14-6. Роман в романе. Спор о концовке Б. Годунова

Феликс Рахлин
                6. ДИСКУССИЯ О КОНЦОВКЕ «БОРИСА ГОДУНОВА»

          Ещё живя в Харькове, мы подписались и выкупили очередное издание десятитомника   Пушкина с примечаниями Б.В.Томашевского. Читая примечания его к  «Борису Годунову», я обратил внимание на то, что  в них указано на  различие в текстах последнего варианта пушкинской  рукописи и первого (а затем и почти всех последующих) изданий пьесы. В пушкинской рукописи финал выглядел  так: после того как группа бояр, в интересах самозванца Лжедмитрия убила  вдову  царя Бориса Марию и престолонаследника Феодора, боярин  Мосальский сообщает народу, будто царица и царевич «отравили себя ядом».

               Следует пушкинская ремарка:
      
               «Народ в ужасе молчит».
 
          «М о с а л ь с к и й: Что же вы молчите? Кричите: «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!» 
               
          И в пушкинской чистовой, отправленной в печать  рукописи далее следовало:

               «Н а р о д:  Да здравствует царь Дмитрий Иванович!»

          То есть, по пушкинскому замыслу,  существовавшему на момент окончания работы над  рукописью,  народ, по призыву коварных бояр, провозгласил царём  польского ставленника – Лжедмитрия… Не сам провозгласил – бояре подсказали.Кого  подсказали, того над собою и поставил. Вполне согласуется со всем предыдущим   текстом трагедии, где не раз и не два, а на протяжении всего  действия автор обращает внимание читателя и зрителя на крайнюю неустойчивость и сугубую переменчивость народного мнения.
 
          А вот с позиций державности  очень хочется представить народ этаким мудрым хранителем верховной власти монарха.
 
          Теперь, вдали от России и под влиянием случившихся событий в жизни моей родины, - не родины предков, а моей, собственной моей, - я вспомнил те примечания: там сказано не было, но по намёкам и недомолвкам автора примечаний  выходило, что не Пушкин сам поставил (на 180 градусов переменив весь свой подход к проблеме)  заключительную ремарку «Народ безмолвствует», а КТО-ТО ДРУГОЙ!

          Б.Томашевский намекнул на В.А.Жуковского, которому принадлежит целый ряд  переделок в пушкинских рукописях в сторону создания их «благонадёжности», в том числе переделок, в отношении автора посмертных. Например, в знаменитом «Памятнике», там, где у Пушкина было:
               
                И  долго буду тем  любезен я народу,
                Что чувства добрые я лирой пробуждал,
                Что в мой жестокий веке восславил я свободу
                И милость к падшим призывал, – 


          у  благонамеренного  Василья Андреича  вышло вот что:

                И долго буду тем  народу я любезен,
                Что  чувства добрые я лирою воспел,
                Что прелестью живой стихов я был полезен               
                И милосердiе обр;лъ.

          Так ведь не только в книгах такое опубликовали, но, помнится, я это же и на памятнике  Пушкину на Тверском бульваре видел, ещё оставшееся с царских времён… Вот не знаю, как там сейчас: выправлено ли по Пушкину…(Памятник уже давно переместили с Тверского бульвара на Пушкинскую площадь – бывшую Страстную). 
               
         Вспомнил  я эти примечания Томашевского, когда был приглашён компанией нтеллигентных афульских репатриантов на домашние литературные посиделки, где  бывший питерский экскурсовод Галина Нежевенко должна была сделать сообщение  к биографии юбиляра. Я напросился в «содокладчики» и доложил свою информацию, вызвавшую явный интерес.

         Вскоре мне позвонил Оболенский. Ему о моей «вылазке»  рассказали, он попросил меня пересказать моё выступление. Я изложил свои резоны,  он возразил, но, как мне показалось, не очень энергично. И я решил это своё сообщение изложить  в виде газетной статьи, которую отправил в тель-авивские «Новости недели», тогда ещё здравствовавшему редактору Владимиру Добину. Он принял статью и напечатал, она называлась: «Безмолвствует ли пушкинский народ?»

         Сделаем, однако, перерыв в освещении развернувшейся между мною и  Оболенским   (но начатой им!) дискуссии: прежде мне хочется рассказать о других, менее научных, а более личных газетных перебранках, как я полагаю, тесно связанных с тою – последующей.
               
