Цена потери окончание

Марина Зейтц
    На первый взгляд Лиде показалось, что радушием город не отличался, хотя жители смотрели приветливо и на вопрос «как пройти» отвечали охотно, и даже норовили проводить «до места». Лида стала привыкать к Ленинграду.
    Общежитие института… голое обшарпанное здание непонятного цвета. Ей повезло – комнатка на двоих – а ведь в некоторых и по пять девушек живут.
    Народ подобрался веселый, несмотря на голод и послевоенные трудности, все верили – самое страшное позади, эх и заживем теперь!

    Надо заметить, что тогда у нас многие ходили в военной форме – особенно парни, потому общежитие напоминало казарму. Однако дух здесь царил вовсе не казарменный – веселый, бесшабашный. По вечерам собирались компании, пели песни… Про утомленное солнце, и что ландыши – мая привет, ну и про широкую степь. Пели что нужно пожать друг другу руки. Я помню особое состояние опьянения молодостью, ощущением собственной значимости, осознанием победы в тяжелейшей войне заставляло в это верить. Всем хотелось любви или, на худой конец, дружбы.

      Лида с удивлением смотрела на фронтовичек: девушки в открытую гуляли с парнями – и как это они не стесняются обниматься на глазах у всех? Некоторые лихо пили спирт, курили…
    Она многого не понимала.
    Подсела один раз к маленькой компании, мальчишки предложили ей разведенного спирта – так, чуть на донышке, для «поднятия духа». А то «ходит как не родная, воображает, наверно». Как видно, глазастая высокая девушка казалась им странной, чужой – вообще-то, Лида иногда производила такое впечатление и на меня.

- Ты знаешь, Машка, тот день я помню очень хорошо… Слишком хорошо!

    Вернувшаяся из поездки домой подруга и так была невесела, а тут в Лидиных словах промелькнули такие драматические нотки, что мне опять стало не по себе. Я посмотрела на паркетный, в красных разводах мастики, пол. Этот тревожный цвет, запах скипидара, пустая комната. Тихо звякнули пружины матраса. Какая-то скрипучая мелодия эхом прозвучала в моем сознании ощущением чего-то тягостного. Странные эти предчувствия и раздражали и пугали. Теперь за несколько секунд до того, как будет сказана фраза, я уже знала, о чем она…

- Спирт «не пошел»! – продолжила Лида язвительно, - я чуть не задохнулась, меня стало тошнить.
    Я подняла на подругу глаза, видимо в них была уже разгадка, потому как Лида засмеялась:
- Да! Да! Я «залетела»! Я сомневалась, хотя понимала, что-то явно не так…Но поняла именно в тот ужасный день.

    Итак, забыть не удалось! Лживые кузнечики-мысли нахально посмеялись над нею.
Лида ясно осознала, что именно тянулось с «того» речного берега… О чем она боялась даже думать! То, от чего нет спасения – и забыть это было уже невозможно.  То, что теперь находилось внутри нее – жалко съежившейся, замершей с этим стаканом у рта, отвратно воняющем спиртом. Спазмы рвоты и страха сжимали горло. Как теперь это можно вычеркнуть?!!  Как сделать так, чтобы «этого» – не было?? Она внезапно зажала рот и выскочила из комнаты. Наутро поднялась температура, и Лида слегла на три дня, «болеть». Обращаться к врачу побоялась, так как теперь ясно представляла причину своего «недуга».

    Я не выдержала и перебила подругу:

- Ну, а как Андрей-то отреагировал? Ты же ему сообщила? Он ведь сразу жениться предлагал, он честный человек, порядочный. Я понимаю, если бы не было этого… Но ведь – ребенок.
Я выговорила это слово и содрогнулась. 

    Никогда не забуду того Лидиного взгляда… Как она тогда на меня посмотрела – словно холодная, стылая январская ночь наконец-то ворвалась в нашу комнату вместе с ветром и одиночеством.
- Я ему ничего не написала. Замуж за него – лучше в прорубь… Жена шоферюги? Жить в бараке? Это – хуже смерти.
    Лида помолчала, будто не желая давать волю грубым словам. За стеной нестройным хором запели:
- «Вьется в тесной печурке огонь..»
Только теплее нам от этой песни не стало, хотя мы ее почти всю прослушали до конца.
Лида спокойно продолжила свою историю, ей уже трудно было остановиться:
- Я поняла - нужно рожать, постаравшись скрыть положение от всех… Я же тощая, живота долго не будет видно…А что делать? Аборты запрещены, а расспрашивать, узнавать - опасно. Домой нельзя – там Андрей, мать, вся эта ужасная публика. Вернуться – вот так, с позором? Ни за что.
 
