Ненастоящий

Илья Калинин
Самый паршивый оказался мальчишка. М-да. Всё прибегал, помню, да глазел под окнами: как там поживает знаменитость, да что у него к чаю. А не приедет ли к нему кто-нибудь такой же знаменитый, или ещё более знаменитый, или вообще – президент…
Торчит так, бывало, а выйдешь из дома – и след простыл, только что-нибудь непременно валяется: пёрышко (индейца изображал), или телефон, а однажды ботинок оставил, как спешил.
Котёнка подарил. Бочком так, бочком ко мне, с опаской:
- Это, говорит, вам на Рождество. А тот из-за пазухи вырвался и бежать. Насилу поймали.

И приезжал ведь президент. Пьянь, похоже. С целой армией дураков приехал, всё повытоптали. И пионы повытоптали, и тростник весь срезали для безопасности – а мальчишка не видал, уехал с отцом в Аспен. Ну, богатые, конечно, им бы на лыжах только кататься.
А теперь – гляди – стоит лодка посреди озера, а там музыка вовсю, и уж конечно девки. Ага.
Если музыка – быть непременно девкам.
Вот как другой раз бывало играешь у мистера Робинсона, ночью, один, и закроют уж тебя, и Малыша Торнтона поставят, играешь: глядь, а вот и девки уже, и ещё с какими-то мутными мужиками. Да костюмы всё блестят – у девок сплошь блёстками, у мужиков люрексом: сидят, понимаешь, слушают!
Сразу дудку в кофр и до свиданья, видали мы таких. Стрельбы может и не будет, а без худа всё равно не обойтись: то заведение прикроют после таких-то вот, то полиция целыми днями потом торчит - кофе пьёт по кружечке в час... Неправильный кабак, я бы такой содержать не захотел.

Кыш, чёрт! Скотина, а! Ну дерёт и дерёт когтями, поганая дрянь, кыш, кыш!..
Ну вот, изодрал опять веранду. Коты – только для мышей, коты для людей ничего не делают, права матушка была. М-да.
Вот пионы тогда вытоптали, а матушка, помню, всё их сажала под окном, сажала, всё папку ждала, а тот как уехал собирать картошку в Карибу, штат Мэн, так и поминай его...
И поминали, а как же – матушка очень так лихо приспособила самый толстый пион к своей чёрной шляпке, да в фиолетовом платье – так и помню её. А больше и не помню, нет.
Его помню, как не помнить: джинсовый комбинезон, а в кармане на груди вечно что-то есть: конфетки, или котёнка оттуда как-то достал. Или вот, лакричную тянучку – мне её есть было противно, потому что она без обёртки и налипли на неё табачные крошки.
И шляпа была модная у него, рассказывал – дал ему как-то белый по морде, а он тоже по морде в ответ, так стали звать полицию. Шляпу тот потерял, а папаша, не будь дурак, тоже полицию стал звать. Прибежал полицейский, ту шляпу папаше за шкирку запихал и в участок потащил, она при нём и осталась. Его отпустили тогда, но советовали в городе не появляться – тогда мы первый раз на моей памяти и переехали, в Уайт Плэйнс, Джорджия. А в этой Джорджии – что за жизнь? Как понарошку там жили, невзаправду, в чём душа-то была...

Тогда я дудку и нашёл, в нашем третьем классе. М-да. Папаша тогда сказал – оставим. А матушка:

- Она, небось, долларов сто стоит. Ты за сколько это заработаешь?

А он ей:

- И кто даст парочке негров сто долларов – всемирный негритянский банк?

Так и оставили.
Я на ней два года дудел, все клавиши разболтал, а ничего выдудеть не смог – лёгких не хватало, и щеками не умел работать, кто ж научит-то?

