01.. Lepszy Aniol. Добжик

Егор Ченкин
.


Он был поляк; в высокой и стройной шинели, со стерней соломенных волос, опоясанных форменной ловкой ушанкой, с талией, стиснутой прочным ремнем со звездой; он прибегал со своей Военно-Медицинской академии сюда пешком через мост. Шел 2015-й год; декабрь выдался таким же дождливым и снежным, как все предыдущие.
Девушка ждала его в кухне, глядя в окно на пятак засыпанного снегом двора, который тот пересекал наискосок, как легавый внимательный пес, накренив вперед корпус: нетерпеливый, чистый, скорый и легкий.
В руке военный нес пакет, в пакете было к чаю и глупости: сувенирчик, цепочка, заколочка, шоколадный польский Вавел от Барон.

Он входил, карамельный лицом от мороза, с веснушками, которые сражались с румянцем; с улыбкой он снимал ушанку, мгновенье мял ее в руках, шинель он сбрасывал на крюк как ломкую новую бурку; стягивал натертые кремом ботинки и оставался в курсантской форме военного медика, в угольно-черных носках, – куда ему тапочки? 47-й размер ноги…
Девушка подавала валяные разбитые чуни с чьей-то ноги, просторные женские; поляку было тесно; он соглашался, улыбаясь тонкими и крепкими зубами; серые глаза его казались драгоценно-глубокими, блестящими словно камешки в мелкой прибрежной воде.
Девушка припадала щекой на его грудь, так они стояли минуту, не имея сил разнять своих рук; поляк дышал в ее затылок, пахший духами, и сердце его билось от радости...

В тот день она его встретила бледной.
Что-то новое, чуждое, почти деревянное сквозило в ее жестах, задумчивое, вместе с тем напряженное – по лицу пробегали какие-то тени, вроде тех, что случаются в сумерки, когда вечерний свет падает снаружи на окно, а мимо рассеянно едет троллейбус...
Ее большие глаза смотрели с печалью, гладкие русые волосы, сплюснутые сзади заколкой, колосьями струились по плечам; скованность плеч слишком портила белую торжественную блузку.
Чай был налит, лежало печенье, но стол, казалось, юношу не ждал.

– Добжик, сядь, – сказала она кротко.

Тот продолжал стоять, слегка волнуясь.

– Чъто случилось, Наташа... Ты сказала, надо ехать, поближе как можно. Я написал к моим в Варшаву, к Саломея, бабушке, она сказала, что примет…
Раз ты хочешь нынче, я готов. Я взял билеты. – Медик со рвением вынул из недр кителька два ж/д конверта и положил их на стол. – Я буду брать отпуск пять дней, мы послезавтра будем ехать...

Он опустился на стул и разместил на коленях смятенные руки: две молодеческих воспитанных нежных клешни.
Девушка медлила; пальцы ее будто бы искали, чем спастись, застегнуть на блузке пуговку (однако застегнута), перебирали браслетик (польский подарок); она покусывала губы, как олененок кусает свой первый листок: с молочным и легким сомнением, еще не зная, что вкусен; Добжик ждал.
Храбрея, она крутанула на руке какую-то бусину и вскинула голову. Наконец вполне решилась.

– Ты больше не ходи ко мне. Я тебя не люблю.

Юноша выслушал с чуткостью, его ресницы дрогнули и описали легкий полуэллипс, губы поджались и краешки зубов проступили на поверхности губ, чтобы здесь же исчезнуть.
Он схватил руками за свое лицо, пониже глаз, плотнее сжав у носа, держал так долгих полминуты, словно брал себя в руки – держал под самыми ресницами, глядя в одну точку; наконец отнял.

– Мне надо очень знать, зачем... – отвечал он в небольшой ажитации, не слушая буквальность объявления, но только чувствуя, что ему сообщают, что плохо.
Как мальчик, воспитанный в обществе женщин (отца в семье не было), как возлюбленный мальчик у матери (средний единственный сын, три учтивых веселых сестры), он знал и видел, что в женщине исключительно важен подтекст, и что слова ее зачастую опрокидывают настоящие женские чувства, или, как минимум, вступают с ними в спор, или, по крайней мере, имеют целью эти чувства утаить...
– Наташа, мой долг будет знать, почему так!.. На пустое место не бывает перемена так много большая.