    И действительно, она смогла скрывать это почти до самых родов. В последние полтора месяца, когда стала бояться, что заметят – взяла «академку», тот самый академический отпуск, сославшись на болезнь матери. Соврала, представила какое-то письмо, где соседка сообщала, что у той серьезные проблемы со здоровьем, и Воронцову, в виде исключения, отпустили – она отлично училась, активно участвовала в научной работе.
    Мальчик родился до срока, был слабеньким и постоянно голодным. В больнице удалось уговорить врача, чтобы не сообщали в институт. Лида уверяла, что поедет домой, там ждет отец ребенка, они поженятся – показала письма. В то время за нравственностью очень следили, родить ребенка, не состоя в браке, было опасно — сообщат по месту работы или учебы, а там такие кривотолки пойдут, что не отмоешься. Осуждать проще, чем понимать, да и намного безопаснее… Я это очень хорошо знала к тому времени.
 - А на что же ты жила??? На какие деньги?
- У меня было малость скоплено, на первое время. Потом на почту устроилась…

    Да, я не ожидала такого развития событий. Отвергнуть отца своего ребенка только потому, что он был простым шофером? Обречь себя на муки, а сына – на голодное сиротское существование… Это было выше моего понимания и, хотя я и слушала, сочувственно кивая головой, внутри меня все заледенело, потеряло чувствительность. Что заставило ее так поступить? Ради чего???

    Лида рассказывала, как день и ночь она пыталась накормить ребенка, мучаясь от его пронзительного плача, и голодая сама. Когда не хватало молока, жевала хлебный мякиш, заворачивала в тряпочку и давала сосать. Ненадолго крик прекращался…
    Лида снимала угол на окраине, у глухой старухи, которой нужно было только одно – чтобы жиличка «озвучивала» ей радиопостановки, идущие по обмотанному изолентой приемнику, чьей звуковой мощности явно не хватало. Если кричать старухе прямо в ухо – она слышала. Лида с удивлением узнала – хромая, кособокая и глухая бабка до войны была примой, в оперетте пела. Потом, во время оккупации с ней, или с какой-то «Мирочкой», поминаемой неоднократно, произошло что-то такое, о чем старуха вспоминала обрывочно, выпив по случаю получения пенсии стакан портвейна с дурацким названием «Три семерки». Лида особо не расспрашивала, наполовину слушая пьяненькие причитания.  Какое ей дело до хозяйки – своих бед хватает. Она умела не замечать.
    У бабки был огород с картошкой и луком, две куры. Лиде иногда разрешалось пользоваться от старухиных щедрот.
    Как она ненавидела эту свою жизнь! Ей это было даже словами передать невозможно…
Золотая медалистка, будущая знаменитость и гордость советской науки спит на деревянной лавке, застеленной рваным матрасом. Рядом самодельная люлька с плачущим младенцем – рука все время толкает край, нужно качать… Чтобы замолчал. Полусумасшедшая бабуся шепчет: «Моя-то Мирочка была красивая, как картинка! Мы с ней вместе выступали. Ей все букеты, цветы несли… Теперь там тоже цветы, цветы растут… Я-то вот уцелела». И она захлебывается кашляющим смехом.
А Лида вспоминала…

«У кого такие способности, дисциплина и трудолюбие? Кто подсказал руководителю темы новый, блестящий ход? Наша Воронцова – лучшая студентка курса!» - преподаватель, бывало, не скупился на похвалу. В деканате ей прочили блестящее будущее, назначили Сталинскую стипендию.
    Мороженая картошка и горький лук. Безумная бабка и вечно плачущий младенец. Вот чем закончился выпускной, который начинался так замечательно… Как все это пережить? Что ждет дальше?
  Будь проклята эта жизнь – твердила Лида. Она и тогда, сидя напротив меня на скрипучей кровати, раза три повторила это.

   Я, представляя себе все тяготы ее существования, испытывала ужасные ощущения. Все-таки, я Лиду жалела – она уже стала моей подругой, частью моей жизни, хотя я не могла такое понять и принять. Конечно, она ошиблась, ступив на неверный путь! Да, но ведь каждый выбирает ношу по себе… Лида, упорно, невзирая ни на что, шла к цели.

     Она назвала его просто – Ванька. Ну, голодный, так и она не сыта. Понятно, что грудное молоко, которым ребенок тщетно пытался наесться, было совершенно пустое… Голубое молоко. Спасал жеваный хлеб, а потом, когда малыш подрос, стала варить ему на керосинке жиденькую манку, нужно только насыпать туда сахару, это питательно.
    От стирок в холодной воде у нее облезала кожа с рук. Сушить пеленки негде, гладить – роскошь… Накормить бы!
     «Я умру тут, и меня похоронят вместе с курицей…» - думала Лида и уходила на улицу, чтобы не слышать голодного детского крика.
     Она часто плакала по ночам и все злилась, злилась…  Обида и злость застили ей душу.

     Тем временем прошел год, и Лиде нужно было возвращаться в институт. Встал вопрос – куда девать Ваньку? И тут она, очень кстати, вспомнила, что недавно относила письмо, а на конверте был штемпель «Дом Малютки» и адрес… Она съездила туда, все разузнала. И как раньше не сообразила, это же просто спасение: хорошие условия, как в ясельках, детей можно навещать, а по окончании учебы она Ваньку заберет, это очень удобно! Уедет с ним по распределению туда, где ее никто не знает и все дела. В Доме Малютки полно студенческих деток, даже тех, у кого папа-мама оба в наличии… Отучатся – и забирают чадо. У нее словно гора с плеч упала.

