Клише

Никита Ануфриевич
В начале декабря промозглая, озябшая земля укутается махровым одеялом сибирской зимы. Хлопья снега, жгучие, как осколки стекла, тарабанят в автобусное окно. Заиндевелое, как ресницы. Потресканное, как радужки глаз, поймавших приход. Эти узоры, монохромные, как старинные фильмы. Витиеватые, как соборные фрески. Будь то грымза Мэрилин или окаменелый поцелуй Иуды. Автобус - флакон, наобум забитый песчинками. Мы, как капуста, в нескончаемых слоях одежды. Отборная свиная вырезка, завязнувшая в маринаде ледяного пота. Прячем камвольные вихры под вязаными шапками. Кутаемся в залоснившихся шарфах. Стираем ладони в порошок и снуём ими по карманам. Вот только нам никогда не согреться.
Мрак белого безмолвия. Мука, там, снаружи, - пир марафетчика. У Господа ломка, он, иссечясь отчаянием, крошит свои застывшие слёзы на наши головы, потрёпанные ломкой длинною в жизнь. Эти куклы, сбившиеся в сгусток слизи, костей и потрохов - эрзац-люди. Оголтелые, как мартовские коты. Со слоновой тяжестью взгляда. Силуэты из камеры обскуры. Советский «Пазик», он лениво тащится на пенсию. Гандон, под завязку фаршированный жухлой спермой. А там - смердящие рыбным завтраком нерождённые дети страны. Забитые нерадивым отцом. Выволоченные бездарным хирургом. Но застрявшие здесь, в пути. В путешествии на край ночи. В ночном бреду спёртого воздуха и ржавых перекладин. Беспросветной толкучки вечернего рейса. Эти мертвецы, все они - фрагменты из кутерьмы снов. Мы в ожидании зычного будильника, который прозвенит хлопком крышки гроба, ломтями грунта с лопаты. Сновидения из ящика с кошмарами. Уроборос воспоминаний, мельтешащих в измаянных зенках. Каникулы в царстве Морфея. Спим. Вот только нам уже никогда не проснуться.
Моя девушка говорила, мол, всякий человек, каждый фрагмент этого пёстрого пазла - это отдельная история, намалёванная кровью. Этот калейдоскоп рассказов и повестей, большинство из которых обречены пылиться в шкафах. Но, увы, сделав надрез в гнилой кожуре, этих романов ни из кого не выудишь. Зато вы можете узнать, что эта падаль проглотила на ужин. Тряпичные куклы с начинкой в виде требухи, скаредно сдобренной семенной жидкостью и желудочным соком. Матрёшка в чьих-то руках. Нелепый пасквиль, адресованный бездарному поэту, великовозрастному пубертату, что воспоёт дифирамбы изяществу человеческого естества. Вот только этот скверный очерк уже никто никогда не прочтёт.
Эти марионетки, все они отчаянно куда-то спешат. Одни бок о бок трутся стоя, готовые пойти по головам, дабы занять достойное место в салоне, да и вообще, в жизни. Но по всем законам жанра, остальные - это грузные старухи, что своими тушами жадно прилипли к рваным затасканным сиденьям. Они схватились за них мёртвой хваткой как за спасательный круг в море дерьма. И ей-богу, столько не живут. Эти свиньи вспоминают революцию, не забывая ханжествовать, как же было им вольготно раньше и как им душно сейчас. Разумеется, это всем безразлично. Впрочем, в гроб они, видать, не поместятся, а потому и до сих пор не отдают концы.
Вдохните поглубже.
Тогда мы ждали праздника, который уже никогда не наступит. Томились в будничной суете, чтобы однажды, тридцать первого декабря, досыта наесться апельсинов, влить в себя побольше советского шампанского, словом, встретить этот, последний год. Кто мы такие? Наш накрывшийся медным тазом, исцарапанный финкой быт - заурядное клише. Таких сказок - вагон и маленькая тележка. Она – мой праздник. Но, сказать по правде, она зарилась лишь на мою гибель. Безобразный чёртик из пластиковой табакерки - вот, кто я. Нераскрытый бутон колючей стеклянной розы.
