Три рассказа о тщете славы

Михаил Метс
РАССКАЗ ПЕРВЫЙ

В детстве я был ужасно честолюбив, но с годами это прошло. По крайней мере сейчас желание удивить друзей и знакомых занимает в шкале моих ценностей где-то десятое (а может и сто десятое) место. А вот во времена безмятежного отрочества место этого желания было не просто первым. Оно пребывало еще и на вторых, а так же на третьих, четвертых, пятых, шестых и т. д. и т. п. местах.

Все остальное (деньги, мороженое, желание «принести пользу людям») начиналось потом. Места с одиннадцатого.

Короче, я жаждал славы. Настоящей. Всемирной. На самый худой конец — всесоюзной. Дорогу к известности я выбрал самую что ни на есть прямую: решил сняться в кино.

Первую такую попытку я предпринял еще в пятом классе. (Фильм назывался «Весенние перевертыши».)

Правда, славы я не достиг.

Обмишурился.

Причем обмишурился в первом туре — на чтении стихов.  Хотя сами стихи прочел лучше многих.

Вот вам кратенькая история моего провала: в тот злополучный день всех отроков, алчущих кинославы, небольшими группами по десять-пятнадцать человек запускали в огромный холл. При этом никого и ничего не просили делать. Отбор проходил на взгляд. Хмурый помреж обходил затаивший дыхание строй новобранцев. По-рабовладельчески тыкал перстом: «Ты, ты, и ты. Пройдите в соседнюю комнату. Остальные — свободны».

Среди отобранных хмурым помрежем двух-трех счастливчиков меня… не оказалось.

Да как же так?

Я же очень способный!

Как же так, товарищ режиссер?!!!

* * *

Все это (и еще многое другое) я выразил одним, буквально испепелившим помрежа взглядом. И помреж неожиданно сдался.

Мой взгляд — как это ни невероятно — сумел разбередить в нем что-то человеческое.

— Ну ладно… — все так же хмуро промямлил он. — И еще ты — в очечках… ты тоже можешь остаться. Слышь, Константин, — обратился он ко второму помощнику, — зацени-ка того вон мальчонку. Худого, в очках. За-бав-ный мальчуган. Совершенно без кожи. По-ра-зи-тель-но яркая мимика.

* * *

Набившееся в соседнюю комнату победители ждали возможности пройти творческий конкурс. Он состоялся часа через два.

Творческий конкурс меня удивил. Удивил своей странной легкостью и полной творческой несостоятельностью конкурсантов. Соискатели запинались и мямлили, то и дело путали текст. Глядя на них, я самодовольно хихикал. Мне, ветерану жэковских утренников, состязаться с ними в художественном чтении было так же просто, как боксеру-перворазряднику — настучать по репе маменькиному сынку.

— Михаил Метс! — позвали меня.

Я вышел и начал читать «Балладу о королевском бутерброде».

Читал я с успехом. Каждому, кто хоть раз выступал публично, известна эта по-особенному звенящая тишина, сопутствующая настоящей актерской удаче. Тишина означает, что зал у тебя в руках. Захочешь — и он разразится желудочным гоготом, захочешь — зальется слезами.

Нечто подобное получилось в тот вечер и у меня. Я как-то сразу схватил свой зал за мошонку. Я делал с ним все, что хотел. Я был сразу всеми — и самим собой, и обаятельным истериком королем, и цианисто-ядовитым автором, и бесчувственной стервой королевой, и трамвайной хамкой молочницей, и кладущей на всех и все, лениво развалившейся на полу коровой. Успех был настоящий и полный, но…

Но он не имел никаких последствий. Мое лицедейство не затронуло сердце лишь одного человека. И, к сожалению, самого главного. Так что все остальное  было не важно.

