Внутренний диссонанс

Леонид Хандурин
   
   Часть 1.

   Вся эта история длилась больше полувека и не могла не оставить следа в моей душе и в моей памяти. Началась она в конце февраля 1942 года, когда мне исполнился только один год. Мы жили в довольно глухом селе, окружённом болотами, в Сумской области.

   Шла война, село оказалось в глубоком тылу у, оккупировавших наши земли, германских войск. Поскольку вокруг были леса и болота, то в нашей местности активно действовали партизаны отряда С.А. Ковпака. Дальнейшие события я знаю из рассказов мамы и бабушки, которые слышал сотни и сотни раз в мельчайших подробностях.

   В один из последних февральских дней в селе появились партизаны. Мы жили на хуторе Майском, который был на некотором удалении от центра села и мимо нашей хаты не останавливаясь только проносились сани, в которых находилось много партизан с оружием.

   Ночью были слышны только далёкие отдельные выстрелы и взрывы, а  28 февраля, как только рассвело начался жестокий бой. Стреляли везде: в центре села, со стороны болота, со стороны леса, за «прогоном», несколько хат горело. Мы еще с вечера спрятались в одно из укрытий, его занесло снегом и были слышны только взрывы. Мне исполнился уже год и чтобы я не плакал, мама отваривала сахарную свеклу, натирала в ступе мак, заворачивала мак в марлечку, макала эту импровизированную соску в сладкий отвар и давала мне его сосать. Я засыпал с этой соской и это возможно спасло нам жизнь. Многие укрытия, где плакали дети, немцы или венгры (мадьяры) забрасывали гранатами и в этих укрытиях мало кто выживал, всего два малыша, которых матери прикрыли своими телами. Эти укрытия стали братскими могилами, а детей оставили в селе у родственников, ни в какой детский дом не отдали, не принято так было у нас в селе.

  Бой длился до вечера, а когда начало темнеть партизаны с боем отходили в центр села и затем уходили из села в противоположном нашему хутору направлении. Мама с бабушкой пробрались в хату, чтобы посмотреть как там корова и покормить меня. То, что они увидели, повергло их в шок. Стекла окон выбиты, рамы прострелены, в комнатах многие вещи прострелены, разбиты и разорваны, в комнату успел налететь снег и замерзла в ведрах вода. Корова Зорька стонет и не встает, хотя видимых повреждений у неё не нашли. Стойло, где она находилась, тоже все в дырках. Чтобы позатыкать все дыры понадобилось время до утра и на это ушло много вещей которые находились в доме. Окна закрывали подушками, дыры в стойле затыкали соломой и сеном, которого было много на чердаке. Уже к утру, когда в доме перестал гулять ветер, затопили печку и хата начала прогреваться. Уже рассвело, выходить из дома боялись, только с опаской выглядывали в целые окна, через которые была видна только небольшая часть улицы.

   И в это время на улице послышался шум появились люди, к нашей хате бежали полицаи и кричали, чтобы все выходили на улицу. Бабушка оделась, одела меня, мама в это время была в сенях, вбежала в комнату, схватила меня на руки, завернула во что-то, похожее на одеяло, и вместе со мной на руках, вслед за бабушкой выбежала на улицу. Я не плакал, рассказывала мама, только сопел.

   Прямо от дома нас направили к толпе, которая стояла на возвышенности, у колодца, напротив соседней хаты. Со всех хат к этому месту, по глубокому снегу, семенили по два или три человека: женщины с детьми на руках, дети и старухи. Подошли и несколько дряхлых стариков. Но видно было, что собрали не всех. Те, кого согнали к колодцу ещё не знали, что многие, кто прятался в ямах и погребах, погибли, их немцы забросали гранатами.

   Толпу, с одной стороны, окружили солдаты в черной и серой формах, с другой стороны был высокий плетень соседского сада и к нему толпу прижимали все плотнее и плотнее. Напротив, прямо на дороге немцы поставили пулемет и направили его на толпу.

   Главный немец в черной форме начал что-то кричать, а немец в серой шинели переводил. Но никто его не слушал. Все обратили внимание на высокий столб черного дыма, который поднимался вертикально вверх где-то около леса. Люди сразу не поняли что горит, хотя некоторые смутно догадывались, что горит чья-то хата. Затем кто-то сказал: - «Люковы!». И все ахнули. Это была семья маминой подруги. Мама часто к ней заходила.

