Purgatorio - чистилище - фрагм. 13

Борис Левит-Броун
*     *     *

Иногда по утрам мне кажется....
что я умираю.

И в такие минуты входит в меня с непонятной жестокостью и силой сознание... нет, чувство, что я ещё... ещё не начал жить.
Даже не начинал.
Как сладить с этим чувством, с его непосильной тяжестью?
Как быть, когда понимаешь, что все надо было бы – сначала?..
Когда сознаешь, что – ни времени, ни сил уже?..
Тебе становится, по крайней мере, ясно одно: сколько б ни длила себя жизнь, а смерть сколько б себя ни откладывала, все равно ее приход разобьется у тебя на голове оглушительным расплохом.
И сколько бы ты ни жил, но в такие минуты ты понимаешь, что жизнь настоящая, та, которую всегда подразумевал, которой ждал со дня на день, которой готовил душу, копя восторг и свежесть, чтобы с приходом ее, настоящей, уже ничего не упустить – эта жизнь так и не пришла.



ВСТРЕЧА

Трамвай стучит.
Я еду к сыну.
Сквозь долгий и уродливо промышленный район стучит мой трамвай.
Наивное румяное чувство предстоящей встречи пытается выпрыгнуть из аккуратно сложенных лодочкой ладоней.
Жара ударила мир сверху и сделала его плоским.
Даже рельсы втиснулись глубже в брусчатку, надеясь на подземную тень.
Моя остановка – Бирмингемштрассе, но это не в Англии, это всё тут же, во Франкфурте, где мы празднуем на Майне нашу эмигрантскую независимость.
Рельсы...
рельсы....
сетки ограждений.... трамвай укатил.
Три светофора – сложный переход.
Тишина обложила безлюдный полдень.
Жарко звучать.
Всё жарко.
А вон они, окна..... Там живет мой сын и моя бывшая жена. Первый этаж (эрдегешосс), балкон прямо в лужайку. Сквозь створки мне издали виден их обед. Из темноты комнаты светит лоб мальчика и его майка. Он жует довольно капризно что-то явно ему навязанное. Как сладко идти на этот портрет. Наивное румяное чувство снова пытается выпрыгнуть, но вдруг замирает, съеживается и.... ладони пустеют. Пропало. Его легко спугнула изменившаяся картина в окне. Спина жены и бородатое лицо напротив.
Мой сын обедает... нет... мой сын живет в чужой семье.
Жизнь нечаянно приподнял; крышку, а под крышкой – серпентарий взрослых чувств.
– Здрасте!
– Привет... привет....
Все улыбки натянутые.
Только мальчик совершенно честно соскакивает со стула, описывает круг восторга по комнате и обрезанный родительским благоразумием неохотно водворяет себя за столом. Он и так кушать не хотел... а тут папа пришел. Редкая и от этого еще более увлекательная большая игрушка.
Обмены почерневшей мелочью вежливости.
Пустые слова.
Пятнадцать лет я спал в одной постели с женщиной, которая теперь так же уютно ухаживает за другим.
Пфениг за пфенигом сыплется скудная мелочь.
Пойти, что ли, в детскую, поменять лампочку?
Уже нет ни мыслей, ни чувств.
Одна уверенность – ты здесь лишний.

