Заря под сетью паутины

Зульфа Оганян
Н А Ч А Л О      Н А Ч А Л

Мне в жизни торжества противопоказаны. Так было всегда. Потому не было у меня в первом классе первого сентября, и в школу я пошла второго в платье в крупный горошек, перешитом из маминого. В памяти остались от первых классов невероятная скученность, когда мы, первоклашки 46-го года, сидели по четыре человека за партой, а ученицы все прибывали. Моя первая учительница была дамой преклонных лет, неказистая, с мелкими завитушками и подслеповатыми глазками. В школу она часто являлась с великовозрастным сыном, и даже на первой школьной фотографии он снят вместе с нашим классом, а моя мордашка вытягивается позади его головы. Потом мы узнали, что он был душевнобольным.
Наш первый класс представлял собою интернациональное сообщество, и впечатляли имена и фамилии – Коршикова Мария, Пигида Екатерина и тому подобное. Оставались не следы, а целые борозды, проложеные войной. Как-то в классную комнату вошла не девочка, а, как нам показалась, взрослая девушка – высокая, стройная, с распущенными по плечам длинными прямыми волосами. Она прямиком подошла к задней парте, села, уронила голову на руки и разрыдалась. Выяснилось, что девочка была в эвакуации и вообще не ходила в школу.Тогда наша учительница подошла к доске и вопросила: " Что лучше – сидеть в пятом классе и получать вот такие двойки, или в первом вот такие пятерки?" Риторический вопрос – тирада сопровождался изображением на доске огромных цифр – двойки и  пятерки. Девочка повеселела, заулыбалась и перестала комплексовать.
Уже в первом классе я испытала сладость дружбы, общаясь с сидевшей со мной за одной партой русской девочкой Людой, которая приносила мне из дому яблоко и тут же отбирала, боясь, что донесут родителям и те ее за это «набьют». Зима в том году стояла долгая и холодная, и мы со страхом, скорее напускным, смотрели на свисающие с крыш длинные сосульки и повторяли услышанные нами истории о том, как они кому-то раскроили череп, а другому сломали плечо.
Восьмого марта посреди учительского стола выставили ветку и предложили детям положить вокруг нее свои подарки; то есть подарки, с одной стороны, принимались, а с другой – сохранялась полная анонимность. Мама мне дала с собой красивый вышитый платочек. Она вообще не ленилась скудость нашего гардероба компенсировать вышитыми платочками, воротничками, манжетами и штанишками. На что только тратились ее силы и художественные наклонности!
С первого же класса я демонстрировала свое редкое умение все терять, забывать где-то, оставлять в парте. И таким образом я избавила маму даже от меховой муфты и воротника. И - уж не знаю насколько редкое - сочетание робости и упрямства и независимости сохранила на всю жизнь. Учеба мне давалась легко, я даже выходила из дому пораньше, чтобы зайти к одноклассницам Инне и Ире и позаниматься с ними.Они настолько привыкли к этому, что незнание урока объясняли моим отсутствием. Школа еще не казалась мне чем-то обязательным, не так уж я дорожила и полученными оценками и потеряла в парке первую в жизни похвальную грамоту за второй класс. Поплакала и примирилась – невелика потеря! И вообще от первых двух лет школьной жизни остались разрозненные и размытые воспоминания, ничего яркого и выдающегося.