Рычит-то как, что это? А, это чёртов пацанёнок, включили свою похабень на всё озеро, тьфу! Ну это разве игра, это ж электроника, там звука человеческого нет.
А матушка так и говорила: это дьяволы в дудке твоей сидят, потому и звуки такие противные, спать всем мешаешь. А был бы у нас подвал – ушёл бы и там играл, а так – где? Кровать на троих мелких – одна, так и спали: я, да Джереми, да Алекс, а родители за занавеской. Я как наиграюсь – в кровать, а эти два обормота плачут: напугались, а я ж не виноват, что так громко. Это я ещё не в полную силу дул.

Ну а потом уже мистер Робинсон объявился. Слава Богу – научил, да всё одно – сиди, мол, дома. И репетируй. У нас, говорит, в клубе мест для репетиций нет, важные гости. А какие, спрашивается, важные гости, если Смит-Ребро да его дружки целую ночь гуляют и в оркестр кидают бокалы? Да девки их...
Вот от девок вся музыка и загибается: мужик-то её приводит, чтоб впечатление произвести, а она не смыслит ничего, ей что синкопа, что Европа, а ты стой тут, выкладывайся.
Сейчас спокойно, а тогда, помню, редкий раз без зуботычин убегал из клуба, но хоть с деньгами. Им-то весело: маленький нигер, сакс больше него, а вон как выдувает:
- Эй, Робинсон, а бананы он у тебя ест, или кинуть ему дайм?

Здорово живёшь, это кто там на лодке? Ой, и точно девки. Позагорать выбрались – ишь! А некормленые-то какие, длинные...
И где, спрашивается, моя труба? Как надо в неё на что посмотреть – вечно не найти. Ах, вот ты, чёртов ты кот – и трубу ведь перевернул, тоже когти точил, небось. Ну, конечно – и разбил!
А откуда труба-то? Не помню.
А, этот папаша-то его и подарил ведь, мальца – вот шляпа, как не помнишь-то, старый чёрт! Вместе с домом и подарил, да, чтобы, значит, обозревать... это... виды.
Хорошо хоть старине Рэю тогда трубу не подарили, слепому – а ведь возили ж в самую Францию, чтоб он в какой-то тамошней машине посидел и повосхищался! И посидел, ага, и повосхищался: удобно, говорит, у вас тут – страсть. Ну и денежки ему, а он их куда-то дел, в какой-то фонд, что ли. Тоже ведь у парня никогда денег не заводилось, как у меня – вроде много, много, а посчитаешь – пффф...
Ну, хоть не слепой.
А Рэй был хорош. Так Диззи тогда и говорил: Рэй, говорит, всем хорош, а ты, говорит, не совсем.
Рэю, значит денег за машину, а мне – дом, от папаши как раз вот этого огольца – да с ключами, да с ленточкой, а я в ней запутался ещё, да куда-то ещё звали эти дома презентовать, чуть не в Россию, но Бог миловал, отстали. Лучшие, говорят, кедровые дома в мире – для лучших из лучших, или что-то типа того. Для ценителей, говорят – и чтобы на всех рекламах моя подпись стояла, как для привлечения мух на дерьмо: я, получается – создатель прекрасного, а они – создают этот дом как раму для картины выдающегося…
Тьфу, до сих пор гудёж в голове стоит от них от всех, наскакивали, что твой Бобик на Жучку, пока не согласился. Соврал, что очень мне всё нравится.

Так гудел, помню, кабак старого Минтона, когда Диззи там играл. Снаружи – спокойно так, да мусор носит по улице, и ночь. И тихо главное, а внутри – ох ты, Матерь Божия, чего там только не было!
Там уже не кидали бокалов, но когда меня матушка привела – а я-то стесняюсь, знамо дело, в семнадцать-то годов – и с мамой, а она ещё в этой самой шляпке с пионом, а пион повял и сыплется… Караул, в общем.
И, говорит, можно тут кого-нибудь найти, кто понимает в саксофонной игре. Сына чтоб прослушал? Тут весь зал грохнул, будто папкину картошку в телегу из корзины перегружают: тут, говорят? Кто-нибудь, говорят? Да вы знаете, мамаша, что тут творится музыкальная история Америки, а вот тот черномазый – сам великий Диззи Гиллеспи? А она им:

- А моего-то он прослушает, или только историю творит?

