Шотландский Оссиан в России

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
А.Н. Стрижев, М.А. Бирюкова
Шотландский Оссиан в России

Теперь мало кто у нас восхищается поэмами Оссиана. Только малая горстка сугубых историков литературы удерживает в памяти это имя, причем имя происхождения не русского, а ирландского и шотландского. Но вот что интересно: было время, когда его превозносили во всей Европе и, конечно же, им серьезно увлекались и в России – Оссиана переводили прозой и стихами, ему подражали поэты, иногда подражания насыщались местным колоритом и становились они под стать оригиналу. Пейзаж настроения, своенравный суровый ландшафт и мужество людей горного края, их простодушие и щедрая добродетель трогали русских людей древностью далёкой и, по существу, незнаемой страны. Ведь слог талантливого человека, углублённого в древность своей страны и устную поэзию, выраженную у всех народов одинаково – в сказаниях, легендах и преданиях, не могли не захватить и увлечь шотландского поэта Джеймса Макферсона (1736 – 1796), это он обнародовал в 1765 году в Англии сборник поэм под названием «Сочинения Оссиана», ссылаясь на творения каледонского барда, жившего в третьем веке, относя его песни к поре бесписьменной, языческой – христианство в ту пору ещё только намёками пробивалось к свету в том северном краю.
Появление сказителя воинских подвигов обитателей древних Шотландии и Ирландии приковало к творениям Оссиана внимание европейских литераторов. Во Франции Оссиана переводит Летурнер (1777), в Германии (1774) начинающий входить в силу молодой Гёте. Его роман «Страдания юного Вертера», включающий несколько отрывков из поэм Оссиана в собственном переводе, вызвал бурные похвалы во многих странах: читали, восхищаясь как чувствительной прозой самого романа, так и переживаниями героинь в текстах только что изданного Оссиана. Галантному, чувствительному веку пришлись по вкусу соответствия состояния характеров ландшафта и человека, поэтического видения и преследования рока. Ранние русские переводы творений шотландского поэта тоже оказались весьма удачными. Ермил Костров перевёл ритмизированной прозой всего Оссиана на русский язык в 1792 году, правда, в основу положил не лондонский сборник 1765 года, а французский перевод Летурнера; впрочем, дыхание подлинника так сильно в нем присутствовало, что костровским текстом дорожили затем целый век. Интересно, что великий наш Суворов и в походном ранце носил книгу Оссиана в переводе Кострова. За год до этого Николай Михайлович Карамзин (1791) поместил во второй части своего Московского Журнала поэму Оссиана «Картон» в собственном переводе. Его же друг, Василий Васильевич Капнист, тогда же принялся за перевод того же произведения, читал его М.М. Хераскову и Н.М. Карамзину. «Они благосклонно приняли мою попытку, но я всё же не отважился передать плод оный книгопечатному тиснению, опасаясь, дабы лютые критики не взяли и самого меня в их мучительные тиски» (Капнист В.В. Собр. соч. в 2-х т. Т. II. М.-Л. , 1960. С. 192). Эта поэма Оссиана полностью напечатана в 1941 г. в составе однотомника В.В. Капниста.
Не то было с изданием переводов и переложений из Оссиана, выполненных Николаем Ивановичем Гнедичем (1784 – 1833), знаменитым переводчиком «Илиады» Гомера, другом И.А. Крылова, А.С. Пушкина и всех видных литераторов его плеяды. В отличие от предшественников НИ. Гнедич не дал ни одной поэмы шотландского барда целиком, а только извлечения или отрывки. Так, в «Северном Вестнике», начинающий погружаться в русскую словесность поэт, свой литературный путь пометил «Последней песнью Оссиана» (Ч. I, С. 65 – 69). Это был свободный перевод начала и конца поэмы «Бератон». Причем в примечании к переводу Н.И. Гнедич пишет: «Мне, и многим кажется, что к песням Оссиана никакая гармония стихов так не подходит, как гармония стихов русских». Родственные интонации у народных сказителей, бардов и рапсодов, конечно же, должны быть, потому что все они дети природы и хранители целокупных душ. На этом переложении надо остановиться особо, поскольку именно оно послужило поводом к интересной переписке поэта с читателем, а уж это важный литературный факт той поры, факт зачинающейся критики.
И он стал известен благодаря семейным запискам Николая Васильевича Сушкова (1796 – 1871). Разбирая домашний архив, он обнаружил подлинную переписку Николая Ивановича Гнедича с почитателем творений Оссиана, обитающим в теснинах Уральского хребта, куда его забросила прихотливая судьба. Почитатель этот оказался настолько загадочным и интересным для Н.И. Гнедича, что он войдет с ним в плотную переписку. Благодаря этой переписке мы теперь имеем вторую из трёх редакций отрывка «Последняя песнь Оссиана», в переложении Гнедича. Только благодаря сушковским разысканиям и сохранился для нас этот важный текст. Предварительно публикатор архивных записок сознаётся: "Что такое происходит в голове и в сердце, когда какое-нибудь слово, звук, цвет, запах, локон волос, знакомый почерк, цветок, рисунок, вещица забытая, внезапно воскрешает в нас былое?". Далее он спрашивает: «Всегда ли в нашей воле вызвать воспоминания? Не ускользают ли иногда из памяти разные встречи и случаи нашей жизни, и тем более числа, местность, имена и названия лиц и мест, даже самые когда-то милые, черты родных и друзей при продолжительной, или вечной с ними разлуке? Прошлое как бы таится в нас до поры до времени, словно клубки сложены в голове и сердце, как связки решенных дел в Архиве. Удалось тронуть одну нить, и она потянулась… и клубок развивается. И какая пестрота в этой нити, в этих клубках, в этой самой жизнию начертанной в мозгу летописи!.. Сколько разнородного сталкивается, сцепляется, складывается в пробужденной памяти, и рисует, однако же, что-то целое и стройное.
Потяну же нитку попавшегося мне клубка». Дальше следуют письма.

