы не вчерашний гадюшник! Глухое тяжелое раздражение на громадную страну, на себя, бездарно в ней затерявшегося, легло на грудь пана. И он вновь припал к источнику в гадюшнике.

Цепь неудач пошатнула его душевное обустройство. В местном зале ожидания: плевки, шелуха от семечек, тусклое освещение, мельканье грызунов (после Кафки пан готов был поверить, что это не обычные крысы, а особенные), – он сидел, тупо уставившись в нижнюю часть расписания. Навязчиво всплывал перед ним образ Наташки с её ножками, превзошедшими бабушкины, с её губками, превзошедшими губки на фотографии, с её мягко уклончивым, поэтому дразнящим характером. Будь её отказ жёстче, может, он легче бы к нему отнёсся. В своих жениховских достоинствах он, оказывается, ошибался - вон как... Дом его шестикомнатный, стабильный статус в самом центре Европы, укреплённая домашними тренажёрами поджарая молодцеватость, настоянная на титанических отказах от знаменитого "Праздроя" с его шикарной мельчайше-кружевною пеной и не менее шикарным после него брюхоносным аппетитом – все это, оказывается, мало чего стоит…

Ему разъяснили, что спец-почта влачится основательной малой скоростью, и его паспорт всплывёт в Москве не раньше, чем через три дня. Но что делать в дорогой российской столице? Доброта посольских лимитирована инструкцией. Возможно, дадут ночлег, но время куда девать?

Захандрил пан, разными словами помянул и Наташку-голубушку, и Россию-матушку, и российскую бабушку… Наташка уехала, уехал паспорт, сам он тут нелепо застрял, бабушка лет пять уже лежит на кладбище в Высочанах; и если бы не ее фотография с веслом у него в бумажнике, с огорчения подумалось бы, что эту историю кто-то специально для него подстроил.

Два дня пан провел в трансе. В гадюшнике уже знали его дозу. В общем ночлежном номере под угарный храп разорившихся мелких коммерсантов он пытался утопить своё состояние в мир Кафки. Утром смотрел на расписание электричек, но ехать уже опасался. Вряд ли и на этот раз удастся почитать. А теперь его мог отвлечь лишь Кафка.

Кассирша его не без труда надоумила: ехать автобусом до областного центра, а там экспрессом до Москвы. Пан перебрал наличные: оно! – пора, пора немедленно в Москву! Там паспорт, посольство, там хранится его билет до Праги, до Кунратиц у Зелены Птака.

На автостанции областного центра к небритому похмельному пану подошел милиционер. Обнаружив иностранца, да еще беспаспортного, и странно, что без всяких вещей, служитель порядка отвёл его в отделение.

В отделении пан повел себя сумбурно. Тряся оставшимися у него бумажками, он потребовал немедленно отпустить его в Москву за паспортом. Но когда у него спросили о цели, которая изначально привела его сюда, в глубинку, вдруг замкнулся. Горячность пана с необъяснимым утаиванием цели насторожили милицейское начальство. Зачем вам ехать в Москву, сказало оно ему, мы сами вызовем сюда ваш паспорт.

Узнав, как повёл себя на это пан, – а с паном случилась уже форменная истерика, – наши однопалатники досадливо заохали. Заезжему человеку пояснили, что его подвело незнание местного милицейского менталитета, да еще усложнившегося в последние годы от быстрой смены правоохранительных акцентов. Тебя испытывали, сказали пану, у нас в милиции принято стращать худшим – так, на всякий случай. Ведь в любом случае власть в накладе не останется. Если ты, к примеру, не настолько дрогнешь, чтобы предъявить решимость немедленно избавиться от худшего, не считаясь со средствами – что ж, тогда она, скорее всего, окажет тебе свою гуманность и сама оградит тебя от худшего, – тем самым и себя от лишних хлопот. Тогда твою заезжую личность идентифицировали бы с помощью директора гостиницы и отпустили бы восвояси. Но своим возмущением ты оскорбил власть: что она якобы глупа, раз легко не может разобраться. А это – неправильно. Она – может. Она всего лишь прощупывала тебя: понимаешь ли сам? А ты проявил отсутствие дипломатии и неуважение – не понял. Ты резко шевельнулся, и власть тебя, по своему неукоснительному инстинкту,  обездвижила до выяснения.

Но власти не пришлось пана долго у себя удерживать. После истерики он впал в прострацию и сам попросил оказать ему психологическую помощь. И вот эту просьбу удовлетворили.