   И здесь с мамой случилась истерика, она начала дрожать и икать, чем обратила на себя внимание немца, который стоял ближе всех к толпе. Он подошел к ней и показывая на меня в одеяле, несколько раз что-то сказал. Но мама только поняла слово «киндер» и подумала, что он хочет меня отобрать и еще сильнее прижала меня. Но немец подошел ближе и начал дергать меня за голую ногу, которая торчала из одеяла на тридцатиградусном, как потом узнали, морозе. Мама пыталась завернуть в одеяло мои ноги, но ей плохо это удавалось, пока не подошла бабушка и не помогла ей с этим справиться.

И в это время главному немцу надоело кричать и он подал знак пулеметчику и тот дал короткую очередь в сторону нашего сада. Толпа закричала, многие со страха упали. В то же время главный немец повернулся и пошел к розвальням на которых приехал, сел в них и укатил в сторону центра села. Охранявшие толпу солдаты тоже отошли в сторону и показывая всем направление в сторону хат повторяли «Шнель!», «Шнель!». Люди и мама со мной и бабушкой побежали от этого страшного места. Прибежав домой мама начала растирать мои ноги, но большие пальцы ног так и остались примороженными на всю жизнь. Каждую зиму через эти пальцы я чувствовал холодную и снежную зиму (хотя это был первый день весны) сорок второго года, второго года войны.

    Несколько дней мама и бабушка не выходили из хаты... А когда вышли и пошли к лесу, то увидели страшную картину. Хата Люковых, она была самой крайней на хуторе и ближе всех к лесу, полностью сгорела. Как потом выяснилось, в хате сожгли и всю семью: мать, отца-инвалида и пять девочек, старшей – не исполнилось еще и восемнадцати, она была почти ровесницей и подругой моей мамы. Еще долго после войны этот сгоревший дом навевал на нас ужас, когда мы проходили мимо по пути в лес.

   Уже значительно позже мы узнали, что семью Люковых сожгли за то, что перед боем партизаны выпекали хлеб в их хате для одного из отрядов партизан С.А. Ковпака. Кто-то из местных полицаев на них донес. У немцев это называлось «экзекуция», страшное и непонятное слово, которое долгое время меня пугало после войны.

Когда соседи и родственники пошли смотреть, где же остальные соседи, то увидели ужасные картины. В нескольких погребах и подвалах было сплошное месиво из кровавых тел, очевидно туда каратели бросили гранаты.
Эти укрытия стали братскими могилами.

   Тела не стали вытаскивать из погребов и подвалов, а захоронили их прямо там и поставили на этом месте кресты. Уже через несколько лет после войны, проходя в школу или в лес мимо этих крестов или мимо сгоревшей хаты семьи Люковых, меня одолевал ужасный страх и я в ужасе убегал с этих мест.

   С тех пор у меня появился синдром боязни громких звуков, который так никогда и не прошёл, хотя я и стараюсь эту боязнь преодолевать, но это инстинктивное чувство, которым умом управлять невозможно. Это, как водобоязнь или боязнь высоты.

   Но прошли годы, всё это рассказываемое мамой и бабушкой и видимое и прочувственное мною, начало притупляться и я бы это, наверное, забыл, если бы не поворот судьбы.

   Когда мне исполнилось 18 лет, я поступил в военное авиационно-техническое училище. Проучившись три года, получил специальность авиационного техника, звание техник-лейтенанта и был направлен в распоряжение Главкома ВВС. А в штабе ВВС получил предписание прибыть к месту новой службы, в Группу советских войск в Германии.

   И вот здесь у меня снова всё «всколыхнулось». Как, я должен служить рядом с теми, кто нас пытался расстреливать и рядом с теми, кто убил рядом со мной моих родственников и моих односельчан? В душе у меня появилась внутренняя дисгармония, какой-то сумбур чувств и вообще какая-то душевная сумятица. Я её гасил, но она появлялась снова и снова.