– На что тебе? не спрашивай... – с тенью досады отвечала она. – Считай, что больше невозможно. Понимаешь меня? Я передумала...

Голос девушки вибрировал, он почти понижался до шепота; глаза вступали как аккомпанемент, чтобы взорваться негромким сверканием, возможно паролем, – они то смягчали удар, то умоляли делать, как велено, но голос этот разбивал заговорщицкий вид, голос почти отчуждался от глаз.

– Что мне сделадь, Наташа? что сделадь?.. – Медик поднялся, сделал легкий круг по кухне, как набирает вдохновение поэт, перед тем, как пращой своих слов воткнуться в молчание публики, возмутить это молчание дерзкой поэмой; сел снова.

Внезапно из комнат, вместо женщины с родинкой и высокой прической, с усталым ласковым приветствием "А! войску польско...", вышел неизвестный человек: лет сорока двух, с темноволосой головой, курчавой и буйной без проседи, с шишками желваков на висках, шеей свинцовых обхватов, жалящей совестью глаз.
Человек был обветрен, приземист, коренаст несоразмерно; его плечевой пояс был развит как у циркача или борца, какими изображают их на комических картинках.
Добжик стоял перед ним как колодезный крепкий журавль, одинокий и узкий, нависший как долгая уда или мачта.

Девушка сделала движение к ним, чтобы воскликнуть, но тот унял ее ладонью.

– Ну вот что, дружок! ты сейчас уходи, – неторопливо сказал человек. – А билеты возьми... Все же потратился.

– Мне надо больше понимать! – воскликнул упрямо растерянный медик. – Мне будет знать, что происходит такое сегодня? кто вы к Наташе?..

Он вскочил слегка с неловкостью, как-то нечаянно трепыхнулся, будто хотел броситься на неизвестного, а одумался раньше, чем бросился, но человек его предупредил, – молнией он взял его рукой под челюстью, выкрутил за челюсть голову вбок, вогнал чугунным кулаком в сплетение, вмочил опять, вгвоздил снова, влудил еще больше. Коленом он выбил его под колено, в особую точку, где сходятся нервы, встряхнул и вмиг отбросил от себя, – курсантик отвечал коротким "ха", голова его стукнулась камнем о дверь, и золотой католический крестик на тонкой цепочке улетел с его шеи и дзинькнул обо что-то как бусина.
Девушка зажмурилась.

Поляк стоял у двери, готовый осесть грудой на пол. "Что за кипиш, малуха?" – проговорил человек, не подняв свой голос ни на йоту. Он шлепнул медика по щеке, и шлепок повалил того на пол.

Человек убрал ж/д билеты со стола и кинул в ботинок. Двумя рогатками пальцев он приподнял поляка, ничком упавшего на кафель. Болтнул его как неваляшку и дал ему ощутить свои ноги, перебросил подмышку, другой рукой взял шинель, обувь, шапку и вытащил вместе с медиком на лестницу.
Бросил шинель на перила, ботинки и ушанку под нею, юношу свалил рядом.

Парень сидел у перил, разогнув по-крабьи ноги, свесив голову, человек, помедлив, наклонился над ним.

– Крайова; ты много жить хочешь? – прошептал человек, с тем тягучим едва не признанием, как шепчут женщине последние слова перед близостью. – Обходи этот дом, эту девушку и эту квартиру... – Он нежно поправил на юноше галстук и с чувством похлопал по лычкам. – Будешь жить.
 
Девушка стояла в дверях, с глазами царевны, в которых запуталась вечность. Она кусала – кислым яблоком – свой кулачок, небольшой и тугой, с сильным тремором в пальцах, слезы скатывались по лицу как титры кинофильма…

Человек вернул ее в квартиру и выразительно запер дверь. Усадил ее в кухне на стул. Девушка сидела поникнув. О чем она думала?..
Он подошел к окну, задернул штору, раскрыл дверь в комнату, собираясь войти, чтобы там уединиться.
 