В заведении наших героев пану ввели успокоительное, вслед за тем прописали щадящую схему: половинка, плюс половинка, на ночь целая. А наши однопалатники установили над споткнувшимся чехом, не шибко изъясняющимся на русском, лексическую опеку. В смешанной речи пана, от бессилия переходящего на чешский, литераторы угадывали русские аналоги.

Сердила, правда, со своей мужланской неуклюжестью поначалу огорчил пана – поведал ему теорию "водилы" и "засадилы". Водилы, мол, те, кто ухаживает – терпеливо, культурно водит в кино, в парк, высиживает чинно у телевизора, вот как он с Наташкой. На каверзный вопрос Порзика: а интимно дозволяется ли ему, водиле, водить? – Сердила, подумав, отвечал: а что, иногда дозволяется. Но что с того – придёт засадила и все труды водилы сведёт на нет. В связи с чем, пану надо было сразу попытаться выйти именно в засадилы; ведь таковой у Наташки, ясное дело, еще не определился, все эти хахали были простые водилы, коли уж объявление дала. Подавленный теорией местного знатока, пан лишь спросил: что же, засадила – это на всю жизнь? Ради весомости ответа Сердила, и в этот раз подумав, сказал: нет, как же, засадила тоже может сойти в разряд водил, если в жизни женщины появится всем засадилам засадила – вот он-то и будет её избранник, а прежние сойдут. Так что, надо, надо было попытаться выйти Наташке в засадилы, пусть и временные и, пока не опомнилась, везти её в Прагу.

Милдр с Порзиком одновременно подступили к новичку за свежим человеческим материалом; но – перессорились. "Убери микрофон, – дёрнув локотком, сказал журналисту сочинитель. – И вообще, не лезь, тут дело тонкое: душа, да еще чешская. А ты Гашека с Фучиком путаешь, двоечник". (Милдр утверждал, что посольство Чехии в Москве находится на улице Гашека). Но у журналиста уже восстанавливался вкус к кишащей, по выражению Вадёди, событиями действительности; к тому же, путешествие пана Гробичека напрямую отозвалось с темой его матримониального сюжета. Критик Сумастрог по-олимпийски присматривал за сочинителем и журналистом – кто лучше с иноземным материалом справится. Ну, а те, едва не сталкиваясь в прямом смысле лбами, попытались выудить акцент помрачения пана Гробичека: вот чем он сильнее потрясен – любовью к Наташке или столкновением со спонтанной российской цивилизацией?

Печально поглаживая на коридорной скамье кота Момзика, пан молчал. Сумастрог подкинул ему небольшую отмычку российского менталитета: входные двери тут начинают утеплять не от упреждающего ума, а от зимнего холода. Но пан продолжал всё так же безвылазно размышлять, машинально поглаживая общественного кота. (Кот ему, как плохо знающему язык, негласно полагался больше, чем остальным – для восполнения положительного контакта). Ведь теперь пан и сам не знал, что сильнее смутило его разум. Он лишь высказал аспект: оно, дескать, был грех, уезжая на электричке, вглядывался в местный колорит, отмечая бесцеремонных глашатаев, бестолковых контролеров и суетливых зайцев, назойливых цыганок-попрошаек и просто неряшливых харкунов, – вглядывался нарочно, чтобы отторгнуться от наташкиной страны, а значит, и от неё самой как её части. Но, увы, тяги к Наташке, если и убыло, то незначительно. А ведь на родине он был в размышлениях прагматик – мог всякое возникшее обстоятельство обернуть к себе если и не лучшей стороной, то хотя бы нейтральным тылом. Здесь же этого почему-то не получилось.