   Приехав в Геманию, я долго не мог адаптироваться, мне всё время казалось, что вокруг местное население как-то враждебно ко мне настроено. Но это можно было легко исправить, просто не надо выходить за пределы гарнизона и проблема будет решена. Особой необходимости выезжать за пределы гарнизона в первое время у меня не было. Но выходить в ближайший населённый пункт приходилось. Что-то купить, отремонтировать обувь, купить билеты на поезд для поездки в отпуск — всё это можно сделать только за пределами гарнизона.

   И всегда, выходя за пределы гарнизона, я не чувствовал, что нахожусь в дружественной атмосфере, даже тогда, когда ко мне местные относились вполне доброжелательно. Чувствовал, что меня гложет какая-то мысль, что я не должен общаться с этими людьми, что они недружественны мне. Чтобы как-то затушевать эти чувства, я старался появляться вне гарнизона в компании с соседями, с друзьями, тогда мне было не так дискомфортно.

   И вот однажды мне пришлось ехать из гарнизона в Вюнсдорф за билетами на поезд «Вюнсдорф — Москва». В сторону Вюнсдорфа я добрался на автобусе, который возил школьников, а вот обратно, сколько я ни ожидал у шлагбаума, попутной военной машины не было, а к немцам напрашиваться я не хотел, да и не приветствовалось это командованием. Не весь же день мне там стоять. И я решил идти пешком, это около 6 километров, почти как из гарнизона сходить пешком на аэродром и обратно.

   Шёл быстрым шагом по проезжей части, меня обгоняли или ехали иногда навстречу немецкие машины, от которых я прижимался ближе к обочине. Прошёл уже почти половину пути, когда меня обогнал «народный автомобиль», с обшитым деревом кузовом небольшой «Трабант». Обогнал и в десятке метрах впереди начал притормаживать. Когда я с ним поравнялся, пожилой водитель-немец начал мне говорить по русски с сильным акцентом, что от неожиданности я сначала и не разобрал, что он от меня хочет. Тогда понял по жестам, что он предлагает меня подвезти. Я был в военной форме и он, конечно, понимал, что предлагает подвезти советского офицера.

   Чтобы не казаться очень невежливым, я остановился и начал отказываться, хотя мог только и сказать:

    - Найн! Найн!

   Но мужчина был очень вежлив и рядом с ним сидела маленькая пожилая женщина. Я уже лучше начал понимать его речь и разобрал, что он хочет подвезти меня прямо к части. Я же знал, что наши офицеры очень редко пользуются такими услугами немцев, но чаще всего им и не предлагали. Да и командование косо на это смотрело, особенно политработники. Но и ситуация была странная, меня упрашивает пожилая немецкая пара, женщина даже пытается выйти из машины.

   Тогда я согласился и со стеснением сел в машину. И когда машина снова тронулась, немец заговорил более разборчиво и, как мне показалось, с меньшим акцентом или я адаптировался к его акценту и стал нормально всё воспринимать. Дословный разговор конечно не помню, но смысл был такой, что он попал в плен под Курском и четыре года был в плену в Куйбышеве. Он помнил, что им разрешали собирать немножко картошки и ещё что-то на полях после уборки урожая. Подробности я не мог понять, разрешали им это или они это делали без разрешения, так как я вырос в деревне и помню, что за собранные после уборки на поле колоски ржи или пшеницы в то время могли осудить сроком до 5-7 лет. Это делать категорически запрещалось.

   Далее он говорил, что война это плохо, а с русскими воевать совсем плохо. В плену ему было плохо, но он рад, что остался жив и, я так понял, что он полагает, что остался жив благодаря плену. Жена тоже что-то начала говорить быстро-быстро по немецки. Он перевёл её слова, что она благодарна то ли судьбе, то ли Богу, что муж остался жив и даже не сильно болел, когда возвратился из плена. Я не знал, что мне говорить, так как немецкого совсем не знал, а по русски надо было говорить очень медленно, потому что он не мог быстро воспринимать и, когда вслушивался, то даже машину притормаживал. Тогда я начал говорить то «Да», то «Я-Я», как бы по немецки. Так мы нашли общий язык. Со стороны, конечно, могло быть смешно, но так мы разговаривали до самого КПП части. Он вышел из машины протянул мне руку и всё тряс мою руку и повторял «Данке шён! Данке шён!», как будто подвозил я его, а не он меня. Я решил сказать «Спасибо!» по-русски, подумав, что он это слово точно знает. Мы расстались, я пошёл к КПП, а он сел в машину и начал разворачиваться.

