5. Прошу повернуть! Ковчег

Александр Парцхаладзе
      Наша семья славилась гостеприимством. Даже дом наш строили, помня об этом: гостевые комнаты, зала для домашних концертов. Прадед был отличным скрипачом и вместе с друзьями устраивал вечера, приглашая любителей серьезной музыки.            
      Странной казалась мне в детстве самая большая из наших комнат. Непонятный выступ от стены к стене пересекал потолок, спускаясь вниз примерно на полметра, перегораживая там, наверху, помещение и делая комнату чем-то похожею на театральный зал: в театре с похожего выступа опускается занавес.               
      У нас занавес заменяли тяжелые коричневые гардины, которые, вместе со стоящим пред ними буфетом, разделяли комнату на две части. В меньшей я спал, а та, что побольше, служила нам гостиной.               
      Удивляло меня и другое: лепнина, что шла вокруг потолка в "гостиной", повторялась и в "спаленке", но обрывалась как раз у той стены, где стояла моя кроватка.               
      Такую же лепнину, как у нас, я обнаружил потом у соседей, и она тоже обрывалась - как раз у той стены, за которой я спал! Правда у соседей, тети Нины и дяди Серго, комната, такая же большая, как наша, не была ничем разделена, и потолок ее выглядел нормально, безо всяких выступов.               
      Бабушка объяснила мне, в чем дело. Когда-то, до Революции, весь дом принадлежал нашей семье. Стены-перегородки, у которой я спал, не было, и обе большие комнаты - соседей и наша - представляли собою 80-метровую залу. В той ее части, что считалась при мне гостиной, прадед с его друзьями-музыкантами играли на своих инструментах, давали домашние концерты, а могли и сыграть вальс, или полонез для танцующих. А от гостей их отделял в ту пору настоящий занавес, висевший на месте памятной мне гардины.               
      Позже половину дома пришлось продать. И зала, и остальные помещения верхнего-бельэтажа оказались разделенными между нами и новыми жильцами. А обитатели цокольного этажа, бывшая прислуга, так и остались там, в своих полуподвальных комнатах, теперь уже никак и ни чем, кроме хранившихся у нас домовой книги и печати, не связанными со своими прежними  хозяевами.               
      Разделили и двор, и сад. Новым совладельцем дома оказался предприимчивый винодел, директор винного завода. К нему постепенно перешла и часть мебели, и наше фамильное серебро. И мейсенские сервизы, и даже шпага, доставшаяся прабабушке от ее отца.               
      Прадеда парализовало. Бабушка, его дочь, потеряла в 37-м не только мужа, но и право работать по специальности. Война окончательно разорила нашу семью.             
               
      Гостей, однако, не стало меньше. Город наполнился беженцами. Многие жили у родственников, у друзей. Некоторые - у вовсе незнакомых сердобольных людей. 
      Бабушка приютила семью из Ростова. Мужчину без ноги с дочерью - ровесницей моей мамы: мужчину, ставшего ей мужем, и девушку, так и не ставшей моей маме сестрой.               
      Мама все ждала, когда вернется отец. А бабушка уже знала правду: знакомые из "органов", сжалившись, объяснили ей, что "сосланного в дальние, особорежимные лагеря на 15 лет без права переписки" мужа на самом деле уже нет в живых - просто такую вот справку-отписку выдавали близким расстрелянных "врагов народа".               
               
      Война закончилась, но у нас по-прежнему постоянно кто-то жил. У моих родных была страсть - спасать. Даже тех, кто не тонул, а хотя бы кричал достаточно громко.               
      Сначала это была Надя, потерявшая жилье уборщица из нашей школы.               
      Потом Элла, студентка, дочь знакомых из Ленинграда.               
      Молоденькие аспирантки из Эрмитажа - по просьбе дедушкиного брата.               
      Они жили у нас месяцами, мы привыкали к  ним, и они становились постепенно как бы частью нашей семьи.               
               