Матушка была – пальца в рот не клади, да-а.

Говорит, откуда ваш молодец?
Тут уж я отвечаю:

- Из Кэскейда, штат Айдахо, Мэйн-стрит 14 (это я чтобы поняли, что мы не в сарае каком живём, как раньше, газетами обклеенном, а на Мэйне. Как раз за кафе, на задворках стоял дом наш – собственный! Я заработал! Так у Робинсона заработал, как долго ещё не зарабатывал – матушке на первый взнос хватило. В Кэскейде, правда).
Я им про Мэйн – а они ну опять гоготать. А чего гогочут и не пойму. Ну что, говорю, маленький городок, но уж лучше в маленьком – да на главной, чем у вас тут – на Сто тридцать седьмой у тётки Мэй с проплешиной.

Лоботрясы эти так и обомлели, а Диззи (сам подошёл, кривляется – он всегда кривлялся) – Диззи, и спрашивает:

– А что за тётка Мэй?

А, говорю, тётка Мэй – владелица всего квартала нашего, а проплешина оттого что кто-то её в её же камине хотел пожарить, за жадность.

- Ну, говорит, дела. Покажи, говорит, что умеешь, парень с Мэйн-стрит.

Я показал.
Меня так и стали звать потом, так теперь и все знают: Джонни Мэйн, а какой я Мэйн, если папаша мой – Джонсон?

… Обморок кошачий, иди сюда. Нечего по углам тереться, я тебе уши-то сейчас оттреплю, за трубу да за веранду. Не идёшь? Ну, сиди тогда, я тебе буду рассказывать – а ты слушай, сволочь, не перебивай. Кому рассказывать-то ещё. Вот коту только. Мальчонка-то вырос, ему теперь только девки, вон. Тощие. А раньше, бывало, сядет, уши развесит, как ты вот, да слушает. А чего слушает – и сам не понимает – тоже как ты.

Рыжий-рыжий он был, помню, как апельсин. И сейчас, вон, на лодке – будто огонёк прыгает. Спросил, помню:

- А почему вы участвовали, мистер Мэйн, в движении Черных Пантер. Это ведь было террористическое направление?

- А, говорю, направление чего – ты знаешь?

Тот насупился так, как скунс перед тем как навонять, наморщился, и говорит – Это было ультрадиканное движение за права цветного населения.
Ну я тогда, помню и ржал – как Диззи в день первого прослушивания, ровно так.

– Не утрадиканное, говорю, а ультрарадикальное. А ты, говорю, где такого набрался?

Отвечает:
- Вот сейчас в школе проходим, очень, говорит, интересно – а вы мистера Нельсона Манделу видели?

Ишь, пострелёнок…
Дети – они умные ведь внутри, но не могут ничего толкового сказать. Вот родился человечек, а глаз строгий такой – смотрит. Куда это его выпихнули. И орёт потом несколько лет кряду – сказать-то не может ничего. Язык ещё слова не складывает – а внутри соображение уже есть. Вот и изводится, бедный, криком кричит.
А теперь вот, как вырос, и не зашёл ни разу. Неинтересно ему со мной.
Это он в десять лет – про Манделу, а года три спустя уже, смотрю, в кота моего палит какими-то шариками из-за забора! Ружьё-то страшное, хорошо хоть шариками.

- А и поинтереснее, говорю, знавал. Манделу не знал, а вот дед мой зато Нельсон как раз. Торговал живой рыбой, которую мои братишки наловят – а ловили-то на нитку с крючком из скрепки или курьей косточки, голопузые. А дед сидит себе, костыли его рядом лежат. И вывеска над ним: “
"Продаем живую рыбу". М-да.
Того деда как-то взяли и подстрелили: просто ехали какие-то белые – и из окна машины стрельнули, а мелкие прибегают:

- Деда, деда, мы сома тащим, нам никак, помоги, мы нитку к дереву подвязали, – а у деда новая дырка в голове. Вот, говорю – деда своего вспомнил – и хоть в Черные Пантеры, хоть в Зеленые Еноты пошел бы.