Поясню на примере. Предположим, на дворе стоит год 1945-й, и вас, предположим, зовут не Иванов-Петров, а Лаврентий Павлович Берия. И вы выбираете себе на ночь девочку. Ну сначала, естественно, вы посылаете по Москве адъютантов, которые будут хватать девиц, руководствуясь самыми общими критериями: возраст 17–20 лет, грудь — третий-четвертый номер, мордочка — посимпотней, ножки толстые, но не слишком. А потом вам придется осматривать барышень лично. Чтобы снять напряжение, вы, вероятно, предложите им выполнить какие-нибудь не слишком сложные действия: ну, скажем, прочесть стишок, спеть песенку или поджарить яичницу. Но, совершая свой выбор, вы, естественно, будете руководствоваться не их музыкальными, кулинарными и т. д. и т. п. способностями, а исключительно тем, насколько та или иная барышня будет с вашей точки зрения хороша в деле.

Примерно по той же самой схеме действовал и наш Главный. Он снимал фильм про школу, в которой должен был быть класс, а в классе — лопоухий потешный очкарик с толстыми линзами. При первом же взгляде на меня Главный понял, что я недостаточно потешный и лопоухий, и сразу же потерял ко мне интерес. Несколько следующих фраз мне дали произнести из элементарной вежливости, а еще несколько — из-за того, что эти самые первые фразы, что называется, прозвучали. Но лишь стоило мне прочесть:
 

                …придворная корова ответила спросонья…


(произнося эту строчку, я уже начинал чуть-чуть подпускать мычание, как бы исподволь подготавливая появление огромной и черной, вальяжно раскинувшейся на полу коровы), так вот, лишь стоило мне прочесть:

                …придворная корова ответила спросонья…

как главреж чуть поморщился и произнес: «Хватит».

Я прервался на полуслове. Огляделся, с трудом возвращаясь к реальности.

Одного насупленного носа Главного хватило, чтобы мой несомненный и громкий успех вдруг стал оглушительным, полным провалом.

— Ты молодец! — шепнул мне сосед.

Утешение слабое.

Конопатый верзила вскочил и тускло оттарабанил:

  Романов и Зарин лихой,
Вы сходны меж собою.
          Зарин — хромаешь ты ногой,
Романов — головою…

Главный одобрительно закивал. Утренний Константин Аркадьевич что-то торопливо отчеркнул в своем блокнотике.

— Ну что ж, — с облегчением выдохнул Главный, когда через минут двадцать весь этот вечер пионерской песни и пляски наконец-то закончился, — ты, ты и ты — пройдите в соседнюю комнату. Остальные… вы ведь все записались у Константина Аркадьевича? Мы вам перезвоним.

* * *

Где-то месяца два я считал себя принятым. Потом все же начал чуть-чуть сомневаться. Потом запаниковал. И наконец — отчаялся.

Но даже сейчас я иногда ловлю себя на том, что все еще жду звонка от Константина Аркадьевича и не до конца расстался с мыслью стать киноактером.


                РАССКАЗ ВТОРОЙ

Прошло целых два года. Я уже не был тем напрочь лишенным кожи мальчиком, который легко мог преобразиться в лениво раскинувшуюся на полу корову. Я стал басовитым, бездарным и шумным подростком. Я вдруг позабыл очень многое из того, что знал и умел еще только вчера. Я, например, разучился выстраивать фразу. Я стал изъясняться с помощью бесконечных «э-э», «мде-е» и «мда-а» и, когда не слышали взрослые, заполнял зияющие речевые лакуны матом. Я вдруг катастрофически поглупел. Я перестал различать любые полутона и оттенки. Короче, я наконец-то вступил на долгий и трудный путь полового созревания.

Но мечты о славе томили меня по-прежнему.

И вот как-то весною, вполуха слушая радио, я узнал, что «Ленфильму» требуются мальчики двенадцати-тринадцати лет для участия в съемках фильма «Дикий Гаврила».

Мне, правда, было уже четырнадцать. Но выглядел я на десять.

…И вот передо мною хорошо знакомый павильон «Ленфильма» с толстыми гипсовыми колоннами. Все та же длинная очередь соискателей. Все тот же просторный и гулкий холл, все та же вечная пара деловитых и хмурых помрежей. Я даже машинально поискал взглядом курносую физиономию Константина Аркадьевича.

Но нет, чудес не бывает. Константина Аркадьевича не было.

«Ты, ты, ты и ты, — услышал я голос нового, на этот раз очень высокого и очень худого помрежа. — Пройдите в соседнюю комнату. Остальные — свободны».