Р О Д С Т В Е Н Н Ы Е     Д У Ш И

Сменив местожительство и перебравшись ближе к центру, мы, разумеется, сменили школу. И пока нас с сестрой весьма неохотно оформляли – меня в третий, ее в пятый класс, прошло несколько учебных недель. Я вскоре привыкла к школе как таковой, обязательным посещениям занятий, привязялась к учительнице, ласково называвшей меня «Зульфушкой». Мое не совсем обычное имя всеми и всегда подвергалось изменениям и в чистом виде произносилось редко. Я уже внимательнее приглядывалась к девочкам из моего класса и поражалась всеобщей нищете нарядов. Так, одна из учениц приходила зимой завернувшись в шаль вместо пальто. Ножки наши выше колен, где кончались чулочки, всегда были синими от холода. В классе сидели мы в верхней одежде, видимо, было холодно. В прежней школе сторожем служил глухонемой старик, а здесь русский бородатый мужик - «дедушка». Доведенный до отчаяния шумной детворой, он только выдыхал: «фулюаны». Близость школы к военному городку определила и то, что как среди учениц, так и среди учителей было много представителей национальных меньшинств. Жили все одинаково трудно, скученно. Видимо, положение учителей в конце 40-х – начале 50-х было не лучше нынешнего. Никогда не забуду, как после четвертого класса зашла я в школу за очередной похвальной /родители почему-то  считали излишним ходить на родительские собрания/, и меня направили к учительнице домой – она жила совсем рядом. Я вошла в темное и прохладное погребной сыростью полуподвальное помещение и первое, что я заметила, был земляной пол. Вот в таких условиях она жила со своей дочерью, красивой, но болезненной, безвкусно одетой девочкой.
Более яркие и точные воспоминания мои о школе восходят к четвертому и пятому классам, тем более, что тогда сформировали еще один четвертый класс, который я и окончила вместе со всеми. Вспоминая те годы, я прихожу к выводу, что педагог – неимоверно трудная специальность не в смысле самого процесса обучения, а потому, что он по меньшей мере несколько часов в день находится под перекрестным огнем все подмечающих, любопытных и ничего не прощающих детских глаз. Все становится предметом насмешек, иронических рассказов, и это усугубляется тем, что впрямую ученица ничего не может сказать учительнице, ни даже ответить на ее грубое, подчас бестактное замечание, но какую опасность таит в себе детское поведение, порой необъяснимое, непредсказуемое, лишенное всякой логики и разумного смысла. Отдают ли себе отчет в этом педагоги?
Учителем рисования был у нас человек, явно далекий от искусства, которого мы прозвали Якушкой, сочинив о нем стишок, где была такая строка: «жена выгнала Якушку на морозец голым». Он нам предлагал рисовать натюрморты, причем овощи  мы приносили сами из дому, и по окончании урока эти овощи учитель прятал в небольшой чемоданчик и уносил с собою. Это был по всей видимости изобретенный им метод избежать голодной смерти. В борьбе с жизненными неурядицами он твердо решил выжить.
Колоритной фигурой была и школьная медсестра, затмившая своим обликом в моей памяти врача, весьма заурядную особу средних лет. Медсестра, которую все звали Вэвэ, была старой девой преклонного возраста, которая иногда делилась с нами воспоминаниями о гимназии. Маленькая, тощая, прямая, она беспрерывно курила, никогда не улыбалась, хотя и не была злой. И как-то прочла нам лекцию о том, что мы должны гордиться наступающей девичьей зрелостью, что это естественно и стыдиться физиологии нечего, и рассказала душераздирающую историю о том, как одна из гимназисток умерла оттого, что у нее не было месячных, и лежала в гробу со вздувшимся животом. Как она, полька по национальности, попала к нам в Ереван, с кем жила, на что существовала, что иссушало ее маленькое тело? Вряд ли все это заботило и интересовало нас, видящих в ней лишь старушку в белом халате, раздающую раз в год лекарство от глистов, что входило тогда в обязательную школьную программу и давало повод учительницам отвлечься и рассказывать ужасные истории о том, как глисты бывали причиной мученических и непонятных на первый взгляд смертей. Но само это лекарство было убийственным, оно отравляло нас, доводило до обмороков, тогда как глистам, очевидно, не причиняло особого вреда. Помню и свою реакцию на это лечение – все вокруг окрашивалось в желтый цвет и становилось каким-то зыбким и неопределенным. Но отказаться принимать лекарство никто и помыслить не мог.
Послевоенное детство моих одноклассниц было полно гримас; борозды, проложенные войной, болью отзывались в семьях, где были приемыши, где роль родителей подчас доставалась старшим сестрам, которые чисто психологически не справлялись с нею. В пятом к нам привели девочку Берту, низкорослую, некрасивую, с какими-то грязно-зелеными глазами. В войну она потеряла родителей /подробностей не помню/, попала в детский дом, где ее и нашла старшая сестра, у которой уже была своя семья, и привезла в Ереван. Относилась она к Берте неровно, била ее, а потом, отвернувшись, плакала. «Я говорю ей, чтобы отослала меня обратно в детдом, там мне было лучше…» - рассказывала девочка. Училась она плохо, не набравшись вовремя нужных навыков, но как-то на утреннике затянула глубоким, низким голосом: «Холодные волны взмывают лавину широкого Черного моря», и нас будто током прошило – столько было в ее исполнении недетского горя, выражения ее богатой переживаниями одиннадцатилетней жизни. И уже тогда я самостоятельно додумалась до того, что природа способностей всем отпускает одинаково, смотря кому в какой области, и потому часто с двоечницами интереснее, чем с отличницами.
Яркой индивидуальностью была и девочка с редким именем С., смешливая, наблюдательная, склонная к скабрезностям. В книгах она выискивала и находила эротику, в поведении одноклассниц – тоже, открыто презирала своих родителей, всю свою семью, дерзила учителям, пользуясь их неизменной снисходительностью. Она вносила в нашу жизнь выдумку и веселье, то авантюрное начало, которого нам не хватало. Так, она приглашала подруг на день рождения, и когда те приходили с подарками, объявляла: «Отец не разрешает праздновать именины, оставьте подарки и уходите.» Ее семья жила почему-то в гостинице «Севан», и как-то она сказала, что привезли корейских детей-сирот и отдают их желающим, но когда мы с бездетной тетушкой пошли туда, то все это оказалось мифом. Но ничто не обескуражило нашу гораздую на выдумки С., которая закончила, впрочем, в жизни вполне банально – ранним браком и радводом.
В младших классах популярными дисциплинами были литература, история, география; математические дисциплины пока только набирали вес. Влекла нас и биология, кокетливая биологичка, которая, рано потеряв мужа, вычурно одевалась, ходила с загадочной полуулыбкой на лице и вскоре снова вышла замуж. Рассказывая о пестиках и тычинках, она ловила улыбки на лицах учениц и мстительно замечала: «Слишком рано вы повзрослели, как бы беды с вами не случилось…» Записала она желающих в биологический кружок, и когда я, не ожидая подвоха, явилась на первое занятие, то взору моему предстала бездыханная курица, которую предстояло превратить в чучело. Из робости или гордости я не посмела отказаться и негнущимися пальцами принялась оттягивать кожу, как она учила. В результате в жизни я больше не притрагивалась к курице, даже когда еще не стала вегетарианкой, и до сих пор поражаюсь тому, что не решилась уйти вовремя.
Наши детские ассоциации не поддавались никакому разумному объяснению. Мы считали мужем и женою двух учителей армянсого языка с похожими, но неодинаковыми фамилиями. Кем же им быть, как не супругами, раз преподают один предмет? Какое-то грибковое заболевание на носу у смешной и плаксивой директриссы считали следствием того, что она пьянчужка, старательно избегали ее поцелуев, которые она в порыве своей любвеобильности расточала нам. Как-то, преследуя с явным желанием расцеловать, она загнала меня в угол, я уперлась в своящий в холле рояль и когда отступать было больше некуда, попросту повернулась и убежала от нее. После она плакала в своем кабинете и называла меня злой девочкой. А завуч, прозванная нами «жандармом Европы», любила поиздеваться над девочками, преследовала их за малейшую невинную склонность принарядиться, сама, еще не старая женщина, которая потом и замуж вышла, являлась в разных туфлях и неимоверных нарядах. Как-то она умело спровоцоровала меня на выступление о том, чем мы недовольны, и когда я по наивности поверила ей и заявила, что все они педагоги, далекие от заветов Макаренко, «Педагогической поэмой» которого мы тогда увлекались, она обвинила меня в настраивании класса против педагогов и сказала, что у меня в душе змея. Подлость всегда меня расстраивала чисто по-человечески, огорчилась я и на этот раз, что так глупо подставилась, но делать было нечего.

