Точка 2. История с бутылками

Федотов Евгений
Точка 2. ИСТОРИЯ С БУТЫЛКАМИ

 Дом, в котором я родился, был построен лет за семь до начала Второй мировой войны. По представлениям довоенного времени он был огромным: пятиэтажный, десяти подъездный, в форме буквы «П». В коротких частях дома размещались первый и десятый подъезды, а в длинной части дома находились остальные восемь. Через несколько лет напротив нашего дома построили такой же по форме и размеру, соединив с нашим домом двумя арками. Вместе эти два дома образовали большой внутренний двор, который и стал «Малой Родиной» для многих ребят наших домов.

Наша семья, в которой я появился на свет в сорок пятом году, проживала в коммунальной квартире на пятом этаже в первом подъезде. В пристроенном доме через въездную дорогу во двор, проходившую между нашими домами под аркой, находилась булочная. Напротив третьего подъезда посредине двора была огромная деревянная палатка, которая больше похожа была на сельский сарай, с пристроенным к нему хозяйственным двором, ограждённым высоким забором. В палатке принимали стеклотару и во дворике палатки хранили деревянные ящики с пустыми бутылками. Пустые ящики валялись и за пределами «пункта сбора стеклотары». В то время ящики для бутылок не представляли какой-либо ценности и, видимо, никто никакой материальной ответственности за них на себе не ощущал. Около палатки постоянно «вились» местные «пьянчужки», которые собирали везде бутылки и, сдав их в палатку, на вырученные деньги, скидываясь друг с другом, покупали себе выпивку.

В то время в Москве грузовых машин было ещё не очень много, и для перевозок разных грузов использовались лошади, впряжённые в телеги. Хлеб в булочную иногда привозили в вагончике, в который впряжен был конь. У него были толстые ноги, а над копытами росли длинные волосы. Мужики около посудной палатки, рассматривая этого коня, называли его битюгом. Ещё они говорили, что он, видимо, на фронте таскал пушки, а вот теперь возит нам хлеб — «сдал на склад большие пушки, чтобы грызть из рук горбушки». Конь был весьма грозный, и подходить к нему я боялся. Грива у него и хвост были расчёсаны, на лбу была видна красивая чёлка, уши постоянно двигались, как локаторы на аэродроме. Конь был упитанный, ухоженный. Мне очень нравился этот конь огромный и сильный, но он очень громко фырчал и иногда страшно мотал своей головой.

Я часто подбегал к вагончику с хлебом, но стоял в отдалении от него, чтобы такой огромный конь не укусил или не лягнул меня. Однажды возница, поняв мой страх, сказал, что подружиться с этим конём можно, если угостить его куском хлеба, лучше чёрным. Возница был очень большим, в белом, как у дворников, фартуке. У него были огромные и очень сильные руки. Вообще, вместе со своим «битюгом» он напоминал мне русского богатыря Илью Муромца из наших сказок. Только не хватало большого щита, доспехов, копья и булатного меча. Когда они привозили в нашу булочную вагончик с хлебом, а он был большой и сильно гружённый, чтобы коню было полегче, возница никогда не садился на свои козлы, а всегда шёл рядом с вагончиком пешком.

Моя детская любознательность была замечена и возницей, и конём. Таким образом, мы подружились. Коня звали Мурзай, возницу – дядя Паша. В общениях с ним я узнал их историю. Познакомились Мурзай и дядя Паша, действительно, на фронте. Война уже подходила к концу. Мурзай таскал пушку небольшую, но всё же тяжёлую, гаубицу. Дядя Паша попал в артиллерию из госпиталя после очередного ранения. Перед войной он работал в колхозе конюхом и с детства любил лошадей. Они тоже его любили. На войну дядя Паша был призван в пехоту, но всегда тянулся к любимым лошадкам. Несколько раз на войне он был ранен, но после выздоровления попадал обратно в пехоту.