         Во-первых, я стал ощущать действие угрозы молодого Цицеронкина, пообещавшего  (как помнит, надеюсь читатель) «попить из меня кровь». Имею основания утверждать, что он приступил к этому занятию, добившись (явно через   своё  августейшее начальство по Газетному дому, к котором  он теперь принадлежал как  главред газеты «Алло!», но подбавила ему злости на меня  и газета «Досуг», неосторожно опубликовавшая статью Миши Пундика    о том, как руководимое С. Цицеронкиным книгоиздательство  испортило грубыми опечатками книгу моих стихов.  То, что я не  предъявил издательству претензий письменных – чистая правда, но устные, по  телефону, -  предъявил, конечно же, однако  ответ был таким нахальным и наглым, что у меня уши завяли, и я немедленно  решил   послушаться жену и не  связываться: себе дороже обойдётся. Я и сейчас не жалею: на такие стычки у меня  не было  сил, душевных ресурсов, да и нужны ли эти стычки? Люди, меня знающие, понимают: согласиться с напечатанными слитно, цельной строкой, словами     «которуювеличьеммызовём» (с. 13) или  «мнехотелосьбывидеть»  (с.26), я не мог, выдать это за нарочитое манерничанье, за  эпатаж, изыски модернизма – даже  идиоту в голову не придёт… Да ведь книжка, хоть и малым тиражом вышла, но есть  в библиотеках, на руках у читателей, и те вручную устранённые мною дефекты работы  издательства, заклеенные исправленным текстом пустые страницы – все эти доказательства  брака – они есть, они и сейчас никуда не делись…

          Но кровь – попил. Да, мне случившееся было и остаётся неприятно. Только и всего. Захлебнись кровью тобою обиженных… Но я сделал всё, чтобы ты  меньше радовался случаям меня унизить.

          В газетах стали появляться выпады против меня по разным литературным поводам. Доказательств, что организованы они по его заказу, у меня нет, но после объявленной им угрозы, конечно, мне каждый раз мнится, что это его месть…

          Вот пародия на меня, – немаленькая: на 48 строк (целая поэма!) Судите сами  об её уровне:
         
                Потом, укрывшись толстым одеялом,
                Клеймил я строй, чекистов и ГУЛАГ,
                Но чтоб жена меня не услыхала,
                Я делал всё тихонечко в кулак…

                Ну, что это?...
 
                (Арк. Юзефович. Отважный рабкор. «Калейдоскоп» (приложение к газ. «Время», 13.3.2000)

          Однако, капля камень точит… Не могу похвастаться, чтобы даже столь ничтожные нападки меня вовсе не задевали.
               
          Особенно же возмущали намёки и прямые обвинения в грехах, мне вовсе не присущих: в искательстве, шкурничестве. На этом специализировалась жена Оболенского – Фаина Львовна.
 
          В ходе общения с  Фаней (как её часто называли) я столкнулся с таким   противоречием: с одной стороны, рассказывая о себе, она много раз подчёркивала своё тяготение к русскому простонародью, по  её словам,  она жизнью обязана  своей няне и её русской родне, буквально  спасшей её  в годы, когда по произволу сталинских властей осталась после  ареста родителей одна-одинёшенька.  Вполне верю. Но для чего же тогда каждый раз, при удобном и неудобном случае, становиться в позу защитницы… истинно еврейских традиций?  Ты их знаешь? Ты сама им предана хотя бы в малой  степени? 
               
          Вот это ханжество меня всё время  в ней раздражало. Особенно когда  она организовала   (во многом – на свою собственную голову!) обсуждение переписки Н. Эйдельмана  с В. Астафьевым. Оба писателя необычайно талантливы, оба преданы правде и справедливости. Переписка, однако, касалась национального вопроса в СССР, и не только еврейского: Эйдельман высказывал Астафьеву удивление и возмущение  по поводу встретившихся в произведениях последнего   антиеврейских (в повести «Печальный детектив») и антигрузинских  (рассказ «Ловля пескарей в Грузии»)-выпадов.    

          Астафьев ответил Эйдельману гнусным, по моей оценке – просто недостойным культурного человека   юдофобским хулиганским образом: он высказал злорадное удовлетворение тем,   как ему показалось, очевидным фактом, что евреи теряют право высказывать в  русской историографии и литературоведении  свои мнения. И это он написал –   да, еврею, но имеющему большие заслуги как исследователь русской истории и   русской литературы.  Переписка (со стороны Астафьева явно его же и  позорящая)  попала в самиздат.  Астафьев обвинил Эйдельмана в том, будто тот его нарочито спровоцировал. Глубоко в этом сомневаюсь, но, ведя разговор на   общественно значимые темы, можно ли надеяться на то, что содержание, то, что  ты (пускай сгоряча) наболтал, твой, оскорблённый тобою, оппонент станет  держать в тайне?
               