В свою очередь и Вадёдя подступил к проехавшему поездом несколько государств путешественнику – за его соображениями от увиденного гео-обустройства этих государств с точки зрения вагонного окошка. Тут пан не размышлял, у него и без того уже созрела тенденция. Был он в донельзя причесанной Германии, где плевок застревает в горле, пока плевательницу не увидишь. Чехия тут сдает, хотя за убитую жабу штрафуют так, что мало не покажется. Выехав из Праги, пан пересёк Польшу, где и подметил, что северный сосед пообшарпаннее. Брал он в расчёт дома, платформы, сиденья на платформах, ровность щебёночных откосов и даже замусоренность урн. Но яснее всего говорили об ухоженности каждой страны крашеные полосы, обозначающие край платформы. Чем дальше на восток углублялся пан (беря разгон с Германии, где он был за месяц до того), тем веселее плясали эти каёмки. Пересёк Белоруссию, пошла Россия – и пошла самая извилистая гульба. Взор скользил по краю платформы как по лакмусу порядка и усердия. Просматривались перекуры, выпивки, какие-то производственные неурядицы. Вот полоса более или менее строго тянется, вдруг бац! – ведро с краской опрокинули и не соскоблили – сухой морщинистой лужей увековечилось. (Как самочувствие самого пана в России: хлоп! – и опрокинулось.) В Германии подобные ляпы просто исключены; их не могло быть и в Чехии; мало того, с трудом припоминается такое и в Польше; но вот дальше, как говорится, больше. "Так он еще до жовко-блакитного нашего соседа не доехал! – воскликнул в этом месте Вадёдя. – За годы самостийности платформы там на нет обшарпались – ни полос, ни луж, бабушки сигают в поезда одним лишь мешочно-генным инстинктом".

В провинции пан обнаружил еще один ключик понимания страны. Когда его сюда везли, он почувствовал асфальтовые надолбы поперек дороги – милицейский УАЗик перед ними, как ни притормаживал, всё равно его слегка подбрасывало. А пан, хоть и был плох, походя отметил, что требование ограничения скорости посредством знаков в умы водителей так и не смогли заложить, – и запретительный закон у них работает не вдолблением внутрь, а наружным надолблением.

На субъект экзотики наседали все, кому не лень, но пан говорил мало и кисло держался за щеку: от дорожных сквозняков его просифонило, в ухе все ещё болезненно посвистывали электрички. Уже зная имя своему недомоганию, пан оправдывался: "У меня болит тройничный нерв", – но так невнятно, что слышалось: "У меня болит трагичный нерв".

Через день нерв утих, и Гробичек поведал фрагменты тяжёлого сна, навеянного российской действительностью не без влияния Кафки. Огромные пивные бутылки перекатывались по перрону, сметая последние лавки и грозя пану увечьем. С куском окаменевшей воблы в высоко поднятой руке надвигался поездной торговец – вот-вот опустит ему на голову. Но, хуже того: мальчик, их будущий с Наташкой сын, высунул голову в пустое окошко на двери электрички, и его шею с жутким шипением зажало, вот-вот отрежет, – так что, с криком скинув с головы одеяло, пан разбудил всю палату.

"Ох, пропал я", – придя на скамью, приговаривал с жуткого сна Гробичек: он знал уже, что местная интеллигенция выразит ему некоторое утешение, во всяком случае, выслушает. Но на этот раз нашёлся пролетарий. "Погоди, ты же пан!" – въедливо предвосхитил Сердила. Пан Гробичек приостановил покачивание зажатой ладонями головы. "Оно, пан, – недоумённо подтвердил он. – Но что здесь такое?" "Ты уж тогда что-нибудь одно, – раскрыл усмешку Сердила, – или пан, или пропал…"

Пояснение фольклорной установки не утешило пана – он вновь зажал голову ладонями, бормоча странные слова, похожие на заклинания: "Виступ, анаступ". Опустить ладони он бы мог теперь разве что на тельце Момзика. Но кот вкушал на кухне законный свой завтрак. "Вбурился, ох, вбурился… – бормотал пан. – Не видно виступ…" – "Раз уж ты вбурился в нашу действительность, – сказал Порзик, – возьми хотя бы временный псевдоним: Сугробичек". Прекратив гиблое покачивание головой, чех добросовестно вник в мотивировку: "так благозвучнее", – но всё же при своём остался.

Вечером того же, шестого, дня за пана взялся Дурьябаш. Однопалатники порекомендовали основательно пана разбередить, чтобы активнее прохандрил своё неизбежное и ничего тлеющего чтобы внутри надолго не оставалось. Бяша, и сам в подобных тонкостях знаток, согласился: надо, надо бередить, но не прямо, а косвенно. Прогуливаясь по коридору, они с паном дошли до умывальника, где был погашен свет. Остановившись перед окном, смотрели на пробирающуюся сквозь облака и прутья решетки луну. Безмолвная возня природы навеяла пану грустную поэтику. "Луна, как чёлн", – меланхолично сказал он. Бяша, вспомнив стихи, встрепенулся и зачитал строки про "чёлн надежды", про "озера гладь", где "Луна говорит о Вселенной",

Лунный свет, и сухой, и надменный
Нам мешает – мешает судьбу обогнать.