ПИСЬМО «НЕИЗВЕСТНОГО» К ГНЕДИЧУ (1)
(Ни время, ни место в черновом не означены)

«Многие писали о выгодах и невыгодах быть стихотворцем. Одни говорили о почтении и удивлении современников, о бессмертии, о временах грядущих, и указывали на вечно зеленеющий венок, приуготовленный славою любимцу Аонид. Другие представляли трудность достигнуть сей высокой цели, указуя на шипящую зависть, с ядовитым дыханием, и приводили, по несчастию, не редкие примеры страдальцев поэтов: кто не знает бедствий Тасса!.. Вы, конечно, Милостивый Государь, никак не отгадаете, к чему ведет сие вступление? Я желаю доказать вам, что никому еще не пришло на мысль, - новый род неприятности быть поэтом. Например: вы, верно, не ожидали получить от неизвестного, совсем незнакомого вам человека, убедительнейшую просьбу... мне совестно... но... решился, - убедительнейшую просьбу: взять на себя труд и прислать мне сочиненные вами белыми стихами несколько песен в роде Оссиана. Не бросайте мое послание, имейте терпение выслушать оправдание дерзости. Не я виноват, что, читая некогда (в одном из издаваемых журналов в С.-Петербурге) пленительные ваши песни, я, с самого того времени, желал иметь их. Но обстоятельства, удаление от столиц (в которых никогда не бывал и не имею никаких знакомств), препятствовали мне удовлетворить моему желанию. Теперь, сделавшись случайно обитателем Хребта Уральского, беседуя часто с Оссианом (Кострова), находя окрест себя величественные картины сего удивительного Барда, мечтая иногда видеть даже самые тени героев, парящие по следам белогрудых и златовласых красот Шотландских, я вспомнил некоторые из прелестных стихов ваших, и не мог более удержать пламенного желания перечитать их. Посреди дикой, но величественной и прелестной, природы, на крайнем рубеже, отделяющем Европу от Азии, при истоке Урала, Белой, Чусовой, в местах, откуда грозный Ермак, с горстью Донцов, грянул, потряс целые народы обширной Сибири и заставил гордого Кучума пасть к стопам Иоанна; окруженный живыми памятниками в веках отдаленных начинающейся славы любезного Отечества, я желал бы уметь сообщить вам все чувства, наполняющие мою душу, желал бы возбудить в вас любопытство обозреть сию прекрасную и достопамятную часть России. Сколько предметов поэту-живописцу! Может быть, тогда мы имели бы своего Оссиана. Блестящие дарования стихотворца не должны быть его собственностию; оне принадлежат Отечеству и, по моему мнению, излишняя скромность, оставляющая в неизвестности сокровище, долженствующее обогатить нашу Словесность, есть преступление. Появление Танкреда обновило было надежды мои видеть все стихотворения ваши напечатанными; я заранее восхищался уже наслаждением читать и Оссиана в любимом и (по моему не ученому мнению) приличнейшем для него размере стихов; но... вы жестокой человек! Вы, как нарочно, пленя меня вновь сладкозвучными стихами героев Сиракузских, опять умолкли. Ко всей странности письма моего я присовокуплю и то, что седые волосы давно уже начали украшать мою голову; но живая, пламенная любовь к языку Отечественному заставляет меня забыть приличную мне скромность и убедительнейше просить вас об удовлетворении моего желания. Душа поэта видна в его произведениях: все, что случалось читать мне из стихотворении ваших, которые, подобно прекрасным цветам, попадаются инде в собранных стихотворениях г. Жуковским и в Пантеоне (2) , заставляет меня думать, что вы кротки и снисходительны, особливо к старости, и по тому исполните, может быть, последнее желание.
Странность поступка моего заставляет скрыть имя душевно почитающего Вас...».


ОТВЕТ ГНЕДИЧА
С.-Петербург, Марта 18, 1818 г.