          Так вот, Фаина Львовна в своём письме Астафьеву поспешила стать на его сторону и разделить его возмущение коварным оппонентом. Заодно рассказала свою семейную историю и исповедалась в истоках своей любви  к русскому народу, начавшейся с благодарной любви к спасительнице няне и её семье. Чуткий и умный (что не исключает животного чувства юдофобии) великий русский писатель  Фане Львовне  НЕ ПОВЕРИЛ.  Он ей ответил с таким презрением и, как ощущаю, с гадливостью, что меня просто удивляет: как она  этого сама  не заметила. Ведь, коли б заметила, то не стала бы всем показывать его письмо…

          Но по поводу странного поведения Ф.Л.Оболенской-Гофштейн не один я недоумевал. В моём личном архиве сохранилась статья известного журналиста  Михаила  Бримана (1929 – 2010) – выпускника Харьковского университета, много лет работавшего в Красноярске  бывшего   сибирского собкора газеты  «Советская культура», в 90-е – 2000-е годы  жившего в Нацрат-Илите. Его статья «Маленькие радости г-жи Оболенской-Гофштейн» написана после  отклика Фаины на  опубликованную в региональной газете «Индекс»  его статью «Какой еврей не   покуражится…» - это слова из «Автобиографии» В.Астафьева – вот полная цитата: «Какой еврей не покуражится, не поиздевается,– писал  новейший русский классик, -  над русским человеком, если ему представится такая возможность».

          Мысль классически юдофобская и наглядно клеветническая. Но уже через неделю (сообщает Бриман) своего любимого писателя взяла под защиту Ф.Л. Оболенская-Гофштейн, опубликовав статью в той же газете. Бриман пишет:
         
          «Защищая  любимого писателя от якобы ложных обвинений в антисемитизме, она призвала «не отдавать его в стан черносотенцев».
            
          «А прошла ещё неделя, - продолжает Бриман, - и литературовед Роман Цивин на основе анализа   последнего романа Астафьева «Прокляты и убиты» весьма убедительно показал, что отдавать в этот стан некого: талантливый писатель, увы, давно отметился в нём».     Оболенская   пытается обвинить Бримана в том, что он обидел покойника, который ответить и оправдаться уже не может. «Для моего оппонента неважно, - писал Бриман, - что о его антисемитских пассажах я говорил с ЖИВЫМ Астафьевым, когда прочёл его переписку с критиком Натаном Эйдельманом. И получил  от него ответ, как оказалось теперь, лживый (…) Сейчас важно другое:  КАК она сама говорит о тоже, увы, умершем  Натане Эйдельмане. Желая во что бы то ни стало реабилитировать  Астафьева от обвинений в антисемитизме, она решает дискредитировать человека, который осмелился первым   сказать правду уже знаменитому писателю».
   
          Бриман приводит слова Оболенской  о том, что её переписка с Астафьевым  опубликована ею в её книге «В поисках собеседника». И задаётся вопросом: «Но почему она не цитируется, эта переписка?» Мне кажется, я мог бы ответить на этот вопрос:  Фаина Львовна там пишет о своей любви к русской няне и её семье и с неприязнью – о  собственных еврейских родственниках…  У меня впечатление, что этим она пыталась расположить  юдофоба к себе, завоевать его симпатию. Мне лишь кажется, ей это не удалось: он её раскусил. Но она пошла на самообман  и несколько вежливых слов писателя истолковала в свою пользу…

          Наблюдательный Бриман замечает:  «С видимым удовольствием  Оболенская-Гофштейн пишет о том, что «об этой «переписке» с ней Виктор Петрович говорил аж ФРАНЦУЗСКОМУ журналисту, о чём она прочла аж в РИЖСКОМ журнале». То есть подлавливает её на  банальном провинциальном тщеславии, даром что   сама  Фаня Львовна в советском прошлом жительница столицы…  Таковы  её «маленькие радости»!..
               
Я, однако, хотел бы оговорить своё совершенно различное отношение, с   одной  тороны, к Цицеронкину-сыну, к его отцу  Самуилу Александровичу, и с другой -  к Фаине Оболенской.  Святослав Цицеронкин –  человек вне  морали. Определив (и безошибочно!), что я не хочу и не буду ввязываться с  ним в формальную тяжбу по поводу  бракованой книжки, он просто переступил через меня, как  переступает женщина через собственные, сброшенные под платьем, обмоченные  трусики,  и  зашагал дальше не оглядываясь.  Позаботившись, впрочем, о формальном сохранении  реноме своего жалконького издательства.
 
          Ф.Л.Оболенской, как и  С.А. Цицеронкину, важно остаться принципиальной и высокоморальной в собственных глазах.  Она себя вовсе не считает пособницей писателя-юдофоба и просто не понимает, что фактически в его споре с высокоинтеллигентным исследователем Н.Эйдельманом взяла строну  антисемита.