- А что Андрей? – спросила я. Мне все казалось – он должен был приехать, он ведь мог и тут устроится работать! Узнал бы о сыне – глядишь, может, все бы еще как-то образумилось…
 
- Я иногда думала – может сообщить ему? – рассуждая, как бы про себя, ответила Лида - Ведь это его сын в конце-то концов! Но тогда все откроется, сплетни поползут… И дойдут туда, куда не нужно.
Она запнулась, словно ее рассуждения ушли не в ту сторону. И добавила:
- Но теперь уже и это поздно.
- Почему поздно? – все еще не оставляя надежды на счастливый исход дела спросила я, - ты ведь с Андреем недавно встретилась, неужели разговор не зашел об этом?  Да и вообще, как он, как у него-то жизнь сложилась?
Я все хотела узнать, чем закончилась последняя встреча с отцом ребенка, почему подруга вернулась из родных краев такая мрачная.
 - А он женился! – пояснила она, - представляешь? Жена тоже из наших, в параллельном классе училась девка, так себе. Понравился тебе такой исход дела?

- Да… - у меня не нашлось слов, такой неожиданный «исход» мне явно не понравился. Может, Лида была права, когда отказала ему? А, может, он на нее страшно обиделся… Она так иной раз скажет, что не знаешь, куда бежать.

 - Ничего! Я без него прекрасно обойдусь. Ванька в Доме Малютки. Он там сыт, одет. А я потом заберу его, да и все дела.
Лида схватила сразу два печенья и стала их ломать.

- Короче, ты так и не сказала, что у него сын, – вздохнула я.

     Видно было, что ее раздирают противоречивые чувства, она все крошила печенье, а потом процедила:
- Не сказала, конечно! Это было бы совсем глупо.
Голубые глаза подруги опять стали ледяными.
 – Да и зачем? Слушай лучше, что было после того, как я в институте восстановилась!
 
      А в институте после «академки» Лиду встретили радушно. И она оттаяла, отошла от мучений. Отъелась в столовке, за отличную учебу повышенную стипендию дали, вроде все проблемы были решены.
     Главное – ночью спит… Проснется – тихо… Подождет, прислушается - тихо… Полежит так… И вдруг слезы, непрошено. Не хочет плакать! Нет! Извертится вся под одеялом, а они все текут.
    Жалко ей Ваньку. Хотя ему там хорошо, в Доме этом, там уход. Лида забегала иногда по субботам, гуляла с ним, молчаливым и тихим: тянет за руку – идет. Остановится – и он стоит. И не говорит еще ничего.

- Неразвитый он… Молчаливый.

    От ее слов снова стало страшно. Мрачное настроение передалось и мне, я остро ощущала тоску и опустошение всех органов чувств - не хотелось ни есть, ни вдыхать аромат свеженатертого мастикой пола. Я уже не хотела больше смотреть на Лиду и слушать, боялась своих внезапных предчувствий. Мы сидели тихо-тихо, а в окно стучался ветер. Снова потеплело и начался снегопад. Соседи угомонились и, как видно, полегли спать – не поют, не смеются…
На улице – ни души, город пуст и его медленно заносит то ли снегом, то ли песком из лопнувших мешков.




    Я так подробно вспоминаю эту далекую январскую ночь потому, что она стала последней. Мы тогда почти до утра сидели в темной комнате, едва освещенной лишь заоконным фонарем, молчали. Никогда мы не были так близки, Лида уже не играла главную роль, а я не была «второстепенным» персонажем. Две подруги, объединенные трагической тайной – нам обеим мерещилась маленькая фигурка в черном пальто, бредущая по белому от снега асфальту. Мы одинаково остро ощущали утрату. Говорить больше было не о чем.



… Вскоре мне пришлось неожиданно уехать – вдруг объявился мой родной дядя, Кирилл Андреевич, брат мамы, он жил в Москве, а после войны разыскал меня и вызвал к себе.
    После переезда в столицу жизнь совершенно изменилась, словно поднялся театральный занавес, и я вышла на ярко освещенную сцену. Все засияло необычными красками: вместо старенького домишки с убогой мебелью – высотный дом в центре, красивая обстановка. Очень хорошо помню, что на массивном обеденном столе у дяди всегда стоял букет цветов… Мне полагалась теперь своя комната, где вместо скрипучей кровати с медными шариками красовалась непривычная зеленая тахта, где был шкаф с полочками, двумя шерстяными костюмами и тремя платьями - вместо старого бабушкиного сундука…  Я на некоторое время потеряла способность адекватно мыслить и не сразу сообразила, где работает мой родственник. Поняла только, что он недавно вернулся из-за границы, был кавалером целого «иконостаса» орденов, как тогда шутили, и возрождал в своем ведомстве работу международного Красного Креста.
   

    С подругой Лидой мы изредка обменивались письмами. В 1954 году я прочла стихотворение известного тогда поэта-фронтовика Вадима Шефнера и почему-то сразу вспомнила о ней…
Стихотворение называлось «Гордыня»:

Над пустотою нависая криво,
Вцепясь корнями в трещины камней,
Стоит сосна у самого обрыва,
Не зная, что стоять недолго ей.