Она всё петляла кругами по скрипучему снегу. Последний рывок. Чтоб юркнуть в нашу норку. Зрачки сверкали, а сердце пульсировало теплом так, что выдавало его немного больше, чем выдают его батареи панельных истуканов. И эти бутылки колы, продырявленные чёрствой сигаретой. К нам в квартиру ломится новый год. Незваный гость, которого мы к себе уже никогда не пустим. А нам нравится  быть этими самыми среднестатистическими Россиянами. Средним арифметическим в зазоре между нулями. Я где-то слышал, что большинство наших знакомых было зачато в таких безликих бетонных коробках. Вот и она помешалась на том, что будет наводить бедлам в её чреве и, в конечном итоге, вынырнет наружу, чтобы погрузиться в сон. Сон, от которого нам никогда не оправиться.
Я озабоченно слизывал глазурь с её щёк. Снедал губы, как леденец с ароматом пережаренной патоки. Щекотал бёдра, а она юлила, как мышка-наружка. Пищала и просилась в объятия. Два шебутных ребёнка под наркотой, коих стиснули в себе скряги-стены. Наверное, это переросло бы в нечто большее, если б в пьяном угаре озорной беготни она не трахнулась головой о дубовую столечницу, лакированную благоухающей, будто кладбищенская гвоздика, питьевой политурой.
Донельзя клишированная клиническая история. Врачеватели из кареты скорой диагностировали сотрясение и поздравили с наступившим. С наболевшим, словно фурункул на левой ягодице, словно шишка, набитая ею в канун нового года.
бесполезная формальность. Желчная любезность с их стороны. Традиция, выгравированная на буклетах стандартов «Антипохмелина». Фельдшер со вздутой от внутривенных инъекций кистью надоумил меня обрабатывать её макушку водородной перекисью и нещадно кормить «Пенталгином».
Два раза в день после приёма пищи.
Один - на ночь.
Жаль, что ничего с этим поделать уже нельзя.
Его рецепт - отговорка.
Его диагноз - шаблон из сериалов про отважных медиков. Разновидность слабоумия.
Она жаждет моей смерти. Она брыкается и стонет. Захлёбывается в океане слез. В холодном течении дней и считает дни до того, как радушная весна принесёт с собой Гольфстрим. В моих мыслях - грудастые Барби из «Спасателей Малибу». Наивная её ухмылка - недоразорванная обёртка из фольги, скрывающая юродство бездонных колодцев глаз. Они томятся в ожидании пёстрых подснежников и ручейков, в которые мы пустим бумажный кораблик нашей жизни. Вот только оттепель уже никогда не настанет.
Я послушно семенил за ней, когда в неглиже она маршировала по скрипучему дивану. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы втянуть дорожку безнадежности. Белой, как мука, как снежные вихри, стучащиеся в пластиковые окна. Мы отчаялись, и нам нужно выпить. Мы устали, и нам нужно прикорнуть в брыдкой канаве возле теплотрассы. Но нам отнюдь не пятнадцать лет и спирт - не панацея. Допустим, что пить мы не хотим. Допустим, что мы снова хотим танцевать. Бодрая позиция формата три на четыре.
Раз - оборот. Виск.
Два-три. Два такта.
Кружиться битый час.
Но мы не желаем фальши.
Мы неумело шлёпнемся в постель, сливаясь в единый механизм. В заводную болванку с рутинными возвратно-поступательными движениями. Несмотря на мои запреты, она перед этим проглатывала чашку кофе, дабы в желудке что-то зашевелилось, заарканилось. И жадно поглаживала своё пузо, ведь там теперь покоится её воображаемая личинка. И это походит на весьма экстравагантный способ разнообразить сексуальную жизнь. Заснеженный Эдем. И увядшее дерево, произрастающее из моего ребра. Сухие ветви, исцарапавшие мою спину, горб, на котором я вынужден тащить эту ношу.