В О С П И Т А Н И Е     Ч У В СТ В

Нас всегда интересовали матримониальные дела наших преподавателей, что приводило к трагикомическим последствиям. Был у нас  учитель черчения с инициалами МАК, которые он и вырезал на своей деревянной линейке. Девочкам-подросткам вообще присущи приступы беспричинного истерического смеха, а этот несчастный, что бы ни делал, вызывал в нас неистовое веселье. Весь урок мы забавлялись тем, что сообщали друг другу, сальные или пушистые у него сегодня волосы /мылись ведь тогда редко/; заметив хлястик голубых подштанников из-под брюк, передавали это сообщение вплоть до задней парты, когда он наклонялся, кидали в него мелко изорванными кусочками бумаги наподобие конфетти и хохотали, хохотали до слез и коликов в животе. Он и сердился, и пробовал флиртовать с нами – девочки ведь все-таки! – и подержав в руках наши косы, бережно опускал их, но не мог сделать из нас благовоспитанных барышень. Как-то его особенно изводила одна наша уникальная в своем роде особа. Еврейка по национальности, она была единственной антисемиткой среди нашего интернационального сообщества (в девятом с нами учился даже татарин), чудом уцелела в годы войны аж в самом Киеве, откуда и прибыла к нам со своей мамой, которая даром что работала уборщицей – волосы красила в золотистый цвет и развешивала по плечам. Училась С. плохо по всем предметам, но тупой не была, быстро выучилась болтать по-армянски и легко сдружилась с нами. Была она очень высокой и худой, с крохотной головкой, длинными тонкими руками и ногами. И вот эта самая особа довела нашего МАК-а до белого каления, на предложение выйти из класса нахально отказалась, и наш «черчелос» решил собственноручно вышвырнуть ее вон. Но когда он подошел к задней парте, на которой она неизменно восседала, она упала на спину и задрыгала своими конечностями – плетьми, а бедный учитель стоял в растерянности, не зная, за что можно ухватить ее.
Наши насмешки шли крещендо, и кульминация наступила, когда кто-то сообщил нам о женитьбе МАК-а. Ну, уж такого мы упустить не могли. Когда несчастный новобрачный вошел в класс, на доске наша красавица В. вывела: «Поздравляем с прелестной женушкой.» Сменив все цвета радуги, он вышел из класса в полной прострации. Вошла наша классрук:
- Что вы сделали с ним, он вышел от вас прямо-таки зеленый…
- А он входит зеленым и выходит зеленым, - немедленно отпарировала дерзкая С.
Конечно, В. постигло наказание – ее на три дня исключили из школы, не оценив ее светских замашек, а мы радостно навещали ее. И это в такой пуританской школе, как наша, когда бедная наша гречанка едва успела написать на листочке первую строку любовного послания «Мой любимый Р.», как была настигнута учительницей, и при злобном веселье нашего «жандарма» получила приз за любвеобильность – исключение из школы на те же три дня.
Вообще известия о замужестве и женитьбе наших преподавателей неизменно интриговали нас, слухи достигали жертв и не всегда по назначению. Так, одна из наших многочисленных историчек потеряла мужа, и вскоре поползли слухи о ее втором замужестве. Но она, уравновешенная и мудрая дама, не стала делать из мухи слона и убедила нас в ложности слухов очень просто: «Я же не молоденькая, чтобы снова выходить замуж, мне уже 33 года… » Да уж, действительно, куда ей замуж – старость на носу.
Очень гордились мы  тем, что наша молоденькая классрук, красивая, талантливый педагог, но жестковатая особа, отказалась выйти замуж за нашего же физика, обозвав его мальчишкой. И когда уже после школы она встетила маму одной из наших одноклассниц и спросила, не вышла ли замуж ее дочь, та возмущено воскликнула:
- Тоже скажете – замуж, это при вашем-то воспитании…