- А почему, спрашивает – вы что, с детства злость копили?

Да, уел он меня этим вопросом тогда, уел... Выписал бы ему затрещину, да нельзя – время не то нынче, мальца и не ожжёшь, ни-ни.
А меня тот Диззи на первых порах разве что роялем не колотил. А так всем приходилось. И по кумполу и по другим прочим местам. А расскажешь кому – не верят, это ж, говорят, гений.
А что тот гений – от труда всё. Про меня вот тоже теперь говорят – гений, и это… во – столп и основа культуры соула. Тьфу! Фундамент, говорят - а я свой личный фундамент, который пониже спины, так просидел, пятки так отстоял, что, наверное, даже вот тебя, сволочь когтястую, и то бы научить мог на дудке играть.
Чего смотришь? Нассал где опять, или нашкодничал. Вот смотри у меня – даром что десятый десяток, а соскочу сейчас ракетой. Увернуться не успеешь, прохвост.

Ещё вот помню: у Диззи летал, как барабанная палочка: и "за пивом мухой" и "Альфреда разбуди и приведи в чувство" – и только в последнюю очередь – "почему не репетируешь, бездельник".
Вот и когда репетировать, а? Вот ночью и сижу: ду-ду, ду-ду-ду. А ночь знаешь когда в клубе начинается? В четыре утра хорошо если гости расходятся, с четырех-то до пяти – уборщики, да оркестр делит куш, да переругаются. Потом ещё пьют, потом со звукозаписывающей студии если кто был в зале – с ним тоже пьют, и импресарио всякие и промоутеры суетятся и тоже пьют, а вот мне часов уже в 6 удаётся первое свое ду-ду сделать. М-да-а.

И уж ладно хоть не тыкали что чёрный – сами все чёрные были, как смола.
Чёрные-то чёрные, а машины дай Бог всякому белому у них – так и подкатывали на своих белых фаэтонах. Ничего не боялись. Нет. Не то что наши – наши все какие-то тихие да забитые. А эти наоборот: мы, говорят, цвет нации – и не важно, какого мы цвета. И – ржать сразу.
Смеялись много, да, особенно сам Диззи, вокруг которого там всё вертелось. Диззи всегда был таким клоуном немножко, шутом что-ли. Но как играть начинал – кто в плач от его игры, кто лоб морщлявит, а ещё пишут-пишут какие-то корреспонденты в свои блокнотики, будто могут музыку записать.

И уж как дудку свою согнул, как стал выдавать эти свои скэты – а и похабщину иной раз - так у него над дудкой словно бабочки стали летать. Вот все рты и разевали. М-да. Нацепит ведро на голову, да пальто и в перчатках играет, а стоит какой музыкальный критик (их много у нас ошивалось, жили тут, можно сказать) – шляпу на затылок сдвинет и слушает – аж слюна течёт изо рта, ага. Потом быстро-быстро настрочит в блокнотик – и побежал, глядишь, к телефону, диктовать, значит статью.

За второго я у него был, второй саксофон, а первым – Паркер.
Ему вот очень нравилось, Диззи самому, что я всё дудкой зову – и саксофон свой, и трубу его ломаную – а потому просто, что мне не выговорить никак было. Это он колледж кончал, а я – какое там. Мои колледжи все на картошке были. Да на уборке абрикосов. Да рыбу ловили, да ещё...
А он, значит, встанет эдак, ногу выгнет, что твой балерун, и кричит:

- Мистер Мэйн, на каком инструменте играете? – и подмигивает по сторонам. А в зале уже битком, дымище. На сцене кто-то струны рвёт у контрабаса – ритм задаёт. А я стесняюсь – ну хоть язык ломай, а “саксофон” не выговорить, и отвечаю:

- Мэйн, вторая дудка оркестра Диззи Гиллеспи! – и вот ну обязательно-то оступлюсь при этом. Или мне пивом зальют манишку – так дураком и поднимаюсь на сцену.