          Обстоятельства её поруганного детства, когда бессердечное советское государство, бросив в тюрьму и лагеря её родителей, готово было обречь несчастную  девочку на жизнь в казённом приюте, и родня не могла (видимо, боялась)   её от этого избавить, а вот русская нянька  это сделала, - такие обстоятельства   сформировали в ней презрение к своей (еврейской) родне и  признательность  и привязанность к русской простонародной нянечке и её семейству. Чрезвычайно трудно человеку, пусть хотя бы впоследствии, понять:  родне БЫЛО чего  бояться – нянька боялась меньше, не в силу своей русскости, а скорее по простоте…
 
          Конечно, не столь подробно, однако вполне открыто я при устроенном Фаней обсуждении  своей переписки с Астафьевым (и его – с Эйдельманом) высказался с осуждением её позиции. Как бы ни выбирал  выражения, но уйти от того, что в её позиции можно назвать щедринским определением «применительно к подлости»,  я  не мог. Примерно в таком же духе высказались и остальные участники обсуждения. Но упрямую, самовлюблённую  классную даму это не заставило, как мы видим из статьи М.Бримана, отнестись к себе самокритично…

          Зато «кумушек считать»  показалось  ей не в труд. Ко времени нашего знакомства мною уже была  и написана, и свёрстана и ждала своего часа в харьковском издательстве  моя мемуарно-биографическая книга «О Борисе Чичибабине и его времени». Здесь не к месту снова  объяснять, по каким причинам (сугубо частным, личным, даже в какой-то мере  интимным)  её не печатали, скажу лишь, что, по обстоятельствам  жизни, я был и остаюсь крепко привязан к светлой памяти этого  своеобразного поэта и   везде, где мог,  издавна, со своих отроческих, школьных лет  популяризировал его  творчество, даже когда он отбывал свою «личную пятилетку» в  северном Вятлаге. По  своей инициативе и при поддержке активистов русскоязычной  репатриантской общины нашего и других городов   неоднократно выступал на вечерах,  посвящённых его жизни и  творчеству: в Иерусалиме, Хайфе, Нетании, кажется, в Кфар- Сабе и, конечно же,   неоднократно – в своей Афуле. Этого особенного, личного пристрастия не скрываю, оно  стало, естественно, известно и моим недоброжелателям, в том числе и Фаине Льврвне Оболенской, которая, поселившись с мужем в нашем городе, вскоре стала активно  выступать в прессе  с очень для неё характерными дидактическими (поучительными) интонациями.

           И тут   от неё доcталось… покойному (он умер в конце 1994 г.)  Борису Чичибабину. В своей статье «О  вкусе как точке отсчёта» автор  Фаня пишет, в частности:
               
           «Гениальную формулу Бориса Пастернака «Нравственности учит вкус» в ключе наших проблем неплохо прочесть и так: вкусу учит нравственность.

           Тут я вынуждена обратиться к имени Бориса Чичибабина. Ничего против него не имею, как ничего не имею и против дружественного отношения к нему харьковчан, но  когда ему возносят памятник выше Останкинской башни (не забывая и себя утрясти в  основание сего памятника)  – приходится высказаться.

           Чичибабин заслуживает серьёзного анализа, но это не моя сегодняшняя задача.  Но, к сожалению, после достижений поэзии нашего века  слишком густой слой провинциальности и скороспелости в его стихах  не даёт возможности принять его за точку отсчёта.

           Вот пример, как Борису Чичибабину оказали медвежью услугу. В афульском альманахе «Долина» не только напечатано не раз опубликованное известнейшее  его стихотворение  «Еврейскому народу», но даже его автограф (!). Да к тому же полный ералаш с датами: стих датирован 1946 годом, а его «промежуточная редакция»  – 1955-м! Сравнивая эти тексты, видишь, что работа над стихом состояла только в приспособлении его к веяниям времени.

          Последняя – ударная – его строка «Я б хотел быть сыном матери-еврейки»  смущает меня и с точки зрения вкуса, да и с нравственной тоже, что, впрочем, одно и  то же.  В злободневности строчка эта льстила еврейским сердцам, но вот недавно кто-то из харьковчан говорил, что сестра Чичибабина очень обижена на эту строку, и её можно понять».  (Газета «Досуг», Тель-Авив, 5.10.2000)

         Обладательнице   высокого вкуса и безупречной нравственности ответил не я, а  мой, в близком тогда будущем, –  друг  по многолетней переписке – поэт  Юрий Арустамов. (Нас,помнится, и подружила эта его статья: я на неё откликнулся, позвонил или написал автору – и мы стали переписываться и перезваниваться). Беженец, вместе с женой, из Баку времён сумгаитского кровавого армянского погрома, он поселился в Беэр-Шеве и умер в 2014 году. Даровитый поэт, международный гроссмейстер по русским шашкам, чемпион СССР (1970) по этому виду спорта, Юрий Арменакович обладал удивительным чутьём на малейшую фальшь и  обострённым чувством справедливости. В статье «Но истина дороже…» он возражал своему  приятелю из Ашкелона М. Берковичу, а в конце написал:

         «Совершенно меня шокировала  неожиданная резкая атака на Бориса Чичибабина. Сперва он уличается в скороспелости и, что особенно умилительно, в   провинциальности. Сразу вспоминается анекдот о Бердичеве и Париже. Впрочем, сам Чичибабин написал о себе:   «Гениальным графоманом меня Межиров назвал».