П А Ф О С   И   Ю М О Р   В   Х Р О Н И К Е   Д Н Е Й

«У нас была великая эпоха» - так называется роман Эдуарда Лимонова, и надо сказать, что мы тоже прихватили кусок этой великой эпохи. В чем это выражалось? Ну, во-первых, к 70-летию вождя всех народов родного товарища Сталина нам предложили создать своими руками индивидуальные подарки, каковые доставят ему в Кремль, и он порадуется нашему вниманию. За неимением разноцветных ниток я вышила черными толстого неуклюжего кота, и лишь много лет спустя песенка «Черный кот» в исполнении Тамары Миансаровой напомнила мне об этом эпизоде. Нас водили на Сталинский монумент /нынешний парк Победы/, заставляли разучивать патриотические стихи и песни. Но все это было в пределах нормы и не особенно затрагивало наши души. Мы были в седьмом, когда умер Сталин, мы в меру поплакали, потом нас рассмешила наша директрисса, которая с театральными рыданиями ходила из класса в класс, а вскоре стали замечать, что Сталина замалчивают. О Берии и говорить нечего – мы всегда были о нем невысокого мнения, а приезжавшие из Тбилиси знакомые рассказывали, что он шпион и такой трус, что в уборную ходит вместе с женой. У многих уборные находились во дворе, и мы это действо так и представляли – берет он в руки фонарик и выходит во двор вместе с женой. Но о Сталине ничего не говорили – ни хорошего, ни дурного до поры, до времени.
Советскую литературу нам преподносили в несколько исторически-патетических  тонах, а когда я открыла для себя мир зарубежной литературы, всего лишь классики, то учительница, вызвав в школу мою маму, сообщила ей, что у меня вредное увлечение западной литературой. Но на литературу, кино и театр в нашем доме никогда не было никаких запретов, не то что у некоторых. Помню, на первом курсе одна из преподавательниц спросила, читали ли мы «Декамерон» Бокаччо, и девочки дружно откликнулись: «Мама не разрешает читать его», что несказанно обескуражило бедную женщину.
«Великая эпоха» дала сбой, когда моя соседка из параллельного класса, очень слабая ученица, решила в кои-то веки дать разыграться своей фантазии, написала сочинение о воображаемом путешествии в какую-то капстрану, откуда она вернулась в СССР, где «так не угнетают народ». Но в пылу творческого азарта, так некстати охватившего ее, она проскочила через частицу не . Получилось: «где так угнетают народ». Это уже было ЧП. Она рыдала и буквально, не образно, била себя по голове; мнение преподавателей было единодушным: не выносить сора из избы, да и девочка слишком бесцветна, чтобы решиться на такое умышленно. Ну, а девочка решила больше в жизни не рисковать – ну их к лешему, эти науки! – и в 18 лет выскочила замуж, нарожала крепеньких мальчишек и жила – не тужила.
Наш дворовый хулиган, когда хотел особенно досадить всем, ругал нецензурными словами вождей пролетариата. А сосед наш, жуткий сквернослов, доказывал, что и Ленин употреблял слово «говно», а у него всего лишь армянский вариант его. Его бедная жена до того привыкла к мужниному способу выражать мысли и чувства, что говорила: «Не люблю, когда говорят литературно, по мне – пусть уж лучше ругаются».
В 56-м мы заканчивали десятый, когда рухнула идея «великой эпохи», и это вселило в нас какое-то чувство вины за все не нами содеянное, а фанатиками мы не были и до этого.


ЖИЗНЬ В ИСКУССТВЕ С СЕРДЕЧНЫМИ ПЕРЕЖИВАНИЯМИ

Особую роль в нашей жизни, эстетическом сталовлении играл театр, хотя на первом месте все же оставалась литература. Но и театр мы любили всякий – профессиональный и самодеятельный. С благоговением и восторгом ходили на спектакли театров Сундукяна и Станиславского, поклонялись Грачья Нерсисяну больше, чем Ваграму Папазяну, который к тому времени несколько утратил форму и был лишь ходячей легендой. А малышня влюблялась в молодого Хорена Абраамяна, врывалась к нему в дом, где его жена Люся угощала их пирожками, как-то забросала его снежками, а на спектаклях бисировала или освистывала его – по настроению.
Но любили мы и школьные спектакли, на которых мужские роли доставались девочкам, и они иногда настолько входили в таковую, что на глазах меняли сексуальную ориентацию. Так, одна из них, которая изображала мужчин, нацепив фуражку на свои черные кудри, потом ввела моду скопом влюбляться в красивых учительниц, рассказывала, как ходила к одной  домой каждый день и когда та спросила ее, зачем она приходит, ответила: «Я хожу ради вас, ради ваших глаз». И у нас на глазах развертывались настоящие романы с бурными сценами ревности, ссорами   и примирениями.
Девочка – старшеклассница на школьном спектакле играла Медведя из чеховского водевиля, ей зачесали назад и спрятали под форменным платьицем густые прямые волосы, превратив ее в какое-то бесполое существо. Меж тем игравшей Попову девочке сделали красивую высокую прическу, отчего она стала настоящей светской дамой, томной и недосягаемой. Мне дали роль Жорки Арутюнянца в «Молодой гвардии», у меня был какой-то длинный монолог, но спектакль почему-то не состоялся.
В пятидесятые вошли в моду и дворовые лагеря, где ставились очень неплохие спектакли. Весь двор от мала до велика приходил на них, и наши хулиганистые подростки поражали неистощимой выдумкой и артистическим темпераментом. Так, один из них изображал парикмахера, который настолько увлекался Шекспиром, что во время работы входил в роль Отелло и душил своих клиентов, а когда последние, с трудом вырвавшись из рук его, требовали объяснений, он мирно успокаивал их: «Это всего лишь репетиция». Вскоре этого парня призвали в армию, и там он покончил с собой при невыясненных обстоятельствах. Опять же сказался артистический темперамент!
На наши школьные вечера мальчишки не допускались, хотя у старшеклассниц уже были кавалеры, которых неизменно представляли как кузенов. В отместку за обструкцию мальчишки из ближайших школ брали приступом школу, грозя развалить ее, и часто срывали культурные мероприятия.
А какое волшебство лилось на нас с киноэкрана, с трофейных лент. Пиршество любви, в основном несчастной, воплощенной в магических типажах Жана Марэ, Жерара Филиппа, Вивьен Ли, Гретты Гарбо. Богатые костюмы, виртуозное фехтование на поединках, романтика терзающих душу сладкой болью мелодрам! И в результате ранние влюбленности, боязнь лишиться драматизма переживаний. И наша юная одноклассница, будучи на целый год моложе всех нас, влюбляется в товарища старшего брата. Предмет любви об этом и не догадывается, потому и несчастна любовь без взаимности. Но сколько томной сладости в ней, и девочка нередко пропускает уроки по причине бессонницы. Но я, будучи старше и умудреннее на целый год, сознаю весь комизм ситуации, когда она мне по телефону читает строки Брюсова чистым и звонким детским голоском:
Но есть наслажденье в позоре,
И есть в униженьи восторг.