– Ты оправь себя, Наташа. – Он ушел было в комнату, но подумал и шагнул назад. – Ты извини, что я не умер... Я живучий, как ты видишь. – Человек погладил торец двери ладонью и вдруг сдавил его как губку. – А ты? Ты у меня фаталь фемина или так, скучала просто?.. Пока я сидел и курил с автоматом в окопе, черпал с ножа консервы под пулями...
Но Донецк не закончился... И у меня такой характер: мне нужно действовать. Ты за это любила. А сводки, как видишь, верны не всегда...

Он постоял и подумал, отпустил неповинную дверь, и не дождавшись слова, затворил.
Стало тихо как в часовне. Девушка сидела неподвижно, глаза ее горели.
Она взяла со стола телефон, вошла в смс-сообщения, чтобы писать, – спохватилась, отложила. Тихо ринулась к шторе и проскользнула к стеклу: невозможно и ровно на цыпочках, чтобы не был слышен стук деревянных колец на карнизе, прижалась к стеклу, замерла.

Поляк в длиннополой шинели шел через двор: с шарфом, подметавшим снег одним концом, простоволосый как крестьянский сын; ушанка со звездочкой качалась в руке, заплетались бортами ботинки; спина его, как сизо-асфальтовый парус, опрокинутый вниз, казалось, все еще держалась ветром, дувшим снизу в грудь, кисть свободной руки ходила как маятник – белый, на длинной рейке лучевых костей.
На окно поляк не обернулся: он знал, что смотрят оба, и не хотел кохане лишних слез...

– Ты чай пить будешь?.. – спросила без выражения девушка, ужасно негромко, будто себе и под нос.

– Я буду! – отвечал из комнаты человек, так же вполголоса, бдительно и равномерно. У обоих слух был обострен, они словно слушали биение сердца друг друга, что уж там голос... – Но только заварной, из листа! – Он помолчал. – Заваришь, сразу позови.

– Хорошо...

Девушка плеснула в чайник взрывную колючую воду, бросила его – максимально аккуратно и громко – на круг, быстро присела на корточки, головою под стол, – она шарила жадной рукой как слепая, перепрыгивала, выгибала позвоночник, заглядывала под стулья; волосы не успевали за нею, они отлетали и сыпались, параболой возвращались к плечам, колени то упирались в пол, то отрывались от пола, юбочка тонко трещала по шву...
Внезапно она поднялась и замерла на мгновение. Обшарила взором поверхность стола, поверхности тумб, подоконник, уставленный роем фиалок, затем нырнула снова к полу: смотреть внизу у мебели, в углах... Добжичек; Добжичек, лепши аньол, шептала она.

Чайник кипел на подставке смолистым упитанным жаром; девушка с силой его подняла, влила воды и ревущего пара в заварочный ковш, всыпала горсть цейлонского листа.
Сняла две чашки со стола, с давно простывшим чаем: сменить.

В чашке с чаем лежал католический крестик. Она изловила его, обтерла в пальцах как травинку, подула и стиснула в кулаке.
Куда его? в туфлю под пятку? она была в тапочках... Карманов в блузке не было. В шкафчик опасно, в трусики пошло; в щель и об пол за шкафчик невежливо, к фиалкам в землю – суеверно...

Человек вышел из комнаты, держа в руке небольшую обмотку; он положил пакет на стол, развернул – там были доллары.
– Это все для тебя... – помолчав, сказал он. – Ты мечтала покинуть страну. Ты не для этого с ним закрутила, чтобы хоть через Польшу? Ну, ладно!..

Девушка облаком села на стул. Рука ее делала вид, что сминает подол грациозной жаккардовой юбки, а что другая следует за первой...

– Я тебя очень ждала, – не сразу, не вдруг отвечала она. – Я прокляла твою смерть... Я выплакала все мои слезы.

– А теперь ты меня ненавидишь.

Он обтер рукой подбородок и нос и, точно сняв рукою что-то, со вздохом убрал.

– Послушай; с ангелами долго не живут: умирают либо оба, либо ангел. – Человек разлил заварку в чашки, одну разбавил кипятком, поставил обе чашки, пухом, на стол. – А у тебя впереди бесконечная жизнь.
Ну что, если все готово, можем пить чай. – Человек сел за стол, расправил руками салфетку. – А крестик оставь или даже носи... Пускай будет память.
Мне сахар в чай, две полных ложки.