Длинный палец помрежа самым первым указал на меня. Я в этом , собственно, не сомневался. Все шло по-накатанному.

Где-то часа через полтора пришел новый Главный. Он был в кожаной куртке и слегка походил на Олега Ефремова. Слушал нас очень внимательно. Лицо было доброе.

Я прочел ему «Сказку о попе и работнике его Балде». Причем прочел — преотвратно. Превращаясь в Балду, молодецки выпячивал грудь и упирал руки в боки, изображая попа, оглаживал бороду и говорил искусственным басом. Короче, вовсю переигрывал.

Но новому Главному почему-то понравилось.

— Ты, — он ткнул пальцем в меня, — и… наверное, ты, — он показал на еще одного мальчика. Пройдите, пожалуйста, в соседнюю комнату. Что касается остальных… вы ведь все записались у Геннадия Генриховича? Мы вам перезвоним.

— Тебя как зовут? — пару минут спустя спросил меня сидевший в соседней комнате длинный и тощий Геннадий. — Мец? Михаил?

— Метс, — сконфуженно пискнул я, — Через «тс». «Метс» — это «лес» по-эстонски.

— Да-да, — равнодушно кивнул помреж, — короче, Мет-с, слушай меня внимательно. Ты очень понравился Леониду Павловичу. Он хочет брать тебя на Железо. Завтра, в шестнадцать ноль-ноль у тебя фотопроба. Пожалуйста, не опаздывай. Я буду ждать тебя у вахты без десяти четыре.

— Хорошо, — легко согласился я, не поняв ничего, кроме назначенного мне места и времени (при этом мне больше всего понравилось странное слово «железо»; я понял его так, что меня уже практически наверняка, то есть «железно», взяли на роль).

Наверное, лишнее уточнять, что где-то уже с половины второго я напряженно маячил у главного входа. Пунктуальный Геннадий Генрихович появился, как и обещал, без десяти четыре.

Фотопробы дожидались человек восемь, причем половина из них тоже были «железо». Позднее выяснилось, что «Железо» — это имя одного идеального мальчика, героя фильма. Мальчик этот никогда не врал. И за верность данному слову и получил эту кличку — «Железо».

Все это объяснил нам сам Леонид Павлович. Он же предложил мне прийти на следующий день и попробовать почитать сценарий.

— Будешь готовиться к кинопробе, — ласково буркнул он.

На следующий день меня, как бывалого киноактера, у главного входа уже никто не ждал. Я коротко бросил старушке на вахте: «В кабинет 106», — и сам поднялся на третий этаж.

Примерно тоже я делал и в следующие две недели. Постепенно я так примелькался, что вахтеры начали пропускать меня, ни о чем не спрашивая. А на вешалке в кабинете 106 постоянно висела моя куртка-болонья, и сам я, листая сценарий, сидел где-нибудь неподалеку.

Правда, идеального мальчика из меня упорно не выходило. В середине седьмого класса, как я уже где-то рассказывл,  у меня была двойка по алгебре и «неуд» за третью четверть. И все это, видимо, сказывалось. В роли пионера-идеалиста я выглядел не органично.

— Знаешь, — однажды сказал по-прежнему чуть благоволивший ко мне Леонид Павлович, — может быть, тебе лучше попробоваться на роль Змея? («Змей» — это было прозвище главного хулигана в фильме). Есть в тебе что-то такое… шпанистое.

Но разудалого уркагана из меня тоже не получилось. Сотни и сотни прочитанных книжек, въевшаяся в кровь и в плоть интеллигентность, далеко не геройский характер — какой уж тут Змей!

И добрый Леонид Павлович мало-помалу потерял ко мне интерес. Хотя, опять же, не гнал из кабинета 106 силой. И вахтеры продолжала меня пускать. И я даже успел скорешиться с шайкой таких же вечно слоняющихся по «Ленфильму» безработных подростков-киноактеров. И даже сумел перекинуться парой слов кое с кем из уже настоящих детей-кинозвезд, чьи лица я и сейчас вижу в старых фильмах по телевизору.

Насколько я сейчас понимаю, самым страшным исходом для меня было бы — действительно получить какую-нибудь крохотную кинорольку, после чего мое положение "не пришей к кобыле хвост" закрепилось б навечно.