         Чтобы свести какие-то непонятные счёты с усопшим Поэтом, г-жа автор    выхватывает из его хрестоматийного  стихотворения только  одну, последнюю строку: «Я б хотел быть сыном матери-еврейки». И вот эта одна  строка не  устраивает автора материала…» («Досуг», 7.12.2000).

         Мне кажется, после этой статьи мы, благодаря Юрию Арустамову (да благословенна будет  его светлая память),  теперь можем прокомментировать предшествовавшие ей  обстоятельства. Будучи по жизни близок к Б.А.Чичибабину, я оказался владельцем нескольких его автографов, а также и помнил наизусть с давних пор некоторые его ранние стихи, о которых  он, вполне возможно, забыл и сам. Не стану обвинять  учительницу русской литературы Фаню Львовну  в невежестве: то, что ей не было известно творчество этого поэта – вина не столько её, сколь преследовавшей его  власти, которая бросила 23-летнего  Бориса  в лагерь в 1946 г., а потом в течение долгого времени криводушные охранители этой власти всячески старались превратить высокоталантливого поэта в своего прислужника.
 
         Лучшие его стихи  подхватили  и  размножили в сам- и тамиздате  диссиденты, в результате чего в конце 60-х он снова впал в немилость, был  исключён (по инициативе КГБ)  из Союза советских писателей, и почти 20 лет  (1969 – 1987) в СССР не было напечатано НИ ЕДИНОЙ его строки, - откуда могла знать его  творчество  школьная учительница, даже столичная?  Его, однако, знали и высоко  ценили  Маршак и Сельвинский, Твардовский и Слуцкий…»
               
         «Атака»  столичной штучки на Чичибабина – на самом деле это атака на… меня, - на мою – я этого не боюсь! – провинциальность, на наш – да, провинциальный! – альманах. Высоконравственная   московская дама скрыла от читателей всю правду о разделе нашего  сборника «Из литературного наследия». Там напечатано, прежде всего, не  «общеизвестное» стихотворение Бориса  «Еврейскому народу», а  совсем другое,  НИГДЕ И НИКОГДА  при его жизни не публиковавшееся. Это – стихотворение «Марлене» (1959), адресованное автором моей единственной родной сестре – поэту Марлене Рахлиной, своей бывшей невесте. Их намечавшийся брак был грубо разбит незаконным арестом Бориса в 1946, когда ему было 23 года, а ей 21. Сестра трижды за 5 лет его заключения  ездила  в Вятлаг как невеста к нему на свидания, но – так уж случилось – семейный союз между ними  не сложился. Однако, что редко бывает, они остались друзьями «на всю оставшуюся жизнь»  (см. об этом подробнее в «Роман-газете» - приложении к израильским «Новстям недели», Феликс Рахлин, Студенческий роман. 31.8.2017).
               
          Если угодно, признаю и не скрываю: я использовал своё «служебное положение» составителя и редактора афульского студийного литературного альманаха, чтобы  исключить исчезновение из памяти потомков примечательного стихотворения одного из  БОЛЬШИХ РУССКИХ ПОЭТОВ (определение, отнесённое к Чичибабину не мною, а, как минимум, двумя крупными поэтами ХХ века:  И.Сельвинским  и Е. Евтушенко. В том же духе его аттестовал и Л. Аннинский.  Ну, а для столичной учительницы  пусть он останется провинциалом: с него не убудет…

          Надо добавить, что, не имея уже возможности обратиться к усопшему автору, я спросил разрешения  на публикацию у адресата. Она мне и прислала текст. Что же   до «хрестоматийного» стихотворения того же автора «Еврейскому народу», то его русский текст (оригинал) напечатан лишь потому, что в нашем альманахе ВПЕРВЫЕ  публикуется ПЕРЕВОД НА  ИВРИТ этого стихотворения  Чичибабина, выполненный старейшим израильским литературным переводчиком с русского на иврит  Шломо ЭВЕН-ШОШАНОМ, удостоившим нашу студию и меня лично своей дружбой и творческой поддержкой. Самоуверенная литературная дама просто со «столичным» высокомерием не пожелала вникнуть в содержание провинциального альманаха и с прилежностью гоголевской  унтер-офицерской вдовы «сама себя высекла».

         Теперь относительно  «текстологических замечаний» о времени написания стихотворения и его вариантов. Тут я  как коллега автора статьи по специальности  попенял бы ей на невнимательность и – вот уж, в самом деле, скороспелость её  обвинений. В конце сообщения «От публикатора» (а публикация – моя) говорится, как мне кажется, ясно: «К  работе над этим стихотворением (напомним: первая редакция создана им в 1946 г. в заключении. -   Ф.Р.) поэт неоднократно возвращался в течение  своей  жизни, о чём свидетельствует и воспроизводимый автограф 1955 г., текст которого существенно отличается от окончательной редакции».
 