Д Е В Ч О Н К И    И    М А Л Ь Ч И Ш К И

Интересно было превращение девочек – гадких утят в прекрасных лебедушек. Метаморфоза была неожиданной и внезапной. Была в классе у сестры, старшем классе, девочка с туго заплетенными косичками и несколько желтоватым цветом лица; уехала она на лето в Москву и вернулась оттуда красавицей. Распахнутые зеленые глаза нимфы, полуоткрытые пухлые губы, волосы, не стянутые, а мягко и слабо заплетенные, ложились золотисто – каштановыми локонами, а кожа была уже не желтоватой, как раньше, а оливково – бархатистой. Другая девочка из того же класса, вялая, инертная, с большими глазами – тараканами, вернулась после отдыха на Севане, приобретя вид загадочной восточной красотки, в глазах которой можно было утонуть. Да и наша тщедушная одноклассница, облачившись на чьем-то дне рождения в красное бархатное платье, распустив свои иссиня - черные волосы, украсив их красной же лентой, превратилась в Карменситу, что не преминула заметить и наша учительница, когда на следующий день она явилась в класс в обычном школьном платьице, но с лентой в волосах. «А, ну, вынь ленточку, нечего из себя Карменситу разыгрывать».
Романтический возраст, в который мы вступали, требовал каких-то новых романтических ощущений. Я открыла для себя поэзию ранних утренних часов, когда улицы еще пустынны, приходила в школу раньше всех и воображала себя в пустынных классах владелицей сказочного замка. Но от этого вскоре пришлось отказаться. Как-то на улице мне встретился эксгибиционист и хотя он даже не приблизился ко мне,  я весь день провела в тисках страха и омерзения, и здравый смысл подсказал мне, что лучше выходить на улицу тогда, когда там много народу…
Какое все-таки извращение – раздельное обучение мальчиков и девочек! До девятого класса мы общались с противоположным полом лишь по воле случая, и представления наши о молодых людях были в основном книжными. Когда наши школы объединили – таки, мы уже были в девятом классе и, как истые амазонки, встретили мальчиков в штыки из-за испытанного нами  разочарования, поскольку мужские школы подбросили нам то, от чего и сами рады были избавиться. Мальчики оказались, на наш взгляд, тупыми и невежественными, неопрятными и грубыми, диковатыми увальнями, прямо-таки пещерными людьми. Теперь, оглядываясь назад, я сознаю, что многие из них были добры, великодушны, по-своему талантливы, но тогда мы не видели в них никаких достоинств, притесняли их как могли, на что они горько жаловались нашему новому директору /директрисса осталась в школе на правах простой учительнцы, ходила из класса в класс, театрально рыдала, говоря что ее сердце разбито навсегда, и требовала сочувствия к себе, чем только жутко смешила нас/. Неадекватным было и поведение наших учителей, которые не упускали случая поддеть нас при мальчиках.
- Почему не учишься? Надеешься на личное обаяние, которого у тебя нет?
- Что ты смеешься, зубки свои красивые показываешь?
- Что ты так смотришь на него? Впрочем, глаза у тебя красивые...
Многие из мальчишек остались в девятом, поскольку действительно не были отягощены никакими знаниями, хотя случались и парадоксы. Наш косоротый Ф. блестяще решал математические задачи, хотя был оставлен на второй год. Неуспевающие ученики ничего не теряли – их с распростертыми объятиями принимали в училища, откуда они уже выходили  специалистами в какой-либо области, тогда как средняя школа ничего определенного в смысле дальнейшего трудоустройства не давала. Был у нас среди неуспевающих и великовозрастный М., который откровенно по-мужски поглядывал на нашу пышную историчку, и когда я попыталась наставить его на путь истинный, смеялся мне в лицо, даже не снизойдя до обиды: «Молодец девочка, одна ты обо мне заботишься». Он стал потом музыкантом, самовыражаясь в этой области лучше, чем сделал бы это на научном поприще. Двое наших одноклассников были уже мастерами спорта - добродушными приличными парнями, которых мы тем не менее презирали – всегда найдется за что. Потому от одного из них я в течение одного и того же дня получила две записки: «Я вас люблю» и «Я вас ненавижу».
В десятом вакантные мальчиковые места заняли другие, и среди них выделялись братья-близнецы, которые были высокими, стройными, прекрасно учились, играли на гитаре и пели, но была в них какая-то одномерность, потому и они не затронули в нас каких-то чувств. Помню, как мы возмущались тем, что они претендовали на золотую медаль, тогда как им, как и некоторым из нас, достались серебрянные, и одна из сердобольных родительниц даже сокрушалась:«Жалко их, почему им не дали золотой медали?».