Однако после очередного ранения медицинская комиссия хотела, признав дядю Пашу по ранению уже непригодным к войне, комиссовать его домой: война уже кончается и «рукастые мужики в деревне теперь тоже очень нужны». Но… Деревня дяди Паши попала «под немца», и из-за связи с партизанами была фашистами сожжена вместе со всеми её жителями. Не пощадили ни детей, ни женщин, ни стариков… У дяди Паши погибли там все близкие и родные. Медики в госпитале учли личные обстоятельства человека и направили его в артиллерийскую часть в обозную роту. А в то время у Мурзая погиб в бою его ездовой.

 Поначалу дяде Паше трудно было найти путь к сердцу коня, однако, тоска по близким и дорогим, убитым злой войной, их сблизила. В немалой степени этому помог и кусок чёрного хлеба. Дядя Паша ещё в колхозе до войны любил угощать своих лошадей чёрным хлебом. Оказалось, что Мурзай тоже неравнодушен к такому проявлению человеческой любви. По-видимому, предыдущий ездовой тоже баловал Мурзая своим хлебушком…

В последнем для них бою фашистский снаряд, разорвавшийся недалеко от их гаубицы, ранил и коня, и ездового. Но человеку осколков досталось значительно меньше, поскольку конь оказался между взрывом и человеком. У Мурзая сильнее всего пострадала правая передняя нога, и у дяди Паши осколок повредил тоже правую ногу. Мурзаю повезло тем, что санитарная часть дяди Паши и ветеринарный пункт находились в одном месте и недалеко от поля боя. Наши части добивали прорывающееся на Запад к американцам немецкое подразделение.

Санитары артиллеристов хорошо знали и Мурзая, и его ездового. Они сумели, оказав первую медицинскую помощь и бойцу, и коню, довезти их к врачам. И началась борьба за их жизни. Медикам были хорошо знакомы эти два бойца Красной Армии, поскольку дядя Паша с его конём очень часто приходили на помощь медицине во время перевозки раненых и доставки разного медицинского оборудования, хотя конь, таскающий пушку, не обязан был бы это делать, но Мурзай за один раз привозил столько, что и три коня не смогли бы вывезти, а ездовой Павел был очень отзывчивым человеком. Да и разве может быть иначе, если человек так любит животных!

По военным нормам раненого коня имели полное право (и даже обязаны были!) застрелить, как не соответствующее военному расписанию животное, и отправить на переработку в пищу. Однако, среди медиков этой части не оказалось очерствевших душой за время войны, людей. Да и все хорошо знали о гибели близких Павла, живьём сгоревших в родной его деревне, а для медиков не было секретом огромная привязанность ездового Павла к своему любимцу.

Как только Павел с помощью костылей начал самостоятельно передвигаться, он тут же перебрался к своему четвероногому другу. Мурзай был подвешен на шести широких брезентовых ремнях. Правая передняя нога его была в гипсе. Раны на туловище были закрыты стерильными тампонами с лекарствами, которые удерживались марлей, приклеенной к коже специальным медицинским клеем клеолом. Из туловища Мурзая врачи вытащили все четыре осколка. Жизненно важные органы у коня не были затронуты, и эти раны хорошо заживали. Проблема была с ногой. Хирурги сделали всё, что смогли, и теперь выздоровление Мурзая напрямую зависело от тщательности ухода.

Павел кормил Мурзая прямо из рук, обмывал тело и раны, убирал навоз и мыл стойло. Конечно, весь свой чёрный хлеб он отдавал Мурзаю. Многие сослуживцы Павла, знающие о ранениях двух друзей, приходили в свободное время (бои уже закончились, и все ожидали окончательной капитуляции Германии) и помогали Павлу в его заботах. А Мурзаю приносили для угощения, что могли.