         Не могу отказать себе в удовольствии объявить, что  тонкий   упрёк в  старании  «утрясти себя в основание»  памятника Чичибабину я принял на свой счёт – и, как говорят украинцы,  «не відцураюсь» (не отрекаюсь).
 
         Стихотворение «Марлене» на родине поэта впервые опубликовано в книге:   Чичибабин Б. «Кончусь, останусь жив ли…  Раннее и позднее».  – Харьков. Фолио, 2002  - без указания на наш афульский, израильский сборник. Ну, уж ладно. Однако горжусь  тем, что  запомнил и смог впервые ввести в литературныый оборот  хотя бы отрывки из ранних стихотворений  поэта, посвящённых  А. Ахматовой и памяти Н. Гумилёва…

           В  солидном (объёмом около 900 страниц) «Собрании стихотворений» Чичибабина, выпущенном в 2009 г. престижным  харьковским издательством «Фолио», составители и авторы комментариев вдова поэта Л.С. Чичибабина-Карась и С.Н. Бунина сочли необходимым упомянуть этот скромный мой взнос в память о поэте. Недоброхотство (и профанство!) отставной московской словесницы даёт мне теперь возможность отметить и дополнительную заслугу нашего – да, провинциального местечкового альманаха. А чего бы стоил весь блеск и лоск столиц, не будь серого, трудового фона местечек?!
   
                Но г-жа Оболенская оказалась не единственной в нашем околотке, кому не ко двору  пришлись мы с  Чичибабиным. В «Индексе», выходящем в Верхнем Назарете, 4  апреля 2003 года  глава городской организации партии Исраэль Бейтейну («Наш дом – Израиль») – той, которую возглавляет на уровне страны Авигдор Либерман, с критикой своих  соперников в борьбе за лидерство в русскоязычной общине города –  членов  распавшейся партии Н. Щаранского, занимавших, по итогам последних муниципальных выборов, ключевые посты в  отделе абсорбции муниципалитета Афулы, выступил мой земляк  по Харькову д-р Борис Юдис (напомню: д-р не потому, что врач, а потому, что кандидат  наук (здесь, в контексте данного сочинения, неважно каких). Предлагая составить «объединённый  русский список»  (для выборов в муниципальный совет Афулы), он пишет (синтаксис фразы – на совести  её автора): «При этом критерием положительной оценки не должны служить: создание  иллюзорной обстановки всеобщего веселья, не сборы и рекламирование информации о наличии рабочих мест для неквалифицированных рабочих, не стремление  сделать  Афулу мировым центром поклонения поэту Чичибабину».

           Видит Бог: ни в «русский» список, ни в японский, ни в какой-либо другой я, уже по одному лишь своему почтенному возрасту, попасть не надеялся. Но, принадлежа к числу   поклонников  поэта, которых в Харькове шутя называли «чичибабниками» и которых, кроме  себя самого, я в Афуле знаю не более одного-двух - и я в их числе (!),- решил ответить на плоский и незаслуженный  никем, кроме меня, выпад земляка статьёй «К вопросу о критериях».               
          Вот отрывок из статьи, которую, если говорить откровенно, я написал вовсе  не  для   посрамления д-ра Юдиса, а к вящей славе поэта: «Оглядываясь вокруг  и доотказа напрягая память  и внимание, я не вижу в нашем маленьком городке  ни памятника этому, прямо скажем, не самому известному из поэтов, ни улицы его имени, ни какого-либо другого наглядного внимания  к его памяти. Всё это, правда, есть в далёком украинском городе Харькове, где Борис Чичибабин прожил большую часть своей горемычной, но исполненной высокого достоинства жизни и откуда мы с г-ном Юдисом оба прибыли в Израиль. Но – при чём тут Афула…  Так откуда же, всё-таки, разговор о «критериях»?  (…) Боюсь, что мне известна разгадка. Есть в Афуле человек, особенно неравнодушный к памяти  этого поэта. И этот человек – я, Феликс Рахлин».
 
          (Далее  перечисляются   мои статьи о Чичибабине, опубликованные в израильской и зарубежной прессе, говорится и  о прочитанных лекциях).  «…Но  и в голову не приходило, что я превращаю этим наш чудный, но маленький городок в «мировой   центр поклонения Чичибабину». Спасибо доброму доктору Юдису за столь высокую оценку моего  скромного труда».

          Далее в статье рассказано о прижизненной и посмертной славе поэта, о высокой  оценке его творчества  рядом крупнейших писателей, поэтов, деятелей культуры  мировой величины, о том, что вечера его памяти проходят в разных городах Израиля, в том числе и Иерусалиме. И вот концовка: «Памяти такого человека, такого поэта не грех и поклониться. Даже в Афуле».