.......................................и легко вкрутил новую лампочку.
– Нет-нет, спасибо ...отвертки у нас есть!
Это сказал другой и пожаловался на отсутствие разводного гаечного ключа.
Надо срочно уходить.
... в жару... в рельсы... куда угодно.
Мальчика уже одели в желтую майку и цветной картуз, загородивший от меня его лицо большим прозрачным козырьком.
– Ну, мы пошли!
Сшагнули в неосвоенную глину новостройки, оставили чужих за спиной и остались вдвоем под недобрым солнцем.
– Папа, мороженое! – предупредил мальчик из под козырька, подарив мне настойчивое детское требование и радостный трепет от возможности его исполнить, а потом наблюдать эту облизывающуюся радость в шоколадных разводах до самого подносья.
На трамвайную остановку прибыли мы уже в полном счастливом размазе. Мороженое подло таяло и текло по маленьким рукам, нарушая интимность губ со сладким холодом.
Билетные автоматы – тоже приманка.
Все до единой кнопки были нажаты моментально и многократно, так что тут же превратились в сливочное месиво, на котором вполне мог бы пастись целый пчелиный рой. Купить билеты не получалось. Огонек стоимости прыгал, испуганно меняясь. Наконец мне удалось отогнать мальчика. Уяснив, что здесь делать больше нечего, он опрометью кинулся на автомат рядом, и пока его пальчики месили еще одно кнопочное хозяйство, я успел бросить мелочь и получить два билета – взрослый и детский.
Детский...
......................даже сумма, проставленная на нем, вызывает приступ нежности.
– Доешь сам... оно уже невкусное!
На самом деле, оно просто растекалось.
Я сунул в рот оплавленный остаток вафельного стаканчика, целясь ухватить мальчика за руку прежде, чем тот бросится на подъезжающий трамвай. У германского трамвая в боку, как известно, тоже имеется кнопка. Так что надо держать, а то бросится.
Кнопка нажата, дверь уступила и он ворвался в вагон. Но дальше кресла бежать некуда, и мальчик неожиданно замер в сидячем ожидании очередного занимательного движения жизни.
Шпалы попятились, за ними попятился мир в окошке, мальчик забеспокоился и полез ко мне на колени, каким-то тонким чувством угадывая, что так будет лучше нам обоим. Ему – смотреть в окно, а мне – быть с ним.
....................................да, мне быть с ним.
Тихо жить в этом непонятном счастье, ничем мною не заслуженном... даже отвергнутом теоретически и вот, вдруг, нахально впершемся в мою непредназначенную жизнь и даже пытающемся устроить себе обзорный пункт на моих коленях. За окном всё подряд убегало, и мальчик ловил убегавшее глазами, которые еще не очень привыкли к тому, что жизнь есть и всё время убегает.
Парк встретил нас громадными столбами тополей. Они мотнули головами в предвечернем своем бреду, и я их узнал. Это были те самые пирамидальные тополя, что не дают противного пуха, не хулиганят июньскими вьюгами. Это были те самые, что сдержанно кланялись мне в смирном строю киевского бульвара, оставшегося по ту сторону эмиграции вместе с городом детства.
Мальчик уже вбежал на площадку атракционов и растерялся среди развлечений. Лошадка на толстой трамвайной пружине... песочник... качели из автобусных покрышек на цепях... горка... китайский мостик... покатая карусель, с которой тебя настойчиво сбрасывает в песок.
– Папа, качай меня сильно! – кричал он, ерзая на флегматичной качели, не желавшей проснуться и подарить ему ветер и выпученные глаза разгона.
– Сильнее, папа... сильнее!
Я качнул разок, качнул другой и отошел в сторону. Меня приманила скамейка в тени. Участвовать в жизни мне не хочется. Хочется присесть и увидеть её со стороны.
Вокруг возилась детвора.
Поодаль кучковала молодежь, вооруженная пепси-колой. Нормальная вегетация. На них вовсе не действовала близкая угроза заката. Они вообще не замечали торжественных приготовлений солнца. Они не чувствовали дрожи тополей. Их не смущало зеленое и желтое на страшной синеве.
Мальчик бросил бесчувственную качель и тащил меня дальше... вон с площадки краткосрочных удовольствий в аллею над ручьем. Он бегал вокруг, дергая мои руки, как собака – поводок, требовал игры, а меня гипнотизировали тополя, и только хотелось всё время чувствовать рукой его затылок и худую шейку.
И больше ничего.
Остальное происходило внутри и чуждалось внешних движений. Пальцы чувствовали, как нетвердо держится яблоко его головы на тоненьком черенке, и сердце болезненно пропадало от этой мучительной неприспособленности жизни, которая ещё только вступает в мир больших тополей.
По ту сторону ручья самозабвенно метались два отпущенных на временную волю добермана. Они выражали взаимную нежность, сосредоточенно грызя поводки доуг у друга. А рядом некто размеренно играли в пин-понг.
– Толкай меня в крапиву... толкай меня, папа! – кричал мальчик, в восторге забывая снаружи собственные слюни.
Как непосильно стареющей зрелости это неукротимое требование детства, чтобы что-то все время происходило. Каждую секунду. Неважно что. Еще неизвестно что.
Нет... непосильно!
Не по силам зрелости, которая уже знает, что должно произойти и знает, что оно не произошло. И что то, чего быть не должно, то единственное, что никогда не должно... не может... не имеет права быть – что оно произойдет обязательно.

Вздремнули над нами тополя.
Нет, они стихли, испуганно затаились перед страшным событием, которое люди по наивности именуют закатом.
Эту молитву... это стенание души... эту ежевечернюю последнюю надежду...
Листва не шевелилась, горел луг, солнце, слабея, дожигало его шерстистую зеленую спину. И мальчик бежал по горячей шерстистой спине... бежал, хлопая желтой майкой и посверкивая прозрачным козырьком. Ему надоело требовать меня к жизни, он утомился толкать мою отяжелевшую плоть. И побежал туда.
Куда?
Туда, куда знал только один он.
Его звали травы и пространство.
Он бежал и вдруг падал в траву. Падал и возился в ней непонятно... необъяснимо. Опять бежал, и опять падал, и снова неутомимо вскакивал. А я медленно следовал за ним по обходной асфальтовой аллее, смущенный и опозоренный этим бегом куда-то... куда-то, где я не видел ничего, но откуда его что-то манило.
Что он видит там, где я ничего не вижу?
Забыл... я забыл... что говорила мне когда-то трава, о чём шепталась с моим детством, которое тоже хлопало майкой и неуклюже косолапило на бегу.
Мальчик был уже далеко и всё продолжал бег. Ему не препятствовала близкая середина луга, его не смущал уже видимый край. Он не знает ни середины, ни края...
........он ведь только недавно еще...
...он бежит...
Вокруг неловкой его фигурки золотым нимбом светится моя любовь.
Любовь, которая может выразить всё.
А вот как выразить любовь?




;