Её давно держать устали корни,
Не знающие отдыха и сна;
Но с каждым годом круче и упорней
Вверх — наискось — всё тянется она.

Уже и зверь гордячки сторонится,
Идёт в обход, смертельный чуя страх,
Уже предусмотрительные птицы
Покинули гнездо в её ветвях.

Стоит она, беды не понимая,
На сумрачной, обветренной скале…
Ей чудится — она одна прямая,
А всё иное — криво на земле.



     Впрочем, на свою жизнь Лидочка вовсе не жаловалась. Из писем, которые она иногда слала мне в Москву, я поняла, что учеба и работа в студенческом научном обществе полностью поглотили страдалицу, принеся долгожданное успокоение. Ведь то была ее мечта, выношенная тяжелыми злыми ночами, когда обида и отчаянье душили непокорную гордячку.


    Из этих писем я узнала, что ее научный руководитель Альберт Степанович, молодой ученый -  будущее светило науки. Лидочка восхищалась этим «будущим светилом» в каждом письме: какой талантливый да обаятельный! Какая у него необыкновенная улыбка и потрясающий цвет «ореховых глаз»…Словно это не доктор наук, а артист. Да уж, было ясно: Лидуся к нему «не ровно дышала» - как говаривала когда-то моя бабушка.
    Я уловила, опустив восторженные подробности о внешних данных руководителя, что он и Лида совместно разрабатывают новый, закрытый для непосвященных проект, и что замечательный во всех отношениях Альберт высоко ценит старательную студентку Воронцову как сотрудницу. Скоро эти успешные труды принесут пользу - прославят нашу страну во всем мире. Я подозревала, что будут и другие, не менее славные, плоды совместного труда…
 
    В ответных посланиях в Ленинград мне пришлось сообщить Лиде: я перевелась, наконец-то – правда, не без помощи дяди Киры, в Московский Государственный Университет, и жизнь моя здесь течет замечательно, живу в дядиной трехкомнатной квартире, питаюсь отлично и почему-то сразу похудела – как только перестала голодать! Дядя очень занятой человек - занимается возрождением роли гуманитарной миссии Красного Креста в Советском Союзе, значительно пострадавшей в тридцатые годы, ведь практически она до войны была сведена на нет, в ней усматривали «буржуазную пропаганду». Не знаю, было ли Лиде интересно об этом прочитать, но я увлеклась дядиными идеями не на шутку!
    Конечно, я много слышала о подвигах дружинниц – они на ленинградском фронте тоже отличились, как и на московском, спасая раненых, но от дяди я узнала, что во время обороны именно столицы сотрудницы Красного Креста проявили такую отвагу и героизм, что замалчивать значимость этой международной организации стало уже невозможно! И она обрела в нашей стране второе рождение.
    По этой причине дядя Кира постоянно где-то заседал, выступал, ездил в командировки. Он и мне поручал некоторые дела, и я, хорошо зная немецкий язык, помогала работать с документами и даже немного переводила во время личных встреч. Я давно уже не была той заторможенной рохлей, над которой подшучивала моя бойкая подружка: решительно остригла пушистые косички и обнаружила, что мои волосы прекрасно укладываются в модную тогда прическу «а-ля Любовь Орлова». После обретения стройной, и даже в чем-то спортивной фигуры я стала носить деловые костюмы и подкрашивать губы бледно-розовой перламутровой помадой. Зеркальная поверхность, обрамленная бронзовыми завитушками – зоркий страж дядиной прихожей – отражала теперь совершенно другого театрального персонажа: энергичную и, надо сказать, весьма симпатичную девушку… На второстепенные роли я отныне не годилась.
    Дядя Кира такие метаморфозы одобрил, заявив, что его помощница должна иметь соответствующий вид и не позорить нашу державу перед лицом мировой общественности. Об этом, втайне надеясь на Лидочкино одобрение, я тоже написала подруге.  К сожалению, она никак не отреагировала, мне кажется, просто не слишком внимательно читала мои письма.
   
     Надо сказать, что обе мы были заняты своими делами что называется, «по горло», и потому писали друг другу редко. Бывало, спросишь нечто на тот момент важное, а ответ придет – уже и не помнишь вопроса. Жизнь летела, как новый экспресс между Москвой и Ленинградом – не успеешь задремать на верхней полке – и вот, «поезд прибыл…»
    Как-то Лидочка сообщила, что летала на похороны – умерла мама. Дома запустение, мебель развалилась, вещей никаких не осталось – мать в последнее время была на инвалидности, работала на дому, перешивала соседкам по мелочи… Видно – бедствовала.
    Лида и сама жила на стипендию – ну чем она могла помочь? И, действительно, чем! Не в ее характере было – помогать.
    О том, что у нее был внук, мать так и не узнала – дочь свято хранила тайну. На похоронах Лида опять встретила Андрея, тоже прощаться пришел. «Представляешь – с женой давно разошелся, совсем опустился, небритый, а запах! Так и разит перегаром – видно, что запойный» - писала Лидочка. «Я его на поминки не стала звать – напьется еще, потом не выгонишь! Разговаривать нам не о чем, так и сказала. Позвала двух соседок, посидели маленько, о маме вспоминали. Они все твердили – вот, Лидия, мать-то хотела, чтоб ты училась, чтоб ученой стала, академиком. Я им сказала – не волнуйтесь, все так и будет. Они плакали».