Заполняя анкету на получение визы, в графе "sex" я бы намалевал: два раза в неделю. Весомая причина остаться мнимым отцом, огрызаясь ливрейной улыбкой этому сумасбродству. Спустя месяц она жалуется на тошноту. Её крутит, как центрифугу, намотанную на внутренности. Вскоре она мне скажет, дескать, ну ты сам понимаешь.
Четыре слова, которые не объяснят мне ровным счётом ничего.
И, заковычив проволокой рук мои кисти, проницательно ухмыльнется. По потрохам моим шаровой молнией проскользнёт колючий импульс. Она доводит меня до белого каления. Я не понимаю. Её боли, там, внизу, между маткой и печенью - это всё барбитураты.
Ежедневно после еды.
Одну пилюлю перед сном. Сном, к которому ей никогда не вернуться.
Три стандарта в месяц. Как прописал психиатр.
Не осталось ни йоты. Честно говоря, я бредил тем, дабы она мне хоть что-то после себя оставила. Фрактал ссадин близ позвоночника. Хроническая депривация сна и прядь скрипучих волос под простыней. Творожная запеканка, забытая за завтраком. Пористая, как градиентный коралл в толще мутной околоплодной воды.
Но выдохните.
Для неё это лишь игра. Кропаль правил, коим мне следовало внимать. По четвергам она уплетала селёдку, - это полезно для её условного сына. Плешивый спектакль, обрастающий мхом истерик. И мы так любим дешёвые драмы с очевидными развязками. Дерёмся, обмениваясь тумаками. Зарекаемся разбить вдребезги нашу фаянсовую жизнь. Ждём, когда длинная стрелка на циферблате минует алую черту двенадцати. Вот только нам этого уже никогда не дождаться.
Мы не выносим ссор из избы. Изредка, застревая на публике, кичимся сцеплением локтей. Вспышка фотоаппарата - отблеск её якобы золотых коронок в верхнем ряду зубов. Прикус отпечатан на негативе модной плёнки. Никаких вопросов, - кость в полуфабрикате. У всех свои скелеты в шкафу. Учтивый муляж любви. Вы скажете: это фарисейство.
Но мы думаем иначе.
Обнажите рукава. Абразивном языка мороз ласково оближет кожу. Но этого рассказа хватит ровно настолько, чтобы затем отогреться.
В салоне чуется смрад. «Пазик» натужно ковыляет по трассе. Этот громоздкий «Газенваген» с пассажирами, взявшими билет в один конец. Он качается по сторонам, как маятник, скользя по наледи на наших сердцах. Лица смертников, они пожирают меня изнутри. Я застываю и вновь меня растапливает дуновение перегара откуда-то по соседству. Этот мужчина тушит горящий взор о моё плечо. Я одергиваю. Его шнобель - результат изуверских пыток. Что-то неестественно бесформенное. Бродяга, миновавший мытарства души, свернувший с небес на проспект Ленина, чтобы скрыться от гнева небес под козырьком автобусной остановки.  И вот он тут, с остальными люмпенами, Надолго исчезнувшими со спутниковых карт.
Этот проблеск мозолит мои глаза.
Словно луч света, отскакивающий от глянцевого журнала.
Отражение моего облика в зеркале позолоченного перстня.
Впрочем, это лишь чернила, впитавшиеся тенью прошлого. Этот шатун, он козыряет синевой запястий. Кичится числом ходок. Жуткими колдобинами в районе скул.
А сколько людей погубил ты?
Я к тебе обращаюсь, падла.
На зоне не бывает столовых приборов из металла, ведь оказавшись в шальных руках, это поле для творчества зарастает обоюдоострыми фиалками, что уготованы впиться в печень жалом москита. Каторжный казус.