Но судьба была милостива. На исходе третьей недели добрый Леонид Павлович, глядя куда-то вбок, пробурчал:

— Знаешь что… Миша. Ты посиди пока дома. Ведь у Геннадия Генриховича записан твой телефон, и мы тебе… перезвоним.

                РАССКАЗ ТРЕТИЙ

— Слушай, Жбандель, — сказал я  своему однокласснику Диме Гродницкому, — а мне вчера пришло по почте вон что.

И я протянул ему простенькую, безо всякого рисунка открытку.

— До-ро-гой Ми-ха-ил! — прочитал вслух Дима. — Тебя приглашают на киностудию «Ленфильм» для… для… ой, какой там фиговый почерк!.. Для про-хож-де-ни-я ки-но и фо-то-про-бы на главную роль в к/ф «Соловецкие юнги» (название условное). Просьба явиться туда-то и туда-то. Время такое-то. Заместитель главного режиссера такой-то… Это что — розыгрыш?

* * *

До сих пор не пойму, почему я выбрал именно Гродницкого.

Друзьями мы не были. Приятелями — тоже. Единственное, что нас с ним роднило — это, собственно, то, что на школьной биологической олимпиаде мы заняли два первых места (Дима был первым, а я — вторым; третьей шла Шевелева, но к ней никто не относился серьезно — девчонка она и есть девчонка). А поскольку школа наша была "особенная", то призовое место даже на школьном турнире стоило дорого. Оно, например, давало нам право на участие во Всесоюзной биологической олимпиаде.

И не позднее, чем завтра вечером мы с Гродом намеревались этим правом воспользоваться. Мы должны были сесть на вечерний поезд и выехать в Москву на олимпиду по биологии.

* * *

— Это что — розыгрыш? — удивленно повторил Дима. — Ни хрена не понимаю! Где ты, а где «Ленфильм»?

— Но я ведь тебе… уже рассказывал, что я там… короче, пробовался на роль в одном фильме.

— Я думал, что ты п...дишь.

— Не, Дима, правда.

— Да-а, — как-то даже немного обиженно выдохнул Гродницкий и вновь недоуменно посмотрел на открытку, — ну и дела-а… И название, сука, условное. И чо будешь делать?

— Не знаю… — легкомысленно хмыкнул я. — Вообще-то лениво туда тащиться перед самым поездом. Наверное, не пойду.

— Ты это серьезно?

— А на хрена мне туда переться? Тем более, что и название условное.

— Ну, как хочешь, как хочешь, — Грод вновь осуждающе покачал головой и вернул мне открытку.

Я небрежно спрятал ее в карман и, развернувшись к будущему доктору наук спиной, вразвалку почапал по коридору.

— Слышь, Миш, погоди! — неожиданно выкрикнул Дима.

(Гродницкий обратился ко мне по имени!).

— Слышь, Миш, не дуркуй.

— Что?!

— Не валяй дурака, короче. Когда у тебя… эти пробные съемки?

— Завтра. В три часа дня.

— Иди на них обязательно. Такой шанс выпадает раз в жизни.

* * *

«Хм…как все-таки странно,» — думал я, выходя на Савушкина. — Объятия кинематографа вдруг отыскали меня, словно ласки Наины старого Финна. То бишь — с трагическим запозданием. Еще два-три года тому назад они были бы нестерпимо-желанны, а вот сейчас…

Вдруг взять и угробить целое лето на съемки в какой-то детско-советской херне? У которой даже название — и то условное?

Ха! Держите карман шире!

Как там поется в хорошей народной песенке про академика Сахарова:

                Арон Давыдыч Цукерман
Намылился в премьеры.
       Как говорят, держи карман!
    Арон Давыдыч Цукерман,
Скажи: какой ты веры?

…Короче, если бы не странная реакция Димы, я бы точно послал киностудию на хрен.

Но выражение Диминых глаз вдруг меня убедило, что я что-то в этой жизни не понимаю.

Эти глаза мне впервые в жизни немного завидовали и смотрели на меня снизу вверх.

Да… как все-таки странно.