      В 55-м начались процессы над пособниками Берия - Рухадзе, Рапава, Кримяном. Заседания суда проходили в Доме Культуры Железнодорожников, на Плеханова, на соседней улице. Получилось так, что важнейшие свидетели обвинения, друзья убитого моего деда, жили в те дни у нас.               
      Сурен Оганезович Газарян из Рустави, Рахиль Осипова из Батума, Галя Максименко...  Они возвращались после ежедневных слушаний, приходили бледные, измотанные, на грани нервного срыва.               
      Я слушал их рассказы, сидя под столом, спрятавшись под низко свисавшей темно-бордовой скатертью с тонкими шнурками по краю и золотыми кистями по углам. Скатерть пахла табаком: бабушка курила папиросы, чаще всего "Казбек", которые я покупал  для нее в лавке за углом, крохотной лавочке у больницы, где торговля шла через окно в глухой стене, превращенное в прилавок. Бабушка курила много - чтобы успокоить нервы - говорила она.               
      Я сидел под столом в обнимку со своим щенком Вотиком.  Слушал,  стараясь,  чтобы меня не заметили - совсем не для детских ушей были эти рассказы о допросах и пытках, о тюрьмах и лагерях.  Вотику передавался мой страх - он лежал, не шевелясь и смотрел на меня внимательно.               
      Они приезжали и потом, бабушкины друзья.  Как по-разному сложилась их жизнь!  Дядя Сурен женился,  перебрался из Рустави в Москву  и писал теперь книгу "Это не должно повториться" - она будет потом опубликована - книгу обо всем, что пришлось пережить ему и его товарищам.               
      Тетя Галя не перенесла того, что пришлось услышать на процессе по делу ее мужа. Она постепенно сходила с ума.  Кричала по ночам.  Стала бояться своей сестры:  "Ариадна хочет меня отравить!".  Бедная - мы навещали ее спустя годы, когда она оказалась в психиатрической клинике,  там, за Верийским мостом,  совсем близко от нашего дома.               
      Бабушкины гости - соседи по улице, родня из Старого Города.  Подруги, которым она шила костюмы и платья. Многие - такие же, как она, жены репрессированных. Они приходили без приглашения, без звонка - телефон бабушке вернули только после реабилитации мужа, в 57-м.  Гости, сидя всё за тем же круглым столом, покрытым бордовой с золотыми узорами скатертью, пили чай или кофе и говорили, рассказывали о себе. Бабушка молчала. Слушала, вздыхала, иногда плакала. Говорить ей было некогда: она, и принимая гостей, продолжала шить. Старая швейная машинка "Пфафф", свадебный подарок еще ее собственной бабушки, никогда не убиралась со стола: она кормила всю  семью.               
               
      Непонятным оставалось одно: почему среди всех бабушкиных гостей нет Анюты?
      Анюты, о которой сохранялось в семье столько легенд. Той, совсем еще темной девочке с Поволжья, чьи родные умерли с голода.  Той,  что взяли к себе домработницей бабушка с дедом - темной настолько,  что она пыталась дуть на электрическую лампочку,  чтобы затушить ее.               
      Но разве ее действительно считали прислугой?  Бабушка учила ее читать и писать.  Дед определил в школу,  позже дал рекомендацию в партию,  на работу в "органы".               
      Как только деда арестовали, а бабушку с мамой выбросили из квартиры в доме ответственных работников на улицу, Анюта исчезла.               
      Нет,  она оставалась жить в Тифлисе и работать там,  куда ее устроил дед. Но в доме в Учебном переулке,  у прадеда,  куда пришлось вернуться бабушке,  она не появлялась ни разу.  Пришлось ли ей подписывать клевету,  которая погубила деда?  Наверняка - иначе кто бы ее оставил на службе?               
      Бабушка не держала на нее обиды:               
      - Время было такое, - говорила она.               
      Я повстречался с этой женщиной в 60-м году, сразу после бабушкиной смерти.  Я вернулся из школы - в гостиной напротив мамы  в черном крепдешиновом платье сидела,  положив руки на колени,  немолодая полноватая женщина.               
      - Поздоровайся, это - Анюта! - представила ее мама.               
      Анюта  улыбнулась.  Хорошо, что бабушка  не могла уже  видеть эту улыбку! Сколько было в ней всего:  проснувшегося вдруг чувства - мне было столько же, сколько маме тогда, в 37-м! - проснувшейся на миг любви, сожаления, страха, который превратил вдруг эту улыбку в гримасу.               
      Я не слушал, о чем они говорили с мамой - спустился в сад и не возвращался, пока не услышал, как захлопнулась дверь в парадной.               
      Больше я Анюту никогда не видел.               
               