По нашему обоюдоострому согласию к весне я избавил наш дом от ножей. От зубастых вилок и плотоядных бритв. Она увлеклась самоистязанием. Очередной безумный ритуал. Её врач сказал, что это весеннее обострение. Маниакальный психоз. Всучил рецепт.
Спустя пару дней мы в забытии. Медовый месяц в стране седативных препаратов.
Эта её идиотская хворь, она пожирает её изнутри, словно паразит, поселившийся в толстой кишке. Как она думает, в ней действительно что-то живет. Гложет ночи напролет. Гундит и кувыркается. Колет её тысячей шприцов. Жрёт чуточку больше, чем она сама.
Я живой.
Достаньте меня.
Убейте меня.
Мне больше не страшно дрыхнуть, пока по ночам она роется на кухне. Ксанакс успокаивает гораздо пуще, чем валерианка и зелёный чай с корицей. Плацебо от нашего понурого общежития. Но лишь до утра. Очнувшись, она снова вопит. Мы дерёмся. Она хватает тарелку и я заезжаю ей в морду. Новые метки на карте увечий. Взрыв капилляров мощностью в две килотонны в тротиловом эквиваленте. Но это ничего, - всем нужна разрядка.
Доктор, эта кликуша опять подралась с шифоньером.
По-английски это называется «self-harm».
По-нашему, - семейная жизнь.
По осени она пристрастилась к гвоздям. Что-то вроде игры в ножички. Усердно отточенное лезвие прыгает по столу упругой пружиной, минуя баррикаду пальцев. Прыг-скок, оно на грани. И дюйма не отделяет кинжал от прослойки из кожи. А под ней - всё, что останется от мизинца.
Бац.
Но, по-правде, гвозди, впившиеся в мебель - единственные колюще-режущие предметы, обитающие теперь в нашей забытой богом халупе. Так вот, с внутренней стороны её культяпки представляют собой исполосанное полотно. Что-то наподобие узоров тигровой шкуры. Она делает это когда меня нет. Скрывает свои рисунки под длинной водолазкой.
- Это, ****ь, что такое?
Клишированный случай. Оттягивая рукава, без постылого беспокойства я сверлю её глазами.
- Ну, за что, за что ты так смотришь? - не сдерживая слез, щебечет моя синичка.
И взгляд, такой, что в него хочется провалиться. Фридрих Ницше писал: если долго вглядываться в бездну - бездна начнёт вглядываться в тебя. Это нездоровое нытьё, оно завораживает. И я сжимаю её кисти, крепко-крепко, хваткой мертвеца, восставшего из под земли. Эту дуру нужно держать на привязи. Но кандалы моих рук сгнили, поддавшись коррозии её пронзительных всхлипов. Она искусала мои глазные яблоки своим исступлённым взором. Алая струя из рассечённого пальца рачительно расплескалась по каналам моих ладоней. Я отпустил.
Разревелась. По желобам кровостоков гандолами плывут крапинки ржавчины. Самая малость требуется для того, чтобы произошло заражение. Нелепая смерть. Но мы не поедем в больницу. Я сердито обмакну вату в спирту, спрячу её увечья под ширмой марли. Шрамы не загноятся, они спокойно застынут в безмятежности, как река застынет под россыпью звёзд. Обрастут мифами, станут памятником её больных фантазий. Разрывом перепонки между мизинцем и безымянным. Единственным уцелевшим героем нашей истории. Вот только им уже никогда не зажить.
Мне не хватает хрусталиков глаз, чтобы предостеречь каждый её шаг. Мне не хватает ушей, чтобы процедить все её умыслы. А сердцу не хватает клапанов, чтобы полюбить всех её детей. Нянчись с ними сама, солоха.