И я вдруг вспомнил умильный рассказ нашего завуча со странным прозвищем ГМТ (Геометрическое Место Точек) о том, как незабвенный Ростя Хайкин всегда приезжал в нашу школу без пятнадцати восемь, чтобы съесть полагающуюся ему на завтрак кашу.

А интересно, стал бы наш ГМТ умиляться, если бы Хайкин был бы не средней яркости кинозвездой, а всего бы, скажем, решил какую-нибудь из проблем Гильберта?

Ой! Вряд ли.

Вряд ли.

Чегой-то я сумлеваюсь, что память Георгия Митрофановича на всю жизнь сохранила бы кашу, съеденную человеком не из телевизора.

Хм… как все-таки странно.

Неужели они оба лукавят — и ГМТ, и Дима? Неужели поминутно воспеваемая ими Участь Ученого — вовсе не лучшая участь на свете? Неужто прыгать перед софитами с намазанной гримом рожей — это важней, чем познать Истину?

Гм… как все-таки странно.

Неужели так многим желанны объятья старухи Наины?

* * *

И я пошел дальше вдоль улицы Савушкина, продолжая мурлыкать столь понравившиеся мне антисемитские куплеты:

                Арон Давыдыч Цукерман
Намылился в премьеры.
       Как говорят, держи карман...

И так далее.


* * *

В следующий раз мы с Гродницким пересеклись на самподе. Дима о чем-то шептался с Полозовым.

Сампод — это два с половиной часа, выделенных на обязательную самоподготовку. Понятно, что нас со Жбанделем вся эта рутина уже не касалась. Ведь завтра мы выезжали в столицу нашей великой и необъятной Родины. Начиная с третьего урока мы были вполне официально освобождены от занятий, что же касается первых двух… И первым, и вторым уроками была весьма опасная для биологов алгебра. Но…

Но — каким бы драконом и вурдалаком ни был преподававший нам алгебру ГМТ, неужели у него достало бы вурдулачества и драконства на то, чтоб мучить арксинусами людей, которым буквально завтра предстояло защищать ЧЕСТЬ ШКОЛЫ?

Той самой школы, где он, ГМТ, работал завучем?

Да ни за какие коврижки!

Так что для нас с Гродом сампод был понятием, можно сказать, условным. Как, кстати, и для Полозова.

Нет-нет, никто не доверил бы Костику защищать ЧЕСТЬ ШКОЛЫ (нос — не дорос!), просто Полозевич с сампода самым нормальным образом отпросился.

В театр. На вечерний спектакль.

А поскольку спектакль (называвшийся «Здравствуйте-здравствуйте-здравствуйте!») заканчивался в половину одиннадцатого, то у Полозова было еще и законное право не только похерить сампод, но и опоздать на отбой.

Везет же некоторым!

…И здесь ушлый Костик вдруг позвал нас с собой. У него отыскалось два лишних билета.

— В ТЮ-У-У-З?! — возмущенно присвистнул я. — Мы чо тебе — дети?!

— Ой, чего бы ты понимал! — осадил меня Костик. — Этот спектакль — самая супермода. За билетами на него знаешь, как люди гоняются? Почище, чем в БДТ.

И я не решился с ним спорить. В этих делах Полозевич был докой.

* * *

— Значит, идем? — пару минут спустя снова спросил меня Костик.

— Идем, — согласился я.

— Надо бы записаться, — предложил осторожный Дима.

— У кого? Кто там сегодня вечером дежурный воспитатель?

— Кто-кто… Марфа.

(Это было прозвище самого нашего нелюбимого педагога.)

— Тебе сильно хочется лишний раз ее видеть?

— Примерно так же, как и тебе, — тяжко вздохнув, ответил Дима.

— Тогда сделаем так. Эй, на-а-арод! — крикнул я в полуоткрытые двери класса. — Передайте Марфе, что мы вместе с Гродом сегодня идем на спэ-эктакль. Пусть нас не ждут к отбою.

В конце концов человек, защищающий ЧЕСТЬ ШКОЛЫ, может себе кое-что позволить.

* * *

А вот все дальнейшее из моей памяти выветрилось. Не помню вообще ничего: ни поездку в театр, ни саму постановку. Зато я отлично запомнил, как мы вчетвером возвращались из театра домой: Гродницкий, Полозов, я и Гена Бялый.