ОБЩЕНИЕ   С   СОСЕДЯМИ   И    КОШКАМИ

Что же мы делали вне школы? Развлекались как умели, и предметом наших развлечений стал, в том числе, и телефон, точнее, трепотня по телефону. Мастерицей себя в этом деле выказала моя сестра, которая вела эти беседы настолько виртуозно, что даже взрослые с удовольствием прислушивались к ним. Я же была слишком смешлива, чтобы долго поддерживать разговор с какими-то таинственными незнакомцами. Смех настигал меня порой в самые неподходящие минуты. Звонят в дверь, открываю и вижу папиного сотрудника по имени Воскан и начинаю изнемогать от смеха. Бедный человек не знал, что и подумать. А меня смешил не он сам, а имя этого громадного флегматичного дяденьки. Приходят к нам однокурсники сестры, и среди них великовозрастный студент, который всерьез начинает кокетничать со мной. Так я вместо подобающих случаю реплик начинаю хохотать, за что после мне строго выговаривает мама.
У нас часто гостили родственники из Тбилиси, а зимой тетя с дочерью, когда у них возникали проблемы с отоплением – совсем как у нас сегодня. Наша старшая кузина была хороша собою, этакий армянский вариант голливудской кинозвезды 30-х годов Дины Дурбин, на нее засматривались многие, в том числе и сосед наш, тогда  еще безвестный композитор. Это был добрый, мягкий человек, очень привязанный к матери и двум сводным сестренкам, но популярностью у нас не пользовался, мы даже почему-то прозвали его поджигателем, и он знал о своем прозвище. В композиторах ходила тогда старшая из его сводных сестричек, которая стяжала овации в качестве юного дарования, хотя в дальнейшем композитором так и не стала.
Предметом развлечения была и целая династия кошек, нашедших приют в нашем доме. Мы их баловали до того, что взрослым становилось невмоготу. А кошки, независимые создания, тем не менее почитали не нас, а нашу маму, свою кормилицу. Заслышав ее шаги на лестнице, с громким мяуканьем кидались к двери, зная, что прибыли мясо и молоко, и свежий хлеб, запах которого дурманил одну из наших кошек так же, как запах рыбы или мяса. Кошки необычайно умные создания и понимают человеческую речь. Так, одной из них я говорила: «Подойди ко мне и приласкайся». Она подходила и терлась о мои ноги, а когда ей это надоело, она в очередной раз подошла, потерлась и царапнула по ноге, изорвав мне чулки. Я посягнула, очевидно, на ее духовную независимость, и она не вынесла этого.
Между двумя нашими комнатами в стене была встроена печь /паровое отопление внедрили значительно позже/, которую топили через день – так хорошо держалось в ней тепло. И одна из наших кошек повадилась на следующий день после топки залезать туда и греться в горячей золе. Вылезала она вся измазанная, но отучить ее от этого так и не смогли. И вот как-то мама растапливает печь и слышит изнутри какой-то шум и грохотанье. Ей даже показалось, что каким-то образом в печь попало взрывчатое вещество, и она в страхе отошла, оставив дверцу, к счастью, открытой. И вот оттуда, с трудом пробившись сквозь баррикаду сложенных поленьев, выбегает полуобгоревшая кошка. А еще говорят, что у нее особое чувство самосохранения.
Как-то наша кошка подавилась рыбьей костью. Кость-то ей общими усилиями протолкнули, но, видимо, образовалась в горле царапинка, которая становилась все болезненнее, превратившись в настоящую рану. Она уже перестала есть, изо рта сочилась вонючая слизь, она очень ослабла и лишь с трудом выползала на балкон погреться на солнышке. Вызвали и ветеринара, но кошка рванулась из рук его, и он не смог вколоть ей лекарство. Мы ужасно переживали, и вдруг меня осенило. Нам больное горло часто смазывали глицерином, смешанным с иодом. Я тут же принялась действовать. Сделала из ваты тампон и пропитала его раствором. С трудом раздвинув кошке пасть, как могла глубже засунула туда тампон. Пытаясь избавиться от него, кошка сделала несколько судорожных рвотных движений, вытолкнула тампон, хорошенько при этом разжевав его. Невольно, разумеется. И произошло чудо. Уже через несколько часов она лакала молоко и подпустила меня к себе для новой экзекуции. На следующий день мы ее искупали, чего она страшно не любила, но тут охотно подчинилась – она вся была в слизи. Причем тянулась именно ко мне как к своей спасительнице.
Да-а, мир детей и животных принимал меня, а вот со взрослыми всю жизнь были проблемы. Мы так и не поняли друг друга.
Встречались и кошки-камикадзе. Они взбирались на крышу по водосточным трубам и, падая, ломали себе хребет. А одна из них как-то исцарапала-изодрала в клочья руки сестре, когда та голыми руками стала разнимать дерущихся кошек. Что это было – любовная схватка или нечто другое, но сестра поплатилась за героизм. Ей сделали 30 уколов против бешенства /предполагаемого/ и почему-то кололи в живот. А кошку изолировали – тоже на всякий случай: бешенство проявляется далеко не сразу.
А я, видимо, уже тогда исчерпала свой баланс общения с кошками, у меня теперь на них аллергия – от прикосновения к их шерстке вся покрываюсь волдырями.
К нам приходили звонить со всего коридора. Наши изолированные квартиры в двух подъездах соединялись длинным мрачным коридором, по обе стороны которого располагались комнаты, а в конце коридора были удобства – общие для всех. Первая дверь от нас по коридору и принадлежала отчиму будущего композитора и в этой комнате, кроме семьи из четытех человек, жили попеременно двое детей от первого брака главы семьи, его мать и теща. И ничего, как-то умещались, не жаловались. Напротив них жили супруги, кособокие коротышки, сотворившие четверых высоких, стройных красавцев-сыновей, на которых мама моя поглядывала с ласковой завистью: «Мне бы одного такого хулигана!». Отец четверых братьев уже давно болел, и  один из сыновей как-то зашел к нам позвонить, через полчаса он вернулся, снова позвонил в скорую, выматерился  и, извинившись перед нами, ушел весь в слезах. Скорая опоздала… В конце коридора жила геолог, которая дружила и с мамой, и с нами, девочками. Она страдала тяжелой болезнью сердца, и ее единственным развлечением было ежедневно пересекать коридор, чтобы посидеть с нами. Работала она неполный день в какой-то лаборатории, возвращаясь домой, пару часов просиживала на первом этаже у некой портнихи, снимая ради этого у нее угол, и немного отдохнув, поднималась на свой третий этаж. Несчастья буквально преследовали ее, хотя была она стойким оловянным солдатиком. То по дороге в санаторий ее избил и чуть не изнасиловал шофер, оставив умирать на дороге. То ей вырезали какую-то опухоль в животе, и она потом рассказывала о своих впечатлениях от клинической смерти:«Знаете, умирать, оказывается, очень интересно, я чуть было не перешагнула грань небытия, но меня насильно вернули обратно». Она очень тяготилась своей беспомощностью и в 38 лет решилась на операцию на сердце. Операция сама по себе прошла успешно, но образовались тромбы, которые и ришили исход ее. Под подушкой ее нашли записку, в которой она благодарила хирурга, независимо от того, останется она жить или умрет. Лежала в гробу с искусанными губами, в розовом платье, отороченном мехом, которое ей сшила наша мама и в котором она впервые предстала миру. А вскоре за ней последовала ее прелестная маленькая племянница, девочка удивительной красоты и смышленности, которая вещала как бы и не от себя, и покинула нас, недостойных слушать ее речи и лицезреть красоту.
А соседка-портниха наряжалась и красилась, несмотря на солидный возраст и была, как говорили, нестрогих правил; лет через 10 она сошла с ума, с утра пораньше стучалась во все двери, требуя своего сына, которого у нее никогда и не было, а муж мой спокойно и серьезно говорил ей: «Он только что вниз спустился».
Соседские парни часами играли во дворе в биллиард, а мы сверху наблюдали за их увлекательным поединком. Во дворе жил и  неплохой сам по себе парень, но вспыльчивый донельзя. И случилось неизбежное: он во время драки ударом ножа убил кого-то, кажется, в очереди за билетами на футбол. Отсидел он от звонка до звонка 15 лет, но не озлобился. И мать его рассказывала, как он интересуется соседями, вместе с ними переживая их потери и радуясь удачам. Сложен все же человек!
А наш скандалист-управдом наводил порядок, выкрикивая снизу угрозы живущим наверху и тем призывая их к порядку. Скажем, кричит он снизу: «Мочитесь вы там, наверху, нам на голову…» А на верхнем балконе в это время стояла лишь одна безобидная и робкая соседка-учительница, которая от ужаса едва лепетала: «Неужели вы думаете, что я … даже я…».