Если мы погубили бога, ему уже не до нас. Думаете, Иисус вас спасёт? Эти люди, они как неваляшки над бардачком, трясутся в такт ударов колёс по ухабам. И вот, Распрощавшись с поручнем, я пробиваюсь навстречу свету одинокого фонаря. Они проклинают меня, словно кегли, из которых выбили Страйк. Вокруг - измождённые рожи, зёрна в шелухе пуховиков. Они лепечут невзначай: родите меня обратно. Жутко быть частью этого спектакля. Но страшнее всего - замешкаться в пассатижах замкнутого машинного цикла, когда всякое твоё поползновение обречено повторяться пять дней в неделю, двенадцать месяцев в году. Хотеть вырваться из клешней рутины, но безоговорочно каждое утро прыгать в этот автобус, дабы следующим утром повторить всё заново. Родиться заново. Но мне не жаль себя, ведь я давно уже выпал из раздвижных дверей.
Шаг вовне.
Завывание пурги.
Это тайга.
Горланит нам свою коварную оперу.
Поёт нам осанну, звонкую, как набат. Заносит метелью. подзывает к себе. Она жрёт нас, охломонов, пачками. Безжалостно переваривает, и не поперхнувшись прожилками сала. Передо мной - ворох хвороста, объятый белоснежной скатертью, зимним пеньюаром прошмандовки-тайги. Макушки сосен процедят лунные блики, так, что скрипучий сугроб под моими ногами окрасится лазурными веснушками.
Но мы не дождались весны.
Однажды я забычкую стопу в сугроб, но вынуть уже не сумею.
В прошлом году в лесах пропало с десяток таёжников. Их стрескала голодная Сибирь. Шероховато-синяя кожа, блеклая, как кора.
В лёгкий мороз грибники исчезают почти бесследно, ведь, взвалив на себя увесистый мешок, они бойко проваливаются под толщу льда. В их последний приют. Тайга хоронит их под фалдой снежных заносов. Убаюкивает в колыбели ветров. В некотором роде, это единение с природой, право на бессмертие, ведь по весне они могут так и не оттаять.
Викинги называли их драуграми. Павшие воины, навеки закаменевшие в агате вечной мерзлоты.
Мы же ласково нарекаем их: жмур.
На лицах – заплывший ячмень, седая щетина и синева губ. Изящная посмертная маска. Бесплатное погребение. Похоронное бюро "Сибирь" к вашим услугам.
Русский лес мстит алчному человечеству. Отхаркивается инеем, противясь спёртому от смога дыханию. С шеей, обвитой гарротой автострад, с ногами, связанными тросом линий электропередач. Тайга предана своим детям и беспощадна к захватчикам. Ей не простить нас, глупых кукол, таких же человечных, как экспонат анатомического театра.
И я столь же расторопен, как безногий русак.
Хромой, как моя судьба.
И тяжкая петля, сдавившая гланды.
Штамп, испачкавший мои мысли.
Клише беллетриста. Факсимиле, набитое на моей харе. Совокупность букв из канцелярского словаря. Сочленение кровавых желеобразных попгрыгунчиков, размазанных внутри моего тела. Четыре конечности, пара дырок, - вот и всё моё кредо. Дрожащий болванчик, одетый в раздроченное пальто. Чуть ли не босый, словно товарищ Христос в своём рандеву по воде. Вот только я далеко не праведник. По пояс в сугробе, я плетусь, дабы кончить начатое. У молодёжи это называется перезакладом. Мой ничтожный секрет.
Он таится среди пушистых елей и исполинских колдырей-сосен, что, изломанно покосившись, оволакивают мой схрон. Дурацкая отдышка, будто сутенёр, не даёт мне подняться с колен. Убогий белокожий Пигмалион. И вот ты, моя Галатея.
Здравствуй. Как твоё ничего?
Я соскучился.
Я тосковал.
Дай мне пару мгновений, чтоб я довершил свой опус-магнум. Не прячь кистей от безумной стужи. Обнажи их  колкостям вихря.