Поднимусь – и понесётся: шеф балагурит, из зала чавканье, официанты бегают, он уж начинает наговаривать что-то в микрофон, а я у него заместо дурачка. Чтоб зрителей повеселить, ага.

Возьмёт меня, бывало, за плечи, обнимет, и на ухо шепчет, договаривается каждый раз перед выступлением:

- Ты, говорит, Джонни, как бы замешкайся перед выходом, для смеху вроде, а я тебя вызову и ты нарочно невпопад и вжарь на весь зал, понял?

А что мне – нарочно, я и так всё время мешкаю, да и получается не номер вроде циркового, а самое настоящее моё растяпство – и так каждый раз, каждый раз!..
И вот я почему и ушёл-то от него…

Ёж тебе в морду, опять взялся, а, сволочь? Оставь бахрому!
Надо было так и назвать тебя – Сволочь, да малец уже назвал: “Соул”! Какой ты Соул – в тебе души нет, одно безобразье. Оставь, говорю, бахрому! Вот верну тебя хозяину-то, будешь знать.
Хозяину-то, правда, уже… а сколь мальчишке – получается двадцать, что ли, уже? Господи, а я всё живу! Вон, на лодку тебя сейчас как зашвырну – будешь знать.

Значит если ты – Соул, так и слушай про этот соул.
Вот что я тебе скажу – никакого соула нету, всё это белые придумали, или ещё кто, не знаю. Соул – это как папка мой на гармошке играл: сядет себе у стола и давай дудеть в неё, пока всю не обслюнявит. Вот это была душа, вот так я и играю, как папка. И никакой гениальности, да.
Тут вон – посмотри, посмотри, поверни башку-то – вот на стенке видишь кружочки блестящие в рамках? Это вот мне за этот соул и давали, и тебе, да, чтоб жратва у тебя хорошая всегда была.

Досыта едим, ага, а при папке-то жратвы и не было, почитай.
Сидит он за столом, гармошку мусолит, а на столе – блинчики, да банка,Karo написано, как сейчас помню, а в банке той сахар – иногда. И мелкие сидят, в рубашках из того же отреза, из которого матушка себе платье пошила. Вот тебе и вся душа – тут так заиграешь, что только держись.

А вот, думаю, если дудку мою найденную тогда продали, и отца бы, наверное, не лишились. А так… Ох, помыкались тогда, ох покидало-то нас!
А дудка в кофре ещё, а кофр зелёный, как с иголочки – нет, прибрали бы в участок, если б понесли продавать. Потому матушка и не любила эту музыку мою и эту дудку. А как денег ей принёс, первый взнос за дом, не обрадовалась.

Вот, небось, твоего бывшего хозяина папаша, он такие дома печёт как лепёхи, и отец его пёк. И дед – не ходили на поле картошки выковыривать гнилые.
Я мальцу рассказываю про них – про картохи, а он, смотрю, не понимает, спрашивает – а какую помощь вашей семье оказывало государство в те годы?
Ох, ты, говорю, бестолочь, как же – была помощь: можно было быть уверенным, что твоё место в автобусе ни один белый не займет! И еще негритянские колледжи были, да. Вот Диззи-то как раз такой окончил. Он учёный, стало быть, а я – так, при оркестре погремушка.

Он, конечно, мастер был, и щёки не напрасно надувал свои, как белка, которая орехи тащит. Как он, пожалуй, только Паркер мог сыграть. Да я.
Но его дудка ломаная не по мне – всё с перескоками учил, синкопами. Всё изломанным, говорит, стилем надо, это, говорит, и есть бибоп. А ты, говорит, какую-то тоску нагоняешь. А как, говорю, без тоски? Я, говорю, человек не смешливый, это вы только, шеф, смеётесь.
Так и ушёл от него. Ага.