    На мои вопросы о сыне - что будет с ним дальше, Лида отвечала коротко: все в порядке, заберу, конечно. Я часто вспоминала об этом мальчике, и он виделся мне – маленькая молчаливая фигурка. Я почему-то не могла представить, какое у него лицо…


    Наступил год окончания учебы – и у меня, и у Лиды. Экзамены, аттестат, и это волнующее слово – распределение… Выпускники только и обсуждали – кто куда едет? Кто остается в столице? У кого «спецраспределение» - им проще, там, на месте, уже ждут молодого специалиста. Одна срочно выходит замуж, другая летит на Дальний Восток:
«Знаете, какие перспективы? Через пару лет кафедру дадут!»
«Ну через пару не дадут, конечно, но… квартиру – сразу, если устроишься»
«Да нет, в общежитие… А там – как зарекомендуешь себя, так и покатит…»

    Эти разговоры Лидочка, как я поняла, уже пропускала мимо ушей. Молодой и перспективный научный руководитель Альберт Степанович сделал ей предложение. Не только в отношении будущего научного сотрудничества, но и дальнейшей совместной жизни. Это, несомненно, меняло многое, у нее такие перспективы открывались… Распахивались золоченые двери сказочного дворца, где анфилада уходящих в переливчатое будущее комнат сулит осуществление всего, о чем только мечталось.
     И тут, поперек этих радужных видений, всплыл крайне неприятный вопрос - нужно было решать, что делать с сыном.
     Я не помню дословно письма, в котором она рассказала, как принимала горькое решение. У меня в голове сложилась картинка, подкрепленная тяжелым ночным кошмаром, привидевшимся ночью, после прочтения тех строк.

    Она проплакала до утра… Вставала, курила, смотрела в окно. Луна казалась ей гирей, которая тянула вниз, горькая табачная слюна мешалась с солеными слезами. Как же несправедлива к ней судьба!  За что эти страдания? Сердце болело так пронзительно, так остро… Впервые…
    Учеба-то ведь заканчивается! Ну и куда она поедет, если отклонит предложение Альберта и не выйдет замуж? По распределению, в свое «захолустье» – легко могут послать!  К пьянице Андрею, которого она на порог не пустила, к соседкам, верящим, что у нее все так отлично и благополучно? В мамину развалившуюся хибару, с Ванькой?  Он все еще не говорит, вроде… Она, во всяком случае, не слышала. Хотя воспитательница хвалила, сказала – послушный мальчик. Он радовался, когда Лида приходила, бежал навстречу, совал вялую ручонку в ее ладонь. Гулял с ней, потом стоял у ограды, смотрел…
    Детей в три годика уже переводят в детдом, но они еще подержат, ведь учеба закончилась, и мать его заберет, правильно?
    Господи, да ведь ему почти пять…  И что – теперь? Признаться, что у нее незаконнорожденный сын? С ним замуж не выйдешь, за Альберта, по крайней мере, точно… Это – просто не-воз-мож-но.
Крах всех надежд, позорный конец. О существовании Вани никто не знает и не должен знать.
    С тяжелой душой, не спавшая ни минуты и отупевшая от слез, на следующий день Лида поехала в Дом Малютки не в субботу, как обычно, а в понедельник – день тяжелый.
    Там она написала отказ от сына, Воронцова Ивана. И отдала все, что скопила, директрисе, умолив ее не сообщать по месту учебы.
«Ты знаешь, вернувшись оттуда, я хлопнула залпом стакан водки, потом еще. И ничего, жива осталась».
    Я вспоминаю, что письмо было написано дерганым неровным почерком, то прямо буквы стоят, то криво… То она спрашивала в письме: «Ведь его, наверно, усыновят? Хорошие люди – и даже лучше, чем я. Будут заботиться. На детей знаешь, какая очередь. Он же не пропадет, разве кто-то может пропасть в нашей советской стране?»
    То писала: «Господи, Маша, какой ужас – что же я наделала-то? Не будет мне за это прощения, я знаю… Папа мне всегда говорил – кому много дано, с того много спросится».
    Помню, еще писала о том, что мама часто снится - смотрит молча, ничего не говорит. «Маша, она так на меня смотрит, так смотрит…»
    Длинное было письмо, страшное. Мне потом привиделась во сне черная птица, бьющая крыльями - раскрыв острый клюв, она все пытается взлететь, но не может и корчится на земле в бесплодной, мучительной попытке.
    Больше писем не было. Лида излила душу перед тем, как окончательно захлопнуть ее.