ВНЕ  ДОМА  И  ШКОЛЫ

… В 15 лет мы с семьей впервые выезжаем летом на две недели отдыхать – в Степанаван. И мною властно завладевает красота природы, настолько, что мне кажется, что это «кот ученый» держит меня в полудреме своими волшебными сказками. А дорога из Степанавана в Гюлагарак, куда мы отправились навестить одноклассницу вместе с ее мамой!
Мы с ней вначале шли пешком, потом нас подвез крестьянин с повозкой, которую тащил осел. Мы с мамой подруги вместе весили совсем немного, а хозяин повозки шел рядом и вел с женщиной неторопливую беседу.
- Ну, и что же, что на войне уцелел, остался калекой на всю жизнь, - слышу я обрывок рассказа крестьянина сквозь охватившую меня дрему.
- Пусть и мой муж вернулся калекой – только бы вернулся,- раздается голос мамы подруги, полный доселе незнакомой мне в ней страсти и боли.
Затем  встреча с подругой в Гюлакараке, в чудесном саду Леоновичей, и волшебная дорога обратно в Степанаван.
Приключением было и мое пребывание в больнице, где мне вырезали гланды. В свое время мама после подобной операции уже через час вышла на улицу и, глотая мороженое, чтобы избежать кровотечения, отправилась домой. А вот меня подвергнуть этой несложной операции страшилась настолько, что согласилась лишь после серьезных осложнений от бесчисленных ангин. И хотя мне было уже 12, мама добилась разрешения оставаться со мной в больнице. В палате было много народу. Одна великовозрастная девица страдала уже целый месяц – с возрастом эту операцию все труднее переносить. Была женщина с двумя девочками помладше меня – дочерью и племянницей. Она прибыла из Сисиана и почти каждую фразу завершала так:«Клянусь именем Сосо…». Мне казалось, что Сосо – это ее отец либо муж. К вящему своему удивлению убедилась, что речь шла о вожде всех народов Иосифе Виссарионовиче.
Две другие девушки лет 16-17-ти вместе учились в Педагогическом техникуме. Одна из них была неказистой, другая смазливенькой, влажноглазой и пухлогубой, ее навещал парень, а подруга после брала реванш, из зависти передавая ей все сплетни, которые ходят в больнице о ней. Меня они полюбили за то, что приобщала их к литературе, пересказывая прочитанное. И в ночь перед моей операцией они не давали мне спать, поскольку после  я уже не смогу говорить еще долго. И я рассказала им во всех подробностях недавно прочитанные «Вешние воды» Тургенева, и девушки млели от силы таинственных и сокрушительных для человека страстей. Кстати, в детском саду я тоже ублажала подобным образом своих воспитательниц, и мой коронный номер дошкольного возраста – знаменитый «Всадник без головы». После операции я действительно долго говорила шепотом, мне задели голосовые связки, и звонкость голоса так полностью и не восстановилась, а то если не актрисой, то чтицей бы стала обязательно.