Вообще-то общества Бялого мы были,  можно сказать, не достойны. Во-первых, Гена был на год нас старше. Во-вторых, он был на полголовы выше и вдвое сильнее любого из нас. В-третьих, Гена был очень талантливым. В-четвертых… Гена был Гена.

Бялый всегда и всюду был первым. Он был первым у нас, в инкубаторе. Был первым во ЛГИТМИКе. Был первым в школе-студии МХАТа. Был первым в стереоскопическом фильме «Ученик ворожеи», где сыграл, разумеется, самую главную роль. (После этого фильма улыбающееся Генкино фото появилась на первой странице журнала «Советский экран».) А потом… а потом Гена Бялый куда-то пропал.

Нет-нет, ничего такого фатального с ним, слава тебе, господи, не случилось. Просто он превратился в одного из тысяч и служит сейчас, говорят, в каком-то маленьком провинциальном театрике.

Таким положением вещей большинство из нас было шокировано.

Я пишу это искренне. Поверьте, здесь нету ни капли зависти чудака-бобыля к первому парню на деревне.

Просто я и сейчас не могу представить Генку — не первым.

* * *

— Ты что не понимаешь, Профессор, — с высоты своего почти баскетбольного роста уронил Бялый, — что танец Раскольникова — это круто?

— А по-моему дешевка, — насупясь, ответил я.

— Ой, бля! — в отчаяньи выкрикнул Гена. — Вот дал же господь дебила-подшефного! Но… Костя! Дима! Вы-то хоть понимаете, что Профессор в очередной раз спорол херню?

Дима и Костя смущенно помалкивали. С одной стороны им было, конечно же, лестно проявить солидарность с Геной, а с другой — несколько совестно вот так вот взять и продать одноклассника. Так что Гродницкий с Полозовым соблюдали вооруженный нейтралитет.

Гена же продолжил крушить меня морально и несколько раз обидно назвал «профессором». Вообще-то в нашей "особенной" школе обзываться «философами» или «профессорами» было не принято, но на Бялого это правило не распространялось.

Он делал все, что хотел. He’s been a maker of manners .

(Он был законодателем мод).
 
— Э-то кру-то! И ежели полный зал, почти тысяча человек, лежит в полную лежку, то что они все по-твоему — идиоты?

— Не знаю. Но мне не понравилось.

Если бы спор шел не о Театре и дело бы было не сразу же после Встречи с Настоящим Искусством, Гена, скорее всего, просто заехал бы мне по башке. Но осквернять Высокое рукоприкладством было нельзя, и Бялый просто бессильно взмахнул рукой и перевел разговор на другое. Они с Полозовым начали горячо обсуждать виденный ими на прошлой неделе творческий вечер одной полуподпольной писательницы.

(Сейчас я сильно подозреваю, что речь там шла о Петрушевской. Но тогда мне запомнилось лишь шокирующее название одного из рассказов — «Отец-кобель», и одна извлеченная Костей оттуда цитата: «У Таньки выкидыш от отца!»).

Но — так или иначе — от кого бы там ни был у Таньки выкидыш, мы с Гродом принять участие в этой дискуссии не могли. И ни за что наказанный Грод вдруг сконфуженно выдавил:

— А вот мы здесь едем в метро и знать не знаем, что среди нас есть будущие киноактеры.

— То есть? — насторожился Гена.

— Да просто Метсу сегодня пришла повестка из «Ленфильма».

— Хватит п...еть!

— Метс, покажи.

И я торжественно вынул копеечную открытку, заполненную пляшущим почерком Геннадия Генриховича.

Бялый внимательно изучил ее, а потом ошарашено посмотрел на мою ничем не примечательную фигуру. После чего оскорбленно молчал всю дорогу.

* * *

— Граж-да-нин! Почему нарушаете?

Строгий милицейский голос раздался над самым моим ухом как раз в тот момент, когда, перебежав  Каменностровский, я вынырнул из-под цепей у станции метро «Горьковская».

— Вы что не видите, что здесь нет перехода?

— Виноват, товарищ старший сержант.

— Вы понимаете, что сейчас я имею полное право подвергнуть вас штрафу?