«Милостивый Государь!
Если б все читатели баловали писателей стихов такими письмами, каким вы меня почтили, то я думаю, что поэты, даже страдальцы, нашли бы довольно отрады, их перечитывая. В самом деле, слышать стихотворцу, что в край столько отдаленный доходит голос его - уже приятно, а читать еще о себе мысли, с такою образованностью ума и слога изложенные, еще более лестно. Но для меня отзывы ваши, почтенный незнакомец, были уже столько лестны, что я готов был принять письмо ваше за отзыв кого-либо из старых моих знакомцев, тем более, что образ ваших мыслей и способ их изложения говорят не то об вас, чем вы быть хотите; они совершенно возвышают вас над сферою существ, обитающих на Урале. Одним словом, я принял бы письмо ваше за приятельскую шутку, если б оно не дышало тем добродушием, которое вселяет доверенность.
Чтобы оправдать лестнейшее всех похвал ваше обо мне, как о человеке, мнение, чтобы доказать, что я в самом деле почитаю старость, исполняю желание ваше: посылаю вам стихи из Оссиана; но будьте и вы, почтенный старик, снисходительны к молодости: это почти первый опыт моего упражнения в стихах, который единственно для вас я подымаю из праха. Не удивляюсь, что вы любите Оссиана; ваша душа, с такою живостью принимающая впечатления, конечно, не могла не пленяться картинами природы величественной и характерами возвышенными. Вы увлеклись красотами Барда и, наполненные ими, были снисходительны и к слабому моему произведению в роде Оссиана, которого величавую Музу одевал я не к лицу сельскою одеждою Музы Русской. Размер стиха есть то же, что ухватки или манеры человека; размер стиха есть душа его; и чем более поэзия народа оригинальна, тем более формы размеров отличаются особенностию, определяющею свойства стихов и их приличие. Вот, мне кажется, почему народный стих Русский, имеющий отличительную, резкую особенность, не свойствен Барду Шогландии. Кроме сей причины есть много других, по которым опыт мой из Оссиана останется во всех отношениях опытом, несмотря на поправки, которые тоже давно в нем сделаны и с которыми его посылаю. Уверен, что и вы теперь то же об нем думать станете. И так, чтоб поддержать перед вами честь Музы моей, чтоб доказать, сколько я дорожу мнением обитателя Урала, прилагаю при сем одно из моих стихотворений, особо напечатанное. Что касается до желания вашего возбудить во мне любопытство взглянуть на природу Урала, то позвольте мне в этом случае остаться к вам неумолимым, с тем намерением, чтоб желание возбуждать к тому меня, или другого, еще более овладело вами. Полные живых впечатлений, исторических воспоминаний, с душою, пламенною под сединами, вы бы в своих возбуждениях нечувствительно сообщали нам все, что внушает вам и величественная природа Урала, и события времен минувших, и следы веков, над ним протекших. В этом порука письмо ваше, где, в нескольких строках описательных, вы возбуждаете столько чувствований, столько воспоминаний! Нет, почтенный незнакомец! Позвольте ваше оружие обратить противу вас самих; позвольте сказать вам, что вы ни произведение, ни принадлежность Урала. Я не имею права тревожить вашей скромности, но вы поверите, что мне чрезвычайно приятно было бы знать, к кому я питаю чувство особенного почтения, с которым и остаюсь навсегда
покорнейшим слугою.
Н. Гнедич.»


ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ ОCCИAHA
1804 года  (3)
   О источник ты лазоревой,
Со скалы крутой лиющийся
С белой пеною, жемчужною!
О источник, покатися ты,
Разливай струи холодные
По долине чистой Лутау.
О дубрава кудреватая!
Ты склонись густой вершиною,
Чтобы солнца зной полуденный
Не палил долины Лутау.
Есть в долине сей терновой куст,
Ветр играет в волосах его;
Есть в долине голубой цветок,
Ветр колеблет на стебле его,
И, свевая росу утренню,
Не дает цветку поблекшему
Освежиться чистой влагою.
Скоро, скоро голубой цветок
Томною своей головкою
На горячу землю склонится,
И пустынный ветр, полуночный
Цвет сорвет, развеет лист его!
И ловец, сегодня видевший
Цвет сей поля украшением,
Завтре прийдет, не найдет его!

   Так-то некогда прийдет сюда
Оссиана песни слышавший;
Так-то некогда приближится
Звероловец к моему окну,
Чтоб еще услышать голос мой.
Но пришлец, стоя в безмолвии
Пред жилищем Оссиановым,
Не услышит звуков пения,
Не дождется при окне моем
Голоса ему знакомого.
В дверь войдет он растворенную,
И очами изумленными
Озирая сень безлюдную,
На стене полуразрушенной
Узрит арфу Оссианову,
Где вися, уединенная,
Будет весть беседы тихие
Только с ветрами пустынными.

   О герои, о сподвижники,
Тех времен, когда рука моя
Разбивала щит трелиственный.
Вы сокрылись, вы оставили
Одного меня, печального,
Старца дряхлого, ослепшего!
Ни меча извлечь не в силах я,
В битвах молнией сверкавшего;
Ни щита я не могу поднять,
И на нем напечатленные
Язвы битв, единоборств моих
Я считаю осязанием.
Ах! И глас мой, бывший некогда
Гласом грома поднебесного,
Ныне тих, как ветер вечера,
Шепчущий в листах тополевых.
Все сокрылись, все оставили
Оссиана престарелого,
Одинокого, ослепшего!

   Но не долго я остануся
Бесполезным Сельмы бременем;
Нет, не долго буду в мире я
Без друзей и в одиночестве!
Вижу, вижу я то облако,
В коем тень моя сокроется;
Те туманы вижу тонкие,
Из которых мне составится
Одеяние прозрачное.