Чех не все слова понимал, но сутью проникся.  Припоминаючи запинаясь, Бяша продолжил:

Чёлн надежды – и ты у руля,
Ты хозяйка моя, сердцу боль и утеха,
Без тебя не достать мне со дна золотого рубля,
Без тебя не услышать бубенчиков смеха.

Пан пригорюнился, и Бяша пробередил глубже:

Чёлн надежды – и скрип камыша над водой,
А вдали полыхает зарница,
И тревога, как будто мохнатая птица,
Всё кружит и кружит, и кружит надо мной.

Пан поник, но тут ему по ходу баллады небольшое послабление вышло:

Чёлн надежды – и ржанье степного коня,
И к ночному венчанью дорога.
Не тревожить бы нашего старого Бога,
Но иначе тебя уведут навсегда.

А на седьмой день за паном Гробичеком вдруг приехали. И, кто бы мог подумать – сама Наташка!  От невероятности такого известия с паном чуть истерика не случилась. Но у дверей канцелярии, согласно опустив руки, его, действительно, ожидала она, Наташка. Когда у пана спрашивали адрес, он назвал единственный в России, который знал – её адрес. И больница сделала по нему спец-уведомление. И теперь не только пан - все посвящённые взволновались: повезло, иностранцу неслыханно повезло! Юная невестушка приехала вызволять – прямо сейчас, незамедлительно, уже с намерением таки ехать с ним в Прагу. Вот так да! Увезёт Наташку в свою Злату Прагу, в обустоявшуюся европейскую цивилизацию.

Вскоре пан был готов: побрился, переоделся, ему дали зубной пасты и одеколону. Завидев опекавших его однопалатников, он возбуждённо воскликнул:

– А жизнь всё-таки прекрасная штучка!

''Ещё бы, ещё бы, – понимающе запели между собою недельные пановы друзья. – Увезёт свою штучку-дрючку на Зелёную Пташку", – а Сердила, завидев сосредоточенное лицо Повалёнка, добавил: "Так-то, братишка… И без всяких засаждений…" Повалёнок издали поглядывал на Наташку, – оказывается, знал её, раза два у неё стригся и, видно, запомнил её ладошки. Теперь он дёрнулся рукою вправо, невольно припрятывая ладонью кончик культи.

Пока пан собирался, и другие любопытствующие рассмотрели Наташку. Она, действительно, была хороша, при этом смущение не сходило с её уст. От восхищения Бяша обратился к классике: сложив на груди ручки, тихонько зашептал: "Фемина. Ах, какая фемина!" Мордвин тихонько скулил, перетанцовывая с ноги на ногу.

Потом требовательно прощупали пана: о, так он и сам недурён, этот бритый, выпрямившийся джентльмен; страдание придало ему благородной бледности. Правда, губы тонковаты, но зачем мужику губы, вон зато у Наташки за двоих; хоть и поджимает их стеснительно, но многое, очень многое снаружи остаётся, и тут ничего уж не поделать – везунок пан, ай да везунок!

Но что же это в Наташке-то переменилось?! – поглядели друг на друга те, кто считал себя неисправимым человековедом, а поглядев, взаимо-понимающе покивали: ну, да, ну, конечно, ей всё вдруг стало ясно: потеряв голову, пан вернулся в её городок; не найдя, вообще тронулся. А что ещё может так убедить женщину! И какая женщина не мечтает о безумной любви к ней! И не только услышать о том - вон как, – ещё важнее удостовериться.

"Ведь это ж, кроме прочего, залог подчинения на всю жизнь, – вот что чует, но не произносит женское сердце", – говорил один человековед.

"А хахаль-то последний, видать, вёл себя не по-пански", – объяснял другой.

"С Гробичеком – любовь до гроба", – ухарски заверял третий.

"Она и сама теперь будет пани Гробичкова", – разбавляли зависть остальные.

Когда за паном и Наташкой лязгнула дверь и шлейф случайных треволнений, как хвост невестиной фаты, улегся, Дурьябаш сел на скамью и прочёл всем, кто был рядом, кто остался здесь, грустное стихотворение:


Я во сне разговаривал с лошадью,
И она шепнула мне на ухо:
"Достань мне овса хорошего –
И я тебе счастья пожалую.

Будешь отныне избранным,
В любви повезёт тебе сказочно,
Можешь начать все сызнова…"
– И улыбнулась загадочно.

Я лошади дал овса,
А мытарствам нет конца…

                1997 г.