С ним ли, без него, но я хотел как папка играть, а этот, на лодке, он как папка ничего не сделает – пустопорожний вырос балбес.
Погляди, кот… эй, кот… Соул! Где ты есть? Погляди что удумали – прыгают в воду, а девки-то голые, Господи прости!
Папаша-то его дело знает. Дом, правда, скрипит весь, даром что "самый лучший кедровый дом в мире". И скрипит, и ступеньки ходят, и ещё что-то. Подарить дом – ну надо же! Я вот, на старости лет, рекламой домов стал – видел бы папка меня…

Хорошо, что от Диззи ушёл тогда: он с оркестром сразу стал в европы ездить, в Карнеги-холле выступать – будто мешал я ему. А теперь он освободился. А мне в европы боязно как-то. Да и что я там не видал?

- Ты, говорит, мой ученик, а учеником я не всякого назову. Хочешь, говорит, уйти – а куда? Ты что-нибудь свое создал?

Я отвечаю:
- Да буду играть, как папка мой играл. И всё. Найду место, чай.
Щеку надул, поразмыслил о чём-то, - ну, говорит, как знаешь. Со мной ты под крылом, а там, на Юге – на ветру.

А там я и приглянулся. Поехал туда. В первый же клуб зашел (а у меня тогда машина уже была). Спрашивают: кто таков, а потом узнали, представляешь? Уже на картинках-то я был, вместе с Диззи. Рэй тогда спел "I’ve Got a Woman", а я – "Mammy in Miami" и вот с этого соул и пошёл.
Тогда и узнавать стали, а теперь, видал – президент приезжает. С юбилеем поздравить.
А это не юбилей, а помрачение мозгов – девяносто пять лет-то. Когда тебе столько лет, эти годы твои как бы от тебя отделяются. И остаёшься во всём мире только ты и твои девяносто пять. Уж дети померли тех ребят, которых я знал. Вот с тобой, кошак, и общаюсь. А без тебя бы с собой стал говорить, тронулся бы.
А президент этот дурак, каких мало, и не поговорил ни о чём. Только всё зубы показывал до ушей, что твой Армстронг.

Оглянуться тогда не успел, в новом-то клубе - сразу взяли, да деньжищ куча.
А куда мне столько? Вот мелким помогал, они всё мыкались, да потом деткам их. Да ещё всяким другим племяшам – и играл, ага, и пел. Вот так и надо играть – как папка на гармошке. Или как ты вот, сволочь – от души.
От души мне стену когтишь, скот такой! Брысь!

Дак тебе, выходит, десять лет уже?
Ну, ты того времени не помнишь, когда мы с Рэем "выстрелили"... что за слово придумали, ну скажи на милость? Тогда и прабабки твоей ещё не было. А мы уже пели. По кошкиному счёту получается тебе лет 60 на наши годы. Молодой, бодрый ещё.

И вот у Диззи к шестидесяти только щёки-то надулись до самого большого размера. Совсем носа было не видать, когда дудел.
А как хоронили его, я вот что приметил: все как нанятые плачут, слёзы текут, и так аккуратно их платочком: смых, смых – и дальше рожи каменные.
Знаешь, когда люди врут? Когда плачут. Вот когда плачут, сразу видно, переживает человек, или отбыть номер пришёл.
Диззи вначале думал, что я номер у него в оркестре отбывать буду, потом сам мне признавался.
А на похоронах вот на что смотри: если по носу течёт слезинка, а человек не морщится, снимает платком – значит нечестный человек, да. Значит маска у него резиновая, а не лицо. Когда слезинка по носу течёт – нипочём не удержишься, наморщишь морду. Или быстро-быстро смахнёшь: щекотно. А вот если все зарёванные, морды красные от вытирания, и носами шмыгают – хороший человек значит помер. Или плохой, а плачут хорошие.
Вот Диззи был...