   О Мальвина, ты ль приближилась?
Узнаю тебя по шествию,
Как пустынной лани, тихому,
По дыханью кротких уст твоих,
Как цветов дыханье, сладкому.
О Мальвина, дай ты арфу мне,
Чувства сердца я хочу излить,
Я хочу, да звуки томные
Моему предъидут шествию
В сень отцов моих воздушную.
Внемля песнь мою последнюю,
Тени их взыграют радостью
В светлых облаков обителях;
Низлетят они от воздуха,
Сонмом склонятся на облаки,
На края их разноцветные,
И прострут ко мне десницы их,
Чтоб принять меня к отцам моим!..
О подай, Мальвина, арфу мне,
Чувства сердца я хочу излить.

   Ночь холодная спускается
На крылах, с тенями черными;
Волны озера качаются,
Хлещет пена о кремнистый брег;
Мхом покрытый, дуб возвышенный
Над источником шатается;
Ветер стонет меж листов его,
И, срывая, с шумом сыплет их
На мою седую голову!
Скоро, скоро, как листы его
Пожелтели и рассыпались,
Так и я увяну, скроюся!
Скоро в Сельме и следов моих
Не увидят земнородные.
Ветр, свистящий в волосах моих,
Не пробудит ото сна меня,
Не пробудит от глубокого!

   Но почто сиеe уныние?
Для чего печали облако
Осеняет душу Бардову?
Где герои прежде бывшие?
Рано, младостью блистающий,
Где Оскар мой - честь бестрепетных?
И герой Морвена грозного,
Где Фингал, меча которого
Трепетал ты, царь вселенныя?
И Фингал, от взора коего
Вы, стран дальних рати сильные,
Рассыпалися как призраки!
И герой сей не повержен ли?
Тесный гроб сокрыл великого!
И в чертогах праотцов его
Позабыт и след могучего!
И в чертогах праотцов его
Ветр свистит в окно разбитое;
Пред широкими вратами их
Водворилось запустение!
Под высокими их сводами,
Арф бряцанием гремевшими,
Воцарилося безмолвие!
Тишина их возмущается
Завываньем зверя дикого,
Жителя их стен разрушенных!

   Так, в чертогах праотеческих
Позабыт и след великого!
И мои следы забудутся?
Нет, пока светила ясные
Будут блеском их и жизнию
Озарять холмы Морвенские –
Голос песней Оссиановых
Будет жить над прахом тления,
И над холмами пустынными,
Над развалинами Сельмскими,
В тихий час ночей задумчивых,
Разливаяся гармонией,
Призовет потомка позднего
К сладостным воспоминаниям.


ВТОРОЕ ПИСЬМО НЕИЗВЕСТНОГО
Уральский Хребет, 14 Мая, 1818 г.

 «Милостивый Государь!
Какой подарок! Какой прекрасный подарок! Вы очень, вы слишком снисходительны к старости, которая часто, вместо благодарности, бывает брюзглива, болтлива, своенравна... Не правда ли, что начало признательности моей несколько ново? Это мой обычай - беру бумагу, перо и часто пишу целые страницы, последуя одной стремительности мыслей, иногда слишком беспорядочной, странной, а никак не знаю, что напишу, чем начну и кончу? Со всем тем, Милостивый Государь, смело уверяю вас, что вы не ошиблись, назвав меня добродушным, и я, конечно, ни в каком случае не изменил бы доверенности, внушенной вам первым моим письмом. Теперь мы уже несколько знакомы. Мысли и чувства поэта, излитые в сладостных стихах языка Отечественного, меня не обманули, и я за тысячи верст отгадал ЧЕЛОВЕКА. Так, я не льщу; кто умеет почитать старость, кто снисходит к ребяческим желаниям старого младенца, тот умеет не только хорошо и сильно писать о добродетелях, но он питает их в святилище доброго сердца. А как много писателей, которые, судя по их произведениям, кажутся нам существами высшими человечества; но посмотрите ближе: вот писатель-филантроп  (4), наполнивший целые томы красноречивейшими представлениями страдающей невинности, беспомощной бедности, ужасного сиротства и проч.; он идет с обеда лакомого богатой ханжи, которой он посвящает свои сочинения; карманы его наполнены часто не нужным ему золотом; бледная мать, с кучею детей, едва покрытая рубищем, в углу улицы, озираясь и как бы стыдясь своего поступка, приближается к нему с робостию, с почтением: «Милостивый Государь! - говорит она ему вполголоса. - Вы известны всем своим состраданием... я...»… Автор-филантроп бросает на нее полупрезрительный, холодный взгляд и спешит пробежать скорее улицу... Вот ПОЭТ-ФИЛОСОФ, прославляющий громкими, прекрасными стихами Вельможу-временщика; он сейчас отвез ему новое приношение; фимиам лести воскурился со всем возможным благовонием. Искусный ПОЭТ-ФИЛОСОФ воспользовался всеми средствами ума, учености, лов-кости; он не хвалил своего истукана, но, как беспристрастный поклонник добродетели, представил пред ним одни живописные изображения: все дышит справедливостию; благороднейшие выражения, звучность стихов, очаровательнейшие иносказания, удивительные подобия, все кстати, все излилось из чувств и сорвалось с пера... Со всем тем Вельможа узнает себя, улыбается, жмет с благосклонностию руку поэта, и он, от радости не помня себя, скачет домой; тысяча лестных предположений наполняют его мысли, он выбирает, чего желать и просить; но едва переступил за свой порог, как слышит, что кумир его пал, и другой заступил все его места и должности. Бледный, бездыханный ФИЛОСОФ не хочет верить ни ушам, ни глазам своим... Какая ошибка! Как поздно, как некстати, пожертвовал он лучшим своим произведением... Но гений, истинный гений стихотворства вдыхает в него новые мысли, новые искусственные обороты, и новый кумир вознесен еще превыспреннее своего предшественника. ПОЭТ-ФИЛОСОФ получил чин, крест, пенсион и с гордою улыбкою смотрит на неловких своих товарищей. Но что я говорю?
Коль часто на блестящей лире
Пиит злодеев прославлял;
Змией пред троном изгибался и проч.