   Дальше я уже не видел, как он отъезжал, так как из двери КПП появился помощник комполка по комсомолу капитан Нагайник и сразу же ко мне с вопросом: - Хандурин, а откуда у тебя такие знакомые? Ты знаешь, что не приветствуется «голосовать»? Тут меня взяло такое зло, что я еле сдержался и будь что будет, ответил: - Он сам меня подвёз, сказал, что работает в нашем кооперативе. - А-а, - только и сказал капитан и пошёл дальше, а затем добавил:

    - И я бы с ним мог подъехать!

   И тут машина, как по заказу останавливается, сдаёт назад и мой новый немецкий знакомый приглашает капитана подвезти. Нагайник садится и они уезжают.

   Я медленно прошёл через КПП и ещё медленнее пошел в сторону наших домов, прокручивая в голове события последнего получаса. Поведение этого пожилого немца меня обескуражило. Он вёл себя так, как будто не я приехал на его землю, а он, и я здесь хозяин. Во всяком случае, я воспринимался этой пожилой четой как желанный гость. И у меня в голове всё как-то перевернулось.

   Через несколько месяцев мы по служебным делам поехали в расположенный недалеко авиагарнизон Альтес-Лагер, к истребителям. Они смонтировали у себя лабораторию инструментального контроля (ЛИК) и армейский инженер порекомендовал и нам сделать что-то подобное. Мы посмотрели и ЛИК и другие интересные стенды и возвращаться решили по другой дороге, по направлению на Барут. Проехали после развилки с десяток километров и увидели на постаменте два танка Т-34. Мы остановились, вышли из машины, подошли ближе, это оказался вход на наше воинское кладбище, где похоронены советские воины, погибшие под Берлином. И мы обратили внимание, что на большинстве плит стоят даты последних чисел апреля или первых чисел мая 1945 года, за несколько дней до дня Победы.

   Мы сняли фуражки и прошли по всему кладбищу. На каждой могиле расположена бетонная надгробная плита с чугунной доской на которой выбиты фамилии захороненных. И такое впечатление, что похоронены они поэкипажно. Кладбище хорошо ухоженное и видно, что о нём заботятся и местные власти. Когда мы вышли и сели в машину, то некоторое время ехали молча, чтобы не нарушить то ощущение подвига солдат и офицеров, которые там захоронены. И только проехав молча какое-то время мы заговорили о тех людях, которые там похоронены и о тех людях, которые ухаживают за могилами.

   После этого случая я как-то внутренне изменил отношение к происходящему вокруг меня на территории Германии. Как-то почувствовал, что есть люди, которые пытаются как-то попросить прощения, что-ли. И хотя понимают, что за то, что происходило на территории СССР в 1941-44 гг простить нельзя, но они стараются это сделать и надеются, что через какое-то время раны возможно перестанут кровоточить.

   Через какое-то время я столкнулся с ещё одни человеком, который тоже заставил меня размышлять на тему: они и мы. В те времена напряжение вокруг Западного Берлина периодически возрастало. Это происходило, когда бундестаг ФРГ заседал не в Бонне, а в Западном Берлине. Тогда самолёты ГДР проносились на малой высоте и создавали такой шум, что никакие заседания не могли проходить. И вот однажды на наш аэродром без связи, аварийно приземлился ГДРовский МиГ-19.

   Мы сидели в курилке и вдруг слышим звук нехарактерный для наших двигателей, оглянулись на полосу, а по ней уже катится МиГ-19 с ГДРовскими опознавательными знаками. Хорошо, что не было полётов. А он так и замер на ВПП, оказывается, у него закончилось топливо. Тут инженер полка каждому дал задание: одного послал за топливозаправщиком, другого, посмотреть, как лучше заправить самолёт, третьему — как отбуксировать и т. д. Хорошо, что быстро справились, руководитель полётов связался с Котбусом, самолёт был оттуда, а там сказали, чтобы сразу после заправки выпустили. И как же я был удивлён, когда оказалось, что лётчику ещё нет и 20 лет, он был на год младше меня. Прошло чуть больше часа и самолёт улетел на свой аэродром. А я снова остался в раздумьях уже о том, что вот мы с лётчиком из Немецкой Национальной Армии ГДР выполняем почти одинаковые задачи по охране одного и того же неба.