Ты что делаешь там с кистями, эй? Отойди от занавески, кыш, кыш!
Вот чёртово семя, уж шестьдесят лет тебе, а всё не угомонишься! И я-то, дурень старый, с тобой ещё говорю. Как с человеком, а соображения в тебе нету. Вы вот, коты, как вылупитесь с удивлением, хоть беги. А всё потому, слышишь, вы всё силитесь понять, что тут вокруг происходит такое, у людей, да не можете. Вот и пялитесь так. И собаки ещё тоже, и дети.

Ну или вот тоже без соображения были – Чёрные Пантеры. Здоровые такие молодцы, в очках, куртках, одинаковые, как зубья у гребешка. Все в чёрном – и про равенство почище политика врут. А у самих пистолетов по два на каждого, под бляху ремня засунут и красуются, а бляха та – с тарелку.
Я тогда с ними пел, потому что они очень уж просили, а так – да сдались они мне. Как гнилая тыква дятлу.

А потом Мартин долго меня ругал за это, долго... Обиделся на меня, а я-то что – я играл да пел, мне вот – как тебе, коту, всё едино где играть – хоть на травке, а хоть обои рвать. Ты вот на травке валяешься, а я играю на дудке, да пою. Мне больно понравилось, как этот англичанин сказал:
- Мэйн, говорит, не музыкант, - он не играет, а живёт, и из него исходит музыка.
Вот правильно сказал. А потом пропал куда-то – то ли сел на поезд и уехал в свою Англию из нашего сумасшедшего дома, или, вроде, убили его, не помню уж – старый...

- Н-да, старый, постарше тебя буду, чёрта! А конверт с пластинкой с его ты разорвал, помнишь, на той неделе? Тот вон конверт, с четырьмя мордами, он на конверте как раз и надписал мне про то, как музыка из меня исходит. Чудак был...
Вот, смотри, сейчас отнесу тебя на лодку-то, к мальчонке, скажу – забирай обратно свой подарок, он тебя и утопит.
Дрянь мальчишка, да.

А не надо тереться об меня, не надо. Ну закряхтел, и что – жалеть сразу? Ты вот с моё постой на задних лапах. Закряхтишь. Жалость у него. Знаешь пословицу: кошка жалась – и та … В рифму там…
Сиделка, вон, тоже все жалеет. Вам, говорит, мистер Мэйн, сэр, ничего не стоит поставить маленькие эскалаторы с этажа на этаж. Или лифт. Я как представил, что будет у меня тут, как в торговом центре: вжжж – наверх, вууух – вниз, да прозрачные. Сверкают! Боюсь я их, вот что. Поднимусь сам как-нибудь.

Матерь Божья, что это там на веранде? Что, кто упал там? Давай, давай, пойдём. Нечего жаться сразу – может плохо там кому. Пойдём... да не тычься ты с разбегу-то в стекло, сейчас, сейчас, отодвину. Двери тут у них стеклянные, ручейки с подсветкой… Там может пьяный кто убился. А кто сюда заберётся-то, кругом охрана? Ай, не мальчишкины ли девки сюда!.. Ох, погоню сейчас метлой!

- Кто тут? Где? Ты, сосед, что ли?

Кот! Соул! Ты чего там разворошил уже, что это за пыль на морде? А что это такое тут отваливши?..
Это как так? Это же кедровый сруб должен быть. Канадский кедр красный. А тут – доски, оказывается, красные, а под ними труха. Да прессованная какая-то и воняет. Это у тебя в трухе рожа-то, кот?

И что теперь соседу-то скажу, старшему? Это, получается, он думает – из кедра дома делает, а работничики-то евонные вместо этого из досок строят, да трухой просыпают?
А скажу – я же буду и виноват. Это уж как водится. Ага. Вот сказал тогда Диззи, что у него красивей всех получается, да не хочется под его музыку посидеть да погрустить – того как подменили. А уж тот немолодой был тогда – а всё выступал. Может, это я в гроб-то его загнал?
Смолчу лучше, хоть не расстрою человека.
Эй, кот, куда метлу-то зашалыгал? Опять по всему дому искать... Пойдём, вредная твоя душа. А не пойдёшь – рыжему верну. Так и знай.