Со всем тем потомство, пред коим исчезнут время и причины, будет не менее удивляться сладости стихов, а может быть и благоговеть к памяти Вельмож Чупятовых, коих имен история не возьмет труда начертать на своих скрижалях. Но куда ушел я от первых моих мыслей? Простите! старость болтлива, и я, кажется, доказал это. Возьмите терпение дочитать мою архи-ахинею, и согласитесь точно, что она брюзглива и своенравна. Все старики хвалят старое: в наше время все было лучше, и солнце светлее, и цветы душистее, и люди умнее: мы даже не любим, чтоб не только древнее что-либо изменили, или даже исправили, мы требуем, чтоб все то, что единожды в жизни нам пришло по сердцу и по мыслям, чтоб то так и оставалось; упаси, Боже, тронуть! Расколы, Государь мой, страшные расколы заставят возгреметь анафему на все новое… Вот и развязка длинного предисловия. Опыт ваш в 1804 году был не так исправлен в чистоте языка, были некоторые повторения, даже некоторые погрешности; но, я старик, он в том виде меня тронул, и я досадовал, прочитав, перечитав и еще раз прочитав исправленную песнь любимого моего Барда. Я, забыв скромность, приличную летам, хочу, особенно на некоторые места, которые частию вспоминал, сделать сравнительные замечания.
Начальные стихи хотя несколько переменены, но картины те же; а ощутительная перемена заставила меня целый час вспоминать следующие стихи; у вас было:
Есть в долине голубой цветок,
Ветр качает его голову
И, стрясая росу... утренню -
Не дает цветку засохшему
Освежиться ее каплями.

Милостивый Государь! Во-первых, стрясти росу правильнее, гораздо правильнее, нежели свеять; ибо ветер, качая головкою цветка, точно стрясает, а не свеивает, росу. Далее: освежиться ее каплями - этот стих был живописательный и говорит вдруг и воображению и душе; для жизни цветка нужно несколько капель, и их-то ветер стрясает. Вы, вместо моего старого приятеля-стиха, поставили: освежиться чистой влагою. Воля Ваша! Вся картина ослаблена; влага же как-то более получается из земли, и стих этот, право, был лучше. Картина сия, кажется, кончена почти так:

И его сегодня видевший
Красотою чистой Лутау,
Завтра тщетно, тщетно будет он
Обращать вокруг глаза свои,
Чтоб увидеть голубой цветок.

Я как будто вижу, что некто, бродя в чистой Лутау и заметя голубой цветок, почитая его красотою долины, не сорвал; но завтра вернулся нарочно опять в то место, чтоб полюбоваться - и что ж? Он не находит цветка; он думает, что ошибся местом, озирается, обращает вокруг глаза свои и, увы! не видит голубого цветка. Вы это сократили, но опять, для некоторой очистки слога, потеряли много в чувствах. Я даже смею сказать, что ЛОВЕЦ неприлично и почти дурно. Ловец есть охотник; он бежит за серною; пред ним мелькают все предметы, у него не может быть в замечании цветок, и почти невероятно, чтоб он на завтра пришел искать его.
Так-то некогда придет сюда... и проч.

Прекрасно! но последние, знакомые сердцу, стихи опять переменены:

Он вздохнет, и к ней приблизится,
Он приближится - слеза блеснет
На глазах его блуждающих
Вкруг жилища Оссианова,
Опустевшего, валящагось!

Что делать? Простите, друзья мои!.. Далее: о герои! о сподвижники!.. И тут перемены; но так и быть; однако ж стих: гласом облаков сверкающих был не хуже: гласом грома поднебесного.

Но не долго я остануся, и проч. до
Одеяние прозрачное.

Вдохновенный старец, забыв слепоту, приходит в восторг и восклицает в сильнейшем, если смею сказать, исступлении чувств духовных:

О! подай, подай мне арфу, ты,
Сын Алпина громогласного!
Чувства сердца я хочу излить...

Живо, пленительно, натурально! Ваша нынешняя перемена - несносная. В ту минуту, когда старец, обращая мысленный взор на вечность, видит прекрасную будущность, кто-то тихонько подходит: во-первых, он не может того и заметить, а не только совершенно возвратиться от чувств восторга к обыкновенным, очень обыкновенным, томным чувствам. В прежних стихах я видел Барда, и вы заставили меня разбрюзжаться на сладкой приход Мальвины. Даже и стих: сын Алпина громогласного прибавлял живости к восторгу Оссиана. После сего я представлял, что старец, давши приказание подать арфу, в ожидании останавливается на минуту в своем парении. Мгновение восторга прошло, и он, чувствуя опять всю тягость физической жизни, продолжает:

Я хочу, да звуки томные...