   Когда я уже был начальником группы обслуживания эскадрильи, то случилась «запарка», по заданиям разлетелись все экипажи и машин больше не было. И вдруг задание. На аэродроме Цербст плановые ночные полёты и у них должен дежурить экипаж вертолёта из брандисского полка. Но ждать они не могут, летает кто-то из армейских начальников и армейский диспетчер перекинул это задание нам. А у нас тоже нет свободного экипажа. И командир эскадрильи принимает решение на сборный экипаж: сам — командир, правый лётчик — штурман эскадрильи и меня — бортовым техником (ВЛК у меня ещё не истёк срок). В Цербсте я ещё ни разу не был. Начстрой приказ по полку сделал быстро. Но это всё предисловие.

   Когда прилетели в Цербст, то особенно работы не было, кроме, как отвезли руководителя полётов на полигон. Командир со штурманом пошли на «вышку», а я остался у вертолёта. Тут к вертолёту начали подходить свободные от полётов офицеры и начались интересоваться вертолётом, они ведь летали на самолётах и им было всё интересно. И вдруг замечаю недалеко от нашей стоянки огромную насыпь, заросшую травой, метров 70 длиной, метров 20-30 шириной и высотой больше, чем двухэтажный дом. Спрашиваю местных, что это такое? И мне рассказывают, что это грунт (земля) вывезенный во время войны, примерно в 1941-43 гг, из СССР для покрытия верхнего слоя лётного поля до 2-х метров толщиной. И вот эти запасы грунта остались до 70-х годов ХХ века.

   Такую же по размерам насыпь из привезенного из СССР грунта я видел и на лётном поле в Рангсдорфе вблизи Берлина (помните, этот аэродром упоминается в фильме «17 мгновений весны»). Там мы выполняли упражнение «три семёрки», учебно-тренировочную посадку на режиме авторотации и мне тоже довелось хорошо исследовать эти огромные горы земли, вывезенные из СССР. И тогда я вспомнил слова из песни о земле «...но и своей вершка не отдадим...». Этот факт меня тоже несколько покоробил и засел в мозгу навсегда.   

   Но были разные впечатления. Однажды наш вертолёт полетел в штаб южного корпуса в Виттенберг. И вдруг звонят оттуда и говорят, что маслорадиатор гонит масло, невозможно лететь. И бортовой техник с этого вертолёта ни разу самостоятельно не менял маслорадиатор, а тут ещё и на необорудованной площадке, а точнее на лугу, который приспособили под посадочную площадку. Мало того, что надо везти маслорадиатор, так надо и самому лететь с инструментом. А было это 5 мая 1967 года.

   Загрузили инструмент, маслорадиатор, пару канистр с маслом и полетели. Прилетаем после обеда, быстро заменили, опробовали на режиме висения и начали запрашивать вылет домой. А нас не принимают по погоде. Остаёмся ночевать. Вертолёты оставили под охраной какой-то части, поехали в гарнизон, переночевали, приезжаем, а на лугу уже столпотворение.

   Вокруг вертолётов бегают десятка три местных мальчишек, орут: - «Зёлдат, дай значок!», это значит эмблему и цепляются на вертолёте за что попало и солдат, который охраняет вертолёты, ничего с ними сделать не может, хотя он и с карабином СКС, но стрелять-то он не будет, да и патронов у него нет. А эти "немчики", были  великовозрастные, лет по 14-15, совсем обнаглели, даже на солдата русским матом ругаться начали. Погнали мы их от вертолётов, но всё-таки одну антенну высотомера РВ-2 они успели сломать, дома пришлось срочно менять. Я представляю, как вели себя эти «дети», когда подросли. Так что о «поросли» у меня осталось вот такое впечатление.

   Прошло более 30 лет. Объединились две Германии (ФРГ и ГДР). Распался СССР. Началась люстрация в ГДР. И мне довелось встретиться с немцами из ГДР, которые вынуждены были уехать со своей родины, так как им там не нашлось места. Там одни немцы считали других немцев людьми второго сорта. И тогда я подумал, а какого сорта они считают меня?