Наступило время, когда врачи разрешили снять коня с его ремней, и на раненой ноге осталась только крепкая фиксирующая повязка. К этому времени Павел тоже был переведён в палату выздоравливающих. При первой же возможности Павел выводил Мурзая на прогулки для восстановительной физкультуры. Вдвоём с конём они гуляли по окрестностям, и начальство даже выдало Павлу документ, чтобы их не сочли диверсантами. Начав с небольших расстояний, они стали уже проходить по десяти километрам в день. Павлу эти прогулки тоже были необходимы для восстановления заживающей ноги.

Но подошло время выписываться из больницы. Коня возвращать в строй по армейским нормам было нельзя из-за тяжёлого ранения правой передней ноги. По той же причине нельзя было переводить на какие-то другие работы. Поэтому его надо было снимать с довольствия.

Павел ходил к разным армейским начальникам, чтобы сохранить друга, подарив ему вторую жизнь в мирной будущности. Если коню не найти применения в армии, то коня по закону надо было «списать на колбасу». Но Павлу и его четвероногому товарищу снова повезло: в очередной встрече с начальством его узнал генерал, имеющий прямое отношение к конникам, и сам, будучи хорошим кавалеристом, а главное, очень любящий лошадей, помог сохранить жизнь геройскому коню, и вернуть счастье глазам ездового.  Павел вместе с Мурзаем по приказу этого генерала был переведён в племенное стадо подмосковного конезавода при министерстве обороны.

Павел был определён на конезавод вольнонаёмным конюхом, поскольку из вооружённых сил он был демобилизован в первых списках, в связи с окончанием войны.

Через несколько лет при выбраковке племенных коней Мурзай был передан на один из московских хлебозаводов, как тягловая сила. Понятно, что дядя Паша тоже перешёл на новое место работы. Учитывая послужной список бывшего солдата и отношение к животным, все руководители охотно принимали его на работу, понимая, что зарплата у извозчиков тогда была на самом низком уровне допустимого, и найти работника этой сферы в Москве было почти невозможно.

Часто я таскал из дома куски чёрного хлеба и ждал, когда приедет хлебный вагончик. Но иногда хлеб привозила «полуторка» (грузовая машина грузоподъёмностью полторы тонны). В таких случаях мне приходилось самому съедать хлеб, чтобы дома не получить очередную «взбучку» за неуважительное отношение к хлебу и хлеборобам, а «полуторке» скормить мой кусок хлеба я не мог, поскольку она не проявляла никакого интереса к моей «заначке».

Иногда дядя Паша вынимал изо рта Мурзая железяку (на лошадином жаргоне эта железяка называется мундштуком) и вешал коню торбу (большая тряпочная сумка, которая надевается на голову лошади, и она из неё ест) с зерном, и конь «обедал», пока люди вытаскивали из фургончика лотки, сваливая буханки хлеба прямо на пол в булочной перед люком-окном, и пустые лотки возвращали обратно в фургон.

В такие моменты я дожидался, когда Мурзай закончит есть, и бежал к нему со своим куском чёрного хлеба. Я клал хлебушек на ладошку и подносил его к большущим ноздрям коня. Всегда это было страшно, потому что у коня были огромные зубы. Но у него были очень большие и очень мягкие губы, а ещё у него были очень добрые и приветливые огромные глаза. Нет, я не боялся, что конь меня укусит, но у него было такое вытянутое далеко вперёд лицо, что он просто не смог бы, как мне тогда казалось, разглядеть под своим огромным носом мою маленькую-маленькую ладошку, и вместе с куском хлеба мог нечаянно её съесть. Но Мурзай очень нежненько, одними мягонькими губами забирал мой хлеб и потом своим шершавым языком облизывал мою ладошку. Мы с Мурзаем подружились, но всё же я всегда боялся его больших зубов. После того, как конь съедал мою «вкусняшку», он начинал махать головой сверху вниз, как бы благодаря за неё…

Потом долгие годы я вспоминал судьбу дяди Паши и его Мурзая. Часто в своих мальчишечьих фантазиях я придумывал продолжение рассказа о непростой жизненной истории человека и коня, но я, и окружающее меня, подрастали, запечатлев историю из детства в архивах молодой ещё памяти…