Потом опять желал бы найти:

И на мрачных на седых челах
Воссияет луч веселия…

Напрасно, совсем напрасно, вы слишком чистили свой опыт. У меня замирало сердце, что и последующая прелестнейшая картина ночи переменена; но, слава Богу, благодарю вас, она почти не тронута; но два слова были лучше: не разбудит ото сна меня, не разбудит от глубокого. Ныне: не пробудит. Пробуждается человек внезапно, вдруг; пробуждение есть действие мгновенное; разбудить значит долго будить, будить даже несколько раз, с некоторыми усилиями - и, несмотря на все, ветр его никогда не разбудит, хотя всегда будет свистать в волосах главы его. Это истинно глубокой сон.
Потом сожалею о стихе:

Для чего сей облак горести,
Оссиан, покрыл чело твое?

Но опять очень сержусь на перемену.
У Вас было:

И Фингал, от взора коего
Побежали на полях своих
Вы, сыны стран отдаленнейших…

Какая полная картина! Фингал приплыл в отдаленнейшие иноплеменные страны; народы готовились защищать свои родные поля; они, конечно, имели сильнейшее мужество и ревность; позади их были жены и дети; и что ж? от взора, забыв все, побежали! Все это было ясно сказано в трех строчках. Поправленная картина очень, очень холодна. «На полях своих» много имело силы. Русские везде дрались хорошо, но пред Москвою, на полях Бородинских, на полях своих, они превзошли самих себя.
В последующих стихах я остановился на водворилось запустение, и опять сожалею о сверкающих очах дикого зверя, поселившегося в развалинах Царских чертогов.
Если вы имели терпение дочитать, то точно согласитесь во всех трех слабостях старости. Однако же, и мы умеем за добро платить добром, т.е., по-старинному, правдою. Рождение Греческого слепца, прекрасно; плавность стихов, живость чувств богини матери, важность Дия, словом, все хорошо, прекрасно, а заключение прелестно. Вы славно воспользовались прошедшим для настоящего будущего. Вы очень, очень сделали много мне одолжения присылкою совсем нового своего сочинения, и у меня дети взапуски переписывают для себя песнь Оссиана и «Рождение Гомера», потому что подлинники сохранятся навсегда в чистоте и бережливости, как нечто редкое, священное; да и не всякий так счастливо сунется с просьбами, как я.

На письмо ваше, исполненное приятностей; я отвечаю вам пылким чувством благодарности, и с старинным простосердечием скажу вам, что я точно некогда имел довольно пламенное воображение, некоторый дар объясняться и мог бы тогда быть полезен; но рука времени и тоже тягчайшая рука несчастия едва не истребили все нравственные мои способности…
Если я и не очень долго живу, то уже смело скажу, что живу много. В чувствах человека иногда одно мгновение дает понятие о вечности!.. Простите, я забылся! И так обращусь лучше к размеру стиха. Вы правильно объяснили его свойства, и, может быть, на языке Шотландском одномерные стихи и не приличны, но на Русском они хороши. Сам Оссиан очень однообразен, он беспрестанно повторяется в мыслях, в картинах и даже в выражениях. Но все пленителен. И так единообразие в размере делает его несколько заунывнее, что очень, очень прилично. Впрочем, убеждение мое кончу тем, что всякая иностранная красавица не обезобразит своей красоты, облекшись в сарафан Русской. По крайней мере в глазах Русского она будет еще прелестнее. Но уже время окончить испытание вашего долготерпения; я целые два часа просидел с вами, а говорил все один. Если не страшитесь вернейшего продолжения моих ответов, то сочту за особенную благосклонность, когда в свободное время напишете несколько строк к пустынному жителю Урала. Поверьте, что чувства благодарности и почтения моего к вам передам своим детям.
Благодарнейший из брюзгливых
П... Ч... Ш... Щ...».