ШКОЛЬНЫЕ   БУДНИ   И   СМЕРТЬ

Но вернемся к школе. Здесь радости шли вперемешку с горестями и даже трагическими смертями. В пятом классе мы потеряли преподавательницу русского языка и литературы, с зачесанными назад прямыми седыми, коротко остриженными волосами, заколотыми гребенкой. Мы поплакали и быстро утешились: все же она была уже старенькой. Говорили: нагнулась, чтобы ботинки застегнуть, и свалилась. А вот в восьмом мы столкнулись уже с настоящей трагедией: наша красивая историчка взяла свой девятый в воскресенье на берег Зангу отдохнуть и развлечься. Стоял прекрасный осенний день, и ей вздумалось искупаться, поскольку была она искусной пловчихой. Когда слишком сильное течение стало уводить ее от группы стоящих на берегу девочек, она смеясь протянула одной из них руку и – утянула ее за собой. Девочка сразу ушла под воду, а учительница еще долго боролась с течением и взывала о спасении. Мы их хоронили: сперва девочку, у которой уже был молодой человек. Но мне запомнился не он, а сестра погибшей, которая не плакала, но заставляла рыдать нас замечаниями вроде: «Зачем ей так волосы убрали, ей так не идет…».
А учительница лежала в гробу, далекая и прекрасная, закрыв тяжелыми веками свои удивительные глаза и предоставив нам любоваться лишь своим точеным носиком. И в ушах звучали ее слова: «Все великие люди умерли, и я тоже себя плохо чувствую…». В 30 лет о смерти говоришь лишь в шутку.
Было бы несправедливо обойти молчанием наших действительно незаурядных математиков, разумеется, учителей. В девятом математические дисциплины преподавал нам приехавший из Москвы специалист, человек уже в летах, говорили даже, что он прошел всю войну, был контужен, отчего, по-видимому, и  был глуховат. Надо сказать, что в нашей школе учительницы по литературе успешно «отбивали» нас у математиков, направляя по гуманитарной стезе, что вызывало ревность у представителей точных наук. Это действительно было несправедливо, но такова жизнь: девочек /а их в школе было большинство/ влекут литература, музыка, театр, а математика – в последнюю очередь. Наш математик был большим оригиналом и обладал своеобразным чувством юмора. Когда жаловались на строгость его оценок, он говорил: «В чем дело ? Вы сделали три грубые ошибки, должен был поставить единицу, сделал снисхождение – поставил два».  Работал он в основном с сильными учениками, и в конце четверти оказывалось, что у последних по 10 отметок, тогда как у слабеньких всего лишь одна-две двоечки. Стиль его преподавания годился скорее для вуза, и он, действительно, вскоре уехал в Москву, где стал преподавать уже в вузе.
В десятом в начале учебного года вместо «законного» нашего преподавателя математики появился низкорослый молодой человек - «законный» был в отъезде. Он сумел зажечь нас своими уроками, сделал так, что почти весь класс стал получать пятерки, использовав при этом весьма несложную схему, задавая однотипные задачи и упражнения. Исподволь он нас настроил на то, что мы заявляемся в гороно и требуем оставить его у нас в преподавателях. Но затея провалилась, к нам пожаловал по праву ранее назначенный математик, который скромно выжидал, чем же кончится эта злокозненная затея. Ну, а мы убедились в том, что нас провели, как каких-нибудь младшеклассников, стали избегать низкорослого, так что ему приходилось за руку останавливать нас, чтобы поздороваться. Ну, а наш законный оказался не только прекрасным математиком, он был талантливым шахматистом и человеком порядочным и скромным. Как-то раз он во время контрольной склонился надо мной, чтобы посмотреть, как я решаю задачку, я сделала неосторожное движение и запачкала ему чернилами руку, сделала движение, чтобы вытереть чернила и капнула на руку снова. Не зная, что бы еще предпринять, я стала хохотать. А он стоял и тихо, огорченно бормотал:«Зачем ты это сделала, злая девочка?» Так и остался при мнении, что сделала я это нарочно.


ШКОЛА,   ПРОСТИ   НАС   И   ПРОЩАЙ!

Потихоньку росла стена непонимания между мною и учителями, и кончилось это тем, что в середине десятого я заявила, что ухожу из школы, где меня притесняют. И со всех сторон тогда раздалось:«Ну, что ты, мы же так тебя любим, ты же наша медалистка, просто мы хотим дружить с тобой, а встречаем лишь выставленные локти, ты никого к себе не подпускаешь…». С тех пор и не клеится у меня с руководством, что ни сделаю – все плохо. И,это при том, что ни с одноклассниками, ни позже с однокурсниками у меня не было никогда и видимости конфликта. Как бы то ни было, я осталась, заявив, что мне их медаль не нужна. Вот были времена, медаль насильно вручали!
Последний звонок запомнился речью нашего нового завуча – физика: «Зазвучило последний звонок, и мы наступили ногою на жизнь…» Грянул такой хохот, что завуч сам бледно улыбнулся, не понимая, радоваться ему или обижаться. А на выпускном вечере было в меру торжественно, в меру скучно, были мелкие радости и обиды, были и нарядные, сшитые мамами розово-белые платьица, на столе – красная икра и всякие вкусности, а в общем – ничего особенного.
А от медали я – таки отказалась. И не потому, что заместо золотой присудили мне серебряную. Просто решила учителей лишить такого удовольствия, раз мне кровушки попортили. Но аттестат – то был аттестатом медалистки, так что теряла я лишь знак, символ. И в своем юношеском максимализме невольно настроила на то же самое своих подруг, которые потом горько сетовали: «Какая ты жестокая, лишила  нас медали». Но я никого не заставляла следовать своему примеру, просто они сами по себе решили, что таков высший шик поведения и потом всю жизнь жалели об этом. А я так ни разу не пожалела. Медаль ведь не человек, чего же о ней жалеть ?

1999г.