Жизненные пути наши разошлись, на смену лошадям пришли сначала машины, работавшие на войне так же, как и Мурзай, но их довольно быстро заменили новые грузовики. Мы победили, и наша страна пересела на собственные автомобили! Появились новые заботы, новые друзья, и постепенно маленький мальчик всё реже обращался к архивным документам памяти своего детства…

* * *

За ящиками с бутылками тоже приезжала лошадь с телегой. Лошадка была не очень высокая, на тоненьких ногах, на которых выпирали огромные, видимо, очень больные, суставы. Худющая, из-под кожи лошади выпирали рёбра. На боках лошади было видно много рубцов, видимо, от кнута, с которым не расставался человек в плащ-палатке. Грива и хвост лошади были в клочьях и не вычесаны. Она даже не отмахивалась своим хвостом от наседающих на неё мух. Глаза были настолько печальными, что казалось, будто бы она плачет, но слёзы у неё давно все вытекли и поэтому их не видно уже. Даже уши у лошади не шевелились, когда на них садилась какая-нибудь злющая и противная муха. Хотелось обнять, прогнать мух, приласкать печальную голову, накормить и пожалеть лошадку, погладить её тяжело вздыхающие худые бока, помазать каким-нибудь очень хорошим лекарством раны, угостить хлебушком, расчесать гребнем спутанные волосы, но злой мужик не разрешал мне подходить к лошади и всегда грозил мне своим кнутом…

Иногда лошадка начинала раскачиваться, и я понимал, что она спит. Тогда, я ещё не знал, что лошади спят стоя, и мне казалось, что лошадка вот-вот упадёт.

Если возница замечал, что лошадь спит, он хлестал её кнутом и грубо кричал.

Однажды я спросил у дяди Паши, правильно ли хозяин лошадки с бутылками обращается с ней, и в ответ на его очень заинтересованные вопросы, рассказал всё, что знал и чувствовал в отношении лошадки и её возницы, назвав возницу в конце своего рассказа, фашистом. В ответ дядя Паша долго молчал, а потом ответил, что если бы он встретился с ним, то «набил бы ему морду»! Хлебный вагончик никогда не приезжал в наш двор в одно время с перевозчиком стеклянной тары. Я долго потом мечтал, что в какой-нибудь день хлеб приедет в наш двор в то время, когда там будет и бутылочная лошадка. И дядя Паша научит плохого человека любви к животным. Детское заблуждение — как будто любви можно научить…

Возница у этой лошади был какой-то очень угрюмый и злой человек. Одет он был в брезентовый плащ-палатку с большим колпаком, который никогда не снимал с головы. На ногах у него были огромные сапожищи, а в руках всегда был кнут. Довольно часто мне казалось, что он этим кнутом может отхлестать вместе с лошадью и тех, кто близко подойдёт к нему. Я никогда не видел, чтобы он с кем-то разговаривал, и мужики около палатки тоже никогда с ним не общались. Иногда я слышал, как они между собой высказывались в адрес этого «извозчика» крайне нелестно и всегда называли его между собой живодёром.

Этот злой возница всегда бил несчастную лошадку кнутом, когда увозил телегу с нагруженными на неё ящиками с пустыми бутылками.

Наш дом своим фасадом был обращён в сторону шоссе. До него было примерно метров триста. Во время войны, и несколько лет после Победы, там были огороды жильцов нашего дома. Поскольку я был сорванцом послевоенным, то вспомнить эти огороды во время войны не могу. Но я хорошо помню, как мы с пацанами бегали на эти грядки, и для хозяев огородов были, наверное, чем-то вроде зайцев в деревне для деревенских жителей. В основном, мы искали морковку. Выдернув молоденькие рыжие хвостики из земли, мы тут же, на грядке, стряхнув землю, отправляли её в свой рот. Сегодня я хорошо понимаю пакостность своего тогдашнего  поведения, но в то время мы просто хотели почти сладкой, почти зрелой и очень вкусной морковки — голод командовал нами...