Мы всё еще ждём праздника, который никогда не наступит. Балансируем на канате, отделяющем сон от яви. Играем в прятки. Шарахаемся друг от друга.
Такое чувство.
Якобы мы никогда не были вместе.
Одним целым.
Монолитным сцеплением. Альфой и омегой.
Персонажами семейных хроник.
А заточкой бросаясь к моей спине. Оперевшись на меня. Сдавшись мне.
И я как губка, впитавшая океан слёз. Томлёное мясо, застрявшее в её пищеводе. прожигаю желудок. Травлю плод, обуявший её утробу.
И где же ваш смех?
Смех дюжины вымышленных имён. Имён, которыми никогда она не назовёт своего ребенка.
В них нет ничего, кроме неотвратимой гибели. Как и во мне.
Я уж и сам увяз в киноплёнке её фантазий. Так сказать, коллективное помешательство. Знаете, кого угодно замуровав в клетке с душевнобольным, вы изумитесь тому, как быстро он съедет с катушек. Опасайтесь: это заразно.
Мы желали лишь досыта наглотаться таблетками. Шлифануть их метанолом.
Не дождавшись юбилея её болезни.
Впрочем, это для смельчаков.
А мы - капитулянты.
Суррогат жизнедеятельности. Грехи отцов, зачатые методом неосторожного тыка.
Деньги кончились, и врач перестал приходить. Давнёхонько уже никто у нас не гостит. И всё, что у нас есть, - безобразные кляксы.
Что ты видишь на этом рисунке?
Она ляпнет: разможжёный череп.
Нет.
Дохлый ребёнок с пролапсом прямой кишки.
Нет.
Закостеневший труп в зимней тайге. И снежная хмарь, жгучая пороша, остывшая в чане его впалых щёк. Шкура, такая же картонная, как и у всех пропащих. Неестественно жухлая. Что-то наподобие восковой фигурки музея мадам Тюссо.
Да что ты такое несёшь?
Но она права.
Передо мной, на морщинистой простыне, в привычном лепете моя голубушка отлёживает бока. До последнего озноба, что очеркнёт последний абзац её дней. Окрест - ни единой души. Постскриптум записок бездарного психиатра, который я сложу в верлибр. Он завораживает.
"Самоистязание и рваные раны.
Ей хочется за кого-то схватиться. Не понимают. Лишь знойные иглы, вырванные из Безответственнлй мебели. Обломки звонкой керамики.
Клочки пазла, слившиеся воедино.
Мы усвоили всё.
Шалые миражи и фантомные боли чуть выше паха.
А в ноябре - трясётся, взъерошив макушку.
Улизнувшее с тумбы лезвие бритвы.
Заплетается, мол, скоро родит.
Не родит, - выдумала.
В остром бреду."
Аванса он не получил, ноги в руки. Бросился прочь. И мне видится сон. Я щурюсь навстречу оголтелому солнцу. Рыскаю по сторонам. Лезвие я нашёл.
В её гортани. Она мычит, беседует гласными. Засело в глотке, разрезав кровоток. Воздух холодный, проходит насквозь. Только бы не простудилась. Этот сквозняк, он гулко свистит свой этюд.
В багровых тонах.
Но его затыкает похабная слизь. Битва стихий. И хриплый голос, увертюра. Звуки пляшут на её костях. Пируэт. И всё мокрое, зябкое желе на моей груди. А она, такая вот невинная, переливается, как лощёное яблоко.
Хочешь что-то сказать?
Не стесняйся. Кончай блеять.
Кончай со мной, ты же пыталась.
Да не рычи ты, ударю.
Чтоб и на мне отпечатался трафаретом этот финал. Я тоже хочу утопиться.
В струе из её глотки.
Поглажу по голове, поцелую украдкой. Пальцы погрузятся в эту жидкую карамель.