Кто же этот таинственный почитатель поэзии Оссиана и разборчивый критик его русских изданий? Им был Пётр Васильевич Сушков (1783 – 1855), небезызвестный для своего времени стихотворец и театрал, брат московского бытописателя, Николая Васильевича Сушкова, и родной отец поэтессы, Евдокии Петровны Ростопчиной (1811 – 1858), урождённой Сушковой. Прикинувшемуся стариком корреспонденту Н.И. Гнедича в 1818 году было около 35 лет. Воспитанник Тверского дворянского училища, где обучались дети из небогатых семей, подготавливаясь к поступлению в Морской или Кадетский корпуса. Наиболее успешные ученики переходили в Университетскую гимназию. А вообще-то Тверское заведение готовило юношей к морской и воинской службе. Пётр Сушков любил театр и даже пробовал играть актёрские роли, но воинский долг для него был превыше всего. Битва при Аустерлице, нашествие Наполеона на Россию – Пётр Сушков деятельно служит, либо в рядах ратников, или по их снабжению воинским имуществом. С окончанием войны Пётр Васильевич переключился на мирный лад: он занялся железоделательными заводами на Урале – они принадлежали его тестю И.А. Пашкову. Нелёгкое это дело – налаживать производство, да к тому же вести и разного рода тяжбы по оборотам, хлопотать по искам то в Москве, то в Петербурге. Вот таким был в пору переписки с Николаем Ивановичем Гнедичем Пётр Сушков, металлург и театрал. К заботам прибавилось еще и личное несчастье – он овдовел, и требовалось беспокоиться о малолетних сыновьях и дочери, Евдокии. Вот в таких-то обстоятельствах и писались в 1818 году письма Петра Сушкова к Н.И. Гнедичу, занятому переводом «Илиады» Гомера и проблемами метрики гекзаметра, над которыми еще раньше начали трудиться В.К. Тредиаковский и А.Ф. Мерзляков. Шесть глав монументального древнегреческого эпоса «Илиада», переведенных в прошлом Ермилом Костровым александрийским стихом, пришлось от продолжения оставить и с новым вдохновением приняться за гекзаметр, более соответствующий оригиналу. Благотворительными пособиями поддержала переводчика великая княгиня Екатерина Павловна. Упоминаемые в письме Сушкова ранние произведения Гнедича: перевод «Танкред» Вольтера (1810), оригинальное стихотворение «Рождение Гомера», напечатанное автором в 1816 году, а также идиллия «Сиракузянки» - всё это заметные вехи на пути большого литератора. Что касается стихов Оссиана, переложения Н.И. Гнедича печатались: в том же 1804 году во второй части «Северного Вестника» опубликованы «Красоты Оссиана или Песни в Сельме» (С. 100 – 105) с продолжением в шестой части того же издания 1805 ода (С. 57 – 67). Этим своим переводом Николай Иванович, видимо, остался не удовлетворён, и в собрание своих стихов (1832) «Красоты Оссиана» не включил, оставив лишь «последнюю песнь» шотландского барда, где упомянул, что к песням Оссиана «никакая гармония стихов так не подходит, как гармония стихов русских».

В «Выдержках из Записок» Н.В. Сушкова, опубликованных в четвёртой книге «Чтений в Императорском Обществе истории и древностей Российских» 1868 года, Николай Васильевич тепло вспоминает знаменитого переводчика «Илиады»: «Н.И. Гнедич, - пишет Сушков, - уроженец Малороссии, учился в Московском Университете. Окончательно классического образования он достиг непрерывными трудами всей своей жизни. Продолжительная борьба с Гомером раскрыла ему все сокровища древнегреческого языка. Латинский был столько же ему знаком, как и русский. Наружности он был некрасивой: следы жестокой оспы оставили глубокие рябины и рубцы на тёмно-бледноватом лице, которое было, впрочем, оклада правильного и даже приятного, если бы болезнь в детстве не лишила его одного глаза. Прекрасно сделанный бюст поэта над могилой его на Ново-Александровском кладбище в Петербурге, очень с ним схож. Тут же, рядом с его могилой, и могила И.А. Крылова. Два друга жили под одной кровлей, и по смерти покоятся под одним слоем земли. Росту видного, сухощавый, стройный, он держался очень прямо, несколько величаво, и во всех движениях был соразмерен и плавен, как в своих гекзаметрах. Чтение вслух стихов было ему наслаждением. Но он был очень смешон и напыщенностью протяжного чтения с завываниями, и вытянутой шеей, которая с каждым стихом как будто бы всё более и более выходила из толсто-широкого жабо, и высоко поднятой головой, и к небу возносящимся глазом… Завывание при вычурном произношении александрийских стихов было часто невыносимо.
Гнедич – щёголь: платье на нём всегда было последнего покроя. С утра до ночи во фраке и с белым жабо (тогда никто не носил сюртуков, ни чёрно-шёлковых платков); он приноравливал цвет своего фрака и всего наряда к той поре дня, в которую там и сям появлялся: коричневый, или зелёный фрак утром, синий к обеду, чёрный вечером. Бельё, как снег; складки или брыжи художественны. Обувь, шляпа, тросточка – всё безукоризненно. Цветные перчатки в обтяжку. Белые составляли принадлежность военного наряда, а мы, статские, до 1824-1825 г. белых перчаток не надевали даже на балы» (Отд. Оттиск 1868, с. 13 – 14).