          (Любопытная подробность к сведению читателей: в Афуле – не в Афуле, а вот в куда меньшем, чем она, городке в центре страны – Бней-Аиш – установлена памятная стела с именами покойных деятелей мировой общественной мысли и литературы, которые, не прнинадлежа к еврейскому народу, выступали с резким осуждением  юдофобии. Вот эти 9 имён:

                Виктор Некрасов 1911-1987
                Андрей Сахаров 1921-1989
                Владимир Короленко 1853-1921
                Борис Чичибабин 1923-1994
                Анатолий Кузнецов 1929-1979
                Рауль Валленберг 1912-1947?
                Дмитрий Шостакович 1906-1975
                Оскар Шиндлер 1908-1974
                Эмиль Золя 1840-1902

          Могут спросить: почему нет имени Евгения Евтушенко? Ответ прост: к моменту установления стелы (2009 г.) этот поэт был жив (он скончался в 2017 г). Кстати, с Борисом Алексеевичем Евгения Александровича связывала взаимная человеческая и творческая дружба.

          Но вернёмся к дискуссии о мере известности харьковского поэта.  Юдис ответил раздражённой заметкой, в которой, непонятно – за что, посулил  мне … судебную ответственность. Его, кажется, очень задело высказанное мною  предположение, что он, харьковчанин, ничего о Чичибабине не знает. Нет (заверил он меня  в своём ответе), ему о поэте рассказывал родственник Чичибабина, кажется, сосед будущего доктора по школьной парте…
 
          Однако  и д-р Юдис – не единственный, кто возмутился моей активностью в  популяризации  имени Бориса-поэта. Совершенно неожиданно вдруг читаю в статье, посвящённой поэзии   Анны Фишелевой, такие слова (автор – Марк Азов. Придётся напомнить читателю  о том, что мы с Марком Яковлевичем Азовым (1925 – 2011), который раньше был Айзенштадтом, оказались в весьма близком свойствЕ`. Анна Яковлевна Фишелева (будь благословенна память её! – сватья моей родной сестры, на дочери Анны Яковлевны женат  мой племянник, сын сестры. Но  родная тётушка  его жены, Ирина Яковлевна Фишелева -  жена (теперь вдова) Марка Азова!  Ирина – с юности одна из подруг моей жены. А Марк, вернувшись в 1945 году с фронта, стал учиться в одной группе с Борисом Чичибабиным. Пересмешник Марк с юмором рассказывал мне, как вместе с Аликом Басюком (впоследствии – сокамерником моего отца во Внутренней тюрьме  УМВД – УМГБ Харькова, а ещё позже – карикатурной тенью, другом и поклонником чичибабинской лиры), - как они вдвоём, Басюк и Айзенштадт, подшучивали и юморили по адресу серьёзного Бориса, как писали эпиграммы на Чичибабина -«в красных кавалерийских штанах…» (неточно запомненная мною цитата из устных рассказов Марка). Говорю об этом без малейшего осуждения молодых озорников, но лишь  чтобы подчеркнуть всю степень  короткости и фамильярности их отношений  со студенческих лет.

         Теперь Марк на закате жизни , рассказывая о свояченице как о поздно  раскрывшейся  талантливой поэтессе, противопоставлял естественный и лишённый  патетики свой тон положительной её оценки чьему-то  возвеличению  Чичибабина.

         Чьему?

         Не буду темнить:  как раз незадолго перед тем я опубликовал в одной из выходивших в Хайфе региональных газет израильского севера статью к 80-летию со дня  рождения  Бориса. Статью я назвал «Пророк в своём отечестве». Для подтверждения такой высокой оценки прогностических способностей поэта  воспользовался приведением ряда его  подтвердившихся  предсказаний, сформулированных в его стихах. Восприятие  поэта как пророка характерно  для танахической (библейской) традиции иудаизма с  древнейших времён, тут нет с моей стороны претензии на патент, а в статье с привлечением цитат  показано, как Борис в своих стихах, начиная от ранних, предсказал  «новую ежовщину» конца сороковых – начала 50-х, «перестройку» конца 80-х, даже культурное значение предстоявшей  русской эмиграции 70-х – 90 –х и дальнейших  годов ХХ века и начала века ХХI-го.
               
          Старого Марка  Айзенштадта такая оценка памятного ему скромного  советского бурша «Чичибабы в красных галифе» (каких Борис никогда, говоря по всей правде, не носил) вывела из себя. Он написал в своей статье: «Я не склонен  творить кумиров. Более того, терпеть не могу, когда их творят из кого бы то ни было, даже из настоящих гениев.  Даже из господа бога, который и сам не велел евреям этим заниматься. Вот на моих глазах Бориса Чичибабина, знакомого со студенческой и   студийской скамьи, превратили в пророка и в монумент и даже в одноименную улицу. Может, он того стоит, не спорю. Но красоваться на фоне монумента, гуляя,  подбоченясь, по одноименной улице, меня почему-то не тянет».