Десять шажков под нёбо, чтоб уколоться о сталь. Как там, в рекламе: «Жилет» - лучше для мужчины нет. Обратно не лезет. Да как она умудрилась? Царапает хрящи трахеи, но проваливается в недра, заминаясь в такт сокращению мышц.
Вот так, глотая сгустки.
Закатывает глаза.
Хватаясь за потолок, который отдаляется от неё с прыткостью слайд-шоу. Хватаясь за место на этой тесной, как автобус, планете. Но тому, что из неё лезет теснее. Остатки горла трещат по швам, а из него, будто из перемотанного скотчем футляра, вырывается этот компост. Солянка из липкого секрета и бордовой краски с привкусом железа. Пятно мокрухи на будничной рубашке. Какофония визгов, бульканья лёгких. И этот запах воскресенья.
Ничего не поделаешь. Прости. Я не верну тебе обонятельных чувств. Мандаринов и шампанского. Горечи корицы и вкуса чая с бергамотом, что радушно согревает нутро. Остервенелой торопливости, с которой иные завтра поспешат на остановку. Я никогда не любил торопиться. Может, всё это к лучшему? Но я не верну тебе панорам серых луж, ржавых гаражей и чопорных хрущёвок, упертых, как непрекращающийся пульс. И сибирской зимы, холодной, как твой лоб. Широты и долготы надбровных полюсов, внезапно остановившихся лучезарным утром.
Сука. Перестань валять дурака.
Мне нужно выблевать ей ну хоть что-нибудь внятное. Я горланю вслед затухающему огоньку. Пинаю это безмолвное нечто, развалившееся возле меня, готовый отхаркнуть всю эту желчь, что не даёт мне покоя.
И как в детстве.
Расшатывать каждый зуб.
Тридцать две ямки ноющей боли.
Пятьсот тысяч нервов.
Как соль на рану - несколько миллионов мгновений.
Оборачиваешься - щербатый.
А всмотришься в зеркало - черным черно.
И свисающий с десен фарш.
Её кожа - как лузга поверх семени.
А внутри - потроха.
Да затнись ты уже.
И она затихла.
Отдушина. Теперь я оттираю кровать, драю пол. Кипячу сублимированный кофе. Засучиваю манжеты, душу себя шарфом. И тут моя спящая красавица, завёрнутая в ковёр. Я устал, отнимаются ноги. Больше всего я хочу проснуться.
Вот только это не сон.
Вот только нам уже никогда не проснуться.
Теперь я вернулся. Пришёл погостить. Она здесь, увенчанная кронами исполинов, впившихся в землю шприцами с ширевом. Она здесь, соль земли с полуметровым прикопом. Она здесь, её припорошило, припудрило.
Чёрствыми лапами вгрызаюсь вглубь. Она убегает, всё дальше и дальше, но там, под кромкой вечной мерзлоты - закаменелый чернозём, а значит, я заплутал. Протух.
Но вот, как кость в супе, как зерно среди плевел.
Декабрый блик.
Дрожь по бесчувственным венам.
Коммунальные службы вернули отопление кровотока.
Пустил кипяток в канализацию артерий.
Это серебрянное кольцо на заиндевелом пальце, у изголовья нетронутой кисти, что я вновь готов лобызать. Здесь, в вырытой мною яме, эталонно-белоснежная кожа, не изуродованная гнилью. Бледная ткань, осоловевшая от мороза, застывшая, превратившаяся в ломоть чёрствого хлеба. Жемчужина в плену айсбергов, милая груда костей, милое свежее мясо. Ломкие волосы цвета муската. До боли знакомая ухмылка и растерзанное горло.
Но я не могу отыскать лица, оно тоже смерзлось и погрязло в снежной глыбе.
А она зовёт.
Ласковой дрожью моих барабанных перепонок.
Беззащитным стоном.
Приглашением к танцу.
Остатков жара моего сердца и смрада рта хватит на только то, чтобы растопить этот лёд.