(Обладатель строгого голоса хотел мне сказать: конечно бы, мог бы, будь у тебя, нищеброда, хоть гривенник).

— Понимаю, товарищ старший сержант.

Лицо милитона чуть-чуть смягчилось.

— Ну так что?

(Эта фраза как бы призывала вашего покорного слугу еще капельку поунижаться, после чего меня – так уж и быть – отпустили бы).

— Что же делать… — вздохнул я, — если нарушил — штрафуйте…

— Будете платить на месте?

— Буду.

— Ну, вообще-то, — лицо постового расплылось в невольной улыбке, — вообще-то, штраф за переход в неположенном месте у нас в Ленинграде — рубль, но… учитывая ваше… раскаянье и ваши… гм… годы, я выпишу вам пятьдесят копеек. Сможете заплатить?

— Смогу.

Старший сержант достал и заполнил  квитанцию.

После чего я без всякого сожаления расстался с полтинником. В конце-то концов, пятьдесят копеек — вполне посильная плата за то, что со мной целых десять минут разговаривали, как со взрослым.

* * *

И здесь я, наконец-то, решаюсь попробовать.

Сделав нешуточное усилие, я подхожу к киоску и требую пачку первых попавшихся мне на глаза сигарет («Золотое руно»).

* * *

...Я еще не курю. И само «Золотое руно» мне без надобности. Меня волнует другое.

Я мечтаю проверить: сочтет ли меня киоскер достаточно мужественным, чтобы забрать мои деньги, или начнет читать мне лекцию о вреде курения?

(В моей душе до сих пор кровоточит моральная рана: два года назад меня не пустили на кинофильм «Инцидент» — детям до шестнадцати — а всех шедших со мною ребят — пустили).

И вот сейчас я решаю сквитаться за то унижение. Выкладываю мелочь на блюдце. Бесстрашно смотрю киоскеру прямо в глаза. И…


Ура! То ли я повзрослел, то ли табачник попался какой-то квелый, но мягкая пачка этих пахнущих ладаном сигарет через тридцать секунд оказывается у меня в кармане. Я сперва хочу ее выбросить, но потом вдруг решаю оставить.

У нас в классе многие курят. Например, Гриша Гудич.

* * *

Я вприпрыжку бегу по ступенькам «Горьковской», почти что светясь от восторга. Интеллигентный милиционер и невнимательный киоскер резко подняли мою самооценку. Хотя радоваться мне, по большому счету, нечему. Во-первых, в павильоне «Ленфильма» я только что получил позорный и полный отлуп. Во-вторых, наше вчерашнее возвращение в родную школу закончилось, собственно говоря, катастрофой.

Оказывается, ни одна сволочь не предупредила Марфу, что мы пошли в театр, и она записала нас с Гродницким в нетях. То есть без пяти минут трупами. Со всеми вытекающими последствиями.

И когда в половину двенадцатого мы переступили порог жилого корпуса, нас встретили, словно выходцев с того света. И названивавшая по моргам Марфа произнесла трясущимися от гнева губами: «Хрен вам, а не Москва!».

К этим словам Марфы мы сперва отнесли с иронией. Но потом Л. Попова, наша учительница биологии и по совместительству руководитель едущей в столицу группы, узнав о демарше Марфы, как-то очень нехорошо посерьезнела и тихо сказала: «Будем бороться».

И мы поневоле поняли, что угроза Марфы — не шутка.

Но я верю в Попову. Все будет хорошо. И в Москву мы поедем.

* * *

Я вылезаю на «Петроградской» и бегу к остановке 19-го. Автобус уже начинает двигаться, когда в самый-самый последний момент я успеваю прошмыгнуть в его почти что захлопнувшиеся двери. Несмотря на бездарно растраченные девяносто копеек, пятак на проезд у меня остался. И хотя обычно я езжу даром, сейчас я без всяких сожалений кидаю монетку в пластмассовую прорезь кассы.

Это — на счастье.

Все будет хорошо.

Вот увидите, все будет отлично.

Я это ТОЧНО знаю. 

ПРОДОЛЖЕНИЕ В "ЗАПИСКАХ ЛУЗЕРА"