   Но и мне иногда становилось стыдно от моих поступков, когда я «загонял в угол» немецких коллег. Как-то в 2001 году мы ехали в поезде «Москва — Пермь» на выставку в Пермь и Екатеринбург. Сидели в купе, беседовали, пили чай, немцам очень нравится пить чай из стаканов с подстаканниками, как в поезде. Некоторые даже приобретают их как сувениры. И вот, когда переезжали Волгу, я возьми и скажи: - И надо же было вам, немцам, положить столько людей у Сталинграда, когда мы вот сейчас свободно едем через Волгу по России, беседуем и никаких жертв нет? В купе сразу наступила какая-то пауза и тогда один из попутчиков жёстко сказал:

    - Не будем об этом! Нам это неприятно!

   И тут я понял, что переборщил с «воспитанием». Больше об этом мы не говорили. Но они тоже сделали вид, что я им этого не говорил.

   Затем мы были в Перми, в гостинице «Урал», посетили балет и там же в гостинице увидели нападение на башни-близнецы 11 сентября в США.

   И вот в такой круговерти жизни, в таких глобальных перипетиях я окончательно убедился, что жить с ненавистью всю жизнь нельзя, тем более ко второму или третьему поколению. Но хотелось бы, чтобы и другая сторона это понимала и, как русские говорят, «не наступала бы на одни и те же грабли дважды».


   Часть 2. Дополнение.

   Думал, что мои мысли так и останутся на оптимистической ноте. Вы там, немцы, в Германии, хоть на головах ходите, но не трогайте больше русских, вы и так, достаточно нам принесли горя в ХХ веке, чтобы ещё давать какие-то советы, комментарии или устанавливать, когда и какие даты отмечать.

   Но немецкая журналистка в немецкой газете затронула самую больную рану Великой Отечественной (не 2-й мировой) войны — оборону и блокаду Ленинграда. Сразу скажу: у меня там пропали без вести несколько родственников, которые были военными, вместе со своими семьями.

   Надо также отметить, что все эти 900 дней блокады, по всей Европе работали концлагеря и газовые камеры, а на оккупированной территории СССР зверствовали каратели, расстреливая людей и сжигая дома и целые деревни. И под Ленинград немцы (а не только фашисты) пришли не на прогулку, а убивать и грабить, о чём говорят поиски по настоящее время украденной Янтарной комнаты и разграбленных ценностей в других городах СССР.

   А журналистам не надо путать и подменять понятия обороны Ленинграда и блокады Ленинграда, когда жертвы блокады поминаются и оплакиваются, а
 те защитники, которые победили и выстояли, обороняя Ленинград и все с ними, весь народ России (и многие бывшие граждане СССР и их наследники) отмечают победу в этой обороне и победу силы духа советских людей, в том числе и как составляющей антигитлеровской коалиции (на то время).

   Сдача Ленинграда означала бы разрыв целостности единого фронта (линии обороны) и возможности наступления немцев на Москву с севера и даже с северо-востока. Этого хотелось бы современным немецким журналистам, периодически жаждущим хотя бы информационного реванша. Вот и пытаются промывать мозги.

   Эти журналисты даже не представляют в каком состоянии германские войска оставляли города и сёла на оккупированной территории СССР, чтобы сегодня рассуждать о жителях Ленинграда, которые по существу были уже приговорены их фюрером и оставалось только взять город, который обороняла армия.

   Оборона Ленинграда, это не только оборона города. Это ещё и Ленинградский фронт, в который входили девятнадцать армий и две группы войск, Волховский фронт (шесть общевойсковых армий) и Балтийский флот, которые сдерживали блокаду, а затем прорывали блокаду, осуществляемую германскими войсками. И парад в ознаменование дня прорыва блокады проводится в честь этих фронтов и Балтийского флота. Это вполне правомерно и объяснимо для россиян, хотя и не понятно для немцев. Вот только не очень понятно, почему блокаду города часто рассматривают отдельно от обороны города, города-Героя?

   P.S. Думаю, что немецкие СМИ на этот раз очень сильно подставились, когда полезли с советами туда, куда их не приглашали.