Но однажды я не успел, как другие мальчишки, удрать с огорода вовремя. Какая-то, по понятиям того детства, толстая тётка, оказалась совсем недалеко от меня. Мог ли я удрать от неё? Наверное, да. Но я не побежал. Скорее всего, её лицо внушало мне больше доверия, чем страха. До сих пор я помню это место напротив шестого подъезда посередине грядки. Тётка сказала мне, что я очень неправильно делаю, что ем грязную морковку. У меня в руке ещё оставалось несколько штук. Она протянула руку, и я отдал ей все морковки. Около её ног стояло ведро с водой, которую она принесла из дома для полива. Помыв морковки, она вернула их мне, но потом нагнулась к грядке, нашла крупную морковину и показала мне, как можно по вершкам найти самую большую. Тут же она её выдернула, помыла в своей воде и отдала мне.

Всё это видели издалека мои товарищи. Несколько дней я ожидал от матери порки узким ремнём, но опасность пролетела мимо меня. Возможно, тётка из сострадания к моему «дохлому» виду, возможно, из педагогических соображений, ничего не рассказала моей матери, но порки в тот раз я не дождался.

А на огороды мы с пацанами с тех пор больше не бегали…

За нашим шоссе проходила железная дорога, через которую был построен автомобильный мост. Мост начинался сразу от шоссе, был очень широким и очень крутым. Он напоминал кошку, которая увидела своего врага и, пытаясь его напугать, выгнула спинку, но так и забыла потом выпрямиться… Вдоль шоссе по обе стороны располагались тротуары для пешеходов. Мальчишкам нашего двора категорически запрещалось ходить за «шоссейку», а тем более по мосту и за мост. Но в то время за мостом велось большое строительство, и работали там  опять же пленные.

Разве могло быть, чтобы меня не тянуло туда, где делается что-то неизвестное и никогда мною невиданное?! Конечно, я туда бегал, может быть, не так часто, как хотелось, но всё же — бегал…

Однажды я уже возвращался домой, спускаясь  по мосту. На противоположной стороне проезжей части, перед тротуаром, от шоссе вверх, худая лошадка тянула телегу, нагруженную  огромной горой ящиков с пустыми бутылками. До верха моста оставалось ещё метров пятьдесят (расстояние между двумя фонарными столбами на мосту). У лошади валил пар из ноздрей, рёбра ходили ходуном и, в конце концов, лошадь не смогла идти дальше и остановилась. Изверг в плащ-палатке схватил кнут и начал хлестать лошадь по бокам, по голове… Бедная лошадка от страха, боли и неимоверной тяжести уже начала сгибать передние ноги, и скоро она уже должна была упасть.

 Зверь в плащ-палатке находился слева от лошади и спиной ко мне. Я не смог выдержать это издевательство! Даже не посмотрев, едут ли по шоссе машины, я кинулся на этого изверга и, поскольку я подбежал к нему со спины, он не заметил вовремя моего нападения, а я вцепился в кнут своими ручонками (было-то мне лет пять всего!) и повис на этом кнуте, как блоха на собачьем хвосте. Но ко всему прочему я орал своим детским и визгливым голосом, что не дам убивать бедную лошадь!

Видимо, мой нечеловечий визг привлёк к себе внимание проходящих по тротуару мужчин, и они очень быстро пришли бедной лошадке и мне на помощь: мужики вырвали из рук зверя кнут и сломали его, а потом стали с остервенением сбрасывать с телеги ящики с бутылками. Какие-то бутылки разбивались, какие-то ящики разваливались…  Мужики скинули все ящики. Возница стоял ошарашенный и смиренный…

На этом месте моя память о том случае на мосту обрывается, и что было дальше (даже то, как я в тот день добрался домой) – не помню…

Больше за бутылками лошадка к нам во двор не приезжала…