          Уверен: я недаром принял на свой счёт эскападу матёрого сатирика. Хотя никак  не причастен к переименованию бывшей улицы VIII-го съезда (неизвестно – каких?) Советов   в Харькове в улицу имени Бориса Чичибабина. Я жил семь лет в доме, выходящем одним из своих фасадов именно на эту улицу. На этой улице стоит школа,  в которой  я учился более пяти последних подростковых лет и которую окончил. По  этой улице в далёком 1949 году, когда «одноимённый» поэт томился в ГУЛАГе за дерзкие  свои стихи (те самые, в которых, не будучи пророком, предсказал «новую ежовщину», от  коей и пострадал) я  гулял с юной Реной Мухой, будущей прославленной поэтессой, читая ей дивные, волшебные строки Бориса, и мы не знали тогда, что через много-много  лет  она близко подружится с автором, а ещё через много-много лет, вскоре после его кончины,  будет  читать их  по памяти на многолюдном  вечере, посвящённом  покойному в Иерусалиме. И при  этом  расскажет, что впервые их услыхала в отрочестве – от меня…
               
           Но ни мне, ни, уверен, кому бы то ни было в голову не пришло призывать Айзенштадта-Азова гулять по той или по другой улице  подбоченясь, да ещё на фоне  монумента (которого, кстати, на  той улице нет; есть мемориальная доска с барельефным портретом: по правде сказать, он эту честь заслужил  у города, в котором   долгое время  во всех газетах его не называли иначе как «неким проходимцем,   пишущим, с позволенья сказать, анархические стихи»…
   
           Марка уже тоже нет на свете. Я не отказывал ему в признании таланта,  первым  в Израиле взял у него и опубликовал в газете интервью, из которого в городе,  где он поселился, и узнали  о приезде в Израиль автора ряда райкинских интермедий.
       
           В  Нацрат-Илите Марка помнят, его именем назвали литстудию, которую он  возглавлял.  Уверен: никому и в голову не придёт гулять на этом фоне   подбоченясь. Но и пророком вряд ли назовут. Завистники пророками не становятся.

                *     *     *
          Но вернёмся к теме концовки "Бориса Годунова". Как помните, мы от неё "ушди на перерыв". Но Оболенский тогда весьма оперативно и язвительно откликнулся на мою статью.Отклие назывался "Блуждание в потёмках". По его мнению, блуждал я.

          Но моя статья начиналась откровенным признанием:" Я не делаю открытие". И после такого зачина следовало пояснение: я ъочу пересказать мнение комментатора-пушкиниста". Назвав источник: комментарий к академическому изданию пушкинского "Годунова" и кратко изложив мнение комментатора - известного ленинградского пушкиниста, я привёл цитаты из Пушкина (в том числе и из его знаменитой драмы), свидетельствующие о том, как он понимал непостоянство и переменчивость народного мнения.

           Однако начало статьи моего оппонента меня изумило: как будто не заметив моего признания, он объявил: "Нам сделали открытие". То есть откровенно перелицевал мою первую же строку. У меня: "Я не делаю открытия". У него: "Нам сделали открытие". Так кто же заблудился, и не в потёмках, а среди ясного дня?

           Стерпеть такое откровенное издевательство над очевидностью я не мог. И хотя ясно сознавал, что мой "противник" гораздо образованнее меня, это своё изумление высказал, приведя свои аргументы. Моя статья называлась: "Об "открытии", и не только о нём". Редактор приложения, в котором наша полемика печаталась, опубликовал и вторую мою статью, на которую Оболенский отозвался ещё более резкой отповедью под откровенно грубым заголовком: "Не в свои сани".

          То есть высокообразрванный дитературовед утёр мне мой сопливый нос: какое я имею право лезть в пушкинистику? По его словам, выходило, что сведения Б.В.Томашевского недостаточны и устарели, что его точку зрения на финальную ремарку в "Годунове" как якобы не пушкуинскую опроверг академик М.П.Алексеев.

          Однако главный аргумент в пользу правоты академика Алексеева и неправоты Томашевского, по логике моего возражателя, состоял лишь в том, что Алексеев  умер позже Томашевского... Ну, возможно, ещё в авторитете академического звания, которым Томашевский, кажется, не обладал... Я позже ознакомился с аргументами академика - они не такие тощие, как можно подумать по умолчаниям его сторонника. И однако не уйти от факта, что   доказательств, которые мсключили бы сомнения в принадлежности ремарки Пушкину, никаких нет.
Ещё менее вески обвинения, которые выдвинул против меня Оболенский, заявив, будто тенденциозным подбором цитат я клевещу на Пушкина: аргумент, живо напомнивший мне дикую псевдопатриотическую полемику дискуссий сталинского образца. Что ж, п риёмы  своих губителей порою заимствовали и их жертвы...