Моя девушка говорила: чтоб задубеть насмерть, тебе понадобится примерно тридцать минут. Температура здесь - что то около минуса двадцати пяти по Цельсию. Она говорила, мол, при таком раскладе гипотермия усыпит тебя раньше, нежели ты сможешь что-либо осознать.
Сначала - дрожь. Но ты теряешь бдительность даже быстрее, чем тепло.
Кажется пустяком, но спустя пару минут температура тела начинает стремительно убегать вниз.
При тяжелом обморожении теряешься где-то в себе. И нет ничего, кроме грохота пульса и полного безразличия. Начинаешь даже сомневаться в реальности происходящего. Уже не холодно.
Вот тут, когда кровь охлаждается до тридцати, тебя и ждёт коронный удар.
Возможно, это как-то связано с внезапным расширением сосудов, бурным всплеском огня в глубине капилляров. В общем, ты будто оказываешься в печи. Отчаянно срывая с себя одежду, прыгая в объятия зимы. И это твой последний шанс вырваться из её нежных когтей.
Но тебя будто держат. Эта хватка таёжников, желающих, чтобы ты разделил с ними их участь.
Попрощайся с сознанием.
Ты не заплатил по счетам.
Сибирь отключила свет.
Мой нос поблек, и я чувствую, как увязаю в пузырьках, в нарывах, пожирающих мою плоть. Попытки пошевелить рукой тоже не увенчались успехом. Меня сковало. Как живой труп, я тщетно жду своей участи. Вскоре откуда-то сверху мое туловище просто засыплет. Словно сами небеса прижмут меня к самому дну.
Я не могу дышать.
Взмах мокрых ресниц.
Губами застрял в её зубах, и коронки на верхнем ряду прилипают к моему языку. Я как ребёнок, пристывший к качелям.
Она смеётся, но я ничем не могу ей ответить.
Я уснул.
И я слышу, как надсадно гогочут ели. Вмазанные сосны, опешив, пускают хлипкие слюни на наши тела.
И старуха в седой шали.
Кончает шлягер.
Вторит похоронный марш.
Си-бемоль-минор.
На ломких струнах ветвей.
Склонившихся, как участники траурной процессии.
Над нашим семейным склепом.
Что ж. Мои веки тяжелеют. В конечном итоге они тоже озябнут. Я больше не чувствую зрения. И во мне, как фото, отпечатанное в альбоме, твоё лицо.
Пойдём со мной. Покажу тебе, кем я стал. Во что превратился. Оскотинился, окаменел. И всех женщин, что я бросал на нашу кровать. Все мои травмы и похмелья, бессмысленные, как харчок бомжа. Но я вернулся. Пойдём со мной, если не хочешь стать снежной королевой.
А может, ты будешь шлюхой на таёжном шоссе?
Я покажу тебе твой жёлтый билет, отчеканенный гематомой на сизом бедре.
Нет?
Лежи и не дергайся. У нас теперь новый дом.
Да, я и забыл, зачем я пришел. Память отвалилась, как ступня, съеденная гангреной.
Мы пролежим до восхода безучастного сибирского солнца, а может, и до самого заката. Кто-то скажет: это сутки.
Нет, полдюжины месяцев.
При удачном раскладе,
обглодают волки,
И по весне нас обнаружат гнилыми ломтями человечины. Соберут по кусочкам. Может даже установят личность. Имена намалюют в газете "Известия". Будем знамениты.
А пока
мы сливаемся, словно сталь и бетон.
Сплав из промёрзших туш.
Нам здесь уютно.
В безмятежных искрах снежинок.
Они плавно трамбуют нас, прячут подальше от роя косматых носов. В безмолвном белом фантике.
Мы прикорнули в ворсе вечнозелёных иголок. В мягком кашне декабря. В овечьем тулупе изморози. Около метра под уровнем ординарного сугроба. Говорят, там, внизу, на порядок теплее.
Вот только нам уже никогда
не согреться.