      Мамины  гости  были совсем иного рода.  Мама любила  находиться в центре внимания,  и приглашала людей  достаточно  знаменитых, чтобы ими можно было "угощать" собравшихся на очередной "четверг" - как в салоне Вердюренов.  Маме повезло:  дед, старейший сотрудник Эрмитажа,  с юности дружил со многими известными людьми,  и они, оказавшись в Тифлисе,  обязательно навещали нас.               
      Вспоминаю, как приезжал Пиотровский,  Борис Борисович,  показывал фото, на котором он с дедом,  совсем молодые,  на раскопках Урарту.  Другой снимок - он стоит меж колонн египетского храма: командированный ЮНЕСКО,  он руководил тогда работами по переносу храма Абу Симбела.  Он показывал снимки,  рассказывал с ехидцей,  как назначала его Фурцева директором Эрмитажа,  уговаривала,  перевирая имя и отчество,  а он отнекивался - не любил административную работу:  "Хоть Максимом Максимовичем называйте, только не назначайте!".               
      Все равно назначили.               
      Приезжала Алиса Владимировна Банк,  византолог,  недавно побывавшая с выставкой и докладами в Константинополе.               
      Часто бывал Бажбеук, иногда со старшей своей дочерью, Лавинией, как и он художницей, иногда с очередной своей пассией - молоденькой натурщицей.               
      Приходила Ренэ Оскаровна Шмерлинг,  этнограф и искусствовед,  дочь основателя Тифлисской Академии Художеств. Худенькая, шустрая, она приносила с собою кучу чудных фотографий, альбомов, сделанных во время очередной экспедиции Александром Цыбулевским, штатным фотографом музея, мастером художественной фотографии, автором двух персональных выставок.               
      Приходил и сам Шура Цыбулевский с молоденькой женой Кирой, почти моей ровесницей, и читал свои недавно написанные стихи:               
               
      Восстановить мгновение - тот дом               
      По кирпичу сложить, посторониться...               
      Чтоб ты прошла и скрылась за углом               
      С тревожною снежинкой на ресницах.               
               
      Вскоре чаще других стал бывать у нас Гия Маргвелашвили, один из редакторов "Литературной Грузии", печатавший  первые стихотворения Цыбулевского. Печатавший, вопреки "мнению" вышестоящих инстанций письма - к нему, к Табидзе, к Чиковани - живого тогда еще Пастернака.  Переводы Ахмадулиной, для которой он сам делал подстрочники.               
      Помню, как Гия играл в нарды:  посверкивая своими большими очками, жестикулируя и жульничая с камателями...               
               
      Я ждал их прихода - Шуры и Гии - и видел иногда,  как они поворачивают к нам  с Великокняжеской:  маленький плотный Гия и высокий неловкий Шура, идут, размахивая руками, по нашему переулку,  и вот уже слышны их голоса, их спор о Поэзии.               
      Вот они поднимаются по лестнице,  молодые,  полные огня, садятся за стол и продолжают свой нескончаемый спор.               
      Спускаются в сад, где уже смеркается, но еще видны светящиеся девичьими губами лепестки цветущего граната...