 
    Судьбе было угодно, чтобы мы еще раз встретились – через двадцать с лишним лет. Нам обоим уже было под сорок…
    Я ездила на конгресс молодых ученых, в Новороссийск. Когда объявили ее имя, я с волнением стала всматриваться и узнала почти сразу: Лидия - высокая, изящная, в синем костюме «джерси» - такая была тогда мода, уверенно вещала с трибуны.
    В перерыве мы встретились в буфете. Я этому очень обрадовалась – столько лет прошло! Взяли бутылку сухого Кинзмараули, бутерброды с икрой и воздушные, похожие на балерин, пирожные… Чего уж там мелочиться – перерыв большой, почти два часа, что-то вроде производственного банкета – всем хотелось пообщаться, потому как некоторые участники конференции должны были улетать вечерним рейсом, и Лидочка в том числе. Посидим, наговоримся вволю.
    Она много и с явным удовольствием, даже, как мне показалось, с каким-то преувеличением, рассказывала о себе - жизнь кипит, полная планов, достижений… Ученые степени, признание, поездки с мужем по стране. Квартира – полная чаша, модная одежда, машина…
- Ох, Машуля! Ты даже не представляешь, как мы с Бертиком живем! У нас есть малышка, Асенька… Мы долго ждали, лечиться пришлось. – Лида поправила высокую прическу в виде колоса: волосок к волоску и все залакировано. – Но ничего, все получилось… Ей полтора года, а она такая развитая! Лепечет вовсю, меня Идусей зовет, представляешь? Это все Бертик – Лидуся да Лидуся…
    Лидочка произносила «Бэртик» и смеялась немного громче, чем следовало бы. На нас стали оборачиваться.
    Она как будто боялась вопросов о сыне, маленьком и молчаливом, страшилась воспоминаний о прошлом. Да ведь он уже не маленький! Взрослый давно…
- А ты-то как? – запоздало спросила меня подруга.
    Я рассказала в ответ, что недавно вышла замуж за работника немецкого посольства и скоро уеду в ГДР.
    Лида словно споткнулась - поперхнулась и замолчала. Несколько минут внимательно рассматривали меня. Я спокойно встретила знакомый пронзительно-голубой взгляд. Лида наконец-то увидела, что вместо прежней вялой растрепы перед ней, в качестве ее близкой подруги, сидит элегантная молодая дама.
- Как же ты умудрилась подхватить такого жениха? И как это тебе разрешили выйти за иностранца?! – бесцеремонно спросила она, резко поставив недопитый бокал.
     Я покачала головой. Разрешили не сразу - три года бесплодных попыток, и, если бы не статья о нас с Петером в немецкой газете, не разрешили бы никогда.
- Моя работа связана с борьбой за мир и налаживанием послевоенных отношений. Петер – активный антифашист, узник концлагеря, награжден советским орденом, о нем много писали в газетах. Мы совместно проводили большую работу по линии Красного Креста, приходилось часто встречаться. Были, конечно сложности с заключением брака, но Петер сумел добиться… Мне разрешили выезд.
    Лида растеряно помолчала, выпила залпом бокал… Мне показалось, она не очень вникала в то, о чем я говорила. Алкоголь, как видно, перестал оглушительно действовать на нее – подруга уверенно достала сигарету, закурила.
- Значит, сваливаешь? – спросила она и в голосе прозвучала, как мне показалось, обида.  – Не ожидала.
Чего она не ожидала, я не очень поняла.
- Я буду приезжать – успокоила я ее зачем-то, хотя она в моих утешениях, кажется, не нуждалась.
- Ладно! Нам с Бертиком тоже скоро светит поездка в «Гэдээрию» эту вашу!  Будем там один прибор совместно с немцами испытывать. Может, и пересечемся как-нибудь…
- Я тебе адрес оставлю – на всякий случай сказала я.
    Но Лида будто не слышала. Докурив, она медленно загасила сигарету. Потеребила золотой медальон на тонкой цепочке… Потом тихо произнесла:
- Я тут недавно случайно встретила одноклассницу из своей «захолустной» школы, Галку. Она работает в «овощном», продавщицей. Мы с ней поговорили, вспомнили детство, школу… Знаешь, что она мне сказала?
- Что?
Лида скривила губы:
-  Она мне говорит – «Андрюху помнишь? Помер давно. Спился».
Что означала эта гримаса я не разобрала – то ли презрение, то ли боль.
- А ты что?
- Я сказала, что его не помню, так – что-то смутно. Ну тут Галка затараторила: «как это «я не помню»? Он же был в тебя влюблен! Все об этом говорили!» Дура.
- Ну, Галка-то при чем… - начала я.
Лида чиркнула зажигалкой, закурила новую сигарету. Пальцы ее дрожали, словно выбивали неведомый ритм, тревожную морзянку, невольно прорывающуюся сквозь видимое благополучие.
- Мне он снится! Маленький, в этом черном пальто.
- Кто?! Кто… снится?
Лида резко повернулась – на ее лицо упала тень от колонны, подпиравшей лепной потолок зала. За столиками курили, чокались, оживленно болтали и смеялись нарядные люди… Лицо Лиды, искаженное ломаной тенью, словно ужасной гримасой, показалось вдруг старым и больным.
- Мне снится всегда одно и то же! Понимаешь???
Я промолчала, не зная, что ответить.
Лида прошептала обреченно:
- Одно и то же!!!  Он – не вырос! Не – вы – рос.