В поэмах Оссиана воспеваются подвиги его отца, шотландского князя Фингала, властвовавшего там в третьем веке. Эти песни будто бы сохранялись в устной традиции и через четырнадцать веков, как уверял составитель эпоса Джеймс Макферсон (1736 – 1796), записаны им в Северной Шотландии, откуда он и родом, из деревушки Рутвен. Сын фермера, Макферсон, рос любознательным и предприимчивым, талантлив был от природы. Но образования основательного Джеймс не получил – пробовал учиться и в колледжах, и в университете, но пробовал и бросал. К двадцати четырём годам он устроился гувернёром в южном городке Моффат, и всё свободное время посвящал созерцания горной природы, изучению патриархального быта… и сочинительству. Свои разыскания затем в творческой переработке и с присущей его характеру меланхолией, школьный учитель Джеймс Макферсон выпустил свою первую книжку «Отрывки старинных стихотворений», вышедшую с помощью анонимных друзей в Эдинбурге в 1760 году. Это было первым литературным явлением Оссиана, «Шотландского Гомера», как его позже будут называть восторженные почитатели. Пройдёт всего два года, и в Лондоне выйдет в свет прекрасно изданный том поэм Оссиана «Фингал», принесший его составителю Джеймсу Макферсону мировую известность. Этой книгой зачитывались, и безмерно удивлялись открытию, как полагали, неведомого древнего эпоса. А сам молодой исследователь энергично трудится дальше: уже в 1763 году появится новый том Оссиана «Тимора». А ещё два года спустя в Англии поклонники получат «Творения Оссиана», в двух томах, куда кроме эпических поэм войдут ещё сопутствующие им малые произведения, объединённые все одним замыслом  - воспеть былых героев, славных и благородных в своей мужественной жизни. Подстать воинам и верные женщины в походах – эти Мальвины и Миноны, их имена впоследствии станут нарицательными, народными.
Начиналось бурное шествие поэм Оссиана в Европе. Германию с Оссианом познакомил Гёте: в свой роман «Страдания юного Вертера» (1774) автор включил ряд чувствительных отрывков из Оссиана. Русские люди знакомились с шотландским бардом как раз по этому раннему роману Гёте, в имениях наизусть вытверживали отрывки в переводе или по-немецки. А дальше, как снежный ком, покатился спрос на открытие Макферсона. Во Франции его издания переводит Пьер Летурнер (1736 – 1788), с его текста печатается в Москве Оссиан в двух книгах, прозаический перевод Ермила Кострова. Посвящён труд русскому полководцу, Александру Васильевичу Суворову. Начали появляться поэтические переложения из Оссиана, многие молодые поэты свой литературный путь начинали такими вдохновенными переложениями, и среди них Николай Иванович Гнедич, о нём уже ранее немного поведали. Молодой Макферсон легко усваивался юными служителями муз, это будет и позже наблюдаться: появятся переложения из Оссиана И.И. Дмитриева, К.Н. Батюшкова, П.А. Катенина, В.В. Капниста, юного А.С. Пушкина «Осгар», М.Ю. Лермонтова «Гроб Оссиана», В.К. Кюхельбекера. А из маститых приверженцем шотландского барда будет Г.Р. Державин: в его поэтике заметно влияние Оссиана, особенно в изображениях могучих картин природы. В русской поэзии память о шотландском сказителе сохранится вплоть до начала XX века; ему посвятят свои стихи Николай Гумилев (1907) и Осип Мандельштам (1914). Вскоре жизнь поменяется, и на Руси появится иной сказ.
Разумеется, историкам литературы известна острая полемика, связанная с подлинностью поэм Оссиана, развёрнутая скептиками, при открытых забралах, против Джеймса Макферсона сразу же по выходе в свет изданий Оссиана. От публикатора требовали свидетельств подлинности древних текстов, документальных подтверждений, или хотя бы убедительных записей со слов живых носителей памяти своего народа. Ничего этого сомневающимся Макферсон предоставить не смог. Он пытался в доказательство подлинности эпоса показывать лишь свои переводы с местного языка на английский, но критики не унимались. Мировая слава глыбой навалилась на недавнего школьного учителя, и ему ничего иного не оставалось, как отговариваться ссылками на трудность прочтения своих полевых записей, но это не помогло. Тогда один из рьяных скептиков вызвал Макферсона стреляться на дуэли, ежели подлинность поэм Оссиана не будет доказана перед публикой. И Джеймс Макферсон почёл за лучшее уехать во Флориду. Через сколько-то лет он вернулся домой, критики там поутихли, и он мог спокойно ещё доработать тексты. Да и Шотландия поменялась: здесь серьёзно занялись национальным фольклором и древней историей своей страны. Кое-что из макферсоновского эпоса подтвердилось документально, остальное отнеслось к творчеству самого писателя. Впрочем, мировое шествие Оссиана ещё долго продолжалось после кончины Джеймса Макферсона – умер он 17 февраля 1796 года.
Такова, видно, судьба знаменитых подделок, а они появлялись и в Англии, и в Чехии и даже в России. Но как создавались с расчётом на древность и самобытность своей страны, остались для поколения настоящими шедеврами. Не зря же их издают в «Памятниках литературы», изучают и перевоплощают в произведения искусства – в музыке, живописи и скульптуре. И это справедливо. Вдумчивые литературоведы создали антологии и руководства к таким текстам. На русском языке Издательство «Наука» опубликовало в 1983 году замечательный том «Поэмы Оссиана» Джеймса Макферсона, тщательно подготовленный к печати и снабженный основательными пояснениями и комментариями Ю.Д. Левина. Это достойное завершение большого культурного дела.


ПРИМЕЧАНИЯ:

  1. В этих письмах «неизвестного» видна подделка под старинный склад и строй речи. Впрочем, тогда (полвека назад) еще многие так писали, и не шутя, особенно же нелитераторы и пожилые люди. (Примеч. Н.В. Сушкова).
  2. Удивляюсь, почему издателям не угодно было поместить Ваших песен.
  3. Это не перевод, но подражание Оссиану. Н.Г[недич].
  4. Писатель-филантроп и писатель-философ не вымышленные лица. Низость последнего - анекдот; потому-то «неизвестный» и указывает на них, памятных, конечно, и Гнедичу. Называли мне когда-то этих пролаз, да я забыл их имена. Впрочем, такие филантропы и философы везде и всегда встречались. Встречаются, чай, они и теперь. (Примеч. Н.В. Сушкова).