    Мне вдруг показалось, что в переполненном зале стало тихо. И тишина эта, усиленная присутствием многих людей, ярких люстр, всего этого праздничного блеска среди пронзительно белых алебастровых колонн сдавила мне виски так, что стало трудно думать и дышать.

Конечно, я поняла, о ком Лида говорила и что хотела этим сказать.

 
- Как устроишься, напиши мне, ладно, Маша? Не теряйся, – сказала она искательно. Это было что-то совсем новое… Раньше я таких интонаций не замечала.
 Пирожные мы не доели, вино допили молча.

     Я уехала с мужем в его родной Лейпциг, «Ляйпциш» - как произносили местные жители…
     Знание немецкого очень пригодилось мне на новом месте, сразу скажу – отношение ко мне было хорошее, дружеское, и все же привыкала я долго… У Петера были проблемы со здоровьем, он часто лежал в госпитале, ездил в санатории – два года концлагеря покалечили его физически, но не сломили морально. Он был необыкновенно доброжелательным, отзывчивым. Я смело говорила с ним на любую тему, на все у него был свой, иногда необычный взгляд. Он чем-то напоминал мне папу, особенно когда смеялся, запрокинув голову и комично взмахивая при этом правой рукой – как будто хотел сказать: «Ой, не смешите меня, сейчас умру от смеха!» Папа и Петер… Они оба пострадали от жестоких режимов своих стран. Они оба не сломились, выстояли…
«Как интересно, – думала я иногда, – если бы случилось невозможное и они бы вдруг встретились в этой жизни! Наверно, живо нашли бы темы для разговоров. Такие разные и в чем-то как будто одинаковые… В своей несгибаемой, удивительной человечности? Другое слово, пожалуй, трудно подобрать. Они бы говорили, спорили, смеялись, а я бы слушала - какое было бы полное, бесконечное счастье».
    Когда у нас родились сразу две дочки – близняшки, Петер скупил все цветы в округе и рассыпал их на тротуаре перед роддомом. Для экономного немца это очень безрассудный поступок, очень. Это – на грани безумства.
    Девочек мы назвали – одну на славянский манер Ладой, другую – на немецкий – Кларой. Петер любил с ними возиться - баловал, конечно… Но и строг бывал тоже… Умел каждую выслушать, уважительно так, даже когда они были совсем крохи.
Как-то раз я спросила:
- Скажи, откуда у людей это берется – фашизм? Когда человек становится нелюдем?
Петер глубоко вздохнул, помолчал. Видно, он думал о чем-то своем, о том, что хотел забыть, но не мог. Потом сказал коротко:
- Когда ты начинаешь считать себя особенным, лучше других. Когда ты уверен, что твои цели – самые верные и высокие. Тогда ты начинаешь приносить в жертву своей гордыне все, включая и самого себя.



     Наша переписка с Лидой вновь возобновилась: очень нерегулярно, но все же весточки друг другу слали. Из писем я знала, что у нее проблемы с Асенькой -  та растет избалованная, ни во что мать не ставит. Грубит и поступает, как ей вздумается. «Представляешь? – писала Лида, - она мне словно чужая… Черствая она какая-то!  Отстань, да не лезь не в свои дела – вот и все! Неблагодарная».
    Может это было оттого, что к дочке с младенчества была приставлена нянька, а Лида проводила с ребенком мало времени? Или оттого, что с Асенькой не было никаких проблем? Здоровенькая, самостоятельная. Получающая все по первому требованию – дорогую одежду, вкусную еду.  Девочка, как я поняла из писем, была очень развитой, способной и целеустремленной – совсем как маленькая Лидочка…
    С «Бертиком» отношения скоро стали прохладными – привычка, что поделать? Сначала Лида все намекала, что муж очень занят новым проектом, а потом оказалось, что не столько проектом, сколько молодой аспиранткой.
    Лидочка устроила скандал, поплакала, повозмущалась «молодыми да ранними сучками», а потом как-то равнодушно сообщила мне, что развелась…
   «Знаешь, мы пятнадцать лет рядом прожили, а по сути вместе не были – наука, поездки. Вроде и семьей жили, а как будто коллеги по работе. После развода даже легче стало».

Лидия Сергеевна Воронцова полностью отдалась любимой работе и вскоре стала академиком. Все сбылось…

    И тут случилось страшное… Многие ожидали закономерного распада Советского Союза, гигантская держава уже не могла сохранять свою целостность.  Люди возлагали надежды на скорые перемены к лучшему… Мало кто думал о том, что развал страны ударит по судьбам тяжелым молотом, пройдется все пожинающим серпом.
     Страна распадалась, обломки ранили, вздымающаяся пыль застила глаза. Колосс разваливался слишком быстро, завтрашний день не был похож на вчерашний… Молодежь ликовала, старики не понимали, что же теперь будет… Кто-то стрелялся, кто-то стремительно богател.  Зарплату не платили, наука стала никому не нужна.
    Я узнавала о событиях на Родине из газет и Лидочкиных писем.
«Представляешь? – писала мне подруга – Этот гад, Бертик, сбежал в Америку, его туда та сучка вытащила. А нас закрывают! Асенька связалась с дурной компанией, чем-то запрещенным торгует, пусть бы лучше к отцу ехала. Директриса моя – помнишь ее? Инсульт - и все, крематорий. Сколько мы сил отдали, скольким пришлось пожертвовать… Неужели зря? Как страшно, Маша, страшно…»
    Подобные трагедии разыгрывались в то время повсеместно. Рушились устои, ломался мир. Жизнь моя тоже стремительно менялась – умер долго и тяжело болевший Петер, и теперь уже мне пришлось возглавить работу в Комитете Красного Креста.
    Я тяжело переживала утрату, но в то же время испытывала странное предчувствие – это моя последняя потеря.  Круг замкнулся, больше потерь не будет, есть какой-то определенный счет и он закрыт. Мне казалось, что Петер там, на небесах, обязательно познакомится с папой. Уж они-то найдут, о чем поговорить. А дело мужа, его работу я здесь, среди живых, буду продолжать до последней минуты и это станет лучшей памятью о нем.
    Двое моих взрослых дочерей – слишком самостоятельные, на мой взгляд, близняшки Лада и Клара грустить не давали. По ту сторону бывшей «Берлинской стены» обе одновременно вышли замуж и обе ждали пополнения семейств… На меня свалилась куча новых родственников и мой дом теперь напоминал церемониальный зал. Перманентно кто-то прибывал с визитом, нужно было соблюдать традиции, достойно выглядеть и соответствовать роли будущей бабушки – двойной «гроссмутер». Приехал и старенький, но не менее деятельный дядя Кира, ныне гражданин Швеции, и зорко следил, «чтобы я не упала в глазах мировой общественности». За этими хлопотами я как-то забыла о подруге юности… Потом спохватилась, написала. Ответа не получила.


    В конце девяностых мне, как руководительнице благотворительной организации, довелось оказаться в городе моей юности… Я не узнала Ленинграда, да и назывался он теперь Петербургом - совсем другой город, другая страна. Во время церемонии возложения венков на Пискаревском кладбище я не смогла сдержать слезы. На меня смотрели с удивлением – мало кто знал, что я когда-то была девочкой, с трудом тянувшей обледенелые санки по узким тропкам блокадного города, сиротой, потерявшей здесь всех своих родных… Я положила от себя большой букет белых-белых хризантем.

     В числе прочих дел, наша делегация посетила один из Домов для престарелых. Там на глаза мне попалась странная тощая бабка. В чем душа держится – непонятно, ей давно место на кладбище – как не по-доброму намекает медперсонал… «Нет ведь, бродит, шепчет что-то непонятное! Не зря ее дочка сюда определила – совсем чокнутая. Хлеб ворует, причем сама его не ест, под матрас прячет». Я глянула, и…

 … Все так же глаза эти были лазурны и ярки, странно выделяясь на сморщенном личике, словно не пришла им пора выцветать и гаснуть. Казалось, что-то питает их неугасающий свет: мысли или чувства - то, что держит здесь, среди нас. Да! Взгляд ее почти не изменился, был таким же острым. Но уже с большим трудом узналась и жилистая стать, и прежние рыжеватые лохмы, превращенные жизненными ураганами в редкие седые перышки. Худа она была почти как тогда, когда мы встретились впервые, но теперь худоба эта была старческой, немощной…



… - Отойди, дура! – кричала похожая на пышный пончик санитарка, хватая за рукав высокую старуху, пытающуюся стянуть с чужой посудины кусок хлеба.
- Марь Иванна! – жаловалась пострадавшая с пустой тарелкой, хлопая беззубым ртом, – Воронцова опять! Ворует еду. В холодную ее!
Санитарка потащила не сопротивляющуюся воровку в «холодную» - это у них было что-то типа карцера.
Та оправдывалась, прижимала к высохшей груди краюшку:
- Я не для себя! Для мальчика! Для Ванечки! Пустите, мне надо… Его пора кормить. Разве вы не слышите? Он плачет!!!

Она умоляла ее отпустить и показывала трясущимся пальцем куда-то вверх.

    Меня она, конечно, не узнала…  «Вряд ли ей можно чем-то помочь, она совсем неадекватна, ничего не понимает» – так сказали мне сотрудники Дома престарелых. Я, правда, попыталась было что-то предпринять, но, как мне стало известно в дальнейшем, через пару недель Лидия Сергеевна Воронцова тихо скончалась - ушла наконец туда, куда так стремилась. В руке ее была зажата краюшка хлеба, завернутая в тряпочку.

Над пустотою нависая криво,
Вцепясь корнями в трещины камней,
Стоит сосна у самого обрыва,
Не зная, что стоять недолго ей.

Её давно держать устали корни,
Не знающие отдыха и сна;
Но с каждым годом круче и упорней
Вверх — наискось — всё тянется она.





Вот и весь бабушкин рассказ. Я перечитала его несколько раз… Странные люди, странное время – думала я, но, поразмыслив, спросила себя: «А многое ли изменилось? Стали мы теперь, в двадцать первом веке, другими? И не ставим ли снова цель - выше средств…»
 А еще я поняла – как хорошо, что меня назвали в честь